Четыре года спустя.
Просыпаюсь от того, что в лицо тычется что-то мокрое и требовательное. Открываю глаза и встречаюсь с двумя огромными, серыми, совершенно счастливыми глазищами.
— С двадцать третьим февраля, товарищ генерал, — вопит мой личный командир партизанского отряда, восседая на моей грудной клетке. В одной руке у него пластмассовый молоток из детского набора инструментов, в другой — замызганный заяц с оторванным ухом.
— Самойлов-младший, — говорю я строго, старательно пытаясь сохранить генеральскую суровость. — Что за нападение на спящего командующего?
— Дядя Женя сказал — будить! — заявляет сын тоном, не терпящим возражений, и влепляет мне мокрым носом куда-то в подбородок. — Папа, с праздником!
Дядя Женя — это Евгений Валентинович, мой старший брат, который гостит у нас вторую неделю, ожидая, когда его жена отойдет от его очередного косяка, и стал самым преданным сообщником моей жены во всех домашних диверсиях.
— Дядя Женя у меня сегодня будет иметь отдельный, очень личный разговор, — сообщаю я сыну по секрету, сажая его повыше, на грудь. Тяжелый уже, три года. Вес — как у хорошей гири и характер, прости господи, как у меня. Упрямый, требовательный, и только когда улыбается, становится похож на мать, и у меня все внутри разжимается, отпускает и тает.
Люба стоит в дверях спальни, скрестив руки на груди, и смотрит на нас.
Когда она пришла?
Я даже не заметил.
Лазутчица. С любовью прохожусь по ней глазами.
На жене мой старый, выцветший армейский свитер, который она безнадежно присвоила еще в первую нашу совместную зиму. Волосы распущены, падают на плечи, в утреннем свете отливают золотом.
— Вырастила диверсанта, — говорю я ей, кивая на Мишку.
— Тактическая хитрость, товарищ генерал, — отвечает она, и в уголках ее губ прячется та самая улыбка, ради которой я, кажется, готов рыть землю носом. — С праздником, кстати. С двадцать третьим февраля, товарищ генерал.
— Спасибо, — говорю я и чувствую, как глупая, мальчишеская улыбка расползается по лицу. Четыре года назад я в подобной пижаме стоял перед ней и лопотал что-то о «коалиции пострадавших».
Идиот.
Как она вообще согласилась стать моей женой?
Такая женщина.
Генеральша! Не меньше!
Самойлов-младший, насидевшись на моей груди, сползает на пол и шустро устремляется к двери.
— Он открыл кран, — констатирует Люба будничным тоном спустя несколько секунд, не меняя позы.
— Пусть, — отмахиваюсь я. — Тренирует мелкую моторику. Вода холодная?
— Горячая.
— Значит, учится терморегуляции.
Она смеется. Этот смех — низкий, чуть хрипловатый — до сих пор будоражит. Она видит мой загоревшийся взгляд и произносит, подходя ближе.
— Ты безнадежен.
Киваю. Согласен с ней безоговорочно.
Люба садится на край кровати, и я перехватываю ее руку, сжимаю пальцы.
— Безнадежен, — повторяю я. — Но ты же знала, на что шла.
— Знала, — кивает она серьезно, но в глазах искрятся смешинки.
— Тогда принимай меня таким, какой я есть.
— А я и принимаю.
Таращусь на жену.
— Ты чего такая покладистая сегодня? Мне кардиолог рекомендовал избегать стрессов и волнений. А ты...
— А я?
— А ты — ходячий сердечный приступ, — выдаю ей.
— Это почему?
— Потому что я волнуюсь.
— Тогда все в порядке, нет повода волноваться.
Я подношу ее руку к губам, целую в запястье, туда, где бьется синяя жилка. Пульс у нее ровный, спокойный. Мой пульс рядом с ней тоже пришел в норму. Давление теперь почти сто двадцать на восемьдесят. Кардиолог разводит руками и говорит: «Чудеса, Георгий Валентинович».
А я знаю, что это не чудеса, это она — моя любимая жена, доктор Самойлова, заведующая терапевтическим отделением.
Из ванной доносится странный шум.
— Потоп, — констатирует Люба, не двигаясь с места.
— Думаешь, опять затопили, — уточняю я. — Надо вызывать подмогу.
— Подмога — это ты, — она кивает в сторону двери. — Иди, спасай имущество.
— Имущество подождет, — я притягиваю ее ближе, и она не сопротивляется, опускает голову мне на плечо. От нее пахнет счастьем, любовью и чем-то неуловимо сладким. — У меня сегодня праздник. Имею право на сладкое.
— Сладкое будет вечером, — возмущается она. — А ты поторопись, а то скоро в квартире будет озеро Байкал.
— Будем разводить осетров, — парирую я. — Наладим собственное производство черной икры.
— Ты невозможен.
— Знаю.
Мы молчим и смотрим друг на друга.
За стеной Самойлов-младший с энтузиазмом продолжает осваивать водную стихию, где-то в глубине квартиры, судя по звукам, проснулся и пытается восстановить порядок мой брат, в кухне закипает чайник. Самое обычное и самое лучшее будничное утро.
Чувствую, что у меня в груди — теснота. Не от боли, не от давления, а от счастья, которому некуда выплеснуться, которое распирает изнутри и ищет выхода.
— Я тебя люблю, — говорю я тихо куда-то, в макушку, в пахнущие цветами волосы.
Она поднимает голову, смотрит на меня. Ее глаза — цвета балтийской волны, серо-зеленые, с крапинками — сейчас совсем близко. В них отражается утренний свет и я сам, пятидесятичетырехлетний, с сединой на висках и с дурацкой улыбкой, счастливый до неприличия.
— Знаю, — говорит она. — Я тоже.
Целует в уголок губ и встает.
— Все. Иди спасать сына. Я пока накрою стол.
Через полчаса мы сидим на кухне. Самойлов-младший, переодетый в сухое, с мокрыми после ванны вихрами, сосредоточенно терзает творожную запеканку, умудряясь заодно кормить ею зайца с оторванным ухом. Евгений Валентинович, мой брат, пьет кофе и делает вид, что он здесь совершенно случайно и вообще у него выходной.
— Жень, — говорю я, наливая себе вторую чашку. — А что ты там говорил мелкому насчет будить?
— Я ничего не говорил, — брат поднимает руки, изображая полную непричастность. — Это твой партизан сам решил. Я только подсказал, что сегодня праздник и папу надо поздравить.
— Подсказал он, — хмыкаю я, но без злости. — Ладно. Живи пока. Но если очередную диверсию устроишь, я твою зазнобу сюда привезу и запру вас в четырех стенах, пока вы не помиритесь.
Люба ставит на стол тарелку с горячими блинами и садится напротив. Смотрит на нас троих и произносит.
— Так, воины-освободители, у нас бессрочное перемирие. Никаких военных действий!
— Конечно, любимая!
Смотрю на нее с любовью и вижу в ответ такое выражение лица, от которого у меня внутри все переворачивается. В глазах жены нежность и тихая, глубокая благодарность.
— Знаешь, — говорит она негромко, глядя, как сын с аппетитом уплетает ее шедевр, вымазав щеки вареньем. — А ведь четыре года назад, в этот самый день, я чуть не убила тебя.
— Чуть не убила? — переспрашиваю я. — А я думал ты меня спасла.
— Я решила, что ты пьешь коньяк. Ворвалась к тебе в палату с разбором полетов, помнишь?
Помню ли я?
Усмехаюсь.
Я тогда взял шоколад из ее рук и понял: окончательно и бесповоротно пропал.
— Помню, — говорю я задумчиво.
— Я вела себя как идиотка, — качает головой Люба. — Не проверила информацию. Обвинила.
— Ты вела себя как врач, которая пыталась спасти пациента, который ей... — я делаю паузу, подбирая слово. —...который ей был небезразличен.
Она краснеет. Моя жена, заведующая отделением, железная леди, которая способна одним взглядом отправить в нокаут любого нахала, — краснеет, как девчонка и опускает глаза в чашку.
— Ты сразу мне понравился, — шепчет она.
— Ты мне тоже.
Евгений, почуяв себя третьим лишним, быстро допивает кофе и ретируется под предлогом «поиграть с племянником». Самойлов-младший, у которого в рукаве, очевидно, припрятан целый арсенал тактических хитростей, мгновенно соглашается и уже через минуту с воплями уносится в прихожую.
Мы остаемся одни.
Люба молчит, смотрит в окно. За окном — серый питерский февраль, но солнце все же пробивается сквозь облака, золотит ее волосы, оставляет блики на столе.
— Знаешь, — говорю я, — а ведь ты меня тогда напугала и в буквальном смысле согнала спесь.
Она поворачивается ко мне.
— Ты? Испугался? Генерал юстиции, который преступников на допросах раскалывает, как щелкает орешки?
— Преступники — это другое. Я их бояться не учился. А ты... Ты вошла в палату и сказала «снимайте штаны», и я понял, что передо мной — человек, которому плевать на мои звезды, на мой статус, на мои деньги. Женщина, которая видит во мне просто пациента. А когда про болячки начала говорить и про возможный исход, это... было страшно.
— О, это известный прием, — тихо ухмыляется она. — Я знала, что ты привык, что люди видят сначала мундир, а потом тебя. Если вообще тебя видят.
— Да, а ты увидела сразу и пробила мою броню, как консервную банку.
Она молчит, но в ее глазах — ответ. Я читаю его без слов: она, как никто другой, понимает меня. Она тоже привыкла, что ее часто видят только как заведующую отделением, как возможность которую можно использовать.
— А сейчас? — спрашивает она игриво.
— А сейчас я тебя боюсь потерять, — улыбаясь, отвечаю я.
Это вырывается само, без подготовки, без генеральской выдержки. Просто слова, которые копились четыре года, а теперь прорвали плотину.
Люба встает, подходит ко мне. Садится на подлокотник моего кресла, обнимает за плечи. Я чувствую ее дыхание на своей щеке, ее пальцы в моих волосах.
— Не потеряешь, — говорит она твердо, словно ставит диагноз. — Я к тебе намертво приросла. Еще с того первого укола, с того разряда статического электричества. Помнишь?
— Помню. Я потом три дня вспоминал этот момент и решил, что показалось, пока ты снова до меня не дотронулась.
— Это была молния. Маленькая, но настоящая, — шепчет она.
Киваю, соглашаясь с ней.
Мы сидим так, обнявшись, и я чувствую, как же мне хорошо с ней. Просто сидеть, прижав к себе, чувствовать ее тепло, ее дыхание, ее сердце, бьющееся в унисон с моим. Наверное, это и есть счастье.
— С двадцать третьим февраля, товарищ генерал, — говорит она вдруг. — Ты готов получить свой подарок?
Киваю.
— Мне все твои подарки нравятся.
— Думаю, и этот понравится.
— И какой подарок?
— У тебя есть сыночек, — она кивает в сторону прихожей, откуда доносятся восторженные вопли Миши и спокойный голос Евгения. — И нам не хватает доченьки.
Я смотрю на нее и не верю своим ушам.
— Ты беременна?! — переспрашиваю я, чувствуя, как внутри разливается что-то огромное, теплое, всепоглощающее.
— Да.
Замираю. Люба смотрит на меня — и в ее глазах блестят слезы.
Притягиваю ее к себе еще сильнее и целую. Долго, невесомо, осторожно. Как в первый раз, хотя за плечами уже почти четыре года брака.
В прихожей раздается грохот. Самойлов-младший, очевидно, совершил очередной тактический маневр, и теперь дядя Женя пытается ликвидировать последствия. Люба вздыхает, но не двигается с места.
— Пусть, — говорю я. — Мужчины должны учиться решать конфликты.
— Ему три года, — напоминает она.
— Самое время начинать.
Жена качает головой, но не спорит. Просто сидит рядом.
За окном — серый Питер, а внутри — солнце и тишина. Не та гнетущая, больничная, от которой хочется кричать. А та уютная, домашняя, когда не надо говорить, потому что и так все понятно.
— Спасибо, — говорю я вдруг.
Она молчит, потом кладет голову мне на плечо, и я чувствую, как ее пальцы переплетаются с моими.
— Не за что, — шепчет она. — Ты же мой пациент. Самый сложный. Самый важный. Самый...
— Самый невозможный, — подсказываю я.
— Самый любимый, — заканчивает она.
Из прихожей доносится победный клич сына, который, судя по звукам, только что успешно реконструировал падение Берлинской стены из конструктора «Лего».
Мы смотрим друг на друга и улыбаемся.
Сегодня у меня есть все.
Сын. Жена. Дом.
И это самое главное, что только можно выиграть в жизни.