К тишине, оказывается, тоже надо привыкать.
Прислушиваешься к тишине и начинаешь понимать — тишины-то нет. Нет ее! Из поднебесья слышны серебряные трели песен жаворонка, там же в заоблачной выси курлычут журавли. Это и у них радость, они вернулись на родину, домой. В траве и кустах жужжат пчелы и шмели, трещат стрекозы. Вечерами на левадах задают концерты лягушки. В листве садов и придорожных ветел шумит ветер. Перед тобою сегодня, здесь — мир, полный жизни и звуков… Нет, не все убила война, прокатившись с огнем и по этой земле благодатного юга.
А меня, да и всех нас, только что прибывших оттуда, где гудела, стонала и корчилась земля, все еще окутывает какофония боя. Этих вот сегодняшних, мирных звуков, звуков природы, слух пока не улавливает, не воспринимает. Видимо, война нас оглушила, мы живем пока ее звуками и, наверное, долго с этими звуками будем жить. Но мы сейчас на отдыхе от войны, от ее звуков. Находимся на земле богом созданной Кубани.
Небо Кубани ясное, чистое, доброе. По нему не бороздят зловещие «рамы» — предвестницы авиационных налетов. С него не сыплются и не раскалывают землю бомбы. Нет свиста и грохота снарядов. Не лают короткими взрывами мины. Не стучат, не заливаются длинными очередями пулеметы. Тишина. Удивительная тишина. До боли, до звона в ушах. Кажется, что тишину создает и творит сам воздух, по-весеннему теплый и сладкий, дрожащий синим маревом над пашнями.
Мы — на отдыхе. Хутор Тамбовка встретил нас щедро: здесь много солнца, много тепла, много улыбок и кругом — цветущие сады. Всюду пока еще видны зияющие раны войны: белые печи на пепелищах, перепаханные снарядами и бомбами поля, разоренные колхозные и совхозные усадьбы. Но жизнь налаживается, раны войны залечиваются.
С первых кубанских дней в нашем полку произошли большие перемены в командовании. Исполняющего обязанности командира полка капитана Ниделевича отправили на учебу в Москву. Командиром полка назначили подполковника Давида Амвросиевича Беленко. Его заместителем по политической части стал капитан Антон Яковлевич Ковальчук, переведенный с этой же должности из 41-го полка. На должность начальника штаба прибыл капитан Димов.
Сменились некоторые командиры эскадронов. Артиллерийская батарея разделилась на две: 76-мм и 45-мм пушек. К пушкам последней у казаков была особая уважительность. Малорослая, легкая в движении, но острая и злая в бою, пушечка была грозой танков. Ее называли очень любезно: «сорокапятка». Как эти кусачие пушечки выручали нас!
Перемены произошли и в моей минометной батарее. На командование взводами пришли два лейтенанта — Михаил Алексеевич Тарасенко и Александр Иванович Мостовой. Оба приехали из Сибири, из военных училищ. Тот и другой мне поглянулись своими знаниями, деловитостью, истинно командирским видом. Первое впечатление, говорят, редко бывает ошибочным. Не ошибся и я. И хоть оба лейтенанта не нюхали пороха, думалось: воевать парни будут как надо. А пока я приглядывался к ним. И к тому, как они учат казаков, и к тому, как «ставят» себя.
Михаил Тарасенко — парень видный: высокого роста, аккуратно одетый, подтянутый. Русоволосый, голубоглазый, улыбчивый. В таких парней девушки влюбляются с первого взгляда. Отношение к казакам у Михаила ровное, уважительное. На занятиях — по строевой подготовке, стрелковой ли, изучает ли материальную часть миномета или устав — добивается, чтобы каждый понял, что к чему и зачем. И ни окриков, ни шума, ни брани, когда кто-то что-то не понял, в чем-то сплоховал, ошибся.
Вначале мне показалось, что Михаил несколько мягковат, либерален, излишне демократичен. Но вмешиваться я не спешил — в его работе виделся какой-то своеобразный стиль. Суть этого стиля для себя я сформулировал так: требовательность не имеет ничего общего с окриком и бранью. На убеждение не жалей сил и времени. Уважаешь человека — тебя будут уважать.
Человек на войне раним и от слова. Несдержанные, с низкой культурой, срываются на крик, ругань и даже на оскорбление, этим как бы показывая свою власть и строгость с подчиненными. Только это никогда и никому пользы не приносило. Нельзя забывать, что слово, идущее от сердца, туда же и возвращается.
Скоро я убедился: молодого командира полюбили не только начинающие воины, но и старые казаки. К каждому он умел подойти. Каждому сказать доброе слово. Занят, не занят Михаил — от просьбы рядового и сержанта не отмахнется, поговорит, расспросит, что-то посоветует. А если пожурит кого за оплошность, то спокойно, по-доброму, жалеючи. Словно не тот виноват, кто оплошал или ошибся, а персонально он, командир взвода.
Не скрою, со временем и я стал неравнодушен к этому умному и не по возрасту мудрому парню. У меня появилась к нему особая уважительность и доверительность. Я знал: этот непосредственный, честный и исполнительный командир никогда не подведет и любое задание выполнит. Так что «стиль» Михаила Тарасенко, если можно это назвать стилем, вполне оправдывал себя. И еще я узнал о Михаиле, что родом он из Сумской области, что рано лишился отца, тот умер в тридцать седьмом, и парень рос один у матери. В школе увлекся историей. Поступил в институт на исторический факультет. Со второго курса с первых дней войны был призван в армию и направлен в училище. Мать осталась в оккупации, и Михаил очень страдал.
Александр Мостовой по складу характера был несколько иным. Резковатый и занозистый, излишне самоуверенный и даже самонадеянный. До службы в армии Александр год или два работал учителем начальной школы. Но эти качества никак не вязались с моим представлением об учителе, да еще начальных классов. Там — мягкость, сердечность, долготерпение. Думалось, что профессия была избрана парнем не по призванию.
Службу в армии Александр начал в последний довоенный год. Так что он хорошо знал вкус солдатского хлеба, пот и соль солдатской гимнастерки.
Людям ершистым, резким, строптивым живется не очень сладко в коллективах. Армейские коллективы — не исключение.
Мостовой любил читать нотации, не стеснялся наказывать. Дисциплина во взводе была высокая. Но шла она не от уважения к командиру, а от боязни его, от боязни наказания. Оставался в Мостовом и дух вольности.
Однажды Александр проводил со взводом полевые тактические занятия. Кто-то из казаков наткнулся на брошенные две лопаты-миномета. Были когда-то у нас на вооружении такие. Проще оружия не придумать. Лопата как лопата. Но черенок ее — стальная труба. Воткни лопату в землю и кидай из трубы-черенка маленькие, калибром в 20 мм, минки. Пошарили казаки по старым окопам и нашли к лопатам-минометам две сотни мин. Кто-то другой доложил бы о находке начальству, а Мостовой — нет. Он распорядился по-своему. Тут же продолжил занятия с боевой стрельбой. Мишенью избрал… стог колхозного сена. Стог загорелся. Казаки попытались потушить его, но не смогли. Так и сожгли. Взводный за боевые стрельбы, за сожженное сено получил пять суток домашнего ареста с исполнением своих обязанностей, ну а я, командир батареи, за бесконтрольность — выговор.
— В сущности, — говорил мне потом замполит Антон Яковлевич Ковальчук о Мостовом, — парень он неплохой, но ты, комбат, постоянно держи глаз на нем. Неизвестно, какую штучку-дрючку он может выкинуть завтра, послезавтра. Но инициативу молодого офицера, если она полезная, не сковывай. Насчет же излишней требовательности и строгости скажу вот что: я лично не сторонник ее. Я — за убеждение. Точнее, за разумное совмещение того и другого. Но не противлюсь, когда встречаюсь с излишне требовательным и строгим командиром. Часто боязнь бойца перерастает в уважение к командиру, если он достойно поведет себя в бою.
Замполит как в воду глядел. Много позднее, в боевой обстановке, своим бесстрашием и отвагой лейтенант Мостовой снискал у своих подчиненных глубокое уважение. Ему они порой прощали даже откровенную грубость.
В связи с тем, что на должности командиров взводов приехали лейтенанты, мне пришлось сделать некоторые перемещения среди сержантского состава батареи. Старший сержант Шубин с должности старшины снова пошел помощником командира взвода. Я был рад, что такое перемещение не вызвало у него обиды.
Сложнее было со старшим сержантом Рыбалкиным. Он был одним из ветеранов полка. И с самого начала командовал взводом. В боях проявил себя с самой положительной стороны. Его взвод, как и взвод Юрия Ромадина, был снайперским. Ни с того ни с сего понизить заслуженного человека в должности — нанести ему оскорбление. Но я не мог отказаться от кого-то из лейтенантов. Ломал голову над тем, какой найти выход. Мне помог сам Рыбалкин. Явившись ко мне, он очень спокойно сказал, что с появлением на батарее офицеров — слово «офицер» вошло в нашу жизнь вместе с погонами — он будет рад расстаться со взводом и перейти на любую должность. Я посмотрел на Рыбалкина. Рад или не рад он был — наверное, все-таки бунтовала его душа от несправедливости, — только внешнего проявления горечи и обиды я не заметил. Я с благодарностью пожал руку Алексею Елизаровичу и предложил ему должность старшины батареи.
К старшему сержанту Рыбалкину я всегда питал уважительные чувства. Еще сдавая батарею, папаша Кривошеев говорил мне:
— Ты вот что, сынок, запомни: Алешка — талантливый мужик. Но приглядывай за ним и сильно воли не давай. Ни за что ни про что он может голову потерять. Строжись к нему.
Насколько мог я «строжился» и, пожалуй, больше, чем к другим командирам взводов. И не потому, что он в сержантском звании занимал офицерскую должность. На то были свои причины. Алексей Елизарович по своему возрасту для многих батарейцев в отцы годился. Ему за сорок уже стукнуло. Кажется, осторожным, расчетливым, степенным должен быть человек, который не кинется сломя голову куда не надо. Обдумает каждый свой шаг. Но — нет. В свои четыре десятка он оставался по-юношески горячим и увлекающимся до бесшабашности. Опасностью пренебрегал. Противник обстреливает огневую позицию, а он, покинув окоп, ходит себе в открытую от расчета к расчету. Или надо переместиться на новую огневую позицию — передвигается не ползком, не перебежками, а под пулями и разрывами шагает, словно на строевом плацу. Да еще с остановками, оглядываясь, как его расчеты идут. А те рады стараться: подражают своему командиру. Получалось никому не нужное лихачество, смелость ради смелости. Командира взвода в таких случаях приходилось одергивать, грозить наказанием и даже не поручать задания, связанные с повышенной опасностью. А вот это его обижало и оскорбляло больше всего. Он почему-то считал, что задание посложнее комбат ему не дает потому, что он сержант.
— Мой нос не дорос, да? — угрюмо спрашивал Рыбалкин, тоскливо глядя, как на задание уходил лейтенант Ромадин со своим взводом.
Вспоминаю Дон, форсирование Мертвого Донца. Батарее пора перебираться на ту сторону. На меня поглядывают Ромадин и Рыбалкин. В их глазах один вопрос: какой из взводов пойдет первым? Глаза Рыбалкина прямо-таки умоляют: «Ну доверь, комбат, первым пойти моему взводу. Сам увидишь, что с задачей справимся не хуже ромадинцев». Решаю: первым пойдет Рыбалкин. Отдаю распоряжение взводу свернуть минометы в походное положение, с собой взять по двадцать мин на ствол, перебежками форсировать Мертвый Донец, на том берегу под насыпью занять огневую позицию и сразу же открывать огонь. Цели укажут стрелки или командиры наших эскадронов. Взмахом руки посылаю взвод вперед. Рыбалкин остается верен себе. Над Мертвым Донцом бушует стальная пурга. А он, не оглядываясь, не пригибаясь, неторопливым, размеренным шагом идет себе да еще попыхивает папироской. Следом за ним, также не пригибаясь, шагают расчеты.
— Ну наглецы, — волнуюсь я, — ну покажу вам кузькину мать, если… если живыми доберетесь до того берега.
Они добираются и открывают огонь. После боя я собираю взвод и показываю «кузькину мать». Казаки ухмыляются, все мои крепкие слова с них как с гуся вода. Только командир взвода притворно кается: «Виноваты, товарищ комбат».
Алексей Елизарович по своей натуре относился к людям открытым и откровенным. Получит, скажем, письмо от супруги Дарьи Захаровны — и чуть ли не вся батарея читает. Дарья Захаровна же письма писала подробные: и о том, как работают колхозники, — круглыми сутками пропадают на МТФ и в поле их колхоза им. Ильича в станице Ремонтной, и о том, какие перемены произошли в райкоме партии после ухода в армию его работника Алексея Елизаровича, и о том, кто из жителей станицы получил похоронки, а кто вернулся калекой с фронта, и наконец, о том, что она, Дарья Захаровна, школьная учительница, никакой нужды не знает. Единственное, что недавно ей пришлось уступить свою всего два раза надеванную меховую шубу жене директора «маслопрема», да и то только потому, что шуба «до безумия» той понравилась. Долго потом батарейцы потешались над той грамматической «ошибкой» учительницы в слове «маслопрем».
Дарью Захаровну Алексей Елизарович любил восторженной, пылкой любовью. Зная это, я изредка стращал старшего сержанта ее именем: напишу, мол, Дарье Захаровне про то, как ты тут геройствуешь, командир-воспитатель, и пусть-ка она тебя образумит. Моих же сил больше нет.
Выговоришь ему все это — выслушает, торопливо ответит своей побасенкой: «Это дело перекурить надо», ссутулится больше обычного и пойдет. Где-то в сторонке остановится, на дым изведет две-три закрутки и вернется «поговорить по душам». Начинает обычно издалека.
— Не геройствую я, товарищ комбат. Вышел из того молодеческого возраста. Но как быть, когда, скажем, начинают пукать, трескаясь, вражеские снаряды и мины или когда к самой огневой позиции подступают фрицы, хуже того, их танки? Ты видишь, кого-то мандраж потихоньку начинает колотить, у кого-то поджилки вот-вот дрогнут. Воткнуться в такие минуты носом в землю? Не по-командирски, не по-партийному и не по совести. Хоть у самого и душа в пятки готова прыгнуть, а крепишься, заставляешь себя вылезать из окопа и идти, вроде бы спокойно, от расчета к расчету. А вы — «геройствуешь!» В расчетах же кого-то подбодришь словом, кому-то бросишь шутку, что вот, мол, до чего фрицы бессовестные дошли. Видят ведь, что здесь люди и что убить случайно могут, ан нет, стреляют. Давайте-ка, хлопцы, накажем их, поганцев. Укокошим десяток-другой. Опять же наказ Дарьи Захаровны надо выполнять…
— Это какой такой наказ?
— Если любопытствуете, то расскажу. Дарья Захаровна, когда я по партийному призыву отправлялся на фронт, наказывала мне: «Ты, Алеша, гляди там хорошенько, особенно когда в бой-сражение пойдешь, не прячь глаза. Увидишь, с какой стороны стреляют, туда и ты пуляй. Попадешь первым — ты живой». Стратег она у меня, товарищ комбат.
— Не засоряй мне мозги, Алексей, и не крути.
— Ладно, не буду, только не пишите, товарищ комбат. Не надо огорчать и ранить душу Дарьи Захаровны. Худое слово посильнее пули ранит. Оно даже убить может.
— Это верно.
— Я ведь, товарищ комбат, — понижая голос, продолжал Рыбалкин, — не пишу Дарье Захаровне, что нахожусь на передке. В тылу, мол, стоим. Охраняем важный объект. А вас я понял. Так что перекурим это дело.
Моя мера действовала безотказно. Да только недолго. До нового боя. Тут я снова вспоминал разговор с папашей Кривошеевым. Представился случай укоротить лихачество Рыбалкина, с легким сердцем я пошел на это. Убирая старшего сержанта с горячей точки, я, грешным делом, думал о том, чтобы сберечь, насколько будет это возможно, его мудрую, но бесшабашную голову.
Здесь, в Тамбовке, Рыбалкину присвоили звание старшины.
Наш полк почти полностью обновился. В него пришло около тысячи человек. Укомплектовывались эскадроны, батареи, взводы. Большинство ребят прибыли из освобожденных Краснодарского и Ставропольского краев, из Ростовской и Сталинградской областей, с Северного Кавказа. Возраст — 17–18 лет. Лютой ненавистью пылали ребята к захватчикам. Во время оккупации им довелось хватить лиха. Они рвались в бой. Но прежде всего этих ребят надо было «сделать» казаками — научить владеть оружием. И еще — подкормить, ввести в тело. Слишком уж многие выглядели заморышами.
Говорят, самый езжалый конь — и тот к новой упряжке не сразу привыкает. Новичкам, новобранцам было непросто входить в армейскую жизнь с ее жесткими требованиями. Неимоверно тяжел солдатский труд. Но вдвойне тяжел труд солдата-кавалериста. От кавалериста требуется умение владеть конем и в развернутой атакующей лаве, и на полосе препятствий с ее ямами, изгородями, зарослями кустарника, с водными преградами, со всем тем, что может встретиться на поле боя.
Вместе с людским пополнением пришло и конское. Коней нам прислали Башкирия, Казахстан и братская Монголия. Лошади были табунные, они не знали ни седла, ни упряжки. Особо свирепым нравом отличались «монголы». Не кони, а звери. Они не признавали ни узды, ни седла. На казаков кидались с ощеренными мордами, кусались и лягались. То и смотри: отхватит ухо или нос или копытом звезданет. А их, «монголов», было ни много ни мало два косяка по две сотни голов в каждом. Всего мы получили на пополнение свыше 700 лошадей. Всех их нужно было приручить, объездить, поставить в строй.
Слышал я, что в былые времена учебу кавалериста начинали с того, что давали ему необъезженного коня. Мы на такое пойти не могли — слишком велик был риск. Возиться с дикарями пришлось ветеранам, которых в полку оставалось немного. Казаки начинали с того, что дикарей заарканивали, сваливали на землю, связывали, лежачих заседлывали, на длинном аркане до изнеможения гоняли по кругу и только потом в специальных станках садились на них и давали свободу — неситесь, милые, и везите на себе седоков, учитесь не брыкаться, не кусаться, не вставать на дыбы, не перевертываться на хребтину. Работа казаков-выезжающих тяжелейшая и опасная — длилась десять-пятнадцать дней подряд, до тех пор, пока дикари не становились смирными и послушными.
Пополнение и оснащение полка шло быстро и всесторонне. Мы получали недостающее снаряжение, транспортные средства, боеприпасы, обозно-вещевое имущество, продовольствие.
…Моя минометная батарея, состоявшая из хоперско-донских казаков, с прибытием пополнения стала интернациональной. Русские, украинцы, грузины, азербайджанцы, казахи, осетины… Одиннадцать национальностей. Около 80 человек к нам пришло. Двадцать из них — из своих сабельных эскадронов. Эти казаки ранее были минометчиками, воевали, но после ранений и госпиталей, поступая в полк, оказывались сабельниками.
Новички были хорошие. Они не жалели сил и времени для того, чтобы скорее освоить материальную часть, научиться метко стрелять, стать истинными воинами. Конским составом батарею укомплектовали за счет эскадронов. Все кони были объезжены, обучены, знали строй. Многим из новичков никогда не приходилось иметь дело с лошадями, и они их побаивались. И хотя мы подбирали для таких казаков самых смиренных и покладистых лошадок, чаще всего повозочных, все равно случались разные казусы.
Скажем, надо запрячь коня в бричку. Нехитрая вроде работа, да только у некоторых новичков она не получается. То хомут не может надеть на голову коня — а все потому, что забыл развязать супонь, то накинет его не той стороной — клещами назад, то путается в подпруге, в чересседельнике, не зная, куда их деть, вызывая бурю смеха у наблюдавших эту маету…
Приглядываясь к командирам взводов, организуя и направляя их работу, я изучал новое пополнение. Чуть ли не с первого дня пребывания в батарее обратил на себя внимание семнадцатилетний казачок Никифор Комаров. Высокий, ладно скроенный, не по возрасту раздумчивый и, как показалось, излишне самоуверенный, он явился для нас прямо-таки находкой. Я заметил: вокруг этого семнадцатилетнего кареглазого парня ватажкой сбиваются все его земляки — казачата, призванные из донских станиц. Что-то в этом парне было притягательное. Однако служба его в батарее началась с маленького конфликта, который произошел на вечерней поверке.
— Комаров! — выкликнул старшина.
— Я! — ответил Комаров и, вышагнув из строя, спокойно пошел.
— Куда, что за вольница? Ну-ка сейчас же в строй!
Комаров вернулся, занял свое место, пожал плечами.
— Ишь, какой прыткий казачонок….
— Извините, товарищ старшина, но я не казачонок, а гвардии казак.
— Смотри-ка, — от изумления старшина открыл рот, — он уже гвардии казак, а? Нет, дорогой товарищ, звание гвардии казака надо заслужить в бою.
— Будет исполнено!
Познакомившись с новобранцами, я пригласил командиров взводов, чтобы вместе с ними распределить «гвардии казаков» по взводам и расчетам. И тут является Комаров.
— Разрешите, товарищи командиры. Я хотел бы помочь вам в распределении. Всех ребят, что призваны со мной, я знаю.
От помощи мы не стали отказываться. Комаров называл фамилию, давал короткую характеристику и резюмировал: «Этого надо направить в расчет заряжающим, а вот из того выйдет отличный наводчик»… Кого-то советовал поставить на подноску мин, кого-то определить в коноводы или ездовые. И обосновывал — почему. Один обладает огромной физической силой, другой глазастый и поджилки крепкие, третий без лошади жить не может…
Слушая его, мы дивились. Не из военного училища пришел к нам этот парень, не из полковой школы, всего лишь новобранец, а поди ж ты — знает нашу специфику, специальности в минометном расчете, в батарее.
— Ну а себя куда бы хотел определить? — спросил лейтенант Мостовой.
— Как куда? Я буду командиром минометного расчета.
— Кем? — засмеялся Мостовой.
— Командиром минрасчета, — твердо повторил Комаров.
«Вот нахал», — подумал я, готовый отчитать самоуверенного выскочку. Сдержанно спросил:
— А ты знаешь, что это за штука — миномет?
— Как же не знать?
И мы услышали такую историю. Наши войска отходили на восток. Под станицей Мелиховской был тяжелый бой. Потом, когда войска — свои и вражеские — прошли, Комаров с группой станичных ребят на поле боя нашли полуразбитый миномет, запрятали его в заброшенном сарае, а потом ходили туда, разбирали-собирали его и изучали правила стрельбы.
В первом взводе у нас не хватало сержантов на должности командиров огневых расчетов. С лейтенантом Михаилом Тарасенко мы рискнули поставить на эту должность рядового — необученного Никифора Комарова.
— Не бойтесь, товарищ комбат, — ответил на наше согласие Комаров, — все будет как надо. Одна только просьба: дайте мне в расчет тех ребят, которых я учил в Мелиховской.
Мы не ошиблись в Комарове. На первых же стрельбах его расчет показал лучшие результаты. Сам же он через месяц стал ефрейтором, в бой пошел младшим сержантом, вскоре ему присвоили сержанта, а через полгода старший сержант Никифор Петрович Комаров занял должность помощника командира взвода.
Кроме командной должности — и тоже с первых дней — Комаров получил и общественную. Его избрали секретарем комсомольской организации батареи взамен старшего сержанта Ивана Литвина, которого отозвали в полк на должность секретаря полкового комсомольского бюро.
Казачьей хваткой и сноровкой сразу выделились братья Иван и Алексей Куликовы и Василий Поляков из донской станицы Раздорской. Ни разу не стрелявшие из автомата, в глаза не видевшие миномета, они быстро освоили и то и другое оружие. Рослые, красивые, ловкие, они словно бы родились для военной службы. Я понимал: парни росли в казачьих семьях, в которых всегда сильны военные традиции.
Как-то так случилось, что в батарее оказалось целое полтавское землячество. Полтавчане Федор Терещенко, Михаил Куприянов, Карпо Коваль, Яков Синебок с парнями из других областей Украины — их оказалось более двадцати — стали душой огневых расчетов. Старательные, крепкие, грамотные парни, как и их донские сверстники, очень быстро научились владеть оружием. Они же составили батарейный хор, который на дивизионных смотрах художественной самодеятельности стал получать первые призы.
Казак без песни, как и без коня, — не казак вовсе. Красиво, звонко и согласно пели хоперцы старинную песню «Посеяла огирочки». А донцы про свой тихий Дон начнут спивать — заслушиваешься. Ну а как все вместе — и донские, и хоперские, и чирские — затянут «Скакал казак через долину» или «Конь вороной с походным вьюком», то стой и не падай. В песне все: и лихая, бесшабашная удаль, и радость великая, и молодечество неуемное, и любовь к семье и родным.
Все свои полевые занятия Урюпинский ополченский полк, когда он стоял в родном городке, заканчивал маршем в слаженном конном строю по главной улице. И, кажется, весь городок от мала до велика высыпал и собирался на той главной улице, чтобы в вечерний час посмотреть на казаков-воинов, на горячих гарцующих коней, услышать песню, берущую за самое сердце.
Усталости как не бывало. На душе — праздник. И каждому молодому казаку своей бравой и статной посадкой, своим голосом, гарцующим своим конем хотелось и мальчишек-казачат подразнить, и перед девушкой или молодой женой выглядеть бесстрашным соколом. Старые же казаки тоже не лишали себя возможности блеснуть молодцеватостью, выправкой.
Батарея любила песню. Вечерами, когда вседневные заботы и хлопоты закончены, оружие почищено и поставлено в пирамиды, лошади ухожены и им задан корм, старшина сводил батарею на ужин, украинское землячество соберется кучкой, устроится в саду под пораненными яблонями, и вдруг Никифор Комаров скажет:
— А не спеть ли нам что-нибудь, хлопцы?
Один, другой, третий потихоньку начинают разгонять свои голоса. Смотришь — и все уже поют. Песня набирает силу и созывает к себе всех батарейцев. На жердочках, огораживающих сад, воробьями устраиваются хуторские ребятишки. Идет мимо какая молодка да и забудет, куда и зачем шла, остановится и, завороженная, приникнет к тем жердочкам. Комиссар Ковальчук ненароком заглянет. Незаметно примостится где-то, задумается. Песня сменяет одна другую. За старинной народной последует залихватская казачья с каким-нибудь разбойным присвистом. Вспомнится «Катюша», полная светлой грусти, тоски и нежности. За песней забывались усталость, все тяготы и лишения суровой солдатской жизни. Вечерние концерты под звездным кубанским небом обычно заканчивались «Песней о Днепре». Все чувства: сыновнюю любовь к родному краю, тоску о нем, сердечную боль, гнев и ненависть к врагу, веру в скорое освобождение — певцы выражали в песне.
Враг напал на нас, мы с Днепра ушли,
Смертный бой гремел, как гроза.
Ой, Днепро, Днепро, ты течешь вдали,
И волна твоя, как слеза…
Перехватило дыхание. К горлу подкатывался комок.
Кряхтел и сопел старшина батареи Рыбалкин и поглядывал на часы — трофейную штамповку. По времени надо было проводить вечернюю поверку и объявлять «отбой», но как прервать песню?
— Ах, стервецы, что делают, — незлобиво, для порядка, ругался он, воровато оглянувшись, переводил стрелки штамповок на четверть часа назад. — Дарьи Захаровны на вас нет. Она бы…
В числе пополнения пришли в батарею несколько человек, которые почти совсем не понимали ничего по-русски. Среди таких, например, был грузин Василий (Васо) Надашвилли и татарин Гулялий Гулялиев. Командир взвода лейтенант Ромадин, докладывая об этом, настаивал об отчислении их из батареи как не пригодных к службе. Выслушав такое заявление командира взвода, я решил поступить по-другому. Вызвал к себе сначала всех грузин — их было в батарее пять человек, а потом всех татар — их было в батарее тоже пять человек, на совет, как нам быть с товарищами, не знающими русского языка. Те и другие заявили, что овладеть русским языком нетрудно и они сами справятся с этой трудностью командиров. Среди грузин учителем объявился Александр (Сандро) Джишкариани, а среди татар Мизгари Туктамышев, оба хорошо владеющие русским языком. И я пожелал им удачи в этом сложном в боевой обстановке деле. Надо отдать должное этим товарищам, что через две недели все «руссконемые» понимали своих командиров и все их требования к ним, да и сами с большим удовольствием начали болтать по-русски, тренируя свою речь. А вот писать по-русски мы их так и не научили. Не было для этого ни условий, ни времени.
В один из дней с Надашвилли произошло ЧП. Дело в том, что батарейцы в свободное от занятий время не только пели песни, но и устраивали соревнования в поднятии тяжестей. А для этого где-то достали две двухпудовые гири. Так вот Надашвилли, этакий богатырь, детина двухметрового роста и в плечах косая сажень, этими гирями играл как мячиками, а в завершение заявил, что он может поднять на плечах даже комбатовского Казака (одна из крупных лошадей в батарее). Решили проверить хвастуна, привели коня. Надашвилли же погладил голову и круп коня, обошел его вокруг, потом залез ему между передних ног, крякнул и поднял его передок, да так высоко, что опрокинул коня на спину.
Проходивший рядом командир полка подполковник Беленко, увидев эту картину, объявил казаку Надашвилли двое суток ареста и тут же приказал отправить на гауптвахту. А мне при всех казаках прочитал нотацию за потворство издевательству над конем и объявил выговор (устный).
Таким образом, я во время отдыха в Тамбовке схлопотал два взыскания от командира полка.
Пожалуй, самой приметной личностью в батарее был полтавчанин Яков Синебок. Он выделялся ростом. Двести пять сантиметров. Каких только прозвищ не дают высоким людям, с кем и с чем их не сравнивают. Гулливер, Пожарная Каланча, Дядя Достань Воробышка, Фитиль, Коломенская Верста, Телеграфный Столб. Не избежал их и Яша Синебок. Но у него хватало ума и терпения относиться к ним снисходительно, как к чему-то привычному и забавному. Поглядывая сверху вниз на любителей прозвищ, он лишь усмехался: чешите, мол, языки, мне от этого ни жарко, ни холодно. Яков Синебок обладал еще и незаурядной физической силой. Мины в его руках — он был в расчете заряжающим — выглядели детскими игрушками. Когда надо было менять огневую позицию, Синебок просил не разбирать миномет, как это обычно делается.
— Зачем? Сподмогните-ка, хлопцы, на плечо мне закинуть этот самоварчик. Я унесу, куда надо.
Закидывали, и он нес. А наш «самоварчик» весил около восьмидесяти килограммов. Из личного оружия предпочитал винтовку, а не кавалерийский карабин, из шанцевого инструмента — большую саперную лопату.
Своим двухсотпятисантиметровым ростом Яков доставил немало хлопот старшине батареи Алексею Елизаровичу Рыбалкину.
— Да как я тебя, детину такую, — спросил старшина не то себя, не то казака-новобранца, едва оглядев его, — одевать, обувать буду? Ты же ни под какие военные стандарты не подходишь.
Спрашивай не спрашивай, а одевать, обувать надо. Бойцу нет никакого дела до того, стандартный он или нестандартный.
На учебно-формировочном пункте, где всех других экипировали, для Якова, кроме армейского белья, ничего не нашлось: ни сапог, ни шинели или телогрейки, ни гимнастерки и брюк. На батарею он явился в том, в чем уехал из дому. В батарейной каптерке на рост казака ничего подходящего не нашлось.
— Ну ладно, — сказал старшина, — пошукаем в полковом и дивизионном складах обозно-вещевого снабжения.
Два дня старшина «шукал» в тех складах, да так ничего и не вышукал. Вернулся, чертыхаясь. Вызвал в каптерку Синебока. Теперь внимательно его оглядел. Взгляд задержал на ногах.
— Какого размера обувку носишь?
— Сорок восьмого.
— Что? — От удивления у старшины глаза на лоб полезли. Он внезапно рассмеялся. — Я-то, старый дурень, сорок пятый, сорок шестой искал. Думал, больших не бывает. А тут сорок восьмой! Вот это лапы так лапы! Слыхом не слыхивал про такие. Да ты понимаешь, Малыш? Может, во всей нашей армии не найдется человека с такими лапами.
— Найдется.
— Это где ж еще?
— Рядом. В пушечной батарее нашего полка. Дружок мой туда попал, Карапыш.
— И он точно такой же, как ты?
— Как с одной колодки. Рост — двести пять, вес — сто тридцать, размер обуви — сорок семь. И по имени тоже Яков.
— А где, прости меня, такую колодку сделали? На каких хлебах вы росли?
Насчет колодки Яков промолчал, про хлеба же, на которых росли, не без гордости заметил:
— На полтавских!
Оба они — и Яков Синебок, и Яков Карапыш — оказались из села Кнышевки Полтавской области. Оба — с двадцать третьего года рождения. В одной школе и в одном классе учились. Вместе были призваны в армию.
— Жаль только, что не вместе служим, неладно получилось…
— Ладно не ладно, — ворчал старшина. — Тут с одним мороки не оберешься. А ну-ка бы двое?
С полкового склада старшина принес самых больших размеров шинель, гимнастерку, брюки, надеясь, хоть что-нибудь подойдет.
— Примеряй!
Примерили. Ничего не подходило. Шинелька выглядела пиджаком-кацавейкой. Хлястик сидел не на талии, а на лопатках. Прямо от груди разлетались шинельные полы. Гимнастерка была широкой в плечах, но по длине едва доставала пупа, а рукава — до локтей. Гачи брюк не прикрывали икр.
— Не было печали, так черти накачали, — бурчал старшина, выпроваживая Синебока из каптерки. — Придется мастерить самим.
Каждое подразделение для таких случаев имело мастеровых людей, хоть и не всегда квалифицированных.
— Обожди, Малыш, — остановил Синебока старшина. — Слышал я, что Петр Первый, русский царь, тоже «нестандартным» был. Говорят, сапоги-то он сам себе тачал. Да такие, что износу им не было.
— Извините, товарищ старшина. Я не царь. И сапожничать не умею.
— Жаль. В жизни бы пригодилось.
Тем вечером старшину увидели за необычным занятием. Топором он вытесывал из березовых чурбаков сапожные колодки. Через несколько дней сапоги-скороходы были готовы. Рыбалкин принес их мне показать. Ничего, хоть и неказистые, но добротные, из юфтевой кожи. Я свободно в них обулся, не снимая с ног своих сапог.
— А как с обмундированием богатыря?
— Сегодня все будет готово. Экипировка шик-блеск.
При построении батареи на ужин я увидел старшинский «шик-блеск». Казак-богатырь выглядел огородным пугалом. Темно-зеленая гимнастерка была с надставкой по подолу из непонятного цвета материала. Резко отделялись по цвету надставки к рукавам, они напоминали нарукавники. А гачи штанов, словно гетры футболиста, выглядывали из голенищ. Прижимистый старшина, как понял я, не хотел портить второго комплекта обмундирования, чтобы из двух смастерить один. Рассудил так: парадных и строевых смотров полка не предвидится, увольнений в город нет, значит, можно обойтись просто — сделать вот эти надставки из того, что есть под рукой. А под рукой у старшины обмундирование б/у — бывшее в употреблении. Не подходят по цвету? Но не все ли равно казаку?
Я ничего не сказал старшине. Но какое-то чувство неловкости перед воином не оставляло меня. Казак не может, не должен выглядеть охламоном. Тем более что мы не в бою. А что скажет мне, командиру батареи, Антон Яковлевич Ковальчук, когда увидит богатыря-гвардейца в том «шике-блеске»? Спасибо не скажет. Застыдит.
После ужина в гости к Синебоку пришел его друг из артиллерийской батареи Яков Карапыш. Сам с иголочки одетый, в подогнанной по его могучему росту форме, он, увидев своего тезку Синебока, схватился за живот.
— Ну, уделали тебя минометчики. О цэ добре! Як у цирке.
Я вызвал Рыбалкина с намерением отчитать. Он, видать, догадался о моем намерении.
— Алексей Елизарович…
— Товарищ комбат, промашку я дал, поскряжничал, каюсь. Но нашему Малышу уже через несколько дней справлю выходное обмундирование, не менее форсистое, чем на артиллеристе. А это пусть останется рабочей одеждой, как бы спецухой, — и, вздохнув, старшина добавил: — Чую я, товарищ комбат, этот Малыш много хлопот нам доставит.
В середине июня в наш полк приехал генерал Горшков. Как и в другие свои приезды, он побывал во всех подразделениях, беседовал с командирами и казаками. На этот раз генерала интересовало новое пополнение: его учеба, организация занятий, какую помощь молодым воинам оказывают ветераны полка. На пополнение нам обижаться не приходилось, на ветеранов — тем более. Старые казаки были лучшими учителями. К их слову и совету прислушивались молодые воины, с них брали пример. Генерал остался доволен.
Назавтра в полку был праздничный день. С утра объявили полковое построение. Выстроились на плацу. Из штаба торжественно вынесли гвардейское знамя. Прочитав Указ Президиума Верховного Совета СССР от 23 февраля 1943 года, Сергей Ильич Горшков прикрепил к знамени орден Красного Знамени. Этой высокой награды полк удостоился за отличие в боях в Кизлярских бурунах и при освобождении Ставрополья и Кубани.
В этот день многие участники боев получили ордена и медали. С какой же завистью смотрели молодые воины на ветеранов полка, отмеченных высокими правительственными наградами! Но всеобщая радость омрачилась печалью: многих награжденных не было в живых.
Со стариками-урюпинцами, своими земляками, генерал Горшков всегда любил встречаться. Не обошел вниманием ветеранов он и в этот раз. Вечером стариков пригласили в штаб на генеральское чаепитие. Из моей батареи на него ушли Н. И. Чернышев, М. М. Пантелеев, П. М. Коваленко и А. Ф. Мамченко, К. Ф. Рудиченко и А. Е. Рыбалкин.
Вернулись они часа через два или три. И обрадованные, и опечаленные одновременно. Обрадованные тем, что генерал объявил о демобилизации из рядов армии казаков, достигших 55-летнего возраста. Никому из старых казаков домой явиться не стыдно: свой долг перед Родиной они исполнили. Но опечаленные тем, что приходилось покидать свою боевую семью, свой полк, который был родным, они создавали его, они были первыми ополченцами в нем.
Старики-батарейцы называли имена ветеранов из других подразделений, подлежащих демобилизации: П. С. Бирюков, П. И. Кузьмин, Н. Ф. Концов, С. Ф. Харламов, Н. Т. Гусев, С. Е. Хабаров, П. Н. Трощик, С. Н. Поцелуйкин… Многих из них я лично знал.
…Командир взвода 4-го эскадрона П. Н. Трощик на войну пошел по велению сердца, ополченцем, будучи председателем колхоза «12-й Октябрь» Добринского района Сталинградской области. В минуту затишья, в кругу молодежи, новичков взвода, любил вспоминать жизнь своего колхоза, лучших его тружеников, обычаи казаков в праздники и будние дни. Беспокоился, как бы казачки не опустили хозяйство без них, казаков, которых он лично, под своей командой, чуть ли не поголовно, увел в ополчение, на войну. А вот сейчас они уже все стали гвардейцами, чего и вам желаю.
Помнится, что с легкой руки старика Поцелуйкина весь полк начал «охотиться» за низко летящими самолетами противника. Огонь по самолетам из винтовок, карабинов, автоматов малоэффективен. Но он не давал фашистским летунам снижаться, ходить по головам и расстреливать по выбору живые мишени. А началось после вот какого случая. Стояли мы в ущелье Пшехо. С первыми лучами солнца над нами появлялась «рама». Мы уже знали, что через час-полтора, а то и раньше, после нее налетит стая бомбовозов и начнет сыпать на наши головы свой груз. Степан Поцелуйкин, казак из третьего эскадрона, решил начать войну с «рамой». Он положил длинный ствол противотанкового ружья на сук высокой чинары и стал выжидать, когда «рама» снизится. Нет, казак не думал, что собьет «раму», просто решил «пужнуть». Казак выждал удачный момент, когда «рама», снизившись, пошла вдоль ущелья. Прикинул в уме упреждение. От сильной отдачи в плечо упал. Быстро вскочил, перезарядил ружье. «А все-таки врежу!» Не торопясь прицелился, нажал спусковой крючок. И сразу понял: влепил. «Рама» вздрогнула, клюнула носом, скособочилась. И задымила. Черная струйка потянулась за хвостом. Фашистский летун все же выправил машину и перевалил гору. Но оттуда сразу же донесся взрыв, эхо которого долго перекатывалось по ущелью. Из окопов, из щелей вверх полетели кубанки и папахи. Все это произошло на глазах полка. В тот день авиация противника не бомбила ущелье.
Генерал Горшков сердечно поблагодарил ветеранов за добрую службу, за стойкость, мужество и доблесть в боях, за умелое воспитание молодых воинов и пожелал им крепкого здоровья и успешного труда в тылу во имя победы над врагом. Слова вроде бы и служебные, привычные, но ведь как и кем они говорятся и кому предназначаются. Старики были растроганы.
— Гвардейцы в бою, — закончил генерал, — станут гвардейцами в труде. На это я крепко надеюсь.
— Все это так, товарищ генерал, — ответили казаки, — только почему никто не спросил нашего согласия на увольнение?
Генерал бросил взгляд на командира полка и его заместителя. Те молчали. В полку они новички. Получилась заминка.
— А разве есть несогласные? — спросил генерал у казаков.
— Есть, — поднялся гвардии старший сержант Овчинников. — Я не согласен на увольнение.
— Это почему же? — удивился Горшков.
— Мне обидно, Сергей Ильич, что меня причислили к старикам. Я не старик. Я пожилой, правильно. Но у меня есть здоровье и силенка. Опыта тоже достаточно. Я знаю, как нужен этот опыт сейчас. Полк-то обновился. А кто пришел? Парнишки. На днях вот понаблюдал занятия по огневой подготовке в артбатарее. Парни стараются, тут ничего не скажешь. Но силенок-то мало. Ящик со снарядами вчетвером на повозку поднимают, а должны управляться вдвоем. Правильно? Мне поручено командовать комендантским отделением штаба. Отделение несет охрану гвардейского знамени и отвечает за него головой. Я хочу под этим знаменем пройти до полной нашей Победы. Так что прошу вас, Сергей Ильич, просьбу уважить.
— Просьбу вашу, Василий Иванович, рассмотрим отдельно.
Демобилизовали, да и то с помощью врачей, не более десятка стариков-ветеранов. Остальные, а их в полку было еще немало, наотрез отказались.
Через несколько дней вместе с демобилизованными в Урюпинский, Михайловский, Добринский и Нехаевский районы Сталинградской области, туда, где родился наш полк, поехала группа казаков в краткосрочный отпуск. Все казаки из этой группы за отличие в боях были отмечены правительственными наградами. Отпускникам было поручено выступить перед трудящимися своих станиц, хуторов и районов с рассказами о боевом пути полка.
В письме Михайловскому райкому партии и исполкому районного Совета депутатов трудящихся казаки писали:
«…B феврале 1942 года мы в белокаменном театре Урюпинска поклялись беспощадно уничтожать врага, мы дали тогда слово завоевать звание гвардейцев. Это слово мы с честью сдержали. Наш полк — гвардейский. Наше знамя украшено боевым орденом Красного Знамени…
Меньше чем за год мы вывели из строя около 7000 солдат и офицеров гитлеровской фашистской грабьармии, подбили и сожгли 147 танков и бронемашин, 18 артиллерийских и минометных батарей, захватили большие, очень большие трофеи оружия, боеприпасов и другого военного имущества и продовольствия…
В полку уже награждено 320 казаков, сержантов, командиров и политработников, и надеемся еще больше получить наград в предстоящих боях.
Дорогие земляки! Обещаем вам, Родине, правительству, тов. Сталину тщательно подготовиться и драться еще ожесточеннее, еще искуснее».
…А пока? В 23.00 вечерняя поверка и отбой ко сну. Разбирай, казак, немудрящую, из соломы, но все-таки постель, и падай в нее замертво. Красота!.. Не жди, никто тебе по-родному не скажет «спокойной ночи». Спокойною она может и не быть. Может случиться, что в самый аппетит сна тебя поднимут по боевой тревоге. Время такое — война! Так что будь, казак, начеку, оружие держи около себя и всегда наготове.
К августу полк стал новым и был готов к выполнению боевой задачи. Это подтвердила инспекторская поверка, проведенная командованием дивизии и даже корпуса. А раз так, то через неделю погрузились в вагоны и поехали на Северо-Запад, в сторону фронта, для нового дела. На всех фронтах было некоторое затишье, видимо, перед жаркими схватками. Будет дело и для нас. Но вот где и как скоро? Не знали и терялись в догадках.
На глухом разъезде около города Белгорода выгрузились из вагонов. Совершив ночной марш, остановились на окраине Белгорода, разместились в прилегающем к городу небольшом лесу. Приказано окопаться и размещаться для жизни на длительное время. Это нам не понравилось, так как все рвались в бой, горели нетерпением снова встретиться с противником.
Города Белгорода как такового почти не было. Весь он, небольшой, в прошлом сельский, утопающий в зелени фруктовых садов, был изрыт окопами, траншеями и рвами, перевит и переплетен колючей проволокой. Всюду зияют воронки от разрывов бомб и снарядов, развороченные доты, разбитые и сожженные танки, броневики и орудия. Казалось, что эта земля все еще дышит жаром боя.
Молодые казаки здесь увидели то, что называется полем боя, о котором мы рассказывали им на занятиях и показывали на ящиках с песком, на которых была изображена действительная местность. Разместились и… снова учеба, но сейчас она была ближе к боевой. Три недели вели занятия на этом естественном полигоне — поле бывшего боя. Отрабатывали взаимодействия взводов, эскадронов, батарей и всего полка — и в наступлении, и в атаке, и в конном строю, и спешенные. Учились драться в окопах и в траншеях, обкатывали танками. Боеспособность полка и подразделений росла каждый день. Снова усилилась тяга в партию и комсомол.