Памяти
Виталия Валентиновича Бианки
Теплый ясный вечер. Из нашего окна хорошо видно озеро. Оно сейчас красное-красное. Это от заката.
Над водой чернеют длинные мостки. Кажется, что они начинаются прямо от подоконника. Возле них на приколе зеленая лодка. Чуть правее выступает из воды рыбий садок.
Я сижу у окна и думаю, когда же наконец папа кончит работу. Давно уже он обещал взять меня с собой на охоту.
Папа сядет на весла, а я буду сидеть на носу и держать наготове ружье. Нет, я не промахнусь — утка от меня не уйдет. Только бы папа дал мне стрельнуть! А потом мы вместе будем набивать чучела.
Ну и медленно идет время. Я уже собрался было сбегать в лабораторию за отцом, как вдруг распахнулась дверь. На пороге стоит папа, ворот рубашки распахнут. Я делаю вид, что разыскиваю что-то на полу.
— Ты чего потерял? — спрашивает папа.
— Да вот, запропастилась куда-то!
— Что именно?
— Да, понимаешь… — поспешно выдумываю я, — ну, грузило для перемета…
— Ты что, на рыбалку собираешься?
— Нет, мы же к охоте решили готовиться…
— Ну, раз готовиться так готовиться!
Я счастлив. Во-первых, потому, что ловко провел отца, а во-вторых, ведь «готовиться» — значит набивать патроны. Набивать их надо хорошо, чтобы не было «мазни».
Мама убирает со стола скатерть, а я стремглав бегу в чулан и приношу коробки с гладкими картонными трубочками. Это — гильзы, с одного конца у них медные шляпки.
Я усаживаюсь у стола на высоком табурете. С него мне все отлично видно.
Напротив меня папа. Глаза его прищурены. Он бережно выкладывает из коричневого ящика с пузатым висячим замком коробочки и мешочки.
Вот папа достал голубую коробку. На ней нарисован сокол. Он сидит на толстом суку, раскинув крылья, словно стережет порох.
Я знаю, что это порох бездымный. Интересно: маленькие зеленые чешуйки, легкие-легкие, а какая в них сила!
Как-то в начале лета папа прибил на стену сарая большой лист бумаги с нарисованной посередине уткой и дал мне стрельнуть в нее. Объяснил, как ноги расставить, как приклад к плечу прижать. Ну, я все так и сделал. Только очень долго целился. А папа говорит, что долго целиться не надо: руки от усталости дрожать будут. А потом я нажал «собачку». Гром раздался такой, что я на минуту оглох. Приклад толкнул меня в плечо. Я закачался и еле устоял на ногах.
— Ничего, привыкай! — сказал папа. — На первый раз только половину заряда насыпал.
Вот это да! А если бы насыпал по-настоящему? С ног бы, наверное, свалило!
Стекла стали черными: на улице уже стемнело, а мы с папой все еще сидели за столом и работали.
Папа доверил мне развязывать мешочки со свинцовыми шариками. Это очень важная работа, ничего не стоит поторопиться — и рассыпать шарики. А ведь шарики-то не простые — дробь. Ею в птицу стреляют.
В одном мешочке дробинки мелкие, чуть крупнее пшена. В другом — словно гречка. В третьем — как горох. На каждую птицу свой номер дроби. По вальдшнепу — пшено, по тетереву — греча, а по глухарю — горох.
В школе в первом классе — самые маленькие ребята, намного меньше, чем в пятом. А здесь наоборот. Первый номер дроби куда больше пятого.
На маленьких с прозрачными чашечками весах папа взвешивает порох. Сколько раз я просил его позволить мне взвешивать, но он так и не разрешил.
— Ты, — говорит, — легко ошибиться можешь, а с порохом шутки плохи.
Облокотившись грудью на край стола, я гляжу, как папа зажимает пинцетом металлические пластинки и кладет их на одну из чашечек. Это вместо гирек. Я так загляделся, что не заметил, как дыхнул на весы. Чашечки закачались.
— Ну-ка, дистанцию дай! — Папа погрозил пальцем.
Я вспомнил, как в прошлом году мы отправились на утиный перелет. Папа загнал лодку в тростник, замаскировался и только закурить хотел, как два селезня — раз! — и сели неподалеку. Папа из одного ствола — трах, из другого — трах, а вместо выстрелов только «пшых!», «пшых!». Селезней осыпало дробью, как дождиком, и ни одного даже не ранило. А все потому, что пороху в патронах мало было.
Порох папа ссыпает в гильзы через бумажную воронку. Порох сыплется и шуршит, будто мышь под полом: сышш… сышш…
Папа закупоривает гильзы толстыми валеночными пыжами. Я уже знаю, что ему сейчас понадобится мерка, и спешу достать ее из плоской железной коробочки. Мерка точь-в-точь как у молочницы кружка, только очень маленькая. На ней чернеют непонятные знаки и рубчики. Папа опускает мерку в мешочек и вынимает до краев полную дроби. Насыпает дробь в гильзу, а сверху прокладку из картона кладет. У дроби тоже есть свой мушиный голос. Она сыплется, весело вызванивая: деззз… деззз… деззз!
Папа насыпает ее осторожно, будто каждая дробинка на счету. Я вываливаю на стол похожие на пятаки прокладки: они сейчас нужны будут папе. Прокладки желтые, блестящие, папа вставит их в гильзы поверх дроби, чтобы она не высыпалась.
Я гляжу, как ловко он это делает, и вспоминаю, что наш станционный сторож дядя Андрей, когда ест застреленную птицу, обязательно старается отыскать в ней дробинку, которой птица была убита. Найдет эту сплющенную дробинку и спрячет в спичечный коробок для сохранности. А когда набивает новые патроны, в каждый добавляет по одной такой дробинке.
Спросишь у него: «Зачем?» — «Она, — говорит, — счастливчик.
Дичь приносит!»
Я нечаянно задеваю рукавом мерку, и дробь рассыпается по полу. Спрыгнув с табурета, я ныряю под стол и старательно собираю разбежавшиеся свинцовые крупинки.
Наконец все гильзы наполнены дробью. Я знаю, сейчас начнется самое интересное.
Папа плотно привинчивает к столу закрутку, похожую на игрушечную мясорубку.
— А ну-ка, — говорит он, завязывая мешочки с дробью, — начинай свое дело.
Я вставляю в закрутку набитую гильзу и принимаюсь изо всех сил крутить деревянную ручку.
— Ты не котлеты готовишь, — ероша волосы, усмехается папа, — осторожнее, гильзу сомнешь!
Но вот все в порядке: у гильзы вместо жестких шершавых краев — гладкие и, как ни тряси ее, не выскочит прокладка, не рассыплется дробь. Это я ее так закрутил!
Приходит мама.
— Поздно уже, а вы все хозяйничаете. Спать, Костик, спать! Да и тебе пора, — обращается она к папе, — ведь завтра чуть свет на озеро ехать, проспишь еще!
Мама говорит это сердито, но я вижу, что ей тоже нравится наша работа. Вижу по глазам. Они у нее сейчас светлые-светлые; и в них искорки-смешинки. Мне хочется сделать ей что-нибудь очень хорошее, и я щедро предлагаю:
— На, попробуй поверти!
Мама улыбается и, поправив сбившуюся набок косынку, берется за ручку закрутки.
Но как она крутит! Разве можно так быстро? На это просто невозможно глядеть.
— Ты же ведь не котлеты готовишь, — возмущенно говорю я, — гильзу сомнешь!
Мама, даже когда закручивает гильзы, не может забыть о том, что мне уже пора спать. Приходится отправляться в постель.
Свернувшись под одеялом, я представляю, как мы с папой едем на утиный перелет. А еще лучше, если он возьмет меня в Темники — дремучий лес километрах в пятнадцати от нашего дома. Я там еще ни разу не был. Небось лес замшелый, темный. Идешь по нему — солнца не видно. «Надо спросить у папы, — засыпая, думаю я, — водятся ли там рыси и медведи…»
А все-таки в Темники меня папа не взял, но я все равно радовался каждому удачному выстрелу. Принесет папа длинноносого кулика, вальдшнепа или черного лесного петуха — косача — это и моя добыча! А как же иначе?
Ведь мешочки с дробью развязывал кто? Я!
А гильзы закручивал кто? Опять я, Костя!
Значит, и добыча немножко моя, Костина!