Глава четвертая. «БОРЬБА СВОБОДЫ С САМОВЛАСТЬЕМ»

«Хотели зарезать Россию»

Шестнадцатого декабря 1825 года, по горячим следам произошедшего в столице восстания, Василий Жуковский написал Александру Тургеневу, находившемуся тогда за границей. Письмо его хорошо известно: преисполненный патриотического восторга, поэт рассказывает, как «Провидение сохранило Россию». Согласно Жуковскому, «государь отстоял свой трон; в минуту решительную увидели, что он имеет и ум, и твердость, и неустрашимость. Отечество вдруг познакомилось с ним, и надежда на него родилась посреди опасности, устраненной его духом. Такое начало обещает многое. Теперь он может утвердиться в любви народной».

Жуковский сообщает Тургеневу, как после событий он встретился «с к[нязем] Александром] Николаевичем] Голицыным», который описал ему «сцену величественную» — выступление молодого императора в Государственном совете после разгона мятежников. «Государь говорил твердо, сильно и решительно, — пересказывает автор слова Голицына, — с величайшею ясностью описал всё происшествие, изобразил, как он об нем думает и какие меры приняты для безопасности государства».

Согласно Голицыну (в передаче Жуковского), Николай I «говорил так красноречиво, как подобает государю». «Одним словом, во все эти решительные минуты он явился таким, каков он быть должен: спокойным, хладнокровным и неустрашимым», — резюмирует поэт.

Добродетельному государю, по Жуковскому, 14 декабря противостояли «малодушные подлецы» и «презренные злодеи, которые хотели с такою безумною свирепостью зарезать Россию».

«Какая сволочь! — восклицает Жуковский. — Чего хотела эта шайка разбойников? Вот имена этого сброда. Главные и умнейшие Якубович и Оболенский; все прочие мелкая дрянь: Бестужевы 4, Одуевский, Панов, два Кюхельбекера, Граве, Глебов, Горский, Рылеев, Корнилович, Сомов, Булатов и прочие».

«И в туже ночь все заговорщики схвачены, — с удовлетворением констатирует поэт. — Но подумай, кто еще взят? Трубецкой… Во время дела он нигде не являлся; но план заговора и конституции, писанный его рукою, находится в руках императора. Сначала он от всего отрекся; но когда император показал ему бумагу, то он упал на колени, не имея возможности ни отвечать, ни защищаться. По сю пору не найден только один Кюхельбекер, и, признаться, это несколько меня беспокоит. Он не опасен, как действователь открытый: он и смешон, и глуп; но он бешен — это род Занда[12]! Он способен в своем фанатизме отважиться на что-нибудь отчаянное, чтобы приобресть какую-нибудь известность. Это зверь, для которого надобна клетка»{517}.

Письмо это удивительно по тональности. Много знавший, тонко чувствовавший и глубоко религиозный поэт был в принципе чужд подобной риторике. Он не мог не понимать, что на его глазах произошла страшная и кровавая драма — одна из тех, которые неминуемо меняют ход истории. Удивляют и оценки Жуковским отдельных персонажей этой драмы. В частности, Рылеев и Александр Бестужев, в альманахе которых поэт считал за честь быть напечатанным, превратились под его пером в «сволочь». Таких же эпитетов удостоились и авторы «Полярной звезды» Александр Корнилович, Николай Бестужев и Орест Сомов (впоследствии, кстати, признанный непричастным к заговору). Вильгельм Кюхельбекер, лицейский друг Пушкина, всем известный сумасброд Кюхля, считавший Жуковского одним из своих учителей в поэзии, вдруг стал страшным и опасным для общества «зверем».

С этими людьми Жуковского связывала общая сфера деятельности — литература. Они могли расходиться во взглядах на будущее России, на императорскую фамилию, на поэзию вообще и на Байрона в частности — но всего этого, конечно, было явно недостаточно, чтобы назвать заговорщиков «мелкой дрянью».

Письмо странно и тем, что подобных резких суждений об участниках восстания у Жуковского больше не найти. Более того, впоследствии он будет многократно хлопотать за государственных преступников перед Николаем I, уговаривать императора объявить амнистию или хотя бы смягчить участь осужденных, в том числе и «зверя» Кюхельбекера. В 1830 году после одного из неудачных разговоров с императором на эту тему он запишет «на листочке бумаги»: «Если бы я имел возможность говорить, — вот что бы я отвечал… я защищаю тех, кто Вами осужден или обвинен перед Вами; но это служит только доказательством моей доверенности к Вашему характеру. Разве Вы не можете ошибаться? Разве правосудие (особливо у нас) безошибочно? Разве донесения Вам людей, которые основывают их на тайных презренных доносах, суть для Вас решительные приговоры Божий? Разве Вы можете осуждать, не выслушав оправдания?., и разве могу, не утратив собственного к себе уважения и Вашего, жертвовать связями целой моей жизни?»

По словам же императора, Жуковского называли «главою партии, защитником всех тех, кто только худ с правительством»{518}.

Очевидно, что письмо к Александру Тургеневу никоим образом не отражало мнение Жуковского о произошедшем 14 декабря событии. Логично предположить, что рассказ про негодяев, собиравшихся «зарезать Россию», был адресован вовсе не Тургеневу. Письмо пересылалось за границу, а значит, вполне могло быть — и, скорее всего, было — перлюстрировано. Смысл же послания был вовсе не в том, чтобы заклеймить тех, кто и так был заклеймен в разного рода правительственных сообщениях. В письме содержались сведения, которые, как полагал Жуковский, могли представлять для его корреспондента жизненно важный интерес.

О чем же сообщал поэт Александру Тургеневу? Во-первых, о том, что «главными и умнейшими» среди мятежников считаются Александр Якубович и Евгений Оболенский, а автором «плана заговора и конституции» был Сергей Трубецкой — все трое офицеры, хорошо известные в столице. А значит, мятеж был следствием именно военного заговора и расследование пойдет именно по этому, военному, следу. В письме сообщалось и о том, что князь Голицын, бывший министр и начальник Тургенева, допущен к императору; он участвовал в историческом заседании Государственного совета — следовательно, вне всяких подозрений. Картину портило участие в восстании людей, в прошлом тесно связанных с Голицыным и самим Тургеневым, — Рылеева, Александра Бестужева, других литераторов. Однако они в данном деле оказались не главными, «мелкой дрянью», и их связи с бывшими министерскими функционерами расследоваться, скорее всего, не будут.

Жуковский показывал Тургеневу расклад сил, сложившийся в связи с воцарением Николая и мятежом в столице. Очевидно, он предоставлял своему корреспонденту самому делать вывод, следует ли ему возвращаться в Петербург.

Получив в Лондоне письмо Жуковского, Александр Тургенев ответил на него. Из этого ответа, в частности, следует, что он адекватно понял смысл послания, но не вполне поверил другу. «Здесь слухи и о других участниках (восстания 14 декабря. — А. Г., О. К.), — пишет Тургенев, — но, кажется, замешалась личность. Недаром вмешали и библейские общества. Грустно думать, как это удалит совершение надежд для будущего»{519}.

В следующем письме Жуковскому, написанному в марте 1826 года, Тургенев выразится еще более определенно: «Узнал я, что прошли слухи в Париже, якобы и наше имя замешано в число обвиняемых… Мысль оправдания воротит мою душу»{520}.

Александру Тургеневу было чего бояться: в глазах многих современников деятельность Голицына и созданных им структур не только противоречила «вере православной», но и оказывалась связанной с деятельностью тайных обществ.

Так, к примеру, Шишков, через десять дней после своего назначения министром просвещения, 25 мая 1824 года, просил у императора полномочий «употребить способы к тихому и скорому потушению того зла, которое хотя и не носит у нас названия карбонарства, но есть точно оное». Новый министр объяснял царю, что «Министерство просвещения… явно и очевидно попускало долгое время расти сему злу, и, мало сказать, попускало, но оказывало тому всякое покровительство и ободрение»{521}.

Эти филиппики Шишкова в полной мере разделял архимандрит Фотий. Еще до падения Голицына он писал императору, что «общество, верующее во Антихриста, общество карбонариев, всячески старается к 1836 году сделать приуготовления, аки бы к учреждению единого Царства Христова. Ибо в 1836 году замысел есть, что уже все царства, церкви, религии, законы гражданские и всякое устройство должны быть уничтожены, и должна аки бы начаться какая-то единая в сем мире новая религия — едино стадо, единое царство, и должен быть аки бы единый какой-то царь, коего столица предназначается быть в Иерусалиме (курсив в тексте. — А. Г., О. К.)». Естественно, во главе «общества карбонариев» Фотий усматривал Голицына, первыми его приспешниками называл начальников министерских департаментов Тургенева и Попова, а также попечителей нескольких учебных округов. Пособниками заговорщиков объявлялись «Греч — первый злодей с сей стороны и Тимковский»{522}.

До самой смерти императора Шишков и Фотий пугали его революционным заговором, во главе которого по-прежнему видели Голицына. Согласно Шишкову, деятельность Библейского общества сводилась к тому, чтобы «истребить правоверие, возмутить отечество и произвесть в нем междоусобия и бунты». Печатавшиеся с дозволения Голицына мистические книги проповедовали «низвержение всякой христианской веры, отвращение от священных писаний и позыв на восстание против всех первосвященников, всех вельмож и царей». После смерти Александра I Шишков писал письма императору Николаю, в которых внушал новому царю те же идеи. «Всё сие (восстание 14 декабря. — А. Г., О. К.), как во Франции, так и у нас, породилось от распространения и чтения мистических, безнравственных книг и журналов, без должного рассмотрения проходивших чрез слабую цензуру»{523}.

Те же мысли встречаем и в позднейших письмах Фотия{524}. Он, в частности, писал императору по поводу одной из книг, изданных под покровительством Голицына: «Сего 1824 года, марта на 30-е число, на Вербное воскресенье, было мне видение от Бога послано: предстал мне Ангел Божий во время дремания моего, разогнул книгу, имея в руках передо мною, и был глас с неба: “Зри и разумей!” И в сей книге нигде, ни сверху, ни снизу, ничего не было написано, а посредине только по обеим страницам в одну черту были сии слова: “Сия книга составлена для революции: и теперь намерение ее революция”»{525}.

«Мнения» Шишкова вполне могли бы быть объяснимы его пожилым возрастом, усилившейся с годами мнительностью, завистью к предшественнику — царскому конфиденту. Фотий же был известен всей России как человек неуравновешенный, способный на неадекватные слова и поступки. Их высказывания вообще можно было бы не принимать в расчет, если бы они были одиноки в поисках «карбонариев» в министерских кабинетах. Однако после падения министра мнение о нем и его сподвижниках как идеологах заговорщиков проникло в образованные слои дворянства. Так, например, из письма московского почт-директора Александра Булгакова брату Константину, почт-директору в Северной столице, следует, что московское общество, узнав об отставке того же Александра Тургенева, сошлось во мнении: «Туда и дорога, мартинист[13]!» «Общее мнение столь поражено карбонариями, что все секты относят к ним», — утверждал автор письма{526}.

После событий 14 декабря людей, верящих в то, что бывший министр — идеолог заговорщиков, стало намного больше. В анонимном доносе на высших должностных лиц империи, сочувствовавших заговорщикам, о князе Голицыне сказано, что он с «тайной целью» допускал «по домам ночные собрания, под наименованием религиозных и нравственных поучений». Князю ставили в вину даже распространение Библии: согласно доносчику, от этого «слышны уже были толки крепостных людей о равенстве их с господами, родившиеся от всеобщего чтения». По мнению автору доноса, Голицын и такие, как он, «аристархи» «не были членами пагубных клубов, но знали их и были важными орудиями к направлению варварских замыслов… удерживали себя на черте неприкосновения, разительно всеми возможными средствами действуя, как-то: явными осуждениями всех без изъятия дел правительства, представлением будто бы коротко известных им в монархе недостатков, а, наконец, восклицаниями, что ничего хорошего ожидать нельзя и что гибель с подобными распоряжениями неизбежна»{527}.

О произвольном чтении и вольном истолковании Библии как основе российской революционности доносил в 1827 году в Третье отделение Булгарин: «Пусть говорят, что хотят, но Библия и Евангелие есть республиканский кодекс в устах искусного толкователя. Я помню, как наши революционеры толковали тексты: Бог в наказание дал царя; Да не будет между вами ни первого, ни последнего, и подобные правила разносились с восторгом»{528}.

И даже в 1830-е годы, когда Николай I вполне утвердился у власти, а Голицын снова вошел в силу при дворе, обвинения эти не утихли. В отчете Третьего отделения императору за 1830 год сообщалось о реакции «мелкого дворянства и купцов» на революционные события во Франции: «Делали некоторое сопоставление Парижской революции с 14 декабря у нас и говорили: “И у нас Аракчеев да мистики взбесили народ и заставили молодых людей взбунтоваться”»{529}. Голицын же получал письма следующего содержания: «Вы любите Христа! А Вы, бывши министром духовных дел и народного просвещения, покровительствовали Его противникам, подавали гвозди Его распинающим! Вы любите государя! А Вы наставляли 20 лет цареубивцев. <…> Вы любите Россию! Вы из столбовых дворян! должны ее любить; у Вас преподавалась революция, научалось, как приводить в исполнение правила Марата и Робеспьера. Вам всё было известно, но Вы молчали, Вы радовались преподаванию ложных теорий, которые 25 лет губят нас, которые связали Россию, как овцу на заклание»{530}.

Естественно, Тургенев знал о подобных «мнениях» и «слухах». И хотя напрямую деятельность поздних тайных обществ, а тем более восстание на Сенатской площади не были связаны с Голицыным, однозначным сторонником воцарения Николая I, его бывший подчиненный имел все основания усомниться в правильности сделанного Жуковским прогноза.

* * *

Между тем сегодня уже не вызывает сомнений факт, что Союз благоденствия, самое многочисленное тайное общество в России в 1820-х годах, задумывался вовсе не как собрание революционеров, стремящихся во что бы то ни стало убить царя и разрушить самодержавие. Между деятельностью этой организации и последующими событиями на Сенатской площади можно выявить лишь весьма условную связь. И это хорошо видно при анализе устава Союза{531}.

Устав декларировал: целью организации было «споспешествовать правительству к возведению России на степень величия и благоденствия, к коей она самим творцом предназначена». Ничего противоречащего «видам правительства» в Союзе, согласно уставу, быть не могло: он создавался для того, чтобы обратить «собственную волю» частных людей «к цели правительства, к пользе общей». Устав гласил: «Всякий член имеет право учреждать или быть членом всякого рода правительством одобренных обществ… Вступление же в такие общества, кои правительством не одобрены, членам Союза воспрещается; ибо он, действуя к благу России и, следовательно, к цели правительства, не желает подвергнуться его подозрению»{532}.

Однако никто из исследователей не задавался вопросом, какое именно «правительство» имелось в данном случае в виду. Вряд ли под «правительством» подразумевался Александр I с его либеральными начинаниями послевоенных лет. Странно было бы предполагать, что абсолютный монарх нуждается в поддержке общества, а тем более тайного, и будет оглядываться на него в своей деятельности. Понятно, что Союз благоденствия не мог был быть создан для поддержки Аракчеева, начальствовавшего над канцелярией Комитета министров и тем самым имевшего непосредственное отношение к «правительству». Почти ничего не говорится в уставе и о военной сфере деятельности «правительства» — несмотря на то, что многие члены Союза были офицерами, а послевоенное положение армии оставляло желать много лучшего.

Как известно, деятельность членов Союза благоденствия должна была охватывать «четыре главные отрасли»: «человеколюбие», «образование», «правосудие» и «общественное хозяйство». Две первые дублировали деятельность возглавлявшихся князем Голицыным государственных и общественных организаций.

Как следует из текста устава, Союз благоденствия «вменял» себе в «святую обязанность» распространение «истинных правил нравственности и просвещения». И эта благая цель полностью согласовывалась с целью Министерства духовных дел и народного просвещения. Согласно «Учреждению» этого министерства, оно как раз и должно было блюсти «истинное просвещение». Авторы «Учреждения» утверждали, что основанием такого просвещения должно быть «христианское благочестие». Авторы устава тоже считали истинную веру необходимой принадлежностью «образования». Члены Союза были обязаны «распространять истину» о том, что «человек не иначе, как с помощью веры, может преодолеть свои страсти, противостоять неприязненным обстоятельствам и таким образом шествовать по пути добродетели»{533}.

Устав признавал желательность вступления в ряды Союза священников. Вполне в духе «внутренней церкви» Голицына устав утверждал, что «вера наша состоит не в наружных только признаках, но в самых делах наших». Духовные особы, состоявшие в Союзе благоденствия, должны были «иметь надзор» за своими собратьями, «вне Союза состоящими», сообщать в него «замечания свои насчет их поведения, дабы он мог споспешествовать трудам добродетельных и уничтожать козни порочных»{534}.

Устав Союза благоденствия утверждал: под надзором этой организации должны были «находиться все без исключения народные учебные заведения». Однако «заведение и устройство училищ» было предметом деятельности Министерства духовных дел и народного просвещения. Союз должен был заниматься сочинением и переводом «книг, как хороших учебных, так и тех, кои служат к изяществу полезных наук». Однако составление учебных пособий тоже было министерской прерогативой. Союз собирался «исправлять нравы» «изданием повременных сочинений, сообразных степени просвещения каждого сословия, сочинением и переводом книг, касающихся особенно до обязанностей человека» — но цензура, которую эти «сочинения» не могли миновать, опять-таки находилась в ведении Министерства просвещения{535}.

Еще более показательны предполагавшиеся действия Союза благоденствия в сфере «человеколюбия». «Под надзором Союза» должны были состоять, согласно уставу, «все человеколюбивые заведения в государстве, как то: больницы, сиротские домы и т. п., также и места, где страждет человечество, как то: темницы, остроги и проч.». И это вполне согласовывалось с деятельностью возглавлявшегося тем же Голицыным Императорского человеколюбивого общества и основанного им Попечительного общества о тюрьмах. Вообще членам Союза предписывалось работать в тесном контакте с этими организациями, уговаривать «соотечественников к составлению человеколюбивых обществ и заведений» и вступать «во все, уже ныне существующие»{536}.

Союз благоденствия собирался снабжать «праздношатающихся людей работами, стараясь помещать их сообразно их способностям и учреждая рабочие заведения, в которых бы упражняющиеся находили верное и безнуж[д]ное пропитание». Императорское человеколюбивое общество старалось «выводить из состояния нищеты тех, кои трудами своими и промышленностью себя пропитать могут»; оно и создавалось, в частности, «для призрения дряхлых, увечных, неизлечимых и вообще к работам не способных». Члены же Союза благоденствия собирались «устраивать пристанища» «для таких, которые уже не в силах кормиться трудами своими»{537}.

Конечно же сфера деятельности Союза благоденствия, заявленная в уставе, была шире сферы деятельности Голицынских организаций. В частности, по его ведомству не проходили две из четырех «отраслей» Союза: «правосудие» и «общественное хозяйство». И если «общественное хозяйство» хоть в какой-то мере занимало Голицына (в докладе об образовании Библейского общества утверждалось, что «чтение Священного писания» благотворно влияет «на поощрение к промышленности»{538}, а доверенным лицом Голицына был министр финансов Дмитрий Гурьев), то «правосудием» князь, по-видимому, не интересовался вовсе.

В реальности основная работа членов Союза благоденствия шла как раз в области литературы, просвещения, благотворительности и т. п. И можно, в принципе, представить себе, что авторы устава не понимали: коль скоро они собираются сотрудничать с правительством, вторгаясь в компетенцию Голицына, им придется иметь дело и с его министерством, и с ним самим. Однако, организовывая, к примеру, Общество для заведения училищ по методе взаимного обучения (1819), они не могли не знать, что оно стало структурным подразделением Министерства духовных дел и народного просвещения{539}, а его члены по делам организации ланкастерского обучения общались с министром.

Таким же структурным подразделением министерства было и Вольное общество любителей российской словесности, которое многие исследователи считали и считают «легальным» филиалом Союза благоденствия. Как уже говорилось выше, либеральные журналы 1820-х годов были наполнены славословиями в адрес Голицына и Библейского общества.

Факты свидетельствуют о том, что роль Союза благоденствия в русском обществе 1820-х годов была, скорее всего, сходна с ролью Библейского общества. Последнее существовало для поддержки религиозных инициатив министра, первый же — для поддержки его просветительских и гуманитарных инициатив.

В этом смысле интересен фрагмент из показаний отставного подполковника Владимира Штейнгейля — заговорщика, в 1820-х годах пользовавшегося покровительством министра духовных дел и народного просвещения. Штейнгейль передает свой разговор с титулярным советником Степаном Семеновым, секретарем Союза благоденствия, с февраля 1819 года служившим в департаменте духовных дел «сугубого» министерства. Разговор этот состоялся в Москве уже после разгрома восстания на Сенатской площади. Семенов сказал тогда Штейнгейлю: «Я сам того и смотрю, что меня схватят».

Свой последующий диалог с Семеновым Штейнгейль передает следующим образом: «“Почему же?” — спросил я. — “Да если правда, как говорят, что у некоторых взяты бумаги, то доберутся и до меня, потому что я, когда служил у князя (Александра Николаевича) Голицына, при Тургеневе был секретарем всех этих тайных обществ: Союза благоденствия — и мало ли их там у них было!”».

Штейнгейль утверждал в показаниях, что передал слова Семенова «единственно по внутреннему сердца своего убеждению, что благоденствие Отечества моего и драгоценная безопасность государя того требуют, чтобы, наконец, верховное правительство не обманывалось, чтобы оно в полной мере обняло разлитие беспокойного духа и узнало те самые пружины, которые, может быть, уже давно скрываясь в недре самого правительства, волновали, подготовляли умы». Отставной подполковник был убежден: «Истинный корень республиканских порывов сокрывается в самом воспитании и образовании, которые в течение 24 лет само правительство давало юношеству… Чтобы истребить корень свободномыслия, нет другого средства, как истребить целое поколение людей, кои родились и образовались в последнее царствование»{540}.

Союз благоденствия распался в начале 1821 года, после «семеновской истории». На Московском съезде, декларировавшем роспуск организации, председательствовал Николай Тургенев. Согласно воспоминаниям участника съезда Ивана Якушкина, «решено было объявить повсеместно, во всех управах, что, так как в теперешних обстоятельствах малейшей неосторожностью можно было возбудить подозрение правительства, то Союз благоденствия прекращает свои действия навсегда. Этой мерой ненадежных членов удаляли из общества». Он же сообщает, что «удалить» следовало не только «ненадежных», но и радикальных сторонников Павла Пестеля — его самого просто не пригласили на съезд{541}.

По-видимому, Пестеля не хотели звать во вновь образовывавшуюся организацию не только по причине чрезмерной радикальности. Его отец, генерал-губернатор Сибири, был ставленником Аракчеева, и в столице об этом прекрасно знали. В 1819 году Пестель-старший был позорно и громко отставлен со своего поста. В мемуарах он заметит, что князь Голицын был одним из инициаторов этой отставки. «Аракчеевское» прошлое «сибирского сатрапа» пятном ложилось и на репутацию его сына: в армии Пестеля-младшего считали «шпионом графа Аракчеева»{542}.

Не согласившиеся с решением съезда Пестель и его сторонники постановили «общество продолжать» — и создали организацию, именуемую историками Южным обществом. Однако до самого декабря 1825 года южные заговорщики не могли договориться о совместных действиях с заговорщиками столичными.

Первого августа 1822 года император Александр I издал знаменитый указ о запрещении тайных обществ. Известный историк великий князь Николай Михайлович утверждал: «Эта мера на деле вряд ли была действенна и, может быть, только отчасти отразилась на масонских ложах; что же касается разных обществ, и именно тайных, то они продолжали существовать… Но самый факт опубликования такого рескрипта возбудил надежды всех тех, которые возмущались деятельностью князя А. Н. Голицына»{543}.

«Разговаривали и разъехались»

Рылеева принял в заговор Иван Пущин, друг Пушкина, бывший лицеист, служивший вместе с будущим руководителем столичной конспирации в петербургском суде. О том, когда именно это произошло, сам Рылеев давал на следствии противоречивые показания. Через сутки после ареста, 16 декабря 1825 года, он заявил, что «был принят в общество тому назад около двух лет», то есть в конце 1823-го. Однако четыре месяца спустя он назвал следствию другую дату: «В общество принят я в начале 1823 года»{544}. Соответственно, исследователи разошлись во мнениях — и этот вопрос до сих пор однозначно не решен.

Между тем после роспуска в 1821 году Союза благоденствия петербургской тайной организации как таковой долго не существовало. Разрозненные кружки и группы бывших «помощников» правительства периодически совещались, решали, что делать дальше, пытались вырабатывать программные документы. Однако до самого конца 1823 года возродить общество не удавалось, а значит, в начале этого года Пущину просто некуда было принимать Рылеева.

Ситуация изменилась лишь к концу осени, когда небольшой группе заговорщиков удалось воссоздать организацию{545}.

Во многом этому способствовала внутриполитическая ситуация: успехи Аракчеева в деле нейтрализации собственных врагов при дворе были очевидны. Весь год Россию потрясали громкие отставки. В апреле поста лишился министр финансов Дмитрий Гурьев, про которого знали, что он близкий и давний друг Голицына. «У меня один только остался злодей — Гурьев, да и тот, слава богу, околевает» — так прокомментировал сам Аракчеев отставку министра финансов{546}. Вместо него Аракчеев поставил верного человека — Егора Канкрина. В том же апреле был отправлен в отпуск — а фактически в отставку — начальник Главного штаба Петр Волконский и его место занял аракчеевский ставленник Иван Дибич. Два месяца спустя бессрочный отпуск получил и министр внутренних дел Виктор Кочубей — умный и опытный политический деятель, старавшийся сохранить самостоятельность при дворе. «Оказавшись под гнетом тотального контроля всесильного Аракчеева и практически потеряв всякую самостоятельность в исполнении служебных обязанностей, знатный и независимый граф Кочубей под предлогом болезни ушел в отпуск», — утверждает его биограф П. Д. Николаенко{547}. Место Кочубея занял бесцветный, но всецело преданный Аракчееву Балтазар Кампенгаузен. Французский посол Лафероннэ доносил в октябре 1823 года своему правительству: «То, что здесь называют “русская партия”, во главе которой находится граф Аракчеев, старается в данный момент свалить графа Нессельроде»{548}. Карл Нессельроде, министр иностранных дел, был женат на дочери Гурьева — и уже поэтому вызывал гнев временщика. Впрочем, с Нессельроде тот в итоге сумел договориться.

Над Голицыным, таким образом, начали сгущаться тучи; было ясно, что и его отставка — дело времени. Вскоре по Петербургу стали активно распространяться слухи о возможном падении «сугубого» министерства{549}.

Бывшие участники Союза благоденствия не могли не понять: наступающие времена не сулят им ничего хорошего. Всевластие Аракчеева неминуемо ставило крест на их собственных политических амбициях. Привыкшие видеть себя нужными «правительству», они должны были либо возродить общество на новых основах, либо смириться с незавидной ролью слепых исполнителей воли «надменного временщика». Недаром среди «восстановителей» общества оказались самые активные участники Союза благоденствия: Николай Тургенев, Никита Муравьев, Сергей Трубецкой, Матвей Муравьев-Апостол.

Все они плохо представляли себе, чем конкретно предстоит заниматься — при том, что старые формы «помощи правительству» рухнули, а Голицыну явно было не до них. Совещания ограничивались лишь традиционными разговорами о бедственном положении России, о необходимости вести пропаганду либеральных идей и т. п. Именно в этот момент Рылеев вступил в общество.

Его друг Евгений Оболенский показал на следствии, что поэт «был поражен» «высокой нравственной идеей общества» «и потому с чрезвычайным рвением старался о распространении оного»{550}. Однако к концу 1823 года Рылеев — уже не восторженный мальчик, которого можно запросто увлечь разговорами о «высокой нравственности», а опытный журналист и издатель, к тому же выполнявший ответственные задания власти. В связи с этим возникает вполне естественное недоумение: зачем автору оды «Видение», либерально настроенному, но лояльному подданному русской короны, понадобилось участвовать в тайном обществе?

Однако для него, участника политической игры 1820-х годов, как и для тех, кто остался верен идеалам Союза благоденствия, просто не оставалось иного выхода. Голицын сходил с политической арены, и поэт больше не был ему интересен. 1823 год неизбежно должен был принести Рылееву разочарование в возможности участвовать в большой политике легальным путем.

Соответственно затруднялась и его литературная деятельность: в конце 1823 года было запрещено печатать подготовленную к публикации в «Полярной звезде» на 1824 год оду «Гражданское мужество». Ода воспевала председателя департамента гражданских и духовных дел Государственного совета адмирала Николая Мордвинова, известного экономиста и гуманного человека. Она не отличалась ни дерзостью, присущей «Временщику», ни провокационностью «Видения». В основе «Гражданского мужества» — традиционная для александровского царствования либеральная риторика:

Но нам ли унывать душой,

Когда еще в стране родной,

Один из дивных исполинов

Екатерины славных дней,

Средь сонма избранных мужей

В совете бодрствует Мордвинов?{551}

В самом факте цензурного запрета ничего необычного для литературной жизни тех лет не было. Рылеева не могло не насторожить другое: запрещение «Гражданского мужества» было первым за годы его поэтической деятельности. Вскоре та же участь постигнет и другие произведения поэта.

Таким образом, предложение Пущина вступить в тайное общество — в котором Аракчеева считали «таинственным врагом государя императора и нашего отечества», а свобода печати и отмена предварительной цензуры являлись программными требованиями{552}, — пришлось как нельзя кстати.

* * *

Впрочем, присоединение к тайному обществу еще не означало одномоментного превращения вчерашнего придворного поэта в бескомпромиссного борца с самодержавием и лидера военного заговора. Заметная активность его началась с весны 1824 года, когда в Петербург приехал руководитель Южного общества полковник Павел Пестель и начались так называемые объединительные совещания столичной и южной организаций. Пестель приехал с идеей слить оба общества воедино и договориться о совместных действиях.

Для южного лидера объединение обществ было жизненно важной задачей. Пестель считал, что начинать восстание должны именно столичные заговорщики. «Приступая к революции, — показывал он, — надлежало произвести оную в Петербурге, яко средоточии всех властей и правлений, а наше дело в армии и губерниях было бы признание, поддержание и содействие Петербургу. В Петербурге же оное могло произойти восстанием гвардии, а также флота»{553}. Однако своей «объединительной» цели Пестелю в Петербурге достичь не удалось. Северные заговорщики обвинили его в «личных видах» и отказались иметь с ним дело. Инициировал этот отказ князь Сергей Трубецкой — антагонист Пестеля на протяжении всех лет существования тайной организации.

Важнейшая же роль в том, что вся столичная организация признала правоту Трубецкого, принадлежала Рылееву — с ним Пестель встретился в ходе совещаний с глазу на глаз.

Скорее всего, они были знакомы и раньше, еще с Заграничных походов, когда вчерашний кадет, выполняя приказ «дядюшки», сопровождал по Саксонии корпус генерала Витгенштейна, у которого Пестель служил адъютантом{554}. Однако новая встреча не принесла положительных эмоций ни Пестелю, ни Рылееву — они не поняли друг друга.

Пестель к 1824 году был вполне состоявшимся человеком. За плечами его были война, тяжелое ранение в Бородинской битве, многочисленные ордена и незаурядные успехи: в 28 лет он стал полковником и полковым командиром. Военной карьере соответствовала и карьера заговорщика: к моменту разговора с Рылеевым Пестель состоял в тайных обществах уже восемь лет — и все эти годы, за исключением самых первых месяцев пребывания в заговоре, являлся лидером конспирации. Кто-то из заговорщиков был беззаветно, до фанатизма предан ему, кто-то считал будущим диктатором и опасным человеком; но в любом случае его уважали и к его мнению прислушивались.

Рылеев же, к моменту разговора всего лишь отставной подпоручик, по тогдашним меркам был совершенный неудачник. Ни звонкая литературная слава, ни должность правителя дел Российско-американской компании не могли считаться жизненной удачей — согласно представлениям той эпохи, достойной дворянина признавалась прежде всего военная карьера. В тайное общество Рылеев вступил буквально перед самыми совещаниями, его слово пока мало что значило для товарищей-заговорщиков. Скорее всего, эта социальная ущербность Рылеева, которую не мог не понять Пестель, и предопределила неудачу разговора.

В беседе с поэтом лидер Южного общества избрал неверный тон: не был откровенен в изложении своих взглядов и пытался «испытывать» собеседника. «Пестель, вероятно, желая выведать меня, в два упомянутые часа был и гражданином Северо-Американской республики, и наполеонистом, и террористом, то защитником английской конституции, то поборником испанской», — показывал на следствии Рылеев. Во время этого «испытания» Пестель неосторожно позволил себе похвалить Наполеона, назвав его «истинно великим человеком», и заявил: «…если уж иметь над собою деспота, то иметь Наполеона».

Конечно, политический опыт Наполеона Пестель учитывал, как учитывали его и многие другие деятели тайных обществ. Но судить о том, насколько в этом высказывании отражалась реальная точка зрения полковника на французского императора, достаточно сложно. Однако Рылеев, весьма чувствительный к проявлениям высокомерия и неискренности, увидел в словах собеседника намек на собственную несостоятельность и, обидевшись, заподозрил его в личной корысти. Пестелю пришлось оправдываться, объясняя, что сам он становиться Наполеоном не собирается и рассуждает чисто «теоретически»: «Если кто и воспользовался нашим переворотом, то ему должно быть вторым Наполеоном, в таком случае мы не останемся в проигрыше!» Рылеев не поверил пояснениям Пестеля; в показаниях на следствии он утверждал, что сразу «понял», «куда всё это клонится»{555}. Видимо, поэт был первым, кто уподобил Пестеля Наполеону — узурпатору, «похитившему» власть после победы революции во Франции.

Об итоге беседы столичные конспираторы узнали сразу же — Рылеев не захотел сохранить конфиденциальность. И Трубецкой, страстно желавший поражения Пестеля на совещаниях, в полной мере воспользовался мнением поэта.

Завершились совещания 1824 года собранием членов Северного общества на квартире Оболенского. На нем не было Рылеева — очевидно, по причине недостаточно большого заговорщического стажа. Зато на собрании присутствовал Пестель, которому было объявлено, что действует он в личных, «наполеоновских» видах. «Они много горячились, а я всё время был хладнокровен до самого конца, как ударил рукою по столу и встал», — показывал Пестель на следствии. По показанию же Трубецкого, перед тем как хлопнуть дверью, Пестель заявил: «Стыдно будет тому, кто не доверяет другому и предполагает в другом личные какие виды, что последствие окажет, что таковых видов нет»{556}.

Объединение двух обществ было отложено. «Разговаривали и разъехались» — таким, по мнению Пестеля, явился окончательный итог «объединительных совещаний»{557}. В дальнейшей конспиративной деятельности он перестал оглядываться на Трубецкого и Рылеева. Пестель создал в столице петербургский филиал Южного общества, состоявший в основном из преданных лично ему офицеров Кавалергардского полка. Но и кроме них у Пестеля в Северной столице было много друзей и единомышленников: одним из трех эскадронов Кавалергардского полка командовал его родной брат ротмистр Владимир Пестель, близким другом и родственником южного лидера был генерал-майор Сергей Шипов, командир гвардейской бригады в составе Семеновского и Лейб-гренадерского полков и Гвардейского экипажа. Полковником Преображенского полка был брат Сергея Шипова Иван, тоже хороший знакомый Пестеля.

Впрочем, эти совещания имели и еще один результат: конспираторы стали прислушиваться к голосу Рылеева.

«Он приковал к себе сердца»

Истинным вождем заговора Рылеев стал во второй половине 1824 года, после отставки Голицына с министерского поста. За полтора последующих года Рылееву удалось собрать вокруг себя группу радикально настроенных молодых гвардейских офицеров, получившую название «рылеевской отрасли» общества. Эта «отрасль» перешла от либеральных разговоров к реальным делам: стала готовить государственный переворот. К 1825 году Рылеев был уже признанным лидером, членом Думы — руководящего органа тайного общества. Последний период в существовании петербургской конспирации историки назвали «рылеевским»{558}.

Однако неясно, каким образом подготовку к военному перевороту мог возглавить человек сугубо штатский, журналист и издатель, как ему удавалось «управлять» тайным обществом, состоявшим почти сплошь из военных, почему офицеры-заговорщики столь быстро признали в штатском литераторе своего безусловного лидера.

Ответ можно найти в показаниях Александра Бестужева, принятого Рылеевым в члены тайного общества. Бестужев утверждал: Рылеев «воспламенял» заговорщиков «своим поэтическим воображением»{559}. Именно поэзия Рылеева, которая в последние полтора года его жизни на свободе приняла совершенно иной характер, позволила участникам заговора сплотиться и организовать восстание. Другой фактор, цементирующий столичное тайное общество, обнаружить весьма проблематично.

Участникам тайных обществ 1820-х годов и в особенности поздних организаций были свойственны серьезные сомнения в правильности выбранного пути. «Я спрашивал самого себя — имеем ли мы право как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения налагать почти насильно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего; если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития?» — вспоминал, например, друг Рылеева Евгений Оболенский. Приступы острой депрессии, вызванной сомнениями в правильности собственных действий, испытывали даже радикальный Пестель и его друзья{560}.

Рылеев, вступив в общество, стал решительным противником такого рода рефлексии. Согласно Оболенскому, он «говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, что они свободно рождаются в каждом мыслящем существе; далее, что они сообщительны и если клонятся к пользе общей, если не порождения чувства себялюбивого и своекорыстного, то суть только выражения несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели Союза как выражения идеи общей, еще не выраженной большинством, в полной уверенности, что едва эти идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением». Он прилагал максимум усилий, чтобы не допускать «охлаждения» собственных друзей к «общему делу»{561}.

Собственно, произведения Рылеева последних месяцев его пребывания на свободе как раз и призваны были убеждать колеблющихся в правоте «общего дела». Наиболее характерны в этом смысле поэма «Войнаровский» и неоконченная поэма «Наливайко», фрагменты которой были опубликованы в периодике. Обе они посвящены борцам «за свободу Украины»: в «Войнаровском» речь идет о противостоянии гетмана Мазепы и Петра I, в «Наливайке» — о борьбе казаков с поляками в конце XVI века.

* * *

Поэма «Войнаровский», подобно «Думам», была опубликована в 1825 году (цензурное разрешение от 8 января 1825-го). Она также увидела свет в Москве, где «от времен Новикова все запрещенные книги и все вредные ныне находящиеся в обороте» были «напечатаны и одобрены» и где при принятии органами цензуры решений важнейшим оказывалось слово князя Вяземского, поскольку цензоры боялись его семейных и дружеских связей. Очевидно, что Вяземский провел и «Войнаровского», и «Думы» через московскую цензуру — именно его благодарил Рылеев «за участие» в судьбе своих произведений и за то, что «Войнаровский» мало пострадал в цензурном «чистилище»{562}. По-видимому, немаловажную роль в истории публикации поэмы имел и тот факт, что до лета 1825 года московской цензурой заведовал попечитель Московского учебного округа князь Андрей Оболенский, дальний родственник Евгения Оболенского и убежденный «голицынец».

Источники, которыми пользовался Рылеев при создании поэмы, ее байроническая форма, связи с другими такого же рода романтическими произведениями давно выявлены исследователями. Важнее другое — публицистический смысл, который в нее вложил Рылеев. Полное издание «Войнаровского» — в том виде, в каком ее получили читатели в начале 1825 года, — представляло собой сложный комплекс противоречивших друг другу текстов.

На титульном листе был помещен эпиграф из «Божественной комедии» Данте, на итальянском языке: …Nessun maggior dolore Che ricordarsi del tempo felice Nella miseria… (Нет большего горя, чем вспоминать о счастливом времени в несчастье.) Открывалась книга рылеевским посвящением Александру Бестужеву{563}.

Затем шло краткое предисловие, из которого можно было узнать о сложностях, ожидающих всякого, кто берется читать эту книгу. Главная сложность касалась образа знаменитого гетмана Ивана Мазепы, изменившего Петру I и перешедшего в ходе Северной войны на сторону шведов: «Может быть, читатели удивятся противуположности характера Мазепы, выведенного поэтом и изображенного историком. Считаем за нужное напомнить, что в поэме сам Мазепа описывает свое состояние и представляет оное, может быть, в лучших красках; но неумолимое потомство и справедливые историки являют его в настоящем виде: и могло ли быть иначе?»{564},[14]

За предисловием следовали прозаические биографии героев поэмы: «Жизнеописание Мазепы», написанное историком Александром Корниловичем, и «Жизнеописание Войнаровс-кого», принадлежащее перу Александра Бестужева. И про заглавного героя, племянника Мазепы, и про самого мятежного гетмана авторы «Жизнеописаний» сказали немало резких слов. «Низкое, мелочное честолюбие привело его (Мазепу. — А. Г., О. К.) к измене. Благо Козаков служило ему средством к умножению числа своих соумышленников и предлогом для скрытия своего вероломства, и могли он, воспитанный в чужбине, уже два раза опятнавший себя предательством, двигаться благородным чувством любви к родине?» — писал Корнилович. Вторя ему, Бестужев называет Мазепу «притворщиком», «обманщиком» и «славным изменником». О гетмане-изменнике повествовали и пять подстраничных примечаний к тексту поэмы: «Какая слава озарила бы Мазепу, если бы он содействовал Петру в незабвенную битву Полтавскую! Какое бесславие омрачает его за вероломное оставление победоносных рядов Петра!»{565}

С этими текстами резко контрастировала сама поэма. Гетман в ней — не изменник, а сознательный борец с российским самодержавием. Противостояние Мазепы и Петра осмысляется в терминах борьбы «свободы с самовластьем». Причем за счастье своей родины, «Малороссии святой», Мазепа готов не только отдать жизнь, но и «пожертвовать» «честью» и даже принять от неразумного народа обвинения в предательстве и сравнение с Иудой. Неравная борьба с царем оканчивается поражением мятежника. И, хороня своего лидера, сторонники гетмана «погребают» «свободу родины своей»:

Он приковал к себе сердца:

Мы в нем главу народа чтили,

Мы обожали в нем отца,

Мы в нем отечество любили{566}.

Немногим отличается от образа Мазепы и образ его племянника Войнаровского, сосланного в Сибирь за участие в замыслах дяди:

Кто брошен в дальние снега

За дело чести и отчизны,

Тому сноснее укоризны,

Чем сожаление врага{567}.

Черновой автограф поэмы «Войнаровский»

Образ Мазепы в поэме вызвал недоумение у современников. За два года до выхода «Войнаровского» в первой книжке «Полярной звезды» появилась знаменитая дума Рылеева «Иван Сусанин», которая вскоре была перепечатана в нескольких столичных журналах. В думе утверждалось, что «предателей» «нет и не будет на русской земли» и что в России «каждый отчизну с младенчества любит / И душу изменой свою не погубит»{568}.

Современникам казалось странным, что в «Войнаровском» Рылеев воспевает того, чье имя в сознании истинного патриота давно предано анафеме. Драматург Павел Катенин замечал в частном письме: «Всего чуднее для меня мысль представить подлеца и плута Мазепу каким-то Катоном»{569}.

Образ Мазепы в поэме приводил в смятение и позднейших историков литературы; по мнению большинства из них, при изображении гетмана Рылеев был «антиисторичен», допустил «ошибку», отступил от исторической правды{570}. Неменьший шок у комментаторов вызвала и националистическая окраска поэмы, в которой свободолюбивые малороссы противостоят «врагам страны своей родной» — «москалям». При чтении поэмы и у современников, и у позднейших исследователей возникал справедливый вопрос: откуда в произведении русского дворянина и бывшего офицера могли появиться националистические ноты? Почему одним из источников «Войнаровского» стала анонимная рукопись «История руссов», повествовавшая о том, что «московиты» («москали» у Рылеева) и «россы» — два разных славянских народа, причем истинно «русские» — именно малороссы? «Не только в простом народе, но и в образованном малороссийском обществе времен Рылеева редко встречались люди, способные назвать москаля “врагом страны своей родной”», — констатирует исследователь украинского сепаратизма Н. И. Ульянов{571}.

* * *

Как известно, украинская тема была одной из главных в творчестве Рылеева в середине 1820-х годов. И «Войнаровский», и незавершенная поэма «Наливайко», и большинство других поздних произведений поэта, тоже оставшихся незаконченными, в той или иной степени посвящены борцам «за свободу» Украины. В их основе лежат темы и сюжеты, почерпнутые автором из «Истории Малой России со времен присоединения оной к Российскому государству при царе Алексее Михайловиче, с кратким обозрением состояния сего края» Д. Н. Бантыш-Каменского, впервые опубликованной в 1822 году Еще одним источником рылеевских сюжетов и оценок была распространявшаяся в списках «История руссов».

Первое произведение Рылеева, в котором сделана попытка осмысления истории Украины, — дума «Богдан Хмельницкий», написанная в 1821 году. Сюжет ее вполне традиционен для рылеевских произведений такого рода: сидящий в тюрьме герой мечтает о свободе отчизны. Из заключения его освобождает, возвращая меч, некая «жена Чаплицкого», и обрадованный Хмельницкий восклицает:

Заря свободы воссияет

От блеска мстительных мечей!

Далее описывается борьба Хмельницкого с поляками:

…яростно вступили в бой

С тиранством бодрая свобода,

Кипя отвагою младой.

В итоге свобода воцарилась в «украинских степях»

И стала с счастием народа

Цвесть радость в селах и градах.

И чтя послом небес желанным,

В замену всех наград и хвал,

Вождя-героя — Богом данным

Народа общий глас призвал{572}.

«Богдан Хмельницкий» стал едва ли не самым популярным из рылеевских произведений. При жизни автора дума была напечатана четыре раза: в 1822 году ее публикуют «Соревнователь просвещения и благотворения», «Русский инвалид» и «Сын отечества», четвертая перепечатка состоялась в вышедшем в 1825 году в Москве сборнике «Думы». Интересным свидетельством популярности этого произведения была его «пиратская» — без ведома автора «и с неверного списка» — публикация в газете Воейкова «Русский инвалид»{573}.

В основе сюжета думы лежала неоконченная повесть Федора Глинки «Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия». Рылеев заимствовал у Глинки саму идею произведения, а также некоторые образы, сюжетные ходы, характеристики героев и трактовку деятельности Хмельницкого как борьбы «за свободу» Украины. В частности, в самом начале повести будущий «новый Моисей народа малороссийского» видит сон: «сыны Малороссии, лишенные воли, собственностсй и законов, изгибались под тяжким бременем даней и налогов»; но «вдруг блеснула молния, прогремел гром и раздался голос невидимого: “Восстаньте и бодрствуйте: час свободы настал!..”»{574}.

Повесть эта при жизни Глинки издавалась дважды. Ее введение и первая глава вошли в опубликованную в 1817 году (цензурное разрешение от 10 октября 1816-го) третью часть трехтомного собрания сочинений под названием «Письма к другу, содержащие в себе замечания, мысли и рассуждения о разных предметах, с присовокуплением исторической повести “Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия”». Вторая публикация частей повести состоялась в 1819-м в журнале «Соревнователь просвещения и благотворения»{575}. В ней повесть была значительно дополнена, однако не приобрела законченного вида.

В истории написания и бытования этой повести до сих пор остается много неясного — в частности, неясны причины, по которым она так и осталась незавершенной. Исследовательница творчества Глинки Н. М. Жаркевич предполагала, что они были чисто внешними: «…в 1820 году неожиданно разразилось знаменитое восстание в Семеновском полку. Оно внесло дополнительные трудности в работу членов тайного политического общества»{576}. Иными словами, Глинка стал активно заниматься делами тайной организации и дописать произведение просто не успел.

Однако это объяснение нельзя признать исчерпывающим: восстание в Семеновском полку «разразилось» почти через два года после начала публикации повести в «Соревнователе». Время на то, чтобы закончить повесть, у автора было. Кроме того, «семеновская история» 1820 года никак не могла помешать Глинке закончить повесть между двумя ее публикациями, 1817 и 1819 годов.

Проблема, думается, состояла главным образом в том, что завершение «богдановского» сюжета обязательно предполагало описание событий Переяславской рады 1654 года, когда гетман добился присоединения Украины к Московскому царству. Описание же этих событий могло вызвать у читателей ненужные вопросы о последствиях этого шага: о непростых отношениях и Богдана, и последующих гетманов с русскими царями, о потере присоединенными территориями автономных прав. В истории с присоединением к России Хмельницкий уже не выглядел таким однозначным «борцом за свободу», как во взаимоотношениях с поляками. К нему вполне можно было применить эпитеты, которыми его награждала, например, хорошо известная Глинке «История руссов». Согласно этой работе, «козаки», не желавшие присоединения, «подняли открытый ропот и шум на Хмельницкого, называя его зрадцею (от польского zdrajca — изменник, предатель. — А. Г., О, К.) и предателем отечества, подкупленным, якобы, от послов». «Козакам», в частности, не нравилось, что в России «торгуют собственною братьею своею и, несмотря на одноверство и однокровство, продают один другого без стыда и угрызения совести»{577}.

Неясно также, что побудило автора дважды публиковать неоконченную повесть. Н. М. Жаркевич предположила, что при работе над этим текстом Глинка «руководствовался, прежде всего, уставом Союза благоденствия», поскольку этот документ «предусматривал печатать сочинения о “добродетелях великих мужей”»{578}. Однако в 1817 году, когда фрагменты повести были изданы впервые, Союз благоденствия еще не существовал, а о «добродетелях великих мужей» писали в 1810— 1820-х годах отнюдь не только члены тайных обществ.

Представляется, что ответы на эти вопросы может подсказать анализ исторического контекста обеих публикаций «Зиновия Богдана Хмельницкого».

Надо отметить, что в этот период историей Украины интересовались не только Глинка с Рылеевым, это увлечение разделяли с ними большинство образованных людей. И на страницах периодических изданий, и отдельными книгами появляются описания Украины, разнообразные путевые очерки. Украина занимает одно из первых мест и в научных исследованиях. Печатается «Грамматика малороссийского наречия» Алексея Павловского (1818), Николай Церетелев пишет «Опыт собрания старинных малороссийских песней» (1819), появляется «История Малой России» Бантыш-Каменского, в 1818 году Российская академия предпринимает издание «Малороссийского словаря». Общероссийскую популярность обретает поэт Иван Котляревский, сочинивший на «малороссийском наречии» поэму «Энеида», в конце XVIII — начале XIX века несколько раз переизданную, а также пьесы «Наталка Полтавка» и «Москаль-чаровник» (1819){579}.

Причины этого всеобщего увлечения Украиной были связаны прежде всего с назначением в июле 1816 года генерал-губернатором Малороссии (Черниговской и Полтавской губерний) князя Николая Репнина.

Князь Репнин был в русском обществе знаменит: прославившись на полях сражений, он до своего назначения в Малороссию, как уже было сказано, успел побывать правителем государства — вице-королем Саксонии. Есть сведения, что Репнин не просто был назначен на эту должность, но имел место факт его коронации{580}.

Не имея отношения к императорской фамилии, Репнин фактически являлся монархом — и был интересен уже этим. К тому же он имел в обществе устойчивую репутацию либерала, и с его пребыванием в Малороссии были связаны большие общественные ожидания. Смысл этих ожиданий сформулирован в дневнике генерал-адъютанта графа Павла Сухтелена: с назначением Репнина в Малороссии будет введено «новое правительство в государстве», причем обе губернии окажутся «на старинном казацком положении», «войсковая канцелярия, войсковой суд, упраздненные Екатериною, теперь восстановлены, но гетмана не будет»{581}. К этому следует добавить, что сам Репнин, русский князь, старший брат генерала-заговорщика Сергея Волконского, потомок Рюрика, к малороссийской знати отношения не имел. Однако он был женат на внучке последнего украинского гетмана Кирилла Разумовского Варваре Алексеевне; этот факт, надо полагать, играл не последнюю роль в поистине гетманских амбициях генерал-губернатора.

Источники свидетельствуют: Репнин не обманул общественных ожиданий. Прибыв в Малороссию, он прежде всего приблизил к себе литераторов, от которых во многом зависело общественное мнение. В этом смысле новоиспеченный генерал-губернатор оказался весьма избирателен: его покровительства удостаивались лишь писатели, каким-либо образом связанные с украинофильской идеологией, в частности Котляревский. Личным другом Репнина был престарелый поэт Василий Капнист, автор комедии «Ябеда», в 1820—1823 годах избиравшийся губернским предводителем полтавского дворянства. Тот в молодости был отчаянным украинским националистом, даже посетил в 1791 году Пруссию, где провел переговоры с приближенными короля Фридриха Вильгельма II. Капнист заявил, что соотечественники послали его узнать, могут ли они при попытке скинуть имперское ярмо рассчитывать на поддержку Пруссии. Однако миссию Капниста постигла неудача: король отказался вести переговоры на эту тему{582}.

Чиновником канцелярии генерал-губернатора был Бантыш-Каменский. Свою «Историю Малой России» он написал по поручению шефа, что и подчеркнул в предисловии: «Труд сей предпринял я по поручению господина Малороссийского военного губернатора, управляющего и гражданскою частию в губерниях Черниговской и Полтавской, князя Николая Григорьевича Репнина. Сему почтенному начальнику моему обязан я многими источниками и непосредственным участием в первой книге»{583}.

Этот исторический труд отличался минимальным количеством пророссийских оценок. Правители Украины, за малым исключением, характеризуются в нем по крайней мере неоднозначно. Даже рассуждая о Мазепе, Бантыш нашел нужным подчеркнуть, что гетман-изменник был популярен в народе, о чем свидетельствовал тот факт, что его хоронили как национального героя. Автор исподволь подводил читателей к выводу: вина Мазепы не столько в желании добиться для Украины независимости от России, сколько в том, что он не смог добиться ее. Антигероем в книге выведен вовсе не Мазепа, а сохранивший верность русскому царю петровский выдвиженец Иван Скоропадский. Именно при нем украинцы потеряли многие права и свободы, которыми пользовались еще со времен Хмельницкого. В отличие от Мазепы, Скоропадский, по мнению автора, не был популярен в народе: когда он умер, о нем «мало жалели в Украине, хотя он, по доброте сердца, благодетельствовал многим». «Доброта сердца, — продолжает Бантыш-Каменский, — без других украшений не составляет истинного достоинства правителя народа: Скоропадский слабым и беспечным нравом не только ускорил свою кончину, но и лишил вверенных попечению его сограждан драгоценнейшего для них достояния». Зато акцентированно положительно характеризует Бантыш-Каменский последнего гетмана Украины Разумовского: «Добродетель не умирает: не умрут никогда дела сего незабвенного мужа. Очевидцы и предание свидетельствуют о редкой справедливости, великости души, природном уме, доброте сердца, беспримерной щедрости, правдолюбии и веселом нраве сего вельможи»{584}. Конечно, Бантыш-Каменскому было далеко до украинофильского радикализма Капниста. Но главным и для него, и для стоявшего за ним Репнина был вопрос об автономных правах Малороссии, а украинские правители оценивались автором в зависимости от способности защитить эти права от посягательств русской власти.

Некоторые исследователи считают, что именно в окружении Репнина и была создана анонимная «История руссов»; существует даже мнение, что написал ее сам генерал-губернатор{585}. Она интересна не столько оценками исторической роли отдельных гетманов, сколько концепцией происхождения украинцев как народа. Согласно «Истории руссов», «москвиты» и «россы» — два разных славянских народа, причем истинно «русские» («россы») — это именно украинцы. По мнению анонимного автора, «россы» («роксоланы») произошли от «князя Руса», «потомка Афетова». Другой же «потомок» Иафета, одного из сыновей библейского Ноя, «князь Мосох», «кочевавший при реке Москве и давший ей сие название», стал родоначальником «москвитов», «от чего впоследствии и царство их получило название Московского и, наконец, Российского»{586}.

Автор «Истории руссов», используя множество сфальсифицированных документов, утверждает: история Киевской Руси есть история Малороссии. От первых русских князей и татарского владычества он переходит к владычеству польско-литовскому, настаивая, что «народ русский» соединялся «с Литвою и Польшею» «яко вольный и свободный, а отнюдь не завоеванный». Главными героями «Истории руссов» являются «козаки», произошедшие от «козар» — так изначально назывались те, «которые еживали верхом на конях и верблюдах и чинили набеги; а сие название получили, наконец, и все воины славянские, избранные из их же пород для войны и обороны отечества, коему служили в собственном вооружении, комплектуясь и переменяясь также своими семействами»{587}.

Описывая присоединение Украины к Московскому царству, автор особо подчеркивает, что лишь боязнь попасть под «иго магометанское» заставила Хмельницкого принять это решение; однако условием присоединения был уговор, «чтобы в дела их и судилища никто другой не входил и не мешался, а сами они судиться и управляться между собою должны по своим правам и своими, избранными от себя начальниками»{588}.

Проанализировав украинофильские и, можно сказать, «казакофильские» воззрения автора, исследователи пришли к выводу: текст «Истории руссов» следует считать «памятником политического сознания начала XIX века»{589}. Таким образом, в кругу Репнина и при его непосредственном участии была сформулирована идеология, которой генерал-губернатор собирался пользоваться в дальнейшем: восстановление, насколько это возможно, автономного статуса Украины. Собственно, всё время пребывания в должности генерал-губернатора (до 1834 года) Репнин вполне официально боролся за привилегии казаков, за уравнение в правах российского и украинского дворянства, за культурное процветание Малороссии и развитие «малороссийского наречия» — украинского языка.

Как показали новейшие исследования, Репнин вел также деятельность, скрытую от глаз центрального правительства. Так, он старался собрать вокруг себя украинофильски настроенное дворянство, завязать «неформальные» отношения с местными уездными и губернскими предводителями дворянства. Он пытался создать некий постоянно действующий орган, «совещание», которое бы ратовало за возвращение Малороссии «древних малороссийских прав». Не получив согласия императора на организацию такого «совещания», он пытался реализовать свою идею через деятельность известной полтавской масонской ложи Любви к Истине.

Для осуществления своих идей генерал-губернатор готов был воспользоваться политическим заговором, не последнюю роль в котором играл его младший брат Сергей Волконский. По-видимому, генерал-губернатор, как и многие другие крупные сановники Александровской эпохи, занял выжидательную позицию. И если бы заговорщикам удалось победить, Репнин стал бы единоличным правителем Малороссии — иной кандидатуры на эту должность в ту пору просто не было. Приобрела бы при этом Малороссия независимость или просто возвратила автономные права и свободы, остается только гадать{590}.

Причины, побудившие современников и исследователей причислять Репнина не только к сторонникам малороссийской автономии, но и к либералам, хорошо известны. В начале 1818 года генерал-губернатор произнес речь перед участниками дворянских выборов в Чернигове и Полтаве, в которой затрагивались, в частности, вопросы улучшения положения крепостных крестьян. Эта речь сначала была напечатана отдельной книжкой, запрещенной цензурой, затем появилась на страницах российского дайджеста «Дух журналов». Павел Пестель утверждал на следствии, что эта речь, всем хорошо известная, породила новую волну толков о крепостном праве. Реакция на нее «консерваторов» убедила Пестеля и его друзей, что уговорить помещиков «даровать свободу крепостным крестьянам» будет весьма трудно{591}.

Если сопоставить обе публикации «Зиновия Богдана Хмельницкого» Глинки с основными этапами политической деятельности Репнина в Малороссии, следует признать: первое издание повести было, скорее всего, приурочено к назначению Репнина генерал-губернатором, второе же соответствовало времени произнесения им речи перед полтавским и черниговским дворянством. Очевидно, Глинка был полностью осведомлен о деятельности малороссийского генерал-губернатора: он был дружен с Михаилом Новиковым, племянником знаменитого екатерининского масона и в 1817—1822 годах начальником канцелярии Репнина. Познакомились они в масонской ложе Избранного Михаила. Именно Новиков принял Глинку в Союз благоденствия. С Новиковым, членом-корреспондентом Вольного общества любителей российской словесности, был, видимо, заочно знаком и Рылеев.

Таким образом, дума Рылеева «Богдан Хмельницкий», восходящая к повести Глинки, была не столько следствием увлечения историей Украины, сколько отражением общественных ожиданий, связанных с генерал-губернаторством Репнина. Деятельность гетмана Хмельницкого, борца за освобождение от поляков, присоединившего Украину к России, но в то же время сохранившего автономные права казачества, для авторов и читателей 1820-х годов была вполне соотносима с деятельностью генерал-губернатора.

«Украинофильские» произведения Глинки и Рылеева могли, кроме того, преследовать и вполне прагматическую цель: обратить на их авторов внимание Репнина, побудить его начать оказывать литераторам покровительство. Тем более что Рылеев был знаком с самим Репниным: как уже говорилось выше, в 1814 году, сразу же после окончания Кадетского корпуса, он служил в Дрездене при «дядюшке», генерале Михаиле Рылееве, — одном из ближайших сотрудников будущего малороссийского генерал-губернатора.

* * *

После «Богдана Хмельницкого» идо «Войнаровского» Рылеев еще несколько раз обращался к украинским сюжетам. На этот раз объектом его размышлений становится гетман Мазепа, в ходе Северной войны изменивший Петру I и перешедший на сторону Карла XII. Возможно, эта тема заинтересовала Рылеева в связи с какими-то известными ему тайными планами Репнина. Однако к деятельности Мазепы как исторического персонажа Рылеев относился резко отрицательно — об этом свидетельствуют черновики трагедии «Мазепа», замысел которой, по мнению ряда исследователей, сложился к 1822 году «Мазепа. Гетман Малороссии. Угрюмый семидесятилетний старец. Человек властолюбивый и хитрый; великий лицемер, скрывающий свои злые намерения под желанием блага к родине» — так характеризует Рылеев будущего героя трагедии. Аналогична характеристика Мазепы в предисловии к написанной в 1823 году думе «Петр Великий в Острогожске»: «Уклончивый, хитрый гетман умел вкрасться в милость Петра». В прозаическом наброске, относящемся к 1824 году, Рылеев выразил свое отношение к Мазепе еще резче: «…Для Мазепы, кажется, ничего не было священным, кроме цели, к которой стремился… Ни уважение, оказанное ему Петром, ни самые благодеяния, излитые на него сим великим монархом, ничто не могло отвратить его от измены. Хитрость в высочайшей степени, даже самое коварство почитал он средством, дозволенным на пути к оной»{592}.

Таким образом, даже на фоне произведений самого Рылеева поэма «Войнаровский» выглядела странно.

* * *

У исследователей давно закрепилось мнение, что сложное построение книги, включавшей поэму «Войнаровский», было вызвано прежде всего цензурными причинами{593}. Для того чтобы поэма появилась в печати, идею «борьбы свободы с самовластьем» следовало несколько замаскировать. Сам Рылеев в письме Пушкину признавал, что из осторожности был вынужден «прибегать к хитростям и говорить за Войнаровского для Бирукова»{594}. К цензурированию поэмы Бируков отношения не имел — ее пропустил в печать московский цензор, университетский профессор Николай Бекетов; в данном случае фамилию «Бируков» Рылеев употребил как нарицательную для обозначения цензуры вообще.

Однако, как уже говорилось выше, московская цензура была намного гуманнее петербургской. Кроме того, Рылеев вполне мог вообще не печатать свою поэму, а пустить ее в свет в рукописном виде — такая форма распространения произведений была вполне в традициях эпохи. Таким образом читатели познакомились с грибоедовской комедией «Горе от ума», с антиправительственными стихами Пушкина, с эпиграммами Вяземского, с той же «Историей руссов», с одой «Гражданское мужество» и стихотворением «Я ль буду в роковое время…» самого Рылеева и с множеством других произведений. Если бы Рылеев изначально не хотел «говорить для Бирукова», он вполне мог воздержаться от такого разговора.

Представляется, что, обрамляя «Войнаровского» официально-патриотическими текстами об измене Мазепы, автор не столько шел на поводу у «Бирукова», сколько заострял главные идеи, положенные в основу поэмы.

На страницах книги поэт ведет напряженный спор и с авторами жизнеописаний Мазепы и Войнаровского, и с самим собой, с собственными ранними произведениями. Никоим образом не отказываясь от роли поэта-гражданина, подчеркивая эту роль в посвящении к поэме, он теперь понимает гражданственность по-другому, не так, как во «Временщике», «Видении» и «Думах». По-видимому, некоторой неловкостью за не вполне искренний патриотизм собственных прошлых произведений продиктованы в поэме слова Мазепы, обращенные к Войнаровскому:

Я не люблю сердец холодных:

Они враги родной стране.

Враги священной старине:

Ничто им бремя бед народных.

Им чувств высоких не дано,

В них нет огня душевной силы,

От колыбели до могилы

Им пресмыкаться суждено{595}.

До выхода в свет «Войнаровского» Рылеев — участник политической борьбы и составитель «Полярной звезды» — обращался в стихах к читателям с призывами бороться с деспотизмом условного «Рубеллия», сохраняя при этом верность царю, родине и народу. Он прославлял Богдана Хмельницкого, имея при этом в виду другого вельможу, Николая Репнина. Большинство рылеевских произведений были прагматичными и холодными: при покровительстве Голицына их автору ничто не угрожало, а отсылки к Репнину в украинофильских текстах могли принести — и приносили — дополнительные дивиденды в виде литературной славы.

Трудно судить, каков был начальный замысел «Войнаровского»; первые его фрагменты, судя по всему, написаны до вступления поэта в тайное общество.

Но ситуация изменилась, и со страниц «Войнаровского» заговорил со своими сторонниками — настоящими и будущими — руководитель антиправительственного заговора, решившийся пойти до конца и сжигающий за собой мосты. Соратникам он объяснил, в частности, что борьба с «самовластьем», пусть даже обреченная на поражение, шельмование и клеймо «измены», — высокое и справедливое дело. «Идеи не подлежат законам большинства или меньшинства»; значит, участники борьбы оказываются свободными от традиционных нравственно-патриотических запретов, с них снимается обязательство следовать обыкновенным гражданским нормам «любви к родине» и «верности монарху».

Автобиографичность, безусловно, присущая «Войнаровскому» как романтической поэме, выразилась в откровенном признании Рылеевым собственной измены по отношению к «самовластью». Иными словами, «Войнаровский» был едва ли не первым искренним и выношенным произведением Рылеева — в отличие от множества предшествующих стихотворений, написанных по политическому заказу. Именно поэтому эта поэма стала его безусловным творческим успехом — в этом едины и современники, и позднейшие исследователи.

Черновой автограф поэмы «Наливайко»

Собственно, те же идеи Рылеев положил и в основу своей незавершенной поэмы «Наливайко», отрывки из которой увидели свет в «Полярной звезде» на 1825 год:

Чтоб Малороссии родной,

Чтоб только русскому народу

Вновь возвратить его свободу —

Грехи татар, грехи жидов,

Отступничество униатов,

Все преступления сарматов

Я на душу принять готов.

...

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На утеснителей народа, —

Судьба меня уж обрекла.

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

Погибну я за край родной —

Я это чувствую, я знаю…

И радостно, отец святой,

Свой жребий я благословляю!{596}

Судя по позднейшим сбивчивым объяснениям Бирукова, цензурировавшего последний выпуск альманаха, крамольный фрагмент он допустил в печать по просьбе ушедшего в отставку князя Голицына — и это была последняя услуга, оказанная поэту эксминистром{597}.

Для вольнолюбивых молодых современников Рылеева его поздние поэмы оказалась моментом истины: им было предложено, кроме всего прочего, ответить на вопрос о цене, которую они готовы заплатить за участие в борьбе с российским самодержавием. Титулярный советник Иван Горсткин рассказал на следствии, как шло обсуждение поэмы в кругах московских заговорщиков: «Что же до Тучкова, я у него бывал часто, но никогда никого у него не встречал; кроме, что один раз нашел у него Пущина, Нарышкина, меньшого Оболенского, Кашкина, двоих Семеновых и Колошина… Разбирали сочинение г[осподи]на Рылеева “Войнаровский”. Пущин и некоторые лица восхищались, мы с Тучковым находили в нем тьму нелепостей, терзали его строгими замечаниями. Пущина то сердило, а мне нравилось, да и все, кажется, наконец, с нами согласны были. В сих прениях прошло время целого вечера»{598}. Характерно, что защищавший поэму Иван Пущин стал одним из самых активных деятелей Сенатской площади, а упомянутые в показаниях Алексей Тучков, Михаил Нарышкин, Константин Оболенский, Сергей Кашкин, Алексей и Степан Семеновы, Павел Колошин, да и сам Горсткин оказались в стороне от происходивших в Северной столице событий.

О том, чем может закончиться участие в тайных антиправительственных организациях, впервые начал размышлять в связи с «Войнаровским» член южного заговора, близкий к Пестелю Николай Басаргин. «Помню, что однажды я читал как-то жене моей только что тогда вышедшую поэму Рылеева “Войнаровский” и при этом невольно задумался о своей будущности. “О чем ты думаешь?” — спросила она. “Может быть, и меня ожидает ссылка”, — сказал я. “Ну, что ж, я также приду утешить тебя, разделить твою участь. Ведь это не может разлучить нас, так об чем же думать?” — прибавила она с улыбкой»{599}.

Когда восстание не удалось, обе поэмы Рылеева зазвучали как пророчества о судьбе и его самого, и его товарищей по заговору. «Изображая борьбу Наливайко против польской шляхты, Рылеев явно имел в виду современную ему борьбу декабристов против русского самодержавия»; «У Рылеева и Войнаровский, и Наливайко — декабристы», — утверждали исследователи{600}.

И нельзя не отметить, что в подобных утверждениях — при всём «советском» их звучании — было рациональное зерно.

«Под Высочайшим Его императорского величества покровительством…»

Весной 1824 года Рылеев становится правителем дел в Российско-американской компании (РАК), являвшейся в то время крупнейшей торгово-промышленной организацией Российской империи.

В 1781 году купцы Григорий Шелехов и Иван Голиков основали торговую компанию, среди задач которой было открытие новых земель. В 1798 году она слилась с иркутской компанией Николая Мыльникова. Согласно указу императора Павла I от 8 июля 1799 года компания учреждалась «для промыслов на матерой земле Северо-Восточной Америки на островах Алеутских и Курильских и во всей части Северо-Восточного моря, по праву открытия России принадлежащих», и должна была именоваться «под Высочайшим Его императорского величества покровительством, Российско-американскою компаниею»{601}.

Компания имела разветвленную административную сеть в Сибири и владела обширными землями на северо-западном берегу Американского континента; главным ее портом и столицей русских владений в Северной Америке был Ново-Архангельск. Основной статьей дохода была добыча калана — морского бобра, широко распространенного в северной части Тихого океана, у берегов Америки, от Аляски до Калифорнии. Управлялась компания директорами, числом «не более четырех», избираемыми акционерами{602}.

Поначалу компания успешно развивалась. В ее распоряжении был собственный флот (одно время имелась даже своя судостроительная верфь). При помощи государства организовывались дорогостоящие кругосветные экспедиции. Почти каждый год отправлялись из Кронштадта не только торговые суда, принадлежащие компании, но и военные корабли, приписанные к Балтийскому флоту, «для крейсерства у берегов Северо-Западной Америки, для ученых открытий по возможности и для доставления в Петропавловский порт… припасов по морской части»{603}. Кроме того, флот был необходим для охраны русских владений как от местных жителей, так и от соперников в колонизации североамериканских территорий — испанцев, англичан и граждан недавно образованных Соединенных Штатов.

К началу 1820-х годов Российско-американская компания стала полугосударственной структурой: ее Главное правление давно уже переехало из Иркутска в Санкт-Петербург, среди акционеров появились «высочайшие особы» — император Александр I, цесаревич Константин Павлович и обе императрицы: вдовствующая Мария Федоровна и Елизавета Алексеевна. Акционерами были такие известные лица, как граф Николай Румянцев и адмирал Николай Мордвинов. Паевая система оплаты труда сотрудников заменилась жалованьем. Чиновники, переходившие на службу в компанию, сохраняли свои чины, а также половинное жалованье от государства (остальную половину выплачивала компания). Активное сращивание компании с государственным аппаратом дало некоторым историкам повод видеть в ней «прямую агентуру короны»{604}.

Близость к власти позволила компании получить многочисленные торговые выгоды и привилегии, которые были недоступны другим российским коммерческим организациям. Однако именно эта близость обернулась в 1820-х годах тяжелым финансовым кризисом.

Вызван он был не в последнюю очередь объективными обстоятельствами. Это время во всей России было тяжелым: сельское хозяйство было разорено войной, внешний долг приближался к полутора миллиардам рублей. Быстрыми темпами шла девальвация бумажных денег: за рубль серебром в середине 1820-х годов давали четыре рубля ассигнациями. Рынок наводнили фальшивые денежные знаки, изготовленные еще в 1812 году по приказу Наполеона.

Но тяжелое финансовое положение Российско-американской компании было связано также с неумелыми действиями ее руководства. У берегов русских колоний в Америке шла активная контрабандная торговля. Директорам компании Михаилу Булдакову, Венедикту Крамеру и Андрею Северину, по-видимому, казалось: стоит ввести запрет на контрабанду указом свыше — и дела пойдут в гору, доходы вырастут. 4 сентября 1821 года последовало «постановление» императора относительно «пределов плавания и порядка приморских сношений вдоль берегов Восточной Сибири, Северо-Западной Америки и островов Алеутских, Курильских и проч.»{605}, запрещавшее торговлю с иностранцами в Русской Америке.

Однако незаконную торговлю полностью пресечь не удалось, ибо колониальное руководство было не в состоянии уследить за каждым местным жителем и каждым приезжим купцом. Население колоний оказалось на пороге голодной смерти, поскольку у иностранцев приобретались многие необходимые товары, в том числе продовольствие. Предполагалось, что колонии будут снабжаться из метрополии путем снаряжения кругосветных экспедиций; но денег на их отправку в начале 1820-х годов не оказалось. «Не послано в Америку ни из Петербурга, ни из Охотска ничего» — таков был итог деятельности компании в колониях в 1822 году. Жителям колоний предлагалось опираться на собственные силы и не ждать поддержки из Петербурга{606}.

Международный престиж компании упал, прибыли резко сократились. Директор Крамер долго отказывался подписывать баланс компании за 1822—1823 годы, ссылаясь на необходимость более тщательного изучения бухгалтерских книг, но, не найдя в них ошибок, всё же поставил свою подпись{607}.

С финансовым кризисом Российско-американской компании был тесно связан административный кризис. «Первенствующий директор» Булдаков, возглавлявший компанию со времени ее создания, был болен и с 1819 года подолгу жил у себя на родине, в Великом Устюге. Все распоряжения отдавались Крамером. Третий же директор, Северин, целиком полагался на Крамера, которого поддерживал также правитель дел компании Иван Зеленский. Неудивительно, что акционеры были крайне недовольны деятельностью директоров{608}.

Ситуация стала меняться лишь со второй половины 1822 года, когда четвертым директором был избран московский купец Иван Прокофьев. Вскоре в его ведение были переданы касса «от господина Крамера, у которого дела по бирже и собственные свои могут отвлекать его от дел компании», а также надзор за домом Главного правления и смотрение за товарами{609}.

Прокофьев открыто заявил о вредности императорского запрета на торговлю с иностранцами, разорявшего компанию. Эта позиция явно расходилась с мнением Крамера и Северина, которые «всемерно старались защитить и поддержать запретительную систему». Однако Прокофьев, поддержанный Булдаковым, победил. Поддержал его и адмирал Мордвинов, видный государственный деятель, серьезный ученый-экономист, акционер компании и один из ее покровителей — в январе 1824 года направил министру иностранных дел Карлу Нессельроде просьбу об отмене запрета{610}.

Тогда же в Российско-американской компании произошли серьезные административные изменения. Крамер был смещен, при этом было отмечено, что «доверенность акционеров употреблена им во зло». Вместо него директором был избран Николай Кусов — петербургский купец и городской голова{611}. Был вынужден покинуть свой пост и Зеленский, а на его место Мордвинов пригласил Рылеева. Согласно документам компании, 16 апреля 1824 года «бывший правитель канцелярии Главного правления Российско-американской компании г. надворный советник Иван Осипович Зеленский, по преклонности лет и по собственному своему желанию, от той должности уволен и на место его определен в правители канцелярии правления г. отставной артиллерии подпоручик Кондратий Федорович Рылеев»{612}.

Согласно учредительным документам компании, среди обязанностей правителя дел, которые он «по способностям своим» делил с директорами, были: «…хранить наличную денежную казну, векселя, товары и вообще все компанейское имущество и отвечать за целость всего оного… всеми письменными делами, всякого рода отписками, ревизиею и поверкою счетов, и всем тем, что на бумагах производится заниматься… во всех судебных местах и у начальств, в силу данного им уполномочия, о пользах и интересах компании ходатайствовать, подавать и посылать в оные, какие случатся по делам бумаги, донесения, прошения и ответствия»{613}.

* * *

Свои должностные обязанности Рылеев выполнял хорошо. Он принес компании много пользы, в частности старательно заботился о ее имидже. Свидетельство тому — история публикаций в газете «Северная пчела» серии материалов, посвященных компании.

Двадцать восьмого февраля 1825 года в «Северной пчеле», в рубрике «Новые книги», появилась рецензия на только что вышедшую в Москве поэму Рылеева «Войнаровский». Рецензию написал Булгарин (под прозрачным псевдонимом Ф. Б.): «Вот истинно национальная Поэма! Чувствования, события, картины природы — всё в ней русское, списанное с натуры, так сказать, на месте. Публике было уже известно существование сей поэмы из отрывков, помещенных в “Полярной звезде” на 1824 г., и все любители отечественной словесности с нетерпением ожидали выхода ее в свет. Она долго ходила по рукам в рукописи; автор долго прислушивался к разногласным советам записных парнасских советников, прислушивался и к некоторым справедливым замечаниям истинных знатоков — и наконец решился напечатать свою поэму без всяких перемен и поправок, точно так, как она вылилась у него из ума и сердца в первые минуты вдохновения. Нам кажется, что он поступил хорошо; по крайней мере, теперь всё принадлежит ему одному, а в этой поэме так много прекрасного, что автору, право, не должно раскаиваться в своем деле».

В поэме Рылеева, считал Булгарин, можно было при желании найти и недостатки: «некоторые повторения, некоторые неровности в стихах, может быть, излишнее пристрастие автора к описанию картин природы, которые, впрочем, живы и прелестны»; однако они столь незначительны, что на них вообще не стоит обращать внимания. «Эта поэма доставила нам удовольствие, даже при неоднократном чтении. Это чистая струя, в которой отсвечивается душа благородная, возвышенная, исполненная любви к родине и человечеству. Воображение никогда не заносило поэта за пределы рассудка, в мечты, в туманы, он смотрел на природу, наблюдал сердце человеческое, чувствовал, мыслил — и писал. Творение достойно хвалы, поэт — уважения и благодарности!» — восхищался журналист{614}.

Рецензия эта, занявшая четыре газетных подвала, редко становится объектом литературоведческого анализа. Даже советских исследователей, неадекватно высоко оценивавших поэтический талант автора «Войнаровского», настораживал безудержный восторг Булгарина. Ни раньше, ни позже никто не оценивал творения Рылеева в таких выражениях.

Эта рецензия выглядит тем более странно, что ровно за две недели до нее Рылеев, уже служивший к тому времени правителем дел Российско-американской компании, отправил в Санкт-Петербургский цензурный комитет следующее отношение:

«Февраля 14 дня 1825 года

№ 155-й

Главное правление Российско-американской компании поручило просить оный комитет не одобрять к напечатанию в издаваемых здесь журналах статей, касающихся до оной компании или колоний ее, без приложения компанейской печати и подписи кого-либо из чиновников канцелярии, ибо в противном случае могут быть открыты или тайны компании, или помещены ошибочные и превратные известия. Гласность первых и неосновательность вторых могут послужить ко вреду дел Российско-американской компании. Таким образом, одно из подобных известий напечатано в № 20 “Северной пчелы”, будто бы от медика, находящегося в службе компании, тогда как оного около двух лет на службе в колониях не имеется. Канцелярия Главного правления оной компании просит почтить ее по сему предмету ответным уведомлением.

Правитель канцелярии Рылеев»{615}.

* * *

Первый номер «Северной пчелы», вышедший 1 января 1825 года, открывался статьей о российско-американских колониях: «Ново-Архангельский порт (на острове Ситхе). 12 мая 1824. Могу уведомить вас, что в главной колонии, равно как и во всех прочих российско-американских колониях, всё состоит в добром порядке и благоустройстве. Русские, креолы, алеуты наслаждаются желаемым здоровьем; больных мало, а особенных болезней, благодаря Богу, нет и не было. С окружающими нас дикими народами настоит мир и тишина, а связи с Калифорниею, откуда мы получаем разные нужные для нас товары, более и более укрепляются».

Далее сообщалось, что «главный правитель колоний, флота капитан М. И. Муравьев», успешно занимается среди местного населения пропагандой «прививания коровьей оспы» и его пропаганда оказывается успешной: «Г[осподин] штаб-лекарь Новицкий привил оную сперва детям некоторых простых людей, а впоследствии, когда оказалось хорошее ее действие, и самому монтерейскому губернатору господину] Марчано, его жене и детям»{616}.

Следующая статья, посвященная компании, появляется в «Северной пчеле» спустя неделю: «Командир отправленного Российскою-Американскою компаниею в колонии ее шлюпа “Елена”, лейтенант Чистяков, встретился 5/17 ноября в полдень на Северном Атлантическом океане, в широте N 8°, долготе W от Гринвича 23°54', с английским купеческим судном и, воспользовавшись сим случаем, прислал донесение Главному правлению оной компании, что он оставил Портсмут 4/16 октября, и, пройдя не более 20 миль попутным ветром, имел постоянно крепкие и жестокие ветры между S и W; но, достигнув широты N 45° и долготы W 12°, от сего пункта получил ветер попутный; он идет в Рио-де-Жанейро, где надеется быть в первых числах декабря. Притом просил он известить родных его и прочих офицеров, конечно, желающих знать о судьбе их, что они находятся в совершенном здоровье»{617}.

Тринадцатого января последовало еще одно известие из Новоархангельска — своеобразный панегирик компании:

«Ново-Архангельский порт (на острове Ситхе) в мае 1824. Удовлетворяя желанию вашему иметь некоторые сведения о нашем отдаленном крае, сообщаю вам известие о числе жителей колоний наших и о состоянии у них земледелия и скотоводства. По составленным в Америке в конце 1823 года спискам, состоит в ведомстве Российско-американской компании, по всем занимаемым ею местам, кроме островов, к ведомству Атхинского отдела принадлежащим, следующее число жителей: а) креолов мужеского пола 291, женского 262, итого 553 человека; Ь) алеутов и других народов муж. пола 4150, женск. 4265 чел., итого 8415; всего 8968 чел. В Атхинском же отделе, по спискам 1821 года, было алеутов муж. пола 365, жен. 386, итого 751 чел., следственно, всего в колониях будет около десяти тысяч человек. В сие число не включены природные русские. В селении Росс с некоторого времени производится хлебопашество, и хотя первоначальные опыты не оказывают такого плодородия, какого бы, судя по тамошнему климату, ожидать можно было, но если на сию часть обращено будет должное внимание, то без всякого сомнения земледелие в Россе можно довести до того, что со временем будет оно продовольствовать хлебом наши колонии или, по крайней мере, служить значительным к их продовольствию подкреплением.

В 1823 году было посеяно 185 пуд пшеницы и 34 пуда ячменю, а снято 1815 п. пшеницы и 137 п. ячменю. — Начальство колонии, сообразно с желанием компании, прилагает старание об улучшении и распространении хлебопашества, сколько обстоятельства позволяют. — Скотоводство в Россе значительно увеличилось. К 1-му числу октября 1823 года было там налицо разного скота: 213 быков, 842 овцы, 81 свинья, 46 лошадей. В других наших колониях, по суровости их климата, хлебопашества завести нельзя, но огородный овощ в Кадьяке и Ситхе родится хорошо. Скота в Кадьяке довольно размножилось, и тамошнее скотоводство составляет немаловажную экономическую статью. В Ситхе содержат скота сколько потребно, дабы в случае нужды иметь свежее мясо. То же можно сказать и об Уналашке»{618}.

Первая и третья статьи написаны в форме писем частных лиц, якобы служивших в Русской Америке или побывавших там. Письма эти — плод журналистского вымысла. В их основе лежит закрытая информация: о начальном этапе привития коровьей оспы, о результатах своеобразной «переписи населения» 1824 года и т. п. Версию о литературном происхождении этих текстов подтверждает и вторая публикация: естественно, простой житель Русской Америки не мог знать содержания письма командира плывшего в колонии шлюпа, да и не стал бы расхваливать быт тамошних обитателей, в то время как на самом деле они умирали с голоду.

Трудно заподозрить Греча или Булгарина в авторстве всех трех статей; их автором мог быть только тот, кто хорошо ориентировался в делах Российско-американской компании, был в курсе статистики и переписки, то есть один из сотрудников Главного правления — и этот факт представляется бесспорным. Однако среди этих сотрудников было только два человека, владевших пером: Рылеев и его подчиненный, столоначальник в РАК Орест Сомов, известный литератор и сотрудник «Северной пчелы». Можно с большой долей уверенности утверждать, что кто-то из них и написал эти статьи.

Версия авторства Рылеева представляется более обоснованной. Он единственный изо всех чиновников компании в полном объеме владел сведениями о ней. Более того, писать такие документы, «о пользах и интересах компании ходатайствовать» входило в его обязанности. Однако если автором статей являлся Сомов, то они всё равно не могли быть написаны, а тем более напечатаны без ведома и одобрения Рылеева. Публикации эти были призваны в практически безвыходной для Российско-американской компании ситуации укреплять ее репутацию в общественном мнении.

Читатели «Северной пчелы» должны были увериться: население русских колоний живет дружно, все обитатели Русской Америки здоровы, занимаются земледелием и овощеводством, разводят крупный рогатый скот — словом, колонии успешно развиваются и ни в чем не знают нужды; единственное, о чем приходится заботиться начальству колоний, — прививки оспы. Истинное же состояние дел — постигший компанию кризис, голод в Новоархангельске, вооруженные конфликты с местными жителями — составляло тайну и разглашению не подлежало.

Эти публикации тем более были важны для Рылеева, что серьезно поднимали не только внутренний, но и международный престиж компании. Сообщения о Русской Америке переводил и перепечатывал со ссылкой на «Abeille du Nord» («Северную пчелу») официальный орган российского МИДа — газета «Journal de St.-Petersburg», выходившая в Санкт-Петербурге на французском языке и предназначенная для распространения за границей{619}.

Судя по материалам о Российско-американской компании, опубликованным в «Северной пчеле», начало 1825 года Рылеев и Булгарин встретили в состоянии «нежной дружбы». В первой половине января, кроме трех статей о компании, «Северная пчела» опубликовала отрывок из неоконченной поэмы Рылеева «Палей»{620}.

Однако уже 19 января Булгарин писал их с Рылеевым общему приятелю Петру Муханову: «С Рылеевым мы вчера жестоко поссорились и, кажется, навсегда. Мне кажется, что он виноват противу меня и крепко. Но это мне не помешает почитать его всегда добрым и честным человеком и любить заочно. Ни говорить, ни писать противу него не стану дурно, ибо во мне есть еще кроха совести. Я не почитаю всех тех дурными, с которыми поссорюсь, ибо я сам болван порядочный, горяч, часто бываю дерзок: это физика — много крови»{621}. В чем была причина ссоры — неизвестно.

По-видимому, декларируемое в письме желание Булгарина не писать о Рылееве «дурно» продиктовано не только «крохой совести». Благодаря «Полярной звезде» Рылеев в начале 1825 года — всероссийская литературная знаменитость. У него как у правителя дел Российско-американской компании было много знакомых в высшем свете, ему покровительствовал адмирал Николай Мордвинов — не только известный политический деятель, но и обладатель устойчивой репутации экономиста-либерала, имевший неизменную популярность в среде читателей «Северной пчелы».

Булгарину и Гречу не было никакого смысла затягивать очередной конфликт с Рылеевым. И спустя две недели после частного булгаринского письма Муханову Греч публикует в «Северной пчеле» свое письмо тому же адресату под названием «Петербургские записки». Скрывшись под своим традиционным псевдонимом Д. Р. К.{622}, он сообщает Муханову: «Из небольшого отрывка, напечатанного в “Северной пчеле”, ты известился, что К.Ф. Рылеев пишет новую поэму “Палей”. Дарование сего поэта, избравшего благородное поприще отечественных событий, видимо усовершается с каждою новою пиесою. Публика отменно любит его, и если он будет несколько более прилежать к отделке своих стихов, то, вероятно, займет отличное место между отличными поэтами. Во всех его произведениях видна какая-то теплота душевная, уважение к правам человечества и любовь к родине, которые приковывают читателя к сочинению и заставляют любить сочинителя»{623}.

Очевидно, Булгарин рассчитывал, что после этой публикации тщеславный поэт восстановит взаимоотношения с ним.

Однако, судя по дальнейшим событиям, этого не произошло. Вполне возможно, что Рылеев посчитал недостаточным хвалебный отзыв о себе, исходящий от Греча, а не непосредственно от Булгарина. Кроме того, слова «вероятно, займет отличное место между отличными поэтами» не могли удовлетворить авторское самолюбие правителя дел Российско-американской компании.

Еще десять дней спустя в «Северной пчеле» появляется новая статья о Русской Америке: «Мы несколько раз сообщали читателям нашим разные сведения из Ново-Архангельского порта. Нелишним считаем поместить здесь краткое описание сего места, присланное оттуда одним медиком, находящимся на службе в РАК. “Ново-Архангельск, колонии и порт Российско-американской компании лежит на острове Ситх, неподалеку от северо-западного берега Америки, под 57° сев[ерной] широты. Климат там теплее, чем в Лифляндии; стужа редко достигает 15 градусов; но почти ежедневно идет дождь и носятся густые туманы, неприятные для иностранцев. Несмотря на то, болезней здесь мало. Весь остров утесист и неспособен к землепашеству; с великим трудом разводят по морскому берегу картофель. Утесы покрыты не землею, а только мхом; и в этом мхе растут пребольшие ели и лиственницы в таком множестве, что весь остров кажется одним непроницаемым лесом. На приморском берегу обитают тамошние природные жители, питающиеся рыбою и немногими кореньями. Платье шьют они из дорогих бобровых, собольих и лисьих шкур; но большею частью ходят нагишом, даже при стуже в 6°, и купаются ежедневно в холодной воде. Они смелы и хитры, умеют владеть огнестрельным оружием и при случае воруют и грабят весьма искусно. Лице свое раскрашивают они красным, черным и зеленым цветами и набивают волосы мелкими птичьими перьями. Женщины прокалывают нижнюю губу деревянного палочкою, от чего губа отвисает до невероятной длины. Чем длиннее губа, тем прекраснее дама! — Жизненных припасов здесь мало, и они чрезвычайно дороги. Нет земледелия, следственно, нет хлеба и овощей, кроме картофеля и репы. По недостатку пажитей нет ни рогатого скота, ни овец, ни лошадей. Десяток яиц стоит 5 р., пара кур 10 р., шеффель[15] картофеля 30 р. Хлеб и масло привозят из-за моря. Ближайшая плодоносная земля, Калифорния, лежит в 2000 верстах отсюда”»{624}.

Статья была подписана буквами О. Р. В., которые, как впоследствии объяснял Булгарин, означали ссылку на выходившую в Риге немецкоязычную газету «Ostsee-Provinzen Blatt» («Остзейские провинциальные ведомости»). Статью эту через три дня также перепечатала «Journal de St.-Petersburg»{625}.

Публикация эта описывала ситуацию в колониях гораздо точнее, чем три предыдущих. Земля, на которой невозможно заниматься земледелием; холод, дороговизна, воровство и грабежи; странные, непонятные европейцу нравы и привычки местных жителей — со всем этим ежедневно сталкивались служившие в Америке российские сотрудники компании. «Тайна компании», таким образом, была явлена миру.

О мотивах, побудивших Греча и Булгарина напечатать эту статью, можно только догадываться. Возможно, Булгарина задело, что Рылеев не помирился с ним после публикации Греча. Возможно, сыграли роль особенности булгаринского характера, его «дерзость» и «горячность», а заодно и стремление наказать Рылеева, не пожелавшего мириться.

Для Рылеева это был сильный удар. Из его частной переписки следует, что все первые месяцы 1825 года он занимался подготовкой к важнейшему событию — общему собранию акционеров Российско-американской компании. На повестке дня стояли вопросы о балансе компании, ее экономических потерях, положении в колониях и т. п.{626} На собрании вполне мог быть поставлен вопрос о правителе дел, так и не сумевшем создать в периодической печати положительный имидж компании.

О собрании, намеченном на 18 марта, Булгарин знал, ибо тоже был акционером Российско-американской компании с правом решающего голоса.

И, естественно, издатель «Пчелы» даже представить себе не мог, что Рылеев пожалуется на него в цензуру: именно в это время, в феврале 1825 года, цензурирование проходила третья книжка «Полярной звезды» (разрешение печатать ее было получено 20 марта), а работавший с ней пресловутый Бируков был давним булгаринским приятелем{627}.

Но Булгарин, по-видимому, недооценил Рылеева. Пост правителя дел оказался для него в тот момент важнее, чем судьба альманаха. В истории с «антикомпанейской» статьей Рылеев выступил вовсе не как поэт, издатель и участник политического заговора — он выступил как чиновник, наделенный официальной властью и немалыми связями: его жалоба поступила в цензурный комитет непосредственно в день выхода «Северной пчелы» с этой статьей. Донос явно писался Рылеевым наспех: строки о том, что «медика» «около двух лет на службе в колониях не имеется», дезавуировали первую публикацию об успехах в привитии коровьей оспы местным жителям.

Разбирательство в цензурном комитете было по тому времени необычно быстрым — оно заняло меньше двух недель. От Булгарина и Греча потребовали объяснений. Они утверждали, что не имели желания нанести вред компании, а статья — всего лишь перепечатка из «Остзейских ведомостей». Однако цензурный комитет не стал разбираться в том, каким образом эта статья попала в рижскую газету и кто ее написал. Собственно, Рылеев этого и не требовал — он желал только наказать строптивых издателей «Северной пчелы».

Двадцать шестого февраля комитет официально ответил правителю дел: «На отношение канцелярии главного правления Российско-американской компании от 14 сего февраля о неодобрении к напечатанию статей, касающихся до компании или ее колоний, без предварительного согласия на то канцелярии главного правления, — С[анкт]-П[етер]бургский цензурный комитет имеет честь отвечать, что оным комитетом положено поступать впредь согласно с отношением канцелярии главного правления. Вследствие сего Комитет отнесся к гг. издателям “Северной пчелы” коллежскому советнику Гречу и отставному капитану Булгарину с подтверждением, чтобы они впредь не присылали в цензуру никаких даже и переведенных с иностранных языков статей, до оной компании или колоний ее касающихся, без приложения компанейской печати и подписи кого-либо из чиновников канцелярии»{628}. Издателям «Северной пчелы» было предписано дать опровержение.

* * *

Однако опровержение в «Северной пчеле» так и не появилось, а отношения Рылеева с ее издателем вскоре восстановились. Методы, с помощью которых Булгарину удалось этого достигнуть, свидетельствуют: отставной капитан был тонким психологом, прекрасно понимавшим особенности характера и мироощущения Рылеева. Собственно, печатным ответом Булгарина на обращение Рылеева в цензурное ведомство можно считать рецензию на поэму «Войнаровский».

Сохранившееся письмо Рылеева Булгарину, написанное по прочтении этой рецензии, свидетельствует: поэт понимал, что ему публично, грубо и бессовестно льстят, но ничего не мог с собой поделать: «Любезный Фаддей Венедиктович. Читал твое суждение о “Войнаровском” с чувством. Вижу, что ты по-прежнему любишь меня; ничто другое не могло заставить тебя так лестно отозваться о поэме, и это обязывает меня благодарить тебя и сказать, что и я не переставал и, верно, не перестану любить тебя. Прошу верить этому. Знаю и уверен, что ты сам убежден, что нам сойтиться невозможно и даже бесчестно: мы слишком много наговорили друг другу грубостей и глупостей, но, по крайней мере, я не могу, не хочу и не должен остаться в долгу: я должен благодарить тебя. Прилично или неприлично делаю, отсылая к тебе письмо это, — не знаю еще: следую первому движению сердца. Во всяком случае надеюсь, что поступок мой припишешь человеку, а не поэту. Прошу тебя также, любезный Булгарин, вперед самому не писать обо мне в похвалу ничего; ты можешь увлечься, как увлекся, говоря о “Войнаровском”, а я человек: могу на десятый раз и поверить; это повредит мне — я хочу прочной славы, не даром, но за дело».

Булгарин на полученном послании приписал: «Письмо сие расцеловано и орошено слезами. Возвращаю назад, ибо подлый мир недостоин быть свидетелем таких чувств и мог бы перетолковать — а я понимаю истинно». Рылеев, вновь отсылая письмо Булгарину, добавил после его приписки: «Напрасно отослал письмо: я никогда не раскаиваюсь в чувствах, а мнением подлого мира всегда пренебрегал. Письмо твое и должно остаться у тебя»{629}.

Примирение, таким образом, было достигнуто. Рецензию Булгарина на «Войнаровского» как раз и можно считать искомым опровержением, вполне устроившим правителя дел Российско-американской компании. Собрание же акционеров прошло для него весьма удачно, вопрос об «антикомпанейских» публикациях поднят не был.

Однако на похвалах в адрес «Войнаровского» Булгарин не остановился. Через несколько дней он опубликовал еще одну рецензию — на сборник Рылеева «Думы», вышедший в Москве практически одновременно с «Войнаровским». «Любовь к отечеству и чистейшая нравственность суть отличительные черты сего сочинения. Достоинство пиитическое также неоспоримо», — утверждал рецензент. Еще несколько дней спустя в «Северной пчеле» появилось сообщение о выходе книжки альманаха на 1825 год: «Вообще заметно было с самого появления “Полярной звезды” (в 1823 г.), что в ней преимущественно и стихи и проза говорили нам о нашей отчизне или посвящены были ее воспоминаниям. В нынешней “Полярной звезде” это еще яснее видно»{630}.

Об окончательном восстановлении «горячности нежной дружбы» Рылеева и Булгарина свидетельствует появление 9 сентября в «Северной пчеле» еще одной статьи о Русской Америке: «Принадлежащий Российско-американской компании бриг “Волга”, отправленный мая 4-го сего года из главной фактории колоний, Ново-Архангельского порта, что на острове Баранова (Ситх), прибыл 6-го июля на Охотский рейд с значительным грузом пушных товаров. Плавание имел он благополучное. Главное правление Российско-американской компании, извещая о сем гг. ее соучастников, долгом поставляет уведомить их, что, по донесениям, в колониях состоит всё благополучно. В продовольствии всякого рода совершенный достаток, а с окружающими народами мир и доброе согласие»{631}. Последним же известием из Америки, напечатанным в «Северной пчеле» до декабрьских событий 1825 года, было сообщение: «…из частных писем, получаемых из Североамериканских колоний, узнали мы, что близ Александровского редута (в Кенайской губе), в утесах на берегу реки Кускохана, находят много мамонтовых костей, как то: позвонки, ребра, ноги, зубы сего зверя и т. п.»{632}. Автором этих публикаций, по-видимому, снова был Рылеев (или — с его ведома или по его поручению — Орест Сомов).

* * *

Согласно позднейшим мемуарам Николая Греча, «Рылеев, раздраженный верноподданническими выходками газеты, сказал однажды Булгарину: “Когда случится революция, мы тебе на 'Северной пчеле' голову отрубим”». Среди донесений Булгарина в Третье отделение есть подтверждения факта этого высказывания. Булгарин, рассказывая о себе в третьем лице, дважды возвращался к этому сюжету. В 1826 году он писал: «Что Булгарин вытерпел за свой образ мыслей от партии, некогда сильной в обществе, которой пагубные замыслы открылись впоследствии, сие известно всем, составлявшим круг их знакомства. Булгарина даже стращали публично, что со временем ему отрубят голову на “Северной пчеле” за распространение неевропейских (так они называли) идей». Два года спустя в очередном донесении он конкретизировал свой рассказ: «Известно, что Рылеев угрожал Булгарину за столом у купца Северина при многочисленном собрании, что придет время, когда ему, Булгарину, отрубят голову на “Северной пчеле”. — До такой степени газета сия была ненавистна заговорщикам»{633}.

По-видимому, Рылеев действительно позволил себе пошутить над Булгариным — и эта шутка в связи с последовавшими вскоре трагическими событиями стала восприниматься как свидетельство идейных расхождений между друзьями-журналистами. По крайней мере, такой трактовки очень хотел сам Булгарин: дружба с казненным преступником легла темным пятном на его позднюю биографию.

Между тем содержание «Северной пчелы» на 1825 год, публикация там произведений самого Рылеева, а также рецензий на его «Думы» и «Войнаровского» свидетельствуют об обратном: образ мыслей Булгарина в то время вовсе не был «верноподданническим». Даже если литератор и имел тайное желание «перейти в стан реакции», он не мог не понимать: явленное вольнолюбиво настроенной публике, это желание приведет к упадку его журнальных предприятий.

Фраза о необходимости «отрубления» булгаринской головы явно была вызвана «нереволюционными» причинами. Рылеев произнес свою угрозу «за столом у купца Северина при многочисленном собрании». Андрей Северин, один из директоров Российско-американской компании, был прямым начальником Рылеева. Вряд ли за его столом правитель дел мог говорить о будущей «революции» — речь шла скорее о «российско-американских» публикациях в булгаринской газете, по-видимому, хорошо известных всем собравшимся на обеде у директора.

С точки зрения и самого Рылеева, и его друзей, многие из которых тоже служили в компании, Булгарин, опубликовав «антикомпанейскую» статью, выказал себя негодяем и потому был вполне достоин казни на экземпляре собственной газеты, но сумел оправдаться перед Рылеевым, а потому был допущен на обед к Северину, вновь стал «своим», с ним снова можно было иметь дело.

Конечно, возможности, которые открыла перед Рылеевым должность правителя дел Российско-американской компании, он использовал для нужд заговора.

Вслед за Рылеевым готовность сотрудничать с компанией изъявили многие будущие участники заговора. Давно подмечено: если бы не восстание на Сенатской площади, к началу 1826 года ряд ответственных должностей в администрации компании мог оказаться в руках членов тайного общества. Правда, большинство историков не дают четкого ответа на вопрос о целях такого «захвата должностей» в компании — за исключением общих фраз о том, что члены тайных обществ стремились «расширить свои связи за счет оппозиционно настроенной части купечества»{634}.

* * *

Один из самых сложных вопросов, которые предстояло решать Рылееву и его сподвижникам, — вопрос о судьбе императора и царской фамилии в случае победы революции. Тема эта обсуждалась практически с начала существования тайных обществ. С 1817 года, времени так называемого московского заговора, она была самым тесным образом связана с вопросом о цареубийстве.

Руководитель Южного общества Павел Пестель показывал на следствии: «Все говорили, что революция не может начаться при жизни государя императора Александра Павловича и что надобно или смерть его обождать, или решиться оную ускорить, коль скоро сила и обстоятельства общества того требовать будут. В сем точно по истине были все согласны. Но справедливость требует также и то сказать, что ни один член из всех теперешних мне известных не вызывался сие исполнить, а, напротив того, каждый в свое время говорил, что хотя сие действие, может статься, и будет необходимо, но что он не примет исполнения оного на себя, а каждый думал, что найдется другой для сего. Да и подлинно большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить»{635}.

В Южном обществе обсуждалось несколько более или менее реальных планов цареубийства и устранения царской семьи. Этот акт был сочтен южными заговорщиками одним из обязательных элементов будущей революции. Под давлением Пестеля на «истребление» всей «фамилии» согласились главные участники заговора на юге. Южное общество занималось, в частности, поисками людей, готовых осуществить эту меру{636}.

Вопрос о судьбе царской семьи обсуждался и петербургскими конспираторами. Рылеев на следствии показал, что на одном из первых совещаний, на котором ему довелось присутствовать, он задал вопрос: «А что делать с императором, если он откажется утвердить устав представителей народных?» После некоторых рассуждений заговорщики решили вывезти монарха и его семью за границу{637}.

Признание Рылеева красноречиво свидетельствует: северные заговорщики были не столь кровожадны, как южные, планировавшие убийство императора и его семьи; они предполагали оставить царя в живых и вывезти из страны.

От этой идеи северные заговорщики не отказались до самого 14 декабря. Например, своему другу Александру Бестужеву Рылеев сообщил, что императорскую фамилию собираются арестовать и вывезти из России морем. «Донесение Следственной комиссии» констатировало: мнение Рылеева по данному вопросу разделяли Трубецкой, Никита и Матвей Муравьевы, Оболенский и Николай Тургенев{638}.

Планы петербургских заговорщиков, связанные с вывозом и содержанием императорской фамилии в случае победы революции, историки, за редким исключением, подробно не исследовали. Попытку проанализировать эти планы сделал П. О'Мара, посвятив этому целую главу своей монографии о Рылееве; однако и эти изыскания привели историка лишь к выводу: «Во всяком случае неясно, куда именно “за границу” Рылеев предлагал отправить императорскую фамилию»{639}.

Между тем вывоз царской семьи в Европу был невозможен: Россия была скреплена с ней узами Священного союза, а члены правящей династии приходились родственниками многим европейским владетельным домам. Этот факт и Рылеев, и его друзья хорошо осознавали; Иван Пущин прямо заявлял о том, что в Европе члены «фамилии» станут «искать помощи чужестранных государств»{640}. Единственным местом, куда можно было бы вывезти венценосную семью, не опасаясь немедленной реставрации, были русские колонии в Америке.

Естественно, Рылеев и его ближайшие сподвижники предпочитали на следствии не распространяться на эту тему, ибо понимали, что участие в конкретных планах вывоза «фамилии» может намного утяжелить их судьбу. Однако из их показаний можно сделать вывод: на квартире Рылеева шли постоянные разговоры как о колониях вообще, так и о «селении нашем в Америке, называемом Росс»{641}.

Самое южное русское владение в Америке, селение Росс, основанное в 1812 году, с крепостью, которую в принципе можно было сделать неприступной, вполне подходило для содержания царской семьи. Политическая ситуация в Верхней Калифорнии, на территории которой был расположен Росс, была крайне нестабильной. Формально Верхняя Калифорния принадлежала Мексике, только в 1821 году освободившейся из-под владычества Испании. Испанцы, мексиканцы, а также претендовавшие на плохо контролируемые мексиканские земли американцы выясняли отношения друг с другом, и можно было надеяться, что вмешиваться в российскую политику они не станут. Таким образом, императорская фамилия оказывалась в заложниках у заговорщиков: при начале европейской интервенции можно было отдать приказ о ее истреблении, и он мог бы быть выполнен без особого труда.

Много лет спустя Александр Беляев писал в мемуарах: «Это местечко, населившись, должно сделаться ядром русской свободы. Каким образом ничтожная колония Тихого океана могла иметь какое-либо влияние на судьбы такого громадного государства, как Россия, тогда это критическое воззрение не приходило нам в голову — до такой степени мы были детьми»{642}. Трудно сказать, был ли Беляев в курсе всех рылеевских замыслов, однако несомненно, что и он принимал участие в разговорах о Калифорнии и Россе.

Михаил Назимов утверждал на следствии: «Я слышал от Рылеева… что общество предполагало возмутить Калифорнию и присоединить ее к североамериканским российским владениям и что туда отправлялся один из членов, не знаю, кто именно, для исполнения сего»{643}. Как видим, в этих показаниях также отразились соответствующие разговоры Рылеева со своим ближайшим окружением.

* * *

В связи с гипотезой о существовании у Рылеева планов по вывозу царской фамилии именно в Америку особое значение приобретает его деятельность по подбору персонала в русские колонии. Прежде всего следовало сделать так, чтобы на посту главного правителя колоний оказался свой человек.

Должность главного правителя была одной из ключевых в Российско-американской компании. Именно он выполнял в колониях функции главы местной администрации, «поелику правительство не полагает еще ныне нужным иметь от себя в колониях чиновника», отвечающего за соблюдение российских законов. Кандидатура правителя представлялась компанией на высочайшее утверждение. Согласно учредительным документам компании, «главный колоний правитель» «должен быть непременно из офицеров морской службы», поскольку он автоматически становился комендантом Ново-Архангельского порта и все капитаны прибывающих русских судов, в каком бы воинском звании ни находились, оказывались в его подчинении{644}.

С 1819 года пост главного правителя занимал капитан-лейтенант Матвей Муравьев. В колониях ему пришлось нелегко: именно во время его правления Русскую Америку постиг голод, связанный с запрещением торговли с иностранцами. Судя по письмам, которые Муравьев слал в Петербург, он очень устал, тяжело заболел и должность свою исполнять больше не мог. В 1824 году в колонии был отправлен корабль «Елена»; его командир, лейтенант Петр Чистяков, имел предписание сменить Муравьева. Однако, согласно этому предписанию, Чистяков должен был исполнять обязанности главного правителя только в течение двух лет, «ежели на то не будет какого-либо особенного случая»{645}, а в 1826 году в колонии должен был отправиться новый главный правитель. В поисках надежного человека на эту ключевую должность Рылеев познакомился с молодым флотским офицером Дмитрием Завалишиным.

Завалишин — одна из авантюрных фигур заговора 1825 года. Безусловно талантливый и предприимчивый, он обладал болезненным самолюбием, слепо верил в свое исключительное предназначение, был склонен к мистификации и сильно преувеличивал свою роль в событиях, связанных с заговором. Однако анализ документальных материалов показывает: многое из того, что Завалишин говорил следователям, а затем писал в мемуарах, соответствует истине{646}.

Связи Завалишина с членами тайных политических организаций не раз становились предметом изучения{647}. Известен Завалишин, прежде всего, основанием Вселенского Ордена Восстановления, в который он пытался принять даже императора Александра I. Не ставя перед собой цели анализировать деятельность этого полумифического ордена, остановимся лишь на тех мотивах, которые заставили Рылеева вести с Завалишиным долгие переговоры.

Завалишин, тогда мичман, принявший участие в кругосветной экспедиции на фрегате «Крейсер», руководимой легендарным Михаилом Лазаревым, с ноября 1823 года по февраль 1824-го был в российских колониях в Америке. Вернувшись из путешествия, он получил чин лейтенанта. В начале 1825 года состоялось его знакомство с Рылеевым. Сам Рылеев пояснял на следствии, что через Завалишина «много надеялся сделать в Кронштадте», но надежды его не оправдались. Собственно, в полном соответствии с этими показаниями данное знакомство и толковалось исследователями{648}.

Однако на самом деле Завалишин был интересен Рылееву отнюдь не только своими кронштадтскими связями.

За время путешествия молодому офицеру удалось хорошо изучить Америку и даже создать проекты присоединения всей Верхней Калифорнии к России. Он пытался заинтересовать этими проектами Александра I, а затем руководство Российско-американской компании{649}. Как признавался сам Рылеев, «по случаю» этого знакомства он снова обратился к мысли об отправке императорской фамилии за границу. Рылеев также сообщил следствию, что Завалишин заинтересовал его постольку поскольку только что вернулся из колоний: «Знакомясь с ним, я имел прежде в виду получить от него обстоятельные сведения о состоянии заведений и промышленности Российско-американской компании на берегах Северо-Западной Америки. Сии сведения были мне нужны как правителю канцелярии упомянутой компании». Это подтверждает и сам Завалишин: «Уже с самого прибытия (в Петербург. — А. Г., О. К.) обращено было на меня внимание заговорщиков… я тогда занимался… делами Рос[сийско-] Американской] компании»{650}.

Завалишин не случайно занимался делами компании: он рассчитывал вскоре получить должность правителя Росса и реализовать свои планы присоединения к России Верхней Калифорнии. Затем и вовсе могло состояться назначение Завалишина правителем всех русских колоний в Америке. Лейтенант, согласно его собственным мемуарам, был уверен: именно ему было предназначено «устроить в течение двух лет земледельческие колонии в Калифорнии, а затем еще пять лет пробыть главным правителем колоний для проведения там реформ»{651}. Очевидно, эту уверенность он сумел передать Рылееву.

Однако, несмотря на то, что Рылеев связывал с Завалишиным большие надежды, сообщать лейтенанту о заговоре он долго не решался. Вероятно, правитель Росса, как и главный правитель колоний, должен был, по плану Рылеева, узнать о произошедшей в России революции лишь тогда, когда в Русскую Америку пришел бы корабль с царской семьей. Рылеев рассказал Завалишину о тайном обществе лишь в апреле 1825 года, когда стало понятно, что ни правителем Росса, ни правителем колоний император Завалишина не сделает «из опасения, чтобы какою-нибудь самовольною попыткою» он не привел в исполнение свои «обширные планы» и «не вовлек бы Россию в столкновение с Англией и Соединенными Штатами»{652}. Очевидно, именно тогда Рылеев стал рассматривать Завалишина как своего человека в Кронштадте.

После того как стало ясно, что Завалишин в колонии назначен не будет, Рылеев стал искать другую кандидатуру на эту должность и занимался этим практически всё лето и большую часть осени 1825 года. Он сообщил следствию, в частности, что предпринял одну из поездок в Кронштадт летом 1825 года, чтобы «узнать лично от капитана 2-го ранга Панафидина[16], согласится ли он принять на себя должность гл. правителя колоний Компании в Америке»{653}. По-видимому, капитан от предложения отказался; по крайней мере, никаких сведений о том, что переговоры с ним продолжились, обнаружить не удалось.

Судьба улыбнулась Рылееву лишь в начале ноября 1825 года: ему удалось, наконец, найти человека, согласившегося занять ключевой пост главного правителя колоний. Более того, подполковник инженерной службы Гавриил Батеньков согласился войти в заговор.

Батеньков — одна из самых загадочных фигур в истории тайных обществ. Он был своим в кругу двух знаменитых деятелей 1820-х годов, которые, по выражению Пушкина, стояли «в дверях противоположных» александровского царствования, как «гении Зла и Блага»{654}, — Алексея Аракчеева и Михаила Сперанского.

Родившись в Сибири, окончив кадетский корпус в Петербурге, приняв участие в Отечественной войне и Заграничных походах и получив после войны назначение обратно в Сибирь, Батеньков в 1819 году познакомился в Тобольске со Сперанским, назначенным генерал-губернатором Сибири. Сперанский приблизил к себе толкового чиновника, тем более что с окружением прежнего генерал-губернатора Ивана Пестеля у Батенькова были постоянные конфликты. Батеньков стал помогать Сперанскому в проведении преобразований, в том числе и кадровых, в результате которых почти все сибирские чиновники лишились должностей. В 1821 году генерал-губернатор отправился в Петербург с отчетом о проведенной им ревизии, а Батеньков получил приказание ехать вслед за ним{655}.

В июле 1821 года Батеньков познакомился в Петербурге с Аракчеевым: их связала совместная деятельность в Сибирском комитете, созданном «для рассмотрения отчета, представленного сибирским генерал-губернатором по обозрению сибирских губерний». В комитете, заседавшем под председательством Аракчеева, Батеньков исполнял обязанности секретаря и сумел понравиться графу. В январе 1823 года подполковник был назначен «к особым поручениям по части военных поселений»; он стал также «членом комиссии составления проекта учреждения оных»{656}. Но сотрудничество с Аракчеевым не поссорило Батенькова со Сперанским, в дом которого он по-прежнему был вхож.

При этом Батеньков никогда не был близок к кругам вольнолюбивой молодежи, за исключением последнего месяца 1825 года. «Все знали, что он приближен к Аракчееву и пользуется его доверенностью, и потому многие боялись и остерегались его», — писал хорошо знавший и заговорщиков, и Батенькова Николай Греч. Участники заговора «почитали опасным доверять более человеку, близкому по комитету поселений к графу Алексею Андреевичу Аракчееву», утверждал Николай Бестужев{657}.

Никакой особой симпатии к Рылееву Батеньков не испытывал; впрочем, Рылеев отвечал ему тем же. «Знакомство мое (с Рылеевым. — А Г., О. К.) не доходило и до простой светской приязни, да и сам он, видимо, избегал сближения со мною, опасаясь моего положения, близкого при графе Аракчееве», — вспоминал подполковник. Вхожий в столичные литературные круги Батеньков не мог не знать о наделавшей в 1820 году много шума сатире Рылеева «К временщику». Для него Аракчеев вовсе не был «надменным временщиком» — скорее, покровителем и старшим другом. «В обращении прост, своеволен, говорит без выбора слов, а иногда и неприлично; с подчиненным совершенно искренен и увлекается всеми страстями», — характеризовал подполковник своего патрона{658}.

Однако в конце 1825 года сближение Рылеева и Батенькова всё же произошло, и основой его стало непомерное честолюбие, присущее обоим. Батеньков на следствии прямо заявлял: «Я от природы безмерно самолюбив», «мне всегда хотелось быть ученым или политиком», «поелику революция в самом деле может быть полезна и весьма вероятна, то непременно мне должно в ней участвовать и быть лицом историческим». Когда перед самым восстанием 14 декабря члены тайного общества стали прочить Батенькова в секретари Временного правительства, он особо настаивал, чтобы в это правительство не был включен Сперанский, ибо «при нем не мог бы уже я играть главной роли»{659}.

Сближению с Рылеевым способствовала и карьерная неудача, постигшая Батенькова осенью 1825 года. 10 сентября в аракчеевском имении Грузино, где подполковник провел всё лето, была убита крепостными любовница и экономка всесильного временщика Настасья Минкина. Неизвестно, как на самом деле воспринял Батеньков гибель фаворитки Аракчеева, но недоброжелатели подполковника начали активно распространять слухи о том, что он одобряет ее убийство. Начальник штаба военных поселений Петр Клейнмихель, расследовавший преступление, получил соответствующий анонимный донос.

Батеньков не стал дожидаться развязки и, будучи уверен в том, что не сможет «продолжать службы без ближайшего руководства и благодетельного покровительства», подал прошение об отставке. Вероятно, он всё же рассчитывал, что патрон не отвернется от него, но 14 ноября 1825 года был освобожден от обязанностей, связанных с военными поселениями. Свое отстранение Батеньков назвал «деспотической мерой» и решил вовсе покинуть военную службу{660}.

«Служить более я не намерен. Запрячусь куда-нибудь в уголок и понесу с собою одно сокровище — чистую совесть и сладкое воспоминание о минувших мечтаниях», — признавался он в частном письме. Желание «запрятаться» и подтолкнуло бывшего соратника Аракчеева к поиску должности в Российско-американской компании. «Поняв, что я в России не найду уже приюта… решился удалиться и начал искать места правителя колоний Американской компании на Восточном океане», — показал он на следствии{661}. Очевидно, получить согласие руководства компании на это назначение помог Батенькову Сперанский, принимавший деятельное участие в ее делах{662}. Без сильной протекции стать главным правителем колоний подполковник не мог, ибо морским офицером никогда не был. Можно предположить, что перевод из инженерной службы на флот был обязательным условием получения им искомого места.

В связи с переговорами о назначении в колонии Батеньков попал в сферу внимания Рылеева. Сам Батеньков на следствии довольно подробно восстановил эпизод вовлечения его в заговор:

«Между тем положение мое было затруднительно и горестно. Это дало удобность членам т[айного] о[бщества] действовать на меня. У Прокофьева могли они видеть меня почти каждый день… Около половины ноября я заболел. Александр] Бестужев приехал ко мне ввечеру… Мы говорили, что действительно перемена в России необходима. Он старался утверждать в той мысли, что лучше сделать ее нам, нежели допустить других…

После приехал Рылеев. Мне ясно уже было, что он в связи с Бестужевым. Разговор завел прямо о том, что в монархии не может быть ни великих характеров, ни истинных добродетелей».

Батенькову, по его собственному признанию, не понравился образ мыслей Рылеева. Однако разница во взглядах оказалась в данном случае вторичной, первичными были общность интересов и стремление стать «людьми историческими», совершить революцию, не дожидаясь, пока это сделают другие. По всей вероятности, Рылееву пришлось открыть Батенькову некоторые свои планы: честолюбивый подполковник, конфидент Сперанского и Аракчеева, никогда не согласился бы с ролью пешки в чужой игре.

К середине декабря 1825 года было достигнуто и соглашение с Российско-американской компанией об отправке Батенькова в колонии: он «обязывался служить 5 лет за 40 т[ысяч] ежегодно»{663}. Однако события, произошедшие 14 декабря на Сенатской площади, помешали Батенькову приступить к исполнению своих новых обязанностей: 28 декабря он был арестован по делу «о злоумышленных обществах» и 20 последующих лет провел в одиночной камере Петропавловской крепости. Главным же правителем колоний до начала 1830-х годов вынужден был остаться Чистяков.

* * *

В конце 1824-го — начале 1825 года в планы Рылеева неожиданно вторглась большая международная политика: были приняты Русско-американская и Русско-английская конвенции о разграничении владений этих государств в Северной Америке. Руководство Российско-американской компании выступало против принятия конвенций, мотивируя тем, что конвенции наносят ущерб компании. В протестах принимал участие и Рылеев, даже получивший за чрезмерную активность выговор от императора{664}. Возражения не были приняты во внимание. Между тем последствия принятия этих конвенций могли оказаться самыми печальными для Рылеева — и как правителя дел Российско-американской компании, и как заговорщика.

С принятием конвенций для компании заканчивалась эра дорогостоящих исследовательских кругосветных экспедиций — их государственное субсидирование сворачивалось, ибо освоение новых территорий, ставших, согласно конвенциям, чужими, воспрещалось. Самой же компании было не под силу часто отправлять корабли из Кронштадта в Америку. Голоса о том, что ежегодные кругосветки обходятся слишком дорого, стали звучать и внутри самой компании{665}. При подобном положении дел могла создаться ситуация, когда, случись удачный переворот, царскую семью просто не на чем было бы вывезти за границу.

Между тем в Петербурге стало известно, что Англия готовила последнюю «большую» экспедицию в свои американские колонии; в 1826 году английский шлюп отправился к берегам Северной Америки. Соответственно, летом 1825 года Россия также начала готовить к отправке подобную экспедицию. Специально для нее на Охтинской верфи в сентябре были заложены два брига, имевшие до получения официальных названий номера 7 и 9. Экспедиция должна была завершить эпоху научных кругосветных путешествий русских военных кораблей{666}. Ходили слухи, что отправка ее должна состояться в конце весны — начале лета 1826 года.

* * *

Четвертого января 1826 года штабс-капитан Вятского пехотного полка Аркадий Майборода, конкретизируя свой первый донос на полкового командира Пестеля, сообщил: восстание было запланировано на весну 1826 года «при Белой Церкви, где, говорят, наверное будут в сборе 3-й и 4-й корпуса»{667}. Следователи без труда выяснили, что сбор двух корпусов 1-й армии, на котором предполагалось присутствие императора, должен был проходить в мае. Многим членам Южного общества, в том числе и Пестелю, был задан вопрос о существовании «майского» плана — и большинство опрошенных ответили утвердительно.

Исследователи обычно трактуют этот план как один из череды сценариев, разрабатывавшихся Васильковской управой Южного общества. Эта управа во главе с подполковником Сергеем Муравьевым-Апостолом славилась своими фантастическими замыслами, связанными с появлением государя на том или ином армейском смотре. Действительно, и в этом случае инициатива принадлежала Васильковской управе. Однако Пестель, на предшествовавшие планы реагировавший скептически, на этот раз согласился с Муравьевым{668}.

Дата восстания возникла не случайно и была связана не столько с присутствием государя на южном смотре, сколько с ситуацией в Петербурге и, в частности, в Российско-американской компании в связи с отправкой последней кругосветной экспедиции.

Летом 1825 года на Украину отправился отставной полковник Александр фон дер Бриген, получивший от Рылеева несколько поручений. В частности, он должен был встретиться с Сергеем Трубецким, с начала этого года служившим в Киеве. Побывав в Киеве, Бриген действительно увиделся с Трубецким, своим «старым знакомым»; во встрече участвовали также Сергей Муравьев-Апостол и его друг, сопредседатель Васильковской управы Михаил Бестужев-Рюмин. Бриген рассказал собеседникам о планах Северного общества{669}.

«Меры, предполагаемые Северной Директорией, были: лишить жизни государя, а остальных особ императорской фамилии отправить на корабле в первый заграничный порт», — показывал на следствии Бестужев-Рюмин. Муравьев-Апостол «считал больше всего на общество, которое Рылеев составил в Кронштадте». Именно Бестужев-Рюмин сообщил информацию, привезенную Бригеном, Пестелю{670}.

Таким образом, именно конец весны — лето 1826 года стали для северных и южных заговорщиков общей датой начала революционного выступления. Очевидно, предполагалось, что южным заговорщикам удастся в ходе смотра «истребить» или арестовать царя. Затем должен был наступить черед их петербургских единомышленников — им предстояло заниматься вывозом «фамилии» за границу.

* * *

В связи с началом строительства двух военных кораблей для кругосветного плавания пошли слухи и о том, что капитаном одного из них будет назначен капитан-лейтенант Константин Торсон{671}. Участник знаменитого кругосветного плавания Фаддея Беллинсгаузена и Михаила Лазарева слыл среди современников личностью почти легендарной: он был автором многих проектов преобразования флота, его имя к началу 1820-х годов уже носил остров в океане. «Торсон был баярд идеальной честности и практической пользы; это был рыцарь без страха и упрека на его служебном и частном поприще жизни»{672}, — писал о нем близкий друг, участник заговора Михаил Бестужев. В середине 1820-х годов Торсон служил адъютантом начальника Морского штаба адмирала Антона Моллера.

Вступить в тайное общество Торсона, очевидно, заставило общее недовольство состоянием флота, помноженное на несправедливость, проявленную морским начальством лично к нему. В марте 1824 года Торсон получил под свое командование корабль «Эмгейтен», который должен был переделываться в соответствии с его собственными предложениями. В мае «Эмгейтен» был назначен для плавания великого князя Николая Павловича с супругой в немецкий Росток, но буквально накануне отплытия корабль у Торсона отобрали, назначив другого капитана{673}. В конце 1824-го капитан-лейтенант стал членом тайного общества, однако поначалу активного участия в делах заговора не принимал.

Михаил Бестужев писал в воспоминаниях, что назначение Торсона командиром одного из отправлявшихся в кругосветное плавание кораблей должно было стать компенсацией за лишение «Эмгейтена». «Предложение было так заманчиво, — писал Бестужев, — так хорошо соответствовало его (Торсона. — А. Г., О. К.) постоянному направлению к пользе наук и славе отчизны, что он согласился и дал обещание молчать. Но накипевшее негодование не могло скоро уходиться. В частых беседах со мною Торсон раскрывал душевные раны». Согласно этим же мемуарам, капитан-лейтенант должен был составить инструкцию, определявшую цель и даже маршрут нового кругосветного плавания; ему было предоставлено право самому набирать офицеров на корабли{674}.

Летом 1825 года, когда стало ясно, что экспедиция точно будет отправлена и Торсон может стать одним из ее руководителей, Рылеев начал активно сотрудничать с капитан-лейтенантом, привлекая его к делам конспирации.

Однако руководитель заговора не спешил полностью открывать свои планы и Торсону. Лишь когда подготовка к восстанию вступила в решающую фазу, он повел с капитан-лейтенантом более откровенные разговоры. Торсон показывал на следствии: «В начале (как помнится) декабря 1825 года Рылеев спросил, можно ли иметь надежный фрегат, т. е. положиться на капитана и офицеров, я отвечал: “Не знаю, но если меня сделают начальником, не знаю офицеров, но думаю, что может быть”, и спросил его, для чего это? “Отправить царствующую фамилию за границы”». Торсон возразил, «что царствующей фамилии надо оставаться в России» и следует избрать императора{675}.

По-видимому, разговор этот так и не был закончен. Последовавшие вскоре события, связанные с подготовкой реального восстания, отодвинули вопрос о вывозе «фамилии» за границу на второй план. Правитель дел Российско-американской компании, надо полагать, просто не успел договориться с возможным руководителем кругосветного путешествия о совместных действиях.

Двадцать третьего декабря 1825 года, уже после ареста Торсона, перепуганный начальник Морского штаба Моллер просил Николая I подтвердить распоряжение Александра I о назначении «судов в дальний вояж будущим летом», а также испрашивал «высочайшего вашего величества разрешения снабдить их и содержать во всём по прежним примерам или на том точно основании, как были отправлены прежние отряды или суда». Николай I повелел продолжать снаряжение экспедиции{676}.

В августе 1826 года последняя организованная государством кругосветная экспедиция вышла в море, бриги № 7 и 9 получили названия «Моллер» и «Сенявин». 23 февраля одним из руководителей экспедиции был назначен капитан-лейтенант Федор Литке, впоследствии знаменитый адмирал и президент Академии наук. Интересно отметить, что и Литке был связан с деятелями тайных обществ, часто бывал на «чашке чая» в кружках моряков-заговорщиков. Родной брат Литке, Александр, служил в Гвардейском экипаже, 14 декабря некоторое время был на Сенатской площади и едва избежал крепости. Сам же будущий адмирал хранил в своих бумагах несколько антиправительственных произведений{677}.

Литке был уверен: в декабре 1825 года от ареста его «чудесным образом» спасла судьба. В мемуарах он писал: «Даже в самую первую минуту большое счастие было для меня, что, когда я стоял на Исаакиевском мосту, мне… не было видно Гвардейского экипажа. Увидь я его, разумеется, я пошел бы узнать, что это за история? Меня увидели бы на площади с возмутившимся Экипажем, и тогда кончено. Вот явилось бы и подозрение. Обвинить меня, разумеется, ни в чем бы не могли, но впечатление осталось бы, и очень может быть, что меня не назначили бы в предстоящую экспедицию и вся моя будущая карьера принята бы совсем другое направление. Притом я был знаком со многими из заговорщиков, а с Бестужевыми даже в тесной дружбе с самого детства… В то время было в моде бранить правительство; между молодыми людьми не было другого разговора. Это был некоторого рода шик, да, правду сказать, и поводов к тому было довольно»{678}.

Согласно «Донесению следственной комиссии», для вывоза императорской семьи за границу Рылееву было «от Думы велено приготовлять кронштадтский флот чрез надежных офицеров»{679}.

Известно, что и в тайных обществах, и в восстании 14 декабря принимали участие многие офицеры-моряки. Тому были свои причины: флот в царствование Александра I влачил жалкое существование. «России быть нельзя в числе первенствующих морских держав, да в том ни надобности, ни пользы не предвидится»; «русский флот… есть обременительная роскошь подражания, зависящая от доброй воли государей»{680} — таковы были мнения сподвижников Александра, заседавших в специально созданном Комитете для образования флота. Так же в итоге стал считать и сам император.

«Если бы хитрое и вероломное начальство, пользуясь невниманием к благу отечества и слабостью правительства, хотело, по внушениям и домогательству внешних врагов России, для собственной своей корысти, довести различными путями и средствами флот наш до возможного ничтожества, то и тогда не могло бы оно поставить его в положение более презрительное и более бессильное, в каком он ныне находится. Если гнилые, худо и бедно вооруженные и еще хуже и беднее того снабженные корабли; престарелые, хворые, без познаний и присутствия духа на море флотовожди; неопытные капитаны и офицеры и пахари, под именем матросов, в корабельные экипажи сформированные, могут составить флот, то мы его имеем», — описывал состояние флота путешественник и писатель вице-адмирал Василий Головнин. Он замечал, что русский флот 1820-х годов похож на «распутных девок»: «Как сии последние набелены, нарумянены, наряжены и украшены снаружи, но, согнивая внутри от греха и болезни, испускают зловонное дыхание, так и корабли наши, поставленные в строй и обманчиво снаружи выкрашенные, внутри повсюду вмещают лужи дождевой воды, груды грязи, толстые слои плесени и заразительный воздух, весь трюм их наполняющий»{681}.

Практически единственным «настоящим» делом для морских офицеров было участие в кругосветных экспедициях, направлявшихся к далеким американским берегам. В готовых отправиться «вокруг света» не было недостатка. «Желание увидеть отдаленные страны было так велико, — писал командир первой русской кругосветки Иван Крузенштерн, — что если бы принять всех охотников… то мог бы укомплектовать и многие большие корабли отборными матросами Российского флота». «Когда шлюпы уже были почти готовы, мы приступили, по предоставленным нам правам, к избранию офицеров и служителей. Невзирая на трудности и опасности, каковых надлежало ожидать в предназначенном плавании, число охотников из офицеров было так велико, что мы имели не малое затруднение в избрании… не могли удовлетворить всех желающих быть нашими сотрудниками», — вторил Крузенштерну командир легендарной антарктической экспедиции Фаддей Беллинсгаузен{682}.

Недовольство состоянием флота было помножено у моряков на традиционное вольнолюбие Александровской эпохи, и их участие в общественном движении 1820-х годов представляется вполне логичным. Тот же Головнин, престарелый и заслуженный вице-адмирал, не имевший отношения к заговорщикам, настолько ненавидел власть, что, по некоторым сведениям, «предлагал пожертвовать собою, чтобы потопить или взорвать на воздух государя и его свиту при посещении какого-нибудь корабля»{683}.

Именно почти нескрываемая ненависть морских офицеров к правительству помогла Рылееву привлечь их к делу подготовки переворота. Некоторые из них служили в Кронштадте — крупнейшем порту и месте дислокации экипажей Балтийского флота. По сведениям, собранным следствием, Рылеев пытался создать среди кронштадтских офицеров отдельное тайное общество, впоследствии в историографии получившее название Морской отрасли Северного общества (иногда ее называют Морским обществом и Кронштадтской группой), для чего дважды посещал Кронштадт{684}.

Однако, по всей видимости, из этой затеи ничего не вышло. «Я… убедил уже Рылеева в бесполезности его намерений в рассуждении Кронштадта, что он сам туда ездил и уверился в справедливости наших слов», — показывал на следствии Николай Бестужев. Князь Евгений Оболенский, один из руководителей петербургской конспирации, утверждал, что Морское общество никогда отдельно от Северного не существовало. «Рылеев, посетив Кронштадт, не стал возлагать на него особых надежд», — утверждает историк М. В. Нечкина{685}.

Кроме Кронштадта, «прикосновенные к делу» моряки служили в Гвардейском экипаже — элитном батальоне, состоявшем из матросов, под командованием морских офицеров. Особенностью Экипажа была его принадлежность одновременно и к пехоте, и к флоту. Отдельные офицеры и матросы принимали участие в кругосветных плаваниях. После событий на Сенатской площади понесли наказание многие офицеры этого подразделения: лейтенанты Антон Арбузов, Михаил Кюхельбекер, Федор Вишневский, Борис Бодиско и Николай Окулов, мичманы Михаил Бодиско, Александр и Петр Беляевы и Василий Дивов.

Тайная организация, известная как Общество Гвардейского экипажа, в отличие от Морского общества, не была «мнимой», имела даже устав, составленный Антоном Арбузовым и Александром Беляевым{686}. Среди целей этого общества были «свобода» и «равенство». Арбузов и Беляев договорились также об «утверждении дружбы и согласия помогать друг другу, защищать. Пособствовать в разных случаях жизни, в любви, в доставлении каких-нибудь выгод, в случае ссор или дуэлей». Предполагалось также «исправление нравов, защищение невинности и… гонение разврата и злости»{687}. Некоторые из участников этого общества впоследствии вошли в состав «рылеевской отрасли». 14 декабря Гвардейский экипаж принял участие в восстании в полном составе.

Однако гвардейские моряки в качестве исполнителей плана вывоза «фамилии» за границу Рылеева интересовать не могли. Экипаж как воинская часть с 1825 года входил в состав корпуса гвардейской пехоты, комплектовался и снабжался подобно другим пехотным подразделениям; своих кораблей у него не было. Участие Гвардейского экипажа в надвигавшихся событиях было желательно постольку, поскольку важна была поддержка любой воинской части.

Для Рылеева гораздо интереснее пропаганды в Кронштадте и в Гвардейском экипаже было знакомство с отдельными моряками, в том числе и не состоявшими в гвардии, в особенности с теми, кто, будучи близок к тайным обществам, уже служил в Российско-американской компании или желал перейти туда. Таких людей в окружении Рылеева было немало. Среди них в первую очередь можно назвать Михаила Кюхельбекера, братьев Беляевых и Владимира Романова{688}.

Лейтенант Гвардейского экипажа Михаил Карлович Кюхельбекер был братом известного литератора Вильгельма Кюхельбекера, имевшего с лидером «северян» не только конспиративные, но и в первую очередь литературные связи. Видимо, через брата он и познакомился с Рылеевым. Сам Михаил Кюхельбекер поведал следствию, что знаком с ним «с лишком год», «впрочем… не очень знаком, а только по Американской компании»{689}.

Служебная карьера Михаила Кюхельбекера сложилась гораздо счастливее, чем судьба многих его сослуживцев-моряков, все плавания которых ограничивались Финским заливом. В 1819 году на бриге «Новая Земля» Кюхельбекер ходил в Северный Ледовитый океан, а в 1821 — 1824 годах принимал участие в спонсируемом Российско-американской компанией кругосветном плавании на шлюпе «Аполлон».

На следствии Кюхельбекер утверждал: «…о существовании тайного общества никогда не слыхал прежде, а в первый раз услышал при допросе в Комитете. Членом же никакого общества не бывал, кроме масонского, и со времени закрытия лож уже не принадлежу никакому обществу». Это подтверждалось другими показаниями{690}. 14 декабря в составе Гвардейского экипажа Михаил Кюхельбекер участвовал в восстании, после чего явился к великому князю Михаилу Павловичу, был арестован и на следующий день отправлен в Петропавловскую крепость.

Участниками восстания на Сенатской площади были и мичманы Гвардейского экипажа братья Беляевы. На следствии каждый из них, как и Кюхельбекер, утверждал, что «ни к какому тайному обществу никогда не принадлежал». Однако следствием было выявлено, что оба брата состояли в Обществе Гвардейского экипажа. Но членами «рылеевской отрасли» мичманы Беляевы, по всей видимости, действительно не были. Более того, в отличие от Кюхельбекера, квартиру Рылеева братья не посещали{691}, а о готовящемся восстании узнали от лейтенанта Арбузова, вступившего в эту «отрасль». Из материалов их следственных дел даже не следует, что они были лично знакомы с правителем дел Российско-американской компании. Однако оба мичмана были, лично или заочно, хорошо известны Рылееву.

Во-первых, в вопросах преобразования России братья были настроены весьма решительно. С лейтенантом Завалишиным они обсуждали планы вывоза царской семьи за границу. «Мы часто говорили о сей любимой для нас материи»{692}, — показывал на следствии Александр Беляев. Во-вторых, в конце 1825 года оба брата выразили желание служить в Российско-американской компании.

Карьера Беляевых сложилась гораздо менее удачно, чем карьера Кюхельбекера. Плавания их, не считая посещения российских портов на Балтике, ограничились для старшего, Александра, несколькими европейскими портами, а для младшего, Петра, лишь немецким Ростоком. «Эти морские компании так пристрастили нас к морю, что мы с братом, желая обширнейшей практики, решились вступить в службу в Американскую компанию, которой дана была привилегия иметь командирами своих судов офицеров императорского флота. Этим офицерам во всё время этой службы производилось половинное жалованье и считалась служба коронная… Мы стали хлопотать в управлении Компании, и чрез рекомендацию некоторых из наших друзей, знакомых с членами управления, нам удалось достигнуть цели», — вспоминал в мемуарах Александр Беляев{693}.

В том, что об этих «хлопотах», относившихся к началу 1825 года, знал Рылеев, который непосредственно занимался вопросами подбора служащих для компании, сомневаться не приходится. Как вспоминал Александр Беляев, они с братом уже заключили с компанией контракт на пять тысяч рублей и подали соответствующее прошение на имя императора. Однако им было отказано на том основании, что «об офицерах Гвардейского экипажа нельзя представлять государю императору»{694}, поскольку экипаж принадлежал к корпусу гвардейской пехоты. Чтобы поступить на службу в Российско-американскую компанию, необходимо было сначала перевестись из Гвардейского экипажа на флот.

Желание служить в компании у Беляевых оказалось настолько сильным, что в ноябре 1825 года оба подали прошения о переводе. Такое же прошение подал и Михаил Кюхельбекер. На службу в компанию хотел перейти также Антон Арбузов, разговаривавший о своем переводе с Кюхельбекером{695}.

А уже служившего в Компании, участвовавшего в плавании в Русскую Америку и собиравшегося в отставку лейтенанта 2-го флотского экипажа Владимира Романова Рылеев просил повременить. «В исходе еще 1824 года подал я просьбу в отставку, то он упрашивал меня, чтобы я не оставлял службы, — показал Романов на следствии. — Я старался чрез знакомство его принести пользу и славу государству, а он старался привлечь меня в свою секту»{696}.

По-видимому, именно на этих людей, а вовсе не на абстрактный и к тому же ненадежный «кронштадтский флот», надеялся Рылеев, планируя вывезти за границу императора и его семью.

* * *

Подводя итог деятельности Рылеева-заговорщика в связи с его служебной практикой, следует отметить: шансы организовать вывоз императорской фамилии за границу у него были. Очевидно, именно поэтому он и смог столь быстро занять в тайном обществе лидирующие позиции. Однако при анализе его планов остается неясным, каким Рылеев видел собственное будущее в случае успеха переворота.

Документы не дают точного ответа. И всё же понятно, что лидер переворота после победы вряд ли бы стал довольствоваться скромной ролью правителя дел коммерческой организации. Скорее всего, Рылеев не связывал свое будущее с Российско-американской компанией. Его должность должна была перейти к другому человеку, который, с одной стороны, находился бы в курсе всех дел компании, а с другой — был бы лично предан Рылееву и смог довести до конца операцию по вывозу царской семьи. Такой человек у Рылеева имелся — это был барон Владимир Иванович Штейнгейль.

О том, как произошло их знакомство, Штейнгейль повествует в своих мемуарах. Они встретились летом 1823 года в книжном магазине известного петербургского издателя и книготорговца Ивана Слёнина. Ко времени этого знакомства Штейнгейль успел уже послужить на флоте и в кавалерии, побывать чиновником по особым поручениям при сибирском генерал-губернаторе Иване Пестеле и адъютантом у московского генерал-губернатора Александра Тормасова, принять участие в восстановлении Москвы после пожара. Многочисленные конфликты с начальством разрушили карьеру Штейнгейля — он, как ни старался, не мог никуда определиться{697}.

Барон, следивший за вольнолюбивой поэзией, сам искал встречи с Рылеевым. Он вспоминал:

«Я спросил у Слёнина, бывает ли у него в магазине Рылеев; при утвердительном ответе он прибавил: “А он о вас недавно спрашивал, не будете ли вы сюда”. — “Это как?” — И вдруг входит незнакомый человек, в котором Слёнин представляет мне Кондратия Федоровича Рылеева.

После первых взаимных приветствий я сказал ему: “Что мне было интересно узнать вас, это не должно вас удивлять, но чем я мог вас заинтересовать — отгадать не могу”. — “Очень просто, я пишу 'Войнаровского', сцена близ Якутска, а как вы были там, то мне хотелось попросить вас прослушать то место поэмы и сказать, нет ли погрешностей против местности”.

Я отвечал “с удовольствием”, и тотчас же Рылеев пригласил к себе на вечер и совершенно обворожил меня собою, так что мы расстались друзьями»{698}.

Штейнгейль действительно долго жил в Сибири, и его опыт в самом деле мог пригодиться поэту в литературном творчестве. Однако вряд ли он был интересен Рылееву только своими сибирскими знаниями. Несмотря на то, что к 1823 году Штейнгейль давно уже был в отставке, среди вольнолюбивых сограждан он был очень известной личностью.

Современники знали Штейнгейля прежде всего как яркого публициста: среди множества его сочинений особенно популярным было «Патриотическое рассуждение о причинах упадка торговли» (другие названия — «Рассуждение об упадке торговли, финансов и публичного кредита в России», «Патриотическое рассуждение московского коммерсанта о внешней российской торговле»). «Рассуждение» он написал в 1819 году, подал Мордвинову, которому оно очень понравилось, и тот передал его для рассмотрения министру финансов Дмитрию Гурьеву. Министр, видимо, не дал «Рассуждению» хода, однако оно широко распространялось в списках. Такой список был у руководителя Южного общества Павла Пестеля; Михаил Бестужев-Рюмин и вовсе использовал «Рассуждение» в качестве агитационного документа. Известно, что «Рассуждение» это было и у Рылеева{699}.

Этот публицистический текст свидетельствовал не только о глубоких познаниях автора в экономике, но в первую очередь — о его либеральном образе мыслей. И именно отсюда происходила столь большая популярность «Рассуждения» в среде вольнолюбивой молодежи. «Совершенный упадок кредита, подтверждаемый общим отголоском, что не знают уже, чему и кому верить; увеличивающийся год от году упадок главной российской ярмарки, на коей товаров видятся груды, а покупателей нет; неимение звонкой монеты и даже в самих ассигнациях приметный недостаток — и, наконец, уменьшение купеческого сословия во всей России — не суть ли то несомненные признаки чрезвычайного упадка внутренней промышленности и отечественной торговли вообще?»{700} — вопрошал автор «Рассуждения». В качестве мер по улучшению состояния экономики он предлагал, в частности, ограничить для иностранцев возможность торговать в России и, напротив, снять препоны в занятиях коммерцией для крестьян, укрепить российские банки. Всё это вполне соответствовало экономическим воззрениям членов тайных обществ.

Рылеев и Штейнгейль были единомышленниками. Их знакомство быстро переросло в дружбу, несмотря даже на разницу в возрасте (Рылеев был моложе на 13 лет). «Супруга Владимира Ивановича барона Штейнгейля просит, чтобы ты, во время проезда своего чрез Москву, остановилась в их доме; она обещает показать тебе всё любопытное. Я у них был принят как родной, и это врезалось в сердце моем», — писал Рылеев жене в декабре 1824 года{701}. Когда же Штейнгейль приезжал в Петербург, то останавливался в доме Российско-американской компании, где жил и правитель дел.

Обобщая имеющиеся в распоряжении историков источники, биограф Штейнгейля Н. В. Зейфман утверждает, что Рылеев принял его в общество в декабре 1824 года. Барон был знаком с конституцией Никиты Муравьева и сделал к ней не менее тридцати замечаний. Во время непосредственной подготовки восстания Штейнгейль разработал теоретические обоснования возведения на престол императрицы Елизаветы Алексеевны и даже написал соответствующее воззвание к войскам. Кроме того, Штейнгейль пытался составить один из проектов «Манифеста к русскому народу» — документа, который в случае победы заговорщиков должен был быть опубликован «от лица общего присутствия святейшего Синода и Сената, следовательно, и в выражениях, приличных сим сословиям»{702}. Непосредственно же в самом восстании барон не участвовал — ему, человеку штатскому, среди восставших солдат делать было нечего.

Кроме единомыслия и членства в заговоре, Штейнгейля и Рылеева сблизили и тесные связи барона с Российско-американской компанией. Отец барона Иоганн Готфрид Штейнгейль по службе общался с одним из основателей компании Григорием Шелеховым, а сам он собирался служить в компании еще в 1806 году, будучи мичманом Иркутской морской команды. Перейти туда ему предложил знаменитый мореплаватель и функционер компании граф Николай Резанов. «Он дал мне слово, что возьмет меня с собою в Нью-Йорк для сопутствования ему через Орегон в Калифорнию, в порт Сан-Франциско… Провидение распорядилось иначе — он умер в Красноярске»{703}, — писал Владимир Штейнгейль в мемуарах.

После смерти Резанова отношения Штейнгейля с Российско-американской компанией, по-видимому, прервались. Но, познакомившись с Рылеевым и вступив в тайное общество, барон оказался в курсе всех дел компании. Более того, в 1825 году Штейнгейль стал владельцем десяти акций компании, то есть акционером с правом решающего голоса. (Заметим в скобках, что столько же акций было и у самого Рылеева{704}.)

Известно письмо Рылеева Штейнгейлю, написанное в марте 1825 года: правитель дел подробно рассказывает барону о ходе общего собрания акционеров Российско-американской компании, посвященного утверждению баланса компании. Рылеев сообщает, что собрание это было «весьма шумное и не совсем разумное», что бывшему правителю колоний Муравьеву объявлена благодарность, а с одного из проворовавшихся директоров «определено» взыскать крупную сумму денег, и множество других мелких подробностей заседания. «Я и без компании молодец: лишь бы она цвела», — резюмирует Рылеев{705}.

Более того, правитель дел давал Штейнгейлю, официально никаких постов в компании не занимавшему, ответственные «компанейские» поручения. В частности, тот занимался «делом директоров Крамера и Северина, чуть было не доведших компанию до банкротства»{706}.

Таким образом, в случае победы заговорщиков Штейнгейль вполне мог сменить Рылеева на его посту в Российско-американской компании. Барон не только находился в курсе всех ее дел, но и имел либеральные убеждения и, самое главное, был лично предан Рылееву.

С первого знакомства Рылеев «обворожил» Штейнгейля, и это «обворожение» не прошло с годами. В старости, составляя свои мемуары, барон весьма скептически отзывался о своем прошлом, считал его следствием «заблуждения»; но его отзывы о погибшем друге всегда полны искреннего восхищения и почтения. Штейнгейль всю жизнь помнил Рылеева как «незабвенного, благородного автора “Дум” и “Войнаровского”»{707}.

* * *

Неожиданные события, связанные со смертью Александра I, смешали карты заговорщиков. Ждать до лета 1826 года, когда планировался выход в море кругосветной экспедиции под командованием Торсона, было невозможно. Естественно, замыслы Рылеева не могли не измениться. Тактика, которой он придерживался накануне восстания, хорошо описана в воспоминаниях его друга Николая Бестужева: «Рылеев всегда говаривал: “Предвижу, что не будет успеха, но потрясение необходимо, тактика революций заключается в одном слове: дерзай, и ежели это будет несчастливо, мы своей неудачей научим других”»{708}.

Тактика эта — во что бы то ни стало «выйти на площадь» и захватить дворец малыми силами, «с горстью солдат» — названа историками «революционной импровизацией»{709}. С рациональной точки зрения она кажется полным безумием, на самом деле диктовалась определенными обстоятельствами.

Рылеев не мог не понимать: если задержать императорскую фамилию не удастся, военный переворот успешным быть не может. Однако в драматичной ситуации междуцарствия, зимой, при отсутствии навигации, вопрос о немедленной морской экспедиции становился бессмысленным. Очевидно, отсюда возник план вывоза царской семьи в Шлиссельбург, под охрану «бывшего Семеновского полка». «В случае ж возмущения, пример Мировича[17]»{710}. Пребывание царской семьи в Шлиссельбурге должно было рассматриваться как мера временная — до того момента, пока корабли, снаряженные с участием Российско-американской компании, смогут выйти в кругосветное плавание.

Однако восстание на Сенатской площади было разгромлено, Рылеев арестован — и в компании началась паника.

Водивший тесную дружбу с заговорщиками, часто присутствовавший на их собраниях директор Прокофьев, по словам Завалишина, «со страху после 14 декабря сжег все бумаги, где даже только упоминалось мое имя, а не только те, которые шли лично от меня»{711}. Этому свидетельству можно доверять, ибо многие документы Главного правления компании за 1825 год исчезли безвозвратно{712}. Правда, вряд ли только имя Завалишина заставило Прокофьева уничтожить бумаги. Надо полагать, он испугался другого: по документам компании легко прочитывался план, составленный Рылеевым.

Арестованный правитель дел писал из крепости жене, что чувствует свою вину перед директорами компании, особенно перед «Иваном Васильевичем», как он в письмах называл Прокофьева{713}. Думается, что «вина» заключалась не только в административных неприятностях, которые могли постигнуть компанию в связи с арестом начальника ее канцелярии. По-видимому, Рылеев осознавал ответственность за вовлечение Прокофьева в круг заговорщиков.

Естественно, на следствии Рылеев всячески пытался скрыть свои «морские» замыслы, утверждая, что «сношений с морскими чиновниками, кроме Николая Бестужева, Арбузова и Завалишина, не имел ни с кем». Более того, он утверждал, что «вовсе не говорил с ними (морскими офицерами. — А. Г., О. К.) о намерении увезти царствующую фамилию в чужие края», а сам лишь слышал об этом плане от Пестеля{714}. Рылеев понимал, что вскрытие следствием его реальной деятельности по подготовке вывоза императорской семьи за границу не оставляет ему шансов сохранить жизнь.

Труднее объяснить другое — нежелание следователей разбираться в служебной деятельности Рылеева в Российско-американской компании. Причина этого, надо полагать, заключалась в нежелании императора показывать истинные масштабы заговора. Следовало убедить как Европу, так и российских подданных в том, что «число людей, способных принять в оных (тайных обществах. — А. Г., О. К.) участие, долженствовало быть весьма невелико, и сие, к чести имени русского, к утешению всех добрых граждан, совершенно доказано производящимся следствием»{715}.

Не хотел император и того, чтобы под судом оказались представители «низших» сословий — купцы. Ибо тогда надо было признать, что властью недовольна не только кучка дворян, воспитанных иноземными наставниками и начитавшихся европейских книжек. Очевидно, именно это и спасло от наказания и директора Прокофьева, и многих других должностных лиц компании. Все слухи и факты относительно причастности компании к заговору сконцентрировались в анекдоте, ходившем по Петербургу в конце 1825-го — начале 1826 года и записанном литератором Александром Измайловым. При допросе друга Рылеева, столоначальника компании и литератора Ореста Сомова, Николай I спросил его: «Где вы служите?» — «В Российско-американской компании». — «То-то хороша собралась у вас там компания»{716}. Впрочем, Сомова после допроса пришлось отпустить как ни в чем не виновного.

Но, судя по всему, сам император в какой-то мере распознал рылеевский план, поскольку люди, связанные с этим планом, получили неадекватно тяжелые наказания. Дмитрий Завалишин был приговорен к вечной каторге, по 20 лет каторжных работ получили Константин Торсон, Владимир Штейнгейль и Гавриил Батеньков — при этом никто из них в восстании не участвовал. Не был 14 декабря на Сенатской площади и сам Рылеев, тем не менее он был казнен. А за три с половиной месяца до казни, 26 марта 1826 года, из Главного правления Российско-американской компании в колонии в Америке было отправлено уведомление: «…по случаю выбытия из службы компании правителя канцелярии сего правления Кондратия Федоровича Рылеева должность его впредь до времени поручена старшему бухгалтеру Платону Боковикову»{717}.


Загрузка...