Замкнулось кругосветное кольцо, я снова на родной земле, снова на берегу Черного моря в разбитом, сожженном Новороссийске, только что отбитом у врага. Пробую вспомнить, вернуть в сегодня этапы драматических мгновений всего безвозвратно ушедшего, что так волновало, тревожило и радовало. Время… Неумолимое время — шагающее, плывущее, летящее и неведомое…
Время в своем стремительном движении вперед теряет на пути пережитые события, и они, как вехи истории, замирают в веках на страницах книг, полотнах живописи, в миллионах метров кинопленки, снятых нами — фронтовыми кинооператорами…
Кинохроника — машина времени — может «отработать назад» и воскресить пережитое. Оборона Одессы, Севастополя и Кавказа, горящий Архангельск, трагические рейсы караванов с конвоями вокруг света, пылающий Лондон и сверкающая беспечная Америка. Время затеряло в пути пережитое, и мы можем теперь воскресить его только для размышления, чтобы никогда не забыть и не дать повториться.
…Бой затих. Последние его отголоски растаяли за Волчьими воротами. Новороссийск в наших руках. Ровно год и шесть дней назад 10 сентября 1942 года — фашисты были остановлены у цементных заводов «Октябрь» и «Пролетарий», и вот 16 сентября 1943 года сдаются в плен жалкие остатки гитлеровских войск.
Когда отгремел бой в Новороссийске, навстречу нам вышла единственная пожилая женщина, чудом уцелевшая в городе. Фашисты расстреляли или вывезли на каторгу всех жителей города.
Я дома. На своей горячей от боев земле, среди своих друзей. Только Петро не вернулся из Севастополя… Мы снимали героические действия 18-й армии по освобождению Новороссийска вместе с Михаилом Пойченко, Марком Трояновским, Дмитрием Рымаревым. Потом вместе с войсками Северо-Кавказского фронта дорогого всем нам генерала Ивана Ефимовича Петрова мчались мы по разбитым пыльным степям… Шел сентябрь сорок третьего, и дорога неумолимо вела нас к Черному морю, к Тамани. А там, впереди, — Крым, Севастополь…
Немцы с колоссальными потерями откатывались к Керченскому проливу. До самой Тамани наши части гнались за ними по пятам. Была осень, все побережье окрасилось в оранжево-пурпурные тона. На нашем пути, слева и справа, пылали в осеннем наряде бесконечные виноградники. Отяжеленные переспелыми гроздьями, они притягивали к себе томимых жаждой бойцов. Немцы, отступая, минировали — и не только дороги. Разгоряченные преследованием врага, солдаты сворачивали по пути в заманчивые виноградники и погибали на минах. Минеры не успевали даже поставить предупредительные таблички.
С передовым отрядом мотопехоты мы на полуторке с зеленым фургоном вместо кузова мчались в облаках оранжевой пыли к Тамани: Дмитрий Рымарев, начальник фронтовой группы Н. Б. Левинсон и два Кости — ассистенты Дупленский и Ряшенцев. Водитель Федя Дмитриенко сменил нашего друга Прокопенко, пропавшего без вести в Севастополе.
У станицы Новостеблневской немцы словно опомнились, оказали сопротивление. Позиция для них была очень удобной — между морем и большим лиманом. Это стало единственной возможностью противника сдержать порыв наших частей, чтобы дать время переправиться своим войскам через Керченский пролив и закрепиться в Крыму.
Вечером, пока еще не совсем стемнело, мы присмотрели небольшой холмик, не занятый врагом, и, когда стемнело, пробрались на его вершину, замаскировались в оставленной гитлеровцами траншее. Обзор с этой высотки был отличный, просматривались глубоко в тыл немецкие позиции. Я установил на штативе огромный телеобъектив и прикрепил к нему «Аймо». Камера выглядела каким-то жалким придатком к стволу объектива.
— Скажите, какого калибра этот странный миномет? — спрашивали наши бойцы.
— Тысяча триста! — отвечали мы с гордостью.
И действительно, фокусное расстояние объектива соответствовало этой цифре. Когда рассвет открыл передо мной панораму, я увидел как на ладони немецкие позиции и участок асфальтированного шоссе, которое вытянулось от них к нам. Это было удивительное зрелище: шоссе с обоих концов было до отказа забито — и у фашистов и у нас — техникой и войсками… Только короткий его отрезок, про-сматриваемый с обеих сторон, оставался абсолютно пустынным. В нашу сторону вражеские машины шли порожняком, а обратно возвращались заполненные солдатами. Гитлеровцы спешно отходили…
Впервые удалось спять отступление врага зримо и убедительно. Поспешно уходила техника. Переполненные грузовики увозили солдат. Изредка по обе стороны дороги тяжелые взрывы вздымали коричневую землю, но на них в спешке, кажется, никто не обращал внимания.
Камера работала. Я неотрывно следил в визир-бинокль за происходящим, фиксируя кадр за кадром. Рядом стояли Дмитрий и Федор, нетерпеливо дожидаясь возможности заглянуть в визир.
Пока я заводил пружину, Рымарев заглянул в визир и крикнул:
— Танки! Танки! Снимай скорее!
Я прильнул к камере и поймал в кадр несущийся Т-34. Он явно кого-то преследовал. Из ствола время от времени вырывалось пламя, но звук выстрела доходил намного позже.
— Наш танк преследует немецкую танкетку! — успел я по ходу действия сказать друзьям. Я снял, как она, прячась за косогор, стремилась ускользнуть от догоняющих ее снарядов.
— Попал! Попал! Ура, горит!
Мне было видно, как открылся люк и двое гитлеровцев нырнули в желтую траву и расползлись в разные стороны.
— Ложись! — вдруг крикнул Рымарев, и через секунду рядом начали рваться мины.
Мы залегли, съемку пришлось прекратить.
— А земля-то теплая, родная, чуешь, как пахнет? Не раз спасала, родная, — я погладил коричневый откос траншеи и еще крепче прижался к нему щекой.
— Ребята, между залпами убираем камеру и немедленно смываемся, — сказал Левинсон.
Первый минометный налет затих, и мы, похватав кто что успел, поползли вниз с нашей удобной позиции. Прошло не больше трех минут, и все началось с еще большей силой.
— Сукины дети! Продырявят телевик, его не распластаешь по земле. — Дмитрий приподнял голову.
— Не высовывайся, а то продырявят голову. Телевик другой пришлют, а вот голову… Так и Севастополь не увидим… — ругался Федор.
Рымарев снова уперся очками в землю. Рядом, распластавшись, лежали оба Кости, а Ряшенцев накрылся тяжелым штативом. Переждав налет, мы перетащили аппаратуру в другое место, но точка оказалась «слепой»…
Вместе с нашими танками на всем ходу ворвались мы в Тамань. Стояла жара. Пыль, поднятая гусеницами и колесами, долго не оседала. Солнце гасло в этих облаках пыли, как в пасмурный день.
Мы снимали следы поспешного бегства врага. Немцы построили через пролив канатную дорогу, но наши самолеты разрушили ее. У берега колыхались на легкой волне разбитые транспорты. Волны прибили к берегу трупы немецких солдат.
В Тамани нас приютили в чистенькой белой хатки на берегу моря. Наконец-то впервые после Новороссийска мы могли помыться и лечь спать в чистую постель, а не в придорожную жухлую траву. Даже не верилось в такое счастье…
Кончилась золотая осень. Сначала сняли все мины, за ними — виноград. Полили бесконечные проливные дожди.
Рядом с нашим домиком был крутой обрыв к холодному шумящему осеннему морю. Мы сидели на лавочке перед домом, внизу расстилалось серое море, и каждый думал о своем: со дня на день ждали команды — скоро десант. Тамань наша, но что нас ждет? Сорок километров страшного пути через пролив, сквозь стальной ураган.
«Теперь недолго ждать — скоро Севастополь», — думал я. На сердце стало светлее. Подошел Рымарев, обнял меня сзади, положил мне на плечо свой небритый подбородок и сказал:
— Теперь недолго ждать — скоро Севастополь!
Даже в мыслях мы с Дмитрием были вместе. Я не стал ему говорить, что мы думали об одном и том же, по от этого стало легко-легко.
В километре от нас, в морс, на больших скоростях носились вражеские торпедные катера. За ними тянулись высокие лепные буруны. Изредка они ставили дымовую завесу, и Крымская земля с силуэтами фиолетовых гор исчезала за серой пеленой.
Когда, наглея, гитлеровцы подходили ближе, паши батареи отгоняли их, а мы, пользуясь случаем, пополняли запасы снятого материала.
Началась подготовка к крымскому десанту, шло накопление техники и переправочных средств. Все это происходило по ночам, и нам ничего не оставалось делать, как пользоваться вынужденным отдыхом. Тамань для нас оказалась не по-лермонтовски райским уголком с теплым кровом, домашними обедами, материнской заботой нашей тихой хозяйки. На нас обрушилась непривычная на войне тишина, и первое время мы мучились от бессонницы.
Но вот однажды вечером, когда мы, собравшись за столом, высказывали и обсуждали самые различные предположения, касающиеся будущего десанта, раздался стук в окно.
— Товарищи командиры, к вам солдат! — сказала, чуть приоткрыв дверь, хозяйка.
— Разрешите доложить! — обратился к нам боец. — Завтра в восемь ноль-ноль старшему киногруппы надлежит быть у начальника политотдела пятьдесят шестой армии.
Утром Левинсон, вернувшись из политотдела, оживленно сообщил нам:
— Ну, ребята, предстоит грандиозная операция, и нас всех распределили по кораблям.
Меня определили на морской охотник. И вскоре вызвали на него. Каждому члену экипажа была разъяснена его точная, четкая задача во время десанта. Теперь нам не хватало времени не только поговорить, но и выспаться. Несколько раз по тревоге выходили в море для проверки оружия и отработки личным составом четкого взаимодействия — ночью, днем, утром… Шла упорная и тяжелая работа — не только отработка технических приемов десантирования, но и испытание нервов, тренировка воли. Все нужно было предусмотреть, все продумать, все предвидеть, чтобы избежать непредвиденных и коварных случайностей.
За несколько дней нашей группе ни разу не удалось собраться, поделиться своими впечатлениями, волнениями, предположениями. Свободных минут хватало лишь на то, чтобы вздремнуть. И снова за дело.
Мы не были посвящены в планы командования, узнали о них только спустя много лет. Черноморский флот и Азовская флотилия должны были форсировать Керченский пролив и высадить для захвата плацдарма части 56-й армии генерала К. С. Мельника и 18-й армии генерала К. 11. Леселидзе. Наши войска должны были захватить Керчь и порт Камыш-Бурун.
По замыслу Керченско-Эльтигенской десантной операции предусматривалась одновременная неожиданная для врага высадка трех дивизий 56-й армии, которую должна была перебросить Азовская флотилия, и одной дивизии 18-й армии. 56-я армия нацеливалась на Ени-Кале (это направление было главным), 18-я армия — на Эльтиген. Эльтигенское направление было вспомогательным.
Тогда мы не знали, что вместе с нами к десанту готовились 130 тысяч наших солдат и офицеров.
И вот наступил долгожданный день, вернее, ночь. Долгожданный только потому, что мы действительно к нему долго шли, а не потому, что всем так не терпелось попасть в это пекло…
Мы не знали, что за несколько дней до этого части 18-й армии уже перебрались через Керченский пролив и захватили плацдарм в районе Эльтигена — это был тот самый десант на Эльтиген, который впоследствии был назван «огненным». Он высадился в ночь на 1 ноября и отвлек на себя значительные силы врага. Затем 2 ноября был десантирован первый эшелон 56-й армии — на участок Маяк, Жуковка.
Мы готовились к высадке со вторым эшелоном — 55-й гвардейской стрелковой дивизией генерала Б. Н. Аршинцева — в ночь на 3 ноября с косы Чушка.
Я не знал и не видел, что творилось в этот день на берегу. Еще с вечера накануне занял свое место на «охотнике».
Из Азовского моря, как из аэродинамической трубы, дул, завывая, резкий, леденящий душу ветер. Он гнал крутую, ералашную волну, и она дробно и тревожно стучалась, билась о борт, обдавая брызгами мостик. Я забрался в тесную рубку, прильнул к иллюминатору и погрузился в свои невеселые думы. Беспорядочная болтанка никак на меня не действовала и не мешала мне фантазировать, забегать вперед, и я уже видел себя в освобожденном Севастополе. Вдруг сыграли боевую тревогу, и мы понеслись куда-то в темную ледяную завывающую бездну…
Когда сквозь тучи проглянула луна, стало видно, что наш пляшущий на волнах «охотник» идет среди множества других плавсредств — ботов, шлюпок, железных понтонов и простых рыбачьих лодок, наполненных до отказа бойцами в шлемах и меховых ушанках, с рюкзаками за спиной и автоматами на шее.
Перегруженные лодки сидели низко в воде, и волны легко захлестывали борта. Бойцы не успевали касками вычерпывать из лодок воду.
Наш катер-охотник и несколько других корабликов, как могли, старались помочь бойцам, поднимали их па борт.
Но переправа продолжалась.
Резкими вспышками молний покрылся восточный краешек крымской земли. Задрожал утренний прозрачный воздух, затряслась под ногами палуба, захватило дыхание и заложило уши. Протяжный, нарастающий гул от орудийной канонады слился с ревом проходящих на бреющем полете «илов».
Я приложил ко лбу холодное «Аймо» и начал снимать летящие самолеты. Так только и удалось погасить охватившее волнение.
С песчаной косы Чушка протянулась до самой крымской земли густая дымовая завеса. Она как бы замерла, застыла, закрывая собой идущие на штурм Крыма корабли с десантом. Завеса мешала гитлеровцам вести прицельный огонь, и они били из Керчи наугад. Вражеские снаряды вздымали вверх белые фонтаны разрывов, и пестрая цветастая радуга переливалась, играла в водяной ныли.
Впереди — темный, задымленный, в огненных вспышках берег. Низко над проливом туда и обратно один за другим летят санитарные У-2, увозя из боя тяжело раненных солдат и матросов. А выше стройными клиньями — тяжело нагруженные «пешки». Воздух воет, звенит, гудит, тяжело охает и захлебывается, как бы не в силах выдержать лавину звуков.
Вот и берег. Подрулили к барже, наполовину выскочившей на грунт. Не помню, как я очутился на берегу. Снимаю. У сколоченных наспех причалов идет лихорадочная работа, с больших барж сходят «доджи», «студебеккеры», груженные снарядными ящиками. Где-то в пыльных вихрях начинают ухать мины, и все падают плашмя — кто в жидкую грязь, кто на ледяные кампи…
Еле успеваю перезарядить «Аймо» и снова снимаю. Подчалила самоходка, по трапу быстро сбежали матросы с автоматами наперевес. Они цепочкой кинулись в горы под степы крепости Ени-Кале и, перестроившись в шеренги, пошли в бой. В стороне от причалов маленький аэродром. Там то и дело взлетают и садятся самолеты. На разбитой дороге качаются, двигаясь в сторону Керчи, сотни грузовиков. Обгоняя тяжелые машины, мелькают юркие «виллисы».
В голове только одна мысль — снимать, снимать все, что происходит. Первое время от волнения и, наверное, от страха я как бы скрывался за крепко прижатой ко лбу журчащей камерой. Она вела меня вперед, и мне наивно казалось, что могла защитить мое лицо, голову от пули или осколка.
Загромыхали с катеров зенитки, покрывая небо белесыми вспышками разрывов. Над причалами и аэродромом появились вынырнувшие из-за горы «мессеры». Они с резким воем разрезали воздух, поливая свинцом причалы, грузовики и разбегающихся от них бойцов. Вдали, подняв черный столб с пламенем, рванула цистерна с горючим.
Запас пленки кончился, и я стал оглядывать причалы в поисках своей полуторки. Она, если не утонула в пути, должна быть где-то здесь. Наконец заметил издали, как с большого парома скатывалась наша зеленая машина. Из нее вышли Ряшенцев и шофер Дмитриенко. Я бросился к друзьям. Мы с Константином помогли Феде выкатить машину на крымскую землю. С самоходки рядом сбежали по трапу и присоединились к нам Наум Левинсон и Федор Короткевич.
— Живы! Рымарева с Дупленским не видели? — Левинсон с беспокойством посмотрел вокруг.
— Проедем, поищем — надо торопиться.
Когда мы выруливали из густого месива на дорогу, увидели идущих нам навстречу перепачканных глиной Рымарева и Дупленского, Вид у них был усталый, измученный, но, увидев нашу зеленую будку, они радостно бросились к нам.
— Вы что, форсировали пролив по дну? — пробуя отковырнуть глину с шинели Рымарева, спросил я.
— Пришлось пообнимать родную! Еле уползли, такое месиво было, даже «Аймо» поднять ни разу не удалось.
Мы были так рады друг другу, мы так мало надеялись на эту встречу, что теперь, когда опасность еще не миновала, опьяненные необыкновенной удачей, вдруг забыли, что находимся в центре боевых действий…
Из-за крутого поворота дороги, огибающей шлаковые горы завода имени Войкова, показалась по другую сторону голубого залива Керчь. Над городом, увенчанная цепочкой снарядных разрывов, доминировала гора Митридат. Керчь была объята дымом пожарищ, кое-где сквозь него прорывались оранжевые языки пламени и вздымались к небу высокие столбы бомбовых взрывов. Красивым амфитеатром раскинулся город на берегу бухты, усеянной крестами мачт потопленных кораблей, барж и катеров…
Пригород на этой стороне залива уже отбит у врага. Наши корректировщики сидят на домнах и сообщают координаты целей батареям, ведущим непрерывный огонь по врагу.
Мы с Рымаревым забрались на самый верх домны, на железный балкон, опоясывающий ее по окружности. Отсюда была великолепная панорама во все стороны — и Керчь, и бухта, и прилегающий район города были у нас как на ладони. Совсем неподалеку, на нашей высоте, летали, охотясь друг за другом, «кобры» и «мессеры», а мы охотились за ними, выжидая самые решительные моменты воздушного боя.
Вот наш истребитель потянул за собой шлейф черного дыма, и через секунду вспыхнул белый венчик парашюта. Ветер нес летчика в море, а самолет, объятый пламенем, не долетев до города, врезался в землю. «Аймо» замолкла.
Я засунул камеру в мешок и занялся перезарядкой, а Дмитрий неотрывно следил за парашютистом. В это время небо наполнилось гулом и зенитным грохотом, наша домна, как огромный резонатор, загудела, завибрировала… Несколько эшелонов наших штурмовиков устремилось с разных сторон на город. Они летели низко, вне действия зенитного огня противника. Охраняя их, наши истребители заполняли все небо. Воздух клокотал, будто закипел гигантский котел…
Запас пленки кончился. Я посмотрел в сторону того берега, где мы высаживались. Трудно было поверить собственным глазам. Просто невероятно — каким образом матросы и солдаты, вооруженные только автоматами, взяли в лоб этот неприступный высокий берег с его хитроумными укреплениями, траншеями, дотами, заминированными полями…
Были взяты пригороды, но освободить Керчь тогда пе удалось. Войска перешли к обороне.
Здесь на северной окраине города, недалеко от завода Войкова, в винном погребе, который мы окрестили «Крепость Дюпон», мы и перезимовали. Оборудовали себе уютную базу для жилья, соорудили двухэтажные нары и стол, железную печку, на которой военный фоторепортер «Красного Флота» Евгений Халдей удивлял нас своим кулинарным искусством. К нам присоединились мои земляки-волжане военные кинооператоры Даниил Каспий и Давид Шоломович. Рано утром мы расходились на «охоту» за кадрами, а при наступлении темноты собирались в нашей «крепости», обменивались впечатлениями за день и прислушивались к гулким разрывам снарядов…
Здесь мы и встретили новый, 1944 год, твердо веря, что он станет годом освобождения Севастополя от ненавистного врага.
Шел сорок четвертый.
Керчь все еще оставалась в руках врага. Наши части шаг за шагом продвигались вперед. Через изуродованные, исковерканные снарядами траншеи, доты, накаты блиндажей, трупы вражеских солдат и развалины домов наша пехота и моряки упорно продвигались все дальше и дальше, занимая квартал за кварталом. На ветвях обгорелых акаций застряли куски одежды, жести и тел. И апреля на рассвете после ночной артподготовки наши части ворвались и отбили новый участок пригорода. Завязалась злая уличная схватка. Дрались за каждый домишко, за груды битого кирпича, за руины. Гитлеровцы бешено сопротивлялись, их исступленные контратаки следовали одна за другой, но все они разбивались о стойкость наших воинов.
Взятие Керчи решало участь всего Крыма — этот город давал ключи и от Севастополя. Фашисты это отлично понимали и держались за свои рубежи.
Готовился решающий штурм полуострова. Готовились и у ворот Керчи, и у далекого Сиваша, и у неприступного Перекопа.
8 апреля 4-й Украинский фронт перешел в наступление. Это было началом Крымской наступательной операции. Замысел ее был предельно точен: войска 4-го Украинского фронта шли с севера от Сиваша на Симферополь и Севастополь. Наша Отдельная Приморская армия (бывшая 56-я) должна была двигаться им навстречу от Керчи для того, чтобы расчленить и уничтожить остатки 17-й немецкой армии и другие вражеские соединения.
Когда успехи 4-го Украинского фронта в северной части Крыма создали благоприятные условия для успешных действий на Керченском полуострове, в ночь на 11 апреля 1944 года перешла в наступление и наша армия. Уже под утро город и полуостров были освобождены.
А на следующий день по всему Крыму развернулось наступление на врага, отходившего к Севастополю.
Отговорила вдруг тяжелая артиллерия, затихли ее громкие раскаты, и замерло эхо в сиреневых скалах Чатыр-Дага и Ай-Петри. Освобожденная Керчь осталась позади, и связанные с десантом тревоги и волнения тоже ушли навсегда в прошлое. Фашисты, бросая технику, теряя раненых и убитых, сопротивляясь, откатывались на запад.
По извилистому шоссе Южного берега Крыма с передовыми частями Отдельной Приморской армии мчались мы на своей зеленой полуторке. G нами вместе на Крым наступала весна. Снова, как и прежде, по утрам стелились и таяли молочные туманы, и, как видения, то возникали, то исчезали причудливые громады скал, сосен и кипарисов. На склонах гор застыли, как бело-розовые облака, фруктовые сады. По обе стороны дороги замерли кипенно-белые черешни, пурпуровым пламенем горели костры персиковых рощ. Каждый поворот крутой дороги открывал родную землю в весеннем цвету…
Мы то и дело выскакивали из машины и снимали: то нескончаемые вереницы сдавшихся в плен немцев и румын, то брошенную технику — зенитки, мотоциклы, пулеметы, машины, то снарядные ящики и повозки с убитыми лошадьми. Мы обогнали артиллерию, грузовики со снарядами и, вырвавшись на простор, помчались с максимальной скоростью. Впереди, по обочине дороги, понуро шли длинные колонны пленных безо всякого конвоя.
За поворотом дороги мы догнали огромную самоходку. Она занимала всю проезжую часть, и обогнать ее было невозможно. Нас окутало голубое облако выхлопных газов.
— Лучше отстанем немного, а то совсем задохнемся! — предложил й Левинсону.
Отстав метров на триста от грохочущей самоходки, мы остановились, чтобы отдышаться.
— Красота-то какая! — Наум подставил лицо солнцу и блаженно зажмурил глаза.
В этот момент вздрогнула земля. Впереди из-за поворота дороги — там, где скрылась самоходка, к небу взметнулся черный столб дыма и пламени.
— В машину, скорее! — крикнул Левинсон, вскакивая на подножку.
За поворотом дороги мы увидели перевернутую самоходку. Какая же огромная сила могла поднять в воздух многотонную стальную громадину!
Неподалеку на траве лежали убитый майор и изуродованный лейтенант. Они были выброшены взрывом из открытой башни.
Подошла санитарная машина и другая — штабная. Прибывший подполковник определил, что самоходка наехала на целую груду мин у въезда на мостик.
— Осмотреть мост и разминировать! — скомандовал подполковник группе бойцов.
Результат их работы был ошеломляющим: по ту сторону мостика саперы выкопали килограммов триста взрывчатки.
Когда путь стал свободен, мы уже с большей осторожностью покатили дальше, внимательно осматривая асфальт и придорожную траву.
Судак, Феодосия, Алушта, Гурзуф, Ялта — всюду оставили свой кровавый след фашисты. Обгорелые остовы домов, расстрелянные жители, сотни убитых в упряжке лошадей. Завалы взорванных на шоссе деревьев часто преграждали нам дорогу. Заминированные, опутанные колючей проволокой пляжи производили впечатление тюремной территории. Всюду встречали нас худые, измученные, но радостные и возбужденные люди…
У Байдарских ворот встретился большой завал. Вся вереница машин и техники остановилась. Из зарослей кизила и шиповника вышли на дорогу несколько бородатых людей с немецкими автоматами и пулеметными лентами через плечи.
— Мы крымские партизаны! Ждали вас здесь, дорогие товарищи, чтобы показать вам другую дорогу! — сказал один из них подошедшему подполковнику.
Офицер стоял в нерешительности, не зная, видимо, что предпринять. Его колебания заметили не только мы, но и партизаны.
— Вы зря нам не верите! Мы же будем с вами и никуда теперь от вас не уйдем. Наш штаб далеко отсюда — в Старом Крыму. Документов предъявить вам не можем, сами знаете — не носим с собой!
Наконец подполковник дал команду следовать за партизанами. Дорога оказалась совсем близко, правда не очень хорошая, но надежная — без мин и сюрпризов. Не прошло и часа, как наша колонна проследовала мимо Байдарских ворот. Нас встретила зеленая Золотая долина, а в первом же селении наши машины буквально забросали цветами. Радостные возгласы приветствий сопровождали нас, пока мы не расположились на ночлег. С темнотой спустились с гор партизаны и рассказали о том, что им пришлось пережить во время оккупации.
— В нашем отряде всю зиму пробыл кинооператор капитан Иван Запорожский, несколько дней назад он с небольшим отрядом ушел в район Ялты, — сказал один из партизан. — А что было в Севастополе и как там лютовало гестапо, даже рассказывать страшно… Многих мы там потеряли…
Дата 15 апреля 1944 года запечатлелась у меня на всю жизнь. Наши передовые части подошли к рубежу обороны Севастополя. Итальянское кладбище, гора Гасфорта, деревня Комары, Федюхины высоты и Генуэзская крепость над Балаклавой… Там засели перед Севастополем немцы. С того дня и до 12 мая, когда последний фашист был выбит с Херсонесского мыса, остались в моей памяти самые яркие, хотя, может быть, и отрывочные, воспоминания о событиях, связанных с битвой за наш Севастополь…
На рассвете 15 апреля с передовым отрядом разведки мы двинулись к Севастополю. Только тридцать пять километров отделяло нас от него. В крымские пейзажи никак не вписывались многочисленные солдатские кладбища. Слева и справа от дороги, вблизи и поодаль следовали один за другим строгие геометрические порядки стандартных крестов, увенчанных стальными немецкими касками.
— Сколько их тут! Я даже не предполагал!.. — удивлялся Костя Дупленский. — Помнишь, Дмитрий, еще в сорок первом Гитлер обещал штурмовавшим Севастополь войскам в награду за взятый город длительный отдых на Южном берегу Крыма…
— Да, знали бы они, сколько продлится их отдых… — мрачно сказал Ряшенцев, пробуя сосчитать количество бесконечных рядов касок.
Мы теперь увидели воочию результаты нашей обороны — вот во что обошлись гитлеровцам двести пятьдесят дней, проведенных у стен Севастополя.
На повороте пятнадцатого километра шоссе открылась широкая панорама. У меня даже дух захватило. Справа от дороги, круто поднимаясь, выросла гора с разбитой белой часовней на вершине.
— Итальянское кладбище!
— Смотрите! Мы здесь были в обороне! Знакомые места! — закричал Костя Ряшенцев.
— Это не то слово — знакомые! — заметил Левинсон.
«Да! Это, конечно, не те слова!» — подумал я и начал искать более подходящие. На этой горе, на ее склонах, за короткое время боев, атак, штурмов и контратак, когда часто твоя жизнь висела на волоске, а у кого-то обрывалась навсегда, пережито было больше, чем мог бы пережить человек за всю свою долгую жизнь. «Нет таких слов — не измерить, не сравнить, не выразить!» — решил я, глядя на Итальянское кладбище.
Когда головная колонна машин с легкой артиллерией приблизилась к подножию горы с Итальянским кладбищем, засвистели пули… Здесь у немцев был первый заслон перед Севастополем. Начался бой. Машины дали задний ход и укрылись за пригорком. Застучала прямой наводкой наша артиллерия. Все рассыпались и залегли в сухой, высокой прошлогодней траве. Мы укрылись в кустах и начали снимать. Пули взвизгивали почти одновременно с выстрелами — значит, гитлеровцы были совсем рядом. Присмотревшись, мы увидели их пулеметные гнезда. Над ними поднимались желтые облачка пыли. Вскоре пыль, выбитая немецкими пулями, и дым от орудийной пальбы заслонили солнце. Мы снова, как в сорок первом, оказались в привычной обстановке, только Севастополь теперь был не за нами, а впереди нас.
Едва мы расположились на обед, прибежал запыленный вестовой:
— Товарищи операторы, командир дивизии требует!
Как ни жаль, но обед пришлось отставить. Мы последовали за вестовым на НП. Генерал поставил задачу разведчикам — уничтожить пулеметные гнезда на склоне горы.
— Обойдете Итальянское кладбище справа, вот здесь! — комдив показал карандашом на карте. — Незаметно, под прикрытием кустарника, поднимитесь вот сюда, неожиданно нападете на фашистов от разбитой часовни. Задача ясна? Выполняйте! — Генерал нарисовал синим карандашом план обхода горы и ниже на склоне — пулеметные точки врага. Он обвел их красным и дал младшему лейтенанту.
— Есть, выполнять!
— А про нас забыли, товарищ генерал, — напомнил я.
— Да. Прихватите оператора. Подстрахуйте его во время съемки. Выполняйте!
Мы отправились в обход, прячась за голые кустики колючки, покрытые сухим прошлогодним вьюном. Незамеченные, мы обошли гитлеровцев и поднялись на гору выше их расположения. Почему генерал решил, что в развалинах часовни никого нет, было неясно. Ниже нас, на удобной для обзора террасе, лежали за пулеметом трое вражеских солдат и время от времени били короткими очередями по нашим подразделениям и, конечно, не предполагали, что их можно обойти с тыла.
Я приготовился к съемке. Как только автоматчики открыли огонь, нажал на рычажок. Немцы судорожно задвигались, будто бы какая-то незримая сила подбросила их снизу, и вдруг замерли. Только тут я заметил еще одну террасу, ниже и правее. Там несколько солдат бросили пулеметы и побежали, низко пригибаясь к земле. Двое уткнулись в кусты и замерли, остальные исчезли из поля зрения.
Мы обследовали разрушенную часовню и установили, что эти пулеметчики базировались там и без прикрытия спустились вниз, не ожидая нападения с тылу.
Возвращались к себе по хорошо знакомой мне местности. Вот здесь осенью сорок первого мы с Дмитрием Рымаревым несколько дней и ночей грели животами землю Итальянского кладбища. Вот старые наши окопы-одиночки и зигзаги траншей, густо заросшие травой. Кое-где лежат еще не окоченевшие трупы немецких солдат — результаты сегодняшнего боя. На ржавой колючей проволоке висит головой вниз немец с длинными соломенными волосами. Его каска откатилась и лежит рядом с другой, ржавой. Куда ни ступи — всюду продырявленные осколками каски, позеленевшие гильзы, рваные осколки мин и снарядов, исковерканные автоматы, диски, котелки, термосы…
Меня догнал Костя Ряшенцев. Мы остановились. Перед нами кусочек земли, который в течение нескольких месяцев обороны переходил из рук в руки. Мины и снаряды глубоко вспахали эту землю, потревожив могилы французов, итальянцев, англичан, похороненных в прошлом веке.
Мы осторожно продвигались вперед. Разведчики рассыпались, внимательно прочесывая кустарники. Меня окликнул отставший позади Костя Ряшенцев:
— Смотрите, что я нашел!
Он держал в руках несколько выгоревших на солнце обрывков ленточек с потускневшими названиями кораблей: «…ская Коммун…», «Черно…», «..хный Кавк…» и почти целую ленточку с эсминца «Свободный»…
Костя не прятал слез, он встал на колени, прижался лбом к влажной земле.
— Такая же холодная, как и тогда, когда мы стояли здесь насмерть! Меня, раненного, выволокла отсюда сестра и тут же была убита, а я был как мертвый… — Костя тяжело поднялся с земли. — Вы помните, под Ассами, когда мы с вами познакомились, название какого корабля было у меня на бескозырке?
— Ну конечно помню… «Беспощадный».
Костя протянул мне обрывок ленточки. Я с трудом прочитал полустершееся окончание — «…щадный».
— С нашего корабля! Кто бы это мог быть? Я живой, а его нет, вот судьба… Может быть, это и его каска…
Неподалеку звонко разорвались один за другим четыре снаряда. Мы тут же вернулись из сорок первого в сорок четвертый. Я взял у Кости обрывок ленточки и положил в записную книжку рядом с фотографией матери. С ней я никогда не расставался. Другую ленточку с названием эсминца «Свободный» спрятал в свою фуражку.
Гора с Итальянским кладбищем — в наших руках, Сапун-гора теперь прямо перед нами. Позиции фашистов и наши наступающие части — как на ладони. За крутым косогором напротив Итальянского кладбища сверкнули разом десятки огненных всполохов. Это «катюши» «сыграли» по Сапун-rope. Мгновение, и там, у немцев, вздыбилась земля, вырос коричневый лес разрывов. Снимаю, завожу «Аймо» и снова снимаю.
Какая удачная точка…
Наши танки пошли вперед. Маневрируя под вражеским огнем, они продвигаются в сторону Балаклавских высот.
— Началось! Костя, ты только взгляни, там, за Сапун-горой, — Севастополь, даже не верится! Скоро будем там!
Немцы, отступив, точно заняли рубежи нашей обороны сорок второго, а мы теперь оказались на их месте. Мы уже на своей зеленой полуторке сумели въехать в широкий крепостной ров на самом гребне горы. Внизу под нами была занятая немцами Балаклава.
— Микоша! Внимание на солнце — летят «юнкерсы»! Снимай!
Левинсон и Костя помогли мне развернуть камеру с тяжелой трубой. Я снимал до тех пор, пока угол зрения позволял мне вести панораму. Вдруг бомбардировщики прямо перед зенитными разрывами совершили неожиданный маневр — веером, круто меняя высоту, каждый пошел на свою цель. Две бомбы рванули неподалеку от нашей крепости с внешней стороны и не причинили никакого вреда, третья разворотила пирс в Балаклаве, а четвертая подняла высокий сверкающий столб воды в центре бухты.
— Горит! Горит! — закричал Ряшенцев.
Я повел панораму за «юнкерсом», который со шлейфом черного дыма шел на снижение к морю. Не долетев нескольких метров до воды, он врезался в край горы, рванул, заливая пламенем ее до подножия, и рассыпался па мелкие части.
— Даже парашютами не успели воспользоваться.
— Вот она — цена мгновения! — многозначительно сказал Левинсон.
Разговор на этом оборвался. Над Сапун-горой появились наши «Илы», и я прилип к визиру камеры.
Замаскировавшись в крепости над Балаклавой, мы вели съемки, наблюдали за городом, за Сапун-горой, и вся местность, занятая врагом, была у нас как на ладони. Выгодная точка позволила свободно с утра до ночи снимать не только эпизоды воздушных боев, но и сухопутные атаки, танковые налеты, обработку немецких позиций нашей артиллерией…
Мне хорошо было видно в визире камеры, как «илы» один за другим, тяжело нагруженные, буквально пробирались среди зенитных разрывов, пронизывая их, и сами сеяли огонь на врага. Вот ожесточенный ответ гитлеровцев достиг цели, и наш штурмовик погиб, врезавшись в траншеи, блиндажи врага, круша все и всех вокруг. Я снимал этот беспримерный акт героизма, и мое сердце сжималось от боли…
— Это же надо понять! Ведь каждый из нас знает, что с парашютом с высоты десять — пятнадцать метров не выпрыгнешь! — Левинсон наблюдал за работой нашей авиации в бинокль и не переставал восхищаться героизмом летчиков.
Да, теперь каждый день, каждый час, каждая минута приносили столько съемочного материала, что не хватало пленки — приходилось экономить. За всю войну до этого дня не было такого удовлетворения и радости от увиденного и снятого. Я охрип от радостных возгласов во время съемок:
— Ур-ра! Горит, горит! Сбили! Давай! Давай еще!..
Весна все больше и больше наполняла крымскую землю теплом, светом и красками.
В зеленой ложбинке между Итальянским кладбищем и Федюхиными высотами позади цветущего яблоневого сада притаился дивизион «катюш». Я пробрался в сад в надежде снять из него лавину реактивного огня. Не долго мне пришлось ждать. Сквозь усыпанные душистыми цветами ветви понеслись смертоносные трассы на Сапун-гору.
Белые цветы. Пчелы. Сладкий аромат и несущие смерть струи стремительного огня… Весна и смерть идут по Крыму плечом к плечу. Весна и освобождение. Я снимал, стараясь отвлечься от нахлынувших чувств. Уходить не хотелось. Я не знаю, как долго я сидел в этом маленьком, израненном осколками снарядов садике на краю нейтральной зоны. Я забыл обо всем на свете, будто вернулся домой на Волгу. Пахло миром и медом…
Жалко, что не могу вместе со съемкой записать соловьиные трели, воссоздать аромат весеннего цветения… Я сидел, слушая, и не верил себе. Чем громче была канонада, тем неистовей и пронзительней пели соловьи, словно соревнуясь с грохотом залпов, с воем летящих снарядов «катюш», с разрывом мин и гулом штурмовой авиации. Но когда наступала короткая тишина, соловьи замирали, как бы удивляясь ей.
Сначала мне показалось, что это случайное совпадение, но, просидев в саду около часа, я убедился, что птица действительно поет именно тогда, когда гремит канонада, и умолкает вместе с ней.
Но вот гитлеровцы засекли позицию «катюш». Полетели первые пристрелочные снаряды. Установки, фыркнув моторами, покинули позицию, а я почувствовал, что если хоть минуту задержусь в этом райском уголке, то будет поздно. Я убегал в полный рост, ползти было некогда. И не зря. Через три-четыре минуты уже не было ни сада, ни соловьиной песни. Розовое облачко весны попало в зону активного артиллерийского обстрела.
С каждым днем канонада становилась гуще, продолжительней, небо дрожало, гудело от сплошного рева моторов. Я представлял себе немцев в Севастополе, их моральное состояние. Попытался сравнить со своим во время обороны… Мы не боялись умереть, мы защищали свое Отечество. А они? Они пришли на чужую землю. Страшно, наверное, умирать без всякой цели на чужой земле…
— Ура! Балаклава наша! — кричали матросы, перепрыгивая через груду руин на выходе к зеленой бухте.
Мы умывались холодной прозрачной водой из бухты. Весело кричали чайки, выписывая острые зигзаги над водой.
— Искупаться бы! Да уж очень холодна… — Ряшенцев сунул руку в воду.
— Бухта минирована! Никаких купаний! — скомандовал невесть откуда взявшийся капитан-лейтенант.
Мы двинулись вперед за морской пехотой. Вскоре пришлось залечь за небольшим пригорком: беспорядочно посыпались мины.
— Товарищи киносъемщики, рано утром приползайте вон на ту высоту, я буду корректировать огонь всей батареи на мыс Херсонес. Все хорошо видно — и аэродром с самолетами, и пароход у берега. Драпают немцы. В стереотрубу все как на ладони. Приползайте — устрою вам в фашистском минометном гнезде маскировку… А я пополз.
Мичман, предложивший нам заманчивый вариант, сразу слился с местностью.
На рассвете мы с Ряшенцевым, преодолев по-пластунски метров пятьсот, неплохо устроились с нашим телеобъективом на самой верхушке высоты. Как только стало светать, мичман проснулся и прилип к стереотрубе.
В видоискатель моей камеры хорошо было видно, как гитлеровцы ведут эвакуацию своих войск с Херсонеса. Мичман непрерывно передавал по полевому телефону данные о противнике на свою батарею.
К самому берегу на Херсонесе подошел вражеский транспорт, и я начал снимать.
— Подождите, командир, скоро такое представление будет… Дадим мы им огоньку!
С судна сбросили на берег сходни. По ним на борт стали подниматься солдаты. Пора снимать, а мичман все не дает им «прикурить».
— Мичман! Давай, прошу тебя! Опоздаем, слышишь? Дай же огонька, как обещал! Уйдет ведь транспорт!
На борт гитлеровцы поднимались густой беспорядочной массой. Кого-то столкнули с трапа в море. Я начал снимать.
— Рано, рано, товарищ капитан третьего ранга!
Мичман, прильнув к окулярам, кричал в телефон что-то для меня совсем не понятное, не обращая на мои просьбы, казалось, никакого внимания. Цифры, цифры…
Но вот один за другим поднялись четыре столба сверкающей воды в стороне от транспорта, не причинив ему никакого ущерба.
Я снимал, а снаряды все ближе и ближе подбирались к судну. Батарея ведет огонь залпами: четыре взрыва — пауза, еще четыре… Вот наконец вижу в кадре визира: один снаряд разорвался на мостике, другой на кормовой надстройке. Судно начало отваливать от берега.
Еще один снаряд ухнул на спардеке. Транспорт увеличил ход и все дальше удалялся от берега. Мичман замолчал, отстранившись от своей трубы. Батарея прекратила огонь.
— Уходит, уходит! У всех на глазах уходит! Ну как же это можно допустить!
Мичман оборвал меня, закричав радостно:
— «Илы»! «Илы» пикируют! Снимайте! Ур-ра! — Он придвинулся ко мне вплотную: — Товарищ капитан третьего ранга, дайте хоть одним глазком глянуть, как они его там разделывают. В вашу трубу лучше видно.
— Смотри, только скорей!
Мичман заглянул в визир и сразу отпрянул:
— Заходят! Снимайте!
Я успел нажать рычажок, когда штурмовики ринулись один за другим в пике. Вспыхнуло яркое пламя от «эрэсов», и транспорт быстро окутался густым облаком дыма. Так он и скрылся за горизонтом, объятый дымом. Тут же на аэродроме близ маяка приземлилось несколько больших десантных самолетов. И сразу же оттуда круто взмыл в небо Ю-88. За ним тянулся плотный след дыма. Я еле успевал поймать самолет в кадр. Заложив вираж, пилот хотел, как мне показалось, вернуться обратно, но было уже поздно: кренясь на одно крыло, «юнкере» полетел к морю. Я вел за ним длинную панораму. Немного не дотянув до воды, самолет врезался в скалу и взорвался. Камера умолкла. Меня охватило неприятное чувство, к горлу подступила тошнота. Над местом гибели самолета таяло легкое облачко золотистой пыли… Мы молча посмотрели друг на друга.
— Что с ним произошло? Чего это он так торопился на тот свет? — задал вопрос мичман и, не дожидаясь ответа, присел на край окопа. В этот момент к нам подошел Левинсон.
— Успел снять, как он скалу пробовал на зуб? — спросил он.
— Здесь он у меня, в кассете!
— Ладно! Сядь, передохни немного…
Так и не удалось гитлеровцам наладить эвакуацию войск с аэродрома у Херсонесского маяка. Наша авиация полностью блокировала небо и море. Напрасно осажденные фашисты ждали обещанных кораблей и транспортных самолетов. Медленно, но неотвратимо, шаг за шагом, советские войска сжимали кольцо вокруг Севастополя.
— Удивительно! Знали бы мы тогда, что будем сидеть на том месте, где были позиции немцев, и штурмовать Севастополь. Неуютно им теперь… — говорил Ряшенцев.
— Пусть попляшут теперь под нашим огнем, узнают, что такое чужая земля, — откликнулся Левинсон.
Теперь наша авиация висела в воздухе и не давала фашистам поднять головы. Сотни штурмующих «илов» перепахивали Сапун-гору…
«Видел бы Дмитрий!» — подумал я, вспоминая своего друга. Кому пришло в голову отозвать Рымарева после Керченского десанта на финский участок фронта? Это его заменил лейтенант Дупленский.
— Неужели теперь части будут брать Сапун-гору в лоб? Не могу представить себе! Да и нужно ли? Все равно фашистам в Севастополе каюк! — удивлялся Костя.
— Нужно или не нужно — знают лучше нас, — бросил Левинсон. — Возможно, задуман хитрый маневр, а мы о нем узнаем в последний момент и войдем в Севастополь вместе с передовыми частями.
Наум Борисович явно чего-то не договаривал.
…К вечеру 8 мая смолкла тяжелая канонада, перестали гудеть над головой самолеты, замолкла ружейно-пулеметная перестрелка. Затишье окунулось в напоенную весенней свежестью ночь. Перед самым рассветом запели соловьи, предвещая утро.
— Кто бы мог подумать, что в мире война? — сказал Левинсон и, прикуривая, посмотрел на часы. Он разбудил нас очень рано.
Первые лучи солнца окрасили верхушки Сахарной головки и разбитую часовню на Итальянском кладбище. Вздрогнула вдруг, как при землетрясении, Крымская земля. Завыл, заревел раздираемый, как прочная ткань, воздух. Перед объективом моей камеры медленно прошла панорама Федюхиных высот. Растянувшиеся от ружейно-пулеметной стрельбы пылевые облачка четко обозначили рубеж наших передовых частей. Впереди грозно и неприступно застыла усеянная темными кудрями взрывов Сапун-гора. Там в наших когда-то блиндажах и траншеях засели фашисты. Начался штурм. Три полосы железобетона, сведенные в мощные узлы сопротивления, вместе с хитрой системой противопехотных заграждений были преодолены солдатами и матросами в невиданном порыве. Но каждый сантиметр земли был взят с боем, каждый шаг бойцов был подвигом. Весь склон Сапун-горы был глубоко вспахан, густо засеян горячим металлом, щедро полит потом и кровью.
Мы продвигались с частями Отдельной Приморской армии в бригаде морской пехоты полковника А. С. Потапова. На самом берегу, в развалинах Георгиевского монастыря, немцы оказали жестокое сопротивление, но выдержать стремительного натиска морской пехоты не смогли и отступили — часть к Херсонесскому мысу, часть в Севастополь.
Шла, наступала наша армия, и этот порыв вперед, как и рождение весны, не могла остановить никакая сила…
Маневр по осуществлению штурма Севастополя, на который мы надеялись, был произведен, но это не избавило от необходимости брать Сапун-гору в лоб. Он только обманул врага, заставил его оттянуть часть сил от задуманного нашим командованием направления главного удара к Мекенэиевым горам, где наступление началось двумя днями раньше.
Выйдя первыми па Корабельную сторону, бойцы небольшого отряда морской пехоты подбросили вверх свои бескозырки и трижды прокричали: «Ур-ра!»
Здравствуй, Севастополь! Здравствуй, мы вернулись к тебе, как обещали в дни горькой разлуки!
Грянул в голубом весеннем воздухе первый беспорядочный салют из автоматов. Перед нами за Южной бухтой дымятся руины города. В районе Карантинной вздыхают тяжелые взрывы.
Внизу, под нами, у Павловского мыска полузатонувший эсминец «Свободный». Я был свидетелем его гибели. Будто вчера это было… Напротив, у Графской пристани, торчат мачты потопленного крейсера «Червона Украина». У памятника «Затопленным кораблям» ярко пылает немецкая самоходная баржа. Кипит над Севастополем ружейно-пулеметный клекот… Немцы с боем оставляют горячие от солнца руины. И вот еще один бросок. Перед нами израненная, пробитая пулями и осколками снарядов колоннада Графской пристани. Черный дым от горящей баржи стелется за колоннами по бликующему морю. Играет солнечными горячими зайчиками Северная бухта. Разбитая лестница густо усеяна рваными осколками и стреляными гильзами. Вместо деревянного пирса в конце лестницы зияет огромная воронка.
Мы стоим пыльные, опаленные порохом и весенним солнцем, счастливые и радостные. Какой день — мы в Севастополе!
Двести пятьдесят дней не смогли сломить фашисты нашу оборону, а сами продержались всего 24 дня. Мы вышли на подступы к городу 15–16 апреля. Сегодня — 9 мая, день освобождения Севастополя!
Я взглянул на флагшток над Графской — он пуст.
— Костя, подержи камеру, я сейчас вернусь!
Сбросив китель, я быстро забрался наверх, снял тельняшку и повесил ее, как флаг, на железном шпиле. Потом достал из фуражки выгоревший на солнце обрывок ленточки с минного поля из-под Итальянского кладбища и обвязал им острие шпиля выше тельняшки.
Я опустился вниз, и мы дали салютный залп из своих пистолетов. Тельняшка и черная матросская ленточка развевались на фоне синего крымского неба, приветствуя счастливый день победы над врагом.
Кто ты, отважный матрос с минного поля из-под Итальянского кладбища, отдавший жизнь за родной Севастополь, я не знаю, но ленточка с твоей бескозырки вернулась в твой любимый город и, как знак траура по всем погибшим, торжественно и скорбно полощется на соленом ветру…
Свершилось. Севастополь наш. Теперь скорее на мыс Херсонес. Там еще сопротивление — фашисты сдались не все. По знакомой дороге, изъязвленной минами и снарядами, сквозь толпы беспорядочно идущих навстречу заросших изможденных пленных, медленно лавируя среди разбитой техники, мы пробирались вперед.
Я вспомнил, глядя на дорогу, как мчал нас по ней Петро Прокопенко… Казалось, сейчас прозвучат его: «Охфицеры, тримайсь!» «Эх, Петро, Петро. Неужели ты никогда не вернешься в Севастополь? Не споешь нам «Виют витры, виют буйны…»? Хиба ж це дило?..» Мои невеселые мысли прервались. Наша машина остановилась. Дорогу загородила плотная толпа раненых вражеских солдат. Я смотрел в их лица, пытаясь увидеть зверя, того самого — кровожадного, который убивал, терзал и мучил на нашей земле пи в чем не повинных людей.
А навстречу мне шли, даже не шли, а еле переставляли ноги худые, измученные люди, несчастные существа. Я невольно с омерзением отвернулся от этой толпы, и, когда мы снова тронулись, переключил внимание на догоравший в кювете «фердинанд». Я велел Дмитриенко остановить машину и начал снимать все, что творилось на дороге.
— Костя, сними этих раненых, — попросил я Дупленского, — а я займусь той группой и техникой.
Стрельба впереди совсем прекратилась.
— Мы с Ряшенцевым пойдем вперед, вы, когда кончите здесь, догоняйте нас, — обратился я к Левинсону.
Вот и Херсонес. Где же знакомый аэродром? Как все изменилось, стало чужим, неузнаваемым… А может быть, еще не доехали? Я высунулся из машины и сразу увидел маяк на краю мыса, у самого моря.
«Маяк — белая свеча Крыма, — как тебя изранили снаряды! Пробили насквозь, а ты не поддался — гордый, с простреленной грудью стоишь, как матрос, и не надаешь от пуль, не умираешь от ран…»
— Ну как, может, поснимаем? — спросил Левинсон.
То, что я увидел, выйдя из машины, не придумать при самой дикой фантазии… Оранжевое поле бывшего аэродрома представляло собой хаотическое нагромождение разбитой и еще уцелевшей военной техники. Будто чья-то сильная рука в порыве гнева переворошила все и вся в поисках сбежавшего преступника. И под эту тяжелую руку попали зенитки и орудия всех калибров, полосатые танки «тигр», самоходки «фердинанд», грузовые автомобили с солдатами и поклажей, легковые и штабные машины, «юнкерсы» и «мессеры», повозки, запряженные живыми и мертвыми лошадьми, беспорядочные штабеля ящиков с провиантом, боеприпасами, медикаментами, прожекторные установки с огромными параболическими зеркалами…
Всюду валялись вражеские солдаты, и вперемежку с ними — раненые. Трудно было понять, кто еще жив, кто мертв. Множество гитлеровцев, бледных, с выпученными от страха глазами, стояли с поднятыми руками. Одни, как изваяния, замерли в этих позах, другие сидели безучастно на земле, на ящиках, в грузовиках и повозках. Многие лежали на земле лицом вниз, закрыв голову руками. Ужас и смятение владели фашистами. Они прятались друг за друга, падали на землю, накрываясь плащ-палатками, давили друг друra, перелезая через убитых солдат и мертвых лошадей, бросались с крутого берега в море, плыли, тонули… Море не спасало. Море помнило сорок второй. Пришло возмездие…
Все пространство моря — от берега до горизонта — было усеяно самодельными илотами, надувными лодками, досками и бревнами от блиндажей с людьми на ник. Голубое спокойное море невозмутимо играло солнечными бликами, равнодушное к этому тотальному разгрому.
Я снимаю, завожу «Аймо» и снова снимаю. Мне некогда рассматривать и детализировать, я стараюсь снять как можно больше общих планов этого краха фашистов и, ловя камерой детали, не успеваю рассмотреть, кто ив плавающих па воде жив, а кто уже мертв. Это, я думал, успеет сделать зритель, глядя на экран после войны. Мною же руководило одно непреодолимое желание — запечатлеть самое главное, успеть взять у события всю неповторимость и силу воздействия, которые сейчас испытываю я на себе. Я знал, что пройдет десять — двадцать минут и эмоциональная свежесть восприятия происходящего поблекнет, острота моего видения притупится. Я торопился снимать, пока не прошел ужас и страх в глазах немецких солдат и офицеров, зная, что если успею снять вовремя хоть небольшую долю того, что было перед моими глазами, то и этого, наверно, будет достаточно, чтобы многие люди на земле никогда не посмели взяться за оружие, боясь, что их ждет то же, что увидят они на экране.
«Да, это возмездие!» — думал я, подходя к крутому обрыву над морем. Перед объективом у самого края блиндаж, его настил наполовину сдвинут под обрыв. В глубине укрытия лежат мертвые солдаты с автоматами в закостенелых руках. Все вокруг них усеяно стреляными гильзами.
— Вассер! Вассер! — послышался вдруг слабый стон.
Среди убитых оказался один раненый. Он, кажется, был безнадежен и повторял свою просьбу все слабеющим голосом.
Я сходил к машине за канистрой с питьевой водой и дал немцу вволю напиться.
— Эх вы, гуманист! Дал бы он вам как-нибудь попить! — сказал укоризненно Костя.
— Нельзя не выполнить последней просьбы умирающего! — ответил я Ряшенцеву, когда увидел его непонимающий взгляд.
Удивленные глаза смертельно раненного солдата с мольбой и благодарностью остановились на мне, и он с трудом прошептал:
— Данке, камрад!
Его лицо приобрело тот серый оттенок, когда наступает конец всем страданиям. Я до сих пор вижу голубой цвет его застывших в удивлении глаз.
— Нет, Костя, ты не прав! — сказал я тогда. — Виноват не он! Виноваты другие! Просто за их преступления расплачиваются миллионы невинных…
Мы шли дальше. Костя молча брел позади. В моих ушах продолжало звучать хриплое солдатское «данке», последнее на этом свете «данке»…
Я подошел к группе вражеских солдат, которые молча стояли, прижавшись к грязно-серой броне «тигра». Когда я поднял камеру и направил на них, немцы, как по команде, все разом подняли руки вверх. Неужели не понимали, что их снимают, а не расстреливают? Совершенно неожиданно получился очень эмоциональный, драматический кадр. Выражение запечатленных лиц соответствовало, по крайней мере, тому, что происходит со смертельно перепуганными людьми при расстреле.
На самом берегу моря у отвесного обрыва я увидел и снял кадр, который потом именовался «стеной смерти». Около тридцати офицеров высокого ранга сидели в неестественных позах под обрывом, плотно прижатые друг к другу. Мы даже не поняли сразу, что здесь произошло.
— Ты знаешь, Костя, наверное, они не захотели живыми сдаться в плен. Почти у всех в висках кровавые раны…
Жуткая панорама прошла перед моим объективом. Я вел ее по мертвым лицам, а они открытыми неподвижными глазами смотрели на меня. Вдруг в кадре появились мигающие глаза, смотревшие прямо в объектив. Мне стало не по себе. Я опустил камеру и снова услышал хриплое: «Вассер! Вассер!» Голос был резкий, властный, требовательный.
Я не знаю, выжил ли офицер после того, как ему протянули кружку воды, но вежливого «данке» никто не услышал.
Тут же, недалеко, лежал наполовину притопленный в воде деревянный трап. По нему уходили из Севастополя немцы на пароход, который я снимал телеобъективом с Балаклавских высот. Весь берег был завален трупами.
Не дали воины нашей Отдельной Приморской и 51-й армий 17-й немецкой армии «улизнуть» из Крыма. Только на Херсонесе была взята в плен 21 тысяча вражеских солдат и офицеров. А всего гитлеровцы потеряли на крымской земле более 100 тысяч человек.
Заревели моторы. Низко над Херсонесом пролетел Ю-88.
— Не знал, что мы уже дома! — сказал Левинсон.
Над аэродромом ураганом пронесся пулеметный шквал. Видимо, пилот, заходивший на посадку, только в последнюю минуту понял, что случилось, и у самой земли резко забрал вверх. Но было поздно. Один из моторов вспыхнул, и «юнкере», свалившись на одно крыло, за маяком нырнул в море. Оно сегодня «гостеприимно», сотнями принимало фашистов.
В конце августа я получил назначение в оперативную группу для съемок стремительного наступления наших войск на запад. Победно завершалась грандиозная Ясско-Кишиневская операция, начатая 20 августа 2-м и 3-м Украинскими фронтами. Главные силы немецкой группы армий «Южная Украина» были разгромлены. Гитлер потерял 22 свои дивизии и все румынские.
Путь на Балканы был открыт.
И вот 30 августа на оперативном самолете студии я и мои друзья Дмитрий Рымарев и Алексей Лебедев вылетели в Бухарест.
Мы знали, что за неделю до этого, 23 августа, в Бухаресте началось вооруженное восстание. В тот же день был свергнут Антонеску и объявлено о создании правительства национального единства. Новое правительство объявило о выходе из войны. А на следующий день, 24 августа, Румыния объявила войну своим вчерашним союзникам.
Повстанцы освободили Бухарест от врага и удерживали его до прихода советских войск. 31 августа вместе с нашими частями и мы, операторы, были в столице Румынии.
Запруженные праздничной, пестро одетой толпой улицы Бухареста кипели радостно и возбужденно.
«Траяска Совьетика! Траяска Совьетика!» — эти громкие возгласы, музыка и песни наполняли теплый воздух. Наши танки входили в Бухарест. Густой дождь цветов падал с верхних этажей на смуглых, покрытых светлой пылью бойцов, на гусеницы танков, стволы орудий, устилал горячую от августовского солнца мостовую…
Трудовая Румыния, ненавидевшая прогитлеровский режим, встречала нас как лучших друзей. Радость была бурная, восторженная, неподдельная. Только потом мы узнали, что после восстания 24 августа Гитлер приказал подавить «мятеж» любой ценой. Гудериан предлагал фюреру принять все меры к тому, чтобы Румыния исчезла с карты Европы, а румынский народ перестал существовать как нация.
Люди с ужасом вспоминали фашистскую бомбардировку Бухареста 24 августа. В тот же день и наземные части гитлеровцев перешли в наступление с целью уничтожить повстанцев, и если надо будет, то и город. Не случайно в это решающее время Гитлер поручил карательную акцию генералу Р. Штахелю — кровавому коменданту Варшавы. Городу и людям грозила участь восставшей Варшавы. В это время Красная Армия стремительно продвигалась к Бухаресту. Разбитая Красной Армией группа армий Фриснера не смогла удержать Бухарест.
…На Каля Виктория среди восторженной, радостной толпы я неожиданно встретил своего старого приятеля фронтового кинооператора майора А. Г. Кричевского. Мы не виделись с ним с начала войны.
Несколько дней мы с Кричевским снимали в Бухаресте, но война торопила события — путь лежал дальше на юго-запад, и мы получили через командира фронтовой подвижной группы полковника Л. Н. Саакова распоряжение следовать вместе с войсками в Болгарию.
Необходимость достать машину задержала нас, а части тем временем переправились через Дунай.
Мы отправились в район Бухареста на Пьяце де Круче. Там было вавилонское столпотворение — сновали «виллисы», «доджи», трофейные «мерседесы», «олимпии», «опели», «хорьхи»… Мы даже растерялись. Вдруг недалеко от нас остановился новенький «опель-капитан».
— Смотри. Это, кажется, то, что нам надо! — толкнул меня Кричевский.
За рулем сидел похожий на грузина молодой парень с черными элегантными усиками.
— Идем! Скорее, а то уедет! Цивильный…
Разговор с шофером не получился. Он ни слова не знал по-русски, а мы ничего не понимали по-румынски. Однако изобретательные жесты и мимика сделали свое дело. Мы «затрофеили» «опель-капитан» вместе с шофером, которого звали Ангелом. Машина принадлежала, как выяснилось потом, одному немецкому коммерсанту, который успел бежать вместе с фашистами. Ангел с радостью согласился ехать о нами в Софию.
На рассвете следующего дня, побросав свои скудные пожитки и «Аймо» в «опель», мы выскользнули из шумной, веселой столицы.
Было начало сентября.
Красная Армия продолжала стремительное наступление, освобождая все новые и новые районы Румынии. В 11 часов утра 8 сентября войска 3-го Украинского фронта перешли румынско-болгарскую границу.
Только на переправе через Дунай мы догнали наши войска. Ангел оказался не только чудесным водителем, но и прекрасным организатором. При его деятельной помощи нам удалось пристроиться на небольшой паром, и мы высадились на болгарскую землю.
Выше нас по течению с огромного парома скатывались тридцатьчетверки и, поднимая облака пыли, уходили на юго-запад…
Похлопав по плечу Ангела, Кричевский начал на пальцах объяснять ему, что мы должны догонять наши части. Потом решил объяснить по-немецки. Шофер сразу все понял, повеселел, и мы понеслись по мягкому от солнца шоссе. Дорожные знаки и указатели вели наб прямёхонько в столицу Болгарии…
Отлетали назад километры, а на дороге по-прежнему не было пи души.
— Не могли же они так далеко от нас оторваться? — поделился я тревогой с Кричевским.
— Может быть, это не главное шоссе и где-то есть другое, по которому они движутся?..
На дорожном знаке надпись: «София — 420 км». Остановились.
— Спроси у Ангела, какие есть еще дороги на Софию?
— Он первый раз в Болгарии…
Пока мы обменивались предчувствиями, послышалась автоматная очередь. Впереди из-за крутого поворота дороги выскочили с немецкими автоматами несколько человек. Ангел остановил машину. Люди окружили нас со всех сторон, и дула их автоматов заглядывали нам прямо в глаза.
— Выходь всичку! Руки наверх!
Минутная пауза длилась бесконечно. Возбужденные лица испытующе смотрели на нас. Затем, словно по команде, все сразу кинулись на нас.
«Ну все, кончено! — подумал я и закрыл глава. — Пропали! Как глупо…»
Но что это? От изумления я открыл глаза. Нас целовали и обнимали человек десять.
— Русски! Ур-ра! Братушки! Партизаны, партизаны — понимаешь на былгарский та езык? Мы партизаны! Всички дружи! Драги товарищи! — тряся и до боли сжимая мои руки, кричал увешанный трофейным оружием здоровенный бородатый парень.
Все сразу разъяснилось: нас по «опелю» приняли за удиравших немцев. Да еще «подыграла» моя флотская форма с черной фуражкой и «крабом» — издали партизаны приняли за эсэсовца. Только выдержка бородатого командира партизан, вовремя давшего команду не стрелять, спасла нас от беды. К счастью, единственная очередь, услышанная нами, вырвалась из нетерпеливого автомата мальчика-подростка и нас не задела.
— Ангел, ты молодец! Вовремя остановился, — сказал я шоферу, а он, не понимая меня, растерянно заулыбался.
— Хорошо, что ты не пытался удрать… Были бы мы как решето! — объяснил Ангелу по-немецки Кричевский и дружески обнял его.
С этого момента все изменилось. Впереди нас мчался тяжелый мотоцикл, на нем гроздьями висели партизаны и оповещали жителей сел, которые мы проезжали:
— Красная Армия вступила на болгарскую землю!
А мы решили, что наши части другим путем дошли до Софии. Чем ближе была столица Болгарии, тем больше было цветов’. Нас буквально засыпали ими. Мы задыхались от аромата роз. И еще. Восторженные жители слишком настойчиво угощали нас вином. Появилась грозная опасность изрядно захмелеть. Мы чаще только чокались. Чтобы не обижать радушных болгар, наши сопровождающие выручали нас — вино и угощение складывали в багажник «опеля».
— Как же снимать? Вот положение!
Снимать действительно было почти невозможно. Ведь мы сами оказались в центре внимания тех, кого хотелось бы снять.
— Смотри! Смотри, что на улицах делается!
— Да, отступать не только невозможно, но и некуда! — Кричевский схватил «Аймо» и начал снимать прямо из окна.
Нас окружила восторженно кричащая толпа. Она становилась все гуще и гуще. Мы медленно ехали, а люди, возбужденные, радостные, двигались рядом с машиной вместе с нами. По лицу Ангела градом катился пот. Его черные глава были расширены от удивления.
— Пока я снимаю, ты отвечай на приветствия! Потом поменяемся! — крикнул я Кричевскому.
Матери протягивали нам своих детей, старушки благословляли нас крестным знамением. Совсем медленно мы продвигались к центру города. Но вот произошло что-то совсем непонятное. Кажется, заглох двигатель, «опель» на мгновение остановился, но тут же начал качаться, как на волнах.
— Что же это такое? Смотри! Нас подняли и несут на руках!
— Снимай! Снимай!
Вокруг, как море, бушевала радостная толпа.
Мы почувствовали на себе, какую огромную любовь снискала у этих людей наша славная Красная Армия.
Потом нам рассказали о том, что в ночь на 9 сентября в Софии вспыхнуло восстание. В этот день было объявлено о приходе к власти правительства Отечественного фронта.
Именно успехи наших войск в Ясско-Кишиневской операции позволили активизировать действия антифашистских сил в Болгарии. И выход войск 3-го Украинского фронта к румынско-болгарской границе стал для жителей Софии сиг-налом к восстанию.
Радостью и ликованием нас встречали не только партизаны, не только жители городов, сел и столицы Болгарии, но и солдаты болгарской армии. Они видели в нас представителей армии-освободительницы.
Только через два дня вошли части Красной Армии в болгарскую столицу. И только через два дня нам удалось по-настоящему снять встречу жителей Софии с нашими воинами… Это было 15 сентября 1944 года.
17 января 1945 года мы входили в Варшаву. Непривычная тишина. Огромная безмолвная пустыня — Левобережье и Центр — сложное нагромождение мертвых обгорелых камней. «Старо място» в руинах, как будто эти кварталы пережили страшное землетрясение. Обгорелые скелеты домов еще окутаны последним дымом. По следам прежних улиц протоптаны узкие тропинки, и вот на них появились пер-вые жители — оборванные, изможденные… От бесчисленных боев и стычек во время восстания, от январских схваток остались немые баррикады и трупы па них — множество трупов, подбитые, еще дымящиеся танки, ежи колючей проволоки, разбитые фонари, и под ними тоже убитые.
Множество сиротливых пьедесталов от памятников. Стоит среди этого хаоса одинокий Коперник. Дом Шопена — лежащая в руинах мемориальная доска. Изувеченный трамвай на искореженных рельсах с надписью «Только для немцев», убитый немецкий солдат в дверях вагона, тела погибших горожан. И над всем этим — свастика. На уцелевшем обломке стены — надпись «Адольф Гитлер-плац». В тюремном окне — истощенные, страшные лица людей, вцепившиеся в прутья решеток. И вот они уже на тюремном дворе, их только трое. Остальные, как штабеля дров, лежат рядом — расстрелянные. Плачут родные и близкие над мертвыми мужчинами, женщинами, стариками и детьми. Плачет старуха, стоя на коленях у тела убитого мальчика лет одиннадцати. Голова его запрокинута, полуоткрытые глаза неподвижно устремлены в небо. Рядом запрокинута так же, как у мертвого подростка, лежащая в развалинах мраморная голова Шопена… Я снимаю, снимаю…
И вдруг над руинами под гимн «Еще Польска не сгинеда» взвивается и полощется в небе национальный красно-белый флаг.
Между руин проходят польские дивизии. В город входят наши тяжелые танки и артиллерия. Им навстречу стекаются все уцелевшие горожане. Их немного, очень немного. Они в порыве радости целуют, обнимают наших и польских солдат, целуют польские флажки на радиаторах машин. Это все те, кто пережил оккупацию, кто чудом выжил в героические дни восстания и в ужасные дни планомерного варварского разрушения Варшавы. В основном это дети и старики.
Когда в августе 1944 года в Варшаве вспыхнуло восстание, фашисты не скрывали своего злорадства: это был повод к уничтожению польской столицы. В двадцатых числах сентября на совещании Гиммлер высказался предельно откровенно: «С исторической точки зрения факт организации поляками восстания является для нас божьим благословением. В течение пяти-шести недель мы покончим с ним. Тогда Варшава, этот очаг сопротивления, где находится цвет интеллигенции польского народа, будет стерта с лица земли. Не будет больше столицы народа, который в течение 700 лет блокирует нам Восток и который от первой битвы под Танненбергом постоянно стоит на нашем пути…
Я отдал приказ о полном уничтожении Варшавы. Приказ требует: каждый дом и каждый квартал должен сжигаться и взрываться…»[1]
В середине сентября наши войска заняли предместье Варшавы Прагу, но так и не смогли перебраться через Вислу и освободить Варшаву. Я не имею права судить о ситуации, сложившейся к тому времени, и о том, почему мы не смогли спасти столицу Польши. Но вот как об этом писал генерал С. Поплавский, командующий 1-й армией Войска Польского, которая освобождала Варшаву: «К тому времени Красная Армия прошла с тяжелыми боями более 600 километров по полям Белоруссии, западных областей Украины и Литвы. Тылы ее растянулись.
К концу июля темпы наступления советских войск начали замедляться. Сказались потери, ощущался недостаток горючего. Отставала артиллерия и артиллерийское снабжение. Снизила свою активность авиация из-за перебазирования на новые аэродромы» [2].
Когда после тяжелых шестидневных боев наши войска овладели Прагой, солдаты увидели сквозь ее обгорелые руины на левом берегу Вислы Варшаву. Она горела, и над черными остовами домов вздымались частые взрывы.
Наши части попытались с ходу форсировать Вислу, но, изнуренные тяжелой и длительной операцией, были не в силах отбить город. Затихла канонада, затихла ружейно-пулеметная перестрелка, перестали рваться снаряды на Правобережье, а за Вислой с торчащими из нее пролетами взорванных мостов — был догорающий город и неумолкающая ружейно-пулеметная стрельба.
Советское командование знало, что уже полтора месяца в польской столице пылает героическое восстание, поднятое слишком преждевременно и без согласования с ним и Войском Польским, но было бессильно помочь повстанцам.
Каждый день советские самолеты сбрасывали восставшим оружие, боезапасы и продукты— это был единственный способ поддержать их. Варшавяне сражались против отборных частей СС и полиции, стояли против танков и самолетов. Город сражался героически и продержался 63 дня, а когда, сметенный с лица земли, пал, на Воле и в Старом Городе погиб весь штаб восставших и еще 200 тысяч лучших сыновей и дочерей Польши.
…И вот настал день 14 января 1945 года. Советские солдаты пошли в бой за Варшаву.
…Поднимаются стволы орудий, на которых от руки написано «За Варшаву». Солдаты заряжают пушки. На снарядах тоже надпись — «За Варшаву».
Раздались первые оглушительные залпы из-за леска вдали, небо озарили стремительные всплески огня — бьют «катюши». У старого костела извергает непрерывный огонь артиллерия. Дрожит земля. Под ее прикрытием через Вислу на лодках-понтонах десант через лес разрывов устремился на тот берег. Бой перебросился в руины города, артиллерия на этом берегу смолкла. Последнее клокотание боя постепенно затихло. Варшава освобождена.
Недавно еще пустой, мертвый город вдруг задышал. Люди толпами стекались на свои пепелища. Они шли пешком с незамысловатым скарбом, с тележками и узелками. Непонятно было, что они могут найти в этой пустыне, где и как они могут жить. Варшава напомнила мне Севастополь и Сталинград. Тогда я думал, что Варшаву уже нельзя воскресить.
На груде кирпичей сидит человек. У него такой вид, как будто он долго сюда стремился — и вот пришел к ничему. И некуда ему больше идти, и никуда он больше не пойдет.
С первых же дней появились на улицах города люди с лопатами и тачками. Они разгребали и расчищали завалы. Тогда я думал, что во сто крат дешевле и легче построить новую столицу, нежели поднять из пепла погребенный город. Да и возможно ли это вообще? Но люди никуда не хотели уходить. Ни лишения, ни доводы здравою смысла не заставили их бросить то, что осталось от города. Люди вцепились в развалины, как в самое дорогое, что у них осталось. Я уверен, что ни у кого из них ни на секунду не было сомнения, что Варшава будет восстановлена.
Люди поселились в этих развалинах, и им надо было помочь. Советские солдаты прокладывали проходы через засыпанные щебнем улицы и площади, работали вместе с горожанами. Наши саперы разминировали дома и писали на их стенах и остовах: «Мин нет!»
Люди торопились. Они шли на любые лишения ради восстановления своего города. Варшавяне жертвовали на это свои последние деньги. Всем было страшно трудно, но они работали сначала для города, потом для себя. На железнодорожную станцию стали приходить грузы из СССР. Приехали возрождать город иностранные студенты, на улицах Варшавы появились советские строители.
Еще весной 1945 года Советское правительство создало комиссию содействия Польше для восстановления Варшавы.
Все увиденное нами в январе сорок пятого осталось запечатленным на кинопленке, снятой мной и моими товарищами. Вскоре на экраны вышел фильм «От Вислы до Одера», где зрители увидели прорыв Среднеевропейского вала, освобождение Варшавы и Познани. И уже позже была сделана лента «Возрождение Польши», куда вошли и наши съемки зимой сорок пятого, и то, что снимали мы с операторами Алексеем Семиным и Владимиром Цитроном сразу после окончания войны — в сорок шестом.
Война шла дальше на запад.
Отгремел 2-й Белорусский фронт на Висле, далеко позади остались закопченные руины Варшавы.
В составе киногруппы 2-го Белорусского фронта, куда меня перебросили еще в сорок четвертом, я снимал стремительное наступление наших войск.
Начальник нашей киногруппы режиссер-оператор Марк Трояновский был известен еще до войны своими съемками на Севере. Он первым шел на ледоколе «Сибиряков» Северным морским путем из Мурманска во Владивосток, снял фильм об этом переходе, был участником Челюскинской эпопеи и экспедиции Отто Юльевича Шмидта на Северный полюс. Мы подружились с ним во время спасения челюскинцев. И вот еще одна встреча.
Наши войска, войдя в Восточную Померанию, стремились отрезать восточно-прусскую группировку противника от остальной Германии. Для этого надо было выйти к Балтике.
— Итак, друзья, завтра к вечеру вам предстоит отправиться в трудный и не лишенный риска путь. С танковой колонной в тыл к немцам… — Марк сделал паузу, видимо, стараясь понять, какое впечатление произвели его слова, потом спросил: — Ну как, не ожидали?
— Мы же на войне, Марк Антонович! А на войне — как на войне! — с улыбкой ответил мой напарник и земляк кинооператор Давид Шоломович.
Трояновский расстелил на снарядном ящике, в котором мы возили кинопленку, карту и показал нам путь к конечной точке на берегу Балтийского моря, недалеко от города Толькемит. Мы переглянулись.
— Зелень! Судя по всему, дремучие леса, — сказал я Марку.
— А что, если там встретим Красную Шапочку и Серого Волка? — пошутил Шоломович.
— Перестаньте, капитан! — оборвал Давида Марк. — Сообщаю о приказе командования, а вы изволите острить! Встретите Волка, и притом зеленого… Продумайте все и подготовьтесь как следует.
Мы пошли в свою крытую полуторку и занялись пленкой и кассетами.
— Танковый рейд — это здорово, а? — Давид посмотрел на меня о ехидной усмешкой. — Но не будем вешать носа…
— Конечно, не будем, тем более что рейд-то ночной, очень удобно перезаряжаться, а не снимать.
Мы надолго замолчали.
Шоломович прямо из ВГИКа ушел на войну, в авиацию, и показал себя смелым и веселым человеком. Всюду, где бы он ни появлялся, после него оставалось бодрое, приподнятое настроение. Широкая, с хитрецой, улыбка не сходила с румяного лица Давида, даже когда он сердился. Всегда приветливый, добродушный толстяк, он сразу стал душой нашего маленького фронтового коллектива. Мы как-то сразу с ним подружились. Возможно, сказались здесь наши противоположные характеры, а может быть, Волга соединила нас, как земляков — Самару и Саратов.
…Январь сорок пятого выдался мягким и снежным. Всю эту ночь шел снег, густой и крупный, как лебяжий пух. Огромные хлопья без ветра тихо падали, окутывая землю белым мягкие покрывалом. Наутро мы с трудом выбрались из дома, где приютила нас на ночь пожилая женщина. Снег лег метровым слоем, и дорога исчезла под ним бесследно.
Четыре тяжелых танка и четыре Т-34 готовились к рейду. Экипажи возились около них, черные от копоти и масла. Мы с Давидом и старшиной Федором Кулаковым, нашим новым водителем, готовили свою машину.
— Может быть, отменят наш выезд? Снег-то идет и идет! — предположил мой друг.
— Думаешь, застрянем?
— Думать даже нечего! Спроси у Федора!
— Если в след пойдем за танками, может, и пробьемся, а если они свернут, разойдутся в разные стороны, то хана, утонем!.. — сказал Кулаков, стукнув кирзовым сапогом по скату.
В это время к нам подошел курносый лейтенантик.
— Это вы киносъемщики? Айда со мной, начальство требует! — сказал он.
У головного танка на расчищенной от снега полянке стоял майор в новеньком меховом шлеме.
— Так кто из вас спятил — вы или ваше начальство? — набросился он на нас. — Нет у меня для вас места в танках! Надеюсь, это вам понятно?
— Мы, слава богу, на войне не первый день и знаем, кто и для чего сидит в танке, — ответил я горячему майору. — А кричать на нас не следует, мы, как и вы, выполняем приказ командования…
— Но сверху на танк я ведь вас не посажу! — уже спокойнее сказал майор. — Мы будем действовать без пехоты. Путь далекий, замерзнете на ходу.
— У нас свой вездеход. Оборудован по последнему слову техники, в огне не горит и пули отскакивают — фанера! — с серьезной миной на лице сказал Шоломович. — Вон видите, товарищ майор, зеленеет за кустами.
Майор взглянул на нашу зеленую фанерную халабуду и громко расхохотался. Только когда мы убедили его в том, что у нас другого транспорта пет, и напомнили, что приказ командования не обсуждается, он, пожав плечами, распорядился нашу машину поставить за четвертым танком, за ней будут следовать еще четыре машины.
— Передние пробьют в снегу дорогу — ваша колымага легко ва ними пройдет, а замыкающие тридцатьчетверки прикроют вас с тыла.
В 17 часов предстояло тронуться в путь. Наша фанерная мишень заняла свое место на дороге между танками.
Скоро наступили сумерки, и наша железная армада, громыхая и лязгая, двинулась в неизвестное. Лавина рева обрушилась на уши, и мы с Шоломовичем с непривычки оглохли. Но когда железный караван растянулся по заснеженной дороге и лязг гусениц приглушил густой мачтовый лес, бегущий по обе стороны дороги, мы понемногу привыкли и к грохоту, и к ядовитому выхлопному газу.
Машина шла, кренясь на один бок. Ширина колеи полуторки была значительно уже ширины гусениц. Одним скатом мы катились по следу гусеницы, а другим по примятому днищем танка снегу. Машину все время тянуло в сторону. Я перебрался в кабину к шоферу. Федор Кулаков был отличным мастером вождения по любой дороге и без дороги. Но я видел, как трудно было ему сейчас вести машину. Скоро совсем стемнело. Фары зажигать было запрещено.
Давид сидел в полуторке у открытой задней дверки, его внимание было приковано к идущему позади танку. Порой казалось, что он неминуемо раздавит нашу фанерную конструкцию. Иногда Шоломович, стуча в стенку кабины, подгонял Федю вперед, боясь наезда Т-34. Погода была пасмурной, но судя по светлому пятну на темном небе, пробивалась луна. Высокой нескончаемой стеной стоял по обе стороны лес, тяжело накрытый снегом.
Снова повалил густой снег. Стало совсем темно. Дали команду включить фары. Конусы света увязали в ослепительной белой мгле, которая непробиваемым барьером двигалась перед фарами.
В стену кабины сильно и нервно застучал Шоломович. В то же мгновение впереди неожиданно возникла черная громада. Федор так тормознул, что я чуть лбом не высадил ветровое стекло. Фуражка оказалась под ногами. Передний танк стоял перед нами в двух метрах. Дверка кабины открылась, и хохочущий Давид поволок меня в кузов.
— Ну, полюбуйся только! Еще две-три секунды — и нас с тобой можно было бы подсовывать под дверь!
Задним танк стоял в нескольких сантиметрах от нашей машины. Я все понял: мой друг был не столько весел, сколько нервно возбужден. Еще бы — пережить такое, сидя одиноко в фанерном ящике.
Стоянка была короткой. Снова лязг гусениц ориентировал нас в белом месиве ночи. Федя, будто по интуиции, точно определял свое место среди железного грохота на невидимой дороге.
Вдруг снег сразу прекратился, в небе засветилась луна.
Фары по команде погасли. Лесная дорога вывела танки в маленький чистенький городок. «Помендорф», — прочел я на желтой дорожной вывеске.
Колонна загрохотала по центральной улице засыпанного снегом городка. Гулко разнесся лязг гусениц, но черные впадины окон не проснулись, не мелькнул ни один огонек, хотя я был уверен, что никто здесь не смог бы заснуть.
Мы стали спускаться с горки в темную низину. Тут два задних танка сошли с дороги, начали справа и слева обходить нас, удаляясь и как бы выстраиваясь для атаки. Замыкающий Т-34 тоже свернул в сторону и остановился над кюветом. Экипаж выскочил из машины и засуетился вокруг нее. А мы, спустившись в низину, увязли в глубоком снегу и забуксовали на месте. Танк, шедший впереди нас, быстро удалялся.
— Надо догнать его! — Шоломович первым выскочил иэ машины.
Мы побежали за танком, но тут же утонули в вязком снегу.
Танки ушли от нас.
Кажется, целую вечность мы выбирались иэ этой чертовой ложбинки. Взмокли страшно. Наконец Феде удалось после многочисленных маневров тронуть полуторку задом. Подталкивая машину с двух сторон, мы выбрались на пригорок и остановились в изнеможении возле танка.
— Вот это да! Неплохо устроились! Нам бы так! — оживился Шоломович, увидев, что рядом с танком, у самых гусениц, укрытые красной периной, спят два танкиста.
— Вот видишь, спят в тылу у немцев и ничего пе боятся, а мы сдрейфили в овражке одни остаться! Срам! — сказал я в тон другу.
— Здесь фашистов днем с огнем не разы… — Давид осекся, потому что в этот момент рядом засвистели пули, и тут же донеслась пулеметная очередь.
— Ложись! — крикнул Федя, и мы попадали в кювет за танком.
Снова стало тихо. В стороне, куда ушли танки, будто вспыхнули яркие молнии, и мгновение спустя тяжело грохнули орудийные залпы.
— Наши ведут бой! А мы здесь загораем… — как бы обращаясь больше к себе, сказал Давид.
— С кем же? Ведь там должно быть море? — Я вспомнил карту, показанную нам Трояновским.
— Нет, это бьет тяжелая батарея, и похоже, что морская, корабельная, как там, на Черном море… Уж не по танкам ли гитлеровцы лупят?
Снова наступила тишина. Я выглянул из кювета. В ста метрах от нас была редкая березовая роща, за ней просвечивали дома Помендорфа. Луна еще ниже склонилась над березами, и длинные тени перепоясали искристый снег. За березами я увидел шевеление…
— Смотри, немцы! Скорее будите танкистов! — крикнул я друзьям.
Федор щелкнул затвором автомата, приготовился.
Между березами мелькали тени, а присмотревшись, мы увидели, как по глубокому снегу переползали в белых халатах немецкие автоматчики. Кулаков полоснул по ним длинной очередью. Тут же начали взвизгивать ответные пули, и наша полуторка затрещала, пронизанная ими.
Я стащил перину с танкистов и потянул одного из них за сапог, так сильно, что он съехал в кювет.
— Какие там немцы? — удивился боец.
С сухим треском по башне чиркнула пуля. По стволу и башне.
— Сейчас мы им, гадам, врежем! — спохватился танкист. — А я подумал, что вы, товарищ майор, шуткуете! Коля! Вставай!
Заспанный наводчик полез в башню.
Немцы подошли совсем близко. Мы, не сговариваясь, вытащили пистолеты. Только на что они годны?!
Слева от нас за лесом полыхает зарево. Еще один взрыв потряс ночь, и новый костер поднял свой кровавый стяг над черной зубчаткой леса.
— Владислав! Не наши ли танки горят? — встревожился Давид.
Да, пожалуй, я был прав, когда высказал предположение, что корабельная артиллерия била по нашим танкам, вышедшим к морю.
Федя снова застрочил и осыпал нас стреляными гильзами. Гитлеровцы подползли к крайним березам. Между нами осталось открытое снежное поле.
Наконец ожила башня нашего танка, и пушка нацелилась на рощу. Резко ударили в уши один за другим выстрелы.
Канонада за лесом утихла, только дрожащее пламя продолжало лизать темное небо.
По кузову полуторки снова застучали пули. И опять наступила тишина. Оказывается, у Федора кончились патроны. Он, лежа в снегу, откинул автомат в сторону и вытащил из-за голенища немецкий парабеллум. Танкисты еще раз ударили по березовой роще.
Багрово-Красная луна ушла за ажурную зубчатку елей. Стало темно. Как только начиналось за березами движение, танк давал немцам знать о себе.
Наступила тишина. И — тьма, даже снег и тот почернел. Где-то далеко-далеко раздавались неясные звуки.
— Танки идут! — сказал тревожно Федя.
— Неужели немцы?
Вдруг из-за деревьев в стороне от Помендорфа мелькнули острые лучи фар.
— Наши! Наши! — закричал Кулаков.
Наш танк ударил по роще еще несколько раз, но она не отозвалась. Фашисты молчали. Они, видимо, убрались.
Вскоре к нам подошли два танка Т-34 и несколько «студебеккеров» с боеприпасами. Мы залезли в продырявленный кузов нашей машины и двинулись обратно в Помендорф.
Наутро мы снимали на берегу Балтики серый, хмурый залив Фриш-Гаф. Лес мачт судов и рыбачьих лодок, затухающие пожары, наши танки на берегу залива…
Уже спустя много лет я прочел в воспоминаниях Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского о событиях тех дней:
«Уже 25 января танковая армия своими передовыми частями, а 26-го — главными силами вышла к заливу Фриш-Гаф в районе Толькемито (Толькмицко) и блокировала Эльбинг, отрезав этим пути отхода противнику из Восточной Пруссии на запад.
С выходом войск правого крыла 2-го Белорусского фронта к Эльбингу (2-я Ударная армия), к заливу Фриш-Гаф и Толькемито (5-я гвардейская танковая армия) вся восточнопрусская вражеская группировка была полностью отрезана от остальной Германии»[3].
Потом был штурм Эльбинга, тяжелые бои в Восточной Померании, преследование врага днем и ночью. Дальше — длительная осада города и крепости Грауденц (Гродзенц), где были блокированы 15 тысяч вражеских солдат и офицеров, штурм и взятие крепости. Это был февраль сорок пятого. И опять жесточайшие бои.
Март расквасил дороги, закрыл небо плотным серым одеялом, щедро сыпал мелкий пронизывающий дождик. Мы рвались к Данцигу (Гданьску). Во вторую половину месяца начало пробиваться солнце. В такой солнечный день я снимал освобождение Цоппота (Сопота), потом Гдыни. А когда в конце месяца мы вплотную подошли к Данцигу, снова небо плотно затянулось низкой серой облачностью. Бои за эти три города, бывшие как бы продолжением один другого, были особенно кровопролитными, и потому взятие Гданьска — главного опорного пункта фашистов в Восточной Померании — было для нас особенно радостным.
Я снимал старинный город, разрушенный боями, верфи Шехау с готовыми к бегству немецкими подлодками, нескончаемые колонны пленных, немецких беженцев, разбивших свой лагерь на площади перед Артусовым дворцом.
Восточная Померания была очищена от врага. 2-й Белорусский фронт выполнил свою задачу в Восточно-Померанской операции. А мы оставили истории тысячи метров пленки, снятой нами в эти первые месяцы сорок пятого года.
После освобождения от врага польского Поморья наш 2-й Белорусский перегруппировался па штеттин-ростокское направление, к Одеру — для участия в предстоящей Берлинской операции.
Мы снимали перегруппировку войск.
Итак, наша группа на Одере. И сюда, на передний край 2-го Белорусского фронта, талые воды Одера принесли весну. Грайфенхаген — маленький городок на самом берегу реки. Здесь будет бросок на левобережье. А пока идет подготовка к форсированию водного рубежа.
…Чуть слышно апрельский ветерок ласкает над нами колокола.
— А хорошо тут, под самым небом! Давай забудем на минутку, что там, внизу, война! — сказал я майору Алексею Семину — моему новому напарнику, кинооператору, с которым мы забрались под самые колокола высокой кирхи в поисках интересных кадров.
Под нами несет свои мутные весенние воды широко разлившийся Одер. Длинный песчаный остров с редкими полузатопленными кустами и деревьями делит реку на два рукава.
Все внимание Алексея было на том дальнем, за вторым рукавом реки, крутом берегу.
— Думаю, где опи пас встретят, — сказал Семин. — На острове или там, на круче.
— Лучше бы пи там, пи тут!
Время от времени колокольня вздрагивала от тяжелых взрывов. Гитлеровцы били по набережной из дальнобойных орудий. Тяжким вздохом вдали отозвались сброшенные с самолета бомбы. За Одером отстучал немецкий пулемет.
— О чем задумался? — вдруг спросил меня Семин.
— Вспомнил про Севастополь и как впервые меня познакомили с тобой…
— Ты что-то путаешь, я там никогда не был.
— Ошибаешься, был. Только на газетной полосе.
— То есть как? Расскажи-ка…
В памяти возникли «кадры» Севастополя…
10-88, надорванно ревя моторами, тяжело выходил из крутого пике. Нас с Рымаревым густо присыпало желтой пылью от разбитого ракушечника. Дмитрий снял очки и стал их протирать. К нам в воронку прыгнул корреспондент «Красной звезды» Лев Иш и протянул газету.
— Держите! Здесь про вашего брата пишут — Семина и Каюмова! Знаете таких?..
Прочел заголовок: «Смелый поступок военного кинооператора». И дальше текст заметки: «Грузовая машина с несколькими бойцами, корреспондентом Пригожевым, операторами Маликом Каюмовым и Алексеем Семиным попала на минное поле. Семин вышел, чтобы проверить путь, и шел впереди, указывая направление. Но случилось так, что он прошел спокойно, а машина одним из скатов задела за мину. Семин оглянулся от оглушительного взрыва за его спиной. Машину перевернуло, разворотило борт. Семин вытащил из-под нее своих товарищей. Все были ранены и контужены. У Малика Каюмова была пробита нога. Всех их Семин доставил в санбат через минное поле».
Мог ли я тогда, узнав о Семине, предположить, что два года спустя здесь, в Германии, тоже буду обязан ему жизнью? На 2-м Белорусском фронте незадолго до нашей встречи Алексею второй раз было суждено вынести и раненого Каюмова, теперь уже из боя.
Кинооператоры были направлены в деревню, оставленную, по нашим данным, немцами. Но когда они подошли к околице, их кто-то обстрелял. Малик упал в траву. Алексей склонился к нему, и в этот момент уже с противоположной стороны на них обрушился сильный автоматный огонь. В атаку на деревню пошла наша пехота. Семин и раненый Каюмов оказались между двух огней. Надо было немедленно что-то предпринять. Гибель грозила не с той, так с другой стороны. Алексей поднялся во весь рост и громко выкрикнул в сторону наших автоматчиков несколько отборных и сочных выражений. Это подействовало на солдат — те поняли, что перед ними явно не немцы. Ни одна пуля не задела Семина, и он вторично сумел вынести раненого друга из боя.
А совсем недавно, когда шли бои за город Эльбинг, произошла моя первая встреча с Алексеем. Во время уличного боя я вел съемку в разрушенном здании гестапо. Среди развалив и мусора на полу увидел огромный флаг со свастикой и изорванный портрет Гитлера. Все это валялось в хаотическом беспорядке, а черная свастика напоминала колоссального паука и шевелилась от ветра, как издыхающий тарантул. Я выбрал самую, на мой взгляд, удачную точку для съемки, но не успел прицелиться камерой, как услышал рядом короткую автоматную очередь и, круто обернувшись, увидел офицера с кинокамерой и около него смущенного солдата с автоматом в руках. На белой стене чернел глубокий след, выбитый пулями.
— Ну, знаете, товарищ капитан третьего ранга, — покачал головой майор. — Еще одна секунда — и этот молодой человек, принявший вашу форму за эсэсовскую, отправил бы вас на тот свет.
Это был Алексей Семин. Он вовремя отвел дуло автомата, и пули миновали меня. С этой поры мы с Алексеем были неразлучны до самого Одера.
Мы поднимаемся в горку. Заложило уши, хочется продохнуть. Снаряды ухают, наверное, близко. Вот мы и на бугорке. Перед глазами блеснула яркая до боли вспышка… Резкий удар в голову… Холодный и мокрый песок вдруг ударил прямо в лицо… Откуда-то издалека послышался голос Алексея:
— Что с тобой? Ты ранен?!
— Камера! Где камера? — крикнул я, поднимая из песка голову.
И снова провал. Темнота. Я очнулся, когда Алексей пытался поднять меня.
— Камера у тебя в руках! — сказал он. — Вставай!
Что-то мешало смотреть, левой рукой я вытер с лица мокрый песок. Алексей поддерживал меня. Открыв глаза, я увидел: там, далеко за Одером, из-за шпиля колокольни Грайфенхагена поднималось огромное оранжевое солнце. Но это только мгновение. А потом уже ничего не видел — глаза застилала кровь.
Семин поволок меня, подхватив сзади под руки, вниз к воде.
— Алексей, посмотри, что у меня с глазами! — попросил я.
— Вроде бы целы. Ты меня видишь?
— Чуть не в фокусе…
Глаза оказались целы, только все лицо было иссечено мелкими осколками. Алексей вел меня в санбат уже по понтонному мосту…
На этом война в Европе для меня была окончена. Девятое мая я встретил в Москве.
Золотые перья гигантской жар-птицы запылали на горизонте. Плывет под нами земля — теплая, живая. Мы летим на восток, из Москвы в Токио.
Милитаристская Япония повержена. Мы летим на церемонию подписания акта о ее капитуляции. Разгромленная на суше и на море, Япония вынуждена была стать на колени.
Нам предстояло пересечь Японское море и выйти па восточное побережье Тихого океана. Морской летчик капитан Цурбапов впервые вел самолет по этому маршруту. На штурманской карте пролегла прямая Владивосток — Токио. Чем ближе подлетали к чужим берегам, тем больше и заметнее охватывала нас тревога. Испытанные и бывалые шутники, рассказчики анекдотов и страшных историй вдруг замолчали, притихли.
Вдали темной черточкой обозначился берег. Высота четыре тысячи. Дышать стало трудно. Черная туча низко нависла над приближающимися горами.
— Слева по борту истребители! Японцы! Заходят в хвост! — доложил командиру стрелок-радист.
Щелкнули затворы спаренных «эрликонов».
— Не открывать огня! — скомандовал капитан Цурбанов.
Черные черточки, стремительно вырастая, неслись на нас. Почему командир запретил стрелять? Видимо, чтобы не будить зверя, как говорится. Видимо, они просто испытывают наши нервы…
— Справа по борту истребители! — снова доложил стрелок-радист.
Три звена японских истребителей начали опасную карусель вокруг неуклюжей «каталины». Сделав несколько разворотов вокруг нашего самолета, японцы так же стремительно, как возникли, исчезли, нырнув в густое облако.
Пока в салоне обсуждался этот странный случай, под нами прошла береговая кромка. К напряжению, которое ничуть не ослабло, у всех прибавилось и любопытство. Какая она, Япония?
Побережье густо населено. Вдоль берега бесконечной беспорядочной кутерьмой разбросаны домики. Чуть выше на склонах гор видна укрепленная линия обороны. Мы не отрываем г^аз от зенитных батарей на берегу, но земля, к счастью, молчит.
Цурбанов пошел на снижение. Вошли в полосу густого дождя. И вот снова земля, теперь совсем близко. Мы летим в ущелье низко над рекой. Ее крутые повороты, казалось, заставят «каталину» чиркнуть крылом по скалам. Наконец горы расступились, и река вывела нас на равнину. Среди рисовых полей мы увидели большой военный аэродром с рядами японских бомбардировщиков. Облетев вокруг базы и не обнаружив на них ни одного американского самолета, Цурбанов вывел машину на прежний курс. Аэродромы попадались часто, но нигде не было никаких признаков «летающих крепостей»…
Вдруг земля будто провалилась — под нами зеленая бездна. Даль в неясной голубой дымке. Впереди несколько рыбачьих лодок, парусных и моторных. Выходит, пролетели через весь остров, впереди Тихий океан. Неужели Япония осталась позади? Так и есть… Круто развернув самолет, Цурбанов снова начал поиски аэродрома.
— Смотрите! Вон они, там! — показал на группу «летающих крепостей», стоящих в сторонке от японских истребителей, шеф-оператор полковник Михаил Ошурков.
Сделав пару кругов над аэродромом, «каталина» плавно приземлилась. Все повеселели. Посыпались шутки, остроты… К открытому люку подскочили два юрких «виллиса», облепленные американскими офицерами и солдатами. Встреча союзников была бурной, эмоциональной и радостной.
Объяснить цель нашего прилета было не легче, чем найти этот военный аэродром. Но когда из люка выпрыгнули с кинокамерами операторы, все сразу стало на свои места.
— Кинохроника! Рашен кемеремен! Добро пожаловать!
Вскоре мы узнали, что приземлились недалеко от Йокагамы. Когда окончательное знакомство состоялось и взаимные восторги, удивление и вопросы пошли на убыль, мы попросили доставить нас в штаб Макартура.
Шофер-японец повез нас в Йокагаму.
Стало совсем темно, когда кончились сельские джунгли и мы незаметно въехали в город. Кое-где сквозь маскировку прорывался яркий свет. Постепенно зажигались уличные фонари, их сохранилось очень мало. Черными скелетами торчали разрушенные здания.
Выехав на набережную, автобус остановился у большого дома с золотой вывеской: «Банк».
— Прошу выходить, это ваша резиденция! — открыв дверцу автобуса и низко кланяясь, сказал по-английски улыбающийся шофер.
Здесь же, как выяснилось, были расквартированы американцы. Из окон доносился такой громкий и разноголосый гомон, что Ошурков спросил по-русски у улыбчивого шофера:
— Что там? Шабаш ведьм?
— Иес, иес, сэр!.. — Шофер согласно кивал головой и низко кланялся.
— Пошли! — рассмеявшись, сказал Михаил Федорович, и мы направились в дом.
Наверное, никогда раньше банк не напоминал так цыганский табор, как в этот вечер накануне капитуляции Японии.
Здесь танцевали, пили, пели, дрались, обнимаясь и обливаясь слезами. Тут обменивались безделушками, трофейным оружием, выторговывали за него кимоно и другие сувениры. Двухметровый детина, мулат, пел, подтанцовывая, легкомысленные куплеты, захлебываясь от удовольствия, иллюстрируя песенку непристойными телодвижениями и жестами длинных рук.
Другая часть обитателей банка, переутомившись, расположилась здесь же на ночлег.
— Ребята, получите вон у того губастого негра пайки и постельное белье с москитными пологами, а заодно и раскладные тюфяки, — сказал нам все разузнавший Ошурков. — Завтра очень трудный день. Такое предстоит — не представляете! Подкрепитесь и отдыхать! Подъем в пять!
Пайки были в аккуратных непромокаемых коробках — завтрак и ужин.
— Не так вкусно, как мало! — сказал с серьезным видом Михаил Федорович. — А теперь на боковую…
Раннее утро 2 сентября сорок пятого года застало нас, группу кинооператоров советской кинохроники, на пирсе Йокагамского порта. Нам, как и другим представителям международной прессы, предстояло запечатлеть момент, когда будет поставлена точка и титры «Конец» в истории второй мировой войны.
Нас всех (а собралась здесь целая армия журналистов, кинооператоров и фоторепортеров) посадили на американский мпноносец и доставили в Токийскую бухту.
В центре дуги — живописно изогнутой бухты — как огромная наковальня, возвышался линкор «Миссури».
Американский линкор стоял у японской столицы на виду. День был яркий, солнечный, и, как сияющая корона, сверкала над Токио священная гора Фудзияма.
Грозным монументом на фоне голубой бухты выглядел линкор. Во все стороны смотрели стволы его орудий, а на палубах, боевых рубках, башнях, сверкая крахмалом формы «раз», разместилась многотысячная команда корабля.
«Представление» еще не началось, а зрители уже заняли лучшие места — согласно своему рангу и положению. Предпоследними поднялись на высокий борт линкора мы, международная пресса. Прессе, как мы и предполагали, выделили самые неудобные для съемки места и чрезвычайно короткое время для их освоения. И все же пять фронтовых кинооператоров из Москвы — М. Ошурков, М. Прудников, М. Посольский, А. Сологубов и я сразу же приступили к съемкам главного ритуала конца второй мировой войны — подписания капитуляции Японии.
Скоро к борту линкора подошел американский эсминец «Ленсдаун», на борту которого находилась делегация японского правительства, возглавляемая министром иностранных дел Сигэмицу и генералом Умэдзу. Всем нам, журналистам, репортерам и операторам, бросился в глаза высокий, в цилиндре, с тростью в одной руке и с небольшой черной папкой в другой Сигэмицу. Он выделялся среди небольшой группы японской делегации не только своим ростом, элегантностью и манерами профессионального дипломата, но и железным хладнокровием.
Когда Сигэмицу подошел к железному трапу, произошел конфуз. Подняться без помощи рук наверх, на палубу линкора, было нельзя. Вот здесь выдержка и невозмутимость покинули Сигэмицу. Обе руки заняты. Вместо одной ноги — деревянный протез, результат первой мировой войны. Пот залил покрасневшее лицо министра. Он переложил неудобную папку с документами под мышку правой руки, оперся всем телом на трость, достал левой рукой носовой платок и снял с головы цилиндр, намереваясь стереть с лица и головы градом катившийся пот, но рук для этой сложной операции явно не хватало. Сигэмицу снова надел цилиндр и, пока вытирал пот с лица, выронил папку, она сползла на палубу. Поднимая ее, он уронил трость и, если бы министра не поддержали сопровождающие, он бы упал.
С большими трудностями и не без посторонней помощи удалось Сигэмицу подняться по предательскому трапу на палубу. Эту сцепу снимали все операторы и описали в ярких красках журналисты всех наций. Шум от съемочных камер и щелканье затворов фотокамер были потрясающим аккомпанементом к заранее, видимо, подготовленному для японцев сюрпризу с преодолением препятствий. Наконец трап был «взят», и японская делегация плотным черным пятном застыла на отведенном в стороне от стола месте.
…Пять ритуальных «минут позора» выстояла она.
За столом заняли свои места американцы генерал Д. Макартур и адмирал Ч. Нимиц, представитель Советского Союза генерал К. Н. Деревянко, представители других союзных стран. Макартур вынул из кармана несколько паркеровских ручек и положил на стол. Каждый из союзников, подписавший документ о капитуляции Японии, мог взять себе на память ручку.
Вся церемония длилась 20 минут. Снимать было трудно. Я почти висел в воздухе под спасательной шлюпкой. Кроме того, меня всячески пытались оттеснить и с этого «пятачка» представители союзнической прессы. Но несмотря на это, все детали исторического момента были отражены потом на экранах нашей страны.
Когда последняя подпись была поставлена и высокие представители союзных держав поднялись из-за стола, грянул как гром военный оркестр, усиленный мощными динамиками. Он оглушил Токийскую бухту веселым маршем. Над линкором «Миссури» пронеслась черной тучей в несколько эшелонов армада американских истребителей.
Ритуал закончился. Черное лакированное пятно японцев, оставленных без всякого внимания, перекатилось через борт на миноносец. Нас же отправили в Иокагаму.
…Всем хотелось проникнуть в столицу поверженной Японии. Чем она живет в эти дни? Наутро мы торопились запечатлеть на пленке японскую столицу. Японцы смотрели на нас, советских офицеров, с нескрываемым удивлением. Одни, улыбаясь, старательно кланялись, другие, военные, чинно козыряли, оглядываясь потом. Некоторые замирали на месте в недоумении, дрожа, кажется от ярости, поедали нас немигающим взглядом, сжимая в руках оружие.
Перед нашими «Аймо» возникали огромные районы наполовину сожженного, наполовину разрушенного некогда прекрасного города. Только каменный центр «Сити» пострадал сравнительно меньше других районов.
Столица побежденной Страны восходящего солнца на каждом шагу поражала нас смешением азиатского и европейского, древнего и современного, разбитого и уцелевшего, а также удивительными контрастами в облике и жизни людей, в их поведении и отношениях между собой. На фоне чудом уцелевших роскошных особняков, храмов и дворцов особенно резко бросалась в глаза крайняя нищета и бедность населения. Не только па окраинах, но и в центре столицы встречались почти нагие мужчины в рваных и грязных набедренных повязках. ЯСенщины, худые, изможденные, в широких черных штанах и коротких куртках рылись в руинах — в поисках съестного.
Всюду, где бы мы ни снимали — на море, в порту, на берегу канала, — на лодках и мостах сидели от восхода до темноты дети, женщины, старики с удочками и другими рыболовными снастями — это была у них единственная возможность не умереть с голоду. Всюду, кроме «Сити», вдоль улиц, перед каждым домом зияли щели и траншеи.
Начав снимать вместе, мы, сами того не желая, соприкоснувшись с жизнью города, разбрелись, и каждого из нас уличные потоки понесли в разных направлениях. Узкая улица из руин вывела меня на огромное пожарище. Посредине рвов и буераков, головешек и пней, траншей и щелей, засыпанных пеплом, возвышалась огромная статуя Будды. Трудно представить себе, что здесь творилось в момент сотворения этого невообразимого хаоса, а Будда, будто бы насмехаясь над бренностью мира, безмолвствовал.
«Как ему удалось уцелеть?» — думал я.
Так, передвигаясь от одного снятого кадра к другому, я незаметно дошел до центра города. Он был в основном европейским, потому и назывался «Сити». Американцы его пощадили. Вдали передо мной открылся императорский дворец, обнесенный древней стеной и глубоким рвом с прозрачной водой и золотыми рыбками. Я снял общий плав площади с мостом, перекинутым через ров.
Неподалеку от моста, напротив закрытых ворот мое внимание привлекли лежащие и сидящие в странных позах на зеленом газоне люди. Быстро подойдя к ним вплотную, я вскинул «Аймо» и в тот же миг услышал совсем рядом хорошо знакомый холодный лязг затвора и резкий гортанный окрик «оэ!». Опустил камеру и вижу: прямо передо мной как из-под земли вырос солдат, направив на меня короткий ствол карабина.
Так мы стояли несколько мгновений друг против друга. Я растерялся. Снимать? Уходить? Не отводя взгляда от тяжелых глаз солдата, я опустил «Аймо». Тот стоял окаменевшей глыбой, но карабин все-таки нехотя бросил на плечо. Медленно повернувшись, я пошел прочь… Длинным, бесконечным показался мне путь до угла площади, и только завернув на улицу, я облегченно вздохнул. Мушка карабина часового наконец перестала сверлить мой затылок.
Кадр за кадром накапливали мы материал для будущего фильма «Разгром Японии».
К вечеру я снова вернулся на то место, но площадь была пуста. Никого перед воротами не было, только почерневшие пятна крови еще раз напомнили мне неприятное ощущение, испытанное утром… Еще раз мне пришлось пожалеть о неснятом кадре в Москве, когда мне сказали, что, возможно, то были японские офицеры-самураи, которые в знак протеста против капитуляции совершали па глазах императорской стражи священное харакири.
…Капитуляция Японии была крахом не только для правящей верхушки страны. Нам удалось проникнуть в здание парламента и снять последнее заседание военного кабинета Японии. То, что мы увидели, трудно было назвать собранием здравомыслящих людей. Парламент скорее напоминал агонизирующую биржу в момент катастрофического падения акций.
Капитуляция Японии так и осталась в моей памяти крахом крупного банка немногочисленных держателей акции войны…
Унеся последние жертвы, кончилась война. Это были бессмысленные жертвы — жертвы Хиросимы и Нагасаки. Скреплена подписями представителей союзных держав последняя во второй мировой войне капитуляция. Пока мы, фронтовые кинооператоры, снимали оставленные войной следы в Токио и его окрестностях, один из нашей группы — Михаил Прудников отснял еще дымящиеся руины и жертвы Хиросимы. Судьба оказала ему милосердие, и радиация миновала его.
Мы летим домой. Под нами руины огромного Токио, в стороне сверкает на солнце вечными льдами священная гора Фудзияма. Непривычное спокойствие овладело нами. До дома далеко — впереди Владивосток, а до Москвы добрых девять тысяч километров. Есть время подумать, вспомнить, осмыслить и прошлое и настоящее.
Как жить? С чего начинать? Наша сожженная, разрушенная Родина с исчезнувшими городами и селами требует немедленного восстановления, и нам, уцелевшим фронтовым кинохроникерам, предстоит огромный труд показать, как из пепла возрождается Севастополь, Сталинград, Киев, Минск, как к жизни возвращаются потерявшие очаг люди.
Теперь^ когда войны больше нет, особенно хочется, оглянувшись на пройденное, вернуться назад и подытожить, осмыслить прожитое. Под нами, как на географической карте, проплывает Сибирь — мирная, не тронутая войной. Мы летим над Сибирью многие часы, и нет ей конца, а мысли вновь и вновь возвращают меня в Севастополь, и вижу я его чистым, светлым, неразрушенным. Я как бы заново просматриваю фильмы, в создании которых принимал участие: «Героический Севастополь», «День войны», «Черноморцы», «Битва за Севастополь», «Битва за Кавказ», «В логове зверя», «Померания», «Разгром Японии»… Некоторые из нпх были удостоены Государственных премий СССР. Это этапы пройденного мной пути, малая частица труда нашего «цеха» — двухсот пятидесяти фронтовых кинооператоров, из которых каждый пятый остался на поле боя — рядом с солдатом…
Я помню их всех, они были моими товарищами. Героические страницы вписаны в историю не только снятыми имп кадрами, но и самой их жизнью, ее последними мгновениями. В присланной на студию коробке со снятой кинопленкой оператор Николай Быков писал: «В Бреслау во время съемки уличного боя был убит осколком снаряда кинооператор Владимир Сущинский. На поле боя снять его я не мог — был ранен этим же снарядом». Через несколько дней прислал на студию снятую пленку кинооператор М. Абрамов с аннотацией к снятому материалу. Среди перечисленных эпизодов такие: перебегающий с кинокамерой Николай Быков, потом убитый Быков, рядом его камера. Не прошло и нескольких дней, как пришло извещение, что и М. Абрамов погиб в бою.
При съемке форсирования капала в Вене под густым огнем осколок мины сразил кинооператора С. Стояновского. Смертельно раненный, он повторял: «Аппарат! Сохраните аппарат! Не засветите пленку… Передайте в штаб!» За себя он не тревожился. Среди белорусских партизан пала в неравном бою кинооператор Мария Сухова. В Таллинской операции погибли на корабле кинооператоры Павел Лампрехт и Анатолий Знаменский. За несколько дней до конца войны был убит, когда снимал действия югославских партизан, Владимир Муромцев.
Всех невозможно перечислить — это отдельная книга о подвиге кинооператоров, стоявших во время Великой Отечественной войны рядом с солдатом, товарищей моих, чьим оружием была лишь кинокамера, которую они сжимали в руках до последней секунды — как винтовку.
Я иду по дороге памяти… Разве могли мы, фронтовые кинооператоры, снимая войну и радости победы, представить себе, что пройдет несколько десятков лет, и вновь наступит тревожное время, и снятые нами тогда кадры будут действенным оружием против новых войн. Оставленные нами запечатленные мгновения войны день за днем — три миллион^ метров отснятой кинопленки, как «машина времени», дают возможность не только теперь нам, всем живущим на земле, вернуть историю назад — к любому из этапов войны, но и далеким потомкам нашим взглянуть на жизнь, которая так далеко осталась позади, и сделать единственно правильный вывод — никогда больше это не должно повториться.