Военно-монашеские ордены отражали в западном христианстве новый духовный опыт. Они воплощали духовные требования, подходящие для светской аристократии, которой до того предлагали лишь безмолвие монастыря; они примиряли созерцание и действие. Они стали порождением крестовых походов и помощи — во всех формах — тем крестоносцам, кого тексты того времени упорно называли «паломниками», тем самым показывая, что крестоносцы никогда не теряли из виду Иерусалим. Военные ордены действовали на Святой земле, в Испании, Пруссии и Ливонии — на трех фронтах, где христианство завоевывало земли ислама и язычников. В виде исключения — и в других местах.
Поэтому не следует удивляться, что их возникновение поставило проблемы. Цистерцианец Исаак де Стелла, даром что почитатель святого Бернарда, почти тридцать лет спустя после признания ордена Храма собором в Труа еще клеймил появление этого «нового чудовища, нового воинства, устав которого, как кто-то остроумно сказал, вытекает из пятого Евангелия»[962]; возможно, Исаак метил в орден Калатравы, совсем недавно созданный в то время, когда он писал, а не в орден Храма, но это ничего не меняет. Действительно, военно-монашеский орден, объединявший людей монастыря и людей поля сражения, освящал насилие и войну, а ведь последняя, даже во имя христианской веры и церкви, в глазах некоторых оставалась злом. И как раз в связи с этой проблемой мне следует вернуться к вопросу, который я до сих пор намеренно оставлял в стороне, хоть и затрагивал в главах 2 и 3,- вопросу о возможном влиянии мусульманского рибата на христианский военно-монашеский орден. Теперь этот вопрос надо рассмотреть в полном объеме.
Идею, что концепция военного ордена происходит от рибата, еще в 1820 г. высказал X. А. Конде[963]. По его мнению, это касалось не только испанских орденов, но и ордена Храма. Эту теорию подхватили Мигель Асин Паласиос, Хайме Оливер Асин, а позже Америко Кастро, причем последние авторы поставили проблему в более общие рамки идеи священной войны: последняя, на их взгляд, от природы чужда христианству, воспринимаемому как религия пацифистская, и, значит, могла быть только позаимствована у ислама — это было подражание идее джихада, приспособление к ней[964].
Прежде чем идти дальше, следует уточнить, как эти авторы определяют слово «рибат». В Коране слово «рибат» означает место, где собирают верховых животных, готовясь к военной экспедиции; оно связано с племенными войнами и с борьбой Мухаммеда, бежавшего в Медину, против мекканской аристократии, отвергшей его, а значит, с джихадом[965]. В расширительном смысле рибат стал военно-религиозным поселением — то есть подобием монастыря-крепости, — размещенным на границах владений ислама с тем, чтобы защищать эти границы и устраивать набеги на территорию неверных в силу долга джихада. Обитатели рибата, мурабитун — это добровольцы, которые находят там временное пристанище и несут военную службу; эта служба похвальна. Рибату полагаются милостыня и добыча. Такое определение дано в первом издании «Энциклопедии ислама»; его сочтут традиционным, и историки, которых я упоминал, исходили из него, выдвигая свой тезис[966]. Хорошо заметно, что могло побудить какого-нибудь Мигеля Асина воспринять рибат как «точную модель военного ордена»[967]: монастырь-крепость, сочетание молитвы с военными действиями.
С VIII в. и прихода к власти Аббасидов известны рибаты на восточных границах мусульманского мира, в Хорасане, а также на тунисском побережье (Монастир, Сус).
Обилие на карте Испании и Португалии таких слов, как rábida, arrábida, позволяет думать, что рибаты были и в аль-Андалусе. Название завоевателей-альморавидов, пришедших в конце XI в., происходит от слова «рибат». Альморавиды, аль-мурабитун, были людьми рибата. Поэтому совсем не исключено, что этот мусульманский институт мог оказать влияние на христианских воинов Реконкисты в Испании (а также на Сицилии) или даже на крестоносцев на Востоке.
Но возникает много возражений: рибаты были не повсюду, а в Сирии и Палестине в эпоху крестовых походов их почти не отмечено; причем орден Храма, возникший в этом регионе, был задуман не как группа благочестивых мужей, охраняющих границу и живущих в монастыре-крепости, а как монашеский орден, обеспечивающий охрану дорог, по которым следуют паломники. Наконец, тамплиеры давали пожизненные обеты, что соответствует христианской монашеской традиции. По мнению англосаксонских историков, которые в шестидесятые годы изучали иберийские военно-монашеские ордены, — Ломакса, О’Каллагэна, Фори, — тезис Х. А. Конде не подкреплен никакими доказательствами; орден Храма четко вписывается в монашескую и даже бенедиктинскую традицию Западной Европы, а его появление в достаточной мере объясняется эволюцией христианского общества, исключая необходимость вести поиски в другом месте. Итак, эти авторы отметают всякую идею какого-либо влияния[968].
Эта проблема была вновь извлечена на свет и поставлена по-другому историками, которые, как Елена Лурье или Милагрос Ривера Гаррета, опирались на данные исторической антропологии[969]. Отвергая идею о непосредственном влиянии рибата на военный орден, обе ставят под сомнение критерий, определяющий, можно ли заимствования и влияния в культурном плане считать доказанными или очевидными. Действительно, для антропологов наличие идентичных черт, связанных идентичным образом, в двух разных, но близких культурах, — доказательство диффузии. Влияние осуществляется в терминах «стимула», или диффузии идей; прямого влияния нет (джихад, как и рибат, сам по себе неприемлем для христиан), есть повторное изобретение — или повторное присвоение — в формах и терминах, совместимых с христианскими идеалами.
Е. Лурье обратила внимание, что еще в середине XI в. война, даже справедливая, рассматривалась как зло и что воин, который убивает, должен был принести покаяние. А ведь с появлением крестовых походов и военных орденов война и насилие стали формами покаяния, и как раз это радикальное изменение подхода вызвало внутри церкви споры, противостояния, настороженность. Итак, тот факт, что священная война и военный орден — понятия, не свойственные для христианства, укрепляет представление, что они были заимствованы, но при этом перетолкованы, чтобы стать совместимыми с христианской верой: например, временную службу мурабита заменил пожизненный обет христианского монаха. Такой процесс повторного изобретения происходит только вслепую, поэтапно; одним из первых шагов в этом направлении стало создание рыцарских братств типа Бельчите, которые я представил в предыдущей главе[970].
Шарль де Мирамон, рассуждая о братствах, созданных для защиты границы и ведения непрерывной войны с неверными, более прямо говорит о них как о «явственных попытках христианской адаптации рибата»[971].
Эта новая версия теории о влиянии рибата не вызвала яростных возражений, ее восприняли равнодушно, словно поезд уже ушел, и вновь был пущен в ход аргумент об отсутствии доказательств. Мне этот аргумент кажется слабым, но, правда, Елену Лурье можно упрекнуть за использование в ее рассуждениях традиционного определения рибата. А ведь это определение уже поставлено под вопрос. В новом издании «Энциклопедии ислама» Жаклин Шаби дает ему другое, во многом отличающееся определение[972].
Отмечая, что слово «рибат» всегда было отглагольным существительным, автор пытается разобраться, означает ли это слово здание, специфическую постройку или просто место, где можно совершать действие «рибат». Тем самым ставится под сомнение понятие монастыря-крепости, и исследования, проведенные в Испании, показали, кроме случая Гвардамар-дель-Сегура (близ Аликанте), что термины rábida, arrábida, rapita означают очень разные, не специфические постройки (замки, мечети, дома), возведенные в определенном месте, которое чаще всего уже освящено наличием могилы святого или присутствием суфиев, этих людей молитвы и медитации, столь многочисленных тогда в исламских странах. Эти зоны — зоны рибата не потому, что в них есть рибат (в смысле — специфическое здание), а потому, что их защищают люди, которые практикуют рибат, то есть личный или коллективный джихад, и тем самым становятся мурабитун. Тем не менее случаи Гвардамара в Испании, а также лучше известных Монастира и Суса в Тунисе показывают, что в IX–X вв. были построены и специфические здания — рибаты как монастыри-крепости[973].
Но изучение эволюции в хронологическом порядке как раз показывает, что, начиная с завоеваний турок-сельджуков в XI в., слово «рибат» все чаще используется — впрочем, не оно одно — для обозначения правоверных учреждений суфиев. Настоящие монастыри, но никак не крепости, расположенные внутри городских стен или за их пределами, но не на «границе» (во всяком случае, не обязательно там), эти дома освящали места, на которых были построены, если только не строились на уже освященных местах. Мурабит становится марабутом, могила которого привлекает других правоверных. К войне это больше не имеет никакого отношения. В Иерусалиме, отвоеванном в 1187 г., Саладин отдал группе суфиев в качестве рибата дворец латинского патриарха Иерусалимского близ храма Гроба Господня[974].
Принимая в расчет эти новые элементы, я нахожу, что соображения насчет мусульманского «прообраза» не нужно отвергать, но отнести их следует скорее к соотношению джихада и священной войны, нежели рибата и военного ордена, поскольку рибат и военный орден — в конечном счете только производные от мусульманского джихада и христианской священной войны.
Однако позиция исторической антропологии в вопросе военно-монашеских орденов наводит на определенные мысли, если ее отнести к ситуации в Испании. Завоевания альморавидов и альмохадов в конце XI и в XII вв. вновь оживили поблекший образ рибата, характерный для IX–X вв., где сочетались молитва и военные действия. Слово «рибат» стали снова использовать в таком смысле, применяя его к целому ряду неспецифических зданий или мест. Не став прообразом военного ордена (в это я не верю), рибат мог оказать влияние на некоторые формы реакции христиан на мусульманское наступление, — я, разумеется, имею в виду и те рыцарские братства типа Бельчите, к которым совершенно обоснованно привлекла внимание Елена Лурье, но еще и очень примечательный феномен групп «собратьев», связанных с военно-монашескими орденами, которые присутствовали в Испании (Храм или Госпиталь) или были созданы на месте (прочие), а прежде всего братьев ad terminum [временных (лат.)], входивших в орден, чтобы прослужить в нем ограниченный период времени[975].
Освященное насилие, священная война, крестовый поход. Итак, все это было сердцевиной проблемы. Можно было бы подумать, что признание ордена Храма собором в Труа в 1129 г. и открытая поддержка, которую оказал этому ордену святой Бернард, написав «Похвалу святому воинству», положили конец всем спорам. Ничуть не бывало. Храм был первым военно-монашеским орденом, созданным на Востоке; он послужил прообразом для всех остальных — в прямой форме для орденов, которым просто-напросто дали его устав (Добринского, Меченосцев, отчасти Тевтонского), в косвенной для всех, возникших как ответвления Сито (иберийские ордены, входившие в состав Калатравы) или сочетающих военную и странноприимную деятельность: Тевтонского ордена, Сантьяго, но прежде всего Госпиталя. Последний был создан раньше Храма, но милитаризовался по образцу Храма настолько, что сравнялся с ним и стал соперничать.
А ведь такую эволюцию ордена Госпиталя, который, как показывает его название, был предназначен для того, чтобы помогать паломникам, идущим в Иерусалим, давать им приют и заботиться о них, церковь и верующие восприняли с беспокойством. Папа Александр III подверг критике массовое участие братьев Госпиталя в походах короля Амори I Иерусалимского в Египет (критике тем более резкой, что эти походы потерпели неудачу). Дважды — между 1168 и 1170 гг., а потом еще раз через десять лет — папа напоминал госпитальерам, что их первая миссия — не военное ремесло, а помощь бедным. С другой стороны, тот же Александр III поощрял создание иберийских военных орденов; значит, его нельзя заподозрить во враждебности к самой идее военного ордена, но он не хотел, чтобы развитие таких орденов происходило в ущерб более традиционной милосердной деятельности. В последующие двадцать лет папство изменило свои взгляды на Госпиталь: Целестин III полностью признал его военные задачи, он же согласился на трансформацию совсем молодого Тевтонского ордена в военный орден и, дав ему смешанный устав, заимствованный у тамплиеров и госпитальеров, тем самым узаконил сочетание милосердной и воинской миссий[976]. Не одно только папство было обеспокоено тем, что в результате этой военной активности образ Госпиталя меркнет. Даниэль Ле Блевек, изучавший развитие госпиталей и благотворительную деятельность на землях Прованса, пишет, что в 1180–1190 гг. госпитальеры «возобновили свою милосердную деятельность»; он вспоминает об отклонении в сторону военной деятельности, за которое они получили «суровый упрек папы», и добавляет: «Этот возврат к истокам, к их первоначальному странноприимному призванию, был предан широкой огласке, и его приветствовали все христиане, в частности, в Арльской церковной провинции»[977]. Автор упоминает этот факт в исследовании о возникновении ордена тринитариев — ордена, специализировавшегося на освобождении пленных[978].
Нельзя ли оценить всю совокупность этих фактов и изменений взглядов как проявление колебаний — а также рефлексии — папства в выборе лучшего средства для решения многочисленных проблем, порожденных крестовыми походами и священной войной (борьба с неверным, обращение неверных, помощь паломникам, выкуп пленных): стоит ли предпочесть специализированные или многоцелевые ордены? Папство так и не приняло окончательного решения: еще в XIII в. оно доверило миссионерскую функцию новым специализированным орденам — нищенствующих монахов, а в конце века уже добивалось слияния военных орденов Святой земли в пользу многоцелевого ордена Госпиталя. Возможно, папство не знало, как руководить такими орденами, и смутно представляло, как их использовать; оно желало обладать ими в качестве инструментов проведения своей политики в сфере крестовых походов, но они частично вышли из-под его контроля, — с одной стороны, потому что приобрели фактическую автономию, а с другой — потому что имели дело с государствами, тоже пытавшимися их использовать, как Фридрих II — тевтонцев или кастильская, арагонская и португальская монархии, превратившие иберийские ордены в свои орудия.
Их появление, как я сказал, создало проблему. Их развитие, происходившее одновременно во фронтовых зонах (Пруссия, Сирия и Палестина, граница в Испании) и в тылу (во всей Западной Европе), их изначальная организация в виде однородной и иерархической сети от монастыря-крепости в центре до местных домов и командорств, наконец, их история побуждают задаться вопросом: не превратилось ли, если пародировать формулировку Исаака де Стеллы, одно чудовище в другое? Не стал ли военно-монашеский орден суверенным орденом, извлекающим свои ресурсы из других суверенных государств? Создав в Пруссии и на Родосе теократические государства (Ordensstaat, или орденские государства), тевтонцы и госпитальеры довели эту амбивалентную логику до абсурда: магистр монашеского ордена, подчиненный папе, стал суверенным монархом страны, добрая часть ресурсов которой происходила из областей, которыми он владел и которые эксплуатировал в других суверенных государствах. Это парадокс государства типа Ordensstaat. Вполне понятно, почему короли государств нового типа, уже зарождавшихся в конце средневековья, — Филипп Красивый, Хайме II Арагонский, Эдуард I Английский, Карл II Анжуйский — восстали против такой ситуации. Как французский король, уже не желавший терпеть, чтобы иностранный (английский) король имел в феодальном владении княжество в пределах его королевства, мог потерпеть присутствие интернационального ордена, подчиненного папе, но фактически независимого? Падение ордена Храма при всем своеобразии этой истории означало предостережение для всех.
Рожденные крестовыми походами, то есть коллективным начинанием христианства под руководством церкви и папства, имеющих универсалистские притязания, военно-монашеские ордены пали под ударами государства нового типа. Орден Храма? Разгромлен французским королем в 1307–1312 гг. Иберийские ордены? Присоединены к короне после падения Гранады. Тевтонцы? Их государства (Пруссия, Ливония-Курляндия) были секуляризованы в 1525 и 1561 гг. в результате протестантской Реформации, а орден, сохранившийся в Германии, попал под пяту Габсбургов. Орден Госпиталя? Изгнанный с Родоса османским султаном Сулейманом, он обосновался на Мальте. В 1798 г. оттуда его изгнал Бонапарт на обратном пути из своего египетского похода. Его владения секуляризовала еще Революция. В конечном счете он нашел прибежище в Риме. А орден святого Лазаря в XVII в. стал пьемонтским орденом.
Тем не менее Мальтийский орден, преемник Госпиталя, еще существует — это суверенный орден, он имеет штаб-квартиру в Риме; орден святого Лазаря был воссоздан… в том числе и в Австралии! Тевтонцы продолжили существовать в Германии, потом в Австрии; они пережили нацизм, который распустил их, присвоив при этом их историю; они были восстановлены после Второй мировой войны и имеют штаб-квартиру в Вене. Кресты испанских и португальских орденов сделались почетными знаками. А как игнорировать орден Храма, наделенный столь широкими плечами, что способен выносить что угодно — чаще всего нелепые утверждения, ужасные — реже, но еще слишком часто, а иногда и добрые намерения: ведь Храм, не забудем, упразднили, а не осудили. Все это несомненная правда, но все это давно уже не военно-монашеские ордены. Госпиталь, наиболее умело творивший свое паблисити, сделался на Мальте корсарской республикой. С тех пор он вернулся к гуманитарной деятельности, как и Тевтонский орден.
Итак, великая эпопея военно-монашеских орденов продлилась всего два века, XII и XIII, — тогда их деятельность в основном соответствовала их миссии. Далее им пришлось адаптироваться — и, по мнению некоторых, они сделали это оригинально и с умом — к условиям, где для их идеала места уже особо не было, а для их образа действий тем более: либо они интегрировались, волей-неволей, в светские государственные структуры (Испания), либо создали собственные государства.
Чтобы в конечном счете вернуться к самому обычному милосердию:
«Ибо сей орден был поначалу странноприимным, прежде чем стать рыцарским…» (Устав тевтонцев, статья 4).