Часть первая ЭТО ТОЛЬКО НАЧАЛО

Над аэродромом голубой рекой плыл зной. Ничем не прикрытое солнце испепеляло плоскую крымскую землю. Готовая к вылету эскадрилья бомбардировщиков ожидала команды «По самолетам!».

Лежа на спине в высокой траве, я следил за полетом двух желтых бабочек, вновь и вновь ловил себя на одной и той же мысли: как трудно все-таки верить, что идет война… Сладкие ароматы полевых цветов курились вокруг. Опустившись ниже, надо мной кувыркались две лимонно-желтые бабочки. И с пронзительным криком, как черные молнии, мелькали низко над травой стрижи. «Как «мессеры», — подумал я. И не зря: мгновение — и одной бабочки не стало. Теплые струи ветра пахнули пряным ароматом шалфея. Упал в них и закачался на былинке мотылек. «И все же война…» Низко над землей замер, маскируясь от черного пирата, желтый лепесток.

Над херсонесским аэродромом наконец прозвучало: «По самолетам!» Второй день ждал я этой команды, теперь уже обращенной и ко мне. Самолеты отрывались от земли, возвращались на базу или не возвращались совсем. А я все сидел на аэродроме и ждал подходящего «рейса». Мне нужно было снять налет нашей авиации на румынский порт Констанцу или на нефтяные базы Плоешти…

Самолеты, базировавшиеся на удобные аэродромы Крыма, не только охраняли от налетов города, но и поражали военные объекты врага. В августе 1941 года Гитлер сказал, что Крым был «авианосцем Советского Союза в его борьбе против румынской нефти».

Каждый налет наших самолетов на Плоешти и Констанцу, рискованный и смелый, был подвигом авиаторов. Вот такой налет мне и хотелось снять.

Чумазый механик помог мне забраться в кабину стрелка-радиста. Прозрачный купол захлопнулся над головой, и я очутился в тесном зеленоватом аквариуме, из которого не было выхода. Резкий дурманящий запах спирта и бензина ударил в голову. Я остро ощутил свою оторванность от летчиков. Они были впереди, мне не увидеть их ободряющей улыбки, жеста, мне не с кем было разделить в случае чего своей тревоги. Время тянулось. От долгого ожидания бодрое настроение испарилось, в голову полезли невеселые предположения об исходе нашей летной операции. Сквозь плексиглас снова мелькнул желтый мотылек и исчез…

Над раскаленными самолетами дрожал и переливался прозрачными струями горячий воздух. Солнце, казалось, вот-вот воспламенит бензиновые баки. Атмосфера в кабинё стала невыносимой. Пришлось снять шлем и китель. Они были мокрыми едва не насквозь. Настроение стало еще хуже…

«Полет отменяется!» — донеслась команда и сразу за ней другая: «Не расходиться!»

Выбравшись наружу, я снова залег в траву и, утомленный тревожным ожиданием, незаметно заснул. Снился мне долгожданный полет на Констанцу. Наша эскадрилья бомбила скопление войск в порту; как на киноэкране, возникали кошмары воздушного боя. Я снимал все это почему-то незаряженным аппаратом. Срывались и падали вниз объективы, и подо мной бушевало пламя, оглушительно ревели мо-торы… Все сильнее и… меня действительно разбудил грохот моторов. Самолеты, тяжело отрываясь от земли, уходили в небо, звено за звеном. «Проспал! Проспал полет!»

Вскочил, надел раскаленный китель. Он обжег тело. Солнце склонилось над горизонтом. Самолеты, набирая высоту, оставили над аэродромом золотое облако пыли. «Мой» самолет уходил последним. Я, проглотив горькую обиду, побрел к командному пункту.

— Почему не разбудили? Как можно?

Командир, к которому я подошел, очевидно, понял мое состояние и, не дав мне высказаться, спокойно сказал, что эскадрилья получила другое срочное задание, поэтому было изменено время вылета и маршрут.

— Бомбить они будут в сумерки, почти ночью! Насколько я понимаю, снимать будет поздно. Даже глазами ни черта не увидишь. Так ведь, товарищ оператор? — спрашивал авиатор, как бы оправдываясь.

У столовой меня встретил начальник штаба и предложил лететь на Плоешти.

— Вылет перед рассветом. Цель на восходе. Шансов на удачное возвращение больше, чем в этом, — он махнул рукой на запад.

— Да… Но только бы снять!

— Конечно, конечно, — язвительно усмехнулся он. — Это очень важно. Если учесть, что пленка может сгореть вместе с вами. Устроит вас такая перспектива? Кроме того, мы лишаем машину стрелка-радиста, и вам придется его заменять как раз тогда, наверное, когда нужно бы снимать. Разве не так я представил себе вашу работу?

Несмотря на мрачноватый юмор начальника штаба, он сразу расположил меня к себе. Майору было за сорок, и я понял, что он «по старшинству» хочет уберечь меня от всяких неприятных неожиданностей.

— Не беспокойтесь, товарищ майор, я заменю стрелка-радиста, если нужно будет. Не первый раз лечу, — соврал я, и мне самому от этого стало неловко. Наверное, начальник штаба почувствовал это, дружелюбно посоветовал:

— Не торопитесь лезть в пекло… Ведь война только начинается, а вам, судя по всему, еще доведется рисковать…

Да, он, видно, прав. Хороший малый этот майор и такой заботливый…

В столовой было шумно и оживленно. Обед затянулся. За окнами сгустилась синева.

Неподалеку заходят на посадку самолеты — один, другой, третий. Вернулась с боевого задания эскадрилья. Мы выбежали, стали считать машины. Из двенадцати только семь. Прошло несколько томительных минут, и еще один приземлился — прямо на «брюхо». Стрелка-радиста вынимали, раненного, из кабины. Четыре бомбардировщика не вернулись. Наши истребители были отрезаны на подходе к цели. Не вернулись… За этим ведь судьбы людей, потеря самолета, гибель экипажа… А еще днем мы сидели все вместе на траве, шутили, смеялись. Как сейчас, вижу перед собой их лица — молодые, веселые, задорные. И вот — не вернулись…

На багрово-красной подпалине горизонта застыла, как траурный флаг, мрачная черная туча.

За полночь меня вызвали к начальнику штаба. Он показался мне совсем иным, чем днем. Строго и официально, стоя за столом над картой, майор сообщил:

— Самолет, на котором вы должны были лететь, не вернулся. Мы решили отменить ваш полет на Плоешти.

Я не сразу понял, что не случайно остался жив. Проспал, да… Но начштаба ведь просто запретил летчикам будить меня и брать в полет. И вот сейчас он еще раз пытается уберечь меня. Отказаться было так просто и совсем не по-стыдно: никто бы не обвинил меня в трусости. А лететь страшновато, конечно, и я чуть не поддался минутной слабости, но вовремя спохватился:

— Товарищ майор! Не могу поверить, что и этот полет будет таким неудачным. Я очень везучий. Если полечу, все будет в порядке!

— Не верю я в приметы. И вообще, бросьте меня уговаривать, черт возьми!

Мы проспорили до самого старта. И вдруг терпение майора, кажется, лопнуло, он ожесточенно бросил:

— Летите, черт бы вас побрал! — Майор встал из-за стола, подошел ко мне, обнял за плечи и неожиданно мягко добавил: — Летите, упрямец, и благополучного вам возвращения! — Начальник штаба крепко пожал мне руку, и я еще раз подумал, какой он все же хороший и добрый человек.

…Мои волнения были настолько сильны, что я стал приходить в себя лишь тогда, когда увидел далеко впереди сверкавшее холодным блеском море. Оно медленно наплывало, заполняя все пространство под нами. Надкусанная луна смотрела на меня сквозь поцарапанный купол кабины. Холодные блики густым слоем лежали на вороненом стволе пулемета.

Равномерный рокот моторов, голубые огоньки выхлопов, лунная дорожка на выгнутом море успокоили меня.

Мы летели на большой высоте. Было холодно, мне все время хотелось вдохнуть полной грудью, но все попытки сделать это были тщетными. Несмотря на холод, я не мерз, очевидно, влияло нервное возбуждение. Ночное море под луной переливалось бликами. За прозрачным куполом величественно проплывала неповторимой красоты панорама мира и спокойствия. Только темный ствол пулемета зловеще напоминал о войне. «Наверное, когда человек в опасности, он особенно остро чувствует природу», — подумал я.

На востоке слегка полиняла ночь. Вместе с зарей пришла тревога. Скоро цель. Начали лезть в голову непрошеные предположения. Мы летим в тыл врага, нападение «мессеров» неотвратимо. И еще стена огня, о которой мне рассказывали летчики: «Непроходимый заслон заградительного зенитного огня поднимается перед нами. Ребята пробовали прорваться, но пришлось отвернуть и сбросить груз в море».

Почему все это вспоминается так некстати? Сейчас надо все-все забыть и сосредоточиться только на полете, на съемках.

Небо начало сереть. Я увидел наши машины — слева, справа, сзади. Их девять. Пробую представить цель. Город нефти Плоешти. Как он выглядит? Мне не терпится снимать. Пробую «Аймо». Работает…

Бомбардировщики идут близко, то проваливаясь в воздушные ямы, то снова выравнивая линию полета. Растаяла и исчезла ночная тьма. Под нами серое море. Впереди неясная графитная дымка — будто карандашную пыль на стекле размазали пальцем. Вражеская земля. Сильно забилось сердце. Наверное, пора действовать. Я внимательно осмотрелся, сосчитал: «Семь, восемь, девять» — и начал снимать свою летящую рядом эскадрилью. Только бы хватило экспозиции. На общие плапы полета, подумалось, хватит, а дальше станет светлее.

Тянувшееся, как сонпое, время с появлением, берега понеслось вскачь. Земля, таившая в себе смертельную опасность, стремительно надвигалась. Вылетела из головы созерцательная чепуха страхов и предположений. Во мне, как в моем киноавтомате «Аймо», начала сама по себе действовать, разматываясь, туго заведенная пружина нервов.

Повесив рядом на ручном ремне аппарат, я взялся обеими руками за пулемет. Он был холодным, почти ледяным. Будто камера, так же надо смотреть в прицел-визир, выискивая кадр-цель. Вправо, влево, вверх… Только результат другой.

Опасности еще не видно, а нервы на пределе. Я всматриваюсь до боли в глазах в поголубевшую даль, но ничего подозрительного не вижу.

Вдруг в стороне, немного ниже нас, блеснули короткие вспышки огня. Черные всплески дыма стремительно улетали назад. Я оглянулся, еще не совсем понимая, что происходит. Вокруг, насколько позволяло зрение, все голубое пространство было заполнено бегущими назад всплесками дыма и пламени.

«Вот она, стена огня», — мелькнула у меня мысль. Я знал, что бояться истребителей во время зенитного обстрела не следует, и, оторвавшись от пулемета, схватил дрожащей рукой кинокамеру. Дрожали не только руки, я весь дрожал так, что думал — не смогу снимать. Но то ли холодный металл камеры, плотно прижатый к горячему лбу, охладил меня, то ли победил профессиональный инстинкт оператора-хроникера — мне было трудно разобраться, — но вдруг ко мне вернулось рабочее состояние, появилась привычная острота зрения. Все, кроме желания во что бы то ни стало снимать, отлетело, как всплески разрывов, назаД(«Только бы не отказал аппарат! Только бы не отказал!» — глядя в визир, мысленно повторял я.

Рев моторов заглушал работу механизма камеры, и, нажимая пусковой рычажок, я не слышал ее обычного рокота.

«Снял или нет?» В ушах звон, гул, стук… Откуда стук? Я отнял камеру от глаз, мне показалось, что она не работала. Все пропало! Лихорадочно сунув «Аймо» в перезарядный черный мешок, я убедился, к своей радости, что отснял всю кассету.

Заряжая новую кассету, я неотрывно следил за летящими бок о бок бомбардировщиками. Вдруг наш самолет резко подбросило, и он задрал нос кверху, а идущий рядом слева круто, со снижением отвалил в сторону. За ним потянулся черный шлейф дыма, у правого мотора забилось пламя.

«Горит! Теперь все. Пропал! Почему пе выбрасываются люди? Почему?» Я кричал, ругался, мной овладела такая злоба, что хотелось послать из пулемета длинную очередь. Но в кого? Наконец далеко внизу вспыхнули белые венчики парашютов.

«Здорово! Ребята спаслись!» Впрочем, до спасения, конечно, было далеко. Внизу ведь чужая земля, и по пей ходит враг. Мои мысли прервал сильный звенящий удар. Я упал на дюралевый шпангоут, раздался свист, и несколько светящихся рваных пробоин появилось в обшивке самолета. Казалось, ветер неминуемо разорвет ее. Она вибрировала и стонала, как живая.

Вынув камеру из мешка, я снова стал снимать: без дела становилось невыносимо страшно и неуютно… Прильнув к аппарату, я сквозь пелену дымки увидел в визире далеко внизу ровные квадраты города. Оттуда неслись в пашу сторону огненные струи трассирующих снарядов. Все они, как мне казалось, были направлены в наш самолет.

До начала зенитного огня в самолете было очень холодно, а теперь я совершенно взмок от жары. Лицо горело, и пот заливал глаза. В кабине, конечно, теплее пе стало: резкие струи холодного воздуха, шипя и посвистывая, врывались в пробоины. Не успел я перезарядить камеру, как получил сигнал от пилота. Приближался самый важный момент, мгновения, из-за которых я напросился в полет. Их нельзя прозевать, эти несколько секунд. Сигнал означал, что через минуту бомбы пойдут на цель.

Слившись с визиром и сделав пятьдесят бесконечно длинных отсчетов, я нажал на пусковой рычажок камеры. Нажал так сильно, что едва не согнул его. Как работала камера, слышно не было, не было слышно вообще ничего. Я только стремился чувствовать работу аппарата: он должен работать!

Оторвав «Аймо» от слезящихся глаз, я попробовал завести пружину. Она поддалась — камера работала. Глядя в визир, я ясно увидел, как на далекой земле сверкнули всполохи пламени и поползли вверх черные султаны разрывов.

Я обрадовался, начал кричать. Что? Не помню. Самолет стал легче. В чем это выразилось? Не энаю! Но это было так. И вот подтверждение — машина вертко развернулась и, меняя высоту, легла на обратный курс. Навстречу поднималось из моря солнце.

Осмотревшись вокруг, я стал искать взглядом наши бомбардировщики. Впереди, резко теряя высоту, дымил еще один. Мы вышли из зоны зенитного огня. Разрывы таяли позади, а новые не возникали. Ну вот теперь, как объяснял мне комэск, нагрянут «мессеры». Я отложил камеру, взялся за пулемет и начал внимательно оглядывать небо. Как правило, нападения жди от солнца, они любят им прикрываться.

Далеко справа, чуть выше солнца, показались быстро плывущие в сторону от него черные черточки. Мгновение — и черточки превратились в «мессершмитты». Еще мгновение, и они… Я не успел развернуть пулемет за истребителями. Нападение началось. Черные силуэты крыльев, огонь по обе стороны винта. Всего на миг он привлек мое внимание. Грозный, мигающий, острый огонь вражеских пулеметов… Мгновение… «Пронесло, не задело», — подумал я и тут же увидел слева другой самолет. Он пикировал, увеличиваясь в размерах. Я поймал «мессер», словно в визире кинокамеры. Замигал его огонь. Моя очередь была очень короткой. Так мне показалось. В ушах от нее больно бил пульс. Все звенело, хотелось глубоко зевнуть, «продуть» заложенные уши.

В коротком перерыве между новым заходом я почувствовал в Кабине запах гари: не то паленой краской потянуло, не то горящим машинным маслом. Но разбираться было некогда: снова ринулись на нас «мессеры». Еще несколько раз с разных сторон выныривали они из синевы, с остервенением бросаясь на нашу поредевшую эскадрилью. Я старался вроде бы вовсю, делал все, как учили меня на земле стрелки-радисты, но результатов своей стрельбы так и не увидел…

Патроны кончились. Неужели я все расстрелял? Так мало и так много прошло времени… Я схватил камеру. Но она не заряжена. Пока возился с перезарядкой, «мессеры» исчезли. Неужели это все? До рези в глазах всматриваюсь в небо — там ни черточки. Только в ушах звенела, пульсируя, высокая нота. Мы будто висели над сверкающим водным простором без движения. Почему так медленно? Нас легко догнать. Далеко впереди летят наши. Обогнали нас и уходят все дальше.

Только теперь я заметил, что кабина заполнилась едким чадом. Из пробоины в левом двигателе выбивалась, дрожа, какая-то сизая струя. Она то исчезала, то густела, оставляя за стабилизатором темный жирный след. Мне стало не по себе.

Видимо, мотор стал работать с перебоями. Самолет терял скорость и высоту. Оглядевшись вокруг, я понял, что мы остались в небе одни. И тут же вспомнил о парашюте. На мне его не было. Он лежал в стороне с перепутанными лямками. Когда же я освободился от его неудобных пут? Совсем не помню. Очевидно, он сковывал мои движения и мешал снимать… Я торопливо надел парашют и, оглядевшись, увидел далеко впереди окутанный сизым маревом берег. Только бы дотянуть… Как медленно течет время и как неохотно приближается к нам берег! Мотор явно доживал свои последние минуты. Жаль, если все это зря — и полет, и съемка… Скорей! Берег близко, но мотор, кажется, совсем заглох. Черная лента дыма повисла позади над морем.

Берег совсем близко, но высоты уже нет. Мы идем на бреющем над морем. Дотянуть бы! Только дотянуть… Мотор неожиданно перестал дымить. Оборвалась черная лента, оставшись позади.

Мы летим на одном двигателе. Ему тяжело. Он гудит, надрываясь, кажется, вот-вот захлебнется и замолчит. Не надо бы об этом думать, но и не думать невозможно…

Как бы мне в эту минуту хотелось заглянуть в лица пилота, штурмана — я бы по их глазам определил, что дотянем… Меня снова бросило в жар, парашютные лямки перекосили китель, он промок. Сбросить бы его и вздохнуть свободно без всей этой сбруи.

Самолет резко теряет высоту. Впереди песчаная коса. Я мысленно советую летчику: сажай, сажай на воду немедленно! Иначе будет поздно. Сейчас мы, как на глиссере, выскочим из воды на песок. И не затонем, сохраним самолет. Впрочем, пилот все, конечно, понимает лучше меня. Но я, кажется, предугадал его действия. Удар оказался не очень сильным. Командир осторожно, не выпуская шасси, посадил машину на брюхо.

В первое мгновение хлестнула вода, все потонуло в матовом густом тумане. Жесткая струя из пробоины полосонула меня по лицу, заставила зажмуриться. Когда я открыл глаза, крупные капли воды стекали с плексигласа. В этот момент произошел сильный толчок. Я грохнулся грудью и подбородком о турель и сообразил: это удар от встречи с песчаной косой, на которую мы выскочили из воды.

Машина остановилась и завалилась набок, обмакнув левое крыло в воду. Мы погрузились в густую голубую тишину. Море было совершенно спокойным, только длинная глянцевая волна накатила и пропитала золотой песок прозрачной влагой. А в ушах продолжали звенеть ушедшие звуки…

Меня вернул к реальности обеспокоенный голос летчика:

— Ты жив? Что с тобой? Почему молчишь?..

Мне помогли выбраться из кабины. Я стоял на горячем песке перед двумя незнакомыми парнями и не мог произнести пи слова. На меня нахлынула радость, и я совсем растерялся, не зная, что им сказать, как благодарить их за жизнь, в которую несколько минут назад перестал верить.

— Перепугался здорово, а? Страху-то было на всех нас с перебором! Палил ты, как настоящий стрелок… А кино, зпачит, не снимал?

— Брось, Коля! Видишь, малый не в себе! А ты пристал с расспросами… Если и не снимал, так стрелял вполне прилично… — Летчик с петлицами старшего лейтенанта, участливо улыбаясь, взял меня под руку: — Меня зовут Васей… Пойдем посмотрим, как фрицы разделали нашу дорогую птичку.

Перед нами на узкой песчаной косе, распластав перекошенные крылья с почерневшим левым мотором, от которого полыхало жаром, лежала на брюхе наша «птичка».

— Как это она не сгорела и дотянула до земли? — спросил я Василия.

— Николай дотянул, командир. Если бы не он… А скажи все-таки, ты успел снять, как мы им шарахнули?

— Не все, правда, но до нападения «мессеров» кое-что успел…

— Да ну! И огневой заслон успел?

— Даже разрывы бомб внизу прихватил, жаль, очень высоко мы летели. Чуть бы пониже…

— Если бы пониже, то не досчитались бы в штабе ни нас, ни тебя. Командир! Он, оказывается, все снял!

— Подожди! — Николай сосредоточенно считал в корпусе машины пробоины. — Ну вот и 62, 63 и последняя — 64-я… Неплохо пас разделали фашисты. Чудом ни одну тягу не перерубило. Хана бы нам была!.. Ну и когда же мы увидим твою съемку? — спросил он меня вдруг.

— Если завтра пленка будет в Москве, то через педелю, глядишь, и увидим на экране. Только мне еще предстоит вас обоих подснять, когда вернемся на аэродром. Жаль, пленку всю израсходовал, а то бы сейчас поснимал и вас, и вот эти дырки.

Я вытащил из кабины кофр со снятой пленкой и камерой, надел китель, подошел к моим новым друзьям. Они смутились.

— Товарищ капитан третьего ранга! — козырнул мне Николай. — Извините! Мы-то с вами все на ты… Не успели с вами там, па аэродроме, познакомиться, да и темно было…

— Ну и хорошо, что не разглядели!

Нам всем было очень легко и радостно. Так бывает, наверное, когда человека миновала беда. Радует все — и тишина, и теплое ласковое море, и сама возможность дышать, двигаться, жить…


В конце августа меня вызвали в политуправление Черноморского флота. Дивизионный комиссар Петр Тихонович Бондаренко сказал:

— Вам надлежит на теплоходе «Абхазия» идти в осажденную Одессу. Там явитесь к командиру крейсера «Коминтерн» капитану второго ранга Ивану Антоновичу Зарубе. У него будете «базироваться». Сегодня Севастополь надо защищать в Одессе. Вам все ясно?

«Неужели так плохи дела, что уже пришло время защищать Севастополь?» — подумал я. До Одессы целую ночь надо идти на корабле. На сердце стало тревожно.

В начале августа была осаждена Одесса. Это были первые шаги фашистов к Севастополю. Не верилось: неужели можно пустить врага в Крым? Было горько думать об этом, но тем не менее я приготовил камеру, пленку и ждал, когда дадут команду ступить на борт теплохода «Абхазия». На этом комфортабельном курортном лайнере мне приходилось не раз ходить из Одессы в Батуми, снимать самые мирные сюжеты для нашей кинохроники. И вот теперь «Абхазия» неузнаваема — всюду зенитные орудия и спаренные крупнокалиберные пулеметы.

…Из Южной бухты медленно выходила «Абхазия». На четырех палубах в задумчивом молчании стояли краснофлотцы.

Поплыла, удаляясь, Корабелка, Исторический… И, словно очнувшись от нахлынувшего оцепенения, моряки, сначала один, другой, затем все замахали бескозырками. Замелькали на ленточках названия кораблей Черноморского флота: «Парижская Коммуна», «Красный Кавказ», «Коминтерн», «Незаможник», «Ташкент». Бригада морской пехоты шла защищать Одессу. Весь ее личный состав был укомплектован из добровольцев. Сильные, мужественные, с торжественно-серьезными лицами прощались они с родным городом. Медленно проплывала Минная пристань, где у стенки стояли их родные корабли. С палуб махали руками уходящей «Абхазии» экипажи.

— Прощай, Коля! — слышится с эсминца «Беспощадный», — Не подкачай! Береги честь корабля!

— Не бойсь, я им дам, гадам, — откликается с «Абхазии» гигантского роста краснофлотец, увешанный гранатами и перевитый пулеметными лентами, с гитарой в левой руке. — А ты, Сашко, заходь до мамы, щоб дуже не журылась. — Он с яростью нахлобучил па самые глаза бескозырку и под аккомпанемент гитары тихо запел: «Наверх вы, товарищи…» Стоящие рядом матросы начали понемногу подтягивать, песня росла, набирала силу, и скоро уже пели все, кто был на палубе. Проплывали совсем рядом знаковые набережные, дома, улицы, покрикивали па прощание белые чайки, и город оставался за кормой.

…Как ни старалась «Абхазия» догнать уходящее на покой солнце, оно успело нырнуть в море. Вспыхнул край неба рубином и погас. Сразу с востока навалилась теплая южная ночь. Гудит, постукивает машина. Теплоход идет в полной темноте. Дымят на юте заядлые махорочники, пряча огоньки в ладонях. На баке завели под гитару песню, и сразу повеяло на судне миром, несложным морским уютом.

Долго в ночи под качающимися звездами пели матросы грустные песни и только под самое утро затихли. Гудит, стучит в монотонном ритме машина, и тянется за «Абхазией» непрерывный, голубой фосфорический след. Да) Впереди война. И это — только начало…

Потом все стихло. Палубы, шлюпки, спардеки плотно покрыты рядами лежащих в глубоком сне бойцов. Спят моряки, позвякивает оружие, амуниция, гремят, катаются между спящими гранаты-лимонки.

Еще не наступил полный рассвет, когда на горизонте показалось зарево пылающей Одессы. Заныла, завибрировала какая-то тонкая струна в груди. Мне вспомнилась мирная Одесса, и вот она перед нами в огне и дыму. Время от времени в небо устремлялись трассы зенитных снарядов, а беспокойные прожектора будто хотели стереть с неба звезды. Глухой и протяжный гул канонады нарастал все сильнее и сильнее. Из серой предрассветной мути выплыл, как призрак, Одесский маяк. И тут враг, кажется, обнаружил нас. Завыли снаряды, заухали вокруг «Абхазии» взрывы, вздымая тяжелые столбы воды. Но все обошлось. Видимо, вход в порт был плохо пристрелян, и немецкая артиллерия била вслепую.

Одесса горела. Тяжелые черные дымы грязными сгустками низко висели над городом и никак не хотели смешиваться с синевой осеннего неба. «Абхазия» благополучно прошла заградительные боны и ошвартовалась за Холодильником.

Быстро и молча, без громких команд, спускались по трапам моряки, тяжело нагруженные оружием и амуницией. Воэдух был насыщен гарью, и черные хлопья пепла медленно опускались на пирс и воду. Снова, теперь уже в бухте, начали рваться снаряды. Один из них угодил в мостик стоявшего неподалеку сухогруза, но никто на это не обращал никакого внимания. Мне было не по себе все время, пока завывал очередной снаряд. Хотелось лечь, вжаться в землю… Но это замешательство было коротким. Я быстро выхватил из кофра «Аймо», крепко прижал холодную камеру ко лбу и, нажимая на пусковой рычажок, начал ловить в визир попеременно то моряков, сходящих по трапу, то взрывы на воде. В работе легче гасилась тревога в душе, и я довольно быстро справился с нею.

Морская пехота длинным черным потоком вливалась в озаренный пламенем пожарищ город…

Вдруг меня кто-то тронул за плечо, Я оглянулся. Передо мной стоял генерал в пенсне.

— Чем это вы заняты, товарищ командир? — спросил он меня несколько раздраженно.

— Снимаю артобстрел и выгрузку «Абхазии», товарищ генерал.

— А что, у вас других занятий нет?

— Я военно-морской кинооператор, и это мое основное занятие, товарищ генерал.

— А вам известно, что осколки снарядов не щадят никого и что при обстреле надо немедленно ложиться на землю?

— Конечно. Но если я буду каждый раз ложиться, то…

— Да, вы, пожалуй, правы. Кто-то ведь должен и снимать… Как ваша фамилия?

— Микоша.

— Микоша? Это что же, вы чех или венгерец?

Завыл совсем рядом снаряд и разорвался довольно близко в воде. На этот раз я, видимо, просто не успел среагировать и, как говорится, не поклонился снаряду. Генерал же Иван Ефимович Петров — это, как я узнал потом, был он — не шевельнулся и ни одним мускулом лица не показал, что мы были в опасности.

— Так вот, дорогой товарищ оператор, кто бы ты ни был, но беречься надо, — сказал Иван Ефимович. — Война только начинается, до Берлина путь еще далек и, видно, тяжел. Надо выжить. Иначе кто же будет снимать? Ну Трояновский, Коган… Мало вас, кинооператоров-то. Трояновского, кстати, знаете?

— Да. Он и Koran здесь, в Одессе. Хочу с ними встретиться, только не знаю, доведется ли.

…Мой крейсер, к которому я был приписан еще в Севастополе, стоял на причале у гранитного пирса. Туда я и направился после съемки высадки морской пехоты. Я сразу увидел этот корабль-красавец. Он выделялся среди других: динамичный, со скошенным вперед форштевнем, стоял, прижавшись к пирсу, готовый к стремительному броску. Его три высокие трубы слегка дымили.

Сколько в этот день было объявленных и необъявленных тревог! Я сбился со счета. Мне было не до съемок: нужно было познакомиться с командиром крейсера Иваном Антоновичем Зарубой, стать на довольствие, освоить незнакомый мне корабль, как говорится, осмотреться. Незаметно наступила ночь. В районе Молдаванки глухо ухали тяжелые фугасы и время от времени вспыхивали ярким магниевым светом зажигательные бомбы. Загорались все новые и новые кварталы города. Красные искры летели ввысь, смешиваясь со звездами. Я стоял рядом с командиром корабля на палубе, и мы оба молча наблюдали, как красавица Одесса превращалась в огромный костер. Во мне кипела бессильная злоба, хотелось кричать, протестовать.

— Что же делать? Как это остановить? — вырвалось у меня.

— К сожалению, сейчас это уже невозможно. Останавливать надо было намного раньше. У нас впереди тяжелые, судя по всему, испытания. Хотел бы я знать, где мы сможем остановить врага, заставить его повернуть вспять. — Заруба посмотрел на меня грустными глазами, спросил неожиданно: — Вы читаете сводки Совинформбюро? Вот, посмотрите флотскую газету «Красный черноморец»: «После упорных боев оставлен город Новгород», «Нашими войсками оставлен город Днепропетровск»…

— Нет, уж лучше не читать, Иван Антонович, на сон грядущий.

— Вы собираетесь спать в каюте?

— Да.

— Не советую, там очень душно. Ложитесь лучше вот здесь, под этой шлюпкой: и дышать легко, да и в случае чего… — Заруба не договорил, пожал мне крепко руку и растаял в темноте.

Я действительно крепко уснул на свежем воздухе, и только на рассвете меня разбудили корабельные склянки.

…На востоке, за морем, медленно подтаивало темное небо, и наконец море неторопливо выплеснуло из-за горизонта помятый апельсиновый диск. Заговорила артиллерия, заторопилась, и трудно было в этой сумятице разобраться, какому из снарядов необходимо поклониться в первую очередь.

Ощетинившись дулами зенитных батарей, «Коминтерн» стоял в готовности отразить воздушный налет. Я ходил по палубе, высматривая удобную для съемки позицию.

Вдруг зенитки ожили и все сразу направились в сторону восходящего солнца. Я не успел сориентироваться — все произошло так неожиданно и быстро. Оглушительно застучали, эалаяли зенитки. Нестерпимо заболело в ушах. И тут же раздался сильный свист. Я растерялся и не знал, куда мне направлять объектив камеры, страх сковал мои движения. Бомбы, оторвавшись от первого самолета, через несколько секунд высоко вздыбили пенные фонтаны недалеко ог «Коминтерна». Стальной корпус его, как огромный резонатор, усиливал звуки и вгонял их в мозг и сердце. Наконец, преодолев самого себя, я стал снимать. Работа камеры не была слышна. Грохот был невообразимый, непрерывный. Я ожесточенно нажимал на спуск и едва успевал заводить пружину. Мой киноавтомат «Аймо» работал безукоризненно, но самочувствие у меня, признаться, было прескверное. Я не в состоянии объяснить, что же меня удерживало на палубе, какие внутренние силы заставляли снимать. Я никак не был готов к тому, что вдруг так сразу, внезапно обрушилось на меня, на мою психику.

Война, увы, ничем не напоминала рассказы о нем, все то, что печаталось в газетах, журналах, книгах…

Я не видел, когда «юнкере» сбросил бомбы. Мое внимание привлекла команда зенитного расчета на корме. Орудия изрыгали огонь. Он мелькал, рябил и слепил глаза, краснофлотцы в ожесточении делали свое дело. Я, прислонившись к стальной мачте спиной, чувствуя ее горячую опору, снимал этот смертельный поединок зенитного расчета с «юнкерсами». «Когда же конец? Когда же они улетят?» — Эти мысли преследовали меня, и время, казалось, замерло.

Вдруг три зенитки разом замолкли, а номера расчетов упали на палубу и, корчась, поползли в разные стороны. Сильный взрыв потряс корабль и оглушил меня. Я осел на горячую палубу, камера опустилась на колени. Снимать уже не было сил.

Корма окуталась дымом, и из его густой черноты выползали, обливаясь кровью, моряки. Один из них поднялся и побежал в мою сторону. Почему я не снимаю? Почему? Что со мной? Я никогда не забуду расширенных от ужаса предсмертных глаз этого парня.

— Братцы! Братишечки!.. Бра-а-а… — Не добежав несколько метров до меня, он упал замертво. Самым страшным было собственное бессилие, полнейшая невозможность чем-либо помочь человеку, что-то изменить.

Вся кормовая палуба была залита кровью. Только новый свист бомб и сильный взрыв вывели меня из оцепенения. Стальной ствол мачты заслонил меня от осколков, и я начал снимать.

Взрывы, стон металла, визг бомб, крики раненых постепенно притупили мое первое обостренное восприятие происходившего.

Это было мое боевое крещение в осажденной Одессе. Я остался цел, невредим и, казалось тогда, полностью приобщился к войне…

Прошло много дней, прежде чем я понял, что помогает мне подавить в себе страх на передовой, под бомбами, в опасном полете. Это — мой киноаппарат. Гадкое чувство ужаса, вызываемое происходящим, оставляло меня в тот самый миг, когда я нажимал спусковой рычажок и слышал работу механизма. Я как бы заслонялся камерой от смерти. Наверное, так же себя чувствует солдат, прижимая к себе автомат.

Отправляясь в горящий город, я так и двигался по его изуродованным улицам — от съемки к съемке. И так день за днем, ночь за ночью водила меня камера по пылающей Одессе, и я действовал от сюжета к сюжету все решительнее, научился видеть и опознавать опасность раньше, чем она на меня навалится.

Последние дни лета были особенно жаркими, и слабый ветерок не в силах был вытеснить удушливую гарь и грязные дымы из горящего города. Всех томила жажда, вода становилась неотвязчивой мечтой каждого. Фашисты захватили водонапорную станцию на Днестре, питавшую Одессу питьевой водой. Воду стали выдавать по карточкам. Над осажденными нависла страшная угроза — погибнуть от жажды.

Раскаленный воздух дрожал от густой канонады. Землю лихорадило от тяжелых взрывов. С обгорелых закопченных руин с шумом осыпался золотисто-желтый ракушечник. Немцы штурмовали Одессу с каждым днем злее и ожесточеннее. Жизнь города и боеспособность оборонительных рубежей всецело зависели от порта. И когда фашисты, выйдя в район Чебанки, начали обстреливать из крупнокалиберной артиллерии порт, снабжение города и его защитников очень осложнилось.

Зная, что в самом городе ведут съемки Марк Трояновский и Соломон Коган, я решил работать исключительно в порту и на морских подступах к Одессе. Дела для меня там было более чем достаточно. Докеры, выгружая из прорвавших блокаду кораблей боеприпасы, непрестанно подвергали себя смертельной опасности. Из порта отправляли на Большую землю и раненых. А эта операция была необычайно трудной и опасной. Приходилось под обстрелом ради спасения жизни раненого рисковать собственной жизнью. Не менее 200 снарядов, не считая авиабомб, попадало на портовые сооружения только днем. На сигналы воздушной тревоги уже никто не реагировал. Многие не покидали место работы сутками, и если человеку удавалось вздремнуть там же, на пирсе, пару часов, то и это, случалось, стоило ему жизни. Ведь при разгрузке боеприпасов нередко взлетали на воздух целые грузовики.

…На рассвете в порту ошвартовался большой транспорт. Началась выгрузка снарядов. Тут же появились «юнкерсы», заработала вражеская артиллерия. Заняв позицию на корме крейсера «Коминтерн», я снимал ход работы в порту, снимал, как юркий «мессер» пикировал на корабли, едва не задевая мачты и поливая их свинцом. Был выведен из строя большой портальный кран. Работы на судне приостановились, а каждая минута была дорога. Примчалась, завывая сиреной, машина с аварийной бригадой. Но прилетел еще один «мессер». Он, видимо, израсходовал весь свой боезапас, атакуя ремонтников, но те не покинули кран. Никто не ушел в укрытие, пока он не был восстановлен.

Артобстрелы все чаще и чаще срывали работы в порту, выводили из строя зенитные расчеты на стоящих у пирса судах. Необходимо было принимать срочные меры для подавления вражеских огневых точек и обнаружения наблюдателей-корректировщиков на противоположном берегу Одесской бухты.

30 августа поступил приказ отправить на разведку торпедный катер. Я начал уговаривать командира взять меня на борт. Но это был совсем небольшой катер с высокой рубкой и двумя торпедами бортового сбрасывания на низкой корме, и командир вполне резонно отрезал:

— Ну куда я вас посажу? Видите ведь, что совершепно негде примоститься. А оставить на берегу кого-либо из команды не имею права. Вы же не согласитесь пристроиться вот здесь! — Он показал мне на узкое пространство между торпедами.

— Соглашусь! Только мпе не за что будет держаться при маневрировании, и я скачусь в море…

— Вот именно… — не дал мне договорить командир и приказал старшине расчехлить торпеды. Они были густо смазаны тавотом, и пристроиться между ними значило быть измазанным и при первом повороте неминуемо оказаться за бортом.

Я заколебался.

— Не расстраивайтесь так, товарищ капитан третьего ранга, сейчас будет полный порядок, — сказал мне старшина, когда командир отошел в сторону по своим делам. Он принес огромный кусок пакли и стал им до блеска вытирать одну из торпед.

— Вот сюда и садитесь.

— А как я на ней удержусь? Может быть, у вас найдется какой-нибудь конец?

— Вы меня не поняли… Садитесь на торпеду верхом, скрестите под ней крепко ноги, и тогда при любом маневре вы никуда не денетесь. Вот сюда, поближе к бугелям.

Действительно, когда я забрался верхом на торпеду, руки мои были совершенно свободны и я мог держать «Аймо» двумя руками без риска вывалиться за борт. В это время подошел командир катера, и я продемонстрировал ему, как без помех буду снимать во все стороны. Он с упреком посмотрел на старшину и сказал:

— Ладно, будь по-вашему… Если окажетесь за бортом, ко мне никаких претензий! А со старшиной я еще поговорю… Вы готовы? Отдать концы!

Мы не отвалили, а отскочили от пирса, и не поплыли — полетели по зеркальной поверхности бухты. Как стрела из туго натянутого лука, катер выскочил из-за одесского мола. Промелькнул и остался далеко позади маяк.

Катер мчался на полном ходу к противоположному берегу залива, в сторону Дофиновки. Недалеко от входа в порт вели огонь по позициям врага два эсминца и лидер «Ташкент», видимо помогая отражать непрерывные атаки фашистов на рубежи морской пехоты. Вокруг огнедышащих кораблей вздымались высокие столбы воды — они сами были под обстрелом.

Я успел снять, как длинные стволы «Ташкента» метали молнии. Выстрелов и гула уносящихся снарядов не было слышно, хотя они и летели над нами: так гулко ревели моторы торпедного катера. Это было хуже канонады, но я к ним привык. Меня охватило необычайно приподнятое настроение. Все тревоги и страхи за исход нашей операции растворились. Увлекшись съемкой, я пи о чем другом не думал.

Корабли тоже остались далеко позади, и па нас с удивительной быстротой надвигался покрытый синей дымкой берег.

«Где же немцы? — думал я. — Пусто, никого…»

Песчапая отмель. И нигде, насколько хватает взгляда, пи души… Берег совсем близко. Начинаю снимать. Вдруг — крутой поворот, и я едва не вылетел из «седла». И тут же рядом по волне полосонула пулеметная очередь — одна, и еще ближе — другая. Соленые брызги, как бичом, стегнули меня по лицу. Рулевой бросал катер из стороны в сторону, и я еле-еле держался на скользкой торпеде. Ноги мои от напряжения одеревенели, но камеру я из рук не выпускал.

На удаляющемся берегу появилась цепь немецких автоматчиков. Они бежали, неуклюже подпрыгивая, к берегу. Я снимал, судорожно сжимая рукоятку «Аймо». Через мгновение густая дымовая завеса с нашего катера закрыла берег. Я, конечно, не знал о задуманной операции, ее деталях. Но она, видимо, удалась, немцы были обнаружены.

Не успел еще рассеяться дым, как наша артиллерия накрыла плотным огнем большой квадрат побережья, где были замечены гитлеровцы.

На обратном пути, когда мы приближались к нашим кораблям, я заметил, что зенитные батареи «Ташкента» ведут непрерывный огонь. Небо над ним покрылось частым накрапом разрывов. Снимая, я видел через визир камеры, как на лидер пикировала эскадрилья вражеских самолетов.

Корабль на мгновение укрылся за высокой стеной вздыбленной воды. «Юнкерсы» повторили заход, и на этот раз было видно, как одна бомба попала под корму лидера. И тут же с корабля высоко в воздух взлетело что-то темное и упало в море. Уж не человек ли?

Когда мы приблизились к «Ташкенту», то заметили плывущего нам навстречу краснофлотца. Он хорошо держался па воде и бодро приближался к погасившему ход катеру. Когда моряка подняли на палубу, выяснилось, что он совершенно невредим, только полностью оглох. Взрывная волна, как оказалось, выбросила его из отсека в пробоину, сделанную бомбой.

Удивительно, как человек остался жив…

«Ташкент» с дифферентом на корму медленно уходил в порт. Я невольно подумал о командире корабля капитане 3 ранга Василии Николаевиче Ерошенко, человеке удивительно бесстрашном. Мы с ним были давними друзьями.

Наш катер, описав большую дугу, на полном ходу проскочил под разрывами мимо мола и стал у стенки рядом с крейсером.

Я промок до нитки, но это не беда. Главное, что и на этот раз все обошлось благополучно. Только бы пленка в камере осталась сухой!


День за днем я был занят полностью — с восхода до заката солнца, а если бы позволяла чувствительность пленки, то, наверное, прихватывал бы и ночь. Ночные события, пожалуй, для кино были самые фееричные — просто фантастика. Но то, что видел глаз, пленка отказывалась воспринимать.

Ночью, когда вой и взрывы бомб прерывали сон, одному, без близкого друга, товарища по профессии было очень тоскливо. Обычно операторы работали спаренно — так было просто необходимо. Здесь же, на крейсере «Коминтерн», я оказался один. Моряки были по горло заняты своими делами, не имеющими ничего общего с моей профессией. На корабле я был единственным командиром, который не имел ни подчиненных, ни начальства и ни перед кем не отчитывался в своих действиях. Главным начальником была собственная совесть.

Мне было просто необходимо встретиться с кем-либо из своих. Тем более что бывший в то время в Одессе кинохроникер Соломон Яковлевич Коган был участником советско-финляндской войны, за съемку фильма «Линия Маннергейма» имел боевой орден и стал бы для меня, едва-едва «обстрелянного», добрым советчиком и наставником. В паре с ним работал еще один мой приятель Марк Антонович Трояновский, с которым мы встречались еще на съемках Челюскинской эпопеи. Мы не виделись с момента объявления войны. С. Я. Когана, Л. В. Варламова, Л. Т. Котляренко — моих друзей — она застала в альпинистском лагере под Эльбрусом, откуда все они отправились на фронт. Я привез ребятам посылку, письма и с первого дня в Одессе тщетно пытался их найти.

Шли дни. Одесса на моих глазах варварски разрушалась. Фашистские снаряды и бомбы терзали город. Я продолжал снимать боевые операции наших кораблей, делал пешие вылазки в горящий город, но друзей не находил. Мне пришлось побывать на съемках во многих частях и подразделениях, на кораблях. Наконец я снова встретился с генералом И. Е. Петровым. Он сразу узнал меня:

— А, Микоша! Жив?! Ну какой молодец! Так вот и держать!

Мы встретились второй раз в жизни, а мне после этой встречи показалось, будто я знаю этого человека всю жизнь.

Иван Ефимович сам на своем «виллисе» отвез меня к командиру 1-го полка морской пехоты полковнику Якову Ивановичу Осипову.

— Вчера я видел твоих друзей-киношников здесь, у Осипова на КП. Он сейчас на передовой. Без него никуда не высовывайся — обстановка сложная, все время меняется, можешь нечаянно и к немцам попасть. Пока! Будь осторожен! — Петров пристально посмотрел мне в глаза, кивнул, поправил пенсне и зашагал к ходу сообщения. Где-то совсем рядом в пыльных кустах короткими очередями работал «максим», а за кукурузным полем трещали автоматные очереди и взметывались взрывы мин. Было жарко, и нестерпимо хотелось пить.

— Товарищ капитан третьего ранга, пойдемте в блиндаж, — предложил мне старший лейтенант, — сейчас будет артналет, фрицы очень пунктуальны — обед кончился.

Он повел меня в густые заросли акации, где был уютный маленький блиндаж с полевым телефоном. Не успели мы присесть на доску, заменявшую скамейку, как наверху начался обстрел.

— Вчера ваши кинооператоры тут снимали, чуть взрывом мины одного не пришибло…

— Они еще здесь, у вас? — спросил я с надеждой.

— Нет, на рассвете я их проводил. Они подались, наверное, в Чапаевскую. Вы подождите полковника. Он к вечеру вернется.

Осипова я ждать не стал, а как только кончился артналет, отправился назад.

Я искал друзей и в 25-й Чапаевской дивизии, но все было тщетно. Шел по их следу, они были где-то здесь, рядом. Они ходили по тем же улицам, лежали в тех же окопах, подчас я буквально «наступал им на пятки», но встретиться нам так и не удавалось.

…Немцы захватили Чебанку и Дофиновку. Положение в городе становилось все тревожнее. Улицы пересеклись баррикадами, жители, не жалея жизни, под бомбами и снарядами укрепляли свой родной город.

— Ой, Одесса-мама! Што воны, гады, с тобой робят? — причитала пожилая женщина, водружая на верх баррикады корыто для стирки.

С оглушительным треском разорвался снаряд на крыше оперного театра. Здание скрылось в облаке пыли и черного дыма.

— Ой! Запалили! Запалили! Он же второй в мире! И што теперь з нами будет? Побойтесь бога!.. Гады… — запричитала на всю улицу, утирая слезы, все та же женщина.

Я снимал работающих на улице Ласточкина одесситов, когда ко мне подошел какой-то моряк в измазанной глиной форменке.

— Разрешите обратиться!

Я опустил «Аймо».

— Старшина первой статьи Шейнин!

Тут только я узнал своего старого товарища по съемкам на маневрах Черноморского флота фотокорреспондента газеты «Красный флот» Бориса Шейнина, которого в 1939 году на линкоре «Парижская Коммуна» научил снимать ФЭДом.

— Борис, дорогой, и ты здесь? Откуда такой красивый, по уши в глине?

— Ты знаешь, натерпелся я страху! Прополз на брюхе несколько километров… Свист — грохот, грохот — свист, и, честно говоря, ничего кругом, кроме едкого дыма и пыли с песком, ничего не видел, но наслушался досыта. В ушах звенит, гудит, и тебя я не слышу пи черта… — Борис, кажется, был так рад встрече, что говорил, говорил и никак не мог остановиться. Это было на него похоже.

Вечерело. Над городом сгущались сумерки. Канонада почти затихла. Изредка в районе Пересыпи тяжело вздыхали одиночные взрывы. Мы удобно расположились на бухте причального каната. Борис рассказывал о виденном, и казалось, запас его впечатлений был неиссякаем.

Вскоре наши с Шейниным пути разошлись, я снова остался один. Настроение было скверным. Командир корабля передал мне распоряжение политуправления перебазироваться с крейсера «Коминтерн» на эсминец «Незаможник» для следования в Севастополь. Мое желание остаться в Одессе до конца вызвало раздражение Ивана Антоновича Зарубы.

— До какого конца? — спросил он резко.

— Конца обороны!

— Считайте, что он наступил, и не обсуждайте приказ.

На израненном осколками бомб и снарядов эсминце я вернулся в Севастополь. Одесса пала. Еще на корабле, в море, я услышал по радио, как Левитан строго и печально сообщил об этом.

Так и не нашел я ни Трояновского, ни Когана. Не удалось рассказать Когану, что я видел его фронтовой сюжет, вошедший в первый военный киножурнал. Я хотел рассказать ему, как аплодировали зрители в кинотеатре, когда увидели на экране падающий горящий «юнкере», сбитый нашими бойцами. Эти кадры были сняты оператором Коганом.

Наши сюжеты встречались на экране — в «Союзкиножурнале», а мы не могли найти друг друга…

Тревожные мысли не давали покоя. Одесса пала… В голове никак не укладывалось это мрачное событие, а гитлеровцы уже подступали к Перекопу.


Снимая на Минной пристани, я не заметил, как ко мне кто-то подкрался сзади и крепко обнял.

— Димка! Ты ли? Вот здорово!

Передо мной стоял, улыбаясь, мой товарищ по институту оператор Союзкинохроники Дмитрий Рымарев. Крепкий, белокурый, в очках на добрых голубых глазах, в новенькой форме капитана, которая еще не была обношена и сидела на нем непривычно.

— Ты надолго?

— До конца войны— если доживу, — ответил Дмитрий. — Познакомься — мой ассистент Федя Короткевич, надеюсь, вы будете друзьями. Теперь он будет ассистентом для нас обоих.

Встреча была неожиданной и радостной как для меня, так и для Ръшарева. Плохое настроение улетучилось мгновенно, я мы G этого часа стали неразлучны. Наши киноавтоматы заработали вместе, дополняя друг друга, и все тяготы и невзгоды фронтовой жизни показались нам намного легче. Ведь теперь рядом были друзья.

Едва ли не на следующий день мы с предписанием Военного совета Черноморского флота выехали в 1-й батальон морской пехоты, который сдерживал натиск гитлеровцев, прорвавшихся через Перекоп, у Армянска.

С трудом удалось получить в Военном совете флота старую полуторку с шофером матросом Чумаком.

Общими усилиями закатили мы в кузов полуторки железную бочку бензина на 200 литров и отправились в путь. Прихватили еще Николая Ленина, фотокорреспондента ТАСС. Я сел в кабину рядом с Чумаком, остальные уютно расположились на соломе в кузове, рядом с бочкой.

Кончался октябрь, в прозрачном воздухе искрились серебряные паутинки. Они легкой прозрачной сеткой обволокли нашу полуторку и тянулись за ней чуть видимым серебристым шлейфом.

Когда мы, не доезжая Симферополя, остановились на минутку размяться, на нас обрушилась звенящая тишина глубокого неба и пахнуло пряным теплом крымской осени. Война… Какая нелепость: здесь тихая теплая осень, а там, впереди, огонь, грохот, кровь…

Я упрямо верил, что скоро наши войска перейдут в долгожданное наступление, отбросят фашистов за Перекоп, а там и бдессу отобьют. Как мы тогда были наивны и далеки от действительного положения дел…

До Симферополя мы докатили быстро, проехали без приключений по городу, а при выезде нас ждала неожиданность — щит с надписью «Стоп! Проезд закрыт!».

— Только с разрешения коменданта города, — сказал начальник патруля у закрытого шлагбаума.

— У нас предписание Военного совета флота, — показал я документ.

— Все это хорошо, но строгий приказ командующего пятьдесят первой отдельной армией запрещает всякую езду по Крыму в дневное время. Немецкие самолеты охотятся за каждой машиной, за каждым человеком. Прошу вернуться в город.

Чуть свет, объехав КП по известной только Чумаку дороге, мы отправились в путь. Прошел час, другой, стало совсем светло. Мы ехали, сперва посмеиваясь над предупреждением начальника патруля: дорога была прекрасной, справа и слева, насколько хватало глаз, расстилалась желтая, выжженная солнцем: равнина. На небе ни облачка.

— Где же война? — перегнувшись через борт, весело крикнул Дмитрий.

Чем дальше катились мы по гладкому асфальту вперед, тем меньше встречали по дороге людей и скоро оказались в полном одиночестве. Вдруг вдали на дороге показался дымок. Все примолкли, веселую удаль Рымарева как рукой сняло. Когда мы подъехали к пожарищу, в кювете догорала перевернутая эмка. Другая машина стояла на обочине. Рядом лежали в неестественных позах двое убитых, около которых хлопотали трое военных, видимо, из второго автомобиля. Помочь мы ни погибшим, ни живым ничем не могли и, подавленные увиденным, поехали дальше.

Нами овладела тревога, тревога, смешанная с чувством ужаса от виденного, со страшным ощущением пустоты от совершенной нелепости, жестокости и подлости происходящего. Той пустоты, которая захлестывает тебя всего, когда ты чувствуешь, что не в силах не только изменить страшной действительности, но и не в твоих возможностях даже понять жестокого и нелепого ее смысла, ибо смысла этого нет. Ибо это противоречит самому человеческому разуму, самому существу человека. После этого ощущения приходит или опустошенность, или ярость и сила. В зависимости от характера. Наверное, именно эта точка в развитии многих человеческих характеров и судеб была скачком в подвиг или в предательство.

Дорога неслась вперед. Чумак, казалось, бесстрастно крутил баранку и пристально смотрел вдаль. Только лицо, обычно лихое и беззаботное, стало жестким и суровым: обгоревшие машины, повозки, трупы людей попадались у дороги все чаще.

Поодаль от шоссе в одном месте валялись убитые коровы, овцы, лошади.

— Смотрите! Целое стадо! — кипел Федор Короткевич. — Сколько же пришлось сделать этому подлецу пилоту заходов, чтобы уничтожить все это?

— А мы не верили, что охотятся за каждым человеком… Среди этого мертвого поля стояла лошадь в упряжке с отрубленными оглоблями, на трех ногах. Одна нога болталась. Лошадь щипала траву. Это было и страшно и удивительно. В этом теплом осеннем мире, под веселым, спокойным солнцем гибли люди, и ни в чем не повинное и никому уже не нужное животное, подчиняясь могучему инстинкту жизни, продолжало жить наперекор всему, и неведомо было, что его ждет, что ждет эту песчастную землю. Но казалось — страшное. И вместе с тем было несомненно и неопровержимо, что простая, светлая логика жизни сильнее всех ужасов и что жизнь — удивительная, непонятная и непре-одолимая шТука…

Сейчас, спустя многие годы, те дни, те часы, мгновения возникают яркими вспышками ощущений, образов, деталей, которые тогда, может быть, даже не останавливали на себе внимания, откладываясь в мозгу на долгие годы — для переосмысления в будущем. Сейчас же я думаю: почему я не снимал всего виденного на этой страшной дороге смерти? Даже не поднял «Аймо». Казалось, мир гибнет. Он не может, никак не может существовать после всех тех кошмаров и глупостей, которые принял на себя. Так наступило, видимо, то самое ощущение пустоты. Но это было только в первые часы. Потом появились ярость, сила и ненависть. Но это, повторяю, потом. А тогда было лишь неверие в реальность происходящего. Впрочем, и потом очень-очень долго я не снимал дикой и бессмысленной гибели человека, страданий людей, которыми был куплен будущий мир. Почему? Мы все были твердо уверены, что надо снимать только героизм. А героизм, по общепринятым нормам, не имел ничего общего со страданием… Надо снимать врага, а враг — это солдат в кованых сапогах, офицеры в бутылочной форме. Только спустя много-много времени я понял, что героизм — это преодоление страха, страдания, боли, бессилия, преодоление обстоятельств, преодоление самого себя, и что с врагом мы столкнулись задолго до того, как встретились с ним лицом к лицу. Мы стремились увидеть его человеческое лицо, но это было глупо — у него не было человеческого обличья, а сущность его была перед нами во всем, содеянном им на земле.

Все это пришло значительно позже, а пока была дорога, п не было ей конца и края.

Проехав еще несколько километров, мы остановились. Надо было решать, что делать. Коротко обменявшись мнениями, упрямо поехали дальше — никто из нас, видимо, не хотел сознаться, что охотнее бы вернулся. Не успели мы продвинуться и на километр, как неожиданно появился «мессер».

— Ложись! — гаркнул Чумак, и мы все очутились в кювете.

Пули хлестнули по дороге, по самому ее краю, между нами и машиной, выбили желтую пыль и плеснули в нас осколками асфальта.

— В машину! Скорей! Сейчас он вернется, надо маневрировать! — крикнул водитель.

Мы бросились назад к машине, но, когда она лихорадочно рванулась вперед, самолет отвернул в сторону и не вернулся.

Надолго ли? Мы с надеждой смотрели вперед, высматривая хоть одинокое деревце или какое-нибудь укрытие, по только голая ровная степь и серая змейка асфальта проплывали перед нашими глазами.

Скоро прилетел еще один «мессер», и тут появился наш истребитель И-16 — «ишачок». Вот сейчас он покажет фрицу, где раки зимуют! Но не успели мы затормозить и спрыгнуть на землю, как наш самолет, дымясь, пошел на снижение, скоро почти рядом с нами коснулся шасси земли, потом, неуклюже подскочив на рытвине, скапотировал. Летчик, похожий на мультипликационного человечка, выбравшись из-под фюзеляжа, побежал в сторону от машины. «Мессер» из пике прострочил еще раз, хлестнул по «ишачку» пулеметной очередью, и он вспыхнул ярким пламенем.

Все это произошло так быстро и неожиданно, что мы не успели даже вымолвить слова. Вражеский истребитель вернулся и после еще одной длинной очереди по горящему уже самолету взмыл свечой вверх и исчез под солнцем.

Мы прихватили летчика и отправились дальше. Полуторка мчалась вперед. Чумак оказался блестящим водителем. Мы были начеку и зорко следили за небом, а Чумак научился виртуозно маневрировать. Услышав сигнал из кузова или увидев самолет, он останавливал полуторку и выжидал, пока «мессер» не начнет пикировать, потом резко бросал машину вперед, и фашист вгонял очередь в пустое место на дороге. Упрямый вражеский пилот снова заходил, разгадав маневр Чумака, а тот в момент пикирования самолета быстро сдавал назад, и немец еще раз разряжал пулемет по асфальту. И так при каждом новом заходе, при каждом новом палете.

Насмотревшись до боли в глазах на небо, предельно устав и измучившись, мы добрались наконец до маленького разбитого бомбами хуторка. Не успевшие убежать жители сидели в глубоких, вырытых в земле щелях. Наш приезд не вызвал у них радости: полуторка привлекала внимание фашистских стервятников. Пришлось ехать дальше. Через пару километров мы обнаружили в стороне от дороги несколько деревьев с кустарником, но свободного места не оказалось — большая группа крестьян отсиживалась там, спасая детей и мелкий скот от авиации. Мы даже не решились остановиться.

День подходил к концу. Солнце катилось с нами рядом по горизонту, освещая наши похудевшие и измученные лица. Наконец неподалеку от шоссе мы увидели стог сена и полуразрушенные саманные стены. Полуторку можно было очень удобно замаскировать между трех стен. Здесь мы решили ночевать. Натаскали душистого сена, устроились. Все так намучились и устали, что, даже не перекусив, зава-лились спать.

Ночь опустилась низко-низко, Млечный Путь перепоясал черное небо пополам, а на севере горизонт полыхал зарницами, гудел громом тяжелой артиллерии. Вот она, война, совсем рядом содрогает землю. Мы хоть и переутомились, но никак не могли уснуть. Скребла сердце каждого тревога: а что же нас ждет завтра?

Наконец все незаметно провалились в сон. Еще один день войны ушел в прошлое…


На следующий день с утра все повторилось. Мы медленно продвигались вперед, маневрируя под непрерывными налетами «мессеров». Удалось снять их штурмовку. Самолеты подходили так близко, что сквозь прозрачный колпак можно было рассмотреть лица немецких пилотов. Это были лица врагов, впервые мы видели их рядом.

Вскоре нам удалось найти 1-й батальон морской пехоты. Он расположился неподалеку от деревни Ассы, не так уж далеко от нашей ночной стоянки. Было решено полуторку с вещами оставить в деревне, а дальше, взяв необходимую аппаратуру, идти пешком. Мы с Рымаревым отправились к морякам, а Короткевич с Асииным пошли в другом направлении.

Пройдя несколько километров, мы попали на позиции морских пехотинцев.

— Что вы тут бродите в полный рост? — шумнул на нас какой-то старший политрук из маленького окопчика, оторвавшись от стереотрубы. — Нас демаскируете и сами рискуете…

Действительно, мы шли рядом с окопами, в которых укрылись краснофлотцы с пулеметами и автоматами. Неужели фашисты рядом? Мы тоже спрыгнули в щель. Вскоре к нам пробрался старший политрук.

— Комиссар первого батальона морской пехоты Аввакумов, — представился он.

Мы разговорились, рассказали о задаче, ради которой прибыли сюда. Комиссар внимательно слушал нас, он оказался не таким уж строгим и мрачным человеком, как мы вначале подумали.

— Почему в нашем хозяйстве такая тишина? — переспросил он. — Передышка, видите ли, немцы подтягивают резервы. Ждут танки. Подойдут они, тогда и зашумят.

— Товарищ комиссар, кого бы вы могли назвать из ваших моряков, особо отличившихся в бою? — спросил я.

— У нас есть еще немного времени. — Аввакумов взглянул на часы. — Пойдемте на КП. Там я вас познакомлю с одним краснофлотцем. Кое-где придется ползти. Сегодня снайперы ранили у нас двоих лихачей. Одного смертельно…

Весь путь на КП мы проделали молча. Болели руки и колени от непривычного способа передвижения. Добрались до блиндажа, хорошо замаскированного выцветшей травой.

— Срочно вызовите автоматчика Ряшенцева! — приказал усатому старшине комиссар, и тот трижды крутнул ручку полевого телефона.

— Этот мальчик, я говорю о Ряшенцеве, спас мне жизнь, — сказал Аввакумов. — Кстати, он имеет какое-то отношение к вам, киношникам: не то работал на студии, не то учился…

— Товарищ старший политрук, автоматчик Ряшенцев прибыл по вашему приказанию!

Перед нами стоял совсем юный круглолицый моряк в каске и с повеньким автоматом на груди.

— Садитесь… Расскажите товарищам военным корреспондентам, за что вы представлены к ордену Красного Знамени.

— Ну, что уж там… — Парень смущенно помялся у двери, потом присел на ступеньки землянки, снял каску. Под ней оказалась помятая бескозырка. Золотом на черной лепте— «Беспощадный». Мы с Дмитрием невольно улыбнулись: настолько не соответствовало грозное имя корабля детско-наивному выражению лица краснофлотца.

— Как вас зовут, товарищ Ряшенцев?

— Костя… Константин Михайлович, — поправился боец и залился румянцем.

— Так вы, кажется, тоже киноработник?

— Собственно нет, еще не успел им стать. Меня призвали с первого курса ВГИКа.

— Мы с капитаном Рымаревым тоже вгиковцы, только давно успели кончить. Ну, так как вы спасли жизнь комиссару, Костя?

Моряк снова покраснел. Встал, снял бескозырку, потом снова ее надел. Было ясно, что если он даже и начнет говорить, то это будет не очень-то скоро. Комиссар улыбнулся:

— Ну что? В бою было легче, чем здесь?

Костя молчал.

— Ладно! Я сам расскажу, — улыбнулся Аввакумов. — Наш батальон получил приказ перейти в контратаку и занять господствующую высоту. У немцев было довольно много пулеметных гнезд, и все-таки мы выбили их из деревни. Увлеченные преследованием врага, моряки выскочили на окраину. Белые саманные домики остались позади. Мы прочесывали сады и огороды. Неподалеку от меня бежали Ряшенцев и краснофлотец Ружанский. Пересекали канустные грядки. Вдруг где-то рядом резко затрещали автоматы, начали взвизгивать пули, кроша капусту. Мы упали между грядок. Только потом я почувствовал, что ранен.

— Да, я услышал, как вы позвали меня, — оживился Костя, — сказали: «Ряшенцев, следите за противником — он рядом…» Дальше я ничего не мог разобрать.

— Видимо, мой голос заглушила новая автоматная очередь. Почти одновременно с Ружанским Ряшенцев ответил гитлеровцам несколькими выстрелами. И снова наступила тишина.

— А потом Ружанский закричал: «Вижу фрицев! Они ползут к нам — двое… Берегитесь! Берегитесь, товарищ комиссар…»— снова стал рассказывать Костя, волнуясь.

— Автоматпые очереди заглушили голос Ружанского, я его не слышал, — продолжал комиссар, — а когда наступила тишина, стал звать Костю. Он откликнулся и приподнял голову.

— Хотел увидеть, где немцы, — вставил Ряшенцев.

— Да… Но очереди еще плотнее прижали его к земле… А что далыпе-то, Костя? — спросил комиссар.

— Дальше… Мне стало страшно. Я понял, что, если не придумаю выхода, погибну, а раненого комиссара — он стонал — возьмут в плен… Чуть приподняв голову, я увидел за большим кочаном капусты гитлеровца. Он целился в комис-сара. Я спустил курок раньше и увидел, как дернулась голова фашиста. Вроде бы попал. Высматриваю, где другой. И вдруг еще длинная очередь… Вжался я в канавку между грядками, она была довольно глубокой и надежно укрывала. Комиссар снова застонал. А гитлеровец замер. Видно, соображал, что делать, или решил, что я убит. Надо было зарядить магазин, у меня была СВТ. Гляжу, затвор весь забит землей, может отказать. Но есть еще штык. Так мы лежали минуту-другую, не выдавая себя. Вдруг я услышал шорох и увидел фашиста. Он стоял боком ко мне совсем близко и держал автомат на изготовку, искал взглядом Аввакумова.

Не знаю, какая сила подбросила меня, только штык моей самозарядной вонзился в бок немцу раньше, чем он успел оглянуться. Ну и вытянулся он между вилков капусты. А я бросился к комиссару. Он был жив, по потерял много крови. Неподалеку лежал мертвый Ружанский, у него была прострелена голова…

Костя стиснул обеими руками автомат. Вот сейчас он всем своим суровым обликом полностью оправдывал имя своего корабля — «Беспощадный».

— Скажите, Костя, как вы отнесетесь к тому, что вас переведут в качестве ассистента оператора в нашу военную киногруппу? Хорошо бы нам иметь помощником вас, бывшего студента киноинститута, а не другого, кто не смыслит ничего в кипо…

— Нет, из своего батальона я никуда не хочу уходить. Спасибо вам за заманчивое предложение, но здесь я буду до конца. — Костя встал, медленно надел каску на бескозырку. — Разрешите идти?

Получив «добро» комиссара, Ряшенцев быстро выскочил из блиндажа.

— Жаль, отличный парень, надежный…

— А вы бы ушли из своей части? — спокойно спросил комиссар и, когда мы уже встали, добавил: — Хотя не скрою — обстановка здесь сложная. Едва ли мы выскочим из этого котла живыми…

Часа три мы ползали по траншеям, снимая окопную жизнь. Не успели немного передохнуть, как началась артподготовка. Гитлеровцы пошли в атаку. Поначалу мы еще снимали, как выхлестывают огонь и вздымают пыль пулеметы, как, прищурив глаза, строчат прильнувшие к брустверам автоматчики с серыми, как земля, лицами. Потом земля стала дыбом. Лежащий рядом Рымарев вдруг исчез в облаке пыли. Совсем рядом громыхнул снаряд. В ушах больно хрустнула какая-то тонкая звенящая нить, и на мгновение, только на мгновение я провалился в густую тишину. А потом с новой силой закипел, вспыхивая, оглушительный водоворот огня, пыли, треска и воя.

— Дима! Дима! Где ты? — кричал я, не слыша собственного голоса. Глаза были забиты пылью, и я ничего не видел. Наконец руками нащупал друга. Он схватил и крепко сжал мою руку.

— Жив?!

Огонь стал затихать. Подувший ветерок прогнал пылевую завесу, я протер глаза и увидел Дмитрия. На его чумазом лице светилась улыбка: теперь вижу, что жив.

Приполз политрук:

— Приготовьтесь, сейчас будем контратаковать! — крикнул он мне в ухо.

Мины рвались повсюду. Я перестал снимать и, ожидая конца налета, прижался к земле так плотно, будто врос в нее. Больно врезался в бок мой наган. Было жутковато. В разгоряченный мозг стучались сомнения: кому я здесь нужен со своими дурацкими съемками? Был бы автомат в руках, я бы хоть стрелял, а то лежу прижатый к земле, даже снимать невозможно…

Вдруг, перекрывая грохот, совсем рядом возник сильный хриплый крик:

— Вперед! За Родину! Ур-ра!.. Полундра!..

Контратака моряков была смелой, неожиданной для немцев, наверное, безрассудной, но впечатляющей. Бойцы батальона, в котором не осталось и половины состава, в едином порыве встали во весь рост, сбросили бушлаты, надели бескозырки и в одних тельняшках лавиной ринулись в атаку.

— Ур-ра! Полундра!

Мы бежали вместе с моряками, останавливались, снимали и бежали дальше.

Я никогда не испытывал такого душевного подъема, такой опьяняющей радости, когда, кроме неудержимого порыва вперед, к достижению высокой цели, ничего не остается… Боялся ли? Кажется, нет. Там, в окопе, чувство тревоги меня раздавило, вжало в землю, но как только прозвучала команда «Вперед» и все встали в полный рост, меня охватило чувство легкости, крик «ура» сбросил с меня тяжесть страха, и я, ринувшись, как другие, вперед, не думал уже, что каждый мой шаг может быть последним.

Фашисты не выдержали натиска моряков и, бросая оружие, пустились наутек. Только мертвые остались в окопах да несколько совершенно обезумевших от страха немцев и румын. Когда мы их снимали, они дрожали с перепугу, громко лязгая зубами, а на допросе сказали, что больше всего боялись «черной смерти», как они называли нашу морскую пехоту.

Впервые нам удалось снять врага гак близко в упор и так удачно: много трофеев п много уничтоженных гитлеровцев. Но радость наша была омрачена комиссаром.

— Уходите, а то будет поздно, — настаивал он. — Ночью мы отойдем на более выгодные рубежи.

— А где же эти рубежи? — недоумевал Дмитрий.

— Пока секрет! — улыбнулся комиссар.

— Все же разрешите нам остаться дней на пять?

— Вас, кажется, невозможно убедить в серьезности положения… Пусть это будет не совет, а приказ: уходите, пока есть такая возможность! Все, будьте здоровы, желаю удачных съемок! — И Аввакумов крепко пожал нам руки.

Мы уходили со сложными чувствами в душе. С одной стороны, были довольны как никогда богатым материалом, с другой — совершенно разбиты морально. Неужели наши дела здесь так плохи? Поверить в это было трудно, а разобраться в происходящем и совсем невозможно…


Аввакумов рекомендовал нам возвращаться прямо в Севастополь. Мы решили переночевать в километре от передовой в старом заброшенном сарае. Когда добрались туда и легли между рядами спящих бойцов, стало совсем темно. Подложив, как всегда, аппаратуру под голову и завернувшись в плащ-палатки, мы моментально уснули и ничего не слышали — ни писка и возни мышей, ни сонного бормотания измученных красноармейцев, ни их громового храпа.

Почему я проснулся, не знаю. Вдруг распахнулась большая дверь сарая и в него заглянули звезды. Кто-то вошел и громко сказал:

— Товарищи! Среди вас находится диверсант. Надо задержать его!

Легко сказать— «задержать»… Даже если бы у него на спине было написано, что он диверсант, все равно темно, хоть глаз выколи. На мгновение в сарае стало тихо. Вдруг рядом со мной кто-то вскочил и, больно задев меня за плечо сапогом, кинулся бежать. В темноте кто-то вскрикивал — видимо, бежавший наступал на лежавших людей. Дробно вспыхнула автоматная очередь. Поднялся шум, загалдели. Засветилось сразу несколько фонариков.

— Отставить стрельбу! Проверить наличие людей по подразделениям! — приказал какой-то майор.

Почти до утра выясняли и подсчитывали, кого же нет. Исчез один красноармеец. Наконец добрались и до нас.

— Кто такие? Документы! Как сюда попали? Ваше предписание! Кто вас сюда послал? Обезоружить их!

У нас отобрали пистолеты раньше, чем проверили документы. Да и не очень-то собирались проверять. Видно, наши цамеры вызвали сильное подозрение.

— С поддельными документами сколько угодно всякой сволочи в прифронтовой полосе шляется, — угрожающе сказал майор.

Дело оборачивалось скверно. Майор явно не желал с нами всерьез разбираться.

В это время мы увидели, что к сараю подъезжает верхом Аввакумов. Но нас он не замечал.

— Товарищ комиссар! — гаркнул во все горло Рымарев. Аввакумов увидел нас, спешился, хотел подойти к нам, но автоматчики преградили ему дорогу.

— Что здесь происходит?

— Они арестованы!

В это время подошли капитан и майор и пригласили комиссара в сарай.

— Ну и дела! Неужели Аввакумов не убедит этого… майора, что мы не немцы? — срывающимся от злости голосом сказал Дмитрий.

Через минуту все вышли из сарая.

— Извините, товарищи командиры! — обратился к нам капитан. — Такая ерунда получилась с этой ночной заварухой, а майор, конечно, погорячился… Вернуть офицерам оружие и аппаратуру!

Мы поблагодарили комиссара, и он, прощаясь с нами, сказал:

— Я же советовал вам уходить. Положение скверное, все на нервах. Хорошо, что все кончилось благополучно. Теперь вот о чем. Пока обстановка нам точно неизвестна. Судя по всему, Северный Крым полностью у немцев, а парашютный десант они высадили в районе Качи. Понимаете, что это значит? Отрезать нас от Севастополя хотят…

Аввакумов рекомендовал нам по пути в Севастополь посоветоваться на КП с командованием 51-й отдельной армии, которое днем раньше располагалось в районе деревни Джурчи.

До своей полуторки мы добрались усталые и опустошенные. Обеспокоенные нашим долгим отсутствием, Федор, Николай и Чумак встретили нас радостно.

— А мы уже отчаялись вас когда-либо увидеть! — обнимая нас, сказал Федя.

Все начали, перебивая друг друга, рассказывать о своих приключениях.

До отъезда в район Джурчи мы решили переночевать на старом месте и пока еще раз разойтись в разные стороны поснимать.

На этот раз я воспользовался попутным связным, на мотоцикле с ним, но без Рымарева — третьему не нашлось места — умчался к Сивашу. Ехали мы недолго. Скоро показалось Гнилое озеро, и мы замаскировались в руинах разбитой станционной сторожки. Небо гудело от немецких самолетов. Низко носились «мессеры», выше — «юнкерсы», а совсем высоко кружилась «рама» — корректировщик.

Только когда стало темнеть, я сумел выбраться из спасительной сторожки и пошел в сопровождении матроса-мотоциклиста на передовую. Шли недолго. Перевалили два косогора, и стало ясно, что мы находимся на передовой. Где ползком, где по ходам сообщений мы вышли на небольшую возвышенность.

Ракеты то и дело освещали местность. Красно-зеленая сеть трассирующих пуль густо покрывала землю. Изредка ухали вдали орудия, и нарастающий звук летящего снаряда заставлял обнимать землю.

Когда ракета особенно ярко осветила все вокруг, я почти рядом увидел покрытые бурой плесенью воды Сиваша. Бойцы на правом фланге были прижаты к Гнилому озеру и отчаянно отбивали одну атаку гитлеровцев за другой. Батальон пес большие потери, но удерживал позиции.

На левом фланге наваливалась лавиной ружейно-пулеметная пальба — фашисты пошли в атаку.

До самой зари полыхал бой. Затем все стихло, и снова в небе засветились свечи ракет. На рассвете комбат позвал меня на КП, сообщил, что немцы прорвались на левом фланге, и мы окружены теперь с трех сторон. Единственный выход — пройти в темноте через Гнилое озеро. Следующей ночью, если будем живы, постараемся этим путем выйти из окружения.

Я остался в батальоне до следующей ночи.

— Проголодались, наверное, товарищ капитан третьего ранга? — спросил комбат. — Жрать совсем нечего… Вот, если сможете, погрызите! — Он дал мне сухарик, который оказался твердым как камень, и я подумал, что скорее зубы раскрошатся, чем эта еда.

День мне показался вечностью. Вражеское командование, очевидно, разгадало наш план уйти ночью и решило добить нас днем. Одиннадцать атак отбили моряки до наступления ночи.

Приказ держаться до темноты стоил многих жизней, но другого выхода не было. Матросы обливались кровью, умирали, но задачу выполнили.

Ночью остатки батальона отходили мелкими группами по пояс в холодной густой жиже. Фашисты усилили огонь из минометов. Мины, падая в воду, поднимали темные столбы грязи. Видимо, соль разъедала раны — некоторые бойцы громко стонали. Тяжело раненных несли на руках. Люди падали от усталости в воду, поднимались и снова шли, шли вперед.

Я иду по грудь в воде. Плечо ноет от тяжести аппарата. Гибнут рядом матросы. Один, другой… Наконец луна закрылась серым облаком и больше не показывалась. Гитлеровцы прекратили огонь.

Только на рассвете вышли мы на сухую землю.

Наутро я кое-как дотащился до полуторки, где меня ждали не на шутку встревоженные моим отсутствием товарищи. Все были целы и невредимы, но осунулись, похудели, стали какими-то серыми, обмундирование потеряло всякий вид.

Я думал о людях, которые выходили со мной рядом из Гнилого озера, о комиссаре Аввакумове и о его батальоне. Что-то с ними теперь?

И еще я думал о том, как страшно и горько отступление…

После скудного завтрака мы двинулись в обратный путь по другой дороге, чтобы заехать в штаб 51-й отдельной армии. И на этот раз небо ревело двигателями самолетов, но «мессеры» нападали на нас редко. Бомбардировщики нескончаемыми армадами шли к нам в тыл, и слышно было, как там тяжко ухали бомбы. Над горизонтом плыли шлейфы дыма. Иногда мы чувствовали, как под нами вздрагивает земля. Слева и справа от дороги валялись убитые лошади и разбитые машины и повозки. По обочине вереницей тащились, ковыляли, вели друг друга раненые. Вид у всех был серый, грязные бинты пропитались кровью. Мы несколько раз останавливались, предлагали подвезти особо уставших и тяжело раненных до медсанбата, но на нас безразлично махали руками. Мы понимали: людей угнетает происходящее, угнетает отступление.

Несколько раз на нас лениво нападали «мессеры», но Чумак легко обманывал их ловкими маневрами. Мы даже не выскакивали из машины в кювет.

После многих перекрестков мы увидели вдали село. На дорожном столбике при въезде надпись мелом «Джурчи». Мы беспечно покатили по центральной улице. Она была пустынна и безлюдна. За поворотом пылало здание универмага. Зловеще гудело и трещало высокое пламя. Мы выскочили из машины, сделали несколько кадров и поехали дальше. Странно, почему нигде нет ни души… Чумак сбавил скорость. Стало тревожно.

Вдруг за несколько дворов впереди я увидел, как из-за угла выползали и пересекали шоссе камуфлированные самоходки — одна, другая, затем танк…

— Немцы! Немцы! Чумак, назад! Видишь крест на танке?

Шофер так бросил полуторку в сторону, что у него слетела с головы бескозырка. Я слышал, с какой силой в кузове ударилась о борт железная бочка, и вслед за этим — чей-то вопль, громкий, острый. Машина бампером сильно ударилась в саманную стену домика. Посыпалась глина. Чумак резко дал задний ход, и бочка снова ударилась о борт. В это время первая самоходка окуталась дымом, блеснуло пламя. Снаряд, просвистев мимо, врезался в дом, который «помешал» Чумаку при повороте. Он громко рванул внутри, высадив окна вместе со ставнями. Все окуталось густым облаком пыли. Чумак, развернувшись, дал полный газ. Немцы били наугад. Ухнули еще один за другим несколько снарядов, совсем близко. Взрывная волна сильно хлестнула земляным крошевом по ветровому стеклу. Чумак круто рванул машину вправо, и мы, выбив низкие ворота, въехали во двор. На улице продолжали рваться снаряды, била уже не одна самоходка. Мы пересекли длинный двор и выскочили на огороды. Полуторка запрыгала, заплясала как сумасшедшая по картофельным и капустным грядкам. Я слышал, как билась и подскакивала в кузове железная бочка с бензином. Мне было страшно за товарищей: как они там, целы ли? Так мы мчались до самого шоссе. Ведь враг мог быть и там, куда мы так стремительно неслись. Немцы, потеряв нас из виду, прекратили огонь. Так мы вместо штаба 51-й отдельной армии едва не попали в лапы к гитлеровцам.

Отъехав от Джурчей километра три, остановились. Мы с Чумаком кинулись к кузову. Ленин протяжно стонал. Дмитрий и Федор смачно сквернословили.

— Ну, Чумак, ты и давал! Как мы уцелели, одному богу известно! Спасибо тебе! — Рымарев подошел к водителю, обнял и расцеловал его.

Чумак заулыбался и стал осматривать машину. Ребята получили сильные ушибы, а Николай Ленин чудом остался жив: тяжелая бочка с бензином на одном из крутых поворотов прижала его к борту. В результате — огромная гематома от виска к глазу. Мы посадили Ленина в кабину рядом с Чумаком и помчались в Симферополь.

Солнце садилось, когда вдали появился город. Все в порядке — на КП наши бойцы и лейтенант. Увидев Николая с перевязанной головой, они наскоро проверили наши документы и показали, как проехать в госпиталь. Мы повели Асиина к врачу.

— У вас серьезное сотрясение мозга, — заключил он. — Вас надо госпитализировать. Но не здесь. Как можно скорее добирайтесь до Севастополя. Мы ждем приказа об эвакуации госпиталя…

Николая перевязали, и мы вышли на улицу к нашей полуторке. Но у главного подъезда, где мы ее оставили, кроме масляного пятна на асфальте, ничего не было. Все замерли от ужаса. В машине было все наше богатство — киноаппаратура, отснятая пленка. Чумак стоял растерянный. белый как полотно и машинально крутил цепочку с ключами. Он-то уж знал, что ему будет за утрату машины в военное время… Нас не было всего несколько минут, и вот результат… Но рассуждать было некогда. Необходимо было принимать срочные меры.

Мы побежали к коменданту города. Нас встретил седой полковник, строгий и мрачный.

— Не завидую вам, товарищи. Как же вы могли оставить машину без присмотра? Сейчас диверсанты часто угоняют машины, чтобы пробиться через линию фронта. Вы понимаете, в какую историю вы попали? — Оп распорядился сообщить номер машины па все контрольно-пропускные пункты, потом сказал: — Положение сейчас такое серьезное, что вы лучше забудьте о своей машине и скорее добирайтесь до Севастополя. Но только по Алуштинскому шоссе. Прямая дорога, по данным разведки, перекрыта парашютистами. Их выбросили у Качи. Желаю удачи! О пашем разговоре никто не должен знать!

Мы вышли па улицу и побрели, совершенно убитые, сами не зная куда. Было почти темно. Вдруг показалась какая-то полуторка, остановилась недалеко от нас. Шофер — военный — выпрыгнул из кабины и полез в кузов с ведром и шлангом.

— Наша машина! — гаркнул я не своим голосом и, выхватив из кобуры наган, кинулся к шоферу. Мы окружили его со всех сторон.

— Слезай! Руки вверх!

Обыскали шофера, в кармане нашли заряженный наган. Никаких документов при нем не оказалось. Проверили в кузове свои пожитки — ничего не пропало.

Мы снова предстали перед комендантом.

Что было дальше с угонщиком, не знаем;.

На прощание комендант сказал нам:

— Вы, товарищи, вроде как бы выиграли свой автомобиль в безвыигрышной лотерее… Ладно — на рассвете отправляться в Севастополь!

Рано утром мы покинули город и по Алуштинскому шоссе помчались к морю. Как мы пи отговаривали подвернувшихся знакомых журналистов не ехать прямой дорогой, они не послушали, прихватили Николая Ленина и отправились прямой дорогой. Ему было очень плохо, и он хотел скорее попасть в госпиталь.

Но случилось так, что всех, кто поехал тем путем, перехватили немцы. Только Ленину удалось убежать. Шофер в эмке и трое других были убиты сразу, одной очередью из пулемета. Николай, когда машина остановилась, быстро занял место убитого шофера, перетащив его вправо, и, дав полный газ, выскочил из-под носа окруживших эмку фашистов.

…Измученные, грязные, усталые, добрались мы до Севастополя. Горячо и приветливо сияло солнышко, густо синели бухты, призывно кричали чайки, рисуя на синем небе белоснежные зигзаги. Не хотелось верить, что враг завершил окружение города и стоит под его неприступными стенами.

На первый взгляд, в городе ничего не изменилось — те же улицы, площади, набережные. Но, приглядевшись, мы вдруг ощутили разительную перемену. Она была в настроении и облике людей на улицах, в лицах военных моряков, в походке женщин и стариков, в играх детворы во время школьных перемен. Суровая сосредоточенность — как складка между бровей.

Тотлебен, Исторический бульвар с Панорамой, старые, видавшие виды, заросшие травой и мхом бастионы и форты снова разбужены звяканьем кирок и лопат.

Рядом с красноармейцами и моряками женщины и старики сооружают из тяжелых бревен прочные блиндажи, пулеметные и минометные гнезда, пробивают в каменистом грунте траншеи.

Строгими рядами проходит мимо Панорамы отряд морской пехоты. Гулкие шаги раскатистым эхом откликаются по всему парку, и в ритме марша плывет над. городом: «Наверх вы, товарищи!..»

С вершины Малахова кургана видны стоящие в порту корабли. Сходят на берег по трапам войска, выгружаются танки, артиллерия, боеприпасы. Морская пехота, заполнившая порт, быстро растекается по улицам и направляется на оборонительные позиции. Небо звенит от рокота барражи рующих над Севастополем и заливом наших истребителей. У памятника Тотлебену расположились бойцы. Они чистят оружие, приводят себя в порядок после тяжелых боев под Ишунью. По Нахимовскому движется тяжелая артиллерия и с лязгом ползут танки. На Графской у бронзового монумента Ленину в часы передач сообщений Совинформбюро регулярно собираются толпы горожан.

И вдруг обрушивается и повисает над городом воздушная тревога. Короткие отрывистые гудки с Корабельной стороны. Это Морзавод предупреждает жителей Севастополя, что на подступах к городу вражеские самолеты. «Воздушная тревога!» — вторит ему радио. Эти полные грозной опасности слова как ураган сметают с площадей и улиц все живое. А издали уже доносится нарастающий гул зенитных залпов. Он все ближе и ближе, и вот уже весь город заполнен звуковой лавиной зенитного лая. Черные каракулевые стада разрывов заполняют небо.

Немецкие бомбардировщики стали наведываться все чаще и надоедливее, и вскоре Севастополь научился встречать их достойно. Все чаще и чаще траурные шлейфы стали сопровождать непрошеных посетителей до самого синего моря, и белый всплеск воды, как знак возмездия, ставил в их судьбе последнюю точку…

…Ночь черная, непроглядная, пропитанная запахом моря. Разноцветной стеной вырастает и тянется к звездам тонкими трассами пуль и снарядов заградительный огонь. Один за другим зажигаются десятки прожекторов… Будто невидимые руки в страшном гневе выхватывали из ножен голубые мечи и начинали рубить ими направо и налево. Гладь залива полностью дублировала ночное представление. Вдруг в одном из их лучей зримо возникает светлая точка. Мгновенно многие другие лучи пересекаются на ней. Обнаруженный «юнкере» увиливает, стремясь нырнуть в спасительную темноту, но он схвачен крепко. Стихает зенитный шквал, и где-то в черной высоте возникает рокот наших истребителей. Они надвигаются, невидимые, на ярко освещенную в перекрестье лучей цель. Веером рассыпались красные и зеленые трассы пулеметного огня, и через несколько секунд вражеский самолет вспыхивает. Лучи прожекторов плавно склоняются к морю, не выпуская самолет, провожают его до последнего всплеска волны.

Наступает рассвет. Порозовевшую гладь залива рассекают стремительные торпедные катера. Они унеслись на дозорную вахту в заданный квадрат моря. За ними уходят тральщики — надо выловить из залива сброшенные за ночь немецкие мины.

Тяжелой поступью шло время — час за часом, день за днем, — оставляя глубокий след — раны на теле города. События нарастали медленно, грозно, и каждое «сегодня» было не похоже на «вчера». Каждый день был насыщен войной настолько, что казалось: одним выстрелом больше — и все рухнет, взорвется, не выдержит такого напряжения. Но день уходил в затемнение ночи, и все тот же неудержимо нарастающий темп битвы рос и закалял в своем пламени характеры, мужество и волю людей, и они в кипении этого страшного котла обретали новые качества, невиданные доселе.

И какое бы ни было трудное время, какие бы ни приходили мысли — тревожные, горькие, тяжелые, печальные, — с одной мыслью никто не мирился — мыслью о том, что когда-нибудь немцы будут расхаживать по Севастополю.

Нас беспокоило лишь одно — как переправить снятую кинопленку в целости и сохранности на Большую землю. Доверить кому-либо мы боялись, самим вывозить — совесть не позволяла покидать город в трудное для него время. Но ведь героическую оборону Севастополя хотели видеть на экране миллионы людей.

Город, повторяю, круглосуточно подвергался бомбежкам и налетам истребительной авиации. Связь с Большой землей поддерживалась редко и только в ночное время, да и то с большим риском: за короткое время было потоплено много пассажирских и груэовых судов.

Назавтра уходил небольшой караван. Другой оказии скоро не предвиделось.

Спор, кому везти на Большую землю отснятую кинопленку, больше подходил мальчишкам, нежели нам, «солидным» морским командирам, военным кинооператорам. Но так как никто из нас не хотел и на неделю покинуть осажденный город, то мы потеряли много времени в безрезультатной перепалке, повторявшейся по нескольку раз в день. Последний разговор тоже ничем не кончился, тем более что началась бомбежка, мы оба поехали снимать и… сгоряча въехали прямо на газике в зону налета.

— Хиба бильше мандаринки ковтнулы, чи шо? — ворчал наш новый шофер Петр Прокопенко, намекая на то, что эа неимением водки защитникам города выдавали мандариновый спирт. — Зализлы у самэ пэкло… Ще тике начало, а воны сами у гроб лизуть… Нейцикавейший цирк будэ потим, хлопцы-охвицеры…

Офицерами тогда еще никого не называли, называли командирами до 1943 года, но Петро почему-то величал нас так, и мы тогда не задумывались почему, просто воспринимали тирады балагура-водителя как шутку.

Мы вернулись в гостиницу, довольные удачной съемкой и тем, что все благополучно обошлось. Глупостей было решено больше не делать, голову не терять, «в нэкло не лизть»…

По вопрос с отправкой пленки остался открытым. Назревал очередной спор. А решение нужно было принять сегодня во что бы то ни стало.

— Кстати, эта поездка не менее почетна, чем работа в обороне, — вдруг заявил Рымарев и широко заулыбался, сверкая очками.

— Так, может, ты добровольно согласишься выполнить эту почетную миссию?

— Нет уж, если так, давай тянуть жребий, — предложил Дмитрий.

Ему повезло… Что ж, уговор есть уговор. И мы отправились в редакцию «Красного Черноморца» ужинать.

Рано утром стало известно название судна — «Чапаев». Тщательно упаковали в водонепроницаемый бачок экспонированную пленку, обвязали его двумя спасательными пробковыми поясами, и я переселился на транспорт. Но прошла не одна ночь, а мы все стояли у причала в Южной бухте и с утра до ночи окуривались плотной противносладкой дымовой завесой. Дышать было трудно, опухли и покраснели глаза, и я на день сбегал на берег. Дмитрия на время моего отсутствия приютил мой друг бывший командир крейсера «Коминтерн» капитан 2 ранга Заруба, выделил ему каюту на крейсере «Червона УкраТна», которым теперь командовал. Крейсер стоял на бочке рядом с Графской пристанью.

Наконец темной осенней ночью 10 ноября 1941 года «Чапаев» отдал швартовы и взял курс па Туапсе.

На борту было много женщин и детей, раненых. Я среди них чувствовал себя прескверно. Что они могли про меня думать? Молодой, здоровый, без единой царапины. Первое время это меня угнетало, и я старался никому не показываться на глаза. На палубе было не совсем уютно: дул ледяной, с дождем и снегом, ветер, сильно штормило. Однако эта круговерть вполне, кажется, устраивала моряков — было больше надежд пройти вражеские заслоны п избежать ударов фашистской авиации.

Действительно, наш тихоходный транспорт благополучно добрался до Туапсе и стал на рейде. Надо было ждать более сносной погоды, чтобы зайти в порт. Но шторм не унимался, и мы, голодные, заледенелые, все это время болтались на крутых волнах еще целые сутки.

…Дальше я ехал до Сочи на поезде, потом на попутных грузовиках до Сухуми и оттуда на морском охотнике в Поти. Там мне удалось устроиться на санитарный поезд и на нем добраться до Тбилиси.

Через сутки я был уже в Баку. Здесь меня накормили и обогрели друзья из Азеркино и помогли отправиться военным самолетом до Астрахани. Оттуда наконец удалось улететь в Куйбышев.

Только здесь я узнал, что в этот город перебрались из Москвы многие правительственные учреждения. Вот когда я по-настоящему осознал, как далеко зашли немцы и какая над пашей Родиной нависла угроза. Фашисты рядом с Москвой… Как же там мама и все мои родные? Как переносят бомбардировки? Живы ли?

В Куйбышеве, наконец, свежие газеты и последние сводки с фронтов…

Устроился я в просмотровом зале Средне-Волжского отделения кинохроники. Днем там просматривали фронтовые материалы, присланные моими коллегами с разных фронтов. Я волновался, торопил режиссера Федора Киселева, вместе с которым мы «склеивали» наши сюжеты в первый фильм о Севастополе, а по вечерам не находил себе места от тоски…

Недели две, не больше, был в работе крымский материал. Фильм назвали «Героический Севастополь». И наконец я увидел его на экране.

«Я назвал бы этот фильм волнующей повестью о доблести русских воинов, которая сильнее смерти… — писал в рецензии на фильм, опубликованной в «Правде» 20 декабря 1941 года, С. Сергеев-Ценский. — С гордым именем Севасто-поля связана одна из самых славных страниц в истории русского оружия. И вот прошли многие десятилетия, Севастополь снова осажден врагами. И снова камни его стали ареной героической борьбы. Поколение сменяется поколением, но вечно жива в крови русских людей беззаветная любовь к отчизне, готовность защищать ее самоотверженно, не щадя крови своей. Такой народ нельзя одолеть. Такой народ всегда выйдет победителем из самых жестоких битв.

…Этот фильм захватывает своей жизненной правдой и действует на зрителя неотразимо, делая его непосредственным участником севастопольской боевой страды».

На экране были до боли дорогие улицы и набережные города, комиссар Аввакумов, боец Костя Ряшенцев, спасший ему жизнь. Я увидел и пережил заново контратаку 1-го батальона морской пехоты, многое-многое другое, что запечатлели наши кинокамеры в сражающемся, несдающемся Севастополе.

…Год кончался первой крупной победой Красной Армии над гитлеровскими полчищами — победой в битве под Москвой. Весь мир теперь убедился в том, что советский народ и его вооруженные силы способны не только остановить гитлеровских захватчиков, но и сокрушить их.

Загрузка...