Часть вторая СЕВАСТОПОЛЬ В ОГНЕ

Моя настоятельная просьба в политуправлении ВМФ была удовлетворена — специальным приказом назначался начальник Черноморской киногруппы. Я возвра-щался в Севастополь не один, со мной был командирован на флот капитан Наум Борисович Левинсон. Теперь нам с Дмитрием будет несравненно легче работать. Все административные заботы с нас снимаются, Левинсон, как начальник, будет об этом заботиться.

Не теряя времени, мы выехали на аэродром. Мороз около сорока. Город засыпан снегом. Острая колючая поземка рвет с заледенелой Волги белый покров, обнажая зеленый, как бутылочное стекло, лед. Остервенелый ветер, забираясь под хлопающий брезент машины, свистит и захватывает дыхание.

— Я бы на месте летчика в такую погоду не полетел, — сказал я Левинсону, растирая ладонями замерзшие уши.

— А если приказ? — отозвался мой спутник, глядя с участием на меня и мое далеко не зимнее обмундирование. Он был в теплой шинели и валенках, его руки согревали шерстяные варежки, а на голове была добротная меховая ушанка. — Кстати, скажите по совести, вы так легко одеты ради морского форса или это у вас так заведено на флоте — закаляться на морозе?

— Внимание! Внимание! Сегодня полеты по всем направлениям отменяются! Справляться у диспетчера с восьми утра!.. — громко захрипели динамики.

Мы вошли в тускло освещенный, холодный и неуютный зал.

— Куда же теперь деваться? Может быть, поедем обратно в Куйбышев? — спросил Левинсон.

— Нет уж, будем сидеть здесь до победного..*

…Три бесконечно длинные ночи пытались мы согреться, прижимаясь друг к другу и стуча зубами на ледяных стульях зала ожидания. «Зал замерзания» — так окрестил его капитан Левинсон.

— Внимание! Внимание! Сегодня полеты по всем направлениям отме…

— Микоша! Скорей бери вещи и за мной! — крикнул Левинсон, схватил свой рюкзак и кинулся на выход.

Бежать пришлось далеко — километра два через весь заснеженный аэродром. Впереди, в начале взлетной полосы, проглядывался обвеваемый низкой метелью тяжелый бомбардировщик ТБ-3 с работающими двигателями.

Я уже не помню, как мы очутились внутри самолета. Пока отдышались, он с ревом тяжело оторвался от земли.

Мы расположились на длинном снарядном ящике. Привыкая к полутьме, я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, оглянулся и не поверил глазам: неподалеку сидели на железных ящиках с кинопленкой мои друзья-ки-нооператоры М. А. Трояновский и С. Я. Коган, которых я не сумел отыскать в осажденной Одессе.

Мы бросились друг к другу, обнялись, не находя слов от неожиданности и удивления.

— Поразительно! Ты откуда и куда? Мы в Одессе с ног сбились, тебя разыскивая, — с необычным для него волнением удивлялся Марк.

— Ведь рядом совсем были… А тут как из-под земли вырос… — Коган держал меня за руки, будто боясь, что я так же внезапно исчезну, как и появился.

— Посылку привозил вам в Одессу… Обидно! Пришлось самому съесть. Вкусные там вещи были. Но все это ерунда! Главное, живы-здоровы! Теперь куда? К нам, в Севастополь?

— Нет, мы на Южный фронт. Хочешь с нами? Я теперь начальник фронтовой киногруппы, могу официально оформить, — предложил Трояновский, растирая окоченевшие руки.

— Куда мне от Севастополя? Нет уж…

Я представил друзьям Левинсона, но оказалось, что они давно знакомы. И началось: «А где?.. А что?.. А как?.. А почему?..»

Холод в самолете был зверский. Когана и Трояновского это не заботило: они были одеты, как полярные летчики, в меховые шапки и унты.

— Ну-ка, снимай свои ботиночки, — велел мне Трояновский. — Только пижоны да сумасшедшие могут позволить себе роскошь летать при сорокаградусном морозе в штиблетах, и уши разотри, а то уже белеть начали! — Он протянул мне свои унты, и я споро сунул в них окоченевшие ноги.

Так попеременно и отогревались.

— Первая посадка в Саратове, потом в Сталинграде! — крикнул мне Коган. — У тебя там есть кто-нибудь?

— Не знаю… В Саратове я родился…

— Если будем ночевать, покажешь свой город… Лучше Москвы?

— Разве можно сравнивать? Волга, сам понимаешь, не Москва-река…

Через всю жизнь пронес я светлые воспоминания детства об этом городе. Через время и расстояния он казался мне каким-то необыкновенным. И всегда оставался самым родным. Мне часто снились маленький наш домик, тропинка, сбегающая к Волге, улицы и переулки Саратова, баржи и пароходы у волжских причалов… Все это свое, родное, кровное. Это щемящее ощущение неразрывности тебя и дорогих сердцу мест остается на всю жизнь как чувство Родины вообще. И куда бы ты ни ехал, куда бы ни шел, это кровное тянет тебя непреодолимой силой к себе, заставляет радоваться тому, что оно есть, печалиться тому, что оно далеко — за много пройденных километров, за много прожитых лет, тосковать оттого, что оно безвозвратно ушло и нет такой силы, которая могла бы все повернуть вспять. Хотя выросший и окрепший разум подсказывает: да и нужно ли…

Я перестал дрожать. Мои ноги в меховых унтах Когана отошли, а может быть, это воспоминания детства теплой волной захлестнули и согрели меня?..

…Саратов принял нас не сразу.

Несколько кругов над заснеженным городом сделали пилоты на неповоротливом ТБ-3, пока решились идти на посадку.

Кое-как приземлились на ухабистом поле, с жестокой тряской и ощутимыми ударами об угловатые грузы в тесном фюзеляже.

— Целехоньки! Чего еще можно ждать лучшего от этого рейса? — радостно сказал Марк Трояновский, и мы поднялись со своих мест.

— Товарищи! На сегодня все! Кто имеет предписание следовать до Сталинграда, вылет завтра в восемь утра. О ночлеге позаботитесь сами… — объявил командир корабля.

Смуглый, чумазый бортмех пропустил нас к железному трапу.

— А я вас знаю, товарищ капитан третьего ранга! — широко улыбаясь, обратился ко мне механик с легким азиатским акцентом. — Вы меня, конечно, не помните! Мы с вами летели из Караганды в Алма-Ату… Мотор на Эр-пятом зачихал над Балхашем, припомнили? Такие случаи и хочешь — не забудешь!

Случай я помнил хорошо: тогда сердце в пятки провалилось, но все обошлось благополучно. Мотор «прочихался» и заработал нормально. Механика я, к сожалению, не помнил.

…В городе у почтамта мы расстались. Коган и Трояновский пошли давать телеграмму в Москву, а мы с Левинсоном отправились на Кировский проспект.

Я шел по родному городу, и щемящая тоска сжимала сердце. Сейчас он показался мне маленьким, приземистым. Дома и улицы, которые подавляли меня раньше величавой красотой, оказались серыми, заурядными. А я хвалился в самолете друзьям, что Саратов красивее Москвы. Что же произошло? Я вырос, а все осталось прежним? Да, тот город, который солнечным теплом согревал меня в воспоминаниях, безвозвратно ушел в прошлое. А этот суровый, холодный, со снежными завалами, крест-накрест заклеенными окнами, бедно одетыми, озабоченными людьми ничего общего не имел с «моим» Саратовом.

Мы переночевали у моих родственников и утром отправились на аэродром.

Наш гофрированный гигант, натужно ревя четырьмя моторами, еле-еле оторвался от заснеженной дорожки и, чуть провалившись над обрывом Соколовой горы, медленно поплыл над Волгой. Застывшая Волга. Зеленый остров и Пески с красным тальником поверх снега растаяли и исчезли в серебристой дымке. Я закрыл глаза, и передо мной возникла Волга в весеннем разливе. Вспомнились Зеленый остров и мама с братишкой в лодке… Все отлетело прочь — и мороз, и гул моторов, и суровая военная действительность.

— Ты что, заснул? Спать на таком морозе опасно! — Левинсон вернул меня к действительности, хлопая ладонями по спине. — Смотри! Что это?

Я взглянул в иллюминатор и увидел совсем рядом с гофрированным крылом истребитель И-16.

— Так близко от крыла, чуть не задел!

— Смотри! Он пошел на новый заход!

Хорошо было видно даже летчика: каждый раз, пролетая мимо нашего самолета, он поднимал левую руку.

— Непонятно, приветствует ли он нас или подает какой-то сигнал нашему летчику?

«Ишачок» несколько раз повторил облет, потом, пройдя над крылом бомбардировщика, отвалил в сторону. Вскоре появились пять новых истребителей. По два с каждой стороны и один поодаль.

— Как под конвоем!

— Не под конвоем, а под охраной! — веско сказал Марк Трояновский.

Через несколько минут ТБ-3 пошел на посадку прямо на снежное поле. Это был военный аэродром под Сталинградом.

В Сталинграде наши пути разошлись. Коган и Трояновский отправились на Южный фронт, а я и Левинсон на пустом санитарном поезде в тепле и уюте добрались до Туапсе. Море встретило нас свирепым штормом. В городе бушевал ледяной норд-ост. Снежные заряды стремительно неслись по пустынным улицам, и мы с трудом добрались до старшего морского начальника.


В Севастополь с каким-то заданием срочно направлялся тральщик. Вот на нем мы и получили разрешение идти. В крошечной кают-компании командир тральщика познакомил нас с журналистом из «Комсомольской правды» старшим лейтенантом Семеном Клебановым. Он направлялся в осажденный город спецкором газеты.

— Ветер свежий, слегка поболтает, но я вижу, что вы «морские волки» и вас так запросто не укачаешь, — сказал командир, не без ехидства улыбаясь, и быстро поднялся по трапу наверх.

Через минуту прозвенела боевая тревога, взревели моторы и тральщик, вздрогнув, стал плавно набирать скорость.

— Ну, ребятки, сейчас наподдаст. За молом такая кутерьма — кипит море, — сказал Клебанов. — Я днем был на эсминце, брал интервью у командира — посмотрел за брекватер, и страшно стало. Кто как, а я моментально укачаюсь… Вот, может, лимоны помогут… — Он смущенно вынул из чемоданчика пару лимонов и почему-то покраснел, как бы заранее извиняясь за то, что с ним может быть впереди. На вид ему было лет двадцать, светлоглазый, круглолицый блондин, полноватый для своих лет, среднего роста, он как-то сразу расположил нас к себе.

Левинсон тоже волновался.

— Первый раз выхожу в море, — признался он и тоже достал из рюкзака два ярких душистых лимона.

— Знаете, друзья, уж если укачивает, то лучше торчать на берегу… — начал было я, но тут же очутился в противоположном углу кают-компании вместе с Левинсоном и его лимонами. Мы оба стояли на четвереньках. Клебанов стонал под столом.

— Ну все! Вышли за брекватер. Теперь покрепче держитесь за что успеете!

Я видел, как побледнели оба мои спутника. Они, поднявшись, крепко вцепились в ручки кресел, но это мало помогало.

— Горизонтальное положение самое лучшее, лежите и держитесь покрепче за что-нибудь.

Я с трудом поднялся в рубку. За мокрыми черными стеклами с треском билась вода. Привыкнув к темноте, я стал кое-что различать. Огромные черные волны с бледно светящимися пенными гребешками догоняли нас и обрушивали на корму тонны ледяной воды. Она с ревом катилась по палубе и со стоном разбивалась, патыкаясь на стальные надстройки и зенитные орудия.

— Попутный ветер пригонит нас раньше на пару часов! — вроде бы с сожалением произнес командир корабля. — Нарушение графика в военное время — ЧП!

— Не ждут и могут принять за врага? — спросил я.

— Бывали и такие случаи!

— А если сбавить ход?

— Сразу видно, что вы не моряк! Крутая волна! Ни сбавить, ни изменить курса нельзя, грозит оверкиль, да и мины на борту… — Его красивое, обветренное лицо было сосредоточено. Прищуренные глаза, подсвеченные слабым зеленым светом, будто бы пронизывали мрак за мокрым стеклом рубки. Если бы чувствительность кинопленки была такой же, как у нашего зрения! Какие бы чудеса зритель увидел на экране!

Как бы читая мои мысли, командир тральщика сказал:

— А вообще-то жаль, что вы не можете снимать в такой сложной и интересной ситуации. Отличные были бы кадры.

Он прав, командир, но — увы…

Ветер выл и ревел, рассеченный тросами, с треском рвал брезентовые чехлы на орудиях и пулеметах…

Как там внизу мои спутники? Это их первое штормовое испытание.

Я сошел вниз к ребятам. Надо отдать им должное, все, несмотря на великие муки и страдания, не потеряли чувства юмора.

— Скоро обед? — стараясь быть веселым, спросил вдруг Левинсон, крепко держась обеими руками за ручки кресла, которое на шарнире делало крутые повороты влево и вправо.

— Обед? Ночью?

— Мы очень проголодались!

Не выдержав такого мучительного диалога, старший лейтенант Клебанов застонал и порывисто отвернулся к стенке.

— А как же лимоны?

Левинсон безнадежно махнул рукой.

…Когда на рассвете мы вошли в Камышовую бухту, по акварельно-розовому небосклону ворчливым громом катилась глухая канонада. Меня охватило волнение.

Эхо повторило четкую дробь пулемета. Мы пересели на катер, и он помчал нас в Севастополь. Качка прекратилась, но мы все продолжали чувствовать ее и, измученные, нетерпеливо ждали, когда же ступим на устойчивую землю.

Из-за мыса показались сначала черные столбы дыма, а за Константиновским равелином — Севастополь, наполовину задымленный пожарами. По правому борту проплыла колонна с распростертым над ней орлом, и вот и Графская пристань. Я ждал появления крейсера «Червона Укра!'на».

— Смотрите! Здесь на крейсере в двенадцатой каюте живет мой друг оператор Рымарев. Я вас познакомлю. Упрям и прямолинеен, в беде незаменимый товарищ… Странно! Где же «Червонка»?

— На дне, товарищ капитан третьего ранга, — сказал стоявший у штурвала мичман.

— Быть не может!

— Может… прямое попадание… Сейчас увидите сами.

На месте стоянки «Червоной УкраТны» вилась крикливая стайка белых чаек. Они взлетали и садились на торчавшие из воды покосившиеся мачты.

— Вот все, что осталось на поверхности! — грустно произнес мичман и снял фуражку.

Мы последовали его примеру. Но что с Рымаревым? Ведь он, может быть, тоже…

Впереди Минная пристань. Скорее на берег. Как медленно идет катер… Скорее бы узнать о судьбе друга. Наконец мы выпрыгнули на пирс. Я как одержимый бросился в редакцию флотской газеты «Красный Черноморец» и… на пороге встретил Дмитрия. Он шел мне навстречу живой, невредимый. Трудно было передать словами нашу радость… Впервые в жизни мы увидели друг друга, говоря по-операторски, не в фокусе. Подошли мои спутники.

— Знакомьтесь — Дмитрий Георгиевич Рымарев! В натуральном виде, а не на дне, в двенадцатой каюте…

— А мы уже знакомы! Микоша сотворил из вас кумира, осталось воздвигнуть монумент возле Графской пристани, — сказал, переводя дыхание от быстрой ходьбы, Клебанов.

На противоположном берегу Южной бухты, на Корабелке, тревожно завыл гудками Морзавод. Не прошло и трех минут, как стая «юнкерсов», выскочив из-за туч, внезапно спикировала на ангары морской авиации на Северной стороне. Тяжко вздрагивала земля, звонко, как бы с двойным прихлопом бича, рвались бомбы, вынося высоко к синеве вместе с грязным дымом доски, железные балки, куски жести и блестевшие на солнце листы дюраля. Прохладный утренний воздух откатывал грохот вдаль, и он таял за Инкерманом, Балаклавой.

— Товарищ капитан! — с профессиональным нетерпением обратился к Дмитрию Клебанов. — Расскажите, как все это случилось, — это интересно не только нам. Пожалуйста, поподробнее для «Комсомольской правды».

— Что рассказывать? — отмахнулся Рымарев. — Рассказывать — это вы, корреспонденты, мастера…

— И то больше со слов других, — рассмеялся Левинсон.

— Это уж, простите, не К нам, не к нам! — обиженно отпарировал Клебанов.

— Ты помнишь? — начал Дмитрий, повернувшись ко мне. — Десятого отвалил от пирса «Чапаев», и я остался на крейсере. Ровно через два дня — двенадцатого ноября, заметьте, в двенадцать часов дня появилось двенадцать «юнкерсов». Они сбросили свой груз недалеко от нас. Я занял удобную позицию на кормовом мостике и снимал работу зенитных батарей…

— Как вы себя чувствовали в этот момент? Ваши переживания? Это для газеты очень важно… — вмешался Клебанов.

— Если будете перебивать… Все равно о моих личных переживаниях газета не напечатает. Потому что мне, простому смертному, было так страшно, что сердце заледенело. А в нашей прессе, если не ошибаюсь, современный герой должен быть железобетонным — ничего не бояться: ни смерти, ни бога, ни дьявола. Какие уж там у него могут быть переживания…

— Это было до войны, а теперь важно раскрыть внутреннее психологическое состояние героя в момент свершения подвига.

Тогда вы не во адресу… — блеснул улыбкой Димка. — Я не герой, просто старался, как мог, исполнить свой долг. Как всегда, преодолевая страх — умирать-то никому неохота, — я все же надеялся, что все кончится хорошо. Но тут мною овладело беспокойство. Я даже не слышал разрывов. В небо снова взметнулись высокие снопы воды, и меня швырнуло в сторону. Больно ударился боком обо что-то… Короче, одна бомба метрах в восьми от меня угодила в палубу, пробила ее и разорвалась в машинном отделении. Крейсер был смертельно ранен и на рассвете затонул… Вот, кажется, и все…

Наши новые друзья сидели молча. Клебанов уже ничего не записывал в свой блокнот. Впрочем, он все равно ничего не смог бы использовать для газеты. Время было суровое, тяжелое, и такой материал, как гибель корабля, можно было только положить в архив, до лучших времен.

Для меня рассказ друга означал, что восстановилась длинная цепь нашей военной жизни, прерванная ненадолго, что я опять на своем месте, там, где я должен быть и где я только и могу сейчас быть… И я опять остро и полно ощу-тил свою близость и свое родство с этим клочком земли.

Я опять был на своем месте.

Я опять был в Севастополе.

— Где же ты теперь живешь?

— Как видишь, — Дмитрий показал никелированный ключик с выбитой на ушке цифрой «12», — числюсь в каюте на крейсере, а он на дне Южной бухты…

— Брось шутки шутить! Нам с Левинсоном тоже пора уже на якорь становиться… Где ты ночуешь?

— Пока здесь, в редакции. Но это временно. Занимаю койку уехавшего в командировку писателя Ряховского.

— Может быть, в гостинице обоснуемся?

В гостинице «Северной» на Нахимовском мы прекрасно устроились — она была совершенно пустой. Вскоре к нам присоединились писатели Леонид Соболев, Борис Войтехов, Петр Сажин, Леонид Соловьев, Лазарь Лагин, поэт Сергей Алымов, композиторы Мокроусов, Слонов, Макаров, Чаплыгин, художники Решетников, Сойфертис, Дорохов. Гостиница стала как бы штаб-квартирой одетых в военную форму представителей культуры и искусства.

С Федором Решетниковым мы встречались до войны на Челюскинской эпопее. Я был в спасательной экспедиции, а он в лагере Отто Юльевича Шмидта. Был он тогда мастером на все руки — руководил физзарядкой, струнным оркестром, регулярно выпускал стенгазету и был незаменим в поддержании бодрого, веселого настроения в лагере, хотя числился всего-навсего библиотекарем. В прошлом Решетников был беспризорником и к Шмидту попал «зайцем». На судне в одной из экспедиций его обнаружили в бункере с углем да-леко от родных берегов. С тех пор он и не расставался с Отто Юльевичем Шмидтом и участвовал во всех его арктических походах. С друзьями худояшика Костей Дороховым и Леонидом Сойфертисом мы очень подружились и часто выходили на «охоту» вместе — я с камерой, Решетников с мольбертом, а Сойфертис с блокнотом.

Когда наступал вечер, снимать и рисовать становилось невозможным, мы собирались вместе. Делились впечатлениями, рассказывали эпизоды, свидетелями которых были на передовой и в городе, и слушали новые песни своих друзей — композиторов Чаплыгина, Мокроусова и неразлучных, всегда веселых приятелей Слонова и Макарова.

Не было недостатка у нас и в поэзии. Веселый, остроумный, не унывающий никогда поэт Ян Сашин, малепький, кругленький поэт Лев Длигач и сухопарый, высокий Сергей Алымов были нашими любимцами. Собираясь вместе у кого-нибудь в номере, мы переставали обращать внимание на тревоги и бомбежки и верили каждый в свою, только ему предназначенную, участь.

— От судьбы не уйдешь! Кому быть повешенным — не утонет! — мрачно, без улыбки говорил Сергей Алымов и махал рукой на звеневшее от бомбежки окно. С ним мне было хорошо. Он все время думал о чем-то своем, иногда грустновато, сосредоточенно, иногда легко и с иронической улыбкой. Сергей был намного старше меня, в Севастополе мы отметили его пятидесятилетие. С ним все чувствовали себя удивительно хорошо и спокойно. Весь он был какой-то свой — простой и близкий. Алымов великолепно знал и понимал человеческую душу, прежде всего флотскую, и моряки любили его, тянулись к нему, несмотря на внешнюю сухость и мрачность поэта. Стихи он свои читал мастерски. Простые и незатейливые, тогда они были особенно понятны и дороги всем нам.

Так стабилизировалась наша жизнь в осажденном городе.

После первого штурма врага, порядком его измотавшего, севастопольцы обрели уверенность в себе и почувствовали свою силу.

Получив подкрепление, фашисты снова ринулись на осажденный город. Началось второе наступление врага на Севастополь.

Каждый из нас продолжал с еще большим рвением делать свое скромное дело. Трудились мы много, работать было интересно, рядом были увлеченные, умные товарищи и преданные друзья.

После утомительной и довольно рискованной съемки на Северной стороне — немцы бомбили батарею комбата капитана Матушенко — мы на катере вернулись с Рымаревым на Графскую пристань. Перед лестницей стоял, опираясь на костыли, раненый краснофлотец. Мы с Дмитрием стали помогать ему подняться по лестнице.

— А вы меня не помните? Я тогда был еще на двух ногах…

Наступила неловкая пауза, мы переглянулись, но так и не могли вспомнить моряка.

— Деревню Ассы и первый батальон морской пехоты помните? Комиссара Аввакумова и автоматчика Ряшенцева знаете?

— Да, да, помним — как же! — в один голос ответили мы. — А где они? Живы?

— Раненого комиссара на той неделе эвакуировали на Большую землю, а контуженый Ряшенцев пока ждет очереди. Нас вместе должны отправить на Кавказ…

Мы попрощались, и моряк, передохнув, заковылял к Дому флота.

— Слушай, Дима! Давай разыщем Ряшенцева и, если он не очень сильно контужен, попросим у начальства приписать его как ассистента в нашу киногруппу.

— Я думал о том же, — поддержал меня Рымарев.

Костю разыскать было не так легко. Но совершенно случайно, зайдя в фотолабораторию при Доме офицеров, мы выяснили, что он временно исполняет обязанности фотокора. Когда мы вощли в маленькую фотолабораторию, Ряшенцев забурчал недовольно:

— Ну кого там носит?! Это ты, Хряпкин? Сколько раз тебя просил стучать сначала…

— Не шуми, Костя! Не засветим мы твои уникальные кадры! Лучше постарайся узнать, на кого шумишь.

Красный свет блеснул в очках Дмитрия. Ряшенцев стушевался, но нас не узнавал.

— Только через несколько минут могу зажечь свет, извините! Придется подождать! — оправдывался он.

— Товарищ Ряшенцев! Расскажите, как вам удалось прорваться из окружения под Сивашом? — задал вопрос Рымарев, и Костя направил свет красной лампочки ему в лицо.

— Это вы?! Не может быть! А я уж думал, что нам больше не свидеться! — Он ожесточенно качал ванночку, расплескивая проявитель. — Еле выскочили, знаете, из котла. Наутро после того, как вы от нас ушли… Прав был комиссар, что настоял на вашем уходе… Фашисты прижали нас к Сивашу и добивали минами. Только когда стемнело, мы пошли через Гнилое озеро… Надеялись наутро соединиться с нашими — приморцами, но наступило утро, а встречи не произошло. Измученные, голодные, до вечера отлеживались в густом винограднике и с наступлением темноты двинулись в Севастополь. Немцы были рядом, всюду мы слышали их. Мы обошли Симферополь — там уже были фашисты — и решили пробиваться через горы к морю. С горем пополам дошли. Ведь гитлеровцы наступали нам на пятки…

Ряшенцев рассказал, что в Севастополе его приписали к 7-й морской бригаде полковника Жидилова. Под Итальянским кладбищем Костю тяжело контузило. Узнав в медсанбате от медсестры, что его могут эвакуировать, Ряшенцев сбежал оттуда на передовую, получил взыскание, и вот теперь его держали здесь…

— Послезавтра — прощай, Севастополь! — сокрушался моряк. — Попробую снова сбежать…

— Теперь не сбежишь, от нас никуда не денешься! — Я протянул ему документ — выписку из распоряжения политуправления флота об откомандировании главстаршины Ряшенцева в распоряжение начальника военно-морской киногруппы капитана Н. Б. Левинсона.

Костя зажег верхний свет и стал читать предписание.

— Итак, ваша мечта остаться в Севастополе сбылась! Вы довольны, товарищ Ряшенцев?

Так мы заполучили еще одного друга.


«Внимание! Зона поражения! — проезд закрыт!» — гласила написанная от руки на фанере надпись.

— О це раз! Куды ж нам подаваться?! — Петро Прокопенко, как две капли воды похожий на нашего старого знакомого Чумака и обличьем и украинским говорком, затормозил газик и стал оглядываться по сторонам, ища объезд.

— Поедем, Петро, нам всюду можно! На съемку ведь торопимся!

Но на вокзальной площади нас остановил комсомольский патруль.

— Стоп! Проезд закрыт! Разве вы не видели запретного предупреждения? — Маленькая смешливая девчушка с красной повязкой на рукаве преградила нам дорогу. — Там у школы тонная бомба! Разминируют… Поняли?

— Хиба ж це ди до? — заворчал шофер.

В эту минуту к патрулю подкатила черная эмка. Из нее вышел высокий энергичный человек в кожанке и серой кепке.

— Что тут у вас случилось?

По нашей аппаратуре нетрудно было определить, кто мы.

— Пропустите! Это наши кинооператоры. Вас, наверное, Антонина Алексеевна предупредила?

Мы с Рымаревым переглянулись, ничего не понимая.

— Будем знакомы! Борисов, секретарь городского комитета партии.

О Борисе Алексеевиче мы много слышали, но встретиться с ним нам никак не удавалось. В горкоме его застать можно было разве только ночью.

Когда мы подъехали к школе, к нам подошла Антонина Алексеевна Сарина, второй секретарь горкома ВКП(6). С ней мы были хорошо знакомы.

— Искали, искали их, а они сами объявились, — сказала она, протягивая нам руку.

— Профессиональное чутье! — улыбнулся Рымарев.

Под самой стеной школы зияла глубокая траншея. Комсомольцы под руководством двух саперов готовились зацепить огромное тело бомбы. Ее немного деформированный стабилизатор приковывал взгляд, как палочка гипнотизера.

— А что, если рванет? — спросил Рымарев, пристраиваясь для съемки к навесному крану с талями.

— Ерунда. Легкими ушибами отделаемся, — мрачно пошутил мичман-минер, спокойно продолжая свое дело.

Все окончилось благополучно. Бомбу погрузили и подорвали в безопасном месте за городом.

После этой неожиданной встречи с Б. А. Борисовым мы виделись с ним регулярно. Он оказался простым, душевным человеком. Создавалось впечатление, что в Севастополе нет ни одного жителя или военного, который бы его не энал. А он знал людей, их нужды и чаяния, умел простым теплым словом успокоить, поддержать любого, вселить в него бодрость и уверенность. Каждый раз после встречи с ним мы уходили в горящий город на съемки с новым запасом энергии, сил и оптимизма, которые были так необходимы в то время.

— Ребята, снимите школьников Севастополя, учебу под землей, — говорил он, чтобы в мирные дни не забыли, в какое время учились, в каком городе живут… Восстановительные работы тоже надо бы запечатлеть…

Мы докладывали ему о своих делах:

— Вчера снимали батарею Матушенко на фоне Константиновского равелина. Две героические эпопеи соединились в одном кадре — 1854 и 1942 годы…

Для нас это был просто удачный кадр, а Борисов воспринял это по-своему, глубже и интереснее.

— Да, это мысль… — сказал он. — Вот ведь какая штука — история. Она, как видите, повторяется… И здорово, что вы нашли воплощение этой мысли, простое и лаконичное…

— Как и где обнаружить и снять Сашу Багрия и Надю Краевую? — обращались мы к Борисову за помощью. — Помогите нам — их днем с огнем не сыщешь.

Багрий был первым секретарем горкома комсомола, а Надя с октября стала секретарем Северного райкома. Борис Алексеевич обещал нам посодействовать.

…Зима принесла в Севастополь суровую, морозную погоду. Над городом бушевала пурга. Ветер, завывая в руинах, гнал по улицам, заваленным обломками зданий, колючую метель, грохотал кусками обгорелой жести.

Суровым, тяжелым было положение осажденного города. 15 декабря Гитлер отдал приказ о «последнем большом наступлении…»

Севастополь был фронтом. Ни один уцелевший дом, ни один клочок земли не был в безопасности. Люди ушли в убежища. Под землю ушли и предприятия, школы, магазины. Снимать становилось все труднее и труднее. Даже на передовую мы уходили вроде бы для передышки: там все, по крайней мере, было на виду — впереди враг, позади своя земля. А в городе того и гляди завалит тебя рухнувший дом.

Больше всего нас утомлял беспорядочный артиллерийский обстрел города. Все время нужно было быть в напряженном внимании к вою снарядов и, в зависимости от силы звучания, успеть вовремя распластаться на ледяном крошеве битого кирпича. От бомбежек было спасаться легче — они не так неожиданны.

17 декабря враг начал очередной штурм Севастополя. На направлении главного удара он имел в силах двойное, а в технике абсолютное превосходство. В районе Мекензиевых гор гитлеровцам удалось с большими потерями прорваться к шоссе и железной дороге. Отдельными группами фашисты появились даже на Братском кладбище и на Северной стороне. Наши резервы были исчерпаны, по в последний, критичоский момент, 21 декабря, прорвав морскую блокаду, в Севастополь пришли корабли с подкреплением.

79-я морская стрелковая бригада полковника А. С. Потапова прямо с кораблей пошла в бой, и 22 декабря прорвавшийся к Северной бухте враг был отброшен, а спустя два дня контратака прибывшей из Туапсе 345-й стрелковой дивизии подполковника Н. О. Гузя остановила наступление фашистов на Мекензиевы горы.

Работы у нас было много. Только успевай поворачиваться. При всяком удобном случае мы заглядывали на батарею капитана М. В. Матушенко, вели ее кинолетопись и, бывали случаи, пользовались исключительным гостеприимством комбата. В глубоком каземате нам удавалось иногда не только передохнуть в полной безопасности, но и вкусно пообедать, а это в тяжелых условиях обороны было большой редкостью.

На батарее мы узнали только что разнесшуюся по фронту весть: в дзоте № 11, отбитом у немцев, нашли тела нескольких краснофлотцев, оборонявшихся под командой старшины 2-й статьи Сергея Раенко. Гарнизон дзота в составе Раенко, Калюжного, Погорелова, Доли, Мудрика, Радченко, Четвертакова в районе деревни Дальняя (Камышлы) на направлении главного удара врага трое суток отбивал его атаки. К дзоту с боеприпасами прорвались политрук Потапенко, краснофлотцы Корж, Король и Глазырин.

Врагу удалось захватить дзот только тогда, когда все его защитники погибли. В живых остался один Глазырин. Ночью, прихватив с собой ручной пулемет, он приполз на Командный пункт части. Дзот пал 20 декабря. А когда его Снова отбили, в противогазной сумке Калюжного нашли записку: «…Родина моя! Земля Русская! Я, сын Ленинскою комсомола, его воспитанник, дрался так, как подсказало мне сердце. Бил гадов, пока в груди билось сердце. Я умираю, по знаю, что мы победим. Моряки-черноморцы! Деритесь крепче, уничтожайте фашистских бешеных собак! Клятву воина я сдержал. Калюжный…»

Записку Калюжного Матушенко прочел нам из своего блокнота, о ней уже внали все на флоте и в обороне города.

— Да, — спохватился комбат. — Вас разыскивает Борисов, сейчас звонили из горкома. Я задержал катер, он ждет у причала.

Когда с катера мы пересели в свой газик и Петро погнал его к горкому, мы с Рымаревым рассказали водителю про дзот № 11 и записку краснофлотца Калюжного.

— О це лтоды так люды! — воскликнул Петро. В его устах, насколько мы знали, это была самая высокая оценка.

Встретившись с Б. А. Борисовым, я прежде всего спросил:

— Про одиннадцатый дзот знаете?

— Знаю. Знал еще тогда, когда ребята его обороняли.

— А почему же нам не сказали?

— Ладно, ладно! Вы нам живыми нужны!.. Вас ведь вон всего: раз-два и обчелся… Да и пленка все равно бы пропала.

— Тогда вот о чем скажите, — не унимался Дмитрий. — Неужели мы с такими ребятами не отогнали бы фашистов к чертовой матери от Севастополя? Ведь сердце кровью обливается… А нам так немного надо. Ну еще бы пару дивизий…

Борисов молча подошел к карте:

— Вот, смотрите…

В комнату кто-то заглянул.

— Мы тебя ждем, Борис Алексеевич, — позвал его председатель горисполкома В. П. Ефремов.

— Начинайте. Я сейчас подойду.

Он положил руку туда, куда сходились тонкие линии всех железных дорог, — на Москву.

— Четырнадцатого декабря освободили Ясную Поляну, пятнадцатого — Клин и Истру, шестнадцатого — Калинин, — сказал Борисов. — Цель нашего контрнаступления под Москвой — разгромить ударные группировки врага, угрожающие столице с северо- и юго-запада. Как вы считаете, это важно?

Мы пожали плечами: какой же может быть разговор.

— Восьмого декабря, — продолжал Борис Алексеевич, — освобожден Тихвин, и сейчас борьба идет па подступах к Ленинграду. А вы знаете, что сейчас едят ленинградцы?

Тогда мы этого не знали, как не знали и многого другого.

— Так вот, они едят суп из отработанных кожаных деталей станков, приводных ремней и прокладок. Как вы думаете, сколько может держаться город в таком положении?

Мы молчали.

— И вообще, подумайте, что на данном этапе важнее. А то рассуждаете, как мальчишки, — сказал секретарь. — А теперь вот что: у нас сейчас на исполкоме будет стоять вопрос о новогодних елках.

Мы недоуменно переглянулись.

— Это очень важно, — как бы не замечая нашего недоумения, спокойно говорил Борисов. — И нужно это не только детям, но и взрослым… К сожалению, это не наша мысль, а постановление ВЦСПС… Елка — это вера в жизнь, в будущее. Ну, на этот раз понятно? Вот мы и хотели, чтобы вы все это сняли…

Мы уходили от Борисова удрученные — снять это было невозможно. У нас не было достаточно света, и все, что происходило ночью или в помещении, для нас пропадало.

А Новый год удался. Елки (вернее, сосны — елок не было) в ночной вылазке под самым носом врага достали моряки полковника Горпищенко. Там не обошлось без приключений: смельчаки «сняли» 8 вражеских автоматчиков, да еще и «языка» привели. Если бы это было днем — какой бы у нас был материал!

Старый год уходил, и к концу его все атаки немцев на Севастополь были отбиты.

У врага отбили Керчь и Феодосию.

Начинался новый, 1942 год…


— Сводка все та же! — сказал пришедший из штаба Н. Б. Левинсон. — Завтра до рассвета надо пробраться к полковнику Жидилову. Под Итальянским кладбищем на Федюхиных высотах его КП. Где Петро? Дорога на Ялту под Сапун-горой простреливается. Немцы по ночам бьют вслепую, стараясь блокировать подвоз боеприпасов в расположение седьмой бригады. Днем этот участок дороги простреливается прицельным огнем. Нам рекомендовано пробираться туда до рассвета.

Наум Борисович замолчал, ожидая нашего ответа.

Дима лежал на постели с закрытыми глазами, но не спал. За окном на Мичманском бульваре застрочил зенитный крупнокалиберный пулемет. Вошел Прокопенко и, прислонившись к дверному косяку, замер. Наступила тишина.

— Ну, что молчите? Дима, брось притворяться спящим!

…За час до рассвета мы были уже на Сапун-rope. Каким чутьем Петро угадывал дорогу, понять было невозможно.

— Охвицеры, тримайсь! Зараз будэмо йихаты пид гору. Хиба ж я знаю, шо там? Може, хрицы дорогу пошкрабалы…

Внизу в черном провале изредка сверкали взрывы снарядов, и тишину разрывал сухой и резкий треск. Периодические вспышки орудийного огня и мертвый дрожащий всплеск немецких ракет освещали нам короткие отрезки пути. Петро катил нас с Сапун-горы.

— Смотрите в оба! Только не прозевайте съезда с шоссе влево. А то прямиком к немцам угодим, — беспокоился Левинсон.

Петро остановил газик, выключил мотор и прислушался. Вдали тяжело работал мотор перегруженной машины.

— Треба трошки помацаты дорогу, — сказал Прокопенко и, сойдя с машины, ушел вперед. Его тяжелые шаги простучали кирзовыми сапогами по асфальту и замерли в темноте.

— Поколупали сашейку, гады, — раздался из темноты голос шофера.

Яркие звезды делали ночь еще непрогляднее, темнота прятала все. Только пулеметные строчки иногда прошивали трассой землю, а взрывы снарядов ставили светлые точки.

Петро вернулся, и мы осторожно двинулись дальше, но вскоре свернули на грунтовую избитую дорогу. Недалеко сверкнул взрыв, за ним другой, еще ближе.

— Днем хоть видно, как накроет, а тут ахнет по глазам светом — и все с этим вопросом, — тихо произнес Левинсон.

На востоке проступил еле заметный силуэт горы.

— Итальянское кладбище. Начинает светать. Успеть бы, пока темно…

— Теперь успеем. Еще километр, и все. Будем на Федюхиных высотах. Там оставим Петра с гаэиком, а сами поднимемся на КП Жидилова.

Рассвет застал нас на подъеме в гору. Ночь быстро бледнела. Гасли звезды, и край неба заливался морозным румянцем. Когда до гребня было рукой подать, стало совсем светло.

— Стой, кто идет?! — негромко крикнул выросший как из-под земли боец с автоматом на изготовку. В его распахнутом вороте проглядывала полинявшая тельняшка. Вместе с красноармейцем мы нырнули в ход сообщения, отправились на гребень горы и вскоре попали в узкую траншею с пулеметными гнездами, которая крутыми зигзагами изламывалась во всю длину гребня.

Стало совсем светло. Мы пробирались мимо прикорнувших, закутанных в плащ-палатки полусонных бойцов. Некоторые, проснувшись, потягивались, раэминая застывшее от холода тело.

— Какого каторжного труда стоила эта траншея… Смотри! Почти скальный грунт, — шепнул мне Дмитрий.

Из желтой сухой глины повсюду торчали острые зубы известняка. Кое-где в выбитых «печурками» нишах лежали, поблескивая золотыми буквами, бескозырки.

— Обратил внимание на имена кораблей? — спросил Левинсон.

— Да! «Москва», «Красный Крым», «Незаможник», «Бойкий»…

Мы тихо пробирались дальше. Траншею изредка перекрывали деревянные, покрытые землей настилы. Здесь, плотно прижавшись друг к другу, спали матросы — группами по нескольку человек…

Как на корабле — тельняшки, бескозырки, ленточки…

Я шел позади Левинсона, мне на пятки наступал Рымарев. Левая рука онемела от потяжелевшей кинокамеры.

— Товарищи командиры, подождите эдесь, — сказал наш сопровождающий и нырнул в темную нишу блиндажа. Мы очутились на небольшой полуоткрытой площадке. Перед выбитой в скале амбразурой стояла на треножнике стереотруба. Подойдя ближе, мы увидели застывшего у окуляров сигнальщика.

— Можно взглянуть? — попросил подошедший Наум Борисович.

— Пожалуйста, товарищ капитан, — посторонился сигнальщик. — Дымка густая. Мешает хорошему обзору.

За амбразурой в розово-мутном провале проступали мягкие контуры горы, увенчанной белой часовней. Итальянское кладбище…

Вдруг небо над нами раскололось. Завизжал раздираемый, как прочная ткань, воздух. От неожиданности мы наклонили головы.

— Что за чертовщина! — отпрянул Левинсон от стереотрубы.

— Артналет на позиции Итальянского кладбища, — громко, стараясь перекричать вой, доложил сигнальщик и приник к стереотрубе.

Первые лучи солнца будто просигналили нашей артиллерии: «Огонь по врагу!» Бортовые орудия кораблей, 10-й батареи капитана Матушенко, батарей Драпушко, Воробьева и других дружно обрушили сотни снарядов на гитлеровцев.

Восходящее над Итальянским кладбищем солнце золотым ореолом высветило густые высокие клубы разрывов над горой. Мы с Дмитрием приникли к узкой щели амбразуры и сняли начало артналета на высоту. Вскоре гора и часовня потонули в облаках дыма и пыли. Неожиданно наступила тишина.

— Товарищи операторы, — услышали мы за спиной голос, — здравствуйте! Наконец-то и до нас дошла очередь! — Нам навстречу шел молодой полковник, гладко выбритый, в хорошо подогнанной форме. Приветливо улыбаясь, он приложил руку к козырьку флотской фуражки с золотым крабом, представился: — Жидилов!

«Моряк настоящий», — подумал я, глядя на его выправку.

— Я знал, что рано или поздно вы к нам в седьмую бригаду пожалуете. Мне о вашей работе на кораблях и в городе на прошлой неделе рассказывали паши друзья — писатели Леонид Соболев и Сергей Алымов. Полазали они тут у нас по окопам и траншеям. Наволновался я за них. Но вы даже не представляете себе, что значило это посещение. Известный писатель, моряк, капитан первого ранга, автор «Капитального ремонта» у нас на передовой… А любимый поэт читает нам свои стихи… Одно такое посещение — а сколько сил, энергии, энтузиазма оно нам прибавило…

Полковник Е. И. Жидилов повел нас дальше на КП — на северный отрог горы Гасфорта. Он был оживлен, его загорелое обветренное лицо с добрыми глазами с первого взгляда вызывало симпатию.

— Смотрите, перед вами, как на карте, позиция немцев. Вот эта задымленная высота — Итальянское кладбище. Она наполовину наша. Там, где разрывы, — гитлеровцы. Видите? А эти рыжие плешинки, уходящие налево, — последний рубеж нашей обороны.

Изложив нам подробно боевую обстановку и показав на карте извилистую линию фронта, Евгений Иванович ушел по своим неотложным делам. Мы сняли общие планы местности и отправились на поиски интересных эпизодов фронтовой жизни.

Солнце поднялось высоко. Канонада затихла. Ветер сдернул мягкую туманную пелену с Итальянского кладбища. Воздух стал чистым и прозрачным. Засверкала снежным пятнышком на вершине часовня.

Где ползком, где ходами сообщения я добрался до рыжих плешинок. Это оказались участки выбитой минами и снарядами земли вокруг нашей передовой траншеи. Примостившись около пулемета и наблюдая за пространством впереди, я разговорился с двумя бывалыми моряками с торпедных катеров. Вид у них был грозный. Перепоясанные и перекрещенные пулеметными лентами, увешанные гранатами, с кинжалами за голенищами сапог, они лежали на плетенке из веток.

— Что это за штука у вас, товарищ капитан третьего ранга? — тихо спросил краснофлотец с круглым смешливым лицом.

— Автомат!

— Чудно! Автомат? А где же обойма, ствол?

Я показал на объектив.

— Шутите? Гак это ж фотоаппарат! — рассмеялся второй морской пехотинец.

— Это автомат для съемки кинохроники, — объяснил я серьезно.

— Жаль тогда, что вас не было тут третьего дня. У нас такое творилось! Морячок один отличился! Хань его фамилия — из наших, с корабля. Контратака, значит, была. Небольшой туман, как сегодня утром. Видели, да? Вырвался Хань вперед своих, незаметно подполз к самому окопу фашистов, бросил туда все свои гранаты. Такая мясорубка получилась, аж куски летели. Уцелевшие гитлеровцы открыли по моряку автоматный огонь, а он засел в ложбинке, укрылся и поливает их из автомата. Никак фашисты его оттуда, значит, выковырить не могут. Один изловчился, бросил гранату. А флотский, значит, хвать ее — и обратно к фрицам в окоп. Она и ахнула. Тут подоспели наши, как гаркнули: «Полундра!» И привет… Жаль, значит, что вас не было…

— А вы посидите у нас — не то еще увидите… и фрица живого там засымите, — добавил другой краснофлотец.

Где-то недалеко звонко протрещал немецкий пулемет, и снова наступила тишина. Моряки приумолкли, деловито скручивая из газет козьи ножки. Острый махорочный дух заполнил траншею.

В Севастополе глухо и протяжно рвались тяжелые бомбы.

— Страшно там — в городе-то? Враз завалить кирпичом могут, — кивнул в сторону Севастополя моряк.

— Здесь вроде спокойнее и видно, откуда враг на тебя кинется, а там… — Конец моей фразы заглушила беспорядочная трескотня автомата.

— Это ты не скажи, — обращаясь скорее к товарищу, чем ко мне, начал один из моряков. — Ты не был у нас семнадцатого-восемнадцатого числа, когда мы еще под капитаном Бондаренко ходили… Тут такой ад кромешный был! Пу и задали мы тогда фашистам…

Речь шла, конечно, о втором штурме Севастополя, который начался 17 декабря. За гору Гасфорта в тот день сражался один из батальонов бригады под командованием капитана Бондаренко. Тогда высота несколько раз переходила из рук в руки.

— А потом они еще «психичку» затеяли, гады, — продолжал боец, — по левому флангу во весь рост напролом перли. Только… Нормальный развб такое придумает? Вот бы что заснять — цирк! Вот когда пх посекли… Только это уже не здесь, а на высоте 154…

— «Мессер»! «Мессер»! «Ложись! — крикнул, смеясь, его товарищ.

Над окопами летела белая чайка и беспокойно вертела головой, как бы пытаясь понять, что за необычный треск поднялся на ее пути. Когда из острого крыла выбились два белых перышка и, кружась, стали опускаться вниз, она с резкими криками взмыла в небо и молниеносно покинула опасную зону. Снова наступила тишина.

Только теперь я заметил, как много стреляных гильз на дне траншеи.

— Когда это успели столько? — спросил я, вколачивая каблуком гильзы в глину.

— Каждый день понемногу напоминаем о себе, а то соскучатся гитлеровцы без музыки…

До наступления темноты просидел я в траншее на переднем крае, снимая окопные будни. Так тихо и безмятежно, не считая редких перестрелок, прошел длинный день.

Уходили из «хозяйства» полковника Е. И. Жид плова, когда над Итальянским кладбищем засияли яркие звезды и потянулись к ним холодными вспышками ракеты.

В газике мирно похрапывал Прокопенко, а над Севастополем метались, скрещиваясь, светлые мечи прожекторов. Было тихо-тихо, только в стороне Сапун-горы натруженно пел мотор грузовика.

— Охфицеры, тримайсь! — весело гаркнул проснувшийся Петро и тронул машину с места.

Ехали молча. Я думал о том, что каждый клочок земли, по которой я сегодня ходил, напоен русской кровью — еще с той далекой обороны 1854–1855 годов. И о том, что знал о втором наступлении немцев на этом чургунском направлении, и о том, что мне сегодня не повезло — ничего особенного не удалось снять. Не думал, не мог думать, не знал еще, что во время третьего штурма города это направление станет главным и что моим сегодняшним собеседникам — и молодым краснофлотцам, и полковнику Жидилову придется принять на свои плечи всю тяжесть этого наступления…

А пока были будни. Обыкновенные военные будни перемалывали время войны день за днем…

— Эх, черт, какой сон перебил! В Киеве у матери в гостях был, а ты все испортил… — Громко застонала железная с никелированными шариками кровать. Дмитрий перевернулся на другую сторону и затих, пытаясь, видно, вернуть потерянный сон.

В черном окне опрокинула свой ковш Большая Медведица. Где-то далеко тяжело охнули одна за другой две бомбы. Я провалился в сон…

Нас разбудил нарастающий вой — резкий, душераздирающий, какого мы еще никогда не слышали. Вой перешел в ни на что не похожий рев, от которого защемило, завибрировало все внутри. Раздался взрыв. Мне показалось, что гостиница наша покачнулась и сдвинулась с места. Взрывная волна с шумом распахнула окно и сорвала с крючка дверь. Окно на случай бомбежки мы на шпингалет не закрывали, при близких взрывах оно только распахивалось, и стекла оставались целы. Наступила неприятная тишина, звенело в ушах. Где-то на передовой короткими очередями потрескивал пулемет.

— Мне что-то не по себе… одевайся, выйдем на улицу.

— А тебе когда-нибудь бывает по себе? — ворчал Рымарев, натягивая брюки.

Взглянув на потолок, я увидел, что люстра слегка покачивалась. Дмитрии, тоже обратив внимание на люстру, стал протирать очки, будто не веря своим глазам. Наспех одевшись, мы вышли на улицу. В глубине темного провала арки спал в газике Петро.

— Вот это богатырский сон! Неужели он ничего не слышал?

На Северной стороне торопливо залаяли зенитки. Охнули одна за другой несколько бомб. Бледные лучи прожекторов заметались под луной и вдруг все сразу упали на землю. Снова ночь окунулась в тишину.

— Ну, куда? Может, на Графскую? — предложил Рымарев.

Мы бесцельно побрели к Графской.

За светлой колоннадой пристани весело играло осколками луны море.

— Пойдем посидим у воды… Или спать хочешь?

— Да нет! На сердце как-то тревожно… Сам не пойму, что со мной, — отозвался Дмитрий.

— Как там, на новом месте, мама? Уговорили ее сердобольные родственники эвакуироваться на Урал. Сидела бы себе в Москве, разве фашистов пустят туда?

— Тебе что волноваться! А вот мои в Киеве. Трудно даже представить, что там. Может, и в живых-то их нет! — Рымарев снял очки и посмотрел влажными близорукими глазами на луну. Его взгляд без очков был растерянным, безо-ружным, детским… Волнуясь, он всегда протирал очки, даже если они были чистыми. На этот раз ему пришлось протереть и глаза. Я стукнул друга по спине:

— Все будет хорошо. Ты же всегда умел быть железным в трудную минуту и только что меня успокаивал…

На лунной дорожке бухты показался катер. У Павловского мыса темнел силуэт какого-то эсминца.

— С Большой земли, наверное. Может, почту привез, — сказал задумчиво Дмитрий.

Мы стали следить за катером.

Оп подвалил к пирсу, и на берег соскочили несколько командиров. Один из них направился к нам.

— Ба! Кого я вижу! Вы чего тут торчите, писем ждете?

— Долинин? Здорово! Неужели с Большой земли?

— Да… А вы-то, кинохроникеры, такой кадр сейчас упустили. «Юнкере» врезался в угол депо у нас на глазах. Видели?

— Нет, только слышали. Ты надолго?

— До конца! Знали бы вы, каких трудов стоило мне вырваться из Батуми сюда…

Это был наш друг капитан Долинин, политработник с линкора «Парижская Коммуна».

— Письма привез? — нетерпеливо спросил Дима.

— Писем вагон, только кинооператорам что-то не пишут. Не унывайте — там еще тральщик с письмами на подходе. Я вам свежую «Комсомолку» дам — читайте новые стихи Симонова — «Жди меня, и я вернусь» — отличные стихи, душевные… Ну, ребята, пока. До завтра. Тороплюсь… — Он дал нам несколько газет и побежал догонять своих, но тут же вернулся: — Да, чуть не забыл сказать главное — с нами прибыл сюда из Московского радио Вадим Синявский с товарищем. Сегодня они будут вести радиорепортаж прямо с батареи на Малаховом кургане. Вадим ин-тересовался, где Микоша и может ли он с ним встретиться. Ну как? Неплохой я вам материальчик подкинул? Только успевайте снимать!

— Какой славный человек этот восторженный комиссар! — сказал Дмитрий, провожая взглядом Долинина.

Да, он для многих мог бы быть отличным примером: сильный и добрый, энергичный и скромный, серьезный и приветливый, всегда готовый придти на помощь. Впервые познакомился я с ним на маневрах Черноморского флота в 1939 году. Он плавал на линкоре «Парижская Коммуна».

— Вот ведь мог сидеть себе на линкоре в Батуми и ждать конца войны…

— А ты смог бы отсидеться вдали от войны, а?

— Ты что? — обиделся Рымарев.

В стороне Мекензиевых гор застучали, отвечая один другому, два пулемета. По «голосу» можно было отличить наш от вражеского. В мутное небо взвились две белые ракеты, наполнив мерцающим светом край небосвода.

— «Жди меня, и я вернусь», — вспомнил Дмитрий. — Только вряд ли это произойдет в нашей ситуации…

— Ты опять раскис, друг мой? Пойдем-ка лучше к вокзалу, посмотрим на разбитый «Ю-восемьдесят восьмой», может, это настроит тебя более оптимистично…

Под ногами захрустело битое стекло. Посветлело, и мы увидели развороченный угол здания депо, а рядом и поодаль — множество обломков самолета.

— Так и есть — Ю-88, два мотора, узкий фюзеляж… Свастика…

— Рванул на собственных бомбах. Как разнесло-то! Пойдем скорее за камерами, а то уберут, и не успеем снять.

Мы быстро зашагали в гору, прямиком через Исторический. Уже отойдя довольно далеко от разбитого самолета, мы увидели на дорожной гальке оторванную выше локтя руку. На указательном пальце поблескивал серебряный перстень с черной свастикой, а на запястье, целые и невредимые, отстукивали время часы.

— Вот так их всех, подлецов, — угрюмо сказал Рымарев. — Как протянул к нам руку, так долой, протянул другую — долой!

…День оказался на редкость удачным: только начался, а мы уже сняли много интересного. Когда, довольные, вернулись после съемки домой, вспомнили о Долинине и свежих газетах. Просмотрели от корки до корки, дошли до стихов:


Жди меня, и я вернусь.

Только очень жди.

Жди, когда наводят грусть

Желтые дожди…


За окном завыл Морзавод и часто-часто заухали зенитки.

— Сукины сыны! Не дадут людям стихи почитать… Представление начинается, пойдем скорее — наш выход!

Гостиницу затрясло, залихорадило, посыпалась штукатурка. Мы схватили аппараты. В дверях показался присыпанный известью Прокопенко.

— Мабуть, накрыло, чи шо? — торопливо говорил он. — Як вдарыть, аж на зубах гирко, гирко, як полыни найився… Кажу: «Тикайтэ, хлопци!» А воны вже мэртви…

— Кто, Петро, кто?!

— Таки гарни хлопчикы, и усих поубывало. Хиба ж це дило — з малыми хлопчиками дратысь? Бандиты воны, а нэ люды…

Вместе с Петром мы бросились вниз по лестнице. В коридорах стоял едкий горький дым. Он струился через выбитые стекла и открытые настежь двери. Приступы сухого кашля схватили нас за горло, и только на улице, глотнув чистого воздуха, мы отдышались.

Напротив гостиницы посредине улицы зияли две глубокие воронки. Наискосок, у самой стены разрушенного дома, лежали в луже крови два мальчика и старушка, присыпанные белой пылью. Седая женщина, судя по всему, пока не настигла ее смерть, пыталась прикрыть ребят собой. Поодаль, рядом с поваленной акацией, лежали трое — молодой красноармеец с автоматом и двое морских командиров. На груди бородатого капитан-лейтенанта под расстегнутой шинелью поблескивал орден Красного Знамени.

— Ты помнишь, неделю тому назад мы снимали его награждение на корабле? Адмирал Октябрьский вручал… А потом он с друзьями шел по Нахимовскому — веселый, счастливый, гордый…

С плотно стиснутыми зубами снимали мы еще одну человеческую трагедию в бесконечной цепи грозных событий войны. День, так неожиданно начавшийся с ночи, обещал быть бесконечно длинным и трудным. Утомленные вчерашней гонкой по Мекензиевым горам, не успевшие отдохнуть за ночь, мы понеслись на газике к Малахову кургану. Его батарея после очередного налета немцев загрохотала над Севастополем, и снаряды со свистом полетели за Мекензиевы горы.

— Не опоздать бы к передаче Синявского…

— Когда там начало, Долинин не сказал?

— Нет.

Перед самым выездом из узкого переулка на Ленинскую улицу Петро остановил машину. Дальше ехать было невозможно. Огромная воронка преграждала путь.

— Щоб им на том свите, гадам, видьма зад засмолыла… Охфицеры, тримайсь! Зараз будэмо йихаты, як рак ходыть, дывыться, шо там…

Мы стали пятиться в гору. Газик сильно тарахтел, дымил и чихал. К тому же сегодня где-то на ухабе отломился глушитель, и мы, полуоглохшие, едва выехали вадом на Соборную площадь. Чихнув еще пару раз и громко выстрелив, мотор заглох.

Петро выскочил ия кабины, открыл капот:

— Пару раз качнем насосом, та й пойидэмо…

Качали все, и не «пару раз». Взмокли, устали, а двигатель даже чихать перестал.

— Петро, как починишь машину, приезжай за нами на Малахов, — сказал я. — А мы с Рымаревым пойдем туда пешком.

— Возьмем одно «Аймо» и кассеты, а то устанем как собаки, — добавил Дмитрий и залез руками в черный перезарядный мешок.

Сокращая расстояние, мы пошли через руины напрямик к вокзалу. Начался артобстрел. Мы привыкли к этим обстрелам и шли довольно спокойно, зная повадки и пунктуальность гитлеровцев: они вели огонь всегда в одно и то же время и по определенным квадратам города. Снаряды рвались в районе Приморского бульвара, Графской пристани, перемещаясь к Минной, но все же нам было не по себе. Часто, обманутые звуковым эффектом отдаленного выстрела немецкого орудия и вслед за ним рева снаряда, летящего, казалось, прямо к нам, мы с Дмитрием крепко обнимали землю. Иногда снаряд перегонял звук выстрела, и выстрел слышался сразу же за разрывом. От таких «шуток акустики» зависела не только наша ориентация под огнем противника, но и жизнь.

Профурчав в воздухе, недалеко от нас упал, выщербив тротуар, большой рваный кусок железа.

— Горячий, собака, как самовар. Грамм на восемьсот… Даст по голове и… — Рымарев снял фуражку и начал приглаживать редкие выгоревшие на солнце волосы, как бы желая убедиться, что голова еще цела.

— Сколько раз говорил тебе: клади голову в стальную каску и носи ее там. Глядишь, и будет сохранена, как редкая реликвия для восторженного потомства.

— Сам носи! — обиженно огрызнулся Дима и нахлобучил фуражку на самые очки. — Пойдем, а то передачу пропустим.

— Подождем еще десять минут — немцы начнут обедать, тогда и двинемся, а Синявского с Малахова только взрывная волна может смыть.

Вскоре артналет прекратился, и мы, пользуясь временным затишьем, зашагали вниз. Не доходя до вокзала, мы снова услышали грозный голос батареи с Малахова кургана.

— Наверное, Вадим начал передачу.

— Жаль, что опоздали.

С короткими промежутками батарея била залпами. Эхо раскатисто грохотало среди руин, и, сливаясь с новым залпом Малахова кургана, вело грозную мелодию боя над осажденным Севастополем.

— Здорово лупят. Красота!

— Сегодня воздух какой-то особенный, гулкий… Хорошо несет и держит звук. Слышишь, как вибрирует и рассыпается канонада…

Вдруг сразу после залпа раздался еще один — не то выстрел, не то взрыв, и канонада прекратилась. Растаяли где-то далеко последние ее отголоски, и наступила тишина.

— Я говорил, что опоздаем. Такую съемку зевнули. И все ты… «Подождем да подождем»…

Дмитрий ворчал почти до самой батареи. Выйдя на повороте из кустов акации, мы увидели, что на верхней орудийной площадке происходит какая-то суматоха. Бегали, суетились матросы, кого-то несли вниз — одного, другого, третьего. К нам навстречу выбежал из блиндажа политрук, бледный, расстроенный:

— Не до вас, друзья. Потом приходите! Несчастье, понимаете…

— Да скажи хоть два слова и беги…

— Затяжной выстрел! Всю прислугу перебило и еще двух москвичей с радио. Один еще жив, а другой помер… — Политрук убежал по аллейке к каземату, а мы, пораженные, застыли на месте.

— Да, значит, не судьба нам была сегодня… А ты, Дима, все торопил, торопил… Пойдем домой, хватит нам па сегодня. Сил нет, как устал… А здесь мы только мешаем людям. Пойдем, Дима.

На пути вниз нам встретилась связистка батареи Фрося. Восемнадцатилетняя девушка — электрик с морзавода ремонтировала электрооборудование на миноносце и вместе с артиллеристами перешла с корабля на батарею Малахова кургана. Здесь была мастером на все руки — и связной, и подносчицей снарядов, и санитаркой. Она поднималась вверх с большой санитарной сумкой через плечо.

— У вас беда, Фрося?

— Да, я отвозила раненых в госпиталь. Двое краснофлотцев по дороге умерло, а один, футболист из Москвы, еще жив. Его тяжело ранило в голову, глаз выбило…

— Постой, постой! Какой футболист? Радиокомментатор из Москвы?

— Да нет же! Говорю — футболист. У него голос такой немного сиплый, я часто слышала его игру в футбол по радио. Он такой чумной — когда забивает гол в ворота, то так кричит «у р-р а-а, ро-ол», что у меня репродуктор на комоде захлебывается. Такой веселый футболист был…

— Да, пожалуй,?ы права — футболист, и зовут его…

— Вспомнила — Вадим Синявский!

— Скажи, Фрося, он выживет?

— Выживет. Спортсмен ведь, закаленный, сильный. Только играть ему будет очень трудно с одним глазом.

Вот тебе и футболист Синявский!

…Наконец, измотанные вдребезги, мы растянулись на своих скрипучих никелированных двухспальных кроватях.

— Может, все-таки дочитаем? — предложил Рымарев. — А то неизвестно, сможем ли завтра.

— Ну давай, маскируй окошко, а я зажгу огарочек.

Завесив окно, Дима скриппул пружинами и затих, положив голову на сложенные руки, а я начал читать:


Жди меня, и я вернусь

Всем смертям назло.

Кто не ждал меня, тот пусть

Скажет: повезло.


Под Рымаревым снова заскрипела кровать, он сел, снял очки и начал их протирать. «Значит, пробрало мужика», — подумал я и закончил последнее четверостишие:


Как я выжил, будем знать

Только мы с тобой.

Просто ты умела ждать,

Как никто другой…


— Ты не будешь возражать, если я вырежу эти стихи и пошлю их матери? — спросил я Диму. — Может, ей от них легче ждать нас с войны. Братишка мой ведь тоже на фронте, краснофлотец. Только не знаю, на каком флоте…

— Посылай, посылай. Мне ведь, ты знаешь, некуда — родители под немцами, а жена с сыном даже не знаю где…

Я тут же под настроение написал письмо, вложил в конверт вместе со стихами. Завтра отвезу прямо на тральщик.

А теперь — спать…

Я погасил огарок свечи, открыл настежь окно, впустил луну. Где-то в небе гудел мотор самолета. Сон никак не приходил. Зато пришли воспоминания: Саратов, Волга, детство…

Дмитрий тоже ворочался и вздыхал.

— Ты чего не спишь?

— Да так… Все думаю, хочу понять, что же это такое — война п все прочее… Вот ты мне скажи: чего стоят человеческий разум, принципы, идеи, когда приходит вот такое — и все рушится?

— Ну нет, я теперь понял, что не только рушится, но и закаляется. И разум, и принципы, и идеи… В общем война — это, конечно, великое противостояние.

Дмитрий притих — лежит, наверное, и думает.

Я лихорадочно перебирал цветные кусочки воспоминаний, ища чего-то самого, самого главного. Только под утро заснул и проспал бы, видно, долго, но Дмитрий разбудил меня веселым возгласом:

— Вставай скорее! Левинсон вернулся, вагон писем привез. Вот держи — одно, два, три… Хватит?

— А где же Левинсон?

— Он срочно повез на флотский командный пункт пакет из Москвы и сейчас вернется. Кстати, я дал ему отправить твое письмо. Оно тут же уйдет самолетом на Большую землю.

Все письма были от матери, двухмесячной давности. Но одно, судя по штемпелю, свежее.

— Вот здорово! Смотри — даже не верится!

В конверте рядом с письмом лежала вырезка из газеты со стихами Константина Симонова «Жди меня» и ноты с музыкой Матвея Блантера.


Яркое теплое солнце освещает город, изрезанный синими бухтами. Ныряя в тоннели, по самому краю скалистого берега мчится, оставляя далеко позади облака белого пара, севастопольский бронепоезд «Железняков» — «Борис Петрович». В боевой рубке — командир бронепоезда инженер-капитан Харченко. Орудия и пулеметы направлены на север. Они готовы по команде капитана тотчас же открыть огонь. Севастопольцы, снимая головные уборы, приветствуют его. Они знают: это «Борис Петрович» пошел «угощать» гитлеровцев.

А бронепоезд уже далеко. Проходит тоннель за тоннелем, спеша на боевую вахту. И только черные ленточки краснофлотских бескозырок развеваются на быстром ходу…

Рымарев удобно пристроился к крупнокалиберному пулемету и ждет, когда расчет откроет огонь. Ждать осталось совсем недолго — еще пара тоннелей, и в густом кустарнике на Мекензиевык горах можно ждать засаду вражеских автоматчиков. Командир группы пулеметчиков мичман Н. Александров просил нас быть осторожными и не высовываться выше брови.

— Мы-то уже не раз оттуда были обстреляны. Огонь у них очень плотный, пули так и трещат, отскакивая от брони, — предупреждал он нас заботливо. Не успел мичман занять свое место, как все пулеметы, равом направленные вверх, начали выбивать оглушающую железную дробь — будто отбойным молотком по железной каске на твоей голове. Я напряженно смотрел в прорезь бронированного щита, держа «Аймо» наготове, но ничего в кустах не заметил. Нападение пришло не оттуда, как предупреждал Александров а с воздуха — на нас пикировали Ю-87.

— Ребята, идите в рубку, так приказал командир!

Мы подчинились, и не напрасно. Во время второго захода «юнкерсы» вывели из строя пулеметный расчет, и двое моряков, обливаясь кровью, рухнули на палубу. Но немцам этот заход стоил одного самолета, который, волоча за собой черный шлейф дыма, скрылся за косогором. Нам удалось снять конец этого налета — горящий Ю-87 и его взрыв за складкой Мекензиевых гор.

Бронепоезд, замедлив ход, остановился в глубокой выемке между двух обрывистых скал. Из этой почти неуязвимой для него позиции он совершит огневой налет своей артиллерии в район Камышловского моста. Там гитлеровцы вели накопление пехотных сил для нового броска на железнодорожную станцию Мекензиевы Горы.

— Шевелитесь, хлопцы, обстрел будет коротким. Десять минут, и нам надо убираться в тоннель. Видите? — Капитан-лейтенант Харченко показал на небо. Над нами высоко в синеве кружил самолет-корректировщик, «рама».

— Минут через тринадцать здесь будут «юнкерсы», а нам нет резону бесцельно рисковать! — Посмотрев на часы, командир бронепоезда дал команду: «Огонь!»

Трудно и неудобно было снимать этот огневой налет с самого бронепоезда: все было таким шатким, все прыгало и вздрагивало — и палуба, и борта, и не на что было опереться для устойчивого положения. А уши, казалось, навсегда утратили возможность что-либо слышать. Не успели мы опомниться, как снова наступила тишина, которая тут же сменилась тяжелыми вздохами паровозов, и мы, быстро набирая скорость, покатились в обратный путь к Севастополю.

— Смотрите! Какая эскадрилья! — показал на небо мичман Александров.

Я схватился за «Аймо», но тут же опустил камеру. Высоко-высоко в голубой весенней дымке летела стройная журавлиная стая. Вскоре и небо, и журавлиный клин накрыла черная, закопченная громада тоннеля. На полном ходу «Борис Петрович» влетел в его открытую пасть, а бомбы, сброшенные уже невидимыми самолетами, рванули неподалеку от тоннеля и лишь слегка повредили балластную платформу в конце поезда.

— Какой расчет! Еще бы несколько секунд опоздания — и бомбы угодили бы в цель!.. — радовался Рымарев. Мне было тоже легко и весело: хорошо поснимали и избежали опасности. Поезд, отстояв в тоннеле, пока шел налет, помчался в Севастополь.

И только черные ленточки матросских бескозырок развевались на быстром ходу…


Весна в Севастополе ощущалась на каждом шагу — ив городе, и на передовой. Радостно, по-весеннему гомонили дети, выбегая из школы во время большой перемены. Высоко в небе, не боясь рева самолетов, летели на север стройные стаи журавлей и диких гусей.

В районе Херсонесского маяка тракторы потянули за собой плуги, бороны и сеялки. Начались весенние полевые работы. За рычагами трактора сидит коренастый, с обветренным лицом краснофлотец, с винтовкой через плечо и гра-натой у пояса. Он что-то поет и широко улыбается солнцу, весне. На его видавшей виды бескозырке, лихо заломленной назад, поблескивает надпись «Торпедные катера».

В промежутках между канонадой слышно, как с весеннего голубого неба льется радостная трель жаворонка… Отцвел миндаль, запели в светлой зелени соловьи, и зацвели яблоневые сады.

Весна вдохнула в людей надежду на то, что они выстоят, влила в них новые силы и волю к победе.

30-я батарея капитана Александера и его отважных друзей Матушенко, Драпушко, Лещенко остановили немецкую атаку в районе Мекензиевых гор. Наступила короткая тишина.

…После удачной съемки я по ходам сообщения возвращался от Александера, вышел наконец из зоны вражеского огня, пробежал, согнувшись, зеленую ложбинку и оказался в густом, белом, будто заиндевевшем, яблоневом саду. На меня пахнуло сладким медовым ароматом, и я прилег на зеленой траве под белоснежным навесом. Голова закружилась от свежего воздуха. После сырых и темных казематов батарей весна подействовала на меня, как молодое вино — ударила в голову.

Вдруг совсем неподалеку раздался выстрел. Стало тихо, и к нектарному аромату примешался запах пороха. Я приподнялся и стал осматриваться. Вокруг, кроме выкрашенных известью яблоневых стволов, ничего не было видно.

Странно, выстрел был совсем рядом. Садик пеболыпой, и я видел все его границы. Казалось, нигде ни души. Я уже начал думать, что все это мне почудилось…

Прошло около часа, а я все сидел в саду. Уходить не хотелось.

В Севастополе шла бомбежка. Я слышал, как ухали бомбы и часто гремели зенитки. Воздух был таким чистым и гулким, что я услышал даже, как на Корабельной дали отбой воздушной тревоги. Запела, зацинкала, прыгая с ветки на ветку, маленькая розовобрюхая птичка. И снова — выстрел. Он треснул как-то особенно сильно, звонко. Птичка с тревожным писком упала в траву, но тут же вспорхнула и улетела прочь. Выстрел раздался сверху, будто стрелок скрывался в ветвях. Я тихонько встал, сделал несколько шагов, но тут же услышал женский, но довольно грозный и настойчивый голос:

— Стойте, капитан третьего ранга, ни шагу вперед! Кто вас сюда принес? Обнаружат меня из-за вас… Идите в обратную сторону.

Я, ничего не понимая, стоял в нерешительности.

— Вы что, не слышали?

Послушно отойдя на свое место, я снова сел в траву.

Прошло около сорока минут, и снова громыхнул выстрел. Потом я увидел идущую мне навстречу девушку в пилотке. На плече у нее была винтовка с оптическим прицелом. Она шла, тонкая, стройная. Камуфлированная немецкая плащ-палатка, задевая за ветки, развевалась позади.

— Лейтенант Павличенко, — сказала девушка, приложив к пилотке тонкую руку. — Не обижайтесь на меня за резкость, пожалуйста, но вы чуть не испортили мне засаду. Место здесь какое, а? — Она села со мной рядом. — Ну что ж — перекур!

Только сейчас я увидел ее лицо. Пилотка была ей так к лицу и так хорошо подчеркивала его тонкий овал… Ее спокойные серые глаза смотрели на меня иронически, но доброжелательно.

— Что это у вас за штука? — показала она взглядом на «Аймо».

— Вроде вашей.

— Кино… Вы кинооператор, да? — Она с интересом стала расспрашивать о моей работе.

Я смотрел на нее, молодую, красивую, — знаменитого снайпера Людмилу Павличенко — и диву давался: ведь 205 гитлеровцев ухлопал уже этот «ангел»…

— Знаете, Людмила, как мне повезло сегодня? У меня ведь давно есть заявка из Москвы — снять вас за «работой» для киножурнала. Но найти вас никак не удавалось. И вот…

— Да, это верно, я часто в засадах, и никто не знает, где нахожусь. Вы нашли меня, конечно, случайно…

— Конечно… Прошу вас, лейтенант, рае уж так вышло, обратно на дерево, в засаду, а я приспособлюсь и сниму вас.

Людмила засмеялась весело и звонко, как девчонка, осторожно маскируясь, пробралась на крайнее дерево, удобно устроилась в развилке веток, прильнула к оптическому прицелу. Так я все и снял — как она шагает в больших кирзовых сапогах, как цветущие ветки задевают за плащ-палатку, за дуло винтовки… Я снял крупным планом ее лицо сквозь яблоневый цвет. В ее облике — пилотка, большие серые глаза, брови, решительно и строго сведенные у переносицы, — было что-то знакомое и далекое… Потом я подумал, что у пилотки не хватает кисточки, что Людмила чем-то очень похожа на девушек героической Испании, ко-торых я видел на кинокадрах Кармена и Макасеева.

Людмила, когда я снимал, кажется, забыла и обо мне, и обо всем на свете. В ее руках был огненный меч мести, мести за убитого рядом с ней мужа, за всех других погибших… Я сидел на другом дереве неподалеку и держал ее «на прицеле» своего автомата. Так мы, два снайпера, провели остаток дня и под вечер оба вышли из засады. Мы шли до Севастополя пешком. Нас окружал вечер. Людмила рассказывала мне о себе.

Над городом барражировали «ишачки», и гул от их моторов напоминал пчелиное жужжание.

Снова заревели сирены Морзавода. Четко стучали по камням кирзовые сапоги. Я взглянул на Людмилу. Она шла и, нахмурив брови, о чем-то думала. Хотел спросить, что она будет делать после войны, пойдет ли обратно в Киевский университет заканчивать исторический факультет или… Но в это время совсем близко начали рваться мины, и нам пришлось залечь в снарядную воронку.

— Говорят, что самое безопасное место — воронка от снаряда. Это правда?

— Правда, но это относится только к одному орудию. Второй и следующие снаряды никогда не лягут в воронку от первого. Но если огонь ведут другие орудия, такой гарантии нет.

Скоро вражеский огонь переместился дальше, и мы снова зашагали вперед.

Мы распрощались на Графской пристани. Она выскочила из катера, а я, помахав ей фуражкой, отправился на Корабелку.

Был вечер. Пахло морем, медом и порохом. Людмила шла по набережной легкой походкой. Я подумал, что если искать образ военной весны, то не найдешь ничего выразительнее этой девушки в развевающемся плаще.


Еще один день, не помню какой по счету, начался с тишины… Больше всего мы боялись тишины. Она приносила нам самые непредвиденные неожиданности.

Как всегда, мы проснулись около шести часов утра. То ли привычка, то ли тишина повлияла на нас, не знаю, но беспокойной тревогой, проснувшись, мы уже были наэлектризованы до предела. Так бывало часто. Нервы…

Я уже несколько раз пытался проверить свое душевное состояние перед опасностью. Мой организм, как барометр, заранее подавал сигнал — меня охватывало совершенно непонятное волнение, от которого я не находил себе места. Мне немедленно хотелось броситься куда-нибудь сломя голову.

Но на этот раз ничего не случилось. Нас только срочно вызвал на аэродром командующий авиацией флота генерал-майор авиации Н. А. Остряков. Мы часто наезжали в его хозяйство и любили генерала за душевное отношение к нам, кинооператорам, за помощь в работе. Он зря, без особой надобности, к себе на Херсонес не приглашал. Значит, будет интересная работа.

Об этом мы узнали еще вчера вечером во время ужина в редакции газеты «Красный Черноморец». Сидя за чаем среди наших друзей-корреспондентов, мы делились свежими впечатлениями о прошедшем дне. Нам с Дмитрием повезло — мы познакомились с командиром 35-й батареи капитаном Лещенко и провели у него целый день, снимая боевые будни артиллеристов. Командир батареи предоставил нам все возможности для съемки. Тяжелые стволы орудий, сотрясая землю, залп за залпом обрушивали металл на вражеские позиции. Стремительные языки пламени обугливали почву вокруг башен. Стиснув зубы, мы снимали н еле удерживались на ногах от порывов горячего ветра.

…Ужин затянулся. В кругу товарищей на сердце становилось теплее и спокойнее. Как всегда, уходить не хотелось. Редакция заменяла родной дом. Кто знает, что будет завтра и встретимся ли мы все вместе снова?

Рымареву, однако, не пришлось побывать на Херсонесском аэродроме — его попросил заместитель командующего СОР генерал-майор А. Ф. Хренов поехать с ним на Сапун-гору.

— А что обо мне подумает генерал Остряков, если меня не будет с вами? — волновался Дмитрий.

— Объясним ему, что ты струсил! — смеясь, сказал Костя.

— Не волнуйся, все будет как надо, — утешил я друга.

Рано утром мы с Ряшенцевым понеслись на Херсонес, а Рымарев сел в эмку генерала Хренова и поехал снимать новые саперные укрепления.

Еще не доезжая до аэродрома, мы услышали громкое уханье взрывов. Гитлеровцы били по взлетной полосе из тяжелых орудий. Улучив момент, мы удачно проскочили на КП и встретились там с генералом Н. А. Остряковым. Как всегда, он был чисто выбрит, форма сидела на нем особенно элегантно и красиво, да и сам он был молод и красив.

— Хорошо, что вы прикатили. А почему не все?

— Рымареву пришлось поехать на другую съемку.

В этот день предстояло много вылетов. Несмотря на обстрел, самолеты должны были взлетать и садиться. Генерал рассказал нам о предстоящих задачах авиаторов и напоследок добавил:

— Советую быть предельно осторожными и внимательными и зря не рисковать. В остальном я на вас всецело полагаюсь. А пока рекомендую хорошо подкрепиться. Прошу в кают-компанию…

Мы не заставили себя долго уговаривать и после завтрака в сопровождении летчика Героя Советского Союза капитана Федора Радуса и штурмана капитана Павла Сторчиенко отправились в их канониры.

Перебегая от одного блиндажа к другому, мы удачно добрались до каменного укрытия, в котором бортмеханики прогревали самолет.

Федор Радус — молодой, огромный, атлетического сложения, натянул на себя легкий летный комбинезон, и, когда все «молнии» были закрыты, он вдруг снова расстегнул одну из них, быстро отвинтил Золотую Звезду Героя и ордена, вынул из кармана документы, передал все бортмеханику и полез в кабину.

— Ну пока, дорогие… — подошел к нам с Костей Сторчиенко. Он стоял перед нами, молодой, красивый, рослый, улыбающийся. Сейчас этот человек будет прокладывать среди огня путь для эскадрильи бомбардировщиков.

Павел nnv ^ал рукой и пошел к своему самолету. Я полез на конек капонира, а Ряшенцев остался внизу, у выхода. Уже пробовал снимать с этой точки, но неудачно — из-под ног покатился камень, и момент, когда самолет выныривал из ангара, я пропустил.

Взмыла в небо ракета. Заревели моторы. Задрожал капонир. К голосу двигателей присоединился слабенький голос моей камеры.

Длинной панорамой я снял, как стремительно вырывается из-под каменной крыши, на которой я стою, самолет, как, набирая скорость, Окруженный й ёйрава и слева разрывами снарядов, взмывает он вверх, как в небе к нему при-соединяются другие машины.

Эскадрилья завершала круг над Херсонесом. Я поменял объектив, поставив телевик, и продолжал снимать. Вдруг совсем близко громыхнул взрыв. Меня сильно качнуло, я еле устоял на ногах, камера так резко вздрогнула в моих руках, что кисти пронзила боль. Боясь свалиться, я присел на конек капонира. Снизу что-то кричал Костя, но понять его было невозможно — новые взрывы заглушили все.

— Владислав! Ты уронил объектив!.. — наконец прорвался голос Ряшенцева.

— Какой объектив? Он у меня в кармане!

Однако, заводя пружину, я увидел, что объектива на «Аймо» действительно нет. Остался только алюминиевый тубус, наискосок срезанный осколком снаряда. Хорошо — объектив, а не голова…

На Херсонесе мы оставались до вечера. Нам повезло — было снято много удачных и неожиданных кадров из жизни небольшого коллектива летного подразделения, отрезанного от основных сил нашей армии.

Сняли и благополучное возвращение эскадрильи. Самолеты приземлялись один за другим, удачно минуя выраставшие на их пути огненные всплески разрывов. Порой густое облако пыли скрывало Самолет, и мы С бьющимся сердцем ждали его появления, но все кончилось хорошо, тревоги остались позади.

— Спасибо вам, друзья! Прощайте! Привет Рымареву! — пожал нам руки генерал Остряков.

«Почему он сказал «прощайте», а не «до свидания», как всегда? — подумалось. — Как это резануло слух… А впрочем, не становлюсь ли я несколько суеверным?»

— О це генерал! Генерал — справдишна людына, от яке я б йому дав звание! — высказал восхищение Петро и, нажав на стартер, весело крикнул свое: — Охфицеры, тримайсь!

…Поздно вечером мы снова встретились в редакции «Красного Черноморца» за ужином. Дмитрий был оживлен и весел после удачной съемки обезвреживания неразорвавшейся бомбы. Не успели мы приступить к ужину, как в кают-компанию вошел капитан-лейтенант Владимир Апошанский.

— Товарищи! Внимание! — Всегда веселый, улыбающийся, сейчас он был строг и суров. — Сегодня при бомбежке ангаров погиб всеми любимый генерал-майор Остряков. Прошу встать и почтить его память минутой молчания…


Блокированный Севастополь страдал от недостатка продовольствия. Трудно было пробиться сквозь вражеские заслоны кораблям. Многие из них пошли на дно вместе с боезапасом, продовольствием и людьми. Севастопольцам пришлось самим изыскивать все возможные и невозможные ресурсы. Мы с Рымаревым решили снять, как немногочисленные рыбаки, преимущественно старики, ловят для осажденного города под огнем немецких истребителей рыбу.

Еще до зари, когда на небе мерцали запоздалые звезды, мы мчались к скалистому берегу в район Георгиевского монастыря. Прерванный сон никак не настраивал на веселый разговор, да и веселиться было не с чего.

— Петро! Заспивай шо-нэбудь!

Прокопенко не заставил себя долго ждать: «Виють витры, виють буйни, аж деревья гнуться. Ой, як болыть мое сэрдце, а слезы нэ льються…» — начал он и затих.

— Петро! Ты что же умолк? — И тут я впервые увидел на его глазах слезы. — Что с тобой?

— Та ничого! Комар, мабуть, в очи попав. — Петро загорелым кулаком вытер слезы.

Мы еще не знали, что у него в Полтаве осталась молодая жена с новорожденным сыном. Только сейчас он рассказал нам о своей боли, тоске и тревоге.

— Вона дуже гарна. Ой, замордують ее нимци, замордують! — Петро так нажал на газ, что мы едва удержались на своих местах.

Больше я не просил его петь. Чем можно было утешить Прокопенко, к

Мы молча доехали до моря в районе Георгиевского монастыря. Петро остался с машиной наверху, а мы спустились по выбитым в скале ступенькам к самому морю. Оно было таким нежно-розовым, что даже не верилось.

— А мы не ошиблись? Вроде никого не видно — ни людей, ни лодок. — Рымарев говорил громко, наверное, в расчете на то, что его кто-то из рыбаков услышит.

Так и оказалось.

— А мы туточки! Вы до нас? — услышали мы хриплый старческий голос и наконец увидели рыбаков — они сидели под нависшей скалой у потухшего костра. Их было человек девять, все почтенного возраста, седые, черные от солнца, ветра и моря.

— Сыночки! Как вас там по-ученому называют? Кино-засымщики, кажись, так нам вчерась казал старшой! Чего делать-то будем? Мы люди старые, воевать не берут, а помочь горазды завсегда. Смерти не боимся, нам все едино скоро на тот свет к богу подаваться, а вам-то еще рановато, подстрелить могут фашисты-то. Може, вы нас с суши тарарахните, и баста! — покашливая, обратился к нам седенький, но крепкий старик.

— Вы, папаша, будете работать, а мы кино снимать! — ответил ему Дмитрий. — Покажем всему Союзу, как вы под носом у фашистов ловите кефаль и кормите защитников Севастополя.

— Не кефаль, а морского кота да султанку, — поправил другой рыбак.

— А ежели убьют! — вмешался еще один.

— Из вашей бригады кого-нибудь убили? — бросил встречный вопрос Рымарев.

— Убить не убили, а страху «мессера» нагнали полны штаны! — Бригадир ехидно хихикнул и, посерьезнев, сказал: — Значит, так… Как только фрицы покажутся, падай на дно шаланды. Делай вид, шо все перемерли! Они, поганцы, покружат, покружат, пальнут пару раз для порядку та и улетят на обед… Ну айда на воду!

Мы устроились на большой шаланде. Из-под нависшей скалы выплыли одна за другой четыре рыбацкие лодки.

Море, розовое от зари, дышало спокойно. Зеленая упругая толща воды под нами была прозрачна до дна, а там колыхались, как живые, будто расчесанные невидимой рукой, бурые водоросли.

— Только русалки не хватает. А? — бросил Дмитрий.

Старичок — Юхим Назарович, бригадир, сидел на руле, а двое других гребли тяжелыми веслами.

Рыиарев, ссутулившись, устроился на банке, поблескивая очками и осматриваясь по сторонам. Море было похоже на большое зеркало, только легкое волнение тихо баюкало нашу грубую, словно вырубленную топором лодку.

— Знаешь, на том берегу, около Георгиевского монастыря сиживал с мольбертом Айвазовский… — Димка снял очки, нахмурил брови и серьезно посмотрел на меня.

— Ране, чем не выйдет солнечко, хрицы не высунутся. Не за што им будет сховаться, — перебил его Юхим Назарович.

Незаметно наша «флотилия» отмахала добрую милю от берега.

— Суши весла! — скомандовал Юхим Назарович. Старики занялись своими переметами, а мы начали снимать их за работой.

— Эх! Кабы на цвет! — жаловался Дмитрий.

— Ты лучше посмотри-ка вон туда! Да нет, правее. Там, за рыжей скалой, немцы. Спят еще…

Я, к сожалению, ошибся. Как бы в подтверждение этого, недалеко от нас шлепнулась, вспенив воду, пуля.

— А ты говорил, что спят…

С заведенными камерами мы выжидали нужный момент. Ждать пришлось долго. Но нам удалось снять пару планов, в которых и рыбаки, и всплески пуль на воде были в одном кадре.

— Сукины сыны, никак не могут пострелять в нужном для нас месте, — угрюмо и неуклюже попытался шутить Дмитрий. — Сколько пленки тратим зря.

— Радуйся, что там снайпера нет…

Рыбаки трудились, как молодые. Даже мы, снимая, как они одного за другим вытягивали из воды злющих морских котов, взмокли и утомились. Становилось жарко, солнце стало припекать, а старики все тянули и тянули переметы, бросая на дно шаланд бьющихся рыбин.

— Ложись! — крикнул вдруг, срываясь на дискант, Юхим Назарович.

Все попадали на дно лодки. Мы с Дмитрием, полулежа, приготовились к съемке. Пока успели снять переполох среди рыбаков.

— Идет над морем, — негромко и спокойно сказал бригадир.

Летел «мессер». Он шел на бреющем вдоль берега чуть мористее нас. Мы сняли его над морем вместе с нашими лодками и рыбаками. Я хорошо видел в прозрачном колпаке пилота. Он смотрел вперед и даже не оглянулся на нас.

Прошло около часа. Наши старики заканчивали свое дело. Улов был хороший. Мы сняли все, что наметили, и даже больше.

— Ложись! — снова крикнул бригадир.

В небе появилось сразу несколько истребителей — наших и вражеских. Начался стремительный воздушный бой.

Рыбаки устроили перекур, сели на банки и стали наблюдать за тем, что происходило в небе. Яростно и напряженно гудели над морем моторы. Не успел Рымарев вынуть камеру из мешка, как один из самолетов — мы не поняли чей — взорвался в воздухе. Падающие обломки и столбы воды все же удалось схватить на пленку.

— Дымит! Горит «мессер»! Снимай, снимай скорей! — закричал Дмитрий, нацеливаясь камерой на самолет.

Я услышал стрекот «Аймо» и, зная, что мощи пружины у него хватит только на 15 метров пленки, выждал, пока кончился завод Диминого автомата, и начал снимать. Фашистский летчик у самого берега выровнял машину и стал сажать ее на воду. Но у меня кончилась пленка.

— Дима, снимай!

Заработала камера друга. «Мессер» удачно приводнился и, подняв каскады брызг, остановился у берега недалеко от рыбачьей стоянки. Пилот выскочил на фюзеляж, и тут же его самолет скрылся под водой. Летчик поплыл к берегу. На этом съемка прекратилась.

Мы, как одержимые, выхватили весла у стариков и стали грести что есть силы к рыбачьей стоянке. Нас беспокоила только одна мысль: не ушел бы летчик. Удрать, впрочем, ему некуда, спрятаться трудно. На берегу к тому же остава-лось несколько старых рыбаков.

Когда мы подгребли к берегу, увидели на дне прозрачного мелководья целенький «мессершмитт». На берегу никого не было, а на горе стоял Петро и кричал нам что есть мочи:

— Бачили, як вин тикав?

— Что, убежал?!

— Та ни! — Петро не мог от приступов смеха говорить.

Наконец все стало понятно: когда пилот подплыл к берегу, на него тут же насели старики и, чтобы он не удрал, спустили с него летный комбинезон до самых колен. Фашист оказался спутанным. Тогда деды связали ему руки и, освободив ноги, погнали в гору. А там непрошеного гостя уже ждали наши разведчики.

Все, что так хотелось бы снять, увы, осталось за кадром. Когда успокоились, сняли сверху лежащий на дне «мессер». Как живой паук, извивалась на крыльях свастика…

Горячий ветер свистел в ушах. Прокопенко умел, как говорится, дать газу. Вскоре мы въехали в разрушенный поселок. Вдали шумела небольшая, но плотная толпа женщин. Мы подъехали и увидели, что они довольно настойчиво пытаются отбить мокрого немецкого пилота у двух конвоировавших его красноармейцев. Гитлеровец стоял бледный, перепуганный, взгляд его растерянно блуждал вокруг. Перед его носом рассвирепевшие женщины махали кулаками и кричали вое сразу.

Пришлось нам и Петру вмешаться. Мы вызволили пилота и наших бойцов, подвезли их в штаб. Гитлеровец оказался сыном немецкого художника.

Когда после съемки допроса пленного Петро мчал нас в Севастополь, Рымарев, протирая запотевшие очки, сказал:

— Никак не пойму. Один художник пишет море на радость людям, а у другого сыночек расстреливает это море и этих людей…


В мае, после того как наши войска оставили Керченский полуостров, враг стал стягивать к Севастополю войска со всего Крыма. С 27 мая гитлеровцы усилили артобстрел и бомбардировки города. Поэднее генерал-фельдмаршал Манштейн, который командовал 11-й немецкой армией, действовавшей в Крыму, писал, что во второй мировой войне немцы никогда не достигали такого массированного приме-нения артиллерии, особенно тяжелой, как в наступлении на Севастополь.

Теплоход «Абхазия» стоял, прислонившись к пирсу. На причале в Южной бухте — огромная толпа. Но многие не хотели покидать родной город, и накал страстей был так силен, что сейчас, вспоминая все это, трудно об этом писать — опасаешься, что все детали покажутся «перебором», недопустимым преувеличением.

Но люди действительно сопротивлялись. Их вели к судну едва ли не силой. Они плакали, причитали на сотни голосов:

— Лучше умереть здесь!..

— Не поеду!

— Мы останемся здесь до конца…

А на «Абхазии» волновались: только бы успеть до очередного налета.

— Скорее, скорее, мамаша!

— Нельзя, нельзя останавливаться, мамо! шумели матросы. — Убьют ведь…

— Мои два сына, вот такие же, как вы, полегли здесь, а я уеду?! Куда? Зачем? Детки вы мои, оставьте меня, родненькие!

Здесь, перед страшным ликом смерти, все стали роднее и ближе. Мать погибших сыновей чувствовала себя матерью этих, оставшихся в живых.

— Мама! Мы не уедем без тебя! — кричат две маленькие девочки, вцепившись ручонками в фальшборт. Молча стоит на пирсе женщина, потом поворачивается и шагает прочь от корабля. Каждый шаг ее страшен — кажется, еще секунда, и она рухнет на землю.

— Мама! Не уходи!

Толпа замерла. Над пирсом нависла гнетущая тишина. И мать, не выдержав, бросилась к кораблю. Ее перехватили, и она забилась на руках у людей:

— Пустите! Девочки мои! Я никогда вас не оставлю! Это все они, проклятые! — И она погровила небу худым иссушенным кулаком.

Эхо прокатило над синими бухтами тревожный гудок Морзавода. Щелкнул и хрипло-оглушительно зарокотал на судне громкоговоритель:

— Воздушная тревога!

— Будьте вы прокляты!.. — снова заголосила мать, протягивая к небу сжатые кулаки.

Ее отпустили, и она ринулась по крутому трапу вверх, навстречу плачущим детям.

Гудит, перекатывает тревогу Морзавод.

— Отдать концы! — крикнул в мегафон капитан.

Толпа на пирсе не расходилась. Медленно отделились трапы, и «Абхазия» отвалила.

— Лидочка осталась! Лидочка, доченька! — какая-то женщина стала перелезать череэ фальшборт, но ее вовремя удержали.

Я обратил внимание на двух плачущих девушек, стоявших неподалеку у снарядных ящиков. Отсняв уходящий теплоход и девушек, узнал, что произошло.

— Мы не успели, трап подняли, и вот теперь остались совсем одни…

— Где вы живете? Хотите, отвезем вас домой?

— У меня нет дома. Утром в него попала бомба, — сказала синеглазая девчушка.

— А мой дом цел. Хотите жить у меня? Вы — Лида? — спросила вторая с легким кавказским акцентом. — Меня зовут Аламас. Ну, успокойтесь! А я намеренно опоздала…

— Я тоже, — ответила Лида. — Мне просто очень жаль маму. Она умрет от страха за меня. Да вот теперь дом… А бросить Севастополь как можно? Я ведь сестрой работаю в госпитале.

Я довез девушек домой, а по дороге на Ленинской случайно встретил и прихватил Дмитрия. Всю дорогу Аламас уговаривала Лиду поселиться у них в доме.

— Нам вместе будет легче жить, а бабушка станет за нами ухаживать…

— А разве бабушка не уехала? Ведь был же строгий приказ коменданта об обязательной эвакуации стариков и детей.

— Моя бабушка очень строгих патриотических принципов. Скорее умрет, чем покинет родной город. Ее отец погиб здесь, на Малаховом кургане.

Около почты, в Косом переулке, среди уродливых развалин и глубоких воронок чудом сохранился маленький одноэтажный домик. Подъехать к нему на газике даже Петро не смог, и мы проводили девушек пешком, перепрыгивая через завалы ракушечника и ржавые железные балки.

Аламас познакомила нас с бабушкой. Бодрая, суетливая, та вначале всплеснула руками от огорчения, узнав, что теплоход ушел, а внучка осталась. Но уже через минуту оживилась и сказала весело:

— А может, все это и к лучшему.

Лида осталась у них, а мы с Рымаревым и Прокопенко приобрели новых добрых друзей.

…Все яростнее наседали фашисты на Севастополь. Среди закопченных руин редкие уцелевшие домики выглядели странными островками давно ушедшей отсюда жизни. Чем было оправдано уничтожение города, если гитлеровцы так стремились его захватить? Наверное, это и было главным в действиях фашистов — сровнять его с лицом эемли.

Однажды меня вызвали к командующему Севастопольским оборонительным районом адмиралу Ф. С. Октябрьскому. Тепло расспросив о работе киногруппы, он вдруг переменил тон разговора, стал очень официальным, чего с ним никогда раньше не было. Я даже встал по стойке «смирно».

— Завтра в двадцать два ноль-ноль вам всем надлежит явиться в Камышовую бухту на тральщик. Киногруппа должна срочно перебазироваться в Туапсе.

— А как же Севастополь останется без операторов?

— Приказы пе обсуждаются! Положение очень серьезное, а мы не можем вам всем гарантировать переброску па Большую землю. Сколько вас?

— Два оператора и ассистент. Разрешите, товарищ адмирал, хотя бы одному оператору остаться!

Немного подумав, командующий согласился.

— Только предупреждаю еще раз, — сказал он. — Никаких гарантий не даю. Решите сами, кто из вас останется, и доложите сегодня же…

Я возвращался и думал, каким ударом будет это для ребят. Останусь один, а их отправлю завтра на Большую землю. Это право теперь на моей стороне, без всякого жребия. Я старший по званию и могу это использовать без обсуждений.

И все-таки мы устроили втроем небольшое совещание (Левинсон и Короткевич недавно ушли на Большую землю со снятым материалом).

Ребята придерживались мнения, что нужно или уходить всем, или всем оставаться. Но я напомнил, что это приказ…

— Итак, друзья, вы отправитесь в Туапсе. Словом, ни пуха ни пера. Чего так укоризненно смотришь? Разве я не прав?

— Ты прав. А смотрю я на тебя не укоризненно, а боюсь за тебя, дурака. Надеюсь, честно говоря, только на твое дикое везение… Ну, прощай!

Пока Дмитрий протирал очки, я распрощался с Ряшенцевым.

Друзья ушли в ночь, а я остался один, и тоска крепко схватила меня за горло.

На другой день под вечер, не вынеся больше одиночества, я отправился навестить своих знакомых в Косой переулок. На месте маленького домика зияла огромная воронка, на дне которой лежало разорванное малиновое одеяло. Им застилали постель бабушки…

…Мой путь назад освещали кроме ярких мерцающих звезд периодически вспыхивающие дрожащим фосфорическим светом вражеские ракеты. Они на короткий миг выхватывали из чернильного мрака фантастические, застывшие в нагретом воздухе скелеты домов и обгорелых акаций. Я шел, окруженный вздрагивающей тишиной. Не ухала тяжелая батарея — только пряный аромат белой акации с паленым привкусом раздражающе захватывал дыхание.

Вдруг совсем недалеко от меня из обгорелого скелета дома раздались глухие хлопки — один, другой, третий, и полетели в небо сигнальные ракеты. Я замер, плотно прижавшись к еще теплой стене с глубокой нишей.

Прошло несколько минут. Послышались шаги. Мелькнула мысль — я не энаю пароль. Могут принять за диверсанта.

— Стой! Кто идет?

Громко лязгнул затвор автомата. Я знал, что здесь никогда не бывает патрулей. Сердце стало четко отбивать секунду за секундой. Враг подавал сигналы самолету. Судя по оклику патруля, он его ищет.

Мое положение стало вдвойне опасно: если меня обнаружат свои, то я не успею им объяснить, почему сигнальные ракеты взвились рядом со мной, а о немцах и говорить не приходится.

Мне стало жарко. Что же делать? Время тянулось бесконечно… Месяц начал набирать высоту, и стало заметно светлее.

Вдруг мимо меня что-то пролетело. «Граната», — подумал я. Взрыв. Рядом за стеной страшный нечеловеческий вопль прорезал тишину, но автоматные очереди все заглушили — и стоны, и топот сапог. Пули впились в камень и брызгами разлетелись в темноте. Так же неожиданно все умолкло.

Прозвучала короткая команда, и раздались осторожные шаги нескольких человек. Синий луч фонарика выхватывал из темноты ноги в сапогах, тропинку, автоматы в руках… Кого-то несли, а он протяжно стонал. Шаги потухли вдали, и снова наступила тишина. Я успокоился: значит, диверсанты пойманы и больше не будут наводить самолеты на город.

Поднявшийся месяц, освободившись от дымки над городом, ярко залил мертвым, светом место ночного происшествия.


Одним из сохранившихся в целости островков среди руин Севастополя оставалась опустевшая гостиница «Северная». Кроме меня, художника Леонида Сойфертиса и вернувшегося из Туапсе Левинсона, никто больше в ней не жил. Бомбы и снаряды пока миловали ее, и она стояла напротив разрушенного Сеченовского института на Нахимовской беленькая, нарочито чистенькая рядом с закопченными уродливыми развалинами.

Мы не бегали ночью по тревоге в убежище, которое было рядом с гостиницей, в скале под Мичманским бульваром, а спали, как говорится, вполглаза, прислушиваясь во сне к вою и взрывам бомб. Окно нашего номера выходило во двор, и перед ним была высокая гранитная скала, заросшая колючкой и диким виноградом. От осколков и шальных пуль мы были надежно укрыты, но от бомб и снарядов спасала только судьба.

Просыпаясь, мы, как правило, в шесть часов утра захватывали аппаратуру с пленкой, спускались с третьего этажа по белой мраморной лестнице на улицу в подъезд, будили Петра, спавшего в газике, и уезжали на поиски материала.

Вчера поздно вечером мы вернулись с передовой из 7-й бригады морской пехоты полковника Е. И. Жидилова. Съемка не состоялась — день выдался на редкость тихий. Противник упорно молчал. Солнце припекало, и мы нежились, подставляя свои лица под его горячие лучи. Только изредка, как бы напоминая о себе, постукивал вражеский пулемет, поднимая рыжую пыль у блиндажа, и снова надолго замолкал.

Впереди, за линией нашей обороны, в зеленой лощинке на нейтральной полосе горели, волнуясь, как языки пламени, островки цветущих маков…

— Смотри! Как будто лужи свежей крови, — сказал Левинсон и, перевернувшись на спину, подставил свое лицо солнцу.

Неглубокий ход сообщения соединял несколько ближних траншей и выводил вперед, на НП роты, откуда до маковых огней было рукой подать. А дальше еле виднелись проросшие густым вьюном немецкие проволочные заграждения, за ко-торыми простиралось голое солончаковое минное поле.

Когда стало смеркаться, мы с Левинсоном пробрались на НП. Усатый мичман неотрывно смотрел в замаскированную травой стереотрубу, а лежащий рядом краснофлотец с автоматом держал в левой руке трубку полевого телефона. Он жестом предложил нам занять место на трофейной плащ-палатке. Маковое поле плескалось совсем рядом. При желании можпо было набрать хороший букет и остаться незамеченным.

— Нарвем, а? — спросил я Наума Борисовича вполголоса, кивая на маки.

— Стоит ли рисковать? — ответил он шепотом.

— Чуть стемнеет, и можно рвать без всякого риска, — сказал, не оборачиваясь к нам, мичман.

Мы прислушались. Теплый ветерок принес обрывки резкой немецкой речи. Вдруг полилась тонкая дрожащая мелодия — там кто-то играл на губной гармошке. «Ком цюрюк», — услышали мы первые слова песни. Пел низкий баритон, пел тоскуя…

— Хорошо поет бандит, а?

К одинокой песне присоединились по одному еще несколько нестройных голосов. Порыв ветерка ослабил звук, и песня растаяла в наступившей синеве.

Наконец дали подернулись дымкой, и четкие очертания местности впереди замутились и исчезли. Мичман оторвался от окуляров.

— Ну, теперь пора, а то не успеете, — сказал он, жестом предлагая мне посмотреть в стереотрубу. — Немцы — слева, за рыжим бугорком. Видите? Мы находимся вне их кругозора, но дальше этой красной полоски не выползайте, там наши мины и снайперская засада. Снайпер ушел в том направлении ночью и с темнотой вернется обратно.

Когда я выползал из укрытия, плотно прижимаясь к теплой земле, Левинсон шепотом посылал в мой адрес самые недоброжелательные напутствия.

Зеленое море душистой травы накрыло меня с головой. Сумерки сгущали синеву и затушевали полнеба. Пока я успел набрать огромный букет, стало почти темно. Цветы, прикасаясь к лицу, отдавали приятной, горьковатой свежестью. Хотелось перевернуться, лечь на спину, глянуть вверх и забыть обо всем на свете…

— Ну, где ты там, лирик третьего ранга? Давай кончай это дело, пора домой…

Немецкие осветительные ракеты помогли нам сориентироваться и, не блуждая, выбраться с передовой в Севастополь.

Я еле уместил свой букет в огромном стеклянном кувшине посредине круглого стола в нашем номере. При свете небольшой свечи он гигантской тенью колебался на светлой стене.

Молча улеглись. Ночь была какой-то особенно тревожной. Мы долго не могли уснуть. Бомбы ухали близко и чаще обычного. На сердце было тоскливо и неспокойно. Я встал, 8ажег свечу — снова на стену метнулась огромная тень от букета, напоминая взрыв бомбы. Сел писать матери письмо. Это занятие меня успокоило, будто бы я увиделся с дорогим мне человеком, поговорил с ним… Левинсон, лежавший рядом, ворочался, кажется, он тоже не спал. Только за полночь мы утихомирились…

Отчего я проснулся, не знаю. Видно, от непривычной тишипы. Но явно раньше обычпого: в открытое настежь окно только входило утро, не было еще и шести.

— Наум! Вставай! Поехали на съемку!

Он с трудом оторвал голову от подушки:

— Ну куда тебя несет? Дай же поспать!

— Очень прошу тебя — одевайся. Мне что-то не по себе, — уговаривал я друга. — Слышишь, какая тишина? Черт знает, почему так тихо, даже артиллерия молчит… Жутко…

Мы быстро поднялись, захватили камеру, запас пленки и выскочили на улицу. Чудесное майское утро пахнуло на нас соленой свежестью моря. Прокопенко выкатывал из своего укрытия газик.

— Товарищ капитан третьего ранга, наш художник тоже хочуть пойихаты разом з нами, вин просив растовкать ранэнько… рано…

— Ну беги и тащи его скорее в машину, только в темпе. Понял?

Петро бросился в гостиницу. Не прошло и пяти минут, как заспанный Леонид Сойфертис показался в сопровождении Петра. Мы сели в газик и покатили в сторону Большой Морской. Но не успели отъехать и двухсот метров, как услышали характерный свист бомб. Гула моторов не было слышно, очевидно, самолет летел на большой высоте. Несколько взрывов, и горячий воздух чуть не вышиб пас из машины.

Оглянувшись назад, мы увидели, как раскололась наша гостиница. Бомбы угодили в самый ее центр. Облако желтой пыли и камней взметнулось в небо и, грузно осев, скрыло все вокруг.

— Петро! Скорее назад!

Когда Прокопенко подкатил нас к густому облаку пыли, стало видно, что осталось от нашего жилища. Половина фасадной стены уцелела, и мы полезли через выбитые, заваленные обломками двери внутрь. Бомбы были не крупного калибра и разрушили гостиницу не всю. По изувеченной лестнице мы с трудом поднялись на третий этаж. Все было искорежено и разбито. Сквозь рваное отверстие в потолке проглядывало синее небо. Всюду торчали железные балки. По нпм мы пробрались в наш коридор. Одной стены не хватало — она рухнула. Вместо дверей в наш номер зпял рваный пролом. Мы заглянули в него и, как по командо, отпрянули назад.

— Кровь? И так много, откуда опа? — в ужасе вскрикнул Левинсон.

Вся наша комната густо окрасилась в кроваво-красный цвет. Это взрывная волна рассеяла по всему номеру лепестки маков.

Ничего из наших пожитков не сохранилось. Даже железный ящик с остатками пленки был изрешечен мелкими пробоинами. Так кончилось наше вольное поселение в гостинице «Северная»…


…Море, как маковый цвет, пропиталось красным. Усталое раскаленное солнце торопилось нырнуть в прохладные воды и скрыться в них. Коснувшись горизонта, оно вытянулось, расплылось и начало угасать. Как-то сразу, незаметно и быстро наступила ночь, а канонада продолжала над Севастополем катать железные бочки тяжелых взрывов. Небо, как черная шаль, пробитая осколками, накрыло и море, и опаленные руины города и погасило поля алых маков. Крупные сверкающие звезды опустились низко над горящей землей, развалинами, морем. А канонада, потрясая душную, пропитанную гарью и запахом шалфея ночь, вдруг оборвалась и замерла. Покатились, затухая, ее отголоски через синие бухты — в Инкерман, Балаклаву, за мыс Фиолент…

Застыл, замолчал фронт. Перестал перекатывать взрывы по опаленной земле. Время замерло. Минуты казались часами. Тихо, беззвучно воспламеняли ночь фосфорические всплески ракет.

«Сдавайтесь! Вы обречены на уничтожение! Пощады никому не будет! Еще есть время одуматься — переходите на нашу сторону! Гарантируем сохранение жизни!..»

Только ветер, нехотя шелестя цветными листками, гонял из стороны в сторону эти угрозы фашистов. Вначале они приводили нас в ярость. Мы жгли листовки и рвали их в клочья, но вскоре потеряли к ним всякий интерес. Густыми пестрыми стайками опускались они с неба на траву, кустарник, деревья. Порывы ветра не давали бумажкам задерживаться надолго и уносили их в море.

Немцы как вымерли — притаились, молчат. Выжидают. Нас ждут. А мы их… Так и сидим в настороженном ожидании друг против друга.

Тишина. Лишь изредка четкие пунктиры пулеметных очередей дробят время на мгновения, и их трассы, прожигая ночь, роняют обессиленные пули в сонное море. Оно, тяжко вздыхая, лениво накатывает на темный берег осколки луны.

Мелкая прибрежная галька монотонно рождает шорохи. Еще утром, во время боя, привязалась ко мне мелодия старой матросской песни. Целый день прилипали к губам слова: «Раскинулось море широко…»

«Широко! Широко!..» — рокочут ночные шорохи.

Ночь потеряла очертания. Мной овладела дремота. Неудобный окоп на краю обрывистого берега стал уютным, теплым. Где-то под звездами проурчал и растаял монотонный гул моторов Ю-88. А над Севастополем вскоре взметнулось, широко осветив руины, высокое пламя взрывов. Через несколько мгновений, как горячее дыхание ветра, пронесся над нами тяжелый вздох ударной волны. Вздрогнула земля, осыпав глиной и мелкими камешками спящих бойцов. Рядом тихо и безмятежно спали краснофлотцы и красноармейцы, положив стриженые головы на бескозырки и пилотки. Неподалеку кто-то стонал, произнося во сне бессвязные обрывки фраз.

Над Балаклавой, озаряя горизонт оранжевым сиянием, взошла огромная луна. Тяжелое уханье бомб раздражало меня. Громко билось сердце. Билось испуганно, тревожно, будто предупреждая об опасности. Вокруг прозрачная синяя тишина, а я почему-то испугался стука своего сердца.

Бледные звезды сдвинули ночь к утру. На траве засверкала в холодных искрах луна.

Я прислушался к тишине. Из ночи донесся едва уловимый металлический лязг — этот тонкий, как комариный, звук прихватил с собой из далекой крымской степи теплый, напоенный ароматом трав ветерок. Немцы готовили последний удар, накапливали у линии фронта тяжелую технику.

Сон улетел. Широко высветилась в сознании грозная реальность, стерла, смазала блики, шорохи, ароматы южной ночи. Протяжно застонал, не просыпаясь, раненый моряк. Спят бойцы, не зная, что готовит им грядущий день — 226-й день обороны. Севастополь — последний рубеж, последний клочок опаленной огнем крымской земли. Ни шагу назад! За спиной — море, смерть. Тусклые блики луны на оружии. Завтра бой…

В эту ночь ни спящие, ни бодрствующие, как я, не знали, что пронизавшее ночную мглу утро — утро 7 июня 1942 года — будет разбужено третьим генеральным наступлением врага на Севастополь.

Итак, завтра бой…

У моих ног в кожаном футляре — автомат, мое оружие, которым застрелить никого нельзя. Оно заряжено не смертоносными пулями, а безобидной кинопленкой, которая, впрочем, может стать и обвинителем, и судьей, и свидетелем, и своеобразным грозным оружием.

Море шумит внизу. Сердце заволокло тоской. О том, чтобы заснуть, нечего и думать. В мыслях беспорядочно, обрывками, возникает знакомое и дорогое — Малахов курган, Пятый бастион, вице-адмирал Корнилов…

«…Нам некуда отступать, — позади нас море. Помни же — не верь отступлению. Пусть музыканты забудут играть ретираду. Тот изменник, кто потребует ретираду. И если я сам прикажу отступать — коли меня…» Владимир Алексеевич Корнилов сказал это своим солдатам за несколько недель до первой бомбардировки Севастополя, за несколько недель до своей гибели. Я пытаюсь связать воедино прошлое и настоящее, понять те закономерности и связи, которые невидимой нитью соединили те одиннадцать месяцев первой обороны и семь этих месяцев.

Сейчас, когда бессонница острыми гвоздями вбивает в мозг мысли, особенно зримо встает перед глазами облик города, уже искалеченного и изуродованного, с которым ты оказался так накрепко, так близко связан судьбой, помыслами, самой жизнью.

Я вспоминаю свою последнюю встречу с Севастополем — за два года до войны, когда мне довелось побывать на маневрах Черноморского флота.

…Город замер, высеченный из белого инкерманского камня. Улицы миниатюрных, увитых виноградом домиков с красными черепичными крышами, оживленные лепестками бескозырок, кривые переулки, лесенки, веселые бульвары, которые террасами спускаются к прозрачным бухтам и роняют в них бронзовые отражения героев легендарной обороны прошлого века. Сошел в теплые воды бухты и остановился, задумавшись, по колено в прозрачной волне памятник «Затопленным кораблям». Его грозный орел — эмблема русского могущества — распростер бронзовые крылья над Северной бухтой. За ним по ту сторону залива — Северная сторона с Братским кладбищем вдали и неприступной крепостью над входом в бухту. Тает в голубой дымке Константиновский равелин — ворота Севастополя…

Крики чаек, плеск волн о каменный берег, протяжный возглас сирены вернувшегося из дозора сторожевика.

— Эй! Рыбак! Уснул в ялике? Полундра!

«Полундра!..» — многократно повторяет эхо. Двенадцать часов. Бьют на кораблях склянки, и их серебристый перезвон плывет, летит вместе с криками чаек к извилистым бухтам города.

На рейде Северной бухты замерли серые громады кораблей. Они стоят ошвартованные на «бочках» и глядятся в свое отражение. Жерла орудий в белых чехлах…

Под минной башйей у каменного пирса стоя! тесной семьей ошвартованные кормой эсминцы. Южная бухта. Высоко над ней в центре Исторического бульвара круглое здание Севастопольской панорамы и памятник Тотлебену. Это силуэт города. Его отражение всегда колеблется в Южной бухте.

Я шагаю среди разноголосой пестрой толпы по Нахимовскому проспекту. Мне навстречу группами идут веселые матросы, женщины, дети. Мелькают золотые нашивки, крабы, шевроны, развеваются черные ленточки на белых бескозырках и синие гюйсы на форменках, блестят на солнце названия боевых кораблей: «Красный Кавказ», «Червона Украина», «Парижская Коммуна», «Беспощадный». Сверкает, шумит, улыбается улица.

Низко склонились над пешеходами кружевные ветви цветущих акаций. Сладкий, густой аромат курится над городом.

Я будто не иду, а плыву вместе с толпой. Я ее частица, я чувствую пульс ее жизни, ритм ее движения — живой, размеренный, радостный.

Площадь на краю Южной бухты. Бронзовый Ленин распростер свою руку над ней. Вдали — белоснежная колоннада Графской пристани, между колонн синеет, играет море.

К выскобленному деревянному пирсу один за другим подруливают моторки, катера.

— Смирно! — раздается четкая команда.

— Вольно! — вторит другая. И новая группа краснофлотцев — бескозырок, синих воротников, отутюженных клешей — вливается в теплую уличную суету.

Позванивают телеграфы, причаливают, отваливают катера, пофыркивают моторы, захлебываясь от волны. Играет, качается на ней густая нерастворимая синева севастопольского неба, легкие белоснежные чайки, как клочья пены, под-прыгивают на гребне, плавятся на горячих бликах солнца…

С Корабельной стороны доносятся гулкие протяжные удары металла о металл и частые строчки пневматического молота, клепающего стальной остов корабля. Над Морзаводом протянул гигантскую руку плавучий крап. Он, как рыбак на крючке рыбу, вытянул торпедный катер с красным от сурика брюхом.

Поет, звенит, играет Севастополь. Галдпт живописпый базар, красочпый, яркий. Он приютился у самого моря. На бурых, пахнущих йодом водорослях подпрыгивает, извивается, сверкает серебром голубая скумбрия.

— Чебуреки! Сочный чебуреки!

— Пахлава, как мед! Вай, вай! Как мед!

— Камбала! Камбала! Там была, а зараз туточки!

— Свежая живая султанка! Султанка!

— Кому сладкая черешня?..

Стараясь перекричать друг друга, тянут нараспев с разноязычными акцентами медные от солнца и моря просоленные рыбаки и рыбачки, продавцы фруктов и восточных сладостей, зазывая покупателей.

Море, вздыхая, покачивает ялики, шлюпки, шаланды. Поскрипывают в уключинах весла, стонут на мачтах, кивая парусами, реи.

Вечер. Толпа вынесла меня на Приморский бульвар. На низкой, окружающей фонтан скамеечке сидят в глубокой задумчивости седые внуки героев легендарной обороны Севастополя. Столетняя, поседевшая ива склонилась над уснувшей в бассейне водой. Тихо шуршат шаги по гравию дорожек. Прогуливаются моряки, крепко прижимая к синим воротникам плечики любимых.

Мазки заходящего солнца густо легли на Константиновский бастион. Над розовой бухтой замерла тишина, и только изредка протяжно стонет на морском фарватере буй.

…Спустя два года я снова шел по знакомым улицам и бульварам. Ничто, казалось, не изменилось, только мелкие штрихи напоминали о том, что сейчас война. Даже странно: ехал на фронт, а попал в военную крепость, увидел жизнь спокойную, размеренную, без тревожной суеты, без наклеенных полосок бумаги на окнах — не в пример нашей столице.

Эмалевое небо. Синие бухты. Острые зигзаги чаек. Йодистый запах моря. И нет в толпе белоснежных лепестков бескозырок.

У орудийных стволов на кораблях сняты белые чехлы. Зенитки смотрят в небо. Севастополь ждет…

Золотые каскады горячего солнца обрушились на город. Хочется жить, дышать, петь, радоваться. И вдруг… Война! Где же она? Где ее разрушительный след, ее огненное дыхание? Где следы бомбежки 22 июня?

Я иду по городу. Новенькая флотская форма непривычна — то и дело приходится отвечать на приветствия краснофлотцев и изредка самому отдавать честь первым. Вот и сбылась мечта детства. Я нежданно-негаданно волей судьбы стал военным моряком. В такт моему шагу непривычно бьет в бедро по-морскому низко подвешенный наган.

Я задумался о чем-то.

— Товарищ командир! — послышался строгий окрик. — Почему вы не отдаете честь старшему по зва… Микоша! Дорогой! Ты ли? Нет, не может быть! В таком виде — моряк по всем статьям! Дай я тебя обниму, генацвале!..

На Большой Морской я столкнулся лицом к лицу со своим старым знакомым — капитаном 1 ранга с линкора «Парижская Коммуна» Михаилом Захаровичем Чинчарадзе. Несколько лет назад мы узнали друг друга и подружились на флотских маневрах.

Я рассказал Михаилу Захаровичу, что теперь назначен флотским кинооператором, неожиданно стал капитаном 3 ранга. Моя профессия, конечно, как и кинокамера, остались со мной и стали служить общему делу. Меня уже знали на многих кораблях, всюду приветливо встречали как своего, флотского «киношника».

…Только один день был для меня в Севастополе мирным, солнечным, безмятежным. Война пришла с воздуха на рассвете следующего дня. Появились юркие «мессеры», а за ними черными стаями «козлы» — пикирующие штурмовики Ю-87. Они неожиданно выскакивали из-под горячих лучей солнца и едва ли не отвесно устремлялись один за другим вниз, на корабли.

Каждый день с рассвета я был уже на ногах и ждал прилета «гостей». На этот раз находился на берегу возле Сеченовского института, стоял с киносъемочным автоматом «Аймо» у железного трапа, следил за моментами воздушного боя и не заметил, как со стороны солнца нагрянули Ю-87. Мой взгляд приковали наши «яки» и «мессеры». Только когда просвистевшие бомбы подняли высокие фонтаны воды около проходившего крейсера «Красный Кавказ» и взрывная волна посадила меня на бетонный пирс, я очнулся и начал снимать.

Снимать! Я был профессиональным оператором-кинохроникером, но в первой встрече с грозным, еще неведомым мне «сюжетом», видимо, выглядел неумелым любителем.

Первая съемка в кутерьме налета, грохоте зенитных огневых средств определила мое место во время бомбежек. С этого дня началась для меня война, началось мое участие в создании кинолетописи города, который потом назовут героем.

Каждую ночь падали на Севастополь бомбы, каждую ночь взлетали на воздух дома, гибли в завалах люди. Не прошло и ста лет, как снова обагрились кровью белые камни легендарного города. Пороховой дым застлал синие глаза бухт и горьким черным шлейфом опоясал кварталы. Развесистые грибы взрывов высоко взметнули в прозрачную синеву неба свои грязные кудлатые головы…

Война и пришла в Севастополь с неба.


Ночь как ночь, только звезды ярче вчерашнего. Вчера едкий дым застилал и звезды, и глаза. Я иду знакомой тропой среди развалин.

Тишина… Тяжелая, весомая, гнетущая… Может быть, Севастополь заснул, и в зыбкой тьме среди руин витают страшные сны? Нет, город не спит — он притаился и ждет.

Чего же хорошего можно ждать на войне от тишины? Я жду. Жду не один. Весь осажденный Севастополь ждет. Выжидает и враг, окруживший город.

Яркая вспышка высветила полнеба. За ней новые всполохи, еще и еще. Наконец канонада накатилась лавиной звука и света и, нагрузив до последнего предела ночь, смыла звезды. Все смешалось, стало дыбом — и город, и море, и небо. Вспышки то, как молнии, кололи небо на части, то воспламеняли его сразу, целиком. Бомбы и снаряды перемалывали заново уже давно разрушенный город.

Враг бросился на последний приступ 7 июня. В теченио восемнадцати суток, начиная с 20 мая, сила артиллерийского огня и авиаударов нарастала с каждым днем.

Защитники Севастополя дали клятву стоять насмерть, до последней капли крови, до последнего патрона. Но боеприпасы иссякали, иссякали силы людей. Скоро наступит конец. И от этого никуда, видимо, не уйдешь.

Короткая южная ночь была на исходе. Земля под ногами вздрагивала, и порой казалось, что и она не выдержит — разверзнется. Не успели над Константиновским равелином погаснуть бледные звезды, как до зубов вооруженная и вышколенная вражеская пехота ринулась на штурм истощенного, смертельно измученного севастопольского гарнизона.

Атака была стремительной, злой и упорной, но овладеть городом гитлеровцам не удалось. Незначительное продвижение вперед стоило им огромных потерь в живой силе и технике.

…Потеряв крышу гостиницы «Северная», мы с Левинсоном лишились и постоянного места пребывания, перешли на «цыганский» образ жизни, как заметил мой друг. Сначала нам удавалось хорошо выспаться на передовой, в окопах бригады полковника П. Ф. Горпищенко, но, когда фашисты продвппулпсь вперед, нам пришлось искать другое место ночлега. Вскоре мы нашли его. Им оказалась небольшая зеленая балочка недалеко от Херсонесского аэродрома. Поело захода солнца Прокопенко отвозил нас туда на ночевку, и мы имели возможность передохнуть до рассвета. Но вскоре балочку заняла минометная часть, а мы получили разрешение расположиться в штольне под скалой на Минной.

— Там нам будет веселей… Мы снова будем в компании журналистов. Они уже перебрались туда из редакции «Красного Черноморца». А тот — помнишь? — лейтенант Клебанов, с которым мы шли сюда на тральщике, теперь ответственный секретарь газеты, — говорил по дороге на Минную Левинсон.

Пирс Минной пристани был пуст и безлюден. Большие ворота в штольню были заперты, и мы, войдя в маленькую дверку, очутились в душной темноте. После яркого солнца глаза никак не хотели привыкать к тяжелому сырому полумраку.

— Ну, знаешь, дорогой друг! Лучше помереть под солнцем, чем быть заживо погребенным в этой могиле!

Штольня — огромный тоннель, высеченный в скале, была наполнена людьми, бледными, худыми, истощенными. Одни работали у станков, другие спали тут же, у рядов выточенных снарядов и мин. Тут же верстальщики «Красного Черноморца» делали очередной номер газеты. Поодаль, в стороне, пробивали второй тоннель сквозь скалу — запасной выход из штольни. Накануне фашистам удалось прорвать участок нашей обороны на Северной стороне, и теперь со дня на день они могли выйти к Сухарной балке. Тогда старый выход из штольни на Минную пристань будет под пушечными ударами прямой наводкой через залив.

Мы стояли пораженные, и чем больше наши глаза привыкали к мраку, тем больше из него выплывало удивительных деталей жизни подземного города.

— Жаль, об этом только журналисты могут написать, а нам нужен свет. А взять его негде… Какой фильм мог быть! Но его никто никогда не увидит…

Перед тем как отправиться в штольню, мы с тревогой наблюдали за нашими истребителями.

Они штурмовали немецкую пехоту, прорвавшуюся на Северную сторону в районе Братского кладбища. Красно-зеленые трассы вонзались в потемневшую землю совсем недалеко. Нас отделяла от гитлеровцев только полоска морской воды.

Спали мы первую ночь в штольне скверно, хотя у каждого была неплохая матросская койка. Не покидало сознание, что немцы вот-вот закроют выход из штольни, и мы останемся погребенными здесь. И потому было душно, нас одолевало непреодолимое желание выбраться на воздух.

— Ну что, киновезунчики, не спится? Немцев боитесь или духоты? Не привыкли к такой тишине? — К нам подошел старый знакомый Семен Клебанов. — Значит, звезды привыкли считать? А тут даже лампочки вполнакала и то редко горит.

— Брось дурачиться!.. — обиженно бросил Левинсон и сел на койке.

Клебанов устроился рядом.

— Хорошо, буду, друзья, серьезен… Положение больше чем тяжелое. Вам надо, пока еще не поздно, подаваться па Кавказ. Я пришел предупредить вас: готовьте отснятую пленку. Наша редакция через пару часов уходит на тральщике в Сочи. Такая команда поступила, ребята. Мне даже как-то перед вами неудобно — вы остаетесь, а мы уходим…

— Снятой пленки не так много, но если не довезешь, сам понимаешь, вся наша жизнь здесь, в Севастополе, вроде бы была ни к чему.

— Доставлю, — обещал Клебанов.

Через несколько часов мы расстались с друзьями. Поспать нам в эту беспокойную ночь так и не пришлось.

Наутро с Большой земли снова пришла хорошо знакомая «Абхазия». Она ошвартовалась под крутым боком Сухарной балки. Охраняя судно от вражеской авиации, сразу навалились на нее и закрыли со всех сторон густые, тяжелые клубы дымовой завесы. Над городом непрерывно рыскали «мессеры». Они ходили над бухтами нахально, безнаказанно. Пилоты, видимо, поняли, что зенитчики берегут боезапас для стрельбы прямой наводкой по наземным целям. Команда «Абхазии» лихорадочно вела разгрузку трюмов. Нужно было закончить ее до наступления темноты и взять на борт раненых. Под покровом ночи теплоход снова должен был прорваться на Большую землю.

Чем выше поднималось солнце, тем слабее становилось дуновение ветра. В полдень ветер стих, дымовая завеса сразу же белым столбом поднялась к небу и открыла «Абхазию». Фашистские летчики только этого и ждали.

Мы стояли с Левинсоном на берегу Минной недалеко от входа в штольню. Я держал «Аймо» наготове и следил за приближающимися к «Абхазии» «юнкерсами».

— Увидели гады!

— Смотри! Выходят на цель сволочи! — Левинсон не говорил, а кричал. — Снимай! Снимай! Пусть все увидят, все! Пикируют на беззащитный транспорт! Там ведь раненые!

Рев пикирующих самолетов заглушал голос Левинсона и эвук работающей камеры.

Снимая, я не сводил глаз с черной стаи — три, четыре, пять… Они заходили со стороны электростанции…Тринадцать, четырнадцать… Я перестал считать — в визире «Аймо» эскадрилья не вмещалась. Хорошо было видно, как ото-рвались бомбы от первых трех спикировавших «юнкерсов».

Вздыбилось море. Казалось, время замерло и остановило в воздухе стену воды. Наконец она упала.

— Ура1 — закричал Левинсон. — «Абхазия» цела и невредима! Промазали, гады!

Но радость его была преждевременной. Появилась новая эскадрилья. В это время к теплоходу подваливал небольшой портовый буксир.

— Ложись!

Окрик Левинсона бросил меня на землю. Повернув голову, я увидел, как прямо на нас пикировал «юнкере».

Ни свиста бомб, ни взрывов я почему-то не слышал. Меня просто вроде бы приподняло и потом сильно ударило о землю. Я ловил открытым ртом воздух и не мог вздохнуть. Черный дым закрыл все вокруг.

— Владик! Ты жив? — услышал я сквозь непонятный шум в ушах надсадный крик Наума Борисовича.

— Жив, кажется…

— Ты ранен? Почему не встаешь? — Левинсон потряс меня за плечи, помог встать на ноги. — Опять! Смотри, идут! Сколько же их?..

«Юнкерсы» теперь шли прямо через Минную над нами. «Абхазия» стояла открытая, беззащитная.

— Много, в кадр не лезут, сволочи…

Камера работала, но из-за рева моторов еле слышен был ее ход. Я через голову вел панораму — самолеты были уже надо мной. Было очень трудно сохранять равновесие, я боялся, как бы не завалиться назад, и это почувствовал мой друг, вовремя поддержал меня за плечи.

В визире был виден буксир, проходивший в этот момент под высоким бортом «Абхазии». То ли в него попали бомбы, то ли его целиком закрыла вздыбленная вода, но он вдруг исчез. Потом было видно, как бомбы упали на бак судна. Белотела вверх черная крестовина мачты и долго, как мне показалось, висела в синеве неба. Над «Абхазией» взвилось яркое пламя, и все снова смешалось с каскадом поднятой воды.

Камера остановилась. Кончился завод. Я решил переменить точку и подойти ближе к краю пирса. Заведя пружину, шагнул вперед, но тут же, потеряв равновесие, упал, сильно ударившись плечом о землю.

— Тонет! Тонет! — кричал Левинсон. — Снимай скорей!.. Что с тобой?

Мне удалось встать на ноги, и я увидел, как, накренившись на правый борт, оседает «Абхазия». Отсняв весь завод, машинально шагнул вперед, но снова упал и ударился еще больнее.

— Ты все же ранен. Сиди, не вставай больше, сейчас посмотрим! — Левинсон наклонился надо мной. — Странно, брюки пробиты, а крови нигде нет. Болит нога?

Странно, ни боли, ни царапины.

С помощью Левинсона я поднялся, но правая нога не слушалась.

— Не больно, а ступить не могу! Неужели контузия? Только этого мне не хватало.

— Идем в штольню. — Левинсон взял меня под руку.

— Подожди, дай пленку досниму!

Поддерживаемый другом, снял полузатонувшую «Абхазию», воздушный бой прямо перед нами над бухтой и, когда кончилась пленка, доковылял при помощи Левинсона в укрытие. В штольне было сыро, душно и мрачно. Забравшись с трудом па койку, я попытался уснуть…

На другой день утром, тяжело хромая, с помощью Левинсона я вышел на Минную. Перед нами на другой стороне бухты лежала на боку полузатопленная «Абхазия». Сердце сжималась от боли.

— Здорбвеньки булы! — приветствовал нас, подкатив, Петро.

Мы помчались к Севастополю. Нам предстояло проехать простреливаемую зону дороги наверху горы. Над городом, низко пронизывая черные дымы, шныряли «юнкерсы» и «мессеры».

— Летают подлецы как хотят. Неужели это все? Ты знаешь, не верю, не хочу верить…

Глаза Левинсона стали злыми и непримиримыми.

Подъем кончился, и мы выскочили на каменистое плато над Мпнной. Петро затормозил газик под скалой у последнего поворота дороги. Дальше шел голый участок, даже без обычного кювета. Он тянулся километра на два, и на нем беспрестанно рвались мины. Немцы блокировали дорогу, пытаясь отрезать единственное сухопутье, связывающее Минную с Севастополем.

— На большой скорости можно проскочить… Ты как думаешь, Петро? — спросил Левинсон.

— Хиба ж я знаю? Мабуть, проскочимо!

— Заводи мотор и жди команды! — приказал Левинсон и, как только стрелка часов дошла до без четверти девять, крикнул: — Вперед!

Немцы и на этот раз подтвердили свою пунктуальность. Едва мы проскочили половину пути, как на участке, где еще не успела рассеяться пыль от нашего газика, появились сразу шесть разрывов.

Над городом висел непрерывный грохот. В бухтах то и дело вздымались белые столбы от бомб и снарядов. Низко шныряли «мессеры». Их черные тени, ломаясь и извиваясь, прошлись по руинам и развалинам.

Круто пикируя, один «мессер» обрушил огонь на Лабораторное шоссе. Там вспыхнуло пламя.

— В цистерну с горючим влепил, наверное! Как точно стали бросать, подлецы! — раздраженно кричал Левинсон.

— Некому ему мешать целиться! Чего уж проще…

Я завел автомат.

Немного переждав и разобравшись в обстановке, мы ринулись вниз. Я заметил сосредоточенный огонь тяжелой артиллерии на Северной стороне. Немцы уже овладели северной окраиной и стремились прорваться к берегу. В районе Константиновского бастиона их не было. Нам хорошо видно, как вела беспрерывный огонь батарея № 10 капитана Матушенко.

— Какой молодец! Держится еще! Немцы-то совсем рядом. Смотри, как он их долбит!

Спускаясь с Малахова кургана, мы успели заметить в прорывах дымовой завесы эсминец «Свободный». Он, как обычно, стоял на «бочке» около Павловского мыска, напротив метеослужбы.

Неподалеку ухнула мина. В машину со звоном врезалось несколько осколков. Пришлось ставить запаску. Левинсон усиленно помогал Петру, а я с аппаратом в руках следил за разбоем обнаглевших немецких летчиков. Зенитки, видимо, экономили боезапас для огня по наступающей пехоте и самолетами уже не занимались. А остатки нашей авиации, сосредоточенные на Херсонесе, не могли везде успеть.

«Юнкерсы» рыскали над руинами, выискивая малейшие признаки живой силы или огневых точек. Снимать было сравнительно легко. Немцы, ничего не боясь, летали низко.

Вдруг в воздухе появился наш краснозвездный истребитель.

— Снимай! Снимай! — крикнул не своим голосом Левинсон.

Я видел, снимая, как он летел на бреющем, чуть не задевая развалины, потом взмыл свечой, атакуя «юнкере», и снова исчез за скелетами обгорелых домов.

Мне удалось поймать в кадр падающий, объятый пламенем Ю-88 и довести панораму до самого горизонта. Дрогнула земля, и к небу поднялся столб огня и черного дыма. Завод кончился, камера остановилась.

— Ни один не успел выпрыгнуть! Туда им и дорога, подлецам!

…Наконец мы снова вырвались из хаоса кирпичей на асфальтовое шоссе.

— Петро, давай что есть духу на Херсонес! — сказал я.

…Аэродром был пуст. На середине взлетной площадки стоял брошенный железный каток. Несколько дней назад им закатывали воронки.

После небольших поисков на берегу моря под высоким обрывом мы нашли майора Дзюбу. Ожесточенно жестикулируя, он разговаривал с группой офицеров.

Мы подошли и остановились в сторонке.

— Вы что, ребята? — сдерживая себя, вежливо спросил Дзюба. — Знаете, мне сейчас не до вас, друзья… Вчера КГ1 наш накрыло тяжелым снарядом. Почти все погибли. А снимать у нас нечего. Лучше подавайтесь отсюда. Скоро, видно, будет массированный налет немцев…

Мы пошли к машине. На сердце — болезненная тревога. Совсем недавно аэродром был жив. Теперь большинство капониров пустовало, некоторые стояли разрушенные…

Мы нашли недалеко от дороги каменистую ложбинку с кустами и укрыли там газик.

— Летят! — кивнул в сторону Качи Левинсон.

Я поднял «Аймо» на плечо.

К Херсонесу одна за другой приближались эскадрильи.

— Черно далее. Как воронье… — зло цедил сквозь зубы Левинсон.

— Да, немцы, видать, решили сегодня разделаться с пашей авиацией…

«Юнкерсы» все ближе. Я нажал рычажок, а через несколько секунд завыло, засвистело небо. Под нами дрогнула и заколебалась эемля. Эскадрильи одна за другой заходили и высыпали свой груз на капониры, блиндажи, берег…

Аэродром молчал. Ответа не было. Все покрылось дымом, пылью.

Потом наступила тишина.

— Смотрите, будто бы в море транспорт горит, окутанный дымом. Сними на всякий случай, и поедем в город.

— Подожди немного — может, кто-нибудь появится? Неужели никто не уцелел?

Мы сели в машину, но с места не трогались. В этот момент майор Дзюба спокойно вышел с группой летчиков проверить свое поврежденное хозяйство.

Петро рванул газик, и он запрыгал, заторопился по разбитому ракушечнику навстречу вздыбленным развалинам Севастополя.


На КП мы попали вовремя. Успели проскочить между двумя налетами. Спрятав машину, нырнули в пещеру. Левинсон пошел в штаб выяснять обстановку, а я остался в укрытии.

Вдруг воздух прорезало необычное завывание. Я выскочил наружу. Немцы на этот раз бросали с самолетов куски рельсов, пустые продырявленные бочки от бензина и другие предметы. С воздуха проводилась психологическая атака.

Душераздирающие звуки приводили в смятение даже сильных духом людей, не раз прошедших сквозь огонь и штормы.

И еще сыпались на нас с безоблачного неба зажигалки. Я снимал. Матросы быстро гасили бомбы, засыпая их сухим песком.

Налет кончился.

У Павловского мыска, напротив метеовышки, густо окутанный дымовой завесой, отстаивался до темноты эсминец «Свободный».

Левинсон увел меня в подземелье. Мы некоторое время наслаждались тишиной и покоем. Потом пришел вахтенный:

— Операторы? Вы катер заказывали? Идите, он ждет вас при выходе, налево у пирса! Торопитесь, пока отбой!..

…Катер выскочил на полном ходу из-за водной станции, и мы увидели пылающий корабль. Я начал снимать. Вся палуба танкера была в огне. Сбившаяся в кучку на баке команда поливала пламя из огнетушителей. Это занятие, несмотря на всю трагичность ситуации, выглядело смешно, несерьезно… Всем ведь было ясно, что судьба корабля предрешена и нужно немедленно его покидать.

С правого берега подошел вплотную пожарный катер. Все стволы работали в полную силу, и под их прикрытием удалось вовремя снять с борта всех уцелевших и раненых.

С трех сторон на разной высоте шли бомбардировщики. Сначала нам показалось, что они заходят на Графскую пристань, но когда я увидел открытый эсминец «Свободный», меня затрясло мелкой дрожью. Дымзавеса, потеряв ветер, поднималась столбом в синее небо. Мы до деталей знали все, что должно сейчас произойти. Наш катер двинулся к «Свободному». Я начал снимать. Десятки «юнкерсов» пикировали на неподвижный корабль. Его палубы ощетинились густым зенитным огнем. Затем все исчезло за огромным фонтаном. Только гул, страшный гул разрывов смешался с зенитными залпами. На нас обрушилась упругая взрывная волна и больно ударила о борта катера.

— Мерзавцы! Попали! — Левинсон тут же охрип и замолк…

Да, бомбы угодили в эсминец, в середину корабля.

Я снимал. Зенитки продолжали бить по врагу, но их было уже мало. Часть расчетов погибла, раненые, обливаясь кровью, продолжали стрелять, а палуба под ними уходила в море.

— Владик! Пора уходить! Все кончено! Как бы теперь за нас гады не принялись! — кричал Левинсон.

…Мы ушли вовремя. Новые эскадрильи самолетов принялись снова перемалывать город.

Наступил вечер. Немного придя в себя, мы поехали ночевать из города в сторону Херсонеса. Пробираться обратно на Минную не решались. По пути заскочили в разбитую гостиницу, захватили несколько одеял.

— Стойте! Куда вы, друзья?! — остановил нас спецкор «Красной звезды» Лев Иш.

— Если хочешь переночевать под звездами, поедем с нами.

— Красота! Хоть разок высплюсь напоследок, — сказал Лев, подсаживаясь к нам.

— Почему напоследок? Ты что, на Большую землю собрался? — спросил Левинсон.

— Да вы что? Неужели не чуете, как близко мы от неба, а не от Большой земли?

Над Севастополем полыхало зарево. В небе ревели моторы. Глухо и протяжно охали взрывы бомб. Земля стонала в предсмертных судорогах.

Не доезжая до Херсонеса, мы свернули в зеленую балочку, расстелили одеяла в высокой прохладной траве, улеглись.

— Ты знаешь, Владик, нам ведь теперь не уйти отсюда… — сказал Иш. — Но я ни о чем не жалею. Только вот жалко, если это не дойдет до людей! — Лев любовно погладил толстую тетрадь: — Здесь вся моя жизнь. Здесь — Сева-стополь…

…На следующий день мне стало совсем худо. А Петро поехал заправить машину в Камышовую бухту, и мы его не дождались: видимо, попал под снаряды…

Что было дальше? Приказ командования: немедленно отправиться на Большую землю. Возражения никого не убедили. Оператор без возможности передвигаться — балласт для других.

— Я переправлю тебя на Большую землю и немедленно вернусь сюда с Федей Короткевичем. Даю тебе слово — Севастополь без оператора не останется! Ты мне веришь? — говорил Левинсон. — А ты свое дело сделал.

Словом, прощай, Севастополь! Хотелось бы с тобой еще увидеться!

Через несколько дней я уже был на Большой земле, далеко от города, в который ворвался разъяренный, но обессиленный враг…

Загрузка...