На пароходе остались мужчины, молодые парни и несколько женщин, которых повезли дальше на север, к порту Дудинке, где проектировалось строительство новой ветки северной железной дороги. Там было производство. Мы, женщины, оставались здесь, в Туруханске, где производства не было, если не считать лесоповала и небольшого лесопильного завода. Люди жили огородами, ловлей рыбы и пушниной, которую сдавали в заготконтору. В Туруханске были начальная, средняя и торговая школы. Для дальнейшего образования надо было ехать или в Енисейск или еще дальше на юг, в Красноярск.
Жили здесь русские, якуты, тунгусы и ссыльные разных национальностей. В царское время здесь был монастырь, куда ссылали за провинности лиц духовного звания, и это место называлось Монастырское, а рядом, в нескольких километрах, был постой жандармов – «мироедов», и этот разросшийся впоследствии поселок назвали Мироедихой.
При общем обилии леса по берегам Енисея первое, что поразило нас по прибытии в поселок, это его полное отсутствие здесь.
Для того чтобы построить поселок, жители вырубили всю растущую на этом месте лиственницу. Получились добротные, хорошие дома, но на голом месте. Осталось только три чудных ели в самом конце поселка, на крутом берегу Енисея. За этими елями построили здание больницы, и ели стали ее ориентиром. А немного пониже, по берегу, был крутой спуск земляной лестницы к нашему будущему дому.
Все было какое-то серое, северное, пустынное. Серая голая галька берега у края серо-коричневой воды, ни деревьев, ни кустов, чахлая, жухлая трава и заросли репейника и крапивы в более влажных местах. Берег крутой, с обрывами и оврагами, изрезанный следами весеннего половодья, ложами мелких речек и потоков, стремящихся вниз к Енисею, а теперь пересохших.
Нас встретил молодой сотрудник МГБ, оглядевший нас с любопытством и без явного недоброжелательства. Мы шли по каким-то деревянным мосткам, улочкам, через овраги и огороды, мимо приземистых сероватых домиков с большими завалинками и маленькими окнами. Глухие сени, бревенчатые пристройки, навесы, покрытые тесом, и много дров. Сразу было ясно, что главное – это сберечь тепло, удобство и свет были менее важны. На улицах было много собак, не очень крупных, широкогрудых, на низких лохматых лапах. Почти все имели густой длинный мех и не обращали внимания на прохожих. Ездовые собаки.
По дороге мы кое-что робко спрашивали нашего сопровождающего, он однословно отвечал. Наконец привели нас к зданию школы, большой пустующей избе посреди большого утоптанного двора, обнесенного высоким, из неровного горбыля, забором. Наш сопровождающий (конвоиром его не назовешь, он был без оружия, и куда сбежишь из Туруханска?) пошел с папкой наших дел в свое управление. Как только он ушел, ко всем щелям приникли лица. Это были люди из предыдущей партии, уже живущие в Туруханске. Посыпались вопросы: «Нет ли среди вас Нади В.? Раи Л.? Нины П.?» Потом какой-то мужчина, еврей, отозвал в сторону группу наших евреек, стал совать им хлеб и учил, что говорить, как себя держать. Потом так же отошли и несколько грузинок, и вот посреди двора остались мы, русские, человек десять – пятнадцать; никто к нам не подходил, не совал хлеб и ничего не говорил.
Я боялась, как бы нас с Алей не разлучили. Ведь только что мы видели, как разделили этап в Туруханске: часть его, где было большинство мужчин и куда попала Зоя, поплыла дальше, до Ермакова, на новую стройку железной дороги, которую не довели до конца1. Многие заранее договорились о шифре, чтобы передать весточку друг другу. Нам с Алей о строительстве нечего было и мечтать. Кому там нужны преподаватели английского языка и графики? У Зои была в деле пометка «экономист», и это решило выбор.
Итак, после проверки дел и новой переклички во дворе школы нас отвели внутрь, в пустующие классы, разрешили расположиться. Ни сена, ни матрасов не дали. Объявили о пяти-шестидневном сроке на «трудоустройство» по собственному разумению, в противном случае отправят в дальние северные рыболовецкие колхозы на ловлю рыбы.
До нашего приезда, как мы потом узнали, прошли закрытые партийные собрания, на которых население Туруханска предупреждали, что едут враги народа, которым нельзя ни в чем доверять, пускать в дом, общаться. Работу можно давать только физическую – убирать мусор, колоть дрова, копать землю и прочее. Мы тогда об этом не знали, что было к лучшему, но настороженность и недоверие почувствовали сразу, при первых же попытках достать какую-нибудь работу.
Мы ходили из конторы в контору, из двери в дверь и просили любую работу. Всюду отказ. Вежливый, категоричный, с настороженным взглядом.
Мы не давали себе отдыха, ходили и просили как заводные, чтобы не потерять решимость, вызванную отчаянием. Помню, как в захудалой маленькой редакции, где был всего один работник – хромой инвалид, Аля, собрав все свое мужество, говорила, что она график, хорошо знает печатное дело, что даже попросит прислать привезенные ею из Парижа клише и инструменты. Я чувствовала, что долго она такой пытки не выдержит, что ей уговаривать и унижаться – горше голода и холода. Она не жаловалась, только еще больше бледнела и замыкалась.
Так прошло дня два-три, после которых я начала действовать как одержимая. Останавливала людей на улице, просила, умоляла, мне казалось, что я стену прошибить могу своими словами – ведь люди все-таки! И наконец я добыла себе работу ночной судомойки в столовой аэропорта, а Аля устроилась уборщицей в школе.
Но сначала ей пришлось отправиться на сенокос на противоположный берег Енисея (об этой поездке Аля упомянула в письме Б. Пастернаку от 26 августа 1949 г.). Сено нужно было для школьной лошади. Посылали ее со ссыльной немкой Анной и двумя молодыми мужчинами, тоже ссыльными.
На окраине Туруханска был крутой обрыв над самым Енисеем. Наверху была широкая ровная поляна, поросшая травой. Называлась она «Беседой», туда ходили по праздникам на гулянья.
Когда мы с Алей в день ее отправки на сенокос подошли утром к этому месту, кругом не было ни души. Под обрывом на воде покачивалась большая лодка с подвешенным на корме мотором и веслами на дне. Мотор этот был старый, часто глох, плыть без весел было опасно. Мы с Алей молча сели у самого обрыва и стали поджидать ее спутников.
Мужчины притащили палатку, косы, топор, мелкую хозяйственную утварь, мешок с хлебом, ведро с крупой, солью, селедкой и маленьким мешочком сахара и начали все это укладывать в лодку. Лодка была уже отвязана и медленно оседала. Анна села на корму, двое мужчин посреди лодки. Позвали Алю. Она спустилась с обрыва, вошла в лодку и стала на корме; там была банка, чтобы вычерпывать воду. Глядя на все происходящее внизу и видя, как лодка оседает, я чувствовала, что теряю мужество и в душе поднимается волна отчаяния и ужаса.
Енисей в этом месте сливался с Тунгуской. Вдоль берегов вода была довольно светлой, с мелкой рябью, а посередине Енисея шла темная полоса примерно в двадцать метров, где в глубине заворачивало течение Тунгуски и, сливаясь с Енисеем, быстро шло на север, к океану. Мощь течения внутри этой полосы была невероятной, и нужно было довольно большое умение, чтобы ее пересечь. На этой полосе, как мы потом узнали, люди гибли каждый сезон. Лодку переворачивало, человек уходил в глубину, где шло это страшное течение, из которого еще никому не удавалось выбраться.
Надо было отчаливать. Аля оглянулась. Вся ее поза была полна какой-то внутренней силы и решимости. Только глаза расширились и смотрели в упор на меня каким-то страшным, прощальным взором.
Когда они отплыли, к счастью, не было ветра, только легкая рябь на воде. Через какое-то время мотор забарахлил, зачавкал и наконец заглох. Мужчины сели за весла, лодка стала двигаться вперед. Что-то внутри заставило меня лечь на землю, и я начала молить Енисей, как когда-то молили мои пращуры, не губить Алю. Что я еще говорила тогда, я уже плохо помню; меня захлестнули отчаяние, страх, но и вера в «потайные силы». Мне казалось, от меня что-то исходит в пространство.
Наступили сумерки. Когда лодка достигла черной полосы, все виделось уже смутно. Ярко выделялась только Алина белая вязаная кофточка. Теперь я поняла, что молить Енисей мало, надо молить высшее духовное существо – Бога, чтобы он сумел перенести все мои силы к Але, поддержать ее (Аля плохо плавала и боялась воды), чтобы она знала, что я всегда с ней, что я тут и что Бог не погубит ее. Я говорила, какой замечательный Аля человек, какая она талантливая и как нужна людям.
Сумерки, сгущаясь, превратились в легкий туман. Он тихо плыл над водой к берегу, соединялся с болотными береговыми испарениями и уходил ввысь.
Прошло уже много времени, несколько часов, туман немного рассеялся, и в небольшом светлом промежутке я смутно различила белое пятно Алиной кофточки уже совсем близко у того берега. Жива! И тут, не сходя с места, я снова обратилась к Богу – с благодарностью. Я плакала и благодарила. Так я никогда в жизни не молилась – ни до, ни после. И так близка к Богу я тоже никогда не была. Встать с земли я сразу не смогла, не держали колени. Я еще посидела, а потом побрела домой.
На том сенокосе в наше первое туруханское лето Але пришлось тяжело. Болото, кочки. Травы, в обычном понимании слова, почти не было. Мелкий кустарник, высокая, жесткая осока и громадные зонтичные растения в рост человека, напоминающие наш укроп. Стволы-дудки этих зонтичных были в три пальца толщиной и довольно легко ломались. Из-под кочек вылетали тучи комаров и мошек, против которых не было средств, кроме ситцевого накомарника, плохо пропускавшего воздух и хорошо – мошку. Местные жители мазались нефтью или солидолом, но на острове у косарей этого не было.
Через некоторое время опухало лицо, руки и, хоть это было очень неприятно, кожа дубела и становилась менее чувствительной. Жили в плохой, обтрепанной палатке, питались хлебом, кипятком и сваренной на костре пшенной кашей, слегка заправленной растительным маслом. Всего этого было мало, и уже через неделю один из косцов поехал на той же лодчонке через Енисей добывать еще одну порцию хлеба. Денег своих ни у кого не было, а школа считала каждую копейку.
Я уходила в свою аэропортовскую столовую в пять-шесть часов утра по темному еще поселку и затем шла около пяти километров полем. Уже в октябре мой путь был занесен снегом, я проваливалась в сугробы и, с трудом ориентируясь на какой-либо предмет, дерево или огонек, доходила до места.
Мне удалось снять себе и Але угол в маленькой избенке на окраине Туруханска, у мрачной старухи Зубаревой.
Марфа Зубарева, по-местному Зубариха, – высокая старуха с сильными и жилистыми руками, злая и невероятно работящая. Приехала она с партией раскулаченных со своей дочерью Наташей, молодой молчаливой и не очень привлекательной девушкой. Зубариха была несловоохотлива и на всякие расспросы отвечала уклончиво, с недоверием и подозрительностью поглядывая на собеседника. Попала она сперва еще дальше на север, в поселок Янов Стан, где тогда находилась какая-то геолого-разведочная экспедиция. Пристроилась бабка в уборщицы и прачкой и, оглядевшись, поняла, что жить ей с дочерью негде, так как экспедиция была засекреченной и бабку жить пустить не могли, а кругом были низкие, наскоро построенные халупы охотников, мало интересующихся благоустройством своего жилья. Было бы где ночевать…
Репутацию честного человека Зубариха заработала почти сразу же, получив в стирку ворох грязного белья и заношенных до блеска брюк. В кармане одних она обнаружила перевязанную пачку крупных купюр. В хате никого не было, и, перестирав белье, она заставила первого пришедшего пересчитать деньги и расписаться в получении и тем заслужила полное доверие всех и разрешение пользоваться в их отсутствие ездовыми собаками и инвентарем. Время было зимнее, и бабка повалила и свезла на собаках достаточное количество стволов, чтобы построить хатенку, и даже ухитрилась, набрав по поселку кирпичей и обломков, сложить подобие печки. Но сложить ее с внутренними ходами не сумела, и топилась печь навылет, обогревая хатенку только во время топки и промерзая к утру.
Как и когда попала Зубариха в Туруханск, где она снова своими руками построила за один сезон избенку, которая также топилась навылет, мы не знали, но избенку она эту продала каким-то приезжим и построила третью по счету избу, с просторными сенями, тремя оконцами, тесовой крышей и завалинкой. Печника не было, и снова, уже из хорошего кирпича, бабка сложила печь, которая обогревала только во время топки. И вот в эту-то избу бабка пустила нас жить по приезде.
Наше устройство у Зубарихи объяснялось тем, что бабка сама была ссыльной, а хатенка была за пределами границы самого Туруханска, в так называемом «рабочем поселке», где все было много проще.
В доме тепло было только рядом с топящейся печью, у которой мы пристроили топчан для Али с тощим сенным матрасом. Я устроилась недалеко от дверей у стены, которая за ночь покрывалась изморозью, и, бывало, к утру волосы примерзали к стене. Семья старухи, дочь с мужем и пятью детьми, жила неподалеку, а у старухи в избе жил внук Генка – прелестный мальчик шести лет, совершенно неразвитой, но простодушный и веселый. В сильные морозы в избу пускали ездовую собаку Розу.
Зубариха приняла нас жить явно по причине моей работы в столовой, где, по ее расчетам, я должна была подворовывать, собирать куски и приносить их домой. Аля со старухой очень скоро нашла общий язык, о чем-то рассказывала ей, сидя за самоваром. Чай пили по-северному, по-рыбацки – без сахара. Просто хлебали кипяток, заедая его черными сухарями или хлебом с соленой тюлькой.
Когда мы обе бывали дома и было не очень холодно, ходили гулять по поселку, присматривались к лицам, прислушивались к местному говору. Прогулка заканчивалась на крутом берегу Енисея уже за околицей. Там мы не боялись быть услышанными, и Аля рассказывала о матери, об отце, о его работе, о своей юности во Франции, а затем о своей жизни в Москве у тети Лили, которая всячески ее поддерживала и в дальнейшем писала (не боясь!) длинные письма и присылала бумагу, книги и теплые вещи.
Помимо Е. Я. Эфрон Але писала одно время писательница Татьяна Сергеевна Сикорская, бывшая в Елабуге вместе с Мариной Цветаевой, но ее вынудили отказаться от переписки. Тогда Але начала писать жена ее сына, Вадима Сикорского. Письма Б. Л. Пастернака были всегда праздником для Али. Он писал до востребования. Как только на почте появлялся конверт, надписанный его характерным почерком, где буквы летели по строчкам, как ноты, с изящным прочерком, Аля радостно бежала домой, сперва читала письмо сама, потом перечитывала мне.
Аля очень гордилась этими письмами. Его письма уносили нас из туруханской избушки в недоступный нам, многозвучный мир…
Были письма от Аси – Анастасии Ивановны Цветаевой.
Я немного подкормилась остатками хлеба и супа в своей столовой, но денег еще не заработала, Але и друзьям, с которыми она была на сенокосе за Енисеем, могла купить только черного хлеба и пшена. Об Але они рассказывали дружелюбно и с уважением; говорили, что она хорошо работала, во всем помогала, а по вечерам или в дождливую погоду развлекала всех рассказами. У Али был просто дар находить общий язык с самыми разными людьми и становиться их моральной поддержкой в трудных условиях.
На сенокосе случилось с ней несчастье. Тонкая заноза от ствола растения попала в глаз и осталась в его оболочке. К счастью, зрение не испортилось, но заноза давала о себе знать в дальнейшем. Мы обе были тогда намного моложе и потому, наверное, не ужаснулись, насколько такая заноза была опасной в условиях, где и врача-то настоящего не было, а об окулистах и не слыхивали.
Этот сенокос был боевым крещением в Алиной новой ссыльной жизни, и все последующее уже не казалось таким страшным. Да к тому же за плечами был лагерь.
Итак, мы обе зацепились в Туруханске, имели какой-то угол, где нас прописали, и ненадежную, трудную, плохо оплачиваемую, но – работу. Дождавшись возвращения Али в той же лодчонке через Енисей, я с гордостью ввела ее в нашу жалкую избенку, показала топчан в углу у холодной печки. Это было подобие дома и даже семьи!
За этот месяц, кроме нас, с энергией отчаяния цеплявшихся за любую возможность кое-как жить и работать, устроились более или менее сносно только трое-четверо. Приехавшая партия ссыльных заметно уменьшилась. Уцелели один врач, фельдшерица, самозваная медсестра и инженер-строитель. Остальные, главным образом, люди помоложе, были отправлены дальше на север, а те, кто постарше, хотя и устроились жить по разным углам, но не имели никакого заработка и существовали на те средства, которые им высылали жены, дети или даже внуки…
Были тогда в Туруханске и трагичные случаи. Один юрист повесился. Пожилой бухгалтер, жаловавшийся, что он, специалист с тридцатилетним финансовым стажем, не может ничего найти, кроме (да и то редко!) пилки дров, отправился в поисках работы на «Спуск», где был рыбзавод, за шесть – восемь километров от Туруханска, зайдя по пути к нам. Был он, как я хорошо помню, в телогрейке, ватных брюках, шапке-ушанке и… в калошах, привязанных веревочкой к ступням. У него распухли ноги, а никакой другой обуви не было. Дорога на «Спуск» шла полем, потом лесом. Уже были по ночам настоящие морозы, температура опускалась ниже минус двадцати градусов. Его нашли на следующий день: он замерз, сидя на пне. Я думаю, что сел он не отдохнуть, а просто – чтобы разом со всем покончить.
Был еще инженер К., приятный в общении, образованный человек, которому в Туруханске удалось пристроиться десятником на стройке. Он чем-то вызвал интерес нашего надзора, был вновь оклеветан, судим и отправлен еще дальше, в тюрьму или в лагерь. Говорят, он держал себя бесстрашно, даже безрассудно.
За «новое дело» следователи, по слухам, получали поощрения и повышения по службе. Запомнился мне случай с Т., говорили, дядей известного шахматиста, который прибыл в Туруханск хорошо одетым, в чистом костюме и даже фетровой шляпе. Эта шляпа да еще большая сумма денег, которую ему перевела семья за проданную под Москвой дачу, послужили причиной какого-то фантастического нового дела.
Несчастный Т. купил какую-то пристроечку и, на свою беду, старый приемник. Он мог себе позволить быть сытым, в его дом стали приходить люди. По вечерам они поигрывали в карты и даже выпивали. Один из них был некто С. Чтобы войти в доверие у надзора, он донес начальству, что деньги Т. якобы получил за работу в американской разведке, что у него есть рация и он опасный преступник.
Создать новое дело оказалось очень нетрудно. Весь поселок бегал смотреть, как искали рацию и, ничего не найдя в доме, тщательно перекопали «под зиму» весь огород, вызывая насмешки присутствующих. Конечно, мы, поселенцы, не ходили смотреть и не смеялись. Т. вскоре исчез.
После этого все притихли, боялись встречаться, сидели по своим углам и ждали дальнейших событий. Мы с Алей черпали моральную поддержку друг в дружке и на первых порах сторонились остальных.
В Москве по моей просьбе продали все мои вещи, книги и прислали вырученные деньги в Туруханск. Сумма по нашим тогдашним условиям было немалая, помнится, около двух с половиной тысяч. Кроме того, тысячу рублей прислал Пастернак с необычайно сердечным посланием, Это было актом большого мужества.
Кроме денег Але и мне пришли еще посылки с теплыми вещами, и мы наконец купили себе по телогрейке, теплым брюкам и немного посуды. Нашей первой посудой была пол-литровая стеклянная банка под молоко, продававшееся замороженными кругами ценой в 1 рубль. Никакой посуды у местных не было. Обходились горшками, плошками, чугунами еще дореволюционными. Легко понять восторг Али, купившей некоторое время спустя наши первые три кастрюли, судок и разливную ложку!
Жить у бабки было трудно: остатки супа и куски хлеба, которые я иногда приносила домой, ее не устраивали. Она явно злилась. В доме у нас было грязно и холодно. Печь топилась навылет, окна промерзали и текли, пол был из грубых, кое-как подогнанных досок и горбылей, дверь плохо закрывалась, и ее завешивали одеялом, которое ночью промерзало. Дуло отовсюду… Бабка была не очень разговорчива, в нашу жизнь не вмешивалась. У нас все-таки был угол, относительный покой, надвигалась зима, и выбирать не приходилось.
Работать я уходила очень рано, Аля, вернувшись с сенокоса и начав работать в школе, уходила позднее. Обе мы работали в помещении – и это было главное.
Завшколой оказалась матерью того молодого сотрудника местного отдела МГБ, который нас принял с парохода. Она быстро распознала Алино трудолюбие: Аля и убирала, и таскала воду и дрова, и начала вскоре декорировать стенды и разрисовывать стенгазеты. Обнаружив ее художественный талант, завшколой сейчас же заказала лично для себя картины с лебедями, озером, луной и парком. Платили Але и мне по самой низкой ставке, как уборщицам, но мы и этому были рады.
Вскоре Алины таланты привлекли внимание местного клуба, где в то время не было ни художника, ни декоратора, а лозунги и объявления писались от руки зачастую малограмотными кружковцами. Вот на это-то писание лозунгов и взяли Алю (по штату – снова уборщицей) в клуб. Она уже через несколько недель с легкостью, почти на глаз, начала исписывать целые полотнища (обычно оберточной бумаги) цитатами и лозунгами.
Работать ей приходилось на полу (руки стыли от холода – клуб плохо отапливался) под постоянной угрозой срыва «политмероприятия», каким считалось развешивание лозунгов, из-за отсутствия материала, кистей, молока и мела (последние шли на приготовление белил). Бывали дни, особенно перед праздниками, когда Аля не успевала ни отдохнуть, ни поесть до самого вечера. Тогда я приходила к ней в клуб с котелком горячего супа и хлебом.
У бабки нас прописали на жительство, мы получили на руки справки с фотографией, удостоверявшие, что мы являемся ссыльнопоселенцами без права передвижения за пределы поселка. Ходили мы с этим документом каждые десять дней отмечаться в местное отделение МГБ, где должны были расписаться в журнале в присутствии дежурного. Бывали случаи, что при отметке делались новые распоряжения, и потому эти походы всегда были сопряжены с волнением.
Самым страшным тогда казалась любая перемена места, возможная разлука. Хотелось врасти в нашу, пусть убогую, голодную и холодную жизнь, но в своем углу, а главное, вместе.
В Туруханске оказалось очень много немцев из Поволжья и греков, прибывших на поселение еще до нас. В основном, это были женщины и дети. При выселении (немцев с берегов Волги, а греков из Краснодарского края) им разрешили взять с собой из дома столько, сколько они могли унести. Потом мужчин посадили в отдельный эшелон и отправили в неизвестном направлении, а женщин и детей прислали в Туруханск. Ни одна семья никогда больше не имела никаких вестей о своем кормильце. Впоследствии среди подросших девочек оказалось несколько таких красавиц, что от них нельзя было глаз оторвать…
С латышами из нашей партии поступили еще жестче. Так, одна поженившаяся чета (это разрешалось) при рождении своего первенца получила на него справку, что он «вечный поселенец гор. Туруханска». Таких справок ни немцы, ни греки не получали. Горю родителей не было предела.
При первой же отметке нам было объявлено, что даже за пределы Туруханска мы не имеем права ходить без разрешения. Любой уход, говорили нам, будет рассматриваться как побег и повлечет за собой наказание. Правда, уже примерно через год, убедившись в нашей полной благонадежности, об этом пункте не напоминали, и мы стали ходить в ближайший лес за хворостом, ягодами и грибами, довольно далеко от поселка. О том, чтобы «удрать» из Туруханска, не могло быть и речи. Об этом никто и не помышлял. Всеми пароходами и самолетами ведали Москва и МГБ.
В столовой аэропорта я была бесправной затычкой. Помимо меня на кухне работали двое мальчишек шестнадцати-семнадцати лет, окончивших где-то поварские курсы. Один, помоложе, тщедушный, неразвитой, инфантильный парень – местный, второй – ссыльный грек. Время было трудное, и они оба довольно бесцеремонно кормились, а может быть, и таскали еду домой. Во всяком случае, заведующего столовой не раз вызывали возмушенные летчики и тыкали ему нос безобразно урезанные порции мяса. Но когда появлялись «повара» – тощие, малорослые мальчики, то обычно, пробормотав им в лицо что-нибудь нецензурное, их снова отпускали на кухню.
Мальчики трудолюбием не отличались. Они опаздывали по утрам, и я за них таскала дрова, скалывала лед с двери и пола у входа, растапливала плиту и чистила картошку. И все-таки, если я поздно вечером бежала домой с остатками какого-нибудь супа и недоеденными кусками хлеба, я была довольна. Но это был аэропорт, закрытая зона, и первая же проверочная комиссия установила, что я ссыльная. Стали искать формальный повод для увольнения. «Плохо чищу картошку» (обязанность повара) и только отскабливаю топором пол, а не «мою его добела», так мне было сказано, но я знала, что меня просто надо уволить, а придирки – для проформы.
Аля в ту пору была очень худенькая, привлекательная, всегда опрятно одетая. Пришли в посылке от тети Лили какие-то ее, еще французские, вещи, и хотя все было уже порядочно поношено, каждая вещица была дорогим воспоминанием. Аля рассказывала, когда и кто ей это подарил (купленного почти ничего не было!). Стала повязывать голову жгутом, сделанным из последнего подарка матери – синей косынки с белыми якорями (такая же красная сдана в московский литературный музей). Начала носить поверх вязаных кофточек замшевую курточку Мура (которая тоже сохранилась и ждет, как и все личные вещи семьи, переезда в музей на вечное хранение).
Всегда, а при ее тогдашней худобе особенно, обращали на себя внимание ее громадные светло-серые глаза, хорошая осанка, изящество. С любым человеком она находила общий язык, всегда умела рассмешить метким словцом и чем-то помочь. Не было случая, чтобы Аля ныла и отчаивалась. В самые страшные минуты она бледнела как полотно, так что я боялась обморока, потом замолкала. Молча пережив случившееся, она начинала меня успокаивать, говоря, что «не все потеряно», что «главное – мы вместе и все переживем, так оставаться долго не может, будут перемены, будут новые возможности – сама увидишь!».
Итак, я уволена, и жить нам теперь предстоит на одну Алину зарплату уборщицы. А она в то время, уже работая в клубе, вскоре стала не только писать лозунги, но и рисовать декорации для сцены и негласно помогать в кружке самодеятельности.
Несмотря на все предупреждения, молодежь просто не могла противиться Алиному обаянию, веселости, необычайному трудолюбию и умению внести в любую работу живую струю и юмор. К ней хорошо относились, а начальство было вынуждено это терпеть, так как Аля даром выполняла работу художника и руководителя кружка.
Туруханск был в те годы местом ссылки не только для нас, репрессированных, но и для проштрафившихся (проворовавшихся, спившихся) членов партии, которых переводили в этот медвежий угол с глаз долой. Здесь они становились полноправным и бесконтрольным начальством. Обычно они плохо или почти не работали, но получали большие ставки, северные надбавки, всякие льготы и жили припеваючи, если не считать сурового климата здешних мест.
Как-то появился в нашей хибаре один из таких людей и попросил помочь ему с какой-то отчетностью. Под строжайшим секретом он сообщил, что в Туруханске организуется лесничество и лесничий уже назначен. Был этот человек малограмотен, но напорист и нагловат. Он сумел убедить лесничего взять его на работу, надеясь, что туда же возьмут и меня и что я буду все отчеты писать за него.
Первые его отчеты были фантастическим очковтирательством. Сидя в углу у покрытого наледью оконца за маленьким колченогим столом, мы при свете мигалки писали о санитарных рубках, о проведенных мероприятиях на тысячах километров дикого, нехоженого леса! Лесничий подписал, документы были отосланы в Красноярск, откуда их через месяц вернули «для переработки». Но перерабатывать, кроме нас, было решительно некому, и мы оба получили работу: он – помощника лесничего, а я бухгалтера. Елизавета Васильевна, бывшая бухгалтером до меня, за неделю, а то и меньше, попыталась ввести меня в курс бухгалтерской отчетности.
Из ее рук я получила первые в моей жизни счеты, которые не знала сперва, как держать, и которые унесла домой, чтобы за одну-две ночи научиться складывать, вычитать, умножать, делить.
И вот я бухгалтер при лесничем, глупом и малограмотном, который прежде был в каком-то захолустье милиционером. Пошла работа. Я стала составлять отчеты, которые сначала были возвращены, на следующий месяц возвращены частично, а на третий уже приняты. Лесничий все только подписывал, но даже подсчитать и заполнить графы лесорубочных билетов он не мог. Складывал кубометры, цену и километры и вписывал полученное в графу «сумма».
Думаю, что это в райкоме ему строго запретили давать мне, врагу народа, бланки отчетности (билеты), и он пытался сперва все делать сам, а потом, махнув рукой, переписывал все данные с моей бумажки. Жалованье мое было 350 рублей в месяц. Относился он ко мне прекрасно и из-за своей безграмотности за меня держался.
Был это период нашей «просперити». Обе зарабатывали, уже стали сыты картошкой, кашей и черным хлебом. Появились планы на будущее.
В Туруханске население не было прочно оседлым, кроме коренных жителей, «сельдюков», как их называли. Всегда кто-нибудь уезжал, и часто продавались домишки и хибары. Аля присмотрела какой-то домик на столбах, одной стеной прилепившийся к берегу. Он стоил дешево, 1200 рублей, но требовал немедленного укрепления. Другой домик прельстил Алю тем, что всеми окнами смотрел на Енисей, но тоже был очень непрочным… Наконец какой-то служащий аэропорта решил построить новый большой дом и продать старый. Стоял этот дом под обрывом, на плоском галечном берегу, был оштукатурен и даже местами покрашен. Видя наш интерес, хозяин накинул цену. Но жить у старухи было больше невозможно, мы собрали все, что имели, и купили домик за 2300 рублей. Перевезли на тележке свой скарб, поставили стулья и два топчана.
Помню ослепительный июньский вечер, еще без комаров. Дверь нашего домика (он последний на берегу) открыта прямо на бескрайний простор Енисея. Сели мы с Алей на порожек, прислонились плечом к плечу и замерли от нахлынувшего счастья.
Генка, прелестный шести-семилетний мальчик, живущий у своей бабки Зубарихи, был полон своеобразного обаяния, деликатности и доброты. Детство его проходило рядом с бабкой, мать и отец постоянно на работе. Дети с самых юных лет имели обязанности: принести воду, сходить в лес за хворостом, смести снег и сбегать за хлебом. Игрушек обычно не было. Отцы иногда делали какое-то подобие зверей из деревянных чурок, матери шили кукол из тряпья, но главные товарищи игр и помощники были собаки и щенки. Поэтому дети, привыкая к окружающему трудному быту – зимой сильные морозы, летом беспощадная мошкара, – совершенно не были знакомы с миром вымысла, сказкой. С нашей точки зрения, они были неразвиты, а на самом деле вполне приспособлены к жизни в своей среде и даже смышлены.
С Алей у Генки сразу установились очень приятельские отношения. Он всегда смотрел на нее удивленно-радостными глазами и, казалось, всегда ждал от нее чего-то нового и интересного, на что сразу же был готов отозваться веселым смехом. А смеялся он как-то мелодически звонко, на верхних нотах и неуклонно вызывал своим смехом улыбку. Аля подтрунивала над ним, пряталась, разыгрывала. Была у них одна озорная игра.
Вместо туалета в углу бабкиного огорода была яма, закрытая ящиком с круглым отверстием, с навесом из ящика сверху и четыре кола по углам, затянутые мешками. Засиживаться в таком закутке при морозе было невозможно.
И вот, укарауля Генку, который по нужде бежал, обычно раздевшись, Аля ждала его за дверью сеней и, когда он подбегал, держа штаны в похолодевших руках, быстро набрасывала на двери щеколду и на стук Генки спрашивала:
– У нас все дома, кто такой?
– Галя, открой! (Так он переделал незнакомое имя Аля.)
– Кому открывать-то?
Генка, захлебываясь от смеха:
– Галка, открой, бабка индет!
Тут Аля открывала, а Генка, хохоча, вваливался в сени, а затем в дом и к печке.
Иногда Генка, хитро смеясь, говорил: «Галка, хочешь бражки?», лез куда-то за печь, в закутанный шубой бочонок, выносил ковшик, а потом, немного похлебав с Алей бражки, заваливался у печки спать, а вернувшаяся бабка укрывала его потеплее и громко сетовала: «Эх, хилой парень, совсем хилой, днем спит…»
В ту пору я научилась из папиросной бумагой и раскрученных проводов делать искусственные цветы. Генка своими маленькими тоненькими пальчиками лихо накручивал из папиросной бумаги лепестки роз, но собрать их в целый цветок и укрепить проволокой или ниткой не умел и смущенно отказывался.
Иногда я усаживала его на колени и рассказывала про Красную Шапочку и Серого Волка. Он тихо сидел, склонив голову к моему плечу, и внимательно слушал.
– Ну как, Генка, понравилось?
– Спасибо, понравилось.
– А что тебе понравилось?
Генка, глядя на меня радостными глазами, выкрикивал:
– А я шам не ннаю.
– Хочешь, еще раз расскажу?
Генка кивает. Под конец сказки:
– Ну, понравилась тебе девочка?
Генка радостно-восторженно:
– А я шам не ннаю.
– А бабушку тебе не жалко?
Генка – снова за свое, но уже с легким смущением…
Пробовала я научить Генку правильно произносить некоторые слова, которые он коверкал.
– Гена, смотри мне в рот и повторяй за мной раздельно: п-т-и-ц-а.
Он медленно повторяет.
– Ну, а теперь скажи сам.
Генка с готовностью и быстро:
– Типца.
И так много раз.
Не могла научить говорить «лохматые рукавицы», говорил «холматы рукавицы» и так далее…
И вот затеяли мы с Алей устроить Генке елку. Сделали из бумаги цепи, из спичечных коробок и коробочек из-под зубного порошка наделали бонбоньерок, обмазали клейстером и обсыпали чем-то блестящим еловые шишки и даже достали несколько свечных огарков. Конечно, принести из лесу маленькую елочку не составило большого труда.
Под Новый год, когда Генка лег спать, установили елку в углу комнаты, нарядили ее и хлебным мякишем наклеили огарки. Зажгли и разбудили Генку. Бабка взяла его на руки, босого, в рубашке, поднесла к светящейся елке, а Генка вдруг вытаращил глаза, испуганно слез с рук и забился под кровать искать свои валенки.
Свечи были маленькие, и мы очень просили его вылезти, боясь, что они прогорят. Бабка наконец его вытащила, но он упирался. Было ли это такое большое впечатление, с которым он не смог справиться и испугался? Испугали ли его живые огоньки – не знаю. Так мы и остались в недоумении. Подарили ему альбомчик с контурами домашних животных – козы, овцы, лошади, коровы, собаки и к альбому, – коробочку дешевых цветных карандашей, возможно, первых в его жизни.
Малевать с усердием он принялся на следующий день, как только стало светло. Но закрашивал карандашами все подряд, не особенно ограничиваясь контурами, лошадь – синим, козу – красным.
Бабка елкой и подарком Гене осталась очень довольна. Через несколько дней, сидя в своем углу за дверной занавеской, я слышала, как бабка за чаем, снимая приколотые булавками к стене Генкины листы, говорила каким-то старухам:
– Все ведь Генка сам! Уж до чего умен, до чего умен, не знаю, будет ли жить-то…
В далекой сибирской глубинке, в Туруханске, Аля снова получила возможность рисовать и даже делать акварельные наброски. Вновь вспыхнула дремлющая потребность отражать виденное. Она рисовала детей, собак, домики, лодки, берег Енисея. Природа в расхожем смысле была вне ее тем, а может быть, возможностей. Особенно развернулись ее способности тогда, когда судьба милостиво привела ее к художественному оформлению спектаклей клуба. Тут она разрисовывала целые стены персонажами сказок: Баба-Яга, вылетая из одного угла помещения, пересекала всю стену на метле и исчезала между крышами домов. Персонажам сказок она часто придавала небольшое портретное сходство с местным начальством, чем вызывала восторг молодежи, которая, замечая это, никогда не выдавала своих чувств в присутствии посторонних.
Часто Аля рисовала меня возле нашего домика. Со временем, когда мы купили собственную хибарку, Аля с удовольствием делала зарисовки в разное время года и даже ночью, карандашом и акварелью. Она посылала рисунки нашего дома в виде поздравительных открыток родственникам и друзьям. Добыв как-то хорошую бумагу для рисования, она с увлечением сделала акварельные рисунки. Там изображена и я.
Особенно хорошей я считаю большую работу, где ей удалось передать необычайность призрачного освещения белых ночей. На ней наш дом, часть палисадника и обрывистый берег с кустами и тремя чудными елками на самом горизонте. Эти елки было видно при подъеме к Туруханску с пароходной палубы.
Все эти рисунки сохранились. Часть их была сдана мною в ЦГАЛИ, а часть отдана для демонстрации на вечерах Льву Абрамовичу Мнухину – устроителю и хранителю частного музея Марины Цветаевой.
Судьба Оксаны Терещук была схожа с судьбой Зубарихи. Живя где-то в глуши Полтавской губернии, вышла замуж за местного хорошего парня, через год родила дочку Марию и вскоре рассталась с мужем: он был мобилизован в войну 1914 года. Погиб Терещук в первый год войны, и осталась у Оксаны в память о муже выцветшая фотография, где они снялись втроем с маленькой Марией, да еще вскоре присланные из воинской части два ордена Терещука… Погоревав положенное время, Оксана решила больше замуж не выходить, без устали работала и заботливо растила дочку. Политикой она никогда не интересовалась. Началась гражданская война. Многие в их селе погибли, но она уцелела вместе с дочерью, которая как-то незаметно росла, росла, ходила в школу и к 1929 году превратилась в рослую, ладную, легко завоевывающую на всех посиделках и встречах сердца парней. Была работящей и веселой и даже попала в местную газету. Когда пришла Марии пора выходить замуж, оказалось у нее два серьезных претендента: в лице скромного и очень доброго Остапа и ловкого, неглупого, разбирающегося в политике активиста. Мария выбрала Остапа, чем вызвала плохо скрываемую недоброжелательность у соперника.
Остап привел в порядок хату, старательно обрабатывал свой земельный надел, пользуясь при этом помощью молодого парня, не то родственника, не то просто дружка, приходившего в страдное время батрачить в семью Терещуков.
Остап привязался к теще и даже сделал ей сундучок для хранения одежды и всяких мелочей, оковал его жестью и раскрасил по бокам цветами и фигурами молодых парней в вышитых рубахах и с обязательным чубом на голове. Конечно, этот сундук стал гордостью Оксаны, тем более что он еще был снабжен запором с нехитрой мелодией. Сундук этот был знаком всему селу, и держала в нем Оксана помимо всяких мелочей плюшевую шубейку со сбором по дореволюционной моде да еще суконный полушалок, вышитый шелком.
Гром, перевернувший всю жизнь семьи Терещуков, разразился внезапно во время коллективизации, о которой ходили самые разные и часто жестокие слухи. Слухам этим верили и не верили.
Видной фигурой на селе стал бывший ухажер Марии, он был членом сельсовета, вступил в партию и сделался одним из руководителей по перестройке обычной жизни. Постепенно стали исчезать зажиточные семьи, о которых после их вывоза никто ничего больше не слыхал. Когда же внезапно к хате Терещуков подъехал грузовик с сидевшими в нем заплаканными знакомыми односельчанами с узлами, Оксана как-то сразу отупела, перестала понимать окружающих, смутно поняла текст прочитанной бумаги о том, что семья Терещуков в числе других подлежит выселению за посредничество и помощь кулакам, поняла свою обреченность и начала утешать Марию и Остапа, что ведь не на смерть едем, да еще, слава Богу, вместе, и не надо отчаиваться.
На сборы давали один час, а вещей разрешили взять столько, сколько смогут унести сами, и бросилась вся семья трясущимися руками собирать то, самое необходимое, что могло пригодиться для будущей жизни. Смутно догадывались: повезут на север, а спросить было не у кого – сопровождающие грузовик люди были незнакомы, молчаливы и угрюмы. Помимо всякого самого необходимого для хозяйства Оксана в свой узел еще запихала вместе с плюшевой шубой, сапожками с ушами по бокам еще свой знаменитый расшитый полушалок.
Все было как в дурном долгом сне и кончилось тем, что, слава Богу, вместе со своими узлами и мешками они с последним пароходом, уже под осень, попали в Туруханск…
Силясь понять все происшедшее с семьей, Оксана чувствовала, что, пожалуй, во многом виноват тот жених-комсомолец, которому отказала Мария, но о своих догадках молчала – не хотела растравлять и без того впавшую в отчаяние дочь.
Как случилось, что Остап остался при жене и бабке, было непонятно.
Семье Терещуков, как и многим, отвели какую-то хибару под жилье, а Остапа и Марию определили на работу вблизи Туруханска на рыбзавод. Там Остапу и Марии дали самую тяжелую работу – подледный лов и засолку рыбы. Недолго вытянул тяжелые северные условия Остап, а затем зачахла и Мария, оставив бабке своего сына, родившегося уже в Туруханске. Лечиться в Туруханске было, по существу, негде. Врач поселка – неумная и малоквалифицированная, неудачливая и некрасивая женщина попала в Туруханск по разнарядке из явных троечников какого-то вуза.
Потеря Остапа и Марии ре сбила с ног Оксану, а выявила в ней какие-то новые силы противостоять судьбе, выходить и вырастить Грицая – единственное кровное существо, оставшееся у нее на руках. Немного помог завод, выписали даром дрова, то есть разрешили по билету самой вывезти сухостой из леса; немного помог сельсовет: выдал ордер на одежду и обувь, да и сама работала не покладая рук. Где-то подобрала брошенного на произвол щенка, со временем превратившегося в сильную собаку, выпросила в сельхозе забракованных цыплят, которых тоже вырастила у кухни на остатках хлеба и помоев. По примеру местных ходила в лес, таскала домой густой высокий мох. Мхом этим законопатила все щели, обила дом дранкой и, ногами замесив глину с навозом, обмазала стены своей хаты, а потом побелила.
Бабка научилась вычесывать собачий подшерсток, прясть его и с прибавлением простых или суровых ниток вязать шарфы, рукавицы и носки на продажу или на обмен.
Бабка ходила и на стирку к начальству, ухаживала за больными, смотрела за малыми детьми, была приветлива, честна и очень трудолюбива.
И говорить стала немного по-местному, прибавляя слово «однако», говорила «че» вместо «чего» и «что», ходила в больницу «отведать» больных… Население относилось к бабке неплохо и часто пользовалось ее услугами.
Грицай оказался выносливым и здоровым мальчиком, рос, как и все мальчишки вокруг, ничем особенно не отличался, привык к северу. Был он пионером, а подросши – неплохим исполнительным комсомольцем. О жизненных проблемах особенно не задумывался, принял всю систему жизни как что-то естественное и незыблемое, верил газетам, впрочем, чтением не увлекался. Бабку свою он любил, хотя стеснялся это показывать, но был всегда готов ей помочь в какой-либо трудной работе, хотя и приговаривал: «А ты сама че?»
В школе забыли о его происхождении, и он был, как и все кругом.
И вот в местной газете «Северный колхозник» появилась статья о предстоящих выборах. Начальство было в смятении: как быть с репрессированными, которых в поселке большинство? В МГБ начали проверять дела прибывших – нет ли в них указаний, что осужденный или высланный лишен права голоса? Но таковых не оказалось, и весь должностной Туруханск начал готовиться. На стенах домов появились лозунги «Все на выборы!» и другие, написанные Алиной рукой. Оформляла Аля заголовки газет, появились ею же переписанные статьи о преимуществах свободных всенародных выборов по сравнению с капиталистическими, биографии избираемых в депутаты с описанием их трудовых качеств, даже появились плохо исполненные местной редакцией фотографии кандидатов, похожих на множество людей того же возраста, проживающих в Туруханске. Аля была нарасхват и работала без устали. Я начала делать очередные цветы для гирлянд из присланной в предыдущую навигацию Алиной теткой папиросной бумаги. Вместе с бумагой была прислана клубная литература, а также книжка шрифтов для Алиной работы. Прислали Але и бумажные портреты вождей, которые наклеивались на картон или фанеру, окаймлялись рамой и требовали цветов для украшения.
После выборов предполагался концерт и танцы в клубе, а для избирательного участка выделили часть торговой школы.
В отведенном помещении повесили портреты. Райком дал красную скатерть для стола с урной. Из фанеры и легких столбиков сделали две маленькие кабинки – в каждой был портрет на стене и стул, чтобы голосующие могли подумать, прежде чем отдать свой голос. Все как на Большой земле! Из драпировок сделали штору, заменявшую дверь в первой кабинке, а для второй драпировки не хватило, повесили на стене портрет Карла Маркса, а проем двери прикрыли фанерой.
За день до выборов сани-розвальни украсили моими бумажными цветами и кумачовыми лоскутами. В каждых розвальнях был фанерный ящик с продольной широкой щелью в верхней крышке. Ящик был обвязан бечевой, концы которой сбоку были припечатаны сургучом. Упряжки эти предназначались одни для начальства, а две другие – для инвалидов и больных, не могущих дойти до избирательного участка. Возницами были ребята из драмкружка.
О том, что завтра будут выборы, бабка Оксана узнала накануне. Выстирала и выгладила внуку чистую рубашку и открыла свой баул, привезенный давным-давно из родного села. Смахнув слезы, начала отбирать то, что могло пригодиться на завтра. Плюшевая шубейка в сборку была широка (бабка очень похудела), но еще годилась, сапожки пришлось смазать и начистить, так как они были сильно изношены и потрескались, а вот вышитый полушалок был в полном благополучии.
Идти на следующий день на избирательный участок пешком бабка отказалась. Оделась спозаранку сперва в немного свисавшее на ней старинное платье в сборку, потом плюшевое пальто, на ноги поверх сапожек натянула, чтобы скрыть их изношенность, еще крепкие унты покойного Остапа, на голову – простой платок, а сверх всего – свой нарядный вышитый полушалок и села ждать Грицая.
За бабкой Грицай заехал на разукрашенных розвальнях почти за первой. Увидев свою бабку в таком великолепии, слегка охнув – «Однако даешь ты, бабка!» – усадил ее, быстро довез до избирательного участка и сразу повернул лошадь, чтобы ехать за кем-то другим.
Бабка тщательно обмахнула совершенно чистые унты, осмотрелась и осторожно отворила дверь. Посреди жарко натопленного помещения за столом сидел знакомый комсомолец с большим списком и пачкой напечатанных листков с фамилией депутата. Радом возвышался фанерный ящик с большой щелью. Бабка взяла с собой узелок с едой, и потому одна рука ее была занята, а свободной положила полученный листок недалеко от щели. Немного смутилась оттого, что действовала не так, как накануне заставил ее затвердить Грицай. «Сперва зайдешь в соседний закуток, там, где портрет, прочтешь, что написано, а затем опустишь в щель ящика».
Получилось как-то наоборот, но тут вошел новый посетитель и вместе со своим листком смахнул в щель и бабкин, а бабка решила все-таки зайти в закуток, но не в первый, с украшенным цветами портретом Сталина, которого она хорошо знала в лицо, считала чем-то вроде иконы, да и побаивалась, особенно после рассказа Грицая, что какой-то их кружковец завернул рыбу в газету, не поглядев на обратную сторону, где был портрет Сталина, кто-то на него донес, и на нескольких собраниях этого кружковца очень ругали и чуть не выгнали из комсомола. Из скромности бабка юркнула во второй закуток, где не было малиновой шторы. Никто ее не окликнул и не остановил, и, приободрившись, бабка осмотрелась. В закутке было пусто, не считая стула у стенки, на стене висел портрет человека с бородой и густыми длинными волосами. Было очень жарко. Бабка сняла унты и поставила их к стене у входа, сняла полушалок и, поискав глазами какой-нибудь крюк и не найдя, повесила его на гвоздь, на котором висел портрет мужчины. Села на стул у стены.
Погода была солнечная, ясная, выборы проходили без сучка без задоринки, начальство было довольно…
Надвигались предвечерние сумерки, мы с Алей уже были дома и вытапливали печку. В некоторых домиках было шумно и даже слышалось пение. Видно, бражка была уже в ходу.
После выборов был обещан концерт силами самодеятельности. Хоровые частушки под гармонь, декламация и танцы.
Грицай, уставший и запаренный, решил съездить домой, вымыться, поесть и переодеться к вечеру. К его удивлению, на двери висел замок. Бабки не было. Он бросился ее искать по соседям, заходил даже к Зубарихе – бабки не было и никто ее не видел. Тогда, движимый смутным предчувствием и даже страхом, он бросился к избирательному участку. Гутя Попова из драмкружка и кто-то из комсомольцев уже подсчитали голосовавших и, забрав ящик-урну, собирались уходить. В соседнем закутке с занавесом никого не было. Отодвинув фанерную дверь другого закутка, Грицай увидел бабку, мирно спящую на стуле. Вышитый полушалок сполз с гвоздя и теперь закрывал голову Карла Маркса, оставив на виду лишь бороду и плечи… Радом с бабкой на полу был развернутый узелок с куском хлеба, объеденным куском рыбы и надкусанным соленым огурцом.
Грицай бросился к бабке и взял за плечи.
– Бабка, ты че? А, бабка? Оксана открыла глаза.
– «Че, че»! Затомилась, жарко тута! – Затем, окончательно придя в себя: – Сам же казав: выборы с восьми до шестой годины…
Жизнь после переезда усложнилась. Нанять возить воду было невозможно – водовозов было двое на весь поселок. Поэтому мы ходили по воду на Енисей. Берега Енисея – не песчаный пляж, а плоская, довольно широкая полоса обкатанной водой гальки. Ходить по ней было неудобно, а с двумя ведрами воды почти невозможно.
Выяснилось, что на зиму нужно не менее девяти кубометров дров, так как печка топилась навылет и стены не согревались. Дрова не продавали и не давали, надо было самим их заготавливать в лесу, а потом, мучаясь, просить кого-нибудь довезти до дома. Плату за перевоз брали только плиточным чаем или водкой. На счастье, в первую зиму нам дали перед самым ледоставом списанный завхозом штабель долготья, стоявший у кромки воды. Штабель был бы обязательно снесен половодьем, поэтому нам его и дали. И мы с Алей таскали по одному трехметровые бревна от воды до нашего дома (семь – десять минут ходьбы), ежедневно и по нескольку раз в день. Так и перенесли все эти десять кубометров.
В доме очень скоро протекла крыша. Пришлось снимать порванный рубероид и обшивать ее тесом. Но, несмотря на все это, у нас было громадное преимущество – мы могли говорить друг с другом о чем хотели, не боясь доносов.
Аля много рассказывала о своем детстве в Борисоглебском переулке, когда у матери собирались актеры Вахтанговского театра. Аля с детства была очень самостоятельной, и бывали случаи, когда она просто уходила к Скрябиным, которые близко жили и с которыми Марина дружила, или еще куда-нибудь… Случалось, и говорила: «Мама меня послала побыть немного у вас», – а Марина, конечно, в это время бегала и искала ее. Память у Али была превосходная, и она помнила свою мать с двухлетнего возраста. Что мать бывала сурова и несправедлива, Аля уже тогда понимала, но понимала также, что мама ее «такая» и ей все можно.
Устроили мы недалеко от печки еще и небольшую кладовую, которую, как смогли, утеплили и держали там бочку квашеной капусты и четыре-пять мешков картофеля – наш рацион на зиму.
Участок вокруг дома мы отметили вбитыми кольями с поперечным долготьем (чтобы не заходили коровы); весь мусор собирали в неглубокую яму перед самым домом, потом ее завалили землей. Хорошо росли у нас ноготки, северные маки и мальва. По бокам домика мы устроили грядки, для которых наносили с обрыва обыкновенной земли, потому что земли около домика вообще не было, была мелкая галька и участки глины. Труд этот был тяжелый, и наша «норма» была – одно ведро земли ежедневно на каждую. Таким образом, у нас появился огород, примерно в тридцать сантиметров глубиной, куда каждую весну мы сажали одно ведро или больше яровизированной картошки. А осенью собирали до полутора мешков урожая, что было очень важно.
Еще мочили в кадушке бруснику, просто заливали ее водой и замораживали. Провели нам долгожданное электричество. На комнату разрешалась одна лампочка в двадцать пять свечей, но мы жулили и по вечерам вставляли более сильную. Завели «тарелку» радио. Были передачи известий из Красноярска по-русски и иногда на местном языке.
Да, мы с Алей очень полюбили наш домик. То, что он, конечно, долго не продержится, мы понимали, но утешали себя тем, что «не век же и нам здесь оставаться»…
Как-то ночью прошел сильный ливень, мы его проспали, а утром, убирая свою постель (очевидно, у меня был выходной), я услышала, что наши две курицы, которые жили на кухне в корзинке и обычно были тихи, суматошно бегают. Войдя в кухню, я увидела, что куры продолбили низ стены, через который бежал небольшой ручеек прозрачной желтоватой воды. Вдруг послышался шум падения, и из соседней комнаты ворвался водный поток, смешанный с глиной и мелкими камешками, устремившийся сперва под кровать, а потом довольно бойко к двери, выходившей на Енисей. Я выскочила наружу и поняла, что, очевидно, после ночной грозы верхняя кромка обрыва в виде селя обрушилась под гору, на наш домик. Тут неожиданно над обрывом появилась фигура нашего соседа Степана Михайловича Шидло (репрессированного венгра, бывшего спортсмена), который шел нас навестить. Видя, что случилось, он быстро разулся, закатал брюки до колен, я подоткнула юбку, добыла ведро и большую шайку. И вот мы со Степаном Михайловичем начали наполнять их, черпая воду мисками, по очереди выносили воду и выливали подальше от дома. Все это молча, складно и быстро…
Когда с горы спустилась Аля, оторопевшая от того, что увидела, она молча надела галоши и включилась в работу. Поток с обрыва уже прекратился. Степан Михайлович ушел к себе, а мы с Алей еще долго все выжимали и насухо протирали. Куры были помещены на свое место и присмирели. Замучились мы с Алей ужасно. Работали без отдыха, без еды и питья и только вечером истопили печку, вскипятили чай. За чаем я придумала, что стоит сделать, чтобы такое не повторилось.
У края обрыва надо было прорыть канаву полукругом, так чтобы середина ее, напротив того места, где стоял домик, была более мелкой, чем с боков. Полукруглые глубокие бока канавы направить к реке, чтобы вся вода естественно шла вниз к Енисею, огибая наш домик слева и справа, как бы обхватывая его клещами. Домик должен был оставаться сухим, вода – уходить дальше вниз. Аля одобрила мою мысль. И уже на следующий день я начала свою мелиорацию.
Аля запечатлела мое строительство в очень талантливом акварельном наброске, подписав его: «Малые стройки коммунизма». Набросок уцелел.
Мои мелиоративные способности оказались на высоте, больше вода в дом не попадала, и мы чувствовали себя благополучно. Тогда мы не знали, что наш любимый домик, который нам так понравился своей чистотой и масляной покраской, таит в себе новое несчастье, что весь дощатый пол домика был съеден грибком, что доски пола были просто видимостью, снизу прогнили и лежали прямо на прибрежной гальке, фундамента в доме вообще не было. Потом мы перекрыли полы с помощью соседа Кормана новыми свежими досками и брусьями, купленными мной на комбинате. Но это было потом, почти перед самым отъездом из Туруханска…
Мы жалели, что не удосужились в бытность у бабки хорошенько расспросить и записать беседу с Афоней Тетериным, бывшим дневальным И. В. Сталина. Хотя записывать что-либо было опасно. Соседи были обязаны доносить о нашем поведении, а всякое писание возбуждало любопытство, а у органов – желание устроить обыск и изъять написанное. Необходимо было жить очень неприметно, не привлекая внимания.
Мы понимали, какой интерес у друзей с Большой земли мог вызвать рассказ о нашей встрече с Афоней.
А было это так. Как-то зашел к нам наш сосед, зять Зубарихи, Григорий Силкин. Устроился он на работу в обслуге катеров на пристани. Это был словоохотливый и довольно грамотный, еще молодой мужчина, любящий говорить о жизни и о политике, но горький пьяница и безвольный человек. Работящая, молчаливая дочь Зубарихи Наташа – нянька в местных яслях – ему приглянулась. Переехал он из своего общежития к Зубарихе и, промаявшись в тесноте, построил избу в нескольких десятках шагов от бабки, стал там жить и налаживать хозяйство.
Наташа родила четырех сыновей и дочь ко времени нашего приезда в Туруханск. Дети были и потом.
Каждую весну Григорий брал отпуск для посещения родины (Ленинграда), получал отпускные за два месяца (на севере отпуска длинные) и тут же начинал их пропивать с собутыльниками, а пропив все, возвращался в порт на работу.
– Хотите, – спросил Силкин, – я к вам приведу познакомиться интересного человека, местную достопримечательность? Только надо поставить водки и хоть какой закуски.
Мы согласились. Дома у нас была картошка, купили на наши гроши водки и пару селедок и сели ждать. И вот Силкин приводит уже нетрезвого старика. Густая щетина белых волос, кожа на лице почти медного оттенка, высокие скулы, маленькие, умные, подвижные глаза, прямой нос и бритый подбородок. Чистый потомок американского индейца! Держался он прямо, но ходил, как все на севере, немного пригнувшись (ветер) и враскачку. Григорий нам его представил как бывшего дневального Сталина – Оськи Талина, как его называли местные. Сталин был в Туруханской ссылке на станке Курейка (170 км от Туруханска) между 1913-м и 1916-м годами, Афоне тогда было не более тридцати лет. Курейка, маленький станок из десятка изб, был далеко от глаз начальства, и порядки были вольные. Как утверждал Афоня, Сталин «спал с сестрой» жандарма, под чьим надзором он находился. Чтоб Сталин из ссылки не сбежал, к нему и был приставлен Афоня; с ним Сталин и рыбачил, и охотился, но ружье за ним носил только Афоня – Сталину это запрещалось.
Говорил Афоня хорошим русским языком, чувствовалось, что он смолоду был способным и восприимчивым парнем и общение с революционерами не прошло для него даром. Сталин в то время общался с Я. М. Свердловым, Спандаряном и другими товарищами, проживавшими в ссылке в Туруханске. О Сталине (а в то время он был еще «вождем и учителем» и живым для многих ужасом) Афоня отзывался очень скептически. То «рыбу ловили вдвоем, – говорил Афоня, – а забирал ее он один», то сговаривались плыть в лодке за утками, так он наедался, а Афоне, по его словам, давал одну простоквашу, от которой того несло и приходилось часто приставать к берегу, что Афоня вспоминал с обидой. Кормили тогда ссыльных досыта, и можно было не скупиться.
О других же ссыльных, в особенности о Я. М. Свердлове, его жене и Спандаряне, Афоня отзывался восторженно. Старожилы Туруханска помнили, что Свердлов организовал первую метеостанцию, где сам и работал. Был первым, кто научил местное население выращивать картофель в короткое туруханское лето, яровизируя его до посадки в ящике с опилками. Рассказывали, что Свердлов с женой лечили местное население простыми, доступными средствами и надолго оставили по себе добрую память.
По утрам Аля протапливала печку, чтобы сварить картофель на завтрак. Я сразу убегала в лесничество, а Аля еще с полчаса оставалась дома.
Как мы вечером бежали домой к печке, к крупяному супу, заправленному луком, к вареной или жареной картошке! Потом топили, становилось тепло и уютно, были сыты, и неодолимо клонило ко сну.
Так жили день за днем, а в воскресенье я оставалась дома одна (у Али выходной был в понедельник), если не было чего-либо экстренного. В такие дни я с утра топила печь, иногда пекла пироги из темной муки с брусникой или голубикой, и Аля приходила в теплый дом с горячей едой. Тут можно было немного почитать, что-нибудь написать. Пастернак и Алина тетка Лиля прислали немного книг. Было время, когда Аля пробовала свои силы в стихах. Одно из них она мне читала. Мне оно очень понравилось, но сама Аля была невероятно требовательна к себе. Тут было особое дело. Аля никогда не забывала, что она дочь гениального поэта, и это сознание сковывало ее и лишало веры в свои силы.
Думаю, что, не вмешайся судьба, она обязательно писала бы, но прозу. В этом отношении она себя почти не проявила. Позднее, уже в Москве, она нашла себя в своих художественных поэтических переводах, в которых достигла настоящего мастерства.
После ливневого оползня мы немного перестроили свой домик. Теперь у нас были холодные светлые сени, кухонька, она же столовая, с дверью в утепленную кладовую. В укрупнении и перестройке кухни нам помогали наш сосед Корман, Николай Демченко – сын первого секретаря обкома партии Украины и латыш Веранд, сам построивший себе дом на Почтовой улице из им же срубленного леса. За лесом ходила и я, работая наравне с мужчинами. Потом уже мы с Алей ходили в болота за мхом для конопатки. Глина и песок были рядом. Домик вышел на славу – уютный и светлый. Мы завели комнатные цветы.
К собаке Пальме присоединился кот Роман, и стало в нашей семье уже четверо. По воскресеньям я сидела у кухонного стола, ожидая, когда на тропинке с обрыва покажутся Алины длинные ноги. Пальма с радостным визгом вырывалась из дома и, подбегая к Але, прыгала, стараясь лизнуть в лицо, а кот Роман встречал ее интенсивным мурлыканьем.
Аля сделала целую серию картин – ледоход в белые ночи. Она сидела у окна за своим столом и торопилась, так как льдины плыли довольно быстро и все менялось. Картины все целы. В сущности, свободного времени было очень мало, так как Аля много работала и очень уставала. Иногда мечтала, что вот снова приедет сюда, на север, на Енисей, уже свободная, засядет в какой-нибудь живописной глуши, например, в Заливе, и напишет книгу своих воспоминаний, озаглавив ее «Мои 100 встреч».
Каждая из нас по вечерам рассказывала о впечатлениях дня, о том простодушном невежестве, с которым мы постоянно сталкивались. Аля, шутя, иногда передразнивала свое начальство, оставаясь совершенно серьезной. Актеркой она была в отца, обладала талантом имитации и непревзойденным искусством яркого, образного рассказа, участвуя в окружающем веселье разве легким смешком. Я никогда не слышала, чтобы она громко смеялась, и не видела ее жестикулирующей. Аля была во всем сдержанна и скупа во внешних проявлениях эмоций.
– Ты знаешь, – говорила она, – я себя все чаще и чаще ловлю на жестах и привычках отца – папа, смеясь, оставался серьезным, только поглаживал свой нос, я тоже; когда папа, обдумывая что-либо, садился, то перекидывал ногу на ногу и верхнюю немного раскачивал, я – тоже.
В лесничестве я совсем освоилась, старательно делала, что могла, иногда даже пописывала заметки в местную газету. Лесничий неизменно ставил под ними свою подпись и относил в редакцию. Через одну-две недели, помахивая передо мной какой-нибудь пятеркой, говорил:
– Вот опять за заметку дали, говорят, несите еще. Я до сих пор не знаю, понимал ли он, что брал, по существу, деньги, заработанные мной, или уж был очень хорошо проинструктирован, как обращаться с политическими ссыльными, не имеющими права выступать в печати.
Штат в лесничестве у нас был не заполнен, и иногда приходил какой-нибудь якут наниматься в лесники. Приходил он обычно в сакуе, которую снимал во дворе, оставаясь в унтах и телогрейке. Переступал порог комнаты, стаскивал с головы шапку, садился на пол, доставая кисет с махоркой. В мою сторону даже не смотрел, а медленно выбивал о порог трубку и спокойно коричневыми от никотина, а иногда и обмороженными пальцами начинал ее набивать. Потом раскуривал, когда она уже хорошо дымила, усаживался поудобнее и застывал, ни на кого не глядя. Так могло пройти полчаса и больше.
Наконец я не выдерживала:
– Хочешь поступить к нам на работу?
Опять затяжка, долгое молчание и наконец кивок головой.
Спрашиваю фамилию, имя, – не торопясь, отвечает.
– Какого года рождения?
Очень долгая пауза, затяжка. Я подзываю якута к своему столу и пододвигаю стул. Нехотя садится. Я повторяю вопрос.
– Однако, не знаю…
Тогда я, разглядывая его совершенно гладкое лицо почти без растительности, спрашиваю:
– Тебе восемнадцать уже есть? – По инструкции моложе брать не полагалось.
– Однако, есть.
Следующая графа – семейное положение.
– В зарегистрированном браке состоишь?
Снова долгое и смущенное молчание – смотрит куда-то в сторону.
– Жена есть? – - продолжаю я. Проблески понимания на лице.
– Однако, есть.
Терпеливо задаю следующий вопрос:
– Дети есть? – И вдруг неожиданно оживление на лице.
– Однако, дочь замуж отдал… Я оторопело:
– Так тебе гораздо больше восемнадцати, раз дочь взрослая?
– Однако, больше, – и кивает головой.
– Тебе, может быть, все сорок? – продолжаю я.
– Однако, не знаю, думать надо, – и уже полное молчание, после чего одевается и, не простившись, уходит, а я остаюсь в полном недоумении.
С соседями по работе, которые обосновались в двух других проходных комнатах, у меня были хорошие отношения. Их начальник, молодой договорник Дмитрий Андреевич Зырянов, приехал из северных уральских краев, был приветлив и добросовестен. Приехал он в Туруханск с матерью, вскоре женился, и уже через год появилась девочка. Он подал заявление на заочное повышение квалификации, засел за книги и конспекты и тут признался, что ждет его какой-то зачет по английскому, которого он совсем не знает.
И стала я после работы задерживаться в лесничестве на 35 – 40 минут. Занятия шли не очень успешно, так как Зырянова всегда отзывали (то столб ветром сшибло, то воды нет – перемерзла), а он не умел отказывать. Все-таки кое-как мы подвигались по учебнику, и вот однажды он говорит:
– Вот все гляжу на вас, как вы работаете, всем помогаете, хороший вы человек, и ума не приложу, что вы такого сделали, что получили столь суровое наказание?
– Когда-нибудь, – сказала я, – наступит день, когда вы узнаете обо всем, может быть, прочтете и тогда вспомните обо мне.
Мы были как-то устроены, но всегда были начеку, зная, что все внезапно может измениться к худшему. Вскоре по приезде, уверившись в нашей порядочности, ссыльные, шепотом и оглядываясь, рассказали нам, что произошло здесь за год или два до нашего приезда. Местное МГБ очистило берег, запретив населению поднимать занавески и смотреть в окна. Вывели всех ссыльных священников и верующих с парохода на пустынный берег. Приказали вырыть канаву и тут же расстреляли и закопали всех. Произошло это все внезапно по распоряжению местных властей и без всяких приговоров. Говорили, что зачинщикам этого черного дела сильно попало за самоуправство. Местные жители все же смотрели потихоньку во все окна и щели, а Афоня утверждал, что закапывал трупы. Этим рассказам очень хотелось не верить, мы боялись расспрашивать и старались не вникать в такой ужас…
Мы старались быть осторожными и ни с кем не откровенничали.
В Туруханске в те годы у Али еще было приятное меццо-сопрано, и она прекрасно пела на спевках в своем клубе и народные песни, и злободневные частушки.
Дома она вспоминала тюремную песню:
Опять по пятницам
Пойдут свидания,
Свиданья горькие
В стенах тюрьмы.
Опять приблизится
Дорога дальняя
И слезы горькие
Моей семьи.
Централка – все ночи, полные огня,
Централка – зачем сгубила ты меня?
Централка – я твой бессменный арестант,
Погибли юность и талант в стенах тюрьмы.
Не помню, как и когда у нее пропал голос; в дальнейшем, уже в Москве и Тарусе, она почти не пела.
В то время к нам частенько приходили гости. Сын директора Московского банка Кисляков, который раздражал рассказами, как он умеет жить: устроился на водочный завод и выменивал на водку все, что ему надо. Тимофей Ефимович – сварщик из Ленинграда, сильно выпивающий, но довольно милый, объездчик из моего лесничества. Был Владимир Иванович Смоленский, инженер, первый проведший элекрифицированную железную дорогу в горах Кавказа через Сурамский перевал, и, наконец, Яков Семенович Голомби – инженер, человек, друг молодости А. Фадеева.
Все эти «молодые люди» приходили к нам по праздникам, мы их встречали скромным угощением: винегретом, иногда оладьями. Сладостей у нас не было. Варенье из голубики мы варили почти без сахара, который был не по средствам, а потом его замораживали, чтобы не скисало.
Бывала и елка на Новый год, Аля писала веселые частушки, которые, к сожалению, не сохранились.
Поговаривали, что тот или иной из вновь приехавших в Туруханск сделался секретным сотрудником и пишет на нас доносы, чтобы улучшить свое положение. Но наших гостей мы начинали приглашать после длительной проверки и плохого о них не думали.
Вовке было четыре года, когда мы с ним подружились. Это был любимец и последыш наших соседей Корманов – не то немцев, не то евреев. Вовка был занятной смесью внешней некрасивости и внутренней обаятельности. Настоящий рыжий Мотэле из стихов Иосифа Уткина… Необычайно активный фантазер-изобретатель. Когда он попал в больницу с какой-то простудой, то вывинтил все гвозди и шурупы из дверец топок голландских печей и сложил в карманы своего пальто. Приведя Вовку домой из больницы, мать удивилась тяжести его пальто. По поводу целой кучи гвоздей и шурупов Вовка сказал, что в больнице они не нужны, а дома он построит из них запасную электростанцию. На следующий день прибежала уборщица и сказала, что все дверцы топок нижних печей не держатся и топить нельзя. Маргарита Петровна, мать Вовки, повела его в больницу, чтобы он показал, куда все надо ввинтить. Конечно, были неприятности, потому что Вовка забыл, откуда что вывинчивал…
Иногда я приглашала Вовку к себе, мать его до блеска вымывала, надевала свежую рубашку и с инструкцией, как себя вести, присылала в гости. Вовка приходил, чинно садился за стол, где уже стояли приготовленный винегрет (мое обычное угощение) и жареные оладьи. Сладкого, как правило, не было. Вовка внимательно смотрел на слегка приукрашенный луком винегрет и затем говорил:
– Надо сказать матери – неправильно наши винегрет дома делают. Я ей объясню.
Вел он себя за столом чрезвычайно аккуратно и все время краснел от удовольствия. После чая вставал и спрашивал:
– Что надо строить у вас? Был так хорош, несмотря на веснушки, длинный нос, большие уши, что очень хотелось его поцеловать. Кроме того, от смущения на кончике носа всегда была капелька. Я спрашивала:
– Вовочка, можно, я тебя поцелую?
Вовка отворачивался, делал длительную паузу, что-то обдумывая и нервно перебирая пальцами. Потом, не глядя на меня, становился навытяжку рядом и говорил:
– Можно. Поцелуйте! – оставаясь совершенно серьезным. А я ужасно смеялась.
Дома, придя от меня, он всегда поучал мать – как делать и ставить винегрет, как наливать чай и резать хлеб. Все это у него запечатлевалось с фотографической точностью, и все то, что в нашем доме происходило, было для него эталоном.
Иногда, возвращаясь домой, я находила Вовку сидящим на горе у начала крутого спуска, где под обрывом ютились наши домишки. Страшно картавя, Вовка предупреждал меня, что станция уже пущена в ход, прямые провода идут в дом и это опасно для жизни. Я перешагивала через какие-то веревки, обходила нагромождение ящиков с прикрепленными «вентиляторами», к великому удовольствию «строителя», все время спрашивая, где можно пройти, не подвергаясь опасности.
Когда Вовке было семь лет, я решила явиться к нему на Новый год настоящим Дедом Морозом. Сперва мы решили написать Деду Морозу письмо рукой Вовки, которой я водила по бумаге. Заказ был на пароход, паровоз и цветные карандаши. Запечатав письмо в конверт, надписали адрес, и я обещала опустить куда надо. Вовка, довольный, ушел домой. После этого я договорилась с его старшим братом, что на следующий день я ему дам знак, чтобы он ушел с собакой или спрятал ее в доме. Джек, конечно, меня узнал бы и все испортил. Аля принесла мне из клубного реквизита старую поповскую рясу и папаху, мы обшили их ватой. Я приклеила большую седую бороду с усами. Остальное было просто – валенки и рукавицы, мешок, в котором были воображаемые подарки, и торчал пук розг.
В обеденное время я подала знак Виктору, чтобы он убрал собаку и сказал матери, что Дед Мороз идет! И пошла с клюкой, мешком за спиной, розгами под мышкой к соседям…
Впечатление от моего появления было непредвиденным. Увидев розги, Вовка охнул, схватил со стола кусок хлеба и бросился под диван. Из-под дивана он подглядывал в щелочку, что происходило дальше. А дальше я измененным голосом сказала, что я, Дед Мороз, пришел по письму Вовы Кормана и мне надо узнать, как он себя ведет и учится. Мать Вовки сейчас же предложила мне тарелку щей, просила садиться, отогреться и спрятать розги, поскольку пороть будет некого. После этих слов Вовка вылез на животе из-под дивана и, сидя на полу, стал участником представления. Я произнесла какую-то назидательную речь, вытащила запакованные подарки – разные коробочки, дощечки, бумажные цветы и маленький ящик с цветными карандашами… Потом я, сказав, что мне еще предстоит много посещений, ушла. Дома я молниеносно скинула с себя все, спрятала под кроватью, надела обычное платье и стала ждать Вовку. Он явился почти тотчас же, страшно возбужденный, в ушанке, надетой задом наперед, пуговицы зимнего пальто были неправильно застегнуты. Задыхаясь от волнения, он сказал:
– Пришел! Настоящий! Не обманул! Карандаши принес! Теперь пойду искать следы – откуда, из какого леса он вышел! Кое-что нашел! – и показал мне кусочек разбитой елочной игрушки.
Я серьезно ему поддакивала, выпроводила, разрешила выпустить Джека и стала ждать прихода Али.
На следующий день Вовка на уроке в школе при словах учительницы о предстоящем Новом годе встал и сказал:
– Неправда, что все это сказка! У нас был живой Дед Мороз, я получил то, что просил по нашей переписке! – Последнее он сообщил с гордостью, с торжеством осматривая остальных школьников.
Школьники поверили. Ходили после этого по опушке ближайшего леса, отыскивали следы Деда Мороза. Даже, кажется, нашли… Я же со страхом ждала прихода учительницы и выговора за срыв идеологической работы.
После этого Вовка еще два раза порывался писать письма Деду Морозу – к дню Советской Армии и на 1 Мая. С трудом я отговорила его, убеждая, что Дед Мороз приходит только зимой…
Как-то раз мы с Алей пришли домой вместе. Когда открыли дверь домика, нас сразу поразил необычайно свежий хороший воздух. «Откуда этот «озон»?» – спросила Аля.
Мы разделись, обшарили весь дом; окна закрыты, двери заперты, и только когда решили затопить печь и открыли заслонку верхней трубы, оказалось, что у основания трубы разбит и выдвинут кирпич и именно оттуда идет свежий холодный воздух. Мы занялись привычными делами, закрыли кирпичом дыру и легли спать. Утром, как обычно, разошлись по своим работам.
А на следующий день мы проснулись оттого, что в доме стало свежо. В щели торчал хвост тощего уличного кота, который протискивался наружу. Конечно, пришлось щель заложить кирпичом и как следует замазать, чтобы кот не лазил больше.
Погода начала портиться. Наступила зима, стало морозно по ночам. Озон (так мы назвали кота) прекратил посещения через печной дымоход. Иногда он топтался около нашего дома, но входить через дверь стеснялся.
Потом стал Озон появляться в тот момент, когда мы ложились спать. Аля впускала его, кот залезал на ее подушку и деловито укладывался вокруг головы этаким нимбом: мордочка у одного уха, хвост у другого. Пахло от него рыбой – видно, кормился у рыбака. Аля осторожно вытягивала из-под него голову и не давала мне выкинуть его за дверь:
– Пусть еще понежится. Видно, тоскует по уюту.
Зато второй кот, который у нас появился, сразу повел себя как хозяин. Он был белого цвета, с зелеными глазами и пышным длинным хвостом. Поначалу он жил в клубе при одном наше работнике, который его прикармливал и пускал к себе спать. Работник этот был из репрессированных, его забрали еще совсем молодым. Администрация лагеря, видя его крепкое сложение, определила парня на какой-то сибирский заводик. На завод Леонид попал впервые в жизни. Не имея никакого представления о машинах, не спросив, как что работает, он полез в какой-то механизм, чтобы самому все рассмотреть. Дело кончилось плохо. На него упала чугунная болванка, которая не только раздробила плечо, но и срезала начисто правую руку. В лагере ему помочь никто не смог, в больнице кое-как заживили плечо и выпустили на работу. Оставаться на заводе было нельзя, и его переправляли с одного места на другое, туда, где можно было обходиться левой рукой.
Леонид был довольно предприимчивым, стал читать книжки и даже научился довольно сносно писать левой рукой, предварительно положив на бумагу гайку, чтобы она не ерзала. Промучавшись несколько лет на разных сибирских предприятиях, он попал в Туруханск в дом культуры. Девушки было заинтересовались им, но, поняв, что он не работник, поотстали; зато не угасал интерес к Роману, большому белому коту Леонида, который неизвестно как и когда появился в клубе. Есть Леонид ходил в ближайшую рабочую столовую, объедки приносил коту, а когда столовая не работала, варил ему кашу из сечки или давал свежую тюльку. Если свежей тюльки не было, давал Роману немоченую соленую рыбу, которую тот ел с отвращением, потом страстно хотел пить, а чистой воды в клубе не было. Пожарники заставили завести в клубе большую, сорокаведерную железную бочку и наполнить ее водой. Воду никто не менял, она протухла, ею пользовались для технических надобностей и мыли руки. Было одно чистое ведро, с которым кружковцы должны были ходить к Енисею в теплое время, зимой же откалывали лед и ставили возле печки. Делать это все ленились. И хотя назначили очередь, но ведро оставалось пустым, а незадачливый кружковец, пытавшийся напиться, кричал: «Ты опять, вражина, воды не принес?! Убить тебя мало!!»
Роману в поисках чистой воды приходилось спускаться к Енисею. На берегу, пока было тепло, всегда были дети, которые бултыхались в воде, что-то ловили. Он стал ходить по воду только ночью. Когда вода в Енисее замерзла, он, осмыслив свое положение, просто пошел за Алей, когда та возвращалась с работы. Дошел до домика, подождал, пока его откроют, уверенно вошел, открыл лапами дверь в комнату, осмотрел помещение, прыгнул на Алину кровать и обосновался там между подушкой и матрасом. Мы следили за ним и, когда он устроился, поняли, что это судьба и он никуда больше не уйдет.
На следующий день в клубе Аля рассказала о Романе Леониду. Тот рассмеялся и сказал: «Ну пусть у вас и остается». Так Роман стал членом нашей семьи. Кормили его теплым молоком, иногда варили для него сорожку (местную рыбешку). От каши из сечки он скоро категорически отказался. Был он ленив, очень самоуверен и снисходителен. Нас терпел, но не ласкался. Ночью уходил на свидание с кошкой. Иногда возвращался через два-три дня с разорванными ушами и исцарапанной мордой. Однажды кот необычайно удивил меня. Это было в тот день, когда Алю неожиданно часов в девять утра вызвали к оперуполномоченному. Всякие вызовы могли кончиться катастрофой – нашей разлукой. Мое волнение передалось животным. Пальма, наша собака, села у наружной двери, не сводя глаз с дверной ручки, а Роман прыгнул на подоконник, вытянулся во весь рост и прижался к стеклу. Когда Аля спускалась с обрыва к дому, Пальма бросилась ей навстречу, высоко прыгая, стараясь лизнуть нос, а наш Роман, такой спокойный и самоуверенный, вдруг забарабанил лапами по стеклу, чего никогда ни до, ни после того не делал.
Теперь о Пальме, или Пальмире Андреевне, как мы иногда называли ее.
Среди кружковцев была девушка Лора. Она уже несколько лет как окончила школу, но не смогла найти работу в Туруханске. Лора была неплохой девушкой, но совершенно ничего не умела делать и не имела желания продолжать образование или чего-то добиваться. Главная ее забота и желание были хоть как-нибудь выйти замуж.
Первая беда в Лориной семье случилась, когда после проверки ее отец, работник торговой сети, был обвинен в крупной недостаче и посажен в ПЗ («предварилку»). Лора старалась защитить отца и говорила знакомым, что он не виновен, а что подвел его какой-то мерзавец начальник, взявший ящики с вином без расписки и оставивший под залог свой партбилет. За отдачу партбилета начальнику вынесли строгий выговор, денег он не вернул, и Лорин отец попал в заключение… За ним пришли милиционеры в форме и новых кирзовых сапогах и, дав прочитать какую-то бумагу, под рев всех членов семьи повели в аэропорт. Собака Пальма при этом присутствовала. Учуяв, что происходит что-то неладное, она бросилась на обидчика милиционера, всю злость из-за маленького роста обрушив на кирзовые сапоги. Она их кусала, пыталась сорвать и возненавидела на всю жизнь.
Через полгода арестовали Лорину мать, тоже за недостачу и за то, что попорченный мышами материал она продавала за полцены, хотя это было запрещено. Недостача составляла примерно две тысячи рублей. Мать и Лора никак не могли собрать больше 1300 рублей, а Лора знала, что после получения денег из Москвы мы купили наш домик и у нас осталось еще 800 рублей, наш НЗ. Я была на улице, когда ко мне прибежали Аля и рыдающая Лора просить у меня разрешения взять с книжки 700 рублей. Потом выяснилось, что милиция эти 700 рублей взяла себе и тут же отправила мать Лоры под суд. Девушка не смогла вернуть нам деньги, а в уплату долга отдала свое приданое – единственное шерстяное платье и покрывало.
Утешением для Лоры стал драмкружок клуба. Она участвовала во всех спектаклях, старательно заучивала роли, и хотя она явно не имела сценических данных, но была добродушна и уступчива, и кружковцы к ней хорошо относились.
Когда мать увезли, Пальма вернулась с Лорой из аэропорта, потыкалась по пустому дому, потом вышла за дверь и пришла к нам. Наш дом был заперт. Она легла у порога и, когда вернулась Аля, очень смущенно, не глядя в глаза, встала, потерлась о ноги и неуверенно завиляла хвостом. Аля открыла дверь, впустила ее в дом, дала поесть. Пальма, вылизав нам руки и лица, улеглась у печки. И поняли мы, что у нас появился еще один член семьи. Пальма была небольшой собачкой, вроде Каштанки, с шелковой волнистой блестящей шерстью. Чрезвычайно ласковая, умная и, как оказалось в дальнейшем, преданная. К тому же она была очень изящная, на пол ложилась всегда «в профиль», вытягивая длинные красивые лапки. Когда она ела из миски что-то жесткое, она выносила этот кусочек подальше от нас и ела где-то за углом, как бы стесняясь.
Весной появилось объявление в Совете, что всех держателей собак просят прийти и купить кожаные ошейники с пронумерованными жестяными жетонами. С жетонами этими всегда была беда. Пальма оказалась страшной охотницей за мышами и кротами. В лесу, куда ранней весной, пока нет комаров, Аля часто ходила гулять и брала с собой Пальму, собака остервенело копала под корнями мордой и лапами в поисках добычи. Когда Аля подзывала ее, Пальма нехотя появлялась, вся вымазанная землей и, землей и, увы, без ошейника. Ошейники были сделаны на более крупных собак, и, копаясь головой в корнях, Пальма роняла его, а найти уже не умела. Было предупреждение, что пойманные собаки без жетонов будут уничтожены, а потом из их дубленых шкур изготовят рукавицы. Конечно, мы этого очень боялись и старались ходить с Пальмой не по улице, где были собаки, а по берегу Енисея или опушке леса, где никого не ловили.
Пальма твердо поняла, что главным источником зла на свете были кирзовые сапоги. В дальнейшем, встречая на улице людей в кирзовых сапогах, она неуклонно на них бросалась. Ее били, отгоняли, но ненависть не утихала.
Что животные сами себе залечивают раны, я слыхала давно. Но увидеть это воочию мне пришлось так. В одну из своих лесных прогулок с Алей Пальма, как обычно, копалась в земле. В кустах лежала разбирая бутылка, и Пальма до кости разрезала себе лапу. Идти она не могла. Аля носовым платком перетянула лапу, чтобы не текла кровь, и принесла Пальму домой на руках. Мы обмыли лапу и хорошо забинтовали, но через некоторое время обнаружили, что Пальма, сидя в углу, яростно срывает бинт. Мы старались ее успокоить, гладили и вновь перевязывали рану, хотя она и огрызалась. Было поздно, мы легли спать. Утром мы нашли Пальму опять без бинта, клочья которого лежали рядом. Когда мы к ней подошли и хотели дотронуться до поврежденной лапы, она огрызнулась.
– Знаешь, – сказала Аля, – похоже, она огрызается, потому что лучше нас знает, как справиться с раной. Давай оставим ее в покое.
Последующие два дня мы ее не видели, а на третий нашли у двери. Пальма радостно подпрыгивала, забыв про рану. Она оказалась опытнее нас.
Пальма пользовалась необычайным успехом у кобелей. Сучек в Туруханске почти не было, их уничтожали, кобели были полезные – ездовые, сильные, жившие на улице. Среди Пальмовых ухажеров помню двух. Первый был блондин, немного хромая овчарка, с подпалиной на темени. Он почему-то напоминал нам военного, и Аля прозвала его Штабс-капитаном. Второй был широкоплечий и довольно безобразный ездовой пес с отмороженным ухом.
Зима в тот год выдалась морозная и очень снежная. Наша халупка, стоящая рядом с обрывом, покрылась толстым слоем снега. Снег шел целый день, утрамбовался и к вечеру стал жесткой снежной поверхностью, так что наш домик превратился в часть склона с крохотным окошком. К вечеру нас найти было невозможно. Светился маленький огонек посреди громадного сугроба. Кто-то из знакомых решил проверить, как мы себя чувствуем, но войти не смог. Он шел на огонек, но до окна не достал (было высоко), а двери не нашел. Так и повернул обратно.
Утром мы проснулись в совершенной темноте, открыть дверь оказалось невозможно. Мы были в снежно-ледяном плену, и приходилось только ждать помощи извне. Мы надеялись, что в конторе, где я работала, или в клубе, где работала Аля, нас хватятся. Старожилы знали, что такие снежные заносы уплотняются, становятся ледяными и раскапывать их надо кайлом и лопатой.
Пальма вдруг затявкала. Раздался тихий скрежет, не похожий на звук лопаты или кайла.
– Ну вот, кто-то из мужчин пришел нас вызволять. Аля, прислушавшись и посмотрев на собаку, тихо сказала:
– Боюсь, что не нас откапывать пришли, а Пальму.
Штабс-капитан работал яростно. И когда пришли мужчины с лопатами, он уже раскопал полдвери. Нас отрыли к вечеру. Штабс-капитану мы сварили миску каши, заправленной рыбой, вынесли наружу и поставили у входа.
Однажды во время Алиного отсутствия я ездила сажать картошку.
Утром я заперла дом, оставила Пальме во дворе миски с молоком и кашей и тихонько ушла задами.
Вернулась я на следующий день. Пальма не знала, когда я вернусь и вернусь ли. Встретила она меня уже у самых дверей дома, страшно радостная и вся в земле. Когда я подошла к двери, Пальма неожиданно куда-то исчезла. Я нагнулась и все поняла. Под входной дверью был прорыт небольшой ход. Очевидно, Пальма, лишившись сначала Али, а затем, неожиданно, меня, решила прорыть ход в дом и там жить до нашего возвращения, карауля все, что считала самым дорогим. Тут была и миска с недоеденной кашей. Она прикрыла ее старыми рукавицами. Вот тут-то я и поняла, до какой степени она была верна и преданна.
Обычно на уборочные работы не хватало рук, по городу и поселку шла мобилизация для помощи колхозу. Ближайший был на станке Мироедиха. Туда-то и была направлена партия поселенцев, в том числе и я с Алей. Люди до снега выкапывали овощи, сортировали и грузили их. Была в Мироедихе большая старая добротная изба – заезжая. Хозяйка избы, баба Леля (Елена Ефимовна), как-то обратилась к Але с просьбой написать заявление на имя Сталина.
В самый канун революции Сталин был в ссылке на станке Курейка и при поездках пользовался заезжей избой в Мироедихе. Был случай, что баба Леля пустила его ночевать, а поскольку у него ничего не было с собой, дала ему укрыться новым красным ватным одеялом. Вот это-то одеяло Сталин и увез с собой. Теперь, когда Елена Ефимовна оказалась в очень преклонных годах, да еще без пенсии, мысль об этом красном одеяле не давала ей покоя, и она решила напомнить Сталину о себе и о своей услуге.
– Одеялу-то тую я по знакомству купила, – говорила баба Леля. – Сама еще им не одевалась, обратно сатиновое оно было, а он, паралик его возьми, увез и слова мне не сказал.
Тут шли очень нелестные слова в адрес бывшего постояльца.
Заявление писали вместе. Баба Леля диктовала, а Аля записывала: «Во первых строках мово письма пишет тебе Алена Ефимовна из Мироедихи. Совсем я старая стала, работать не могу и помочи ни от куда нету. Помнишь ты, милай, приезжал к нам перед леволюцией, остановился в заезжей, а укрыться нечем, и дала я тебе в тую пору новую сатиновую одеялу, а ты тую одеялу, кормилец, с собой увез. Живу я сейчас в колхозе, а в колхозе, сам знаешь, какая жизнь и совсем я голодная, а пензии однако никакой нету. Пособи, кормилец, век за тебя Богу буду молить. Остаюсь известная тебе баба Леля из заезжей Мироедихи».
Довольно энергично отредактировав диктуемый текст, Аля послала заявление в Москву на имя Сталина. На деле оказалось, что подобные заявления дальше Красноярского МГБ и крайисполкома не шли. Примерно через неделю-две в Туруханский исполком был вызван председатель колхоза из Мироедихи, и был ему дан нагоняй, что у него «историцкое лицо проживает, а он даже знать не знает, ведать не ведает»… Созвали экстренное собрание и совместно со счетоводом колхоза решили: «Ввиду историцкого факта помочи Сталину в годы его ссылки обеспечить старуху пензией в сумме 15 рублей в месяц».
Так среди многих других успешно кончились и эти Алины хлопоты. Некоторое время баба Леля была в центре внимания и у всех на языке, а потом все забылось, а Аля еще долго получала приветы и поклоны от местных жителей.
Я вернулась раньше и ждала Алиного возвращения через неделю, а вернулась она через месяц, уже по свежему снегу.
– Ты себе представить не можешь, как было страшно и красиво! Мотор отказал. «Ну, девки, – сказал моторист, – надо где-нибудь пристать, а вы топайте позади скалы в обход, через болото и распад. Выйдете на километр выше по течению, ждите меня».
И вот мы вязнем в болоте, а потом карабкаемся все выше на скалу, а оттуда такой вид, что дух захватывает! А под нами наша лодчонка, которую моторист ведет под самой скалой, то выжимая все возможное из глохнущего мотора, то гребя веслами и упираясь шестом. Все обошлось. Мы пришли мокрые и измазанные к указанному месту, а оттуда уже доплыли до станка, где нас хорошо приняли и сразу отвели в протопленную заезжую, к самовару.
Это была, возможно, последняя поездка в Мироедиху. На следующий год после смерти Сталина все население колхоза, состоявшее, главным образом, из немцев, получило документы и разъехалось кто куда. Лес быстро завладел бывшей пашней, домишки развалились, и осталась только одна заезжая на берегу, как памятник былого – с поломанной крышей, пустыми глазницами окон и оторванной дверью.
К Алиному возвращению я готовилась, как к празднику. Из своего платья смастерила ей комбинацию, из старых валенок заказала у сапожника боты. Купила нового белого материала на белье и сшила ночную рубашку. Из бракованного куска сурового холста (мыши объели) сшила и вышила крестом скатерть на ее стол. Ходила на берег Енисея, присматривалась к устью Тунгуски, откуда должна была плыть лодка. На Енисее уже была кайма заберегов, лужи хрустели тонким льдом.
Аля вернулась. Пальма обезумела от счастья, я – тоже. Конечно, она была простужена, измотана, но жива и рядом.
Дома, разглядывая подарки, она мне призналась: «Знаешь, я с детства носила столько чужих обносков, что уже с ранних лет мечтала о чем-то, специально сшитом на меня и из нового материала».
Конечно, обе мы были растроганы и очень рады встрече. У Пальмы к этому времени были очередные, на этот раз чрезвычайно лохматые щенки. Аля, приходя домой и раздеваясь на своем топчане, ласково звала «куть-куть». Щенки, неуклюже переваливаясь через порог кухни, счастливо повизгивая, оставляя маленькие лужицы, спотыкаясь и толкаясь, бежали к ее ногам, она их подхватывала на руки, целовала в носы и говорила: «Ну, у кого еще могут быть такие щенки! Ты, Пальма, умница, хорошо постаралась!…»
Но со здоровьем Али все как-то не налаживалось. Она очень похудела, по ночам покрывалась испариной, быстро уставала. И снова замыкалась в себе… Я знала, что у Али в лагере была вспышка туберкулеза, а наследственность у нее была плохая – туберкулез был у отца.
Среди наших приезжих нашелся один пожилой санитарный врач из Москвы. Как-то, подкараулив его на улице, я подробно рассказала о симптомах.
Он пробурчал, что заочно лечить нельзя, записал все Алины данные и неожиданно сказал:
– Вам повезло, в Туруханске получены из Москвы две упаковки стрептомицина на курс лечения двух больных. Ко мне с ТБЦ никто не обращался, и я смогу один курс лечения провести ей.
Летела я домой с этой вестью как на крыльях и, конечно, сразу столкнулась с недовольством Али.
– С чего ты взяла, что я заболела, – говорила она, сердясь, – и вообще кто тебе дал право просить от моего имени?
Просить что-либо у кого-либо Але было горше горького.
– Ты пойми, это новое сильное лекарство, заграничное, каким-то чудом попавшее в Туруханск! Не упускай такого случая.
Аля в конце концов согласилась, и лечение началось. Начала ее колоть медсестра, тоже ссыльная, полуполька-полуеврейка, ловкая и опытная. Аля, смеясь, рассказывала мне, как сестра всегда приговаривала: «Мужской ягодиц – плохой ягодиц, твердый, плохо колоть… Женский ягодиц – мягкий ягодиц, удачный ягодиц, и колоть легко». Говорила она на ломаном русском языке, смешила Алю своими медицинскими суждениями. Но самая большая радость была та, что хуже Але не становилось, к тому же ей дали три больничных листа по десять дней для лечения на дому. Она отоспалась, стала спокойнее, водила щенков гулять, читала и писала много писем. В Туруханске не было рентгеновской установки, и лечили на авось. Но Але явно стало лучше, она повеселела, посвежела и окрепла.
Прошли самые сильные морозы, и день в Туруханске уже удлинился. Вставали утром без электричества и засветло возвращались домой. Через несколько месяцев должен был наступить круглый день Заполярья, когда солнце не исчезало вовсе, а пейзаж подергивался светлой перламутровой дымкой.
Тут непонятными путями по почте пришла Але та почтовая открытка Мули, о которой я уже упоминала. Он писал, что ему все труднее живется, что он всю жизнь любил ее одну… Аля прочла, потом сказала:
– Ты прочти тоже, это от моего мужа.
Прочла и я, а потом Аля открыла дверцу печки и сожгла открытку на моих глазах.
– Не могу, чтоб чужие глаза читали эти слова, может быть, последние.
Время было тревожное, повсеместно участились доносы, все чего-то стали ждать и бояться. Теперь я понимаю, что он действительно прощался с Алей, так как через некоторое время был арестован и погиб.
А на Большой земле в это время атмосфера снова сгущалась. В газетах появились статьи о саботаже, идеологических диверсиях. Врач Тимашук сделала сумасшедшую карьеру, выступив с сенсационным сообщением о том, как она обнаружила подозрительные диагнозы, которые ставили врачи ответственным лицам. Был опубликован список таких «вредителей», среди которых были всеми уважаемые врачи, в основном, евреи. В этот список попал и профессор Егоров – кардиолог, которого знала и любила вся Москва. У него лечилась интеллигенция, он пользовал и моего мужа – Сергея Ивановича Артоболевского, и семью Эфронов, и многих других. (У Е. Я. Эфрон Егоров обычно не брал ни копейки, а видя более чем скромную обстановку, «забывал» на столе под какой-нибудь книгой 25 рублей.) Были в этом списке отец и сын Коганы, из которых старший умер на допросе. Новые нити потянулись к новым подозреваемым.
В газете «Правда» от 6 февраля 1953 года была большая статья о вредителях, врагах народа, и в этой статье поминалось имя С. Д. Гуревича. О нем писали как о шпионе, завербованном американской разведкой, писали о том, что он передавал секретные документы за границу. Из статьи было ясно, что Муля давно уже арестован и, может быть, уже даже и расстрелян… Аля принесла эту газету домой и дала мне прочитать.
У Али над кроватью всегда висел его портрет, и, когда я прочла статью, она сказала мне, кивнув на фотографию, «это про моего мужа» таким нарочито спокойным, равнодушным тоном, что у меня мурашки по спине забегали.
Больше мы об этом не говорили, Аля была по-прежнему спокойно молчаливой, а работать стала еще больше, с одержимостью отчаяния.
Над Туруханском тоже нависла тишина. Все боялись выходить, разговаривать друг с другом и ожидали ухудшения участи. (Потом до меня доходили слухи, что Сталин в ту пору высказывался за полное уничтожение всех репрессированных.)
Потянулись мучительные недели, и вдруг, как гром среди ясного неба, по радио приходит весть о смерти Сталина. Я тогда работала счетоводом в стройконторе. Мы все столпились у репродуктора. Молчали. Некоторые ошеломленно лепетали: «Какой ужас». Не смотрели друг на друга, чтобы не выдать тайных мыслей. Были и такие, которые рыдали: «Отец родной, как же ты покинул нас!» Некоторые летчики, «сталинские соколы», были в смятении. А местные власти совершенно растерялись и запрашивали по инстанциям, как быть.
Только на следующий день было общее собрание трудящихся на площади, где с трибуны отцы города возвестили о постигшем нас всех несчастье. Мы с Алей и радовались, и страшились новых перемен. Нервы были натянуты до предела.
А газеты приходили с опозданием, радио было местное, и новости тоже были местного значения.
И вот однажды Алю вызвал следователь по делам госбезопасности. Аля собралась, взяла с собой немного еды, потеплее оделась. Боясь признаться друг другу в своем страхе, мы как-то преувеличенно спокойно попрощались, и она ушла.
Часа через полтора Аля вернулась с какой-то недоуменной улыбкой на лице. Рассказ ее был ошеломляющим.
При виде Али (которая вошла в кабинет, робко постучавшись) лейтенант вышел из-за стола ей навстречу и, приятно улыбаясь, спросил, не помнит ли она, что видела сегодня во сне. «Очевидно, это новый прием, позволяющий создать «легкую непринужденную обстановку», – мелькнуло у Али в уме. Такая встреча не только поразила, но и насторожила ничего не понимавшую и ни о чем не догадывающуюся Алю.
Далее после каких-то незначительных вопросов лейтенант перешел к главному:
– Не помните ли вы, Ариадна Сергеевна (?!), такую фамилию – Рюмин?
Этот человек заведовал следственным отделом при первом Алином аресте. Недоумевая, она ответила:
– Помню.
Лейтенант полистал какие-то бумаги, лежащие у него на столе, и снова обратился к Але:
– А можете ли вы рассказать, какими методами Рюмин вел допрос?
Аля молчала. Лейтенант вежливо повторил свой вопрос. Аля не знала, как ей быть – допросы велись так называемым «недозволенным методом», ее избивали. Но этого не полагалось разглашать, о чем заставляли давать подписку.
Когда Аля решила отделаться какими-то общими малозначащими словами, лейтенант снова порылся в бумагах и на этот раз прямо заявил, что Рюмин арестован как враг народа за злоупотребления и самоуправство во время ведения допросов (Аля с трудом верила своим ушам) и что из центра пришел запрос, нет ли среди туруханских ссыльных тех, кто прошел следствие у этого самого Рюмина. Пораженная услышанным, Аля в скупых выражениях, стараясь держаться одних фактов, не отягощая их моральной оценкой, рассказала, как велся допрос… Под конец этой встречи лейтенант сообщил Але, что арестован не один Рюмин, Аля, не чувствуя под собой ног, неслась домой, чтобы поделиться со мной этими новостями.
Прошло какое-то время, и из газет мы узнали, что Берия тоже арестован, что и он оказался врагом народа. И Аля тут же вспомнила о Дине Канель, с которой она сидела в одной камере на Лубянке и очень сдружилась, а позже в другой камере она встретилась с сестрой Дины – Лялей. Аля знала, что сам Берия допрашивал Лялю, знала, каким пыткам и мучениям подвергались сестры, и она тут же написала письмо в прокуратуру. Ляле она помочь уже ничем не смогла – та была расстреляна. А Дине это письмо помогло, и она очень скоро, уже в 1954 году, была выпущена из тюрьмы и вернулась домой.
А мы продолжали жить, как жили. Получали редкие письма с Большой земли и довольно частые письма от Анастасии Ивановны, которая была в то время в ссылке в Сибири, в деревне Пихтовке, недалеко от Новосибирска. Письма Аси, написанные неряшливо и неразборчиво, вдоль и поперек листа, были почти не читаемы и всегда очень расстраивали Алю. Аля поддерживала Асю ласковыми словами, в которых была надежда.
Здоровье Али немного поправилось, она снова делала зарисовки, ходила гулять в солнечные дни, когда бывала свободна.
Половодье той весной было необыкновенно сильное. Береговая галька на глазах закрывалась наступающей водой, многие прибрежные лачужки были под угрозой, и местные жители, захватив самое ценное, вскарабкались на обрыв и сидели наверху, со страхом наблюдая, как наступает вода.
Мы жили на более высоком месте, но и к нам подступала вода. Я проложила дорожку из кирпичей до кромки воды, которая уже захватила наш огородик. Сложила чемоданы и села ждать, что будет дальше. Аля ушла на работу в клуб, откуда был хорошо виден Енисей, и она могла прибежать домой за пять – семь минут. Какие-то местные жители уселись на краю нашего обрыва, с интересом наблюдая мои действия.
– Ты че не уходишь?
– Вот сижу, жду, как вода приблизится.
– Однако, девка, потонешь!
– А вы на что – неужели не спасете?
Минутное молчание, и потом уверенно:
– Однако, спасать не будем…
Вода затопила весь участок и остановилась на последних кирпичах, примерно за метр до входа в дом, потом задержалась на какой-то час и медленно начала спадать. Мы остались целы, но переволновались страшно и с трудом пришли в себя.
А затем наступила бурная и краткая весна. Пробивалась травка, прилетели и шумели в кустах дикие утки, деревья покрылись зеленовато-розовым пухом. На улицы высыпало все население из своих темных, занесенных сугробами домов. Всюду текли ручьи, в которых возилась подросшая за долгую зиму детвора, везде попадались народившиеся за это время щенки ездовых собак. Люди распрямились, уже не защищали лицо руками от холода и улыбались.
Аля деятельно участвовала во всех весенних мероприятиях – постановках, выступлениях. Я довольно удачно устроилась счетоводом в стройконтору. Ко мне хорошо относился начальник, не умевший складно выражать свои мысли. Я помогала ему писать доклады. Начала вникать в работу конторы, наводить порядок и скоро была выбрана председателем месткома и была отмечена в местной газете. Совместно с Алей устраивала детские праздники для детей рабочих конторы. За гроши добывали подарки, потом устроили с Алей смотр художественных изделий местных женщин, и в клуб нанесли всякие вышитые подушки, рукавицы, украшенные кусочками меха унты, была даже гладью вышитая картина. Раздавали премии, и все остались очень довольны.
Когда Але дали чистый паспорт и сняли ссылку, мы наконец вздохнули свободнее. Спало постоянное напряжение, забрезжили реальные надежды на лучшую долю. Сразу поднялись Алины акции в клубе, и она почувствовала почву под ногами. Позволяла себе от чего-то отказываться. Поспорила с партийными товарищами, что лозунг Ленина «Коммунизм (а не социализм) – это есть советская власть плюс электрификация всей страны». Проверяли ее слова аж в области, и когда, выяснив ее правоту, принесли извинения (теперь страшно стало им, а вдруг за нашими спинами возникнет «рука» и мы начнем мстить!), Аля сказала, что этого мало, а надо дать ей заверенную справку с печатью. И ведь дали! Кажется, это был первый случай, когда Аля искренне и по-молодому смеялась!
Теперь мы еще больше стали гулять. Места наши были очень живописные, но ходить в лес приходилось только или ранней весной, почти еще до зелени, или поздней осенью, когда по ночам были уже заморозки. Остальное время было царство сперва комаров, а потом – гнуса. Никакие накомарники не помогали. Еще не войдя в лес, на опушке, смельчак слышал мерное жужжание, как будто шумела ткацкая фабрика с тысячью станков. А лес был разнообразный, были прелестные мшистые лужайки, окаймленные березами и осиной, где грибов было столько, что мы, присаживаясь на корточки, просматривали всю поверхность местечка и шли туда, где среди зелени торчало больше грибных шляпок. Брали одни шляпки, и то через один-два часа были полные ведра, которые надо было тащить обратно. Дома высыпали все на подстилку на пол, перебирали и солили на зиму. Аля собирала грибы и ягоды просто как одержимая, так что бывали случаи, когда она приходила домой уже в полной темноте, но при ней всегда была Пальма, и это немного успокаивало. Все эти хозяйственные дела заполняли свободные часы, служили нам хорошей гимнастикой и охраняли от цинги.
Иногда в лесу мы набредали на глухие места с буреломом, где неожиданно между деревьями блестело темное лесное озеро – торфяное, без птиц и рыбы. Были среди этой глухомани и маленькие вырубки, где иногда располагались военные посты, которые мы с опаской обходили. Мы не боялись заблудиться: поблизости был Енисей со своей стремниной, бесконечным простором и плохо различимым противоположным берегом.
По Енисею на легкой лодочке я перебиралась с Женечкой Мох и ее мужем на большой остров (шар по-местному), который каждую весну затапливало, и потому там была хорошая земля и давали участки на посадку картофеля. Выходили мы рано утром, в те часы, когда все живое еще только начинает просыпаться и не подает голоса; плыли по необозримой воде, потом были камыши, водяные лилии, мелькали стайки рыб, было красиво и очень страшно.
Когда Але неожиданно дали отпуск и разрешили лететь на месяц в Москву, нам просто не верилось, что такое стало возможным. Кружковцы занялись составлением списков и совали ей деньги на покупку всяких мелочей, без которых им просто нельзя было обойтись. Пастернак обещал оплатить проезд.
Все провожали, уехала Аля счастливая, довольная. Она написала несколько писем с дороги и из Москвы. Я же хочу рассказать, что было после ее возвращения.
Клуб представлял собой довольно высокое двухэтажное здание. Двухэтажной, собственно, была пристройка, а зрительный зал напоминал ангар, всегда холодный, с наледью на окнах, обычно ради тепла и темноты завешенных темным сукном. Вход в зрительный зал был позади здания. Налево, через сени, дверь в кинобудку. Пристройка имела свой вход с улицы, и лестница, минуя нижние сени, вела наверх, в небольшое низкое помещение – служебное отделение, оно же артистическая. Здесь было окно на улицу, а у противоположной стены железная печь-времянка. Был из артистической еще один выход, через люк прямо на сцену зрительного зала, к этому люку прислоняли переносную лестницу. Но так как лестница эта была в клубе единственной, ее часто переносили в другое место.
В пристройке протекала вся жизнь клуба. Тут читали пьесы, разучивали роли, шли собрания, обсуждения и оформление обязательной стенгазеты, шили и подгоняли костюмы, бывали свидания и выяснение отношений.
В картонном коробе с ножницами, кистями, красками, свертками бумаг было Алино хозяйство для художественного оформления спектаклей, рисования задников, плакатов и писания лозунгов. Железная печь согревала только во время топки, но дрова были не всегда, и потому Але приходилось писать плакаты и лозунги просто на ледяном полу, отогревая кисти и руки кипятком, принесенным из дому.
Возглавлял последние годы «дело культуры» Ашот, крупный, полноватый, еще молодой армянин, подавшийся на север с родного юга из-за каких-то неприятностей, а главным образом, из-за неспособности к учению: ни очно, ни заочно он не мог преодолеть пятого класса. В этом классе его не оставили на третий год. С младых ногтей претерпев неудачу на ниве просвещения, он устремился в дальний северный край, где были более снисходительны к недостатку образования и была острая необходимость в воспитательных кадрах. К Але он относился недоверчиво (прошел идеологическую обработку в райкоме), но и с некоторым снисходительным любопытством.
Заходя иногда наверх во время ее работы, он величественно стоял позади, глядя, как она, ползая по полу, разрисовывает очередную декорацию. Иногда ронял небрежно: «Опять задницу рисуете», – на что Аля неизменно отвечала: «Задница у людей, а на сцене задник». Недовольный Ашот шел к себе и, если заставал кого-нибудь у себя в кабинете, ворчал: «Художница – пратывный баб».
Кружковцы посмеивались над ним, но терпели, считая безвредным. Ашот пытался бороться с махинациями в клубе.
Кружковцев было человек двадцать. Особенно много пришлось Але возиться с Гутей Поповой. О своем происхождении, довольно неясном, Гутя говорила, что она незаконная дочь ссыльной и вохровца, который после ее рождения куда-то исчез.
Была она неуклюжим, долгоруким подростком с копной рыжих волос, со скверным, злым характером и неистребимым тщеславием. Аля находила, что у нее классические кисти рук с длинными, слегка приподымающимися кверху кончиками пальцев. У Гути практически ничего не было, и нам пришлось поделиться кое-чем из нашей скудной одежды, чтоб она могла приходить в клуб. Свою незаконность и сиротство (мать умерла) она никогда не могла забыть, и эта травма рождала в ней страстное желание доказать, что она не хуже, а даже лучше многих.
Окончив какие-то курсы комсомольцев-активистов и скопив всякими ухищрениями небольшую сумму денег, она попала в Красноярск. Впечатление было ошеломляющим: после тайги Красноярск – Париж! Смотреть на нее, вернувшуюся, бегали все девчонки. На ней была зеленая шляпа – местные девушки ходили в платках, длинные цветные перчатки – у всех варежки, а главное – на ногах красовались вместо валенок желтые ботики с искусственным мехом при ярко-красных носках. Миг Гутиного полного торжества! Она едва снисходила до коротких ответов на вопросы, как люди живут в центре.
К Але она относилась с завистливым любопытством. С интересом следила за тем, как она оформляет клуб для детских утренников, когда Аля, побелив помещение за сценой, быстрыми точными мазками рисовала контуры героев сказок.
Аля придумывала частушки, которые кружковцы из идеологических соображений выдавали за свои. Она сочиняла их на ходу и тут же забывала, а я, к сожалению, не записывала. У нас была авария в бане, и из крана горячей воды вдруг потекла ледяная. Частушек я не помню, а вот припев был такой:
Если хочешь мыться в бане,
Бери примус в чемодане,
А иначе ничего не получается.
На собраниях комсомольцев настраивали против нас: не приглашайте в дом, не общайтесь, это враги народа, остерегайтесь влияния, проявляйте бдительность и т. д. Ребята выслушивали с серьезным видом, а потом по очереди в одиночку все это пересказывали Але. Они доверяли Але и симпатизировали ей, но скрытно, привычно не вдаваясь в рассуждения и не пытаясь найти объяснение.
И все-таки Аля объединяла молодежь, помогая им понять, что хорошо и что плохо, многое объясняла, заставляла вникать в тексты, которые порой и прочитать-то толком не все могли и роли разучивали с голоса.
Гутя сказала однажды:
– Ариадна Сергеевна, напишите мне на память стишки про любовь.
На следующее утро она говорила девчатам по секрету, что у нее новый поклонник летчик, который скрывает свое имя и послал ей вот какие стихи…
Конечно, все дошло до Али, и она, добродушно смеясь, мне об этом рассказывала, а Гуте старалась с глазу на глаз привить какие-то понятия о порядочности, что плохо удавалось. На сцене (возможность красоваться перед публикой) Гутя неожиданно нашла свое призвание. Начала посещать репетиции, интересовалась пьесами и однажды, выпросив в аптеке несколько метров марли (страшный дефицит из-за комаров), сшила себе подобие лифа и пачки. Она объявила, что хочет исполнить роль «умирающего лебедя», которую подготовила, и выступила с какими-то ритмичными взмахами рук и ног.
Все несколько оторопело на нее смотрели. Двигаясь, бедняжка зацепилась за что-то пачкой, и она, соскользнув с талии, обнаружила перед публикой такое застиранное, заплатанное жалкое голубое трико, что зал зааплодировал как-то неуверенно, но насмешек не было. Такие же голубые трико были у всех, и у нас также. Белье в продажу попадало редко и расходилось по начальству.
Репетировали и разучивали роли в верхней комнате, где становилось жарко и душно, актеры открывали люк, который вел на сцену, и кто-нибудь, забывшись, обязательно ступал ногой в пустоту. Наверху испуганно ахали, чтение на минуту замирало, а потом кто-то спокойно говорил: «Ниче, жив, приземлился…» Снизу неслась ругань: «Ты че, вражина, опять лестницу переставил, я тебе знаешь…» – дальше шел мат, артист бежал, разгоряченный, в одной рубашке, через улицу при пятидесятиградусном морозе и снова появлялся в артистической, еще не все высказавший, но уже значительно остывший. Кроме руководящих лиц, Али и девушек в люк, казалось, перепадали все, но все как-то обходилось благополучно, и лестницу неизбежно уносили.
Были поставлены и сыграны более или менее удачные спектакли, проходили вечера танцев, наладилась какая-то самодеятельность.
В Москве Аля, конечно, бегала по всяким поручениям своих кружковцев-девушек; всем до зарезу понадобились чулки, кольца, серьги, броши – «чтоб лучше блестело и подешевше». На какие-то свои крохи Аля, конечно, не удержалась и купила для клуба папиросной бумаги всех колеров для цветов, которых я сделала за свою бытность в Туруханске великое множество, золотой, серебряной мишуры, искусственного снега и бумажных гирлянд для нашей последней клубной елки и произведшие фурор накладные волосы, усы и бороды для спектаклей.
Возвращение Али в поселок было почти праздником! Как только она появилась в клубе и начала рассказывать о Москве, ее обступили плотным кольцом, спрашивали, удивлялись, восторгались, и так без конца. Но когда Аля показала усы и бороды, перемерили все решительно, включая и девушек. Общим желанием было сразу же найти одноактную пьесу с возможно большим количеством мужских ролей, желательно «на возрасте».
Итак, на следующем после Алиного приезда спектакле все молодые и пожилые мужчины были при усах и бороде. Аля терпеливо всех обучала, как обращаться с этим крепе, как нужно его обязательно нагревать, накладывать теплым и ждать, пока остынет на лице.
Актеры всех возрастов веселились, как дети. Никто особенно не волновался за текст из деревенской колхозной жизни, главное – появиться в усах.
Героиней на этот раз была довольно жеманная девушка, которая на репетициях отказывалась поцеловаться со своим поклонником, говоря, что на спектакле она уж как-нибудь стерпит поцелуй, но на репетиции… и поджимала губы.
И вот идет спектакль, и все как обычно, то занавес откроется слишком рано и очередной плясун, оказывается, еще не успел натянуть шаровары, единственные в реквизите, которые ему только что передали, то суфлер ушел вперед и «забивает» актера, и, наконец, сцена свидания влюбленных.
Парень мощно обнимает девушку и влепляет ей в губы долгий, страстный поцелуй… Когда они отрываются друг от друга, на губах у девушки красуются усы, а у парня их нет. Успех был потрясающий! Долго еще на улице смеялись и оборачивались, когда встречались с героиней.
В последующие месяцы выяснилось, что все репрессированные по списку получают паспорта (не реабилитацию, это позднее) и что это вопрос времени.
Теперь Аля весело бегала наверх в клуб, не боясь опоздать или нарваться на неприятности. Мне показалось, что после приезда из Москвы она, оставаясь такой же худенькой, похорошела и помолодела.
В подготовку своей последней елки она окунулась с головой.
Кроме росписи задней стены фойе она задумала с радистом в 12 часов ночи передать кремлевский бой часов (в Москве и Туруханске разные часовые пояса), а на эстраде в это время медленно вращался бы большой макет кремлевской башни, склеенный из фанеры, картона и цветной бумаги. Было проведено освещение, и, вращаясь, башня переливалась огнями, а звезда вспыхивала ярким алым светом!
Все присутствующие пришли в восторг, аплодировали, кричали «браво художнику!», но на сцену вызвать Алю побоялись.
Аля устала страшно, но ходила возбужденная и радостная.
В райкоме был издан приказ с вынесением благодарности тов. Эфрон (тов.!!!) за хорошую культмассовую работу.
В Туруханске началось брожение. Почти все строили планы – куда бы поехать, как воссоединиться с семьей, найти взрослых детей… Общим желанием было распродать все имущество и ехать, ехать. Некоторые, потеряв надежду на лучшее, решили обживаться в Туруханске, стали строить себе добротные дома, благо леса было предостаточно, даже появились в последнее время стекло и гвозди. Железа не было, почти все дома были крыты тесом. Жить под тесовой крышей хорошо и в холод и в жару, но она требует частого ремонта. За дома просили пять – восемь тысяч. Таких денег у местных не было, и потому дома продавались с трудом.
Мы с Алей решили продать наш дом по самой низкой цене, он ведь был крошечный и стоял на самом берегу, что было опасно в половодье.
Итак, мы первые объявили о продаже своего дома, сарайчика и ухоженного огородика за 3000 рублей, и он был вскоре куплен трактористом, который отбывал ссылку по бытовой статье. Продали еще два-три дома подешевле, а остальных, новых, добротных, никто так и не купил. Население правильно рассудило: «Из-за дома не останетесь, а как уедете, мы его даром получим». Мы в душе себя хвалили, что не замахнулись на большую цену и получили деньги на отъезд домой.
Последние месяцы к Але относились в клубе очень хорошо, откровенно выражали огорчение, что она уезжает, были даже робкие предложения остаться на любой должности и оформить договор на хороший оклад. Аля только отшучивалась, и все понимали, что удержать нас невозможно ничем.
Прошли еще один-два спектакля, и сезон был окончен…
В последнее наше ссыльное время стало легче с работой, и мне предложили место кухарки в экспедиции, так как последняя моя работа в женской консультации была временной и меня снова уволили.
Экспедиция занималась картографическими работами и аэрофотосъемками. Размещалась она в помещении еще не совсем достроенной торговой школы, где было холодно и всюду продувало. Предполагалось утеплить стены и поставить новые печи, а пока что экспедиция ютилась в двух комнатах, где люди и спали, и работали. Над секретной частью сделали вывеску: «Вход воспрещен», но там было только старое снаряжение и лыжи. Партия состояла из семерых человек. Были двое молодых ленинградцев, 22 и 23 лет, пожилой военный, секретный работник, два летчика да две женщины, обрабатывавшие карты и сведения, полученные при полетах. Начальник Татьяна Сироткина прилетала из Норильска. Восьмая была я.
Мне показали имеющиеся продуктовые запасы, я пришла от них в ужас. Оказалось, что экспедиция тут была уже несколько месяцев. Они истратили все мясные консервы, потом пошли рыбные. Сахар, сало, белый хлеб покупали в поселке. Когда кончились консервы, они принялись за крупу и мучные изделия. И вот тут оказалось, что крупа покрыта слоем мышиного помета и нужна опытная хозяйка, которая бы ее очистила. Кто-то сказал про меня, и меня пригласили, объяснив, что из центра было предупреждение, что местных, непроверенных и непартийных можно принимать только на наружные работы: уборка, пилка дров. Ночевать, находиться в помещении посторонним не разрешается, но можно их включить в пищевое довольствие и платить, как обслуге. Пожилой военный предупредил, что работа секретная и я не имею права заходить в запретное помещение.
Кончились все эти строгости тем, что мы сдружились. Женщины меня без конца хвалили за изобретательность, поскольку мне все же удалось очистить крупу от помета. Видела я, как люди на севере, собрав с кустов деревянными гребешками ягоды голубики, ссыпали их на шершавую необструганную доску, которую одним концом опускали на мешковину, а другой поднимали на полено. Ягоды были тяжелее листочков и, кроме того, скользили, скатывались на мешковину, а весь мусор оставался на доске. Вот так я и поступила с крупой: крупинки ядрицы были тяжелее помета, они скатывались по шершавой доске вниз на мешковину, а помет оставался. Меня никто не спрашивал, почему я попала на север. Я старалась держаться у печки, никого ни о чем не расспрашивала и остерегалась оставаться одна в помещении.
Однажды я страшно испугалась. Дело было так. Перед уходом домой я заметила, что дверь кладовой не заперта, сунула руку и попала во что-то мохнатое и мокрое. Захлопнула дверь и в большом смятении, никому ничего не сказав, побежала домой. А по дороге, оглядев руку, увидела, что это кровь. Тут уже заработала фантазия. В кладовой лежит убитый человек. Заросший, в крови. Что мне теперь будет, я ведь последняя его трогала, мне дадут новый срок!
Мысль об убийстве не покидала меня. Дома Аля заметила, что со мной неладно. Я ей призналась, она меня успокоила, что это не могло так тихо, незаметно случиться. Ночь я спала тревожно, а утром раньше времени бросилась на работу. У входа меня встретил военный:
– Как я благодарен вам, Ада Александровна, что вы заметили открытую дверь и заперли ее, а то кто-нибудь еще, пожалуй, украл бы моего глухаря и остались бы мы без обеда.
Мы уже почти все продали, доживали последние дни в опустевшем домике, паспорта были у обеих, оставалось только упаковать то, что забирали с собой, и купить билеты на пароход.
Весна в 1955 году была затяжная, по ночам еще были морозы, все еще плыли небольшие льдины, и первый пароход задерживался. Он появился только 4 июня. Конечно, нас ждали новая неизвестность и новые трудности, но мы были уверены, что хуже не будет, к тому же Алю в Москве ждали любимая тетя Лиля, Пастернак и немногие уцелевшие друзья. На всякий случай взяли с собой носильные вещи, телогрейки, немного подаренных книг и мелочей. Ведь в Москве надо было все начинать (в который уже раз!) с пустого места.
Сбегали мы с Алей по нашим любимым местам. Пристроили у новых хозяев Романа и Пальму. Пальма была со щенком, что упрощало дело: щенок еще был слепой, и она его никогда не бросила бы. За Пальмой мы дали съестное приданое в виде оставшихся у нас круп, картошки и банок сгущенки. Расставание было со слезами, а потом Пальму на несколько дней заперли новые хозяева, чтоб она не появилась в день отъезда у парохода, таща своего детеныша. Люди, прощаясь с нами, не стыдясь, говорили нам хорошие слова и плакали.
Мы с Алей подсчитали наш капитал и разделили его поровну. После покупки билетов на пароход, а затем на поезд у каждой оставалось примерно по тысяче рублей. Але – на ее первые шаги в Москве, мне – на мою жизнь в Красноярске, где мне пришлось еще прожить год одной в ожидании полной реабилитации.
Мы, конечно, обе, не сговариваясь, решили ехать на пароходе первым классом, на верхней палубе. Последнюю ночь мы почти не спали, все время подбегали к окну, смотрели – прибыл ли пароход. Ночь была, как всегда в это время, совершенно светлой. И вот наконец появился пароход. Стало как-то даже жутко, занемело в груди – все! Едем!
Соседи в последнюю минуту перед выходом из домика принесли миску горячих щей с хлебом и ложками. Кому-то мы жали руки, что-то обещали, а сами уже оторвались от этой жизни и тянулись к новой.
На пристани у кассы ко мне подошел молодой летчик из экспедиции. Он желал удачи и долго тряс руку.
Когда наконец с билетами в руках мы вошли в свою каюту, все показалось сказкой. Зеркала, мягкие диваны, собственный туалет, ковры и даже полки для книг. Пароход совершал первый рейс – он был построен в Германии, Все наши провожающие ахали, щупали, садились на диваны, пускали воду, поздравляли и благословляли.
Когда пароход стал, медленно разворачиваясь, отходить от пристани, плакали уже все. А мы с Алей, обнявшись, еще долго стояли одни на корме и смотрели на уплывающий берег, на обрыв с четырьмя громадными елями, на белое пятно нашего домика под обрывом. Мы уцелели, были вместе, забрезжила новая полоса нашей жизни…
Пять лет назад, когда пароход вез нас вверх по Енисею, Аля говорила о том, как мы будем смотреть на этот берег, когда поедем обратно (это вечные поселенцы-то!), а я с ужасом думала, не сходит ли она с ума…
Дни были ясные и теплые, мы много времени проводили на верхней палубе, любуясь во всю ширь разлившимся Енисеем. Стояли в воде целые небольшие рощи, бывало, что крайние избы деревенек оказывались у самой кромки воды.
Аля много рисовала акварелью с натуры. Иногда пароход снимался с якоря, когда еще не был дорисован станок или старинный городок.
– Вот если б судьба нам послала сесть на мель и простоять на месте целый день, – мечтала Аля.
Но какая мель средь такого вольного, широкого простора! Каждая из нас боялась конца поездки и начала чего-то нового, самостоятельной жизни среди чужих людей на новом месте… А на пароходе, может быть, в последний раз можно было, не думая, отдаваться радости движения, весны, свободы.
На одном причале сходил наш бывший эмведешник, пассажир второго класса, и мы из своего «первого-люкс» кинули ему (внутренне торжествуя) письма, чтобы он опустил их на почте. Все три палубы, на которых ехало много «наших», засмеялись и захлопали. Эмведешнику ничего не оставалось, как поднять их.
Отделение МВД в Туруханске было упразднено, и служащие получили новые назначения, в основном председателями колхозов или совхозов. Ленивая, беспечная жизнь для них кончилась. А в Туруханске осталась одна милиция.
После Нижне-Имбатска Енисей стал немного сужаться, а на берегах появились травка и первые скромные цветочки.