Стоял нестерпимо жаркий июнь. Ночью спать было невозможно: душно и буквально сжирали клопы… Нашей радостью была Данута, попавшая к нам в угол шестнадцатилетняя девочка из Прибалтики. Чистенькая, аккуратная (несмотря на условия, в которых мы жили), она была вся какая-то вязаная. На ней были вязаный свитер, вязаные тапочки, вязаный колпачок, вязаное одеяло и вязаный мешочек с помпончиками для туалетных принадлежностей. Единственная дочь из очень хозяйственной, трудолюбивой семьи. Ее арестовали как раз в тот момент, когда она несла еду «зеленым братьям». Был суд, и очень скоро ее приговорили к десяти годам лагерей. Дануте в ее шестнадцать лет это казалось чем-то совершенно неправдоподобным. Но, подсчитав, что через десять лет ей будет только двадцать шесть и вполне можно выйти замуж и иметь семью, она успокоилась, была весела и приветлива.
За стеной, в мужской пересылке, у Дануты оказались знакомые парни, которые ухитрялись передавать ей добрые, хорошие записки и даже сувениры – крестики, сделанные обломком стекла из ручки зубной щетки. Простодушная и доверчивая Данута много рассказывала о том, что происходило в Прибалтике, как людям давали минимальное время, чтобы одеться и захватить необходимое, что могли унести, как их увозили. Мужчин отправляли отдельно, и некоторым удалось сбежать в лес. Тех, кого увезли, больше никто и никогда не видел…
Другими соседками были две дочери писателя Артема Веселого. Младшая из них казалась совсем девочкой, тоненькая, с двумя косичками. У них расстреляли отца, посадили в тюрьму мать, и вот добрались до дочек. Они очень боялись, что их разошлют в разные места, и поэтому трогательно держались друг друга.
Здесь я встретила бывших «колымчанок», в том числе Дину Михайловну Фейгину, Зою Дмитриевну Марченко, Августину Николаевну Рутберг и Анну Михайловну Лер-новскую…
В камере были бежавшие из ссылки, некоторые из них поверили рассказам, что «ничего не будет за побег». Вернулись – и с новыми, уже лагерными сроками ехали обратно. Были отважные, рискнувшие бежать действительно наперекор системе, но «всевидящее око» везде их настигало и карало.
Помню девяностолетнюю старуху немку. Она имела срок – двадцать пять лет. Ее под руки водили к параше. Но срок дали и везли его отбывать…
Наконец настал день, когда по списку нас с Алей снова вызвали на этап. Вывели во двор, велели положить вещи на асфальт и сесть на них на расстоянии метра друг от друга, стоять и ходить не разрешалось. Вокруг нас расставили конвоиров с собаками. Мы с Алей уже расположились, как вдруг она сказала, что забыла подаренную ей Мулей зубную щетку, встала и быстро пошла в барак. Я не успела охнуть и дико перепугалась, что кто-нибудь из конвоиров спустит на нее собаку. Я до сих пор не понимаю, как все сошло благополучно. Через пять минут она вернулась и с триумфом, смеясь, показала мне щетку. И тут от жары и испуга мне стало плохо. Все заколыхалось, острая боль в затылке, в глазах черные круги. Это было очень страшно, потому что больных в этап не брали, отправляя в больницу. После этого уже найти друг друга было бы невозможно. Аля чем-то накрыла мою голову, как могла, обмахивала мне лицо. К счастью, я скоро опомнилась и вместе с Алей попала в вагон-теплушку.
На этапе до Красноярска в теплушке тесно было настолько, что мы поворачивались по команде. Параши не было, а был деревянный желоб, наклонно выведенный в дыру под стеной вагона. Вся жизнь в наглухо закрытом вагоне, набитом голодными, измученными женщинами, зависела от прихоти конвоя. Мог дать воды – и не дать, мог открыть тяжелую дверь, запертую снаружи на засов и замок, – мог и не открыть… Мы были в клетке.
____________________
Вот то, что Аля рассказала мне о Муле Гуревиче и его семье.
…Семья Гуревичей в царское время жила в черте оседлости, отец был хорошим инженером, но не имел права работать в крупном городе, и они эмигрировали в Америку. Им повезло. Отец нашел работу по специальности, к тому же хорошо оплачиваемую. Гуревичи сняли подходящую квартиру и своих двух сыновей поместили в хорошую платную школу. Жили благополучно и обеспеченно. Дома говорили по-русски и, не признаваясь в этом друг другу, скучали по России.
После революции отец сразу же решил возвратиться на родину. Мальчики в это время – старший Самуил и младший Александр – были уже школьниками старших классов.
Отец очень скоро получил визу на въезд всей семьи в Москву. Было трудное время, но все же им дали квартиру.
Самуил проявил необычайные языковые способности и уже к моменту приезда в Москву не только блестяще владел английским, но и знал французский. В те годы в Москве было мало людей, знающих английский язык, и потому Муля легко устроился на работу в Жургаз и издательство «Московские новости». Его ум, литературные способности и трудолюбие сразу были отмечены. Ему поручали статьи, обзоры, критические заметки, а главное – всевозможные встречи с иностранцами. Обладая приятной внешностью, веселым нравом, он был общительным человеком, встретил студентку-медичку, на которой довольно легкомысленно и скоропалительно женился. Молодой чете дали в коммунальной квартире комнату, через год родился сын. Затем, прожив некоторое время, муж и жена убедились, что они совершенно разные люди, и каждый стал жить своей жизнью. О разводе в то время как-то не думали, и Самуил поселился в общежитии издательства, оставив жене и сыну комнату.
В 1937 году в это же издательство приняли на работу только что приехавшую из Франции Алю. Она была хороша собой и обращала на себя внимание элегантностью, выделявшей ее среди плоховато одетых советских женщин. Настроение у Али было прекрасное. Все казалось необычайно новым и интересным. Ее посылали на новостройки, спортплощадки, молодежные собрания, о которых она как корреспондент газеты писала остроумные, интересные очерки, снабжая их зарисовками. Работой ее в издательстве были довольны и хорошо оплачивали.
В те годы было принято коллективное обсуждение всех поступков молодых партийцев. Алю это отталкивало, и она предпочитала на таких сборищах не бывать. Но однажды, приехав с новым репортажем, она случайно попала на собрание, где вынесли порицание за какой-то поступок Гуревичу, который сидел смущенный, встревоженный и вскоре вышел. Аля тоже ушла, чтобы отдать привезенную работу, а затем решила зайти в буфет. Буфет был совершенно пуст, если не считать одинокой фигуры понуро сидевшего за крайним столиком человека. Она узнала Гуревича; он даже не поднял головы при ее появлении. Тогда Аля, выпив какого-то морса, купила апельсин, осторожно положила его на столик, за которым сидел Гуревич, и тотчас тихо вышла.
Потом буфетчица рассказывала Але, что Гуревич, схватив апельсин, выскочил на улицу, бегал с ним туда-сюда, но Аля исчезла. Так состоялся первый контакт… Потом знакомство, потом сближение двух одиноких людей. Ходили вместе обедать, а после работы шли сидеть и разговаривать на уединенную скамеечку около Страстного монастыря или на бульваре. Было радостное узнавание друг друга. Встречаться, кроме скамеечки, было негде. Муля ночевал в общежитии, а Аля – на даче в Болшеве, которую Сергею Яковлевичу Эфрону дали после возвращения из Франции.
Вскоре Аля поняла, что это – настоящая, сильная любовь, и была очень счастлива. Муля ей рассказал о своем семейном положении, о том, что он разошелся с женой, уже ставшей врачом и посланной куда-то из Москвы. Что он хочет оформить развод, как только она вернется, и просил Алю быть его женой. А Аля сказала, что она согласна на все и что жаль тратить это счастливое время на ожидание… Тогда Муля получил ордер на отдельную комнату и они стали жить вместе.
Когда из Франции приехала мать с братом, Аля рассказала ей о Муле. Муля Марине очень понравился. К тому же он всегда рвался в чем-то помочь и быть полезным новой семье.
Что в Москве было трагичное, тяжелое время, как-то не совсем доходило до сознания счастливой влюбленной.
Аля поехала на дачу навестить семью и там переночевать. Был теплый день августа 1939 года, и она была в красном платьице с короткими рукавами, загорелая, счастливая.
«Черный ворон» приехал за ней на дачу. Самообладание Али было удивительным. Обнимая насмерть перепуганную мать, сказала, что это, несомненно, недоразумение и она вернется домой. Для подтверждения своих слов решила ничего с собой не брать, хотя ей на это намекали… Так и села в машину – без слез, со спокойным лицом, в том же платье.
В дальнейшем Муля узнал ее адрес в Коми. Письма его были всегда полны бодрости и уговоров, что эта трудная полоса должна кончиться, только не надо отчаиваться и падать духом. Надо работать и беречь свое здоровье. В письмах были горячие слова о любви, тоске и страхе за нее. Подпись была всегда: «Твой муж Муля». Писал Муля в лагерь в 1939-м, 40-м, 41-м и 42-м годах. Писать становилось труднее, угрожали отобрать партбилет. В 1943 году письма прекратились. Перед эвакуацией в Елабугу он помогал Марине Цветаевой и какое-то время поддерживал Мура, когда тот остался один. После Алиного освобождения Муля помогал ей, было несколько встреч, но семья не сложилась, они остались друзьями. Уже в туруханскую ссылку от него пришла какая-то открытка. Было это в начале 1950 года. В открытке он говорил Але, чтобы она всегда помнила, что была единственной, всегда им любимой женщиной; что тучи над его головой сгущаются и что вряд ли он сможет написать еще.
Муля был арестован в 1950 году. В 1952 году он был расстрелян.
____________________
Почти месяц ехали мы до Красноярска, изнывая от жары и духоты. По очереди забирались наверх к соседям, которые разрешали немного подышать свежим воздухом из открытого окна. Томила неизвестность… Что ждет? Куда попадем? Как будем жить?
От слабости все время спали. А поезд неумолимо увозил нас все дальше на восток, проносились полустанки, леса, луга, вся огромная страна…
Так приехали в Красноярск, где снова нас повезли в тюрьму, на этот раз в открытых грузовиках прямо по городу. На нас глядели, останавливались, плакали, крестили воздух, но молчали.
Тюрьма была плохая, старая и давно не ремонтированная. Но нас никто не трогал, никого не вызывали. Кормили плохо и мало давали гулять.
Через несколько дней всех построили во дворе тюрьмы, и тут мы увидели мужчин нашего этапа. Это были в большинстве русские, несколько кавказцев и латышей. Возраст средний. В основном – интеллигенция.
Потом нас в крытых грузовиках – уже без собак и конвоя – повезли на пристань Енисея. Погрузка на пароход была где-то на задворках причала, а пароход был старый, еще колесный. Здесь заключенных разместили в трюме (где было опять душно и жарко), разрешив обосноваться среди машин и грузов.
Я устроилась на крыше небольшой сеялки, а Аля забралась под нее, так, чтобы никто не наступил на голову. Ходить по палубе было разрешено, стоять у борта тоже. Появилась возможность тихо разговаривать с любым человеком из этапа. Кто-то знакомился, кто-то из женщин даже пробрался в салон первого класса, где было пианино.
Пароход двинулся по великой сибирской реке – Енисею, – и наступило долгожданное облегчение. Где-то в трюме был кран, можно было помыться.
Что было хорошего, так это воздух. Как только мы отчалили от пристани, он стал чист и прозрачен, чуть-чуть отдавал сосной… И нам после месяцев в душных камерах и этапных вагонах он давал забытое ощущение свободы и радости.
Нижний трюм был забит ящиками, инструментами и высокими мотками корабельных веревок. Наше начальство расположилось на верхней палубе и оставило нас в покое. Мы с Алей спали мало, а устраивались в укромном местечке у борта, влезая на ящики или веревки, сидели рядом, и Аля рассказывала. Главным образом, о своей лагерной жизни. Тогда я узнала ее истории – «Баня», «Лагерные малолетки», «Три встречи с Василием Жоховым».
Пароход иногда так близко подходил к берегу, что мы видели костры лесорубов, могли даже слышать их разговоры. А берега реки были так величественны и красивы, что мы не переставали ими любоваться.
Было у нас и смешное происшествие. При погрузке кто-то выпустил из рук большую бочку с малиновым вареньем. Бочка раскололась, и все пассажиры бросились вычерпывать варенье и есть с хлебом, если он был, и запивать водой из крана. Через некоторое время бочка опустела, и ею завладела детвора, ехавшая в трюме. Поскольку было жарко, дети были в трусах и с восторженным визгом забирались в бочку и там слизывали варенье. Вылезая, они мирно и серьезно вылизывали друг друга на полу трюма. Немного варенья в кружку набрала и я, но есть его было не с чем, хлеба у нас не было.
…В кают-компании первого класса кто-то взял несколько неточных аккордов Шопена. Кто-то у борта запел. Люди расслабились. Никто на нас не кричал…
Аля немного приободрилась и даже улыбалась. Я застыла, когда, глядя на берег реки, она как-то отчужденно проговорила: «Как это все будет выглядеть, когда мы поедем обратно?!» Мне было страшно подумать, что у нее какой-то психический вывих, ведь мы едем на вечное поселение!
Спать было неудобно: жестко, холодно и тесно. Укрывались своими пальто – на Але было то драповое пальто, которое она купила на деньги Бориса Леонидовича Пастернака еще в Рязани и о котором она писала в своих письмах к нему.
Уже нас отделили от группы, продолжавшей этап по Енисею к Игарке. Прощаясь с Зоей Марченко, с которой мы были в одно время на Колыме, но в разных пунктах, мы договорились искать друг друга. У меня был почти точный адрес – Туруханск. Куда везли ее, никто не знал. Решили списаться при первой возможности, в крайнем случае, через родственников, оставшихся в Москве1.
Примечания
1…В первых числах января 1949 года меня арестовали в третий раз и отвезли сперва в Сумскую внутреннюю тюрьму, затем в Харьковскую пересыльную, а летом я оказалась на пересылке в Куйбышеве. Здесь уже стало абсолютно ясно, что собирают со всего Союза «повторников», т.е. людей, освободившихся из лагерей и где-то поселившихся, за очень редкими исключениями – лишь в «малых городах», поселках или просто селах… (Для государства и это было слишком большой вольностью.) Как огромным неводом, нас вылавливали, арестовывали, опять начинали следствие, пытались найти новую вину. Некоторым – находили. Давали опять «срок». «Таких как вы, – сказал мне следователь, – слишком рано выпустили из лагеря». Теперь посылали на вечное поселение подальше. Главным образом, в широко раскинувшийся Красноярский край.
В камере пересыльной тюрьмы я встретила «колымчанок»: Дину Михайловну Фейгину, Аду Александровну Федерольф и других. Но появились и новые люди. Наши пути пересеклись с ДЕТЬМИ. Инна Гайстер, Заяра Веселая, ее сестра Гайра, больше имен память не сохранила.
Ада Александровна ждала свою сокамерницу по рязанской тюрьме – Ариадну Сергеевну Эфрон. Очень волновалась, так как могли привезти другим этапом, поместить в другую камеру. Мы ведь были просто пешки… А они уже подружились. И чудо свершилось – Аля вошла в нашу камеру. Аля и Ада… Начался их общий крестный путь…
Затем был этап через летнюю Сибирь в течение месяца. Привезли в Красноярск. После отвели на пристань и погрузили на теплоход, который пошел вниз по Енисею с редкими остановками на станках – крохотных пристанях. Жара, нехватка воды, унизительные санитарные условия. Но на теплоходе была возможность общения. В Туруханске ссадили первую большую партию ссыльных. Аля и Ада попали в эту группу. Меня повезли дальше, в неизвестность… Потом были Курейка, Игарка, Дудинка, Северный Ледовитый океан…
…Мы не говорили о будущем – это было бессмысленно, но понятно было одно – радостей оно не сулило. Выжить бы… У Ады с Алей уже появился адрес: Туруханск, до востребования… У меня еще ничего не было. Договорились, что я напишу первая, как только определюсь где-либо… И еще была одна договоренность: если почувствуем, что опять начинаются очередные «мероприятия» для «повторников» – сразу даем знать друг другу любым путем и кончаем с собой. Тогда, казалось, больше уже выдержать нельзя. (От ред. – Зоя Марченко. Из неопубликованных воспоминаний.)