Давняя, досельнего времени сказка. Это словно бы сновиденье наяву. Оно приходит на память, как вот придорожная веха из тумана выступает на дальних путях.
Теми словами, как старики наши сказывали, теми словами сказать хочется. А могу-то я тебе говорить только моими словами. И слова эти — мои слова, моя речь, а не точное слово прадедов. Они песней пели, в лад каждое слово пело. Мои же слова родятся тесные. Роворю тебе как сказку, а не сказка она — это истинная быль, дедами наших дедов петая. Теперь эту песню сказом говорят. Забыли старых слов лады. Забыто, сынок, забыто.
Ну, так слушай сказку.
Ты слышал ли стенание моря? Как льды поют? Не слышал... А поют льды, поют... это правда, не выдумка. Бывает оно весенней порой и в полуночную тьму. Не всякому дано это слышать.
А ты знаешь ли, что за морем на полуночник живет наш хозяин, великий Старец, образом Морж? Когда повернется он с боку на бок на своих постелях — вот и стенают льды,— попросту сказать, скрипят. Чтобы люди знали: жив есть! Он, Старик, живой!
Это он посылает нам косяки сельди, и трески, и пикши, он подгоняет и палтуса, и камбалу к берегам нашим. Он гонит из моря в реки красную рыбу и сижков нам дает. Это он, кормилец, приводит к нам морского зверя — тюленя и нерпу. Он выбрасывает на обсушку жирных китов. Он опускает тьму полуночную, чтобы отдохнули — и человек, и зверь, и рыба подледная. Это он гоняет по небу сполохи. Они в небе играют, дозор несут, ведут великий бой. То наши, человечьи, дела решают заупокойнички наши, а попереди всех идет Найнас — их предводитель. Как падет ему на совесть, так тому и быть!
Вот об этом предводителе сполохов, о Найнасе-вожде, будет тебе сказ.
А заводить-то речь надо с другой стороны. От Солнцу надо зачинать.
Солнце, оно утром едет на медведе, в полдень на олене-быке, а под вечер на олене-важенке. Вот и приехало Солнце из-за моря. Медведя отпустило. В дом вошло — человеком стало. Ему бы отдохнуть, повалиться спать, а тут сын его,— Пейвальке зовут,— приступил к отцу и говорит:
— Жениться хочу...
— Ну что же,— говорит Солнце,— я не препятствую, женись, сынок...
А Пейвальке ему:
— Не могу жениться, отец. Нету мне невесты. На Земле, что ни приглянутся девки,— примерю им свои башмачки, по мерке не приходятся — хоть отрубай! Невеста не по мерке — это мне не годится. У них ноги очень тяжелые, от земли не отодрать! Да разве с ней на небо улетишь? В землю врастешь, а не в небе летать.
— Это верно,— сказало Солнце.
Поклонился Пейвальке отцу своему, Солнцу, и сказал:
— Дай ты мне в жены такую невесту, чтобы ножка ее была как раз по моему золотому башмачку. Чтобы обликом была человек, румяна, как ягода морошка, а сама бы тоньше лунного луча и чтобы никто ее не знал: есть она или нет,— для покою моего.
— Трудную задачу ты задал мне, сынок! Если взять девицу не наших кровей — сгорит моя невестушка. Если взять ее из не нашей сути, что нам с нею делать? Погоди-ка, вспомнил про одну, да она еще не в законе... Ладно, будет тебе невеста, только сам не плошай. Ложись и спи, пока не разбужу.
Пейвальке повалился спать и крепко заснул. Накрепко, так чтоб исполнилось все, чего он хочет.
Дождалось Солнце дня, когда Луна тоже ходила по голубому небу. Посмотрело издалека: правду сказали, с лица Луна туманится, словно младенчик тенью является у нее на лике. То есть, то нету. Все так, как ему сказывали... Подкатилося Солнце поближе к Луне и говорит:
— Соседка, а не у тебя ли есть дочка хороша, а у меня для нее сынок на возрасте. Пора ему жениться.
Ну, а Луна ему в ответ:
— Моя дочка молода, нетто ты, старик, не знаешь, нет ей ни росту, ни воздыхания. Я и не знаю, есть ли она? Нет ли ее? Держу вот на руках, родимое, слышу, млеет сердце мое! А в чем моя радость — не знаю! Чего хочу — не знаю, чего-то жду, жду, а чего — не ведаю, а дитя мое — вот оно, а есть ли, нет ли оно — я не знаю... Однако вот оно: весит...
И Луна покачала свое дитя на руках. Потрогало Солнце пальцем — есть оно...
Солнце ей отвечает, что это ничего, попадет к ним в семью дородно будет.
— Мы, Солнца, все родим, чего и нету — будет.
Мать Луна улыбнулась:
— Сгорит она у вас, один обман получится...
— Как это обман?— Эх, как тут Солнцу такие слова обидны показались! Как это может быть обман от Солнца, от его Солнцева семейства?! Оно — вся сила, оно все растит, от него все множится и в силу входит, у них все на виду, какой тут может быть обман?
— Это от тебя обман,— говорит Солнце.— Почему закон не соблюдаешь? Душе этой девчонки давно уже надо бы облет вокруг меня совершить! А ты меня обносишь! Я, Солнце, давно знаю, родилась она! А где же она, какова она? не вижу! не слышу!
И только Солнце хотело заглянуть в личико дитяти, как Луна отпугнула его.
— Что ты, что ты,— кричит,— опомнись, Солнце!
Ты ведь не нашей сути. У нее есть свой суженый, нашего света, вон по краю неба, по над землею ходит, лентою колеблется во тьме, светлый луч впереди предшествует.
Солнце рассердилось! Как это его жениха, его сына Пейвальке, равняют с полоской света. Разгорячилось Солнце, все пламенным светом всполыхнулося. Пылает, жаром пышет. Страсть!
— С кем же ты равняешь нас? Мы — сила, мы что хотим, то все можем, нету нам конца и краю, мы душе живое вдыхаем! А то, что там такое, тусклое!..
Луна ему в ответ:
— Не говори, сосед, твоя сила только - вполовину, твоя сторона только вполовину сильна. А в сумерки, а ночью где ты? Что ты? А зимой в черные ночи где твои силы искать? Не гордись, старик, своими силами.
А у него есть сила — и в сумерках, и в ночи, и зимою, и летом, мы с ним в одном свете живем. Ты нас обманешь, не в этих ты силах.
Ну, уж тут-то Солнце распалилось, опять такие речи услышав.
Поссорилось Солнце с Луной.
Всколебались тут воды, потемнели леса, моря растекаются по суше, а земля-матушка дыбится, ходуном ходит, одна волна земная за другой волною вздымается, ложится гора за горою: горы каменные и сыпучие, горы гладкие и островерхие, сопки колючие. Над ними Солнце в гневе распласталось — жаром гнева пышет.
А силы Луны против Солнцева воинства встали. Солнце жаром палит, а Луна свои силы собирает, воды стоячие и текучие, волны морские, тени лесовые и все воинство загробное со сполохами во главе. И всякая-то тварь разделилась: птицы, олени и козы к Солнцу тянут, дикие-звери за Луну стоят. И надо всем-то этим воинством гром грохочет, с неба на небо перекатывается.
Шатко стало на земле. Люди пали ниц, не знают, кого молить, кого о чем просить, не смеют глаза на небо поднять.
Проснулся Старец в облике Моржа (ты его имени не спрашивай — не сказывают его имени простые люди в простых делах). Увидел этот беспорядок, зевнул и тот же час дал на землю ночь.
Ну и стало все оседать, по местам становиться. Хоть и не на своем уже месте оказалось, а покой себе нашло и остоялося.
Один медведь свой интерес соблюдает,— ни за Луну, ни за Солнце. Притаился в лунной тени, из-за горушки схватил грома за длинную бороду да в сумку его, да к себе домой уволок и в амбар запер на замок, а двери цепями опутал. Сел и сидит, смотрит, чего дальше будет.
Прекратилось грохотанье, наступила тишина в ночи — все одумались и пошли по своим домам, по своим делам.
Одумалось Солнце.
Одумалась и Луна.
— Ладно, мать, не будем шуметь, давай дело говорить: ты не ведаешь, что говоришь, откуда ты знаешь, что девчонка оно? Обману бы не было. Говоришь, девчонка у тебя на руках лежит, а сама спрашиваешь, есть она или нет? не знаешь?.. А говоришь, что уже обещала суженому. Что же ты обещала, когда ничего нет? Без моего закона ничего от нее не будет. Мое слово крепко.
Луна опечалилась и сказала:
— Ох, и не говори, куманек. Видно, придется закон совершить, пролет округ тебя, да ведь боязно было... Не твоих она статей.
Солнце засмеялось.
— Мое слово крепко — отдай мне твою Никтою, Неестью, девушку,— будет тебе дочка, девица-краса-вица, краше ягодки морошки. А мне моя невестушка будет радостью.
Луна улыбнулась, дала согласие и сказала:
— Сосед, однако ты ее суть не круши, пусть она будет моих сутей, а об остальном уговоримся.
— Ладно,— сказало Солнце,— пусть она будет твоих сутей, а моих статей.
Тут они чего-то друг с другом пошептались, условились, распрощались, и умчалось Солнце догонять свое время.
Прилетело домой, разбудило Пейвальке:
— Вставай, сынок, вставай, подавай оленя скорей. Видишь, надо торопиться день догонять, забаловался я там, урочное время пропустил... как бы не случилась беда.
Пейвальке — раз-раз! — пригнал отцу оленя, а тот, уже садясь, крикнул ему:
— Будет тебе невеста в самый раз! А покуда ложись и отдыхай!..— И умчался в обход своего неба...
Пейвальке же лег спать и накрепко заснул до поры до времени, как велел ему отец. Знал уж, что отец его все ведает. Они без слов могут все знать, такие уж они есть!
Жил старик, жены у него не было, детей не было. Так, безгрешный был старичок, ну, однако, хозяин исправный.
И приснилось ему: должен он попасть на остров. На тот остров, что лежит на озере Свято — на Сейтяврушке. А острова такого он отродясь и не видел, и не знал, и не слыхивал даже,— есть ли такой остров? Проснулся он утром и подумал: «Надо идти. Надо найти тот остров, и жить там придется». Однако сомненпе взяло — как это он сам, своею волей может поселиться на Сейтяврушке... На веках такого не бывало!
Пошел он к народу, рассказал о своем сне и спросил совета: как ему соседи скажут, что народ присоветует, так он и поступит. Думали старики, долго думали, порешили, весь народ ладом наказывает старику: идти и селиться на том острове, на том озере Сейтявр. Нету такого острова — явится.
Собрал старик свои пожитки, взвалил на плечи и отправился в путь. Шел, шел — вышел к озеру Свято. И видит он, по озеру остров плывет. Плывет остров и ближе и ближе к берегу подходит. Старик к острову близится — остров от него уходит. Идет старик вслед за островом. Остров по озеру плывет, на нем сосенка стоит, сосенка кудрявая. Старик по берегу спещит, догоняет свой островок. Бежал-бежал — остановился остров в тихой заводи. Узкое место между двух берегов, заросло оно мохом, и травой, и землей. Тут острову причал.
Обширно озеро Сейтявр. Сверху, с севера, закрыто горами, одна только вершина вздымается высоко. То вершина «праудедков», прадедов народа, жившего внизу, соседей и родичей старика. Понизу заросла гора могучими борами. А на востоке протянулась Колоколовая горушка, вся она заросла ягелем, сытным кормом оленей. Горушка эта не простая, на ней пасется путеводный олёнь — Солнцу слуга. Тут он жировался и потерял свой колоколец. Тут и стало родимое место оленей. Беззаботно пасутся они на этих лучших угодиях земли.
На запад березовая роща стоит, то Черная Варака, не нашего жительства, не для человека она, эта Черная Варака. Так сказывали старики. Ну, а все-таки бересту в ней драли, потому что хороша тут береста, очень хороша.
Остров причалил подальше от Черной Вараки. Старик перешел с матерой земли на острова твердь и топнул ногой.
— Земля тверда — тут и жить,— сказал.
И стал жить.
Он обошел весь остров вокруг. Бьют ключи теплые и горячие, родники студеной воды журчат там и тут. Бьют ключи прямо из-под земли, из-под камней гремучих, из-под зеленой муравы, из густого мха. Хвощи туманом млеют в теплой влаге над родником.
Подошел он к этому студеному родничку, а тут на камушке сидит Дева. На ней одежда на левом боку ярче солнечного света сияет, а другая половина тела вовсе без одежды, высокая грудь жаром пышет. Дева встала старику навстречу, его поклона обождав, сказала:
— Долго ты путешествуешь, старец. Я замерзла, я проголодалась.
Старик ответил ей:
— Я видел во сне этот островок. Утром проснулся и пошел. А остров уходил от меня. Долго я гнался за островом и вот притомился... устал немножечко... кхэ...
Женщина улыбнулась, положила ладошку на соседний камешек.
— Садись,— сказала.
Он вынул из своих сумок вяленую тушку щуки и дал этой женщине. Другую сам начал есть. Так он утолял свой голод — одну рыбину ей, другую себе, одну рыбину ей, другую себе. Она эти щучьи тушки собрала в руке, а не притронулась к ним.
Он было подумал, что Дева-то не умеет ни пить, ни жевать, что к щучьей плашке она и приступить-то не сумеет. Смекнул было, что не здешнего света Дева; уж не Солнцева ли дочка или сестра?
Он дал ей разных шкурок и кож, чтобы прикрыла она наготу свою. Она смастерила себе одежду и предстала простою женщиной-саами. Она все умела делать сама, а щучьих тушек как не бывало — все съела. Как только надела одежу — так и съела эти щучьи тушки.
Из еловых ветвей они построили на ночь зеленый шалаш, сказать просто,— спалку. Ложа в ней сделали из веточек березы, покрыли их шапками ягеля. На них старик постелил для нее свою единственную шкуру оленя, сам же примостился у очага в своей меховой одежде-печке.
На другой день они начали строить себе надежный дом-вежу. Она учила старика. Сели на землю друг против друга, ступня в ступню уперлись, за руки взялись. Потом откинулись назад, легли спиною на землю и выбросили руки за голову. Каждый в головах сделал отметку. Потом так же они сели наперекрест и так же отметили ширину своей будущей, хибарки.
Старик начал строить единый дом для себя и для Девы,— так она велела.
Когда построили вежу, старик из бересты сделал лодку. Лодку сделал — и начал добывать в озере рыбу. Уловы в озере Свято были хороши. Старик ездил на озеро и ловил рыбу, он ходил в леса, охотился там и драл бересту. Бересты шло в хозяйство много. Женщина управлялась по дому.
Жить им было легко и дивно хорошо.
Однажды сказала Дева:
— Пойдем, старик, округ озера. Я положу слова оберща на леса, на озера, на тундры и горы. Я положу оберег от дурного глаза, от вражьей силы.
Пошли они вокруг озера по горам и по лесам, и она везде положила свои слова, чтобы не было плохо их острову, чтобы не было плохо ей самой и ее старику.
И еще положила запрет:
… Чтобы люди сюда не ходили… Чтобы никакому зверю не было ходу на этот остров - ни волку, ни росомахе, ни лисе, ни зайцу, ни лягушке и никакой козявке, никакому червяку и пауку.
Пуще всего она опасалась лягух.
Только мышке-чистюльке да медведю был дан ход. Медведь он свой, этот зверь медведь, он возит Солнце по небу напеременку с оленем, так как же не дать ему ходу? Вздумается ему на передохнуть на острове во время переправы через озеро - пусть отдыхает, его такая воля.
Все берега обошла она. Везде она пела свои слова оберега. Только Черную Вараку миновали, своего слова тут она не пропела, своего слова не сказала.
- Тут моей силы нет… Старик, берегись этой Варачки Черной, - попросила она.
Ну, и домой вернулись, пищу приняли, как положено, и спать повалились.
Прошло три дня, и Дева сказала своему старику:
- Сделай люльку!
Он сделал люльку. Корытце он выдолбил из пахучей сосны. Обтянул его красною замшей. Сверху приладил дужку над головой и покрыл ее замшей. Внутрь положил сначала мох болотный, сухой, потом по краям мох белый, ягель, потом оленьей шерсти клок, потом бороду белого оленя. На эту подстилку положил он шкурку бобра.
Он сделал люльку и положил ее на колени Девы. Она украсила ее ракушками, красными сушеными ягодками и жемчужинами, розовыми, голубыми, желтыми и красноватыми.
После этого она велела ему обмыться и сбросить с себя старые одежды. Она дала ему новую замшевую рубаху белую, и всю одежду она ему дала чистую и свежую. Втайне она сама обмылась у очага и переоделась во все новое.
Чистые и умытые, они сели ждать.
И вот народился молодик. Молодик народился, и луна взошла. Удивился старик, но ничего не сказал: видно, так оно и должно быть на этом острове.
Увидя в небе месяц и луну, Дева сказала:
- Теперь идем… - Она встала и пошла.
Она пошла в лес, старик рядом с нею идет. Вместе они вошли в ольшанник и там остановились. Она велела старику стать рядом с нею. Так они стояли долго. Потом женщина сказала:
- Смотри, видишь ли ты?
Он ответил, что видит светлое, а что такое видит - не знает, есть там, нет ли там ничего, а видимо, да и не знает, как сказать.
Она ему в ответ:
- Видишь, тень от светлого падает на ствол ольхи…
- Есть ли там чего? - спрашивает старик.
- Там не есть, там нет никого… однако там есть тень - видишь ли?
И правда, месяц и луна заиграли, и стало ясно: на светлом стволе виднеется свет, а за ним тень… Вот тень обрисовала детскую головку, глазами смотрит на старика. Вот ручки, вот ножки. Ручки подняла, - возьмите…
Женщина протянула руки и взяла живое тельце дитяти.
Это была маленькая светлоокая девочка. И вся-то она лучилась в лунном свете. И вдруг заплакала...
Женщина начала ее утешать. Закутала она в теплые шкурки бобра уже настоящую девочку — дитя человеческое.
Месяц и луна ушли на край земли.
Женщина пошла вперед, старик позади, повторяя слова тех оберегов, что Дева пела намедни.
Придя домой, уложили девочку в люльку. Развели огонь и полюбовались еще раз: лежит детка — истинная ягодка-морошка,—ручками, ножками сучит, глазки светятся, ручки к отцу-матери тянет, на руки просится. Взял старик малышку свою, ключевой, студеной воды зачерпнул и облил ее на пороге вежи — она не заплакала, а только рассмеялась, будто так и надо! Старик же, с голеньким младенцем на руках, уселся поближе к очагу. Играя и лялькая, высушил ее,— сначала спинку, потом животиком к огню повернул, обсушил и головку, и ножки, и ручки, грея их в руках и в тепле очага. Когда же обсохла дочка, уложил ее в люльку, закутав бобровыми шкурами. А Дева неведомо откуда взяла золотой башмачок и положила его в изголовье. После этого дала ей грудь.
Приняв вечернюю пищу, старик и Дева повалились снать. И были они как супруг с супругой, старик и старуха, муж и мужняя жена, отец и мать. Будто они веки вечные жили вдвоем на этом озере, в этой самой веже.
Старик называл ее Акка, она его кликала Кайлес. На другой день девочке положили имя — Никийя, а по-домашнему звали ее Акканийди — бабкина дочка. На другой день, в ночь, в тот самый лунный час, когда восприняли они Акканийди, старуха положила в дымник венец из костей — на доброе начало для жизни Акканийди.
Тучи ли обложат небо темною моряной, зима ли со стужею, мороз ли щелкает в лесу или осень мокнет дождями, а на остров старика и старухи как с ясного неба льется свет, лучи Солнца сияют — землю греют. Ночью лунный свет бодрствует. Сноп лучей снисходит денно и нощно. Если же недосуг Солнцу, недосуг Луне — они тотчас дают весть полуночному Старцу в облике Моржа. Тот посылает своего верного Найнаса со дружиною в дозор. Они играючись бьются потешным боем, оттого свет радужный изливается на землю и нету тьмы над озером Свято. По вся дни, веселая, весенняя, вся в зелени, цветет земля того острова, мхи разноцветным ковром ее кроют, теплую и ласковую от подземных талых вод. Так-то зеленым окном среди темной, ледовой землицы нашей лежал остров, где жила и росла Акканийди-девочка, дочь Луны, именем «Не есть я» — Никийя.
Старик занимался хозяйством, кормил старуху и дочку свою, солнцеданную Акканийди.
В те времена кормилися только рыбой. Ну, да на дичь ставили силки, тенета и те же рыболовные сети; потому и считали дикую, мелкую птицу тою же рыбой, однако воздушной. На дикого оленя не охотились — он, как бы тебе сказать, родимый был. Раз в году все оленное племя дозволяло охоту на себя, да и то не как-нибудь, а только загоном и только вангасами. В другие дни — грех. Не было езды на оленях. Лодка была из бересты — в ней по озеру плавали, рыбачили, а кережи были об один полоз-лыжу, с закраешком. На них мужики таскали свою немудреную снасть. Не легкое это дело по мхам, по болотам, по камням и по горам тащить добро. А таскали же, и дома свои таскали. Дома были из оленьих шкур зимой,— если человеку выпадало счастье умело сохранить оленьи шкуры. А больше были шалаши из бересты, шитой сосновыми кореньями. А бывало, что и в землянках коротали зиму, вроде этой вот вежи. Береста отвечала за все. Котлы пищу варить — береста. Обмажут глиной, прокалят на огне, и дородно, а там уже горячими камнями кипятят воду и варят мясо в этих котлах. Посуда воду пить, короба разные, рыболовная снасть — и для них береста нужна. Кругом береста. Приходилось старику часто ходить в лес за этой берестой и охотиться.
Всякого зверя он приносил и для котла, и для меха; только медведя обходил стороной. Медведь, он был вроде как человек, однако сам по себе, он свое знал, а не человечье.
Жили старичок и старушка, у них была единая девушка. Не малолетка уже, ну, однако, в невесты еще не вышла. Звали ее Акканийди — бабкина дочка.
Однажды летом пошла она за водой. Возвращается с родника, несет ведра, полные воды, замшевая рубашка на ней изукрашена узорами, на ногах беленькие каньги, с перлами вместо пуговиц... Солнце освещает ее из-за спины... и вся-то она будто соткана из лучей.
Уже совсем близко было до дома, как от камня отделился Медведь.
Он сказал:
— Побежишь — съем, не побежишь — съем. Дай воды напиться.
Акканийди ему говорит, что воды и в озере много. А Медведь ей свое — в озере вода цветет, пить не годится. Дала ему напиться. Медведь все ведро выпил и опять:
— Побежишь — съем, и не побежишь — съем! Ты очень красивая стала. Скоро отдадут тебя замуж. Пойдешь ли замуж за меня?
— Как я пойду за тебя замуж, я совсем маленькая, у меня и перевеське-то на голове не бывало, что ты, Медведь! Я не могу идти за тебя замуж! А что скажут мать и отец?
— Ничего,— говорит Медведь,— будешь мне маленькой хозяйкой, а потом, когда оденешь перевеське, станешь мне невестой, а потом женой. Побежишь — съем, и не побежишь — съем! Пойдешь ли за меня замуж? Побежишь — съем, и не побежишь — съем!
-— А кто мне наденет перевеське и косы заплетет?
— Это сделаю я, когда придет тебе срок, я положу тебе перевеське на голову. Побежишь — съем, и не побежишь — съем.
— Маленькой хозяйкой цойду, а женой не пойду. У отца-матери спроси.— И хотела пройти мимо Медведя, но он схватил ее, перебросил через плечи и побежал что есть мочи в лес, к себе во двор, домой.
У Медведя хозяйство большое. Тут и овцы, и коровы в оградах и хлевах стоят. По всему двору кости валяются, черепа разные, руки, ноги обглоданы. Страшно.
Медведь велел Акканийди домовничать, овец и коров кормить и поить, а ему готовить обеды.
— А в те двери не ходи,— показал он на амбар в стороне, весь опутанный цепями. Сказал так, а сам ушел на охоту.
Девушка свое дело исполнила, напоила и накормила овец и коров, и села отдохнуть, а сама думает: «Не пускает меня к тому амбару ходить! Вот еще!»
И она взяла да и подошла близенько. А оттуда Гром загрохотал. Она испугалась и убежала.
Медведь почуял этот гром да поскорее из лесу скоком, скоком — и домой. Что тут такое? почему тут амбары грохочут? Спрашивает:
— Ты ходила в тот амбар?
Она ему говорит:
— Нет, я только мимо шла, а там на меня что-то загрохотало. Я испугалась и убежала.
Медведь обошел вокруг амбара, все цепи проверил, вернулся и строго-настрого сказал:
— Смотри же, и близко к амбару этому не подходи. А я пойду поохочусь. Надо же нам чего ни то кушать?— и убежал.
Акканийди всех коров и овец накормила и напоила и стала пищу к приходу Медведя готовить. Варю сварила и села, ждет своего хозяина.
Вот и вечер настал. Медведь вернулся с охоты и принес оленьего мяса и человечины шмат.
Думает она: «Как оно мы будем человечье мясо есть?» Она не стала угощаться. Так и спать легла.
Утром встал Медведь пораньше, опять наказал к амбару, который в цепях, не ходить, коров и овец накормить, напоить, а сам убежал.
И довелось ей близко около того амбара пройти.
Она мимо шла, а оттуда голос, зовут ее и говорит кто-то:
— Дево, дево, подь-ко сюда... меня не бойся! Я твоей стороны!
Акканийди вернулась и подошла к самому амбару. Через двери кто-то говорит ей:
— Как-нибудь разбей мои цепи. Спаси меня, а я тебя выручу!
Акканийди взяла напильник и стала цепи пилить. Наполовину уже перепилила — тут вечер настал. Пришлось вернуться к очагу. Пришел Медведь и принес мяса оленьего, звериного, мяса тюленьего и человечины шмат. Акканийди отведала оленьего мяса чуток, а больше и не стала. Ну, и спать повалились.
Утром Медведь на охоту убежал, Акканийди же, коров и овец накормив и напоив, принялась допиливать цепи.
Все допилила до конца.
На волю вышел Гром.
Он сказал:
— Скорей, скорей... Возьми сена мешок, еловой хвои возьми ветками да кресало с огнивом не забудь.
Она все исполнила, как наказал ей Гром. Он посадил ее на плечи, с мешком сена, с ветками елок и с огнивом, вздохнул во всю мочь и полетел: загрохотало все небо.
Выше елок, выше варок и гор полетел Гром по небу.
Услышал Медведь грохотанье, бросил свою охоту, да и припустился вдогонку за Громом и Акканийди.
Гром несется выше высоких небес, а и Медведь за ним поспевает. Гром летит — Медведь скачет. Видит Гром — догоняет его Медведь. Он крикнул девушке:
— Ох! скорей, поскорей бросай-ка сена мешок!
Она сбросила мешок сена. Медведь набросился на мешок, думал, это девчонка, и разорвал его в клочья. Пока рвал да метал, Гром далеко улетел. И все-таки Медведь снова начал его догонять.
Кричит Гром — просит девушку высечь огня да ветку бы еловую зажгла и бросила на холмик ягельный, сухой — вон виднеется внизу.
Сделано, как велено. Блеснул Гром молнией. Медведь на горку взбежал, на нем загорелась шерсть. Пока кружился Медведь да катался по земле, стараясь потушить горящую на нем шерсть, Гром далеко улетел. Не догнать Медведю.
Вернулся Медведь домой один, обгорелый.
А Гром отнес Акканийди на то местечко, где она ведра оставила. И до сих пор это место знать: стоят два каменных ведра, и будто коромысло из камня — тут же лежит.
Опустил Гром девочку на землю, а сам спрашивает:
— Хорошо ли, девица, по небу летать?
— Хорошо, очень хорошо!
— А пойдешь ли, нет ли за меня замуж? Все-то мы будем по небу летать, облака да тучи с неба на небо гонять. Весело мне, будет весело и тебе!
Она подумала и сказала:
— Я Медведю сказала «нет» и тебе скажу «нет». Я маленькая, у меня перевеське еще не бывало на голове, и одна только косичка.— Она потрогала свою голову с одной косою. И рассмеялась Акканийди так, как она еще никогда не смеялась. Она была сама себе рада,— рада была, что и Гром хотел, чтобы она была ему женой, и Медведь хотел, чтобы она вышла за него замуж.
— Ну ин ладно, когда у тебя будет две косы и одна перевеське — я тебя найду.
— Найди, Гром, найди...
Громыхнул Гром еще раз и в небо улетел. Акканийди же подошла к лужице воды у родника и заглянула в нее. Счастливая, рассмеялась — тому ли, что она домой вернулась, или еще чему-пибудь.
С тех пор снова Гром по небу грохочет, кого радует, а кого и пугает.
В давние времена на озере Сейтявр островок зародился и вырос большой. На этом острове выросла кудрявая сосна. Под сосною завелась вежа. В веже жили старик со старухой, с дочкой их Акканийди, а еще ее звали Никийя.
Пошла дочка по ягоды и не вернулась. Неведомо, куда делась дочка? Старик отправился к людям. Везде спрашивал, где его дочка.
Ушел старик и тоже пропал,— который день не приходит домой.
Старика нет, дочки нет — старушка одна сидит в веже. Вдруг засияло, засверкало, небо расступилось, и жара пала на землю нетерпимая. В дымник вежи заглянул луч Солнца. Старушка обрадовалась. Она чистые двери открыла — в них влетел Пейвальке, Солнца сын. Сам-то ликом светлый, щеки жаром пышут, в руках золотой башмачок. Старая достала из амбарчика люльку Акканийди, нашла в ней такой-же золотой башмачок. Примерили — точно, одна пара.
Тут Акканийди вернулась и в дом вошла. Пейвальке ей башмачок протягивает.
— Примерь.
Акканийди башмачок примерила — велик башмачок! Поклонилась старая Пейвальке и сказала:
— Акканийди еще не поспела!
Пейвальке неразговорчив был. Ничего не сказал, только жару сбавил. В чистые двери вылетел и всю жару с собой на небо унес. Там он лег спать, чтобы Акканийди, невеста его, в жены ему поспевала получше.
Старушка села заканчивать убор на голову Акканийди — «перевеське» называется. А еще она сшила ей новый девичий наряд. Венок же из можжевеловых веток был свит уже давно. То был подарок отца.
Вскоре и старик возвратился. Тотчас велела старая положить в дымник можжевелевый венок, а сама на голову Акканийди возложила перевеське... Потом она обрядила ее в новый наряд, девичий. Стала девочка Акканийди девушкой.
Надела Акканийди перевеське на голову и побежала к роднику поглядеться: какова-то она в своем новом наряде? Очень красиво ей показалось!
— Отец, возьми меня к людям,— сказала Акканийди,— я к людям хочу!
— Время пришло ей в людях жить, не оскудело бы ее сердце и умягчились бы сердца людей! Пусть откроются глаза и души их на то, что в силах рук их находится неявно! — так ответила мать на желание дочери.
Ночью, когда мать и дочка уже покоились сном, а старик, без сна, отдыхал от дневных забот и трудов,— потянул свежий ветер, напружил кудрявые ветви сосны и... тронулся остров, поплыл по озеру Свято на Север, к устью великой реки, Реки Отцов.
Старик стоял в дверях вежи.
— Видно, так уж от веку положено этому острову плавать.— И дал ему имя «остров Девы».
На утро собрались старик с дочкой и отправились к устью Реки Отцов; тут жили люди старикова племени. В один погост пришли — лежат люди пластом. В другой погост пришли — лежат люди пластом. Голод. Едва Акканийди не съели.
— Не есть я, не есть я,— шептала она про себя и стала невидимой. Тем и спасла себя. Вернулась домой ни с чем.
Миновало время, и пошли они по тем же людям, по тем же вежам. На ту пору с удачной охоты возвратились мужчины. Они принесли мяса, разной дичи с избытком. Дни и ночи пировали люди и ели до отвала.
Вповалку валялись они и на улицах, и в шалашах у очагов, предаваясь тяжелому сну. И не диво, иная девица съедала целый окорок оленя. Это было хорошо. Люди спали от избытка пищи. Даже сны им не снились.
— Не есть я, не есть я,— шептала Акканийди и просила отца вернуться домой.
Малое время прошло, и стали доноситься хорошие вести: море дало людям сытость на многие дни. Ледяная гора принесла от Севера мясо: втиснутого во льдах кита.
Каждый день старейшины собирались около кита и щедро оделяли мясом всех приходящих от каждого жилья. Потом за мясом приходили все, кому надобно,— только оставь после себя бирку: дескать, мы, такие-то, были и взяли. Тогда среди людей жили сытость, мир и покой.
Акканийди уродилась такой девушкой, что женщинам хотелось ее ласкать, как самую любимую куклу, а мужчины желали схватить ее, крепко прижать к груди на всю жизнь и не отпускать.
Пришла Акканийди с отцом в ближнее селение, к устью Реки Отцов, открыла полог первого жилья, которое увидела, и вошла. Здесь жило пять мужчин и много женщин. Мужчины вскочили и набросились на Акканийди. Она была чужеродна, ее можно было взять без закона. Между мужчинами уже началась было драка. Вскрикнула Акканийди: «Не есть я!» — и на глазах у всех исчезла. Тут подоспел отец. Он вручил ее сестре, самой старой матери всех детей этого дома. Акканийди обрела свой облик. Старик произнес над нею слова оберега, как научила его Дева.
Отец усадил Акканийди рядом с собой на почетное место. Он сказал:
— Вот она, моя дочь, она сама захотела прийти к вам в гости. А мать ее, сестра Солнца, ждет к себе людей с дарами.
Тогда им дали лучшие куски мяса и потчевали мозгухами — костями с костным мозгом, а еще угостили их ухою из красной рыбы семги.
Пока гостила Акканийди в селении в устье Реки Отцов, мужчины ходили на охоту больше для забавы: не одною бы китятиной кормиться, а и дичью и мясом зверя. Отправляясь в путь, они плясали и пели песни счастливых охотников.
Девушки и молодые женщины приносили Акканийди свои изделия и узоры. Она погладит их рукою — и все вещи становятся красивее.
В день, когда мужчины ушли на дальнюю охоту, Акканийди принесла маленькие кисы из замши и тюленьей кожи. Она сама и выделала, и скроила, и сшила эти сумочки. Туго набитые жемчугом, отборными камушками и сушеными ягодами, они были соблазном для девушек и молодух. Акканийди учила их любимой игре. Рассыплет жемчуг по скатерти, покроет кучку его руками и воскликнет:
— Ничего нет — я не есть! Что тут есть?
Ей отвечают:
— Там ничего нет!
Тогда она поднимет руки, а там узор: круги, колечко в колечко, и змейки и палочки, и месяц с луной, и ножки сороки, и водный узел, и клетки, и гусиная лапка — все в перлах, все сияет от огней костра!
— Это сделала я! Я есть!
Потом положит руки на те же узоры, все спутает, собьет, перемешает и скажет:
— Никпйя — я не есть! — и станет словно бы ее тут и нет. На скатерти останется кучка жемчужин и камушков в беспорядке.
Одна маленькая девочка не поверила, что Акканийди здесь нет, раз ее не видно. Она потрогала пальчиком то место, где сидела Акканийди, пальчик уткнулся в теплое.
Акканийди опять положила руки на жемчуг — запутала, закрутила руками и сняла их. И опять предстала она, видимая, живая, балуясь, смеясь.
— Я есть! — говорит.
А сама такая красивая, что маленькая девочка запросилась к ней на колени. Акканийди коснулась этой голенькой грязнульки, девочка стала едва видимой, вздохнула, запела песенку, смешалась с дымом костра и улетела в небо, к Найнасу.
— Она моя сестрица Песня, о том не знали ни вы, ни я, но она среди нас живет,— сказала Акканийди. И она брала перлы один к одному, укладывая их в красивые узоры. Девушки и молодушки запоминали и украшали ими свои вещи и одежды.
Как приехала мать Акканийди на новое место, так и начала требовать от людей даров и приношений. Ей все было надобно: треугольнички из красной замши, сушеные гусиные перепонки, жемчужины, даже кривые и кособокие, годились и кусочки красной охры. Лишь бы дары эти были желтого, красного или черного цвета. Вещицы других цветов не надо. За эти жертвы она обещала людям удачные ловы, веселые охоты и дары моря: китов на отмель берега.
После приношений она отпускала Акканийди:
— Иди!
Путь идет, куда ей вздумается, дальше уйдет — больше даров. Знала: раз «они» приносят дары, значит «они» отвечают за дочь. Старуха помолодела, принарядилась, и старика стала держать пообряднее — в белой замшевой рубахе с красными узорами. И Акканийди ходила теперь красиво одетая. Нет-нет и проглянет из старой старушки прежняя Дева. Теперь от Акканийди она требовала: выходя из дома, пусть будет одета в новое, хоть пуговка из сухой ягоды, но не как вчера, а как сегодня, по-новому красивая. Осмотрев дочку, она целовала ее нос в нос, потом ласкала щека щекой и говорила:
Красиво! Иди!
Жизнь людей очень украсилась с тех пор, как среди них обжилась Акканийди. Она приносила им выдумки, сочиненные вместе с матерью на своем острове. То круглый корничек из сосновых кореньев, то пуговку из ракушки, то принесет она белую рубашку из замши с узорами, как раз такую, какую они сшили отцу. Девушки и молодушки перенимали эти забавы, они даже начали баловать ими своих мужчин.
Мужики уже требовали:
— Шейте нам рубахи, штаны и яры, какие Акканийди готовит отцу.
Старик осуждал старуху за поборы и дары. Осуждал: зачем отпускает Акканийди одну к людям надолго и далеко. Он даже пенял жене, зачем она наряжает дочку, да и сама рядится что ни день, то в новое.
— Что за прихоть такая,— твердил он,— одно разоренье! А за рыбой кто будет ездить, коли все будем в нарядах ходить да в лужу смотреться? Зачем девочку, их Акканийди, она отпускает в люди одну? Молодые парни не вздумали бы свататься, а то и просто гоняться. Еще, гляди, украдут дитя. Как бы чего не вышло?
Но старая как посмотрит на него взглядом Девы, той, которую он одел и укрыл, так и прилипнет язык к гортани... Тихий он был старичок и уставный... Потому и почитал свою жену.
А все-таки и он научил Акканийди своему уму-разуму. Он сказал ей:
— Ты мать свою не вовсе слушай... она сестра Солнцу. У них такие сути, что без толку и без удержу, без конца и без началу, без хозяйского призору, могут они изъярять себя по одному своему изволению... А ты человекам дитя, мы люди, нам людскою статью жить.
Подарила «им» корничок круглый или рубашку с моих плеч, белую, и довольно. Дальше пусть сами... Только матери ни-ни...
Акканийди сразу поняла: пусть люди сами выдумают тот же корничок — но только длинный или квадратный, а рубашку пусть сами сошьют красную с белым узором. Это людям будет в радость, в ту самую радость, с какой она с матерью сочиняли свои затеи. Теперь она расточала свои новинки с умом и крепким расчетом.
Это не понравилось древним старцам и старцам-старшинам людей из селений устья Реки Отцов. Они осудили Акканийди за скупость, а ее мать поносили за поборы.
Они кричали: «Что за поборы? При старых богах не бывало поборов!» Стали они злобно шептать по углам, недобрыми взглядами встречали Акканийди, в глазах гнездилась жадность, а в словах звучало:
— М-а-а-ло...
Акканийди уже не раз говорила себе: «Я не есть».
Однажды старухи собрались вместе и отправились в Черную Вараку. Там они долго пели песни и призывали духов старых богов. Потом заявились к острову Девы и, не смея ступить ногою на его твердь, через воду стращали Акканийди и ее мать гневом богов из Черной Вараки.
Старик стоял тут же и слушал. И вот загордилось его сердце — он был прав. Не к добру эти новости! Оно и раньше с ним бывало: занесется умом, возвеличится — особенно с тех пор как Дева скроила и сшила ему новые яры с красными штанами из замши.
— Я тоже не пустое место, отец я есть моей Акканийди! Хозяин я, кормилец, что лучше знаю — то и творю... Не говорил ли я вам! Вот дождались плохих слов от хороших людей.— Так он называл людей своего племени; все остальные были просто люди.
Так-то он смиренность свою потерял, сам себе, на свою погибель!
Ночью повеял свежий ветер, напружил ветви кудрявой сосны, и тронулся остров, поплыл по озеру Свято, еще дальше на север. Он нашел себе пристанище полевее Черной Вараки, однако недалеко от нее, поближе к селениям племени Черной Березы. Племя же Черной Березы жило в дружбе и покое с людьми старика.
Жил старик со старухой. У них была одна дочка. Звали ее Акканийди — бабкина дочка. Старушка-то была не простая женщина. Она была знающая — нойда.
Однажды под вечер засобирался старик в дорогу. Жена уже знала, куда он идет. Она сказала ему:
— Старик... не ходи сегодня куда задумал. Взойдет Луна, Луна увидит твои руки в работе! Не дери бересту при Луне. Пойди завтра, с утра, раненько. Найди другой лесок, а сегодня в Черную Вараку не ходи,— так просила она старика, собирая его в путь-дорогу.
Старик не раз ходил в тот лесок и драл там бересту. Березняк там был хорош, и береста выходила отменная.
Наточил он ножик, собрался и пошел. Идет, а сам думает: «Почему нельзя в ту варачку ходить? Сколько раз там бывал, бересту драл — все было хорошо». И но уважил он старушкину просьбу, позабыл ее слова. «Сегодня, не ходи сегодня»,— сказала она. Не послушался се совета, не поверил родимой душе — своей жене. Потерял свою тихость старый.
Шел, шел и свернул в сторону той Черной Вараки.
Вот и запретный лесок.
Луна взошла.
Он вошел в березняк не так, как всегда ходил, а с другой, с обратной стороны. Думал кого-то обмануть!
Эта Черная Варака — место нечистое. Камни тут наворочены, словно сам леший здесь ходил и набросал их злою рукой. В иных местах все это заросло землею, мхами и лишаями. Тут место нехоженое, страшное и дикое. Стволы берез, словно черт им душу повывернул, так перекрутило, перекорежило, в кольца свернуло и по земле распластало, точно гадов заколдованных. Старик в это место не пошел, забоялся. Он бродил по окраине, по моховому лесочку, смелости-то, видишь, не хватало бабки вконец ослушаться. Тут березы стояли круглые, старые, береста на стволах уже начинала сама лупиться. Ч ерные расщелочки в бересте — называют их чалмушки, по-русски сказать, «глазки березы»,— редкие и глубокие, как ямки, виднелись на многих стволах. От такой ямки хорошо бересту отдирать, ухватишь левой рукой, ножом поведешь — целый клуб наберется. Походил старик по березняку, Луна по белым стволам играет, листву серебрит, лист на лист набегает.
Выбрал старик березину; хороша лесина с красивой и ровной корой. Совсем мало глазков на бересте, один только большой смотрит, словно живым глазом. Заглянул в него старик, и страшновато ему стало: тут, словно в пещере, всякая нечисть запряталась, и паукп-то, и козявки разные, и червяки шевелятся. Ну, он, однако, на то не смотрел; вынул нож и только сделал надрез, как оттуда выглянула Оадзь. Глазками повела и говорит таково-то ласково:
— Старик, а старик, возьми-ка меня замуж.
Из-за спины самой Оадзи еще и дочка выглядывает; смотрит на него, словно он ей отец родной.
— Это я,— говорит,— это меня зовут Востроглазка,— и улыбается своим раззявистым ртом.
Оадзь опять ему:
— Уж возьмешь ли ты меня замуж или не возьмешь, а уж захочу, так возьмешь.— Да еще и красуется, милуется, словно молодуха.
— Кхэ,— поперхнулся старик,— како я тебя замуж возьму? У меня дома своя старуха есть, и дочка есть,— ответил он и пошел дальше, искать другую березу.
Нашел подходящую, только он собрался взрезать бересту, как из-под нее опять Оадзь выскочила, да не одна, а с дочкой Востроглазкой и с сыном в придачу, Горелым Пеньком. Старик осерчал и ушел прочь. Пошел искать третью березину.
Ходил, ходил — приглянулась одна.
— Ах, береза хороша,— а про себя думает: «Эта береза лучше первых двух». Вот он рукавицы за пояс, и... только хотел подрезать кору, как из чалмушки — прыг Оадзь и прямо ему на шею — цоп. Лапками обняла и говорит ему:
— Ну, теперь ты меня замуж возьмешь! Бери меня замуж, старик, не то плохо будет, всю пятку высосу.
...А из щелки бересты еще и Востроглазка и сынок Горелый Пенек выпростались, да и еще один сыночек вострым носиком воздух нюхает.
— Это я,— говорит,— Мохнатый Мышок, и я сынок Оадзи, и я к тебе хочу.
— Не возьму я вас... не возьму я тебя замуж, Оадзя,— говорит старик.— Куда я вас возьму? У меня своя бабка есть. У меня своя дочка есть, рукодельница! А ты что? — говорит он Востротлазке.— Ну, на что вы мне сдались? Куда я вас дену? У тебя, Оадзя, вон и девка есть, и парней двое. Проживете как-нибудь! А мне куда с вами? У меня одна вежа. Места в обрез.
Тут дочка Оадзина — шлеп ему на грудь и улыбается, как родному бате.
Оадзь свое твердит, а старик свое... Он говорит:
— У меня своя жена есть и дочка хорошая, Акканийди зовут, я их кормлю и пою. А как я буду вас еще четверых-то кормить! Вовсе пустое дело ты задумала, Оадзь!
— А нас много, мы поможем. Вот Пенек, мой сынок.
Горелый Пенек шлепнулся старику на правую ногу и обнял ее одной лапкой, а другой играет, забавляется, в глаза заглядывает.
— А вот и Мохнатый Мышок,— говорит Оадзь.
Вслед за Пеньком Мохнатый Мышок прыгнул старику на левую ногу и тоже пучит глаза, в лицо ему заглядывает. Охнул старик, а Оадзь ему на ухо шепчет.
— Возьми меня, старичок, возьми меня замуж, я тебе буду запасной женочкой, а тую женку прочь.
Ну, однако, старик не сдается, спрашивает у Оадзи:
— Куда мне девать-то тебя, с твоими со детками?
А та ему в ответ:
— Старую бабку прочь, запасную на ее место,— и губами пузыри распустила: — Брю.,. брю... брю, бери меня замуж, не то плохо тебе будет.
Рванулся было старик, чтобы убежать от этой запасной женки, да не тут-то было. Она взобралась на шею старику, обняла его крепко-накрепко и сказала:
— Бери меня замуж, старик! Не возьмешь — я тебя заколю... Смотри: вот мои ножницы. Раз уколю — две раны, два уколю — четыре раны, три уколю — будет шесть ран, и ты изойдешь кровью.
Сидит Оадзь верхом на старике, ножницами покалывает, а сама приговаривает:
— Бери меня замуж, бери меня замуж, старую женку прочь, а меня вместо нее. Я ее не боюсь, она меня боится!
— Провалиться бы тебе,— сказал старик.
И покорился он своей запасной старухе. Повернулся и пошел с детенышами Оадзи на правой и на левой ноге, с самой старухой на загривке и с новой дочкой на груди. Оадзь его погоняет да ножницами покалывает, Востроглазка от удовольствия пузыри пускает, а парни в ногах путаются и в глаза заглядывают, умильно улыбаются.
Кое-как доковылял старик до дому.
Завидела старая женушка своего старика в этаком виде и стала ему выговаривать:
— Говорила я тебе: не ходи в Черную Вараку— будет беда. Просила тебя: не дери бересту с тех берез при Луне! Мало тебе леса кругом? Ты, старик, не поверил мне, ты не послушался меня. Вот и привязалась к нам Оадзь!
На другой день старик рассмотрел, кого , он привез на себе к себе в дом; разглядел он свою «запасную женушку» и ее деток.
Паук — не паук и не паучиха, кузнечик — нет, не кузнечик, однако и не жаба, а и не лягушка. Ну, мокрая, скользкая лягва в женском облике.
Что делать? Надо жить и с этой страхолюдой.
Ну и стали жить.
Оадзь и дети ее боялись света. Как только утром появлялось Солнце, они так и никли, так и припадали к земле, так и расползались во все стороны. Они забивались в разные щелки, прижимались к земле и, пресмыкаясь, уползали под камни, прятались за стволы деревьев, забирались под мох, под пеньки, под обломки коры и выглядывали оттуда, пожирая глазами старика и старуху с Акканийди, словно хотели их съесть.
Старик построил для Оадзи отдельную вежу. Все щелки, все дырки и дымник Оадзь велела заделать, чтобы ни единый луч Солнца не падал на нее и на ее детенышей. Огня в ее веже не разводили — там было сыро, темно и душно. Оадзь вползла туда, и не легко было вытаскивать ее на рыбалку.
На рыбную ловлю ездили сам старик и его запасная женка. Ездили они только в сумерки или ночью при Луне.
Не успел старик построить новую вежу, как Оадзь забралась в нее, сетями накрылась, и все четверо легли спать. Старика прогнали, чтоб не мешал, а сами крепко начали спать, даже остров задрожал. Чем ни крепче спали, тем сильнее дрожал остров Акканийди. И так дрожал, что тронулся остров с места и поплыл по озеру. Плыл, плыл и остановился поближе к Черной Вараке, подальше от жительства людей.
Теперь Оадзь не разрешала развешивать мокрые сети для просушки. Она велела бросать их в свою вежу,— там она усаживалась на мокрые сети или забиралась под них, под самый низ. Она любила подремать там днем, а ночью спать со всеми своими детьми вместе, под сетью. И опять они посматривали оттуда так, словно хотели съесть старика, и старушку, и дочку их Акканийди.
Каждый день Оадзь зазывала старика в свою вежу. Тут она усаживала его с собой рядом на мокрые сети. Подсядет к старику потеснее, выбросит изо рта свой длинный язычок, липкий и белый, и облизывает щеки старика. Ласковым голосом говорит ему разные нежности, от этих нежностей у того спина и руки покрывались гусиною кожей, пуще всего на лице, а из усОв и бороды, из бровей медленно выпадали волос за волосом.
Стал старик совсем лысый. Оадзь тому рада — лижет и лижет его затылок и от удовольствия пузыри пускает и свою песню заводит на все лады, на все озеро. «Брю, брю, брю» да «рю-рю-брю-брю»,— так и заливается.
Старик, бедняга, сидит ни жив ни мертв, сам не свой, не знает, куда ему деваться. Тогда Оадзь начинает его утешать ласковыми словами, как она его съест и какие косточки отдаст обсасывать Востроглазке, а уж пятки обязательно даст пососать малышам — Горелому Пеньку и Мохнатому Мышку. У старика сердце замрет, замрет, да и закатится, и остановится. Не может старик дышать, не знай как, едва живой, выберется от Оадзи и уж не идет, а едва-едва ползет к своей старушке, к своей любимой дочке Акканийди.
Тут жена и Акканийди обмывали его и обсушивали, обтирали, обогревали у очага, и он засыпал, как малое дитя.
Вот что бывает, когда муж не слушает мудрой жены.
Плохое житье настало старику, и старухе, и любимой их дочери Акканийди. Оадзь не допускала прежнюю жену ездить за рыбой. Она сама, вместе со стариком, отправлялась на рыбалку.
Старик кое-как управлялся со своим большим хозяйством: и на озеро ездил, и на охоту ходил, и по дому все в порядке держал. Его старушка и Акканийди относили котел варева в вежу Оадзи. Старая старушка угощала Оадзю и детей, а Акканийди поскорее уходила в свою сухую вежу.
Ошиблись они в этом: не надо было Акканийди ходить в вежу Оадзи, не надо было, чтобы Оадзины парни видели Акканийди-девушку.
Однажды Горелый Пенек сказал своей матери:
— Я жениться хочу.
— А женись, сынок, я похвалю за ухватку!
— Как я женюсь? Я твой, я лягвы сын, а девка — невеста Пейвальке.
— А захочешь жениться — так женишься. Однако я взяла своего старика, и у меня есть муж.
Ладно. Раз задумал Горелый Пенек жениться — надо жениться. Выбрал он дождливый денек и попрыгал к веже Акканийди свататься. К двери подобрался и говорит:
— Брю, брю, брю... Акканийди, брю, брю... выйди, выйди, моя мокренькая, мокрица моя серенькая!
Акканийди вышла из вежи, а тут сноп солнечных лучей заиграл, стоит Акканийди в лучах Солнца, красотой сияет, как ягодка морошка, живая кровинка!
Горелому Пеньку на свету неможется. Шкурка сохнет, стягивается, язык усох и сузился, ничего сказать не может; «бю-бю-бю» — вот и весь его разговор. Акканийди улыбнулась, вошла в двери своей вежи и стала невидимой. Горелый Пенек остался ни с чем. Упрыгал он обратно в свою вежу, забился под пенек и оттуда пальчиком своей лягушачьей лапки манит к себе сухую Акканийди.
Захотелось жениться и Мохнатому Мышку. Этот был парень побойчее. Он не стал спрашивать у матери совета. Он решил жениться сам, построить отдельную спаленку, подходящую для Акканийди и для себя, и уйти от Оадзи, уйти от Востроглазки — он ее недолюбливал. Мохнатый Мышок Солнышка не очепь-то боялся. Он любил прогуливаться в хорошую погоду. Он хотел, чтобы никто не знал, как и когда он будет свататься к Акканийди.
И вот подкараулил он, когда Акканийди пошла по ягоды. Накрылся листочком и побежал за девушкой.
Акканийди это заметила. Она накрыла несколько ягод морошки листиками, сама сказала себе: «Не есть я» — и начала звать Мохнатого Мышка от каждой ягодки, покрытой листиком. Мышок забегался, уморился — все ягоды с листиками сгрыз, а Акканийди все еще зовет его к себе.
Тогда Мышок выбрал мягкую кочку моха, лег на нее, накрылся своим листиком и заснул.
Акканийди пошла домой, а Мышок сказал сам себе:
«— Наше от нас не уйдет. Ужо!
Сети в сырой веже Оадзи не просыхали. Вконец сопрели сети. Они прохудились й начали рваться ячея за ячеей. И вот от них остались одни дыры. Живою осталась только та сетка, которую старик сам сушил на солнце, которую старая старушка сама починивала.
Этою сеткой старик не мог наловить рыбы столько, чтобы хватало на обе семьи. Украдкой он кормил свою старушку и Акканийди, Оадзи с ее детьми он отказывал в пище.
Не стерпела Оадзь, зазвала старика к себе в вежу и сказала ему:
— Старик, а старик!.. Если ты не будешь нас кормить, мы съедим сначала тебя, потом твою старуху, а дочку твою оставим на закуску. От нас она никуда не уйдет.
В этот день Акканийди с матерью решили лучше оставаться голодными, а весь улов варить для Оадзи и ее деток, чтобы сохранить своего старика. И второй и третий день они варили уху для Оадзи.
Оадзь.была сыта — Акканийди голодна. Однако надо быть человеку сытым. Когда дочь и старушка совсем ослабели, старик сам сварил рыбу и накормил свою семью досыта. Акканийди была сыта — Оадзь оказа-лась голодной. Тогда Оадзь зазвала к себе в вежу старика. Войти в вежу он вошел, а выйти не вышел.
Пришлось Оадзи ездить на рыбную ловлю самой. Она брала с собою по очереди двух из своей семьи, а одного оставляла дома следить за старой бабкой и ее дочкой, чтобы Акканийди не убежала. Ну, и ездили они и рыбачили одною и той же сеткой. Прокормиться ею они не могли.
Однажды поехали они на озеро — последняя сетка у них прохудилась; вернулись пустые, ни одна рыбина не попалась. Злые, молча уползли все четверо к себе в вежу. Оадзь забилась под старые сети, ребята к ней под бок подобрались. Сидят, едва головы видны, одни только глаза блестят. Говорят между собою по-своему, а что они такое бормочут? «Брю-брю-брю» да «рю-рю...» — поди знай, что они замышляют?
Бабка, мать Акканийди, все знала. Она знала все, что будет наперед. Она знала, что ей пришел конец.
Она научила дочку, как ей быть, чтобы спастись от Оадзи и ее детей. Она долго шептала на ушко Акканийди свой наказ. И еще она дала Акканийди сонные палочки. Потом заставила все повторить, а когда Акканийди в точности и без ошибки рассказала все по порядку, старушка повторила еще раз:
— Сотую косточку, сотенную косточку не забудь!
Легла и больше не вставала. Ночью Оадзь пробралась в вежу старой бабушки, а ее там уже не было — одно мясо да кости остались. В полдень Оадзь уже варила из ее остатков обед. Акканийди ей помогала. Потом Оадзь с детками забралась в свою вежу. Через открытые двери голодными глазами они следили за всем, что делала Акканийди. А ойа взяла свои ведра, свое коромысло, из горячего родника принесла горячей воды и поставила бабкины косточки вариться на жаркий огонь.
День был солнечный, стояла жара. Солнце пекло так, что Оадзь не могла вылезти из своей вежи. Она сидела в сырости и глотала слюну.
Ну, вот и обед готов. Акканийди на улице была девушкой в самой поре, румяной и ядреной, в вежу вошла — и пропала, однако она поставила котел перед Оадзью, посреди ее детей, и сама -тут же села.
Понемножку видимой становилась. Прояснилась — в котле помешивает ложка за ложкой, навар собирает в отдельную чашечку. Когда весь навар собрала, погасила костер и начала угощать Оадзю и ее детей. Оадзь и оадзята попримолкли, едят, жуют, косточки обгладывают, перед собою бросают. Акканийди те косточки собирает и складывает в кошелочку у себя на груди.
Ну, и кончили обед.
Акканийди разбросала все косточки по скатерти и сосчитала — девяносто девять косточек есть, сотенной косточки нет. Тут Востроглазка икнула, Акканийди ее в спину — стук... Сотенная косточка вылетела из глотки Востроглазки. Акканийди ту сотенную косточку схватила и спрятала у себя на груди.
Оадзь это заметила и говорит Акканийди:
— Вот ты какая? То была тихоня, а как мы тебя накормили, как наелась бабкиного мяса — стала драчунья!
Востроглазка еще и пригрозила:
— Я тебе никогда не прощу, ишь чего вздумала, драться полезла! Погоди, доберемся и до тебя.
Ну, и стали жить без старика и без старой бабки. Акканийди сетку починила, и Оадзь поехала на озеро рыбачить. С собой она взяла Востроглазку и Горелого Пенька. Мохнатый Мышок остался дома приглядывать за бабкиной дочкой. Акканийди осталась в своей веже домовничать.
Вот она с делами управилась, вежу помыла, посуду прибрала. Тогда и говорит Мохнатому Мышку:
— Мышок, Мышок, мохнатый бочок, приходи-ка ко мне, надо у тебя в голове поискать-почесать!
Ну, Мохнатый Мышок припрыгал. Он согласен, чтобы ему в голове поискали-почесали. Положил он голову на колени девушке и думал, тут-то и уговорит он Акканийди выйти за него замуж, а Акканийди достала сонные палочки, матери подарок, и только Мохнатый Мышок смежил глаза от удовольствия, что Акканийди в голове ему ищет, как она воткнула ему эти сонные палочки в глаза, и Мышок крепко уснул.
Акканийди пошла на ту горушку на их острове, которую ей указала мать. Тут она косточки ее в землю зарыла и залила их наваром. Встала на эту землю и постучала ногою три раза.
Была голая земля, а вдруг поднялся вокруг девушки дом. Красивый дом из чистых и белых костей великого кита. Она двери открыла — лучи Солнца к ней в дом вошли. С ними вместе Пейвальке явился. Сын Солнца к ней в гости пришел.
И вот она видит: на столе золотое вязанье лежит, по столу ручей меду струится. И она золотое вязанье взяла, меду испила, из солнечных лучей серебряные нити брала, золотое вязанье серебром ткала и в подарок Пейвальке пояс вязала. И вот она золотое вязанье вяжет, мед-вино пьет, с сыном Солнца играет.
Угадывать стала, что скоро рыболовы домой возвратятся. И она не стала больше с Пейвальке играть, не стала мед-вино пить, золото вязанье вязать. Ушла, ножкой топнула, оглянулась — дома как не бывало.
Пришла домой, у Мохнатого Мышка сонные палочки выдернула. Мышок пробудился и встал. Тут и весла загремели,— то рыболовы возвратились домой. Ну и ели, и пили, и спать повалились.
На другой день Оадзь опять поехала рыбачить. Она взяла с собой Востроглазку и Мохнатого Мышка. Дома остался Горелый Пенек — пусть приглядывает за бабкиной дочкой...
Акканийди управилась по дому, посуду вымыла, полы подмела. ч
— Пенек, а Пенек, подъ сюда, Пенечек. Я поищу у тебя в голове, почешу-поскоблю.
Пенек быстро плюхнулся в вежу Акканийди, дал ей в голове поискать-почесать. Положил ей голову на колени, а сам думает: «Ну, теперь-то я буду ей женихом»,— да размечтался, как это оно будет, хорошо... и вздремнул. Тут ему Акканийди сонные палочки в глаза вставила, Пенек крепко уснул, а Акканийди скорей-поскорей побежала на горку к косточкам матери.
На горку взошла, встала на землю, где косточки были зарыты, три раза ножкой топнула. Был белый свет — стал белый дом костяной. На столе злата-серебра пояс лежит, ручей меду бежит. Она двери открыла, золотое вязанье взяла, мед-вино пригубила. Тут и Солнца свет к ней в дом вошел, из лучей его Пейвальке предстал. Акканийди серебряные нити от Солнца брала, мед-вино пила, с сыном Солнца, Пейвальке, весело играла. И вот она с Пейвальке играет, золотое вязанье вяжет, медвино пьет, в лучах Солнца живет. Пейвальке свой золотой башмачок ей принес и просит, чтобы она свой, такой же. принесла.
Угадывать стала Акканийди, что скоро рыболовы вернутся назад. И она посередь пола ножкой топнула — Солнца сын ушел, и дома не стало. Акканийди возвратилась домой. В вежу вошла, сонные палочки вынула, золотой башмачок упрятала. Горелый Пенек пробудился. Тут и весла забренчали, лодка в берег уткнулась — рыбаки возвратились домой...
Оадзь стала любопытничать и выведывать у Горелого Пенька, что делала бабкина дочка, пока они на рыбалку отлучались.
Горелый Пенек отвечал, что он сладко спал, ничего не видел, что тут такое делала Акканийди. Оадзь рассердилась и сказала:
— Положено тебе имя — Пень, так и есть ты пень. Пнем ты и остался, а быть тебе просто гнилушкой.
Ничего не узнала она от Горелого Пенька.
Ну, и пили, и ели, и спать повалились.
На этот раз поехали рыбачить Оадзь, Горелый Пенек и Мохнатый Мышок. Караулить досталось Востроглазке. Довелось двум девушкам домовничать. Востроглазка работать не охотница, Акканийди вежу прибрала, полы вымыла, посуду вычистила и воды принесла. Управилась Акканийди и говорит Востроглазке:
- « Отдохни, Востроглазка, а я у тебя в голове поищу-почешу.
Востроглазка дала в голове поискать-почесать. Акканийди в голове у Востроглазки ищет и чешет, а та под косой не дает ей ни искать, ни чесать. Вот Акканийди темечко Востроглазки чешет-почесывает, а Востроглазка оба глаза своих закрыла. Акканийди в эти глаза и в уши сонные палочки вставила, а третий глаз у Востроглазки под косой не заметила, сонные палочки в него она не вставила. Востроглазка только притворилась, что она заснула. Она осталась зрячая. Третьим глазом она видела лучше всего, он у нее был самый зоркий. Она сразу углядела, что Акканийди, как только вставила ей сонные палочки, куда-то побежала. А та, добежав до заветной горушки, стала на место и топнула ножкой. Было место пусто, а тут явился дом из китовых костей. В этом доме Акканийди за столик уселась. Солнца сын перед нею стоит, и она мед-вино пьет и пояс златотканый серебряной ниткой рукодельничает и любуется. Она любуется поясом, ею любуется Солнца сын, и Акканийди с Солнцевым сыном играет.
Востроглазка все видела! А как увидела — скорей-скорей побежала домой, в старикову вежу забралась, на шкуру легла и последний глазок закрыла, будто она ничуть ничего не видала.
Акканийди меж тем золотое вязанье вяжет, мед-вино пьет, пояс златотканый серебряной нитью рукодельничает, с Солнцевым сыном Пейвальке играет, золотой башмачок на ноги свои примеряет.
— Тут и будем жить,— сказал ей Пейвальке.
Играли, гуляли, а и стала Акканийди угадывать, что скоро вернутся рыболовы домой. И она не стала мед-вино пить и серебром рукодельничать. Заспешила, заторопилась, позабыла посередь пола стать и ногой топнуть. Остался Солнцев дом стоять, в нем Пейвальке ждет Акканийди обратно.
Акканийди домой, в свою вежу побежала, Б вежу вошла, а тут-то Востроглазка не спит.
Рыболовы приехали. Востроглазка в вежу к матери переползла и рассказала ей все, что она видела.
— Бабкина дочка с Солнцем играет, бабкина дочка золото вязанье вяжет, серебряйы нити из лучей Солнца берет, в пояс Солнцеву сыну вплетает и мед-вино пьет... Золотой башмачок примеряет. А мы что?
Оадзь вскричала:
- Все будет твое! Где, где, где,— кричит,— этот дом стоит?
И все они побежали дом Акканийди смотреть, какой он такой красивый стоит, где бабкина дочка с Солнцем играет, золотое вязанье вяжет, серебряные нити из лучей Солнца нанизывает, и в пояс Солнцеву сыну вплетает, и мед-вино пьет...
Акканийди эти крики услышала, бросилась она бежать к своему дому, к дому Пейвальке, к дому матери любимой, к дому Солнцева сына, с которым она играла, мед-вино пила, пояс ему златотканый вязала.
А уж вечер на землю спускался, сумерки разостлали туманы, Солнце за дальние сопки ушло и дом и Пейвальке в небо поднялися. Покинул Пейвальке свою Акканийди.
Акканийди осталась одна.
Оадзь и ее дети на Акканийди набросились. Она к косточкам матери —- нет ей помощи; Пейвальке и дом улетели, она в вежу старика, только успела сказать:
«Не есть я», - и стала невидима.
Тогда Оадзь растянула одну шкуру тюленя на дымник, другую — на двери, третью — на чистые двери.
Востроглазка с братьями вогнали Акканийди в тюленью шкуру, закатали, завязали, по швам зашили и в озеро бросили. Все равно ее не съешь, раз она невидима была.
Оадзи поймали девушку Акканийди. В тюленью шкуру закатали, зашили и в озеро бросили. Из озера в озеро, из озера в речку, из речки в реку, из реки в другие реки и озера - вынесло Акканийди на волны морские, в темное море. Здесь долго носило ее вдоль морских берегов.
Когда услышала Акканийди, что тихо на морском просторе и не о камни бьется морская волна, а набегает на песок водопоймины, она распорола ножичком шкуру тюленя и вышла на волю.
Прошлась дю земле туда и сюда, по камешкам прошлась — размяла затекшие ноги; тут перед нею тропа вверх по берегу поднялась. Она по тропе пошла, та ее вывела от крутого берега на гору. И пошла она куда глаза глядят. Дорогой питалась ягодами да в речках руками ловила рыбу, тем и жива была.
Шла она, шла тою тропой и вышла к дому. Стоит дом на угоре, а кругом пусто — пустое гладкое место, земля же вокруг дома сильно потоптана.
Акканийди в дом вошла.
И в доме пусто. Только кровь на полу, словно озеро, стоит. Два раза она вычерпывала кровь, и кровь опять, выступая из стен и пола, заполняла весь дом. Вычерпала в третий раз — крови не стало. Посреди дома стол стоит, на столе хлебные крошки. Она присела к столу, подобрала хлебные крошки. Принесла воды и принялась вымывать кровь из стен и из пола. Вымыла дом начисто, не осталось в доме кровавых следов.
— Я есть,— сказала.
-Акканийди осмотрела весь дом. В каждый закуток заглянула. Надо ей знать, что это за дом такой и кто здесь хозяева. За печкой нашла: лежат припрятанные хлебцы — круглые риске. Она взяла, отломила кусок и съела. Порушенную риске положила на место. Захотелось ей отдохнуть и подремать. И вот она потеряла свой облик, облик растаял в тень, из тени обернулась она в старенькое, рыхлое, совсем истыканное иглой, изъеденное червями веретено.. Обернулась веретеном и воткнулась в стену.
Сидит. Дремлет. Не успела она как следует глаза сомкнуть, слышит: идут.
Целый день Акканийди слышала поступь шагов.
Через день пришли. Открылись двери дома, и зыбким строем вошли один другого краше, богатырь к богатырю на подбор, а впереди всех добрый молодец-краса, их предводитель. Они тут есть — и их тут нет, невидимы и словно не слышны они — тенями вошли. Но тут они, шепот их Акканийди слышала.
Прошелестели голоса:
— Здесь была женщина!
— Но ее нигде не видно?
— Я слышу ее запах!
— Она здесь, я чувствую — она смотрит на нас живыми глазами.
- Ее нигде не видно?!
Они заглянули за печку, и каждый взял по своему хлебцу, а одному-то достался порушенный. Это был Найнас, их вождь и предводитель, тот, который вошел сюда первым.
— Кто здесь есть, тот тебе родня, — услышала Акканийди.
Подкрепились они, прикончили хлебы и начали игру.
Они играли в молодецкий бой, схватывались врукопашную и как бы метали друг друга на землю. Мечи беззвучно блистали в воздухе невидимыми лезвиями. Бой был жаркий, бой был веселый, бой знатных умельцев. Найнас перебегал с края на край, и там, где он появлялся, жарче разгоралась борьба и струями лилась кровь. Молодцы так распалялись, что Рыхлое Веретенце начинало видеть их лица, броню их, боевые доспехи, их сильные руки. Она видела, как из ран их — неглубоких ран и царапин на коже — льется алая кровь и заливает пол. Опять кровь наполнила весь дом. Уже игра в жестокий бой шла по колено в крови. Наконец утехи перешли в тяжелый труд боевой страды. Труд кровавым потом льется и льется с лиц у воителей праведных... А на небе полыхают багровые сполохи. Кто-то запел кровавую песню воителей неба. Все подхватили эту песню о крови и оставили игру... Вышли из дома наружу один за другим, один за другим вереницей, и истаяли.
Они растаяли в воздухе, словно их никогда здесь и не было.
А кровь их осталась...
Один лишь молодец, самый светлый из всех, тенью встал у стола. То был Найнас, их предводитель. Сказал он тайным голосом сполохов:
— Отзовись та, что мой хлеб порушила. Покажись! Стар человек — будешь мне бабушкой, полвека-жено— матерью станешь, молодая, мне ровнюшка,— сестрой назову, а если девица ты — будешь моею женою!
— Здесь я,—сказала Акканийди тихонько.
Найнас метнулся туда, откуда слышен был голос. Акканийди же — порх — и перекинулась в другой угол. Найнас туда, а Акканийди уже перепорхнула на третью стену и весело смеется, совсем не скрываясь.
— Есть я — здесь я, Найнас, здесь вот... Я есть.
Но разве догадаешься, что за этими шутками прячется девица. Найнас к третьей стене бросился, хочет кого-то в руках удержать, Акканийди упала на пол веретеном и смеется и забавляется.
— Есть я — это я здесь, Найнас-воитель. Что же ты меня не найдешь!
Повторил свою просьбу Найнас.
Он был бледен, бел, но очень хорош собою, и тогда Акканийди в сумерках утренней зорьки поднялась ему навстречу и обернулась девицей ясной, румяной, как ягода морошка.
И вот ее мужем стал Найнас, вождь сполохов.
Найнас спал до утра. Заря заиграла, солнце взошло — Найнаса не стало.
Она же днем жила. Весь дом вымыла и прибрала. Волосы свои заплела на две косы.
Вечер настал — она опять, свой облик потеряв, обернулась р старое веретено и воткнулась в стену.
И вот пришли Сполохи и стали эабавляться своей кровавою забавой. Играли, играли, бились, сражались, умелый бой вели. И там, где становился в ряды Найнас-вождь,— там битва крепчала, проступали лики мертвенных бойцов, а из невидимых ран сочилась алая кровь. Наконец утехи переходили в тяжелый труд боевой страды. Труд этот кровавым потом исходил и лился кровью с лиц воителей праведных. Сочилась кровь из невидимых ран и заливала дом. А на небе полыхали кровавые сполохи.
— Не есть я! Непереносимо мне это!
Но вот пронзал небо первый луч утренней зари, затухал бой, все исчезало.
А Найнас оставался с женой.
Однажды она так ему сказала :
— Мне не по силам эта жизнь. Я не могу здесь жить. Сильно вы бьетесь, умело вы бьетесь, но великой натугой живете, исходите кровью, кровь заливает наш дом. Я теряю себя. Я не есть, я болею вашей кровью,— и она начинала терять свой облик, претворяясь в тень.— Для чего это нужно? Зачем? Кто вы такие?
Найнас обнял жену, стараясь удержать ее в живом облике, и сказал:
— Тебе не след здесь быть. Тебе эта жизнь несовместима. Здесь нелюди режутся и льется кровь... Я провожу тебя к моей матери, там и будем жить счастливо — ты и я... людским подобием.
Он взял ее за руку, привел к дороге, дал в руки клубок ниток и сказал:
— Вот клубок, брось его на дорогу, куда он покатится, туда ты иди. Смотри на клубок, больше никуда не гляди, оглянешься — Сполохи схватят тебя. В пути, будет ли кто тебя зазывать к себе, песни петь о тебе,— ты не смотри и не слушай, не останавливайся и ход не замедляй, своим шагом иди, все вперед и вперед. Даже если Солнце будет тебе песни петь и в глаза тебе заглядывать — не смотри в его глаза, не отвечай своим взглядом — иди своим путем. Дам тебе шапочку...— И он взял лучей от своего света, помял, потер, потискал так и этак и сделал как бы крышечку. Потом взял и окунул в свою кровь и сказал:
— Домой придешь к моей матери — жемчугом изукрась эту шапочку. Днем при Солнце пусть она будет на твоей голове. Забудешь исполнить этот завет — я останусь один. Река ляжет поперек твоей дороги, а на другом берегу уйидишь жилое место и вежу. Кликни: «Дайте мне перевозу! Дайте мне ту лодку, что Найнас своими руками шил, опругу клал и порезался!» Ту лодку пусть пригонят тебе. В нее ты садись.— И тут Найнас наклонился и тайным голосом сказал Акканийди то, что ему надобно сказать: — На ту опругу садись,— не на другую!
Найнас бросил клубок на дорогу; клубок покатился, Акканийди взяла нитку в руки и пошла своим путем-дорогою.
Шла она и лесами и вараками, мимо рек и озер шла, мимо сосен и елей высоких и древних, как мир, от веку заросших сверху донизу бородатыми мхами. Шла Акканийди по ягелям пышным и по острым каменьям. Пробиралась по глухим ущельям, где извечно в тени лежит белый снег и водопады, обледеневшие от стужи, красными и бурыми, зелеными и голубыми потеками свисали со скал и обрывов.
Ей встречались и звери и птицы, и все ее звали к себе. Зазывает каждый чем может — птицы песнями звали, мышки-зверюшки тоненьким посвистом, зайцы об землю дробно били лапками... Медведь, ее завидев, свою песню запел, стоя по краю тропы, он просил ее зайти к нему в гости в дом, отдохнуть, вспомнить, как он к ней на остров хаживал, как они, бывало, жили-поживали у него на дворе и песни распевали. Рядом с нею он шел и пел, пел о том, что Найнаса жена светлее Солнца лицом, ярче месяца, краше ягельной тундрушки. Кланялись сосны и ели древние, дремучие, к себе зазывали, в тени своей отдохнуть. Вот и Солнца сын прилетел: засияло вокруг, заиграло, теплом-жаром повеяло, золотые и серебряные лучи прямо в руки Акканийди даются.
Акканийди шла и шла своим путемъ-дорогою, никуда не смотрела, не глядела, только видела нитку суровую от клубка, который дал ей Найнас-муж. Гром в туче налетел, нашумел, нагремел, закутал все облаками, густым голосом кричал:
— Садись, Акканийди, на плечи...
Вот и Солнце догнало ее, распалилось, разъярилось, ревностью пылает, в глаза норовит посмотреть, заглянуть...
Тут Радуга предстала, разогнала Солнца лучи, тучи и дожди, изогнулась дугой, встала певучей преградой и предшествовала ей на всем пути... И вот Акканийди прошла через Радугу, опустив глаза, и перед взором ее была только суровая нитка от клубка ее Найнаса-мужа.
А клубок все бежал и бежал, все вперед и вперед, а за ним без отдыха и сна поспешала Акканийди — Найнаса жена.
И вот поперек ее пути пролегла река.
Встала Акканийди на крутой бережок и звонким голосом запела:
— Дайте мне перевозу, дайте мне перевозу и пригоните ту лодку, которую сам Найнас шил, сам Найнас лодку шил, опругу клал и порезался, свою кровь на ту опругу пролил.
А ей с того берега в ответ вопрос летит:
— А кто ты такая пришла, что песню о Найнасе знаешь, кто ты такая, Найнасу близкая сердцем?
И вот пригнали лодку. Сама матерь Найнаса приехала ее встретить и спросить — кто она такая, Найнасу близкая сердцем? Матерь Найнаса спросила ее:
— О которую опругу порезался Найнас?
И Акканийди села на ту опругу, о которую порезался Найнас. Найнаса мать рада была, что близкая сердцу сына ее к ней пришла в дом, что знала она ту опругу его и на ту опругу она села сама.
Прошли первые дни. Акканийди все еще жила с матерью Найнаса в ее веже, а Найнаса-мужа еще не видала.
Мать Найнаса долго терпела, очень хотелось ей знать, кто же такая пришла к ней и на опругу Найнаса села? Она спросила невестку свою:
— Кто ты такая?
И так ответила она:
Не есть я... Никто я...
И еще сказала:
— Дай мне, матерь, спальное место в амбаре.
И мать постелила Найнасу-сыну и ей постели из меха в амбаре. Она принесла им одеяла и покрывала надежные.
Мать Найнаса жила в своей веже, а Найнас с женою отдельно, в амбаре. Он появлялся и делался видимым в людском подобии, как только гасла вечерняя заря. И он уходил опять в свой свет с лучами ранней зари. Вставало солнце, и не должно было ему быть между людей. Несовместим он с людьми.
Однажды Акканийди возвращалась с родников и несла на своем коромысле ведра ключевой воды. Ей навстречу вышла мать Найнаса. Спросила она у невестки, может ли она ей помочь в ее горе, горе матери...
— Я Найнаса мать, я это знаю, но я не вижу его, и я никогда его не видела. Я не вижу моего Найнаса-сына, сына моего я, не вижу... Но скажи мне: кто ты?.. Ты пришла, ты уже знала опругу на лодке Найнаса, ту, на которой он порезался. Ты ему близкая сердцем.
Ты с ним спишь-почиваешь. Ты его видишь каждую ночь. Но скажи мне: кто ты такая, кто ты есть?
Невестка ей ответила:
— Я не есть. Я жена Найнаса.
Тогда мать говорит ей такие слова:
— Я мать Найнаса, но я не вижу его, и я никогда не видела. Народится заря утренняя — его уже нет, а днем даже имени его не должно творить. Приходит заря вечерняя, я слышу,— он здесь, но я человек, и я не вижу его и не знаю. Скажи же мне, близкая Найнасу сердцем,— кто ты такая? Ты его видишь, ты его знаешь, ты его чувствуешь сердцем! Ты говоришь: «Я жена Найнаса!» А я говорю: я мать Найнаса, и я его не вижу, я его глазами не знала никогда. Близкая сердцу Найнаса, близкая сердцу сына моего, сделай так, чтобы я могла его видеть, хотя бы один разочек, сыночка моего, Найнаса-сына, и понять: кто ты такая. Ты можешь,— сделай так.
Акканийди — Найнаса жена — поставила ведра с водою на землю и так ответила матери Найнаса:
— Трудна твоя воля, матерь Найнаса. Может быть, и я буду матерью, и я хочу быть близкой сердцем тебе, как и сыну твоему, Найнасу, мужу моему. Положим обет: выткать звездный пояс — темный, как небо со звездами. Я скажу тогда: «Я есть!» Этим поясом широким, как полог небесный, мы затянем потолок нашего покоя и закроем для Найнаса голубое небо дня и Солнца лучи. Он будет спать среди дня. Тогда увидишь ты сына своего, матерь моего Найнаса... И если ты поймешь, что дало тебе видеть сына твоего Найнаса, ты будешь знать, кто я такая, ты это поймешь своим сердцем, матерь Найнаса, и тогда ты будешь матерью и мне — мать человеческая.
Акканийди подняла коромысло с ведрами и пошла к своему дому.
Они исполнили свой обет: соткали звездный пояс, небесный путь в ночное небо.
Мать Найнаса ткала то, что она знала лучше всего,— она всеми цветами трав и каменьев своей земли соткала основу бездонного неба.
Акканийди же взяла серебряные нити из солнечных лучей. Этими нитями она создала звезды такими яркими, что казалось, они звенели в ночи.
— Я есть,— сказала Акканийди.
И с этого дня они стали как одна — мать Найнаса и Найнаса жена...
Мать Найнаса растянула на потолке спальни звездный пояс так, что от пола он был видим, как ночное небо в звездах.
Однажды пришел Найнас поздно ночью и лег спать. И спал он в ту ночь крепким сном. Однако спал он чутко. Под утро проснется — глянет на небо и видит: светлые звезды, черное небо. Успокоит свое сердце и снова заснет. Не раз он так пробуждался и каждый раз видел над собою глубокое черное небо и звезды.
Жена его давно уже пробудилась и вышла из дома по хозяйству. Первое, что она сделала,— развесила шкуры мехом на ветер,— пусть их обдует,— и забыла об них. А сама пошла за водой. Идет, на коромысле своем несет ведра, полные родниковой водой.
Солнце поднялось уже высоко, горячими лучами оно ожгло оленьи шкуры. Акканийди в дом свой вошла и, позабыв о шкурах, принялась расчесывать волосы.
Мать Найнаса, увидя, что шкуры уже пересохли, крикнула Акканийди:
— Невестка, смотри, твои шкуры на солнце горят!
Тут-то Найнас вскочил. Метнулся он, выскочил из дома наружу. Жаркое Солнце ожгло его. Только и видела мать Найнаса, как мелькнул он тенью и в воздухе растаял. Акканийди метнулась заслонить мужа от Солнца, но голова ее была не покрыта — Солнце схватило ее за волосы. Оно жгло ее. Она звала Найнаса-мужа, чтобы спас ее от Солнца, от жара его, она просила оросить ее водой!
Но Солнце крепко держало в жарких руках дочь Луны, невесту Пейвальке. Когда оно сжалилось над нею, то вознесло в высокое небо и метнуло в лоно матери-Луны.
Вот она, Акканийди, жена Найнаса, идет с коромыслом и ведрами воды на плечах, вон виднеется она тенью на лике Луны... Это она, Акканийди — Я есть — бабкина дочка, Никийя — как сказано, Я не есть и Никто я. Я есть — Найнаса прекрасная жена, сотворительница Звездного пояса Высокого Неба.
И вот она, сказка о Найнасе, вся... а прежде песнею пели.
Всё.