Отстав от Пугачева у переправы через Каму-Сулман, Салават Юлаев не сразу покинул Осинскую дорогу. Некоторое время он находился на границе с Кунгурским уездом, занимаясь пополнением своего отряда. Часть людей он выделил для подкрепления Главного войска, отправив их вдогонку Емельяну Пугачеву.
На дороге, ведущей из Уфы в Екатеринбург, Салават Юлаев повстречал отряд бургашевского марийца Изибая Янбаева, который в начале июня вместе с его посланцем мишаром Бахтияром Канкаевым участвовал в успешном взятии Бирска. В благодарность за то, что Изибай разгромил несколько михельсоновских групп, Салават пожаловал его в полковники.
Янбаев поклялся в верности батыру и пропел посвященную ему песню:
Пусть враг коварный — рыжий лис,
Зато и Салават — арслан.
Стрелок он меткий, берегись,
Издалека разит мэргэн…
Неподалеку от Бирска Салават Юлаев присоединил к себе отряды марийского старшины Байкея Тойкиева и полковника Аита Саитова.
Когда Емельян Пугачев отстаивал в боях с Михельсоном взятую им двенадцатого июля Казань, Салават Юлаев был уже в пределах Башкортостана на Сибирской дороге. Приехав к своим на яйляу, отца он не застал. Назначенный Пугачевым главным атаманом Юлай Азналин находился в тот момент в расположении своего отряда, с весны державшего в осаде хорошо укрепленный Катав-Ивановский завод.
Если в мае Салават с отцом сожгли Симский и Юрюзанский заводы, противозаконно отстроенные Твердышевым на их территории, то в июне Юлаю удалось ликвидировать Усть-Катавский вместе с несколькими поселениями.
— Что, эсэкэй, шибко ли в этот раз крестьяне сопротивлялись? — спросил Салават у матери.
— Куда там! Атахы сказывал, будто бы вовсе не противились.
— Видать, люто ненавидели урысы своих хозяев.
— И не говори. Так избавиться хотели от извергов, что даже сами отца нашего упрашивали завод спалить.
Салават был удивлен и вместе с тем рад.
— Да, вижу, крепко поквитались урысы с душегубами. Себя не пожалели… И куда же они после подались?
— Как и симские, убрались в Кунгурский. Похватали свои пожитки да хозяйское добро и, не дожидаясь, покуда все сгорит, прямо так толпами и повалили…
Пока Азнабикэ выкладывала накопившиеся за время отсутствия сына новости, тот ерзал на месте, чувствуя, как им овладевает неодолимая жажда деятельности. Несмотря на уговоры матери и жен передохнуть, отлежаться, чтобы дать зажить полученной под Осой ране, Салават принялся за дело. Рассчитывая объединить разрозненные повстанческие отряды под своим началом, он решил напрямую обратиться к волостным старшинам.
Свое первое письмо батыр адресовал «Старшине Мякатинской волости, депутату Уложенной комиссии, фельдмаршалу Бадаргулу Юнаеву эфэнде».
В самом начале он уведомил Юнаева о том, что, по распоряжению российского императора Петра Федоровича Третьего, все имеющиеся в Башкортостане войска переходят в его, бригадира Салавата сына Юлая, подчинение. Для обеспечения успешного продвижения Пугачева на запад Юнаев эфэнде должен был безотлагательно приступить к самым решительным действиям против правительственных войск, орудовавших на территории Исетской провинции. С теми, кто будет оказывать неповиновение, надлежало расправляться самым решительным образом, не щадя при этом даже башкортов, если те станут уклоняться от участия в борьбе за земли-воды и за свободу своего народа. Таковые подлежали аресту и казни.
Второе письмо предназначалось походному старшине «полковнику Каскыну Хамарову». От него «предводитель войск Башкортостана сын Юлая бригадир Салават» требовал поднять народ на борьбу с войсками Абей-батши, разослать по разным весям помощников и решительно противостоять врагу. Он призывал к самым крутым мерам, а если не достанет сил на штурм, переходить к осаде. Тех, кто будет распространять царские указы, задерживать и наказывать…
Эти и каждое из последующих посланий сын Юлая бригадир Салават подтверждал собственноручной подписью.
Связь с военачальниками ему удалось наладить довольно быстро. Как оказалось, в стремлении продолжать борьбу против карателей Салавата поддерживают многие из пугачевцев. Однако были и такие, кто, проявляя осторожность, занял выжидательную позицию.
Если Пугачев рассчитывал после Казани идти на Москву, то Салават Юлаев давно вынашивал план захвата Уфы, ставшей оплотом врага. Он придавал этой задаче очень большое значение.
— Пока мы не разобьем уфимский гарнизон и не возьмем Уфу, полного освобождения Башкортостана не добьемся, — говорил он, готовясь к походу на центр Уфимской провинции.
Салават предполагал окружить город со всех сторон. С юга, по его замыслу, к Уфе должно было подойти крупное подразделение под командованием полковника Каскына Хамарова, с юго-запада — отряд пугачевского бригадира Канзафара Усаева и полковника Селяусена Кинзина. С северо-западного направления ожидалось прибытие Токтамыша Ишбулатова. С севера собирался ударить сам Салават.
До их появления в окрестностях города действовали старшина Тамъянской волости, повстанческий полковник Канбулат Юлдашев и походный старшина Бурзянской волости, пугачевский бригадир Каранай Муратов.
Прослывший одним из опаснейших бунтовщиков Муратов умудрился в течение небольшого отрезка времени побывать под Казанью и обернуться назад, собираясь принять участие в штурме Уфы.
Командование правительственными войсками, озабоченное оживлением повстанческого движения под началом неукротимого Салавата Юлаева, готовилось к подавлению генерального бунта, занимаясь стягиванием в Башкортостан воинских частей и рассредоточиванием их по разным направлениям. В помощь уфимскому гарнизону был отряжен корпус подполковника Ивана Рылеева.
Но поход повстанцев на Уфу так и не состоялся. Действовавшему к юго-западу от города отряду перешедшего на сторону властей Кидряса Муллакаева удалось схватить и обезвредить бригадира Канзафара Усаева, за что главный старшина Ногайской дороги был удостоен не только медали, но и получил денежное вознаграждение.
Салават Юлаев, узнав о поражении одного из главных и надежнейших своих соратников, испытал настоящее потрясение.
— Сколько раз Канзафар-агай попадался в руки карателей и столько же раз бежал. В каких только переделках не побывал. Я уж думал, что ему все нипочем, везучий… Добро бы, кто чужой выдал, а то ведь опять через своих пострадал, — сокрушался он.
— Да, что-то осмелели соглядатаи, головы подняли, — отозвался не менее его удрученный Каранай Муратов. — Свой иной раз хуже врага. Враг он и есть враг. А своему до последнего веришь. Кидряс ведь с нами заодно был, у Бугасая-батши до палкауника дослужился. Простили ему прежние грехи. Так он опять за старое взялся. Весной Торнова выдал, а теперь вот Канзафара.
— Вот кэбэхэт[85], за деньги товарища продал. Небось, шибко на этом разбогатеет… — горько усмехнулся Салават.
Муратов задумчиво покачал головой, а потом спросил:
— Как же нам теперь с Уфой быть, кустым?
— А ты сам как считаешь, Каранай-агай?
— Уфа — важный город. Не зря каратели вокруг так и кишат, так и рыщут. Не подступишься и просто так голыми руками не возьмешь. Да и Канзафара с нами нет… Рискованно…
— Вот и я так думаю, — нехотя признался Салават.
Спустя некоторое время после этого разговора, оставив под Уфой тысячный отряд, они разъехались. Старый бунтовщик Каранай Муратов отбыл к Уральским горам, а Салават Юлаев отправился в сторону Бирска, где действовали командиры Байкей Тойкиев, Магадей Медияров, Аит Саитов и Ярмухаммет Кадырметов. В том же самом районе орудовали крупные конные команды Кулыя Балтаса и Шарыпа Киикова, помогавшие по распоряжению Михельсона карательному отряду поручика Яворского.
— Старшина Кулый Балтас перед урысами выслуживается, карателям помогает, а своим житья не дает, — жаловались люди Салавату.
— Продажной шкуре место в могиле! — проговорил тот сквозь зубы и, поскольку сам Кулый был недоступен, велел спалить его дом и надворные постройки, а живность раздать народу.
Точно так же повстанцы поступили с домом его приспешника — главного старшины Иректинской волости Шарыпом Кииковым. Еще прошлой осенью повстанцы схватили его сына Юсупа за то, что он и его люди, выполняя задание Рейнсдорпа, настраивали башкирское население против Пугачева. Юсуп Шарипов был повешен.
Не щадили и других старшин, оказывавших поддержку властям.
Не теряя надежды взять однажды Уфу, Салават сосредоточил пока свое внимание на северо-западе, севере и северо-востоке Башкортостана. Это давало ему возможность наведываться время от времени домой и встречаться с отцом. Не задерживаясь, Салават снова мчался на выручку соратникам, продолжавшим с прежним упорством бороться с карателями.
После сражения в конце августа объединенного двухтысячного отряда с командой Ивана Штерича был захвачен в плен один из трех его командиров — Аит Саитов. А через несколько дней премьер-майору Штеричу пришлось иметь дело уже с самим Салаватом Юлаевым. Эта встреча произвела на офицера неизгладимое впечатление. После боя он взахлеб рассказывал всем, как поразил его молодой башкирец своей удалью и недюжинным полководческим талантом.
В следующий раз Салават снова поручил Штерича Кадырметову и Тойкиеву, а сам тем временем отбыл в Шайтан-Кудейскую волость, чтобы проверить, как обстоят дела у его отца.
Емельян Пугачев, вынужденный бежать после поражения под Казанью, добрался шестнадцатого июля до Кокшайска и в тот же день переправился через Волгу, на ее южный берег. Уже через двое суток он сумел взять Цивильск, еще через пару дней — Курмыш. Оттуда повстанцы могли бы двинуться на Москву. Но при этом они не избежали бы столкновения с правительственными командами, охранявшими Нижний Новгород.
Взяв направление на юг, Пугачев захватил в течение недели при поддержке местного населения Алатырь и Саранск. На пятый день после Саранска пала Пенза.
— Фортуна сызнова повернулась ко мне лицом, — ликовал он.
Самозванец еще не отказался от мысли похода на Москву и пребывал некоторое время в раздумье, взвешивая возможности своего войска, представлявшего собой толпу крестьян. Он не раз пожалел о том, что мало с ним неоднократно доказывавших ему свою преданность башкир, нет их бесстрашной конницы. Оставалось одно — податься в противоположную от Москвы сторону, к Дону.
Пугачев постоянно возвращался мыслями в те края, в Зимовейскую станицу, откуда был родом. Сейчас у него появилась возможность, не подходя к Саратову, дойти до Дона, переправиться через него и, сделав вблизи родной станицы крюк, прихватить донских казаков и отправиться с ними через Воронеж на север. А уж там… Кто знает — если повезет, он смог бы, пожалуй, осуществить свой замысел дойти до самой Москвы…
Однако к донским казакам Пугачев так и не попал.
По мере продвижения на юг самозванец восстанавливал утраченные после сражений под Казанью силы за счет активно вливавшихся в его войско крестьян Поволжья. Шестого августа повстанцы взяли Саратов, и дальше их путь пролегал вдоль Волги. После переправы через Волгу возле Кокшайска им удалось в течение месяца захватить восемь городов. На очереди был Царицын.
К тому времени воинство Пугачева достигло уже десяти с лишним тысяч человек. Победное шествие самозванца взволновало, вдохновило и привело в движение широкие массы. В близлежащих областях, пользуясь всеобщей сумятицей, орудовали стихийно формировавшиеся отряды, громившие господские имения и жестоко расправлявшиеся с помещиками, приказчиками и чиновниками. Им удалось даже взять несколько населенных пунктов, и одна из таких шаек попыталась овладеть Симбирском.
В защите города участвовал старший сын Петра Ивановича Рычкова Андрей. Раненный, он попал в руки мятежников. Держа пленного полковника за конец болтавшейся у него на шее веревки, они потащили его к своему главарю Фирсу.
— Кто таков? — осведомился тот.
— Кажись, комендант, — ответили ему.
— Вот те на! — обомлел Фирс и даже присвистнул. — Важная птица в силки угодила однако ж.
Морщась от боли и пошатываясь, Рычков медленно оглядел разбойника с головы до ног и надменно спросил:
— Ты и есть тот самозванец?
— Не самозванец, а государь, — с важным видом поправил его Фирс, довольный тем, что его приняли за главного. — И разговор у нас с тобой будет короткий: сдашь город — помилую.
Андрей глянул на него исподлобья и тут же отвел глаза в сторону.
— Так ты, стало, отказываешься…
— Стало быть, так. Я присягал на верность ея величеству законной государыне-императрице, а самозванцев всяких признавать не желаю!
Окружившая их толпа возбужденно загудела.
— Эко! Ты, барин, как я вижу, того, с норовом, — сдвинул мохнатые брови Фирс. — Что ж, как знаешь. Небось присяга твоя не охранная грамота, — презрительно сказал он и, обернувшись к помощникам, бросил: — Нечего волынку тянуть. Кончать его!
Только теперь Андрей Рычков опомнился. Он побледнел и, задрожав всем телом, сдавленно выкрикнул:
— Помилуйте, Бога ради!.. Я не хочу умирать!..
— А город сдашь?
Рычков промолчал.
Фирс выждал с минуту, после чего небрежно взмахнул рукой. Бросившиеся исполнять его распоряжение мужики подыскали в лесу пару стоящих недалеко друг от друга березок. Пригнув стволы, они крепко-накрепко привязали к ним ноги Андрея и отпустили. Молодые деревца враз выпрямились…
В тот же день под Черным Яром, недалеко от Царицына, Емельян Пугачев потерпел сокрушительное поражение от своего главного гонителя Михельсона, удостоенного императрицей после победы под Казанью чина полковника.
Не замеченный повстанцами, тот подобрался к их лагерю ночью и еще до восхода солнца навязал им бой. Занимавшийся всю ночь переносом лагеря за рытвину, застигнутый им врасплох Пугачев попытался отразить атаку, бросив против хорошо подготовленного противника свою многочисленную «пехоту».
— Вперед, соколы мои! Вон сколь нас, не убоимся вражины!
Но почти одновременно с этим раздалась команда Михельсона:
— Огонь!
И в тот же момент громыхнули сразу несколько пушек. Неорганизованная толпа, вдвое превышавшая численностью корпус Михельсона, в ужасе отпрянула. Возникла паника, и все смешалось.
— Стоять! Назад! — взревел Пугачев. — Трусов самолично отстреливать буду!..
Но его никто не слушал. Изрыгающие смертоносные ядра пушки были страшнее угроз. Людская лавина, готовая снести и смять все, что попадалось на ее пути, неслась совсем в другую сторону.
— Вам нечего бояться, братцы, покуда государь с вами! Пушек у нас не меньше. Бейте, громите, режьте злодеев!.. — метался в отчаянии Пугачев.
Яростно пришпоривая коня, он бросился наперегонки с уносящимся потоком с намерением опередить бегущих, перехватить и повернуть их назад. Точно так же поступил и Кинья Арысланов.
Однако их усилия пропали даром. Теснимую неприятелем толпу, оставлявшую за собой на окровавленной, и вздыбленной земле бесчисленных раненых и убитых, уже ничто не могло удержать. Пугачеву не осталось ничего другого, кроме как присоединиться к общей массе. Он так спешил оторваться от преследования, что вскоре оставил всех позади.
Пугачев отмахал без продыху уже почти семьдесят верст, как вдруг заметил впереди возле берега несколько лодок. Решение пришло мгновенно — переправиться на ту сторону, иначе враг рано или поздно его нагонит.
Осадив взмыленного коня, Пугачев спрыгнул вниз и подскочил к причалу. Тут подоспели и другие казаки. Без лишних разговоров они попрыгали в лодки и тут же отчалили, отбиваясь от вновь прибывших, пытавшихся уцепиться за борта. Те бросились за ними вплавь. Большинство из изнуренных бегством людей не доплыли и до середины реки.
Лишь оказавшись на левом берегу Волги, скрытые от взора потерявшего их след неприятеля казаки остановились. Опустившись в изнеможении наземь, Пугачев немного отдышался, потом осмотрелся вокруг себя и еле слышно промолвил.
— Да, народу не густо однако ж…
— Кто переплыл, вроде бы все тута. Сотня одна, другая… Никак не боле, — откликнулся произведенный два дня тому назад в генерал-поручики Иван Творогов и, избегая смотреть на Пугачева, угрюмо добавил. — Велики наши потери, Ваше величество. Много народу полегло, не счесть. Лошади, пушки, обоз — все врагу досталось. Да и пленных, по всему, немало будет. Остальные разбежались кто куда…
Пугачев помедлил и нерешительно спросил:
— А из штабных кого не досчитались?
Творогов нехотя обошел атаманов и, пересчитав их, стал докладывать, загибая пальцы:
— Не видать Фалкова, Тюрина, Филинкова, Торнова… Что с оными, мне неведомо, а вот Андрейка Овчинников, кажись, того…
Пугачев поник. Видно, совсем плохи его дела, если бог отнимает у него таких людей, как генерал-фельдмаршал Овчинников. Добрый был казак, обученный. Еще в самом начале восстания он перебежал к нему из полевой команды царского подполковника Наумова.
Прикрыв обеими ладонями глаза, Пугачев просидел так несколько минут, потом вдруг, спохватившись, вскинул голову и, пройдясь по казакам полным надежды взглядом, громко позвал:
— Кинзей, ты где? Отзовись!
— Арсланова тут нету… — раздалось с разных сторон.
— Так ведь он навроде бы вместе с нами переправлялся… — растерянно добавил кто-то.
Стараясь скрыть от других раздирающие его душевные муки, Пугачев бодрился.
— Ничего, ребята, фельдмаршал Арсланов уцелевших соберет и в скорости назад возвернет, — сказал он, а сам подумал: — «Куды ж подевался мой Кинзей? Без него ж мне — каюк! Казаки Кинзея боялись и лебезили передо мной, а таперича, того и гляди, схватят, повяжут да на свою выгоду царевым прислужникам сдадут. Так что будь начеку, брат Емеля, гляди в оба».
Михельсон, не зная, в какую сторону подался переправившийся через Волгу Пугачев, решив повременить, не стал форсировать реку. Прихватив с собой отставших мятежников, он отвел свой отряд к Царицыну, где его поджидал откомандированный императрицей после заключения мира с турками Александр Суворов.
Приняв от полковника команду и ценные трофеи, генерал-поручик, не мешкая, перебрался на другую сторону Волги и отправился на поиски Пугачева.
После поражения под Черным Яром Пугачев так и не смог больше оправиться. Неоднократно испытывавшая его судьба, давшая было ему еще один шанс бежать и спастись, окончательно отвернулась от него. На поимку разбитого наголову самозванца были брошены значительные силы. Круг замыкался. Дороги на север и на юг — к Астрахани, на запад и на восток — к Яику, были заблокированы.
Зная о том, что правительственные войска рыщут за ним повсюду, Пугачев понял, что, в какую бы сторону он ни пошел, встречи с неприятелем ему не избежать, и предложил своим людям схорониться на время в одной из глухих затерявшихся в степи деревушек.
Не надеявшиеся на прощение со стороны властей помощники его забили тревогу, соображая, как им поступить. Ближайший из них — любимец Пугачева Иван Творогов, давно замышлявший при случае выдать его властям, решил, что такой момент настал. Вечером он завел с атаманами серьезный разговор.
— Браты, дела наши — хуже некуда. Может, надоумите, как быть? — вкрадчиво начал он.
— Мы вот тоже сидим кумекаем, голову ломаем, — развел руками Железнов.
— И так ни до чего и не докумекались?
— Покамест нет. А ты чего предлагать?
Не успел Творогов рот раскрыть, как в разговор вступил пугачевский адъютант Чумаков:
— Так вот и сидим сложа руки, дожидаемся, кады нас схватят. Нет, чтобы бежать, покуда не поздно, по одному на Яик.
Полковник Федульев замахал на него руками:
— И не подумаю! Как же, поди, попробуй-ка нынче туды сунуться, вмиг скрутят да в острог.
Атаман Бурнов тоже был против возвращения на Яик.
— Надобно уговорить государя на Кубань бежать, а опосля — в Персию.
— Так он и сам навроде не прочь был туды податься.
— Не прочь-то не прочь… Да рази ж кто ведает, что нас в той стороне ждет. Со всех сторон обложили, супостаты.
Терпеливо дождавшись, когда стихнет спор, Иван Творогов опасливо оглянулся по сторонам и заговорил вполголоса:
— А таперича меня послу хайте, браты. Никуды мы с вами бежать не станем, потому как нет в том нужды. По моему разумению, надобно нам Емельку властям сдать…
Атаманы возбужденно загалдели:
— Так то ж измена!
— Товарища свово, стало быть, на плаху, а самому сухим из воды?!.. Вон ты чего удумал!
Иван Творогов струхнул и начал оправдываться:
— То не я, а Перфильев удумал. Он мне все уши прожужжал, мол, как обслабнет Емеля, хватайте его и в Яик к коменданту везите, а я тем временем прямиком к царице, за нас за всех хлопотать, благо, ему в Питере бывать доводилось… Сдается мне, что Афанасий наш так и сделал. Вроде со всеми через Волгу переправлялся… А кто его опосля видал?
Но возмущенные атаманы не желали его слушать.
— Брось сказки-то сказывать! Будто его кто до царицы допустит! Да и как он туды доберется? Мы, чай, все меченые…
— Подвесить тебя, шельму, за ноги — и вся недолга!
— Верно, и поделом!.. — ополчились все против Творогова.
Тот весь затрясся. Еще немного, и весть о том, что он подбивал казаков на заговор, долетит до Пугачева. Творогов отлично понимал, чем это ему грозит. Что ж, ничего другого не остается, кроме как идти до конца.
— Будет вам, браты, угомонитесь! Точно бабы крик подняли. Чего толку орать-то! Давайте-ка лучше сообща все как следовает обмозгуем. Про то, что нас повсюду разыскивают, вам и без меня ведомо. Рано ли, поздно ли — все едино, попадемся, угодим в западню аки зайцы. Думаете, нас по головушкам погладят да отпустят? Кабы не так! Снесут всем головушки-то, как покойничку Хлопуше, царство ему небесное. А вот ежели мы Пугача сдадим, дело другое. Тады уж и на милость матушки-императрицы уповать резон.
Атаманы молча переглянулись.
— Честь замарать, чтоб шкуру свою спасти — вот чего ты нам предлагаешь, паскуда! — проговорил сквозь зубы Тимофей Железнов и перекрестился.
— Худое у тебя на уме, тезка, — с осуждением произнес Иван Федульев.
Побелевший от страха Творогов уже не знал, что делать. Если он не найдет с ними общий язык, пиши — все пропало.
— Да вы чего, браты. Послу хайте меня, Христа ради, — взмолился он.
— Благодарствуем, послу хал и уж. Слово свое ты сказал, — пробурчал Федульев.
Доигрался… Сейчас вцепятся, повяжут, накинут ему веревку на шею и поволокут к Пугачеву. Однако никто так и не сдвинулся с места. И Творогов понял: да они же все рисовались друг перед другом, о чести будто бы вспомнили, в благородство играли. Это значит, что, пойдя на такой риск, он невольно подыграл товарищам. Да пускай себе тешатся, лишь бы согласились. Он терпеливо выжидал.
— Ну чего у тя там ишо? Выкладывай! — не выдержал Иван Бурнов.
— Что ж, послу хаем. Токмо учти, енерал-поручик: станешь сызнова на измену толкать, пощады не жди! — без злости сказал Федульев.
У Ивана Творогова все равно не было иного выхода.
— Про то, что Пугач царь ложный, ноне всякий ведает. Не сегодня — завтра его все равно изловят да вздернут. И нам перепадет, ежели мы это дело в свои руки не возьмем. Вот и соображайте, где нам выгода… Ишо благодарить меня станете.
Первым нарушил наступившую тишину Чумаков:
— Сдается мне, что ты нас на верность царю-батюшке спытать задумал. Так ведь? Признавайся, не таись!
— Что ты, Федор, куды уж там спытывать, кады у нас под ногами земля горит, — крестясь, ответил ему Творогов. — И в мыслях такого не имел.
— Ну как, братва, а ежели нам мозгами пораскинуть?.. — предложил тогда Чумаков.
Этого оказалось достаточно, чтобы Иван Творогов вновь воспрял духом.
— А и верно. Чего это мы с вами время впустую тратим? Куй железо, покуда горячо. Кабы не пришлось опосля локти кусать, — выпалил он и, видя, что кое-кто все еще колеблется, решительно шагнул вперед. — Да не стану я вас боле упрашивать. Вот сей же миг пойду и самолично Емельку арестую!
Атаманы, как по команде, поднялись со своих мест и послушно последовали за ним.
Не обращая внимания на простых казаков, они гурьбою прошли вдоль улицы на другой конец деревни, к самой приметной избе, и ворвались внутрь.
Коротавший в одиночестве вечер Пугачев удивился неожиданному появлению атаманов.
— Вроде я вас не звал, — приподняв левую бровь, строго произнес он. — Зачем пожаловали?
— Потолковать, царь-батюшка, как нам дале быть… Казаки ропщут. Говорят, харчей нету, брюхо сводит, — начал Иван Творогов. — Надобно чтой-то делать…
Сетуя на трудности, заговорщики незаметно оттеснили Пугачева от стенки, на которой висели его сабля и ружье.
— Так и ноги протянуть недолго, перемрем с голодухи.
— Дай одежа и та — негожа, вконец истрепалась…
— Нет моченьки боле терпеть, — сокрушались атаманы.
Принявший все за чистую монету Пугачев принялся отговариваться:
— Потерпите уж как-нибудь маненько, родненькие. Скоро мы с вами к Гурьеву до Каспия двинемся и у тамошних казаков перезимуем.
— Ну уж нет, баста! — вскинулся на него Творогов. — Сколь мы за тобой шастали. Таперича твой черед за нами иттить!
Смекнув наконец, с какой целью явились к нему без спросу атаманы, Пугачев похолодел, но постарался держать себя в руках.
— Вот, значит, как! В такое-то время вы своему государю изменить вздумали! — с упреком произнес он.
Но те, не ответив, набросились на него.
— Одумайтесь, ироды! — гаркнул, увертываясь, Пугачев. — Сынок-то мой, Павел Петрович, вам не простит!
На кого-то это подействовало. Один или двое из сомневавшихся замешкались и попятились назад.
Пугачев, рассчитывавший на поддержку простых казаков, нарочно тянул время. Но никто из них так и не появился, и он был вынужден протянуть руки вперед.
— Валяйте, вяжите вашего государя! Токмо на пощаду Павла Петровича не уповайте! Уж он-то вам спуску не даст!
— Про то, как Пал Петрович поступит, наперед гадать нечего, — невозмутимо произнес Иван Творогов, связывая ему руки.
Насильно усаженный в седло Пугачев еще долго дергался, продолжая надеяться на то, что простые казаки за него вступятся. Но, как оказалось, ждал он напрасно.
Уже в пути Пугачев поинтересовался:
— И куды ж вы меня везете?
— До Яику, — сообщил ему Чумаков, отводя глаза в сторону.
— А зачем меня где поближе не сдали, командиру какому? Мало ли их ноне окрест ошивается.
— Да ты сам посуди, какой нам от ентих командиров прок. Мы тебя яицкому коменданту сдадим да повинимся. Глядишь, кара страшная нас и минует.
— Ну, ну. Дерзайте, авось и впрямь помилуют, — невесело усмехнулся Пугачев.
Потеряв последнюю надежду на великодушие давних своих соратников, Пугачев, улучив во время очередного привала момент, шепотом обратился к приставленному к нему казаку Алексею Фофанову:
— Веришь ли ты, братец, что я и есть государь Петр Федорович?
— Верю, царь-батюшка.
— А коль веришь, пособи мне, сердешный.
— Я бы рад тебе помочь, царь-батюшка, да как же я супротив атаманов пойду, — робко ответил Фофанов.
— А я от тебя ничего такого и не требую, токмо сообщи бригадиру Салаватке Юлаеву, что меня связанного в Яик везут. И все дела.
— Да где ж я бригадира сыщу, царь-батюшка?
— Как встретишь по дороге какого башкирца, шепни ему, а уж он-то сумеет его разыскать.
— Выходит, мне самому нет нужды ехать?
— Нет, родимый.
Здесь их разговор прервался, но вскоре Алексей Фофанов, набравшись смелости, нарушил молчание:
— Царь-батюшка, а у меня другая задумка имеется.
— Какая задумка?
— Дружки у меня есть закадычные среди казаков: Михайло Маденов, Кононов Васька да Сидорка Кожевников. Попробую снестись с ими. Можа, придумаем, как тебя вызволить, а?
— А оне надежные?
— Дюже надежные ребята. За тебя, царь-батюшка, голову сложить готовы, — с жаром проговорил Фофанов и осторожно перекрестился. — А уж коль сорвется, тады и дадим знать башкирцам.
Пугачев подмигнул ему в знак согласия.
— Не откажи мне в просьбе, братец, — обратился он к казаку после недолгого молчания. — Уж больно крепко меня связали. Веревка до крови впилась. Будь любезен, пособи. Сделай так, чтоб я мог сорвать ее при случае.
— Слушаюсь, царь-батюшка!
Только он было приготовился ослабить веревку, как подоспел Иван Творогов. Осмотревшись с опаской по сторонам, он смерил Фофанова недоверчивым взглядом.
— И об чем же вы тут шушукались?
Казак побледнел от страха и невольно выпрямился.
— Никак нет, Ва…вашбродие… — начал было он, заикаясь, но Пугачев пришел ему на выручку.
— Водицы я у него попросил. Токмо и всего. Так он не согласился, мол, при исполнении… А у меня в горле пересохло. Дали бы жажду утолить!
Творогов кивнул казаку.
— Ступай за водой.
— А кто за царем-батюшкой присмотрит?
— Покуда я тута, никуда твой батюшка не денется, — с усмешкой произнес Иван Творогов.
Испив принесенной казаком водицы, Пугачев приподнял плечо и попытался утереть обмоченные усы и бороду.
— За то, что ты измываешься надо мной, над ампиратором расейским, тебе еще крепко достанется, Иван! Ты еще поплатишься за грех свой, иуда…
— Ух, и достал же ты меня своими сказками! Кажный день одно и то же талдычит! — с досадой произнес тот и тут же заменил Фофанова другим казаком.
«Не доверяют мне», — с обидой подумал Алексей и решил ускорить освобождение «царя-батюшки».
Однако планам его не суждено было сбыться. Затесавшийся среди казаков предатель выдал Алексея Фофанова, Михаила Маденова и других их товарищей заговорщикам.
Лишившись поддержки выказавших ему верность людей, Пугачев рассвирепел. Бессилие сводило его с ума. И он стал выжидать удобный момент, чтобы перейти к решительным действиям.
Как-то, во время одного из привалов, когда казаки остановились, чтобы покормить лошадей, Пугачев приметил оставленную кем-то на земле шашку. Воспользовавшись всеобщим замешательством, возникшим из-за очередной потасовки, он схватил саблю, обнажил ее и бросился на зачинщиков заговора, призывая казаков поддержать его.
— Ребята, за мной! Хватайте продажных тварей, вяжите их!
Но те, то ли убоявшись атаманов, то ли не пожелав с ним больше связываться, на призыв не откликнулись. Пугачева схватили и, заломив ему руки за спину, связали. Однако и теперь Ивана Творогова не оставило чувство тревоги.
— Батюшка-то наш похлеще дикого зверя будет! Глянь-ка, как зенками сверкает, ажно страх пробирает! А ну как веревку сорвет и вдругоряд шашкой размахивать зачнет, вот уж кому-то не поздоровится. Опасно его так везти. Мало ли чего в дороге приключиться может. Видно, придется из Яика подмогу просить, — рассудил он и отправил к коменданту Яицкого городка группу верховых во главе с бывшим пугачевским генерал-фельдцейхмейстером Чумаковым.
Комендант Симонов незамедлительно выслал им навстречу сотника Харчева и сержанта Бардовского. Пятнадцатого сентября забитого в колодки Пугачева сдали члену секретной комиссии капитан-поручику Савве Маврину.
Вести о последнем поражении Емельяна Пугачева и об измене казаков, доставивших его в Яицкий городок, дошли до Салавата не скоро. Пребывая в неведении, он с тем же пылом и страстью продолжал бороться за освобождение своей родины.
К отцу, как и прежде, стоявшему под стенами Катав-Ивановского завода, он приехал сразу же после сражения со Штеричем. Из двенадцати твердышевских заводов уцелели к тому времени и держались лишь два. Усть-Ивановский был одним из них.
Потеряв терпение, Салават, чтобы хоть как-то ускорить события, предложил отцу направить его жителям очередное письменное обращение, в котором среди прочего говорилось:
«Когда ваши люди попадают к нам, мы их не убиваем, а отпускаем обратно невредимыми. А когда наш человек попадает к вам, то вы его держите в заключении, а иных… убиваете. Если бы у нас был такой злой умысел, коли того пожелает бог, мы можем больше вашего поймать и значительно больше убивать. Но мы не трогаем ваших, ибо не питаем к вам зла…».
Помня о расправе над башкиром, который был еще в июне направлен Юлаем на Катав-Ивановский завод для ведения переговоров с приказчиками, отец и сын, не желая больше рисковать своими людьми, решили использовать для доставки сочиненного ими письма кого-нибудь из заводских. И вскоре люди из отряда Азналина такого человека изловили, доставив его тут же в ставку.
Обезумевший от страха, порожденного всевозможными россказнями о свирепстве башкир, он, как затравленный зверь, предстал перед Салаватом и Юлаем. Но, вопреки ожиданиям пленника, те повели себя с ним миролюбиво.
— Ну, сказывай, как тебя величать, — подбоченясь, обратился к крестьянину Салават.
— Кузьма, — не сразу откликнулся растерявшийся от неожиданного вопроса мужик.
— А по батюшке?
— Пет-ро-вич… — нараспев ответил он, все еще недоумевая.
— Давно ли был на заводе, Питрауищ? — спросил Юлай.
— Не боле трех ден, как оттудова.
— Много ли там народу?
— Да боле двух тыщ, пожалуй, будет.
— Как так?
— Так ведь хозяева с других заводов людей нагнали — с тех, что погорели.
— Как думаешь, Кузьма Петрович, Катау-Иван долго простоит? — поинтересовался Салават.
— Долго, — махнув рукой, простодушно признался тот. — Стены у нас дюже крепкие.
Отец и сын переглянулись.
— А харчи-то есть? — спросил Юлай.
— Харчей, мил человек, не то чтобы вдоволь, но покудова, слава Богу, хватат, — окончательно расслабившись, перекрестился крестьянин.
— Значит, не бедствуете… — задумчиво произнес Салават. — Ну а порох? Порох-то, поди, весь вышел? — продолжал допытываться он.
— Порох тоже есть. Да и пушек немало будет.
— Сколько пушек, знаем. Видали, — пробурчал Юлай.
Мужик вытаращил на него глаза и, не зная, что на это сказать, только беспомощно развел руками.
Салават с Юлаем снова переглянулись и заговорили между собой по-башкирски.
«Ну все, концы…» — обмер ни слова не разобравший из их разговора крестьянин, позабыв с перепугу положить на себя крест. Съежившись, он стал ждать их приговора.
Однако опасения его не оправдались и на этот раз. Переговорив с отцом, Салават вытащил из стоявшего поблизости берестяного туеска свернутый трубочкой лист бумаги и с озабоченным видом повернулся к пленнику.
— Вот что, Кузьма. Ступай домой, в свой Катау-Иван. Бери с собой это письмо, отдай вашему начальнику и скажи: башкорт устал ждать. Башкорт возьмет солому, бросит под стену и зажжет. Большой пожар будет.
— Все понял, Питрауищ? — строго спросил Юлай.
— Все, все, родимые, как не понять… Не сумлевайтесь, в точности все так и передам, — дрожащим голосом заверил мужик, тряся рыжей бороденкой. Избежав смерти, он не помнил себя от радости и, когда его отпустили, со всех ног бросился прочь.
Поручение Салавата и Юлая крестьянин выполнил. В заводской канцелярии, куда он доставил их обращение, его допросили. Но ответа на то письмо не последовало.
Оповещенные загодя о возможном поджоге, жители Катав-Ивановска были настороже. Однако Салават и Юлай, не желая брать грех на душу, щадили ни в чем неповинное мирное население. Так и не посмев привести угрозу в исполнение, они, в надежде на то, что управляющие образумятся, продолжали держать завод в осаде.
Как всегда, Салават недолго пробыл со своим отцом. Держа под неусыпным контролем огромную территорию, он постоянно находился в разъездах, поддерживая тесную связь с повстанческими отрядами и стараясь, по возможности, координировать их действия. Возникая то тут, то там, батыр в нужный момент организовывал срочную помощь тем, кто в ней нуждался, а иногда и сам обращался к кому-либо из соратников за подмогой.
Несмотря на юный возраст, Салават Юлаев сознавал, что спасти башкирский народ от полного порабощения и вернуть принадлежавшие ему с незапамятных времен земли можно лишь в самом тесном единстве, путем решительной совместной борьбы, за счет слаженных действий, взаимной выручки и поддержки. Сам он ради этой цели готов был пойти на любые жертвы и поэтому открыто презирал тех, кто в такой ответственный момент предпочитал оставаться в стороне от происходящих событий, кто был сам по себе. Равнодушие к судьбе своего народа он воспринимал как измену и, как заклятых врагов, люто ненавидел вольных и невольных пособников карателей, жестоко расправлявшихся с его соплеменниками.
С такой же страстью и отвагой, не щадя собственной жизни, бились с врагом и другие батыры: на Ногайской дороге — Каскын Хамаров и Кутлугильде Абдрахманов, на Осинской — Батыркай Иткинин, Илсегул Иткулов, Сайфулла Сайдашев. Сибирских башкир возмущал вернувшийся от Пугачева с тысячным отрядом Юламан Кушаев. В Исетской провинции продолжали борьбу Бадаргул Юнаев, Сара Абдуллин, Баязит Максютов, Махмут Калмаев. В течение лета ими было уничтожено несколько заводов.
После сражений с отрядом Рылеева у сел Тимошкино и Нуркино Салават Юлаев отступил к Елдякской крепости, откуда вернулся на Сибирскую дорогу и, как обычно, наведался к отцу.
Юлай был мрачен, и Салават сразу понял, что тот приготовил для него недобрую весть.
— Случилось что, атай? — со страхом спросил он.
— Да, улым, — тяжело вздохнул отец. — Уж и не знаю, как сказать…
— Не томи, — еще больше разволновался Салават.
— Эх, была не была… — махнул рукой Юлай и насилу выдавил из себя: — Бугасай-батша…
— Что с Бугасаем?
— Ой, харап, харап наш Бугасай, улым.
Салавата словно оглушили. Он был так потрясен, что не мог вымолвить ни слова.
— Схватили Бугасая, — покачав головой, сказал отец. — Судить будут.
— Где схватили? Когда схватили? Кто?
— Сказывают, будто бы свои выдали, палкауники… Связали и в Яик свезли.
— Свои?! — чуть не задохнулся от возмущения Салават и стал перебирать в памяти лица пугачевских любимцев, пытаясь угадать, кто из них был способен на предательство, и тут же сказал себе: «Кто угодно, но только не Кинья-агай».
Отец словно прочел его мысли.
— Был бы хоть Кинья-дус рядом. Разве кто посмел бы…
— А куда подевался Кинья-агай? Он ведь с Бугасаем остался.
— Пропал наш Кинья, улым. Никто не знает, где он. Дело нечистое. Видать, убрали его, чтоб не мешал…
Салават недолго приходил в себя. Едва успев опомниться, он тут же придумал, что будет делать.
— Так куда, говоришь, увезли Бугасая, в Яик? — резко вскинул он голову.
— Вроде так… — растерянно произнес Юлай. — Уж не надумал ли туда ехать, улым? — догадался он.
— Поеду, атай. Надо вызволять Бугасая из беды…
— Доброе дело ты задумал, улым. Да вот только боюсь, опоздал ты. Уж дней десять, если не больше, прошло, как взяли его. Сам подумай, кто же станет Бугасая так долго в крепости держать. Он, должно быть, уже в Ырымбуре или Мэскэу… Перед тем как ехать, разузнай, что и как. Путь-то ведь неблизкий, да и каратели кругом. Неровен час, нарвешься на кого. Опасно.
— Что верно, то верно, атай. Сам знаю, что опасно. Но кто ж еще поможет Бугасаю, как не я… — так и рвался с места Салават.
Юлай лихорадочно соображал, как удержать горячего сына от обреченного на провал рискованного поступка.
— Я скажу, а ты послушай, улым, — осторожно начал он. — Думаю, тут такое дело, что уже ничем не поможешь. Ты командир бывалый, вот и соображай, что к чему. Бугасая схватили. Война с турками кончилась…
— Хочешь сказать, атай, что теперь каратели за нас примутся?
— Еще как ополчатся. Помяни мое слово…
Генерал-поручик Суворов прибыл в Яицкий городок уже после того, как туда был доставлен Пугачев.
На подъезде к крепости его поджидали с хлебом-солью, встречая под перезвон церковных колоколов.
Увенчанный лаврами победителя Суворов держался, не в пример другим генералам, довольно просто и скромно. Приветливо помахав рукой встречающим, он, нигде не задерживаясь, устремился к члену секретной комиссии гвардии капитан-поручику Маврину.
— Капитан… — начал было он и запнулся.
— Маврин Савва Ивановыч, Ваше превосходительство, — подсказал ему тот.
— Благодарю… Так вот, Савва Иваныч, полагаю, нам с вами есть о чем потолковать.
Тот выпрямился по-военному и отдал честь:
— Я в вашем распоряжении, Ваше превосходительство!
— Комендант мне тоже нужен.
Стоявший рядом с Мавриным офицер, взмахнув правой рукой, тут же представился:
— Ваше превосходительство, комендант Яицкого городка, подполковник Иван Данилович Симонов к вашим услугам!
Уединившись с ними в одном из кабинетов городской канцелярии, Суворов немедленно приступил к расспросам.
— Как там самозванец? Как ведет себя? — деловито осведомился он.
— Весьма достойно, Ваше высокопревосходительство. Даже описать невозможно, сколь преступник бодрого духа, — отвечал капитан-поручик Маврин.
— Уже допросили?
— Да-с, еща вчерась. Я самолично его допросил, — сообщил Маврин. — Самозванец был весьма словоохотлив, сразу же во всем признался. Обличал бояр русских. Говорил, будто бы оные вконец обнаглели, бедных за людей не считают, мучают простой народ, измываются над ним. Потому, де, господь бог и решил покарать их через него. Так и сказал, будто бы самому богу было угодно наказать Россию через его окаянство. И, надобно вам заметить, наказал со всею жестокостью. Не сразу Россия от такого окаянства оправится. За время бунта по приказу самозванца до смерти убито тысячи полторы помещиков, свыше десятка заводчиков. Да безо всякого счета — военных. Чиновникам тоже досталось.
— Не намерен ли Пугачев писать прошение ее величеству императрице на помилование? — спросил Суворов, пощелкивая суставами сплетенных тонких пальцев.
— Никак нет.
— Отчего ж?
— Оттого, полагаю, что на помилование государыни не рассчитывает.
— А казаки-то знают, что Пугачев здесь?
— Как не знать, Ваше превосходительство, — откликнулся Симонов. — Мы народ собирали, показывали злодея.
— Вот как. Не токмо допросить, а уж и показать успели… — с трудом скрывая разочарование, промолвил генерал-поручик, недовольный тем, что не ему выпала честь первым принять важного государственного преступника. — Меня, стало быть, не дождались, — покачал головой он. — И когда же вы представили злодея народу?
— Вчера же и представили, Ваше превосходительство, почти сразу же после допроса, — сказал Маврин. — Ибо прятать оного не имело смысла, — оправдывающимся тоном добавил он. — Молва в народе точно зараза разносится. Любопытство через край. Дабы самим убедиться да убедить всех, что у нас подлинный Емелька Пугачев, а не кто другой, пришлось нам его срочно толпе предъявить.
— Ну да, конечно, вы правы. На вашем месте я поступил бы точно так же, — вынужден был согласиться Суворов и на мгновение задумался, оглаживая свой высокий с залысинами лоб. Потом он вдруг оживился и резко вскинул голову: — А теперь я попрошу вас поведать мне, господа, как сие происходило.
— По моему приказанию на майдане, то бишь на площади, собрали народ, — начал Симонов, — после чего привели бунтовщиков. Когда все было готово, капитан-поручик вывел вперед самозванца. Толпа вначале охнула, а потом как зашумит, заволнуется.
— Узнали, стало быть.
— Узнали, Ваше превосходительство. Некоторые удивлялись, мол: неужто сам государь. Так его и называли — «государь наш батюшка».
— Беспорядков не было?
— До этого не дошло. Страх крепко в народе сидит. Угомонились по первому же моему требованию.
— А что самозванец?..
— Тот напустился на казаков и прилюдно стал упрекать, будто те всему причиною. Стоите, мол, точно воды в рот набравши, хоть бы кто из вас заступился за меня. А те и вправду молчали. Только головы опустили. Тут Емелька и выдал их, рассказал, как казаки упрашивали его в свое время имя покойного государя принять. Он-де долго упорствовал, а как согласился, во всем им потакал. «Вспомните, сколь зла вы без моего ведома да от моего имени чинили. Чего молчите? Неправда, скажете?» Так и не добился от своих сообщников ни слова. Обозвал иудами, тварями трусливыми и потребовал, чтобы увели его.
— Да-с, помилуй бог, форменная трагедия, — задумчиво произнес генерал, покачав головой. — Сказать по совести, господа, мне его даже немного жаль.
Удостоверившись в том, что самозванца узнали не только соратники-казаки, но и простой люд, Суворов уже не сомневался в том, что в его руках оказался сам Пугачев — великий предводитель мощного народного движения, всколыхнувшего и едва ли не до основания потрясшего всю Россию. После разговора с Мавриным и Симоновым он пожелал встретиться с ним лично. Комендант тут же это устроил.
Теперь генерал-поручику предстояла очень важная миссия — он должен был препроводить пленного в Симбирск.
Капитан Маврин пребывал в полной растерянности. Он находился в подчинении начальника секретных комиссий генерал-майора Потемкина и никаких инструкций о передаче Пугачева Суворову от него не получал. Ослушаться генерал-поручика он тоже не посмел.
Уполномоченный самим главнокомандующим Паниным, тот даже не удосужился испрашивать у кого бы то ни было разрешения и стал готовиться к дальнему походу.
Опытнейший военачальник, Суворов продумал все до мелочей. Под его присмотром Пугачева крепко-накрепко связали и заключили в деревянную клетку, взгромоздив ее на двухколесную повозку. Арестованного должен был сопровождать специальный караул, а для охраны процессии снарядили целый отряд.
Пока ехали, Суворов не спускал с Пугачева глаз, почти неотлучно следуя за его клеткой. Под бдительным его приглядом тот оставался даже ночью во время привала. Борясь со сном, привычный к походным условиям генерал коротал длинные осенние ночи в беседах с пленником. Прилагая все усилия к тому, чтобы разговорить Пугачева и выявить причины, побудившие его поднять восстание, Суворов расспрашивал его о детстве, о родных местах, о жизни. Прирожденный вояка, он с увлечением слушал рассказы о выигранных и проигранных главным бунтовщиком баталиях, проявляя немалый интерес и к его соратникам. Особое его любопытство вызывал башкирский предводитель Салават Юлаев.
Едва речь зашла о Салавате, глаза Пугачева так и засверкали.
— Вот кто меня не предал, вот кто мне верен! — с жаром воскликнул он. — Это мой самый молодой бригадир! Юлаев — истинный полководец, великих способностев джигит. Оттого и снискал себе такую славу. Знали б вы, как он за народ свой радеет, бьется, не щадя живота своего! Будь Салаватко рядом со мной, рази б я вам так запросто дался. Погодите, он всем вам ишо за меня отомстит!
Суворов сдержанно усмехнулся.
— Что б ты там ни говорил, Емельян Иваныч, а Салаватке твоему тоже недолго на воле гулять осталось.
Пугачев поднял на генерала тяжелый взгляд и ничего не сказал.
Ночью ему приснилось, как на идущий бескрайней степью суворовский отряд стремительно налетел огненный вихрь. Пугачев зажмурился, а когда раскрыл глаза, то увидел перед собой огромного богатыря в сверкающих доспехах и верхом на гнедом жеребце. Голову сурового исполина обрамлял огненный венец. Пугачев пригляделся и с удивлением обнаружил, что это был вовсе не венец, а огненно-рыжий лисий мех. И тогда он понял, кто перед ним.
— Бригадир, — ошалев от радости, кинулся Пугачев к Салавату. — Ах, ты чертяка эдакий! Я ведь знал, что ты придешь. А мне не верили. От таперича мы всем им покажем!
Стоило Салавату натянуть тетиву, как на суворовцев обрушился в тот же миг целый град огненных стрел. Каратели завопили, заметались. Все вокруг запылало.
— Так их, так… Бей их, бригадир мой, не жалей, — заорал Пугачев и проснулся.
Возня, шум и крики снаружи, запах гари и дыма, отблески близкого пожара в оконце — все это происходило, как оказалось, наяву. «Ага, подоспели-таки верные мои башкирцы, — обрадовался Пугачев. — Уж они-то меня отобьют!».
«А где ж Салаватко?» — спохватился он вдруг, и в самом деле решивший, что тот явился к нему со своими людьми на выручку и, вцепившись в решетку клетки, что было сил, завопил:
— Тут я, бригадир, вот он я!..
— Не боись, Емеля, не сгоришь, мы тя щас отсель вытащим, — услыхал он и замер, увидав вместо ожидаемых башкир зловещие тени вбегавших в избу солдат. Служивые подхватили разом, в несколько пар рук, клетку, выволокли ее наружу и оттащили подальше от бушевавшего пожара.
В ту же минуту подскочил генерал и велел открыть клетку.
— Хоть и не лето на дворе, а придется тебе, Емельян Иваныч, побыть до утра в телеге. Ну а я уж тут рядышком посижу, покараулю, — сказал он.
Пугачева привязали к повозке. Собиравшийся бодрствовать остаток ночи Суворов сделал попытку разговорить узника, но только зря старался. Взбудораженный видениями и порожденной ими надеждой, тот, пропуская мимо ушей его вопросы, как завороженный, смотрел на укрощаемый людьми пожар.
Отбиваясь от них, огонь принимал причудливые формы и на какое-то мгновение даже вздыбился в образе коня, на котором восседал в своей огненно-рыжей лисьей шапке гордый и бесстрашный батыр, готовый отдать за него, Емельяна, свою жизнь.
И тут Пугачев поймал себя на мысли, что он, как живому, всей душой сочувствует мятущемуся огню, видя в нем бунтаря, полного решимости ему помочь: «Беги, беги, Емеля, покуда я в силе. Я их отвлеку». Да где ж ему бежать-то, не с руки… Знать, отбегался уж…
— Слава те, Господи, вовремя углядели, — раздалось поблизости. — Сколь ушатов водицы выплеснули, так хошь не здря. Кажись, на сей раз пронесло. Уцелела наша деревенька, — крестился, глядя на затухающее пожарище, низкорослый, щуплый мужичонка.
«Затравили, усмирили строптивца всем миром», — с тоскою подумал Пугачев и устало закрыл глаза. Ему не хотелось видеть тлеющие на месте отбушевавшего пламени головешки. Еще бы, ведь он и сам был сродни им…
Сравнив себя с остывающей головней, Пугачев почувствовал всю безысходность своего положения и, чуть не взвыв, громко выдохнул.
Ни на миг не терявший бдительности Суворов, прислушавшийся даже к его дыханию, выждав немного, спросил:
— Ты чего, Емельян Иваныч?
— Да ничего, ваша милость. Притомился. Скорей бы уж, что ли. Сколь нам ишо осталось?
— Две трети пути одолели. Стало быть, с половину того, что прошли.
— Ну и куды ж вы меня везете? — пользуясь случаем, как бы невзначай, кротко спросил Пугачев.
— Хоть и не положено, а скажу: до Симбирска, — ответил Суворов.
— Вот те здрасте! А зачем не в Москву аль в Питер?
— В Симбирске нас с тобой, брат, сам генерал-аншеф граф Панин дожидается. Слыхал, небось, про такого?
— Как не слыхать, ваша милость, — уныло произнес Пугачев. — Да ведь я при ем во второй армии служил… Уж больно строгий был.
Суворов сказал правду. По прибытии в Симбирск Пугачева прямиком повезли к Панину.
После непродолжительного общения с самозванцем известный своим крутым нравом граф, обозлившись на него за непочтительное, как ему показалось, обращение, приказал сковать его по рукам и ногам и посадить на цепь.
Памятуя о том, что совсем недавно он и сам повелевал людскими толпами, Пугачев держался с достоинством. Не сетуя на судьбу, он ел и пил то, что ему давали.
Как-то раз, когда Пугачев перекусывал, к нему явился Петр Иванович Рычков. Заметив, с каким повышенным вниманием разглядывает его почтенный пожилой человек, он приветливо окликнул:
— Доброго здоровьица, барин! Айдате, отведайте со мной наваристой ушицы, — насмешливо сказал Пугачев. — Милости просим к столу.
Поколебавшись немного, академик медленно приблизился к узнику и, не зная, с чего начать, спросил:
— Суда дожидаемся?
— Верно, дожидаемся.
— Хотел бы я понять, как же вы посмели дерзнуть на столь немыслимое злодейство.
— Виноват, барин. Кругом виноват. Хошь пред господом богом, хошь пред государыней-матушкой. Доведется в живых остаться, постараюсь вины свои загладить, — то ли в шутку, то ли всерьез ответил он.
Рычков помолчал немного, потом вдруг обдал Пугачева полным скорби взглядом.
— А сына моего почто убили? Какой вам он убыток сделал?
— Сына? — тихо переспросил, растерявшись, тот. — А кто был ваш сын, барин?
— Андрюша… — сквозь слезы с нежностью произнес академик и, взглянув на него с укором, уточнил: — Комендант Симбирска, полковник Андрей Петрович Рычков.
Пугачев напрягся, пытаясь что-то вспомнить, но, так и не вспомнив, пожал в недоумении плечами.
— И сколь годов сынку вашему было? — с сочувствием спросил он.
— Тридцать шесть… Самый старшенький…
— Ну да… — покачал головой Пугачев. — И много их у вас?
— Семеро. А была бы дюжина, кабы господь остальных не прибрал.
— Большая у вас семья, барин, однакож.
— Большая — не большая, а каждый из детей моих мне дорог. Вон возьмем, к примеру, руки, — растопырил пальцы Рычков. — Какой палец ни укуси, все та же боль. Не приведи господь пережить своих детей, — сказал он и, не удержавшись, горько заплакал.
Пугачев взглянул на свои закованные в кандалы почерневшие руки и тоже зарыдал.
Суворов, воспринявший как должное расточаемые ему Паниным похвалы за поимку самозванца, вскоре и сам охотно уверился в том, что это его прямая заслуга. Начальник секретных комиссий Павел Сергеевич Потемкин, из чьих рук выскользнул Пугачев, с неодобрением наблюдал, как прославившийся в последней войне полководец прилюдно лобызал главнокомандующему руку.
После целой череды допросов Панин, принявший самозванца из рук в руки, направил генерал-поручика в Башкортостан.
Приехав в Уфу, Суворов вселился во второй особняк промышленника Твердышева и с ходу, не дав себе ни дня передышки, приступил к делу. Вдохновленный своими недавними успехами, он жаждал как можно скорее покончить с очагом незатухающего бунта.
Расстелив на столе большую карту, генерал бегал по комнате, с нетерпением поджидая отцов провинции и военачальников. Они должны были ввести его в курс дела и помочь уточнить места, где были сосредоточены основные силы мятежников.
Еще накануне Суворов тщательно изучил границы провинций, дорог и уездов, и с приходом местного начальства с поразившей всех быстротой отметил на ландкарте пункты расположения и деятельности наиболее крупных повстанческих формирований.
Оценивая обстановку, Суворов задумался.
— М-да, как я вижу, спокойнее всего на Казанской дороге, — сказал он, ткнув указательным в место на карте, где проходила западная граница Уфимской провинции.
— Совершенно верно, ваше превосходительство, — откликнулся генерал-майор Мансуров. — Именно там действуют верные правительству старшины из числа самих инородцев. И они весьма успешно нам помогают. Да и остальные, которые из зачинщиков, за редким исключением, самоохотно в повиновение обратились и по сию пору обращаются.
— То, что сами старшины с повинной являются, для нас крайне важно. Невзирая на то, что оные за их злоумышления сурового наказания заслуживают, поощрять их, однако же, должно, — заметил Суворов и, вновь склонившись над картой, сказал: — Ну-с, а теперь, господа, мне хотелось бы узнать, как обстоят дела по правую руку от Казанской дороги.
— В тех местах находится, как и прежде, подполковник Папав, — сообщил генерал Фрейман. — В июне, после ухода самозванца, он побывал в Осе, но утвердиться не смог. Башкирцы его прогнали, вынудив отступить обратно к Кунгуру. Когда Папав воссоединился с майором Гагриным, окрестное население побежало к ним с повинной, так что в начале октября он уже докладывал его превосходительству генерал-майору Потемкину, будто бы в повиновение им обращено около тысячи бунтовщиков.
— Как раз в то время я и доставил самозванца Пугачева в Симбирск, — оживился Суворов. — По всему видно, что арест злодея пошел кое-кому на пользу.
— Между тем сами осинцы, как и красноуфимские, живут по своей воле, — продолжал Фрейман. — А все по причине того, что там все так же орудуют бунтующие башкирцы, причем заодно с русскими и черемисами. В Осинской волости сводные русско-башкирские отряды не дают развернуться команде Папава.
— Усмирить же оных можно, — вмешался воевода Борисов, — ежели подбросить туда дополнительные части.
— Хорошо, господа, мы подумаем над этим, — пообещал Суворов и снова уткнулся в карту. — Так-с, пойдем дальше… Ну-ка поглядим, что тут у нас, — сказал он, уперев костлявый палец в испещренный пометками участок.
— Сибирская дорога. Именно там расположено гнездо Салаватки и отца его — Юлайки, — поспешил доложить уфимский комендант Мясоедов. — Уж эти, будьте покойны, будут стоять до конца, — язвительно добавил он.
Суворов пристально взглянул на коменданта, потом вдруг сощурился и, хлопнув себя по лбу ладонью, воскликнул:
— Помилуй бог, совсем запамятовал! Ваше замечание, Сергей Степаныч, весьма кстати пришлось. У меня ведь особое поручение до всех вас от его сиятельства графа Панина. — Забыв про свой сан, он по-мальчишески резво бросился к саквояжу и, порывшись в нем, извлек какую-то бумагу. — Сие обращение надобно как можно быстрее размножить и в народе распространить.
Отвечая на молчаливый вопрос взиравших на него с недоумением военачальников, Суворов пояснил, что, во избежание кривотолков, генерал-аншеф Панин решил через свое послание официально уведомить местное население о ликвидации главного повстанческого войска и об аресте Пугачева.
— Его сиятельство требует от башкирцев сложить оружие и явиться к властям с повинной. Тем же, кто повиноваться не пожелает и, уж тем паче, сопротивляться вздумает, обещано… — торжественно проговорил генерал и осекся, заметив, с какой кислой миной его слушают — дескать, сколько таких увещевательных манифестов через руки наши прошло, а все пока что без толку. — Задетый за больное самолюбие Суворов обиженно поджал по-старушечьи губы и резким движением развернул свиток, чуть не разорвав его. Пробежав глазами текст, он нашел нужное место и, делая на каждом слове ударение, с выражением прочел: «И тогда ж весь башкирский народ, который сему не повинуется мужеск пол до самых младенцов будет растерзан лютейшими смертями, жены, дети и земли их все без изъятия розданы в рабство и владение пребывшим в верности Ея императорского величества российским подданным».
Эта страшная сама по себе и к тому же воспроизведенная им в зловещем тоне угроза возымела желаемое действие, вызвав возглас всеобщего одобрения.
— А вот это уже другой разговор! — не удержался товарищ воеводы майор Аничков. — Давно бы так.
— Да, чувствуется крепкая рука. По всему видна старая закалка! — покачал головой Мясоедов. — Припомнят они у нас Тевкелева да Урусова! — не скрывал он своего злорадства.
— Поступком сим его превосходительство граф Панин и в самом деле показал, что не намерен церемониться со злодеями, — отозвался генерал Фрейман.
— Говоря между нами, господа, — вставил свое слово воевода, — это вам не генерал-майор Потемкин, который писал Салаватке, мол, покайся, познай свою вину и приди с повиновением. До того трогательно, аж до слез прошибает…
Суворов, не выпускавший бумагу из рук, с явным удовлетворением взирал то на одного, то на другого и, терпеливо всех выслушав, как ни в чем не бывало, закончил:
— Кроме всего прочего, его сиятельство Петр Иванович Панин повелевает при всех селениях, кои в бунте замешаны, виселицы да колеса поставить и казнить на них преступников, а в знак истинного покаяния и подданического повиновения, настоятельнейшим образом требует от башкирцев поимки и выдачи главного возмутителя Салаватки ближайшему из подчиненных ему военачальников. Нам же с вами надлежит довести сие до сведения буквально каждого. — Сказав это, он протянул свиток воеводе Борисову и, бросив взгляд на карту, изрек: — Нуте-с, господа, а сейчас мы с вами уточним, где именно в настоящий момент главный пугачевский наперсник находится, и засим сообща подумаем, что можно и должно предпринять, дабы оного, окружив со всех сторон, обезвредить. Как вы понимаете, на сегодня сие суть наиглавнейшая задача, ибо без ликвидации Салаватки рассчитывать на покорность воровского народца нечего. — Суворов сделал небольшую паузу, а затем, прищурившись, задумчиво произнес: — Уж теперь-то я, кажется, уразумел, почему самозванец, по доставке в Симбирск, дерзнул его сиятельству ответствовать, будто сам он всего-навсего вороненок, а ворон, дескать, пока еще летает… Вот мы и займемся тем самым вороном, попробуем до основания разорить воронье гнездо…
Наблюдавший искоса за своими гостями генерал был явно доволен тем эффектом, который произвели на них его последние слова, и был еще более польщен, услыхав подобострастное:
— Слухами о ваших победах во славу отечества нашего вся земля полнится, ваше сиятельство. Знает самодержица матушка-императрица, кому по плечу обуздать и усмирить извечных возмутителей нашего спокойствия!
О славе отечества Александр Васильевич, конечно же, радел, но и о своей собственной, чего уж греха таить, тоже никогда не забывал. Пусть лавры победителя не прибавили ему солидности, а все ж приятно, когда окружающие лишний раз о том вспоминают и напоминают.
Все правильно. По заслугам должна быть и честь. И Суворов нисколько не стыдился своего честолюбия, ибо военный человек не может не мечтать о славе, о карьере, о благодарностях и наградах. В потаенных же мыслях он мнил себя не иначе, как в чине фельдмаршала.
У двадцатилетнего пугачевского бригадира Салавата Юлаева, по возрасту годившегося Суворову в сыновья, были, в отличие от него, совсем другие цели и задачи. Не он пришел на чужую землю. К нему пришли. И в тот самый момент решалась судьба его народа.
Не все башкиры доросли до осознания этого, и уж тем более далеко не каждый готов был пожертвовать собой, благополучием семьи и будущим своего рода. Зато он, Салават, лучше многих других понимал, во имя чего рискует. Но, даже зная, чем именно, остановиться уже не мог. Если борьба начата, то ее нужно вести, пока есть силы, до последнего вздоха, следуя данной им и его товарищами клятве «до самой погибели находиться в беспокойствии и не покоряться», хотя бы для того, чтобы держать карателей в постоянном напряжении. И Салават продолжал сражаться не на жизнь, а на смерть.
Он не искал славы. Батыру было не до нее. Слава Салавата сама прокладывала себе дорогу, сделав его имя не только всенародным достоянием, но и объектом особого внимания как со стороны генералитета, так и самой Екатерины. Имя его было у всех на устах.
Напуганные новым размахом освободительного движения под руководством Салавата Юлаева власти, развязав — шие себе руки после ареста Пугачева и заключения мира с Турцией, засылали в Башкортостан все новые части. На территории Уфимской провинции орудовали кавалерийские, пехотные полки и казачьи отряды, подчинявшиеся Мансурову, хозяйничала карательная бригада Фреймана. Исетскую провинцию контролировали войска из корпуса Деколонга.
Противодействовать нарастающему натиску регулярных войск, во всех отношениях превосходивших повстанческие, становилось все труднее. Но воинственный дух Салавата не затухал. После сентябрьских боев с карательной командой Рылеева, направленной из Уфы генералом Фрейманом, он снова побывал под стенами Катав-Ивановска. Убедившись в том, что завод по-прежнему неприступен, Салават не стал там задерживаться. Он решил заняться срочной мобилизацией, для чего в середине октября объехал со своим трехсотенным конным отрядом целый ряд селений вдоль реки Караидель. Вместе с Ильсегулом Иткининым Салават разработал план захвата нескольких располагавшихся близ Кунгура крепостей, рассчитывая лишить карателей опорных пунктов в екатеринбургском направлении.
Озабоченность активной деятельностью башкирских повстанческих отрядов в северных и северо-восточных районах была столь велика, что Уфимской провинциальной канцелярии и Екатеринбургскому ведомству приходилось соотноситься при необходимости не напрямую, а окружным путем через Мензелинек.
Местная власть и курировавшие эти территории военачальники не могли долго терпеть такое положение и стали принимать срочные меры по охране и защите крепостей, организовывали, где только было возможно, пикеты. Шла интенсивная переброска на северо-восток Башкортостана дополнительных воинских подразделений, одна из которых предназначалась для снятия осады Катав-Ивановского завода.
По заданию генерал-поручика Суворова была основательно изучена складывавшаяся в главном очаге восстания ситуация, собраны сведения о формированиях, входивших в сводный отряд Салавата Юлаева, а также составлен подробный список их предводителей. В нем упоминались семь старшин Сибирской дороги, один старшина с Ногайской и отдельные представители Исетской провинции.
В представленном Суворову списке не было схваченного Шарыпом Кииковым Аладина Бектуганова и пойманного недавно Сагитом Балтасом марийца Изибая Янбаева.
В конце октября в руках командира одного из карательных отрядов — коллежского советника Тимашева — оказался Каранай Муратов. Кроме него вынуждены были сложить оружие Кутлугильде Абдрахманов, Каскын Хамаров, Сайфулла Сайдашев, Юламан Кушаев и Токтамыш Ишбулатов.
Заполучив уже несколько десятков важных повстанцев, гордый собой подполковник Тимашев со дня на день ожидал появления главного предводителя и его отца.
Как и многие другие, Салават тоже мог бы сдаться, тем более что с предложением покаяться и обещанием помиловать к нему обращался сам Потемкин. Но он в клочья разорвал письмо генерала, ибо никакой вины за собой не признавал.
Салават-батыр не считал себя преступником. Он ощущал себя защитником отечества и своего народа, страстно желая стать его избавителем. По глубокому убеждению Салавата, это было правое дело, и он даже не помышлял о том, чтобы ему изменить.
А между тем отход от восстания активных его участников стал принимать массовый характер. На тех, кто все еще продолжал сопротивляться, это действовало угнетающе.
Изменилось настроение и у Юлая Азналина. Встретившись с отцом, Салават удивился его унылому виду и с тревогой спросил:
— Уж не захворал ли ты, атакаем?
— С чего ты взял, улым?
— Так ты ж с лица спал!
— Нет, улым, не захворал я, — опустив глаза, с тяжелым вздохом произнес Юлай. — А вот положение наше трудное. Мой отряд — уже не тот, что прежде. Сильно потрепан. Уже полгода, как под заводом стоит. Вижу, удержать Катау-Иван нам не по силам. Кругом враги. Да и какой из меня, по правде говоря, воин на старости лет. Думаю вот, не убраться ли мне восвояси. Повинюсь перед губернатором и хоть остаток дней проживу спокойно.
— Я тебе в этом деле не советчик, атай, — отводя глаза в сторону, промолвил Салават.
— А ты мне позволишь уехать?
— Воля твоя.
Юлай совсем растерялся.
— Ты ведь у нас голова, улым. Вот и скажи напрямик, что мне делать.
— Голова-то голова, а ты все ж таки мой отец и к тому же человек знатный. Так что сам решай, как быть.
— А давай вместе уедем, — неожиданно предложил Юлай.
— Нет, атай, — отказался наотрез Салават. — Назад мне дороги нет. Я буду биться с карателями до последней капли крови. Это мой долг.
— Ну что ж, улым. Пусть бережет тебя Аллах. А я все же поеду. На мне вся наша семья.
— До встречи, атай. Хау бул. Кланяйся эсэй, детишкам, женушкам и всей родне. Пускай за меня не тревожатся.
Простившись с отцом, батыр затосковал. Его тоже потянуло в родные края, к семье. Больше всего он соскучился по доченьке своей Минлеязе.
В степи табун пасется мой,
Но где ж любимый мной гнедой?
Ах, свет очей моих, Минлеяза,
Зачем же в ласке я растил тебя.[86]
Но у Салавата, под началом которого находилось к тому времени девять волостей, не было времени предаваться печали. Предоставив отцу самому решать, как быть дальше, он уехал, а в один из ноябрьских дней ему доложили, что Юлай Азналин вместе с Ильсекеем Бектугановым, Бахтием Кусяковым, Яуном Чувашевым, Кабы лом Алагузиным, Утявом Яраткуловым и Яхьей Якишевым отправился в Челябинск к подполковнику Тимашеву. Остатки своего отряда он оставил на попечение сына.
Встретив отцовских людей, Салават приказал:
— Расселить всех по домам. Пускай отдохнут сегодня.
— Пока не до отдыха, Салауат-агай, — воскликнул бойкий безусый юнец.
— Это почему же?
— Плохие новости, Салауат-батыр, — мрачно произнес Амин Ибраев, бывший в отряде за старшего.
— Объясни все толком!
Как оказалось, в сторону Катав-Ивановского завода движется команда Рылеева. И уже известно, что вместе с ним едут конные отряды верных правительству мишарских и башкирских старшин, которые уже больше месяца готовились к этому походу. Среди них и те, кто когда-то был в рядах повстанцев, и теперь, примкнув к карателям, выказывают перед ними особое рвение. Люди Рылеева хорошо обучены и вооружены. Они собираются снять осаду и взять в плен Салавата.
Узнав об этом, тот затрясся от негодования и заскрежетал зубами.
— Предатели! Трусы! Такие и веру, и народ продадут, лишь бы шкуру свою спасти, — кричал он, кляня отступников. — Крови моей захотели?! — Будет им кровь! Просто так я им не дамся.
На следующее утро, еще затемно, он повел своих людей от Катав-Ивановского завода навстречу команде Рылеева.
Близкая зима дышала им в лицо колючим снегом. Она насылала на джигитов резкие порывы студеного ветра, словно пытаясь их остановить и развернуть в другую сторону. Холод пробирал до самых костей. Но никто не жаловался, ведь с Салаватом остались самые преданные и стойкие. Следуя за молодым командиром, двухтысячное войско безостановочно продвигалось вперед.
А вот и каратели. Не дав им опомниться, Салават, увлекая за собой своих людей, с разбега набросился на вооруженного до зубов противника.
Вражеская кавалерия начала контратаку. Надвигаясь на повстанцев, конники рассредоточились, чтобы отрезать им пути к отступлению. Салаватовцы бились насмерть. Сперва они вели прицельный обстрел из луков, а едва наступил черед рукопашной, в ход пошли сабли и копья.
— Не сдавайтесь, джигиты! Бейте, бейте залимов[87], — покрикивал Салават, безжалостно сокрушая вокруг себя вражеских солдат.
Под стать батыру вел себя и его сноровистый караковый конь. Оберегая хозяина, он умудрился в минуту опасности вывернуться и лягнуть передними копытами набросившегося на него неприятеля. А в тот момент, когда кто-то направил на Салавата ружье, потревоженное чем-то бедное животное неожиданно шарахнулось в сторону, еще раз отведя от него угрозу.
В другой раз спас Салавата вовремя подоспевший к нацелившемуся на него сержанту один из джигитов, приняв вместо командира смертельный заряд.
После выстрела к офицеру подскочил еще один джигит, но его тут же оттеснили. Сержант попытался прицелиться снова, однако, боясь попасть в своих, стрелять не стал, и замахнулся на Салавата шпагой. Уклоняясь, батыр резко дернул коня и со всей яростью обрушился на противника. Тот едва спасся, пригнувшись к седлу, и сокрушительный удар клинка Салавата пришелся на голову русского солдата-кавалериста.
В пылу схватки батыр не заметил, как очутился в плотном вражеском кольце. Опомнился он лишь в тот момент, когда до ушей его долетел отчаянный вопль — «Выручайте Салавата!».
Благодаря собственной решительности и своевременной помощи товарищей батыр вырвался из окружения. И в тот самый момент каратели запустили разом свою артиллерию, разметав дружные ряды мятежников шквалом пушечного огня.
Когда из крепости прибыло подкрепление, положение башкир стало совсем критическим.
Оценив в считанные секунды обстановку, Салават издал призывный клич. Уцелевшие в бою батыры, отстав от карателей, со всех сторон бросились к нему. Быстро сгруппировавшись, салаватовцы дружно сорвались с места и под прикрытием немногих пушек, помчались в сторону леса. Пока опешившие от неожиданности каратели приходили в себя, они успели скрыться из виду.
Заночевав в ауле Тал дар, Салават собрал наутро своих помощников на совет.
— Агай-эне![88] Сами видите, как похолодало. Вот-вот зимние бураны нагрянут. Народ наш с голодухи мается. Так что воевать с карателями ни у кого нет сил. По всему видно, придется нам отряд наш покамест распустить… А весною, как потеплеет, соберемся сызнова и, если на то будет воля Аллаха, продолжим. Согласны?
Соратники, привыкшие беспрекословно во всем повиноваться своему прославленному вождю, все, как один, поддержали его предложение:
— Мы согласны!
— На все твоя воля, Салауат-батыр!
— Предложение твое разумно. Побережем силы до весны.
Уговорившись не терять связи и назначив время, когда будет подана весть о месте будущей встречи, Салават отпустил людей, а сам стал думать, где ему и оставшимся с ним товарищам было бы лучше всего перезимовать. Он уже знал, что вся его семья, включая родителей, находится в руках карателей. Но даже это не сбило батыра с ног. Салават понимал, что жизнь его принадлежит не ему и не семье его, а народу и решил сберечь себя для будущей войны.
После роспуска отряда с ним осталось всего лишь несколько человек: есаул Ракай Галиев с братом Абдрашитом, Юртым Адылов и Зейнаш Сулейманов[89]. Не желая навязывать им своей воли, он спросил:
— Ну как, дустарым, где зимовать будем?
— Где угодно, только уж никак не в ауле. Куда ни пойдем, солдаты нас везде достанут. Придется нам в какой-нибудь пещере схорониться, где ж еще, — сказал Сулейманов.
Абдрашиту Галиеву такое предложение не понравилось.
— Ай-хай! Ты хоть знаешь, каково в каменной пещере в зимнюю стужу?!
— Сказывают, будто Кинья к казахам бежал. Может и нам в те края податься? — вставил свое слово Юртым.
— Про то, куда Кинья-абыз[90] подевался, никто не знает, — заметил Салават. — А что до казахских степей, то и впрямь будет лучше там укрыться. Думаю, так безопасней будет.
— Верно, Салауат-батыр!
— Поехали на зиму к казахам!..
Салават закусил и пожевал верхнюю губу, потом с сосредоточенным видом почесал затылок. Приду мать-то они, конечно, придумали, куда на зиму спрятаться, да вот как осуществить задумку?.. Как переправиться, положим, хотя бы через реку? Вода ведь еще не промерзла. Да и каково им будет пробираться непроходимыми лесами и горами, одному только Аллахы Тагаля ведомо.
Долго размышлял батыр, мучаясь сомнениями. Видимо, придется все-таки на какое-то время в лесу возле Миндишева схорониться. Это глухое и потому самое подходящее для них место, потому как царские войска, расквартированные по крепостям, заводам и крупным селам, в лесистые горы и в топкие места, вернее всего, не сунутся. Да и тамошние башкорты самые надежные. Они обеспечат Салавата и его товарищей провизией, одеждой и будут сообщать им о передвижении карателей.
Но, как известно, человек предполагает, а Всевышний располагает. К великому несчастью, все получилось не так, как задумывалось. Вся беда была в том, что аул, где скрывался Салават со своими людьми, находился в окружении заводов и русских поселений. Когда они готовились уходить, в избу ввалился какой-то крепыш.
— Бегите отсюда, не мешкая! — протараторил он с порога.
Не допив чай, Салават вскочил со своего места.
— Что стряслось?
— Кругом шымсылар… Мишарский старшина Абдусалямов Муксин, тот самый, что когда-то Батыршу поймал, выведал, где вы, и ведет сюда с собой какого-то Аршина с войском.
«Аршеневского, — тут же сообразил Салават, — это его люди ограбили недавно нашу семью, пол сотни лошадей умыкнули…»
— А где они сейчас? — спросил он.
— Мишар ведет каратов по окружной.
— По окружной? — изумился Салават. — А зачем?..
— Негодяй Муксин боится, что башкорты дознаются и бежать тебе пособят. А Муксинов братишка Ямгур, сказывают, грозился и второй урысов отряд привести.
Бежать немедленно! Салават стал торопить своих друзей. Они наскоро побросали кое-какие вещицы в мешки, привязали их к седлам и, вскочив на лошадей, помчались по левому берегу Юрюзани.
Воздух был свеж и по-зимнему морозен. Нагоняя снег, дул сильный, порывистый ветер.
— Хоть бы следы наши замело. Тогда нас не найдут, — сказал Салават, приостановившись.
Остальные промолчали.
Переночевав в Каратаулы, они оставили там лошадей и дальше уже отправились на лыжах.
И вот уже неподалеку родные шайтан-кудейские владения. Им бы только до знакомой охотничьей избушки добраться. А уж каратели не скоро их там отыщут…
Но и на этот раз Салавату не повезло. Очень скоро, двадцать пятого ноября, беглецов догнал передовой отряд команды поручика Лесковского.
Окруженные со всех сторон джигиты ощетинились, направив на карателей свои стрелы, но Салават остановил их:
— Не надо! Зачем губить себя понапрасну?
— Уже лучше в бою смерть принять, чем в руки врага угодить! — вспылил Ракай Галиев.
— Нам бы только живыми остаться. А весной, Алла бойорха, как сговаривались, сызнова начнем, — проговорил едва слышно Салават.
Не встретив сопротивления, каратели, среди которых находился и коварный Муксин Абдусалямов, тоже не стали стрелять. Велев связать беглецов, не успевший опомниться от радости поручик, возомнивший себя уже капитаном, сразу же отвез их в Калмыково[91], где сдал своему начальнику подполковнику Аршеневскому.
Боясь поверить в свою удачу, сулившую ему славу и повышение в чине, тот осторожно приблизился к плененному Салавату, молча обошел его и внимательно осмотрел со всех сторон, как бы прицениваясь. Не спуская с гордо стоявшего батыра алчных глаз, Аршеневский бросил через плечо:
— А вы часом не ошиблись, поручик? Это и есть главный между башкирским народом возмутитель? Уж больно молод…
— Никак нет, ваше высокоблагородие, не ошиблись. Не извольте сомневаться! — уверенно отчеканил Лесковский, покосившись, в свою очередь, на мишара Муксина.
Братья Абдусалямовы услужливо закивали.
— Он, он! Точно он, — закричал Муксин. — Это я его поймал.
Сотник Ямгур едва не оттолкнул его в досаде локтем, протискиваясь к Аршеневскому.
— Я его выследил, ваша высокая благородия. Вы уж не забудьте при случае… — начал было он, но тут же осекся, съежившись под презрительным взглядом Салавата, говорившим: «Уж я-то знаю, чего вам надо. Вы, шакалы проклятые, вечно на земли наши зарились. На куш богатый надеетесь, стервятники. Уже и грызетесь из-за добычи, прямо тошно смотреть…»
Наслаждаясь лицезрением главного преступника, подполковник едва не потирал руки, предвкушая свой скорый триумф. Готовый на радостях расцеловать всех и каждого, он даже к пленнику не испытывал той неприязни, которую тот вызывал у него до поимки.
Пребывая в таком благорасположении, Аршеневский приступил, наконец, к допросу. Однако вскоре настроение его переменилось. Вопреки ожиданиям подполковника, Салават, отвечая на его вопросы, держался независимо, ничем не выказывая своего раскаяния.
— Все прочие бунтовщики толпами к нам с повинной являются, а ты, как я погляжу, даже и не думал сдаваться, — не скрывая своего раздражения, заметил Аршеневский.
— Не думал…
— Столько злодеяний совершил и не раскаиваешься?! — заорал, потеряв самообладание, подполковник.
Салават промолчал.
— Корчишь из себя героя! Да знаешь ли ты, воровское отродье, что ты один такой остался, что от тебя, злодея, даже народец твой подлый отступился?! И все башкирцы до сего дня токмо и делали, что ждали, когда мы тебя возьмем. Уж как они будут рады узнать, что ты у нас в руках! — врал Аршеневский напропалую, лишь бы вывести пленника из себя.
Но Салават стоял перед ним неприступной скалой. Ему пришлось даже стиснуть зубы, чтобы не рассмеяться зарвавшемуся офицеру прямо в лицо: «Насчет народа ты, Аршин, явно перебрал. Видно, плохо ты нас, башкортов, знаешь. Так плохо, что даже представить себе не можешь, сколь велика и неискоренима наша любовь к родному Уралу. Вот почему мой народ никогда не забывает своих батыров, готовых жизнью своей заплатить за его свободу. Вот почему у нас столько героических песен и сказаний!».
Такой ответ можно было прочесть в черных, как уголь, и блестящих глазах гордого и непоколебимого в своей вере Салавата Юлаева.
Вся спесь Аршеневского так и забурлила, так и заклокотала в нем. Он хотел разозлить батыра, а вместо этого взбесился сам.
— Так ты еще и упорствуешь! — скривившись, взвизгнул он и наотмашь ударил связанного пленника ладонью по щеке. — Ну да ничего, мы тебя так обломаем, что ты еще на коленях будешь перед нами ползать, прощение вымаливать! — процедил подполковник сквозь зубы и приказал отделать его батогами.
Пока Салавата били, Аршеневский знакомился с протоколом. Закончив, он приказал увести арестованного, а сам засел за рапорт, в котором не преминул подчеркнуть, что главный башкирский бунтовщик старшина Салаватка захвачен и допрошен им самолично. С подачи Муксина Абдусалямова он счел необходимым указать вышестоящему начальству, что следовало бы арестовать и известного своими злоумышлениями отца опасного преступника — старшины Юлайки, который, по его сведениям, находится в Челябинске и хлопочет насчет выдачи ему охранительного билета.
Приложив донесение к протоколу допроса, Аршеневский, не мешкая, отправил документы в Уфу на имя генерал-майора Фреймана, который, в свою очередь, не замедлил доложить о задержани Салавата Юлаева генерал-поручику Суворову и генерал-майору Скалону.
Вскоре в Уфу был доставлен и сам Салават. До получения указаний главнокомандующего, узнавшего о произошедшем через неделю после ареста, он содержался в уфимской тюрьме.
Уведомив императрицу, граф Панин распорядился заковать Салавата в ручные и ножные кандалы и отправить к казанскому губернатору генерал-поручику Мещерскому. Такое же указание поступило и в Челябинск к подполковнику Тимашеву относительно Юлая Азналина.
Когда закованного по рукам и ногам Салавата везли в Казань под усиленным конвоем отряда Шица, в составе которого находился и сотник Ямгур Абдусалямов, в Москве полным ходом шла подготовка к публичной казни Емельяна Пугачева.
Из-за постоянных допросов, следовавших один за другим, в Симбирске Пугачева продержали едва ли не весь октябрь, и поэтому в Москву он прибыл лишь в начале ноября. Два месяца арестанта продержали в специально оборудованном помещении на Монетном дворе прикованным к стене. В таком унизительном положении, сломленный, он дожидался решения своей участи.
Приговор, вынесенный генерал-прокурором Сената Вяземским и утвержденный Екатериной, был более чем суров. Пугачеву должны были отрубить голову, насадить на кол, тело его четвертовать, а расчлененные части разнести по четырем частям города и сжечь.
К четвертованию был приговорен и захваченный в плен за несколько дней до заговора пугачевский генерал-аншеф Афанасий Перфильев.
Не избежали смертного приговора Тимофей Падуров, Максим Шигаев и крещеный иранец Василий Торнов.
Досталось также близким Емельяна Пугачева. Его семья и вторая жена «императрица» Устинья были отправлены на вечное поселение в Кексгольмскую крепость.
Пять организаторов заговора против Пугачева были помилованы и от наказания освобождены. Восемнадцать других пугачевцев были приговорены к наказанию кнутом. Кроме того, им должны были вырезать ноздри, после чего их ожидала отправка на каторгу.
Морозным утром десятого января 1775 года к выбранной в качестве места проведения публичной казни Болотной площади повалили толпы народа. Отовсюду был виден сооруженный ночью высокий эшафот, оцепленный воинскими частями. Посреди помоста возведен столб с колесом и острой железной спицей наверху. Здесь же стояли три виселицы, предназначенные для Торнова, Шигаева и Падурова.
Следя за последними приготовлениями, огромная толпа, изрыгая пар и притопывая, с нетерпением ожидала начала «всенародного зрелища».
Представление началось, когда людское море всколыхнулось от чьего-то возгласа, эхом прокатившегося по огромной площади:
— Везут! Везут!..
— Где, где? — нетерпеливо спрашивали друг у друга взволнованные зрители, привставая на цыпочки и выворачивая шеи.
— Да вон же, вон — в той стороне, откуда кирасиры идут!
— И что? Кирасир-то я вижу, а Пугачева — нет, — беспокоился кто-то.
— Ну, как же! Как раз за кирасирами сани едут, вишь? — откликнулся стоявший поблизости рослый детина.
— Ну?!
— А в санях вроде как три мужика сидят. Который без шапки да в белом тулупе, на все стороны кланяется.
— А другие?
— Один — барской наружности, в шубе, а второй боле на попа смахивает.
— Стало быть, простоволосый и есть самозванец.
— Похоже, что так.
— И каков он из себя, не видать? — полюбопытствовала немолодая женщина, потирая шерстяными рукавицами нос и щеки.
— Чернявый, с бородой, по-казацки стриженый.
— Ой, ты господи, а чего это он такой худющий, ажно скулы торчат! — воскликнули с другой стороны.
— А ты посиди-ка на цепи четыре месяца, точно пес… — донеслось откуда-то сзади.
Тем временем сани подъехали к лобному месту и остановились. Сопровождавшая их конница тоже встала. Рядом сгрудились закоченевшие от долгого пребывания на морозе полуодетые арестанты, пригнанные для лицезрения казни. Среди них находились бывшие пугачевские военачальники Каранай Муратов и Иван Зарубин, по прозвищу Чика.
Прибывший вместе с Пугачевым чиновник Тайной экспедиции возвел его по ступенькам крыльца на эшафот. Вместе с ними взошли на помост Перфильев, духовник и еще один чиновник.
Встав на указанное ему место, самозванец обвел внимательным взглядом собравшуюся у его ног, как бывало, огромную толпу и отвесил низкий поклон. Никогда не видевшие его доселе люди с трудом верили, что этот смиренно кланяющийся им суховатый бородатый мужичонка с изможденным лицом и есть тот самый Емельян Пугачев, который претендовал на царский трон и целый год держал в страхе вельмож, равно как и государыню-императрицу. Знавшие его прежде тоже были разочарованы. Они молча переглядывались, как бы говоря друг другу: да, сдал наш батюшка, а ведь было время…
Зато все заметили, каким живым блеском играли его жгучие черные глаза!
После того как раздалась команда «На караул!», один из чиновников, который стоял поближе к Пугачеву, выступил вперед и принялся зачитывать приговор Сената.
Толпа, затаив дыхание, ловила каждое произносимое им слово и время от времени ойкала.
Сам Пугачев как будто и не слушал. Он бубнил себе что-то под нос и беспрестанно крестился. Глядя на него, осеняли себя крестом люди в толпе и некоторые солдаты. Одни робко надеялись на помилование, другие с нетерпением ждали казни.
Наступившее после оглашения приговора тягостное молчание нарушил сам Пугачев.
— Смилуйтесь надо мной, православные! Простите мне прегрешения мои… — захрипел он, отказываясь верить в то, что это были последние мгновения его жизни, и все еще на что-то надеясь. — А все ради вас, — вдруг крикнул он срывающимся голосом. — За то, что вольностей для вас хотел…
Наблюдавший за ним в окружении своих ординарцев и чиновников обер-полицмейстер Архаров испугался, что Пугачев, увлекшись, вот-вот объявит себя императором Петром Федоровичем и начнет баламутить недозволенными речами толпу, и резво подскочил к нему.
— Ты лучше правду скажи. Подтверди перед всеми, что ты есть казак донской Емелька Пугачев! — потребовал он и замер, с напряжением ожидая ответа.
— Так, государь, я — донской казак Зимовейской станицы Емельян Иванович Пугачев, — послушавшись его, громко и внятно произнес знаменитый предводитель бунтовщиков.
Пока огласивший приговор чиновник со священником сходили вниз, он, воспользовавшись моментом, размашисто перекрестился, поклонился на четыре стороны и еще раз скорбно произнес:
— Прости, народ православный! Прощайте, люди добрые!..
С одного конца площади до другого прокатился гул.
— Гляди, гляди! — тут и там толкали локтями друг друга люди.
— А чаво? — спросил, завертев головой, один зазевавшийся мужик.
— Чаво, чаво! Пугач с нами прощается, вот чаво!..
Заметив, как заволновалась толпа, экзекутор нетерпеливо взмахнул рукой, и в тот же миг зазвучала барабанная дробь, заглушая Пугачева, продолжавшего еще что-то бормотать и неистово кланяться.
Экзекутор грозно взглянул на замешкавшихся палачей и тряхнул головой. Подскочив к Пугачеву, они легко сорвали с него тулуп и, схватив за руки, подтащили к плахе. Тот оказал им сопротивление, попытавшись вырваться. Стараясь покрепче его ухватить, палачи разодрали на нем новенький малиновый полукафтан. Сбитый с ног, Пугачев рухнул на эшафот. Тогда-то все и свершилось. Блеснув на солнце острым и плоским клинком, секира резко поднялась и тут же опустилась…
Народ охнул. Не выдержав движения массы, обрушилась одна из закрепленных над канавой опор. Цепляясь друг за друга, люди старались как можно быстрее выкарабкаться, чтобы досмотреть драму до конца.
Палач с торжествующим видом поднял за волосы окровавленную голову, и со всех сторон раздались душераздирающие вопли.
— Пугачу башку отрубили!
— Кончали Емельку!..
Затем настал черед Афанасия Перфильева, обезумевшего от только что пережитой им вблизи страшной казни близкого товарища. В отличие от раскисшего под конец Пугачева, гордый казак отверг духовника и за всю церемонию не проронил ни звука.
В тот же день увезли в Башкортостан приговоренного к отсечению головы Ивана Зарубина-Чику. Кому-то взбрело в голову казнить его в том самом месте за Агиделью, откуда он год тому назад грозил Уфе. Власти изощрялись…
Узнав о казни Емельяна Пугачева, престолонаследник Павел Петрович впал в уныние. Его мать, Екатерина Алексеевна, напротив, испытала немалое облегчение и на радостях села писать письмо Вольтеру:
«…Маркиз Пугачев, о котором вы опять пишете в письме от 16 декабря, жил как злодей и кончил жизнь трусом. Он казался таким робким и слабым в тюрьме, что пришлось осторожно приготовить его к приговору из боязни, чтобы он сразу не умер от страха…»
Екатерина перечитала эти строчки и задумалась: а не осудят ли ее в просвещенной и боготворимой ею Европе за то, что она столь беспощадно обошлась с морально уничтоженным человеком, тем более что смертная казнь в России была отменена Елизаветой уже лет двадцать тому назад… Что ж, придется изобразить что-нибудь эдакое, что непременно оправдает ее в глазах ученого друга, склонит оного не к осуждению, а к оправданию и уважению совершаемых ею поступков…
Она провела несколько раз по носу растрепанным кончиком гусиного пера, потом обмакнула его в чернильницу и начертала: «Если б он оскорбил одну меня… я бы его простила. Но это дело — дело империи, у которой свои законы…»
После расправы над Пугачевым и его ближайшими сподвижниками императрица рассчитывала заняться Салаватом Юлаевым.
В начале февраля в казанскую секретную комиссию был доставлен Юлай Азналин. Туда же перевели и Салавата.
Встретившись с любимым сыном после трех мучительных месяцев разлуки, вдали от родного дома, среди чужих, враждебных им людей, Юлай не смог даже прижать его к сердцу.
Потрясенные, в первую минуту оба не в состоянии были вымолвить ни слова.
— Салауат, улым, что они с тобой сделали?! — с болью выдавил из себя Юлай, кое-как оправившись от шока, и по впалым, изможденным его щекам потекли из глаз мутные и едкие от горя струйки.
Тот тоже не мог смотреть на отца без слез.
— Не думал, что увижу тебя здесь, атакай. Как я погляжу, тебе тоже досталось, бахыркайым[92]…
— Что поделаешь… Тимаш помиловать обещал. Купился я, ахмак, на его посулы.
— А все из-за меня, атай.
— Не говори так, улым. Это судьба… Да я ведь и сам тебя таким воспитал… Ладно хоть, что теперь мы вместе.
Через неделю, следуя распоряжению Панина, казанский губернатор Мещерский отправил закованных в кандалы отца и сына под усиленным конвоем в Москву, куда их привезли девятнадцатого февраля. А уже двадцать пятого сняли первый допрос.
Председателем следственной комиссии по делу Салавата Юлаева и Юлая Азналина был назначен московский генерал-губернатор князь Михаил Никитич Волконский, общее руководство судебно-следственным процессом возложено на генерал-прокурора Сената Александра Алексеевича Вяземского.
Во время своей первой встречи с Салаватом князь Вяземский был настроен к нему достаточно благожелательно и держался как истинный аристократ. Но убеждаясь с каждым разом, насколько тот непреклонен, он все более ожесточался.
Не отрицая своего участия в восстании, Салават настаивал на том, что искренне верил в царское происхождение Пугачева, и упорно отметал обвинения в предумышленных убийствах. Даже обер-секретарю Тайной экспедиции Сената известному «инквизитору» Шешковскому не удалось выбить из него необходимых следствию признаний.
Тайная комиссия была вынуждена передать дело в Оренбург на доследование. Решив поручить подследственных генерал-губернатору Рейнсдорпу, Вяземский подготовил для него пакет с уже имеющимися документами, подробными инструкциями и посланием, где он выразил свои пожелания и рекомендации: 1) провести специальное расследование в отношении Юлая Азналина, выяснить, причастен ли он к деяниям Пугачева; если доказать причастность не удастся, то наказание не применять, а в случае виновности наказать, «равняясь преступлениям его и… обстоятельствам» 2) касаемо Салавата Юлаева указывалось на необходимость сбора улик и свидетельств, кои подтверждали бы его злодеяния и жестокие убийства, и от которых он не смог бы отпереться; при наличии доказательств следовало прибегнуть к такому суровому наказанию, чтобы навечно поселить в башкирском народе страх; при отсутствии таковых генерал-губернатору рекомендовано было самому определить меру наказания.
В послании подчеркивалось: сколь бы ни были велики злодеяния и прегрешения арестованного, потребно выяснить все до конца, дабы судить обвиняемых по справедливости, и решение выносить лишь при наличии подтверждающих вину документов…
На бумаге все выглядело благопристойно, а между тем участь Салавата была предрешена, ибо проект приговора уже имелся.
Семнадцатого марта закованных по рукам и ногам Салавата и Юлая вывезли из Москвы. Девятого апреля они были в Оренбурге.
Рейнсдорп пребывал в растерянности. У него на руках было два противоречащих друг другу документа, подписанных с разницей всего лишь в один день. Первый из них представлял собой определение Тайной канцелярии — фактический приговор, вторым был манифест императрицы об амнистии участникам восстания.
Оренбургский губернатор не стал брать на себя ответственность и уже через две недели препроводил «немаловажных колодников» в Уфу — «по ближайшему жительства их состоянию» и «по месту, где их злодейства происходили».
Уфимские провинциальные власти как будто только этого и ждали. Незадолго до прибытия Салавата в Уфу Панину была отправлена жалоба местного дворянства на башкирский народ, донимавший их беспрестанными бунтами. И то, что главный его предводитель оказался вскоре у них в руках, было расценено как ответ главнокомандующего на их обращение. Воевода Борисов и его помощники проявили при выполнении поручения Рейнсдорпа большое рвение.
Пока они занимались расследованием, Салават и Юлай дожидались приговора в тюрьме, под которую специально для важных преступников было приспособлено здание магистрата. Их содержали порознь и под усиленной охраной. По отдельности вызывали и на допросы.
Во время допросов Салават вел себя осторожно, разумно, взвешивая каждое слово. Он никого не оговаривал и не выдавал. Когда возникала необходимость оправдаться, Салават ссылался лишь на тех из своих соратников, которым ничего не угрожало: кого уже не было в живых и кто сумел вовремя бежать и надежно укрыться.
Томясь в полном одиночестве в одном из тюремных помещений, Салават задыхался от удушливого смрада и страдал от мучительных болей, причиненных побоями. Но еще невыносимее была тоска по воле. Она рвалась из истерзанной души батыра печальной песней:
Эх, вернулся бы я в дом родной,
Да вот снегом занесло мой путь.
То не снег запорошил путь мой,
Угодил я в руки к лютому врагу.
Нет Салавату дороги домой. Да и кто его там ждет… Салават знал, что гнездо его разорено. Самые близкие ему люди стали заложниками. Страшно подумать, что ждет их впереди — если не гибель, то рабство. Жен отдадут, как водится, к господам в услужение — к тем, кто особенно отличился во время расправы над повстанцами. Детей окрестят, нарекут русскими именами, и следующие поколения потомков Салавата уже не только не будут знать, каких они кровей, их воспитают так, что они, как никто другой, будут ненавидеть башкирский народ. Какой бы приговор ни вынесли ему и его отцу, из всех наказаний это — самое изощренное, подлое и жестокое…
Думая об участи своей семьи, Салават метался по своей клетке, не находя себе места. Нет, он не допустит, чтобы из его детей сделали кафыров и манкуртов. Надо что-то делать. И Салават решил обратиться за помощью к одному из охранников.
— Эй, солдат. Тебя как звать? — окликнул он.
— Мне не велено с арестантами балакать, — нарочито громко ответил тот.
Салават не отважился заговорить с ним вновь. Но караульного разобрало любопытство. Он подумал немного и, понизив голос, сказал:
— Так вот, значит… Яков Федорович меня кличут. А тебе зачем? Можа, нужда какая?
— Нужда, Яков Федорыч, большая-большая нужда, — встрепенулся Салават. — Письмо хочу брату написать.
— Ну?
— Харчи надо, деньги, одежку. Сам видишь, платье мое шибко истрепалось…
— Да уж, что и говорить, от таких харчей и ноги протянуть недолго. Шутка ли — четыре копейки на день, — посочувствовал ему сердобольный солдат Чудинов. — Что ж, бедолага, возьмусь пособить тебе, пожалуй, — согласился он и в следующий раз тайком передал Салавату бумагу, перо и чернила.
Они условились, что при первой же возможности Чудинов вручит письмо нужному человеку. И случай такой вскоре представился.
Постоянно дежуривший у окошка Салават заприметил как-то снаружи своего родственника. Он тут же дал знать об этом Чудинову:
— Яков Федорыч. На улице один башкорт стоит. Передай ему мое письмо.
— Понял. Токмо пускай твой человек малость подождет, покуда смена моя не явится.
Чуть позже, сдав пост сменщику, он вышел на улицу и, увидав неподалеку не одного, а сразу нескольких башкир, растерялся, не зная, кому из них вручить послание.
Он походил-походил и, плюнув, подошел к самому крайнему. Им оказался житель аула Мухамметово Сибирской дороги Мухаммат Кусюков.
— Послухай, ты часом не знаешь Салаватку Юлаева? — отведя его в сторонку, спросил он.
— Как не знать.
— А братца его старшого?
— Хм, братца? — удивился было Кусюков и, вдруг опомнившись, поправился: — Ну да, точно. Брата тоже знаю. Он ведь мой сосед.
Мухаммат Кусюков так ловко выкрутился, что Чудинов, ничего не заподозрив, отдал ему письмо с просьбой передать брату Салавата.
— Будь покоен. Передам прямо в руки, — заверил тот охранника.
Когда Чудинов ушел, Кусюков вскрыл письмо и, пробежав глазами написанный арабской вязью текст, хитро прищурился. Наблюдавший за всем издалека родственник Салавата по имени Сагыр бросился к нему с расспросами. Земляки разговорились. Сагыр агай хотел забрать письмо, но Мухаммат сообщил, что как раз собирается ехать домой и сказал, что мог бы завести его кому следует. Сагыр обрадовался такой оказии и попросил передать послание их общему знакомому Абдрашиту Алкееву, проживавшему по соседству с Шайтан-Кудейской волостью, с тем чтобы тот переслал его родственникам Салавата.
Кусюков твердо обещал исполнить поручение, а сам тем временем помчался к штабу Фреймана.
— Ваша высока пре… прес…хадительства, — трепеща от волнения, угодливо обратился Кусюков к генерал-майору, когда его к нему впустили, и протянул письмо. — Читайте, чего Салаватка пишет.
— Положим, прочесть я сие послание не сумею, — снисходительно произнес тот, пытаясь скрыть, насколько он в нем заинтересован. — Ты уж лучше сам, голубчик, переведи его, ничего не утаивая, и скажи, кому оное адресовано.
Вначале Мухаммат Кусюков поведал, при каких обстоятельствах к нему попало письмо и для кого оно предназначено. Потом объяснил, что Салават учит в нем оставшихся в его волости сородичей, как вызволить его семью, прося их обратиться в Оренбург, в губернскую канцелярию, и через нее — в Сенат, чтобы сообщить о незаконном их задержании. Судя по содержанию послания, для Салавата было большим ударом оказаться в руках уфимских чиновников и узнать, что от их произвола будет зависеть его с отцом участь и дальнейшая судьба их близких.
Распорядившись о розыске всех, кто оказался замешанным в этом деле, генерал Фрейман передал письмо воеводе Борисову. Оно было приобщено к делу как важная улика, несмотря на то, что Салават авторство свое не признал. Он отлично понимал, к каким последствиям это может привести, не только для него самого, но и для бескорыстного солдата Чудинова.
Уфимские власти приложили все усилия, чтобы выставить Салавата перед всем миром в наихудшем свете, показать его отъявленным злодеем и душегубом, об амнистировании которого не могло быть и речи. Такова была их конечная цель. И они успешно справились с поставленной перед ними задачей, не пренебрегая никакими средствами. Все было искусно подогнано под заранее составленный приговор, который был скреплен подписью губернатора Рейнсдорпа пятнадцатого июля 1775 года.
Уфимским провинциальным властям надлежало его в точности исполнить.
Приведение приговора в исполнение было начато, когда Салавата и Юлая, с соблюдением всех мер предосторожности, привезли в их родную Шайтан-Кудейскую волость на Симский завод. Насильно возвращенные к тому времени подневольные крестьяне стали первыми свидетелями их мучений.
После оглашения приговора отца и сына прилюдно отстегали кнутом. Салават получил в тот раз двадцать пять ударов, его родитель — на двадцать больше.
Затем были Усть-Катавский завод, деревня Орловка и не покоренный повстанцами Катав-Ивановск, где Юлая тоже истязали на глазах у сына. После положенных ста семидесяти пяти ударов ему вырвали ноздри и выбили на лице клеймо — буквы 3, Б, И, обозначавшие злодея, бунтовщика и изменника. В результате всех этих пыток Юлай оказался в таком состоянии, что никто не решился везти его дальше. Оставив его, истерзанного и обессилевшего, до конца лета на Катав-Ивановском заводе, палачи прошлись по местам, связанным с активной повстанческой деятельностью Салавата.
С особой жестокостью его высекли на глазах земляков и сородичей в ауле Юлаево. Навсегда запомнили, как наказывали Салавата, жители Ылаклы.
Через Златоуст, Катав-Тамак, Авзян, Инзер, Зигазы и Белорецк его повезли в северном направлении.
Ожидая экзекуции на площади Красноуфимска, батыр стоял с гордо поднятой головой посреди помоста. Он пристально вглядывался в собравшуюся на городской площади толпу, выискивая знакомые лица. Наконец взгляд его остановился на непоседливом чернявом мальчонке, которого держала на руках молодая русоволосая женщина.
Сердце Салавата екнуло. А в глазах Натальи застыл ужас. Заметив, что бывший дружок узнал ее, женщина изо всех сил прижала малыша к груди. Тот стал дергаться. «Мой сын, — с нежностью отметил про себя Салават. — Весь в меня. Такой же непокорный, как я…».
Ему вспомнилось, как во время последней встречи с Натальей он попросил ее назвать их будущего сына Хасаном. Вряд ли она его послушалась. Что ж, уж если законным его детям суждено быть крещеными, разве смог бы он ей запретить сделать все по-своему…
Вынеся без единого стона публичную порку, окровавленный Салават с трудом приподнял голову и посмотрел туда, где он видел Наталью. Но ее в том месте не оказалось. «Все правильно, — подумал Салават, закрывая глаза. — Хватит и того, что я насмотрелся на страдания моего атая… Жив ли он еще?..». Эти мысли горькими слезами просочились из-под его сомкнутых век.
После Красноуфимска свидетелями расправы над Салаватом стали Кунгур, Оса и Елдяк. У деревни Нуркино, где Салават год тому назад сражался с командой Рылеева, ему, как и Юлаю, вырвали ноздри и поставили клеймо. С такой меткой и печатью любой смог бы легко опознать в нем бунтовщика. Но кровавые раны на ноздрях у обоих быстро затянулись. От букв на лице Юлая остались лишь еле заметные шрамы.
Шестнадцатого сентября 1775 года коллежский асессор и переводчик канцелярии Третьяков, которому было поручено провести экзекуцию, рапортовал вышестоящему начальству о проделанной им «работе». Однако, придирчиво осмотрев доставленных в Уфу Салавата и Юлая, чиновники канцелярии выразили свое неудовольствие ее качеством.
— Что это такое?! Почему знаков не видно? Да и кто так ноздри вырезает?! — разорялся генерал Фрейман.
— Никому ничего нельзя доверить, — вторил помощник воеводы Аничков.
— Послать немедля за экзекутором Сусловым! — взвизгнул Борисов, ударив по столу кулачищем. — Ишь, сердобольный какой, разбойников пожалел!
— На мой взгляд, Суслов и сам заслуживает хорошей порки, — заметил секретарь канцелярии Черкашенинов.
— Не извольте беспокоиться, господа, он ее получит, — заверил всех Фрейман.
— А с Третьяковым как поступим? — поинтересовался комендант Мясоедов, приведя в ужас переводчика, с трепетом выслушивавшего высказываемые ему претензии.
— На первый раз ограничимся строгим предупреждением…
Третьяков облегченно вздохнул и, вытащив дрожащей рукой из кармана носовой платок, обтер им взопревший лоб и перекрестился.
— Ну, а с этими что будем делать? — спросил воевода Борисов, кивая в сторону Салавата и Юлая. — Оставлять злодеев в таком виде никак нельзя.
— А мы их еще раз пометим, дабы в случае побега всякий этих сволочей опознать мог, — проговорил с надменным видом Фрейман и грозно добавил: — Да непременно при народе!
Спустя некоторое время приговоренных вывели на городскую площадь, чтобы прилюдно повторить наказание.
Исполосованного, с обезображенным заплывшим лицом Салавата невозможно было узнать. Он еле держался на ногах после перенесенной им пытки. Терпя ужасные муки, он поскрипывал стиснутыми зубами, стараясь не проронить ни звука. Даже когда батыру клещами выдирали до основания ноздри, он и то лишь еле слышно постанывал. Но самым тяжелым испытанием для него было видеть, как издеваются над его отцом.
Клейменные заново, с незажившими ранами Салават и Юлай были отправлены на каторгу.
Из Уфы их вывезли второго октября 1775 года. Путь предстоял долгий, сложный и мучительный: Уфа — Мензелинск — Казань — Нижний Новгород — Москва — Тверь — Великий Новгород — Псков — Дерпт — Ревель — балтийская морская крепость Рогервик.
Конвоировал арестантов конный отряд под командованием поручика Бушмана.
Лежа в повозке под приглядом солдат, Салават страдал под тяжестью стиснувших ему израненные руки и ноги кандалов, но пуще всего разрывала ему сердце предстоящая разлука с горячо любимой родиной.
Коня гнедого я к воротам подпущу.
Я гриву пышную ему в косу сплету.
Отпустить меня домой солдат прошу,
Чтоб проведать смог я семью свою.
Завидев на краю какого-то безвестного башкирского селения толпу, поручик Бушман затрусил вперед и, подъехав к Салавату, напевавшему свою заунывную песню, грубо прикрикнул:
— Мол-ча-а-айть!
После этого два конных конвоира помчались разгонять по его приказу собравшихся людей.
На какое-то время Салават замолк, но едва поравнявшись с отогнанной от дороги толпой, не выдержал и снова запел:
Гордый орел будет вить гнездо,
Даже если застрелят птенцов его.
Подобные мне не склонят головы,
Даже если их заковать в кандалы…
Песня затихла лишь в тот момент, когда драгуны огрели нескольких людей ружейными прикладами.
Провожать Салавата и Юлая выходили и в других башкирских аулах.
Восстание, потрясшее своей мощью всю Россию и взбудоражившее прогрессивные умы Европы, было подавлено. Но длительная и упорная борьба башкирского народа, сыгравшего в нем ведущую роль, все же дала свои плоды. Так, если прежде императрица преследовала цель полного истребления постоянно досаждавших ей своими возмущениями башкир, чтобы раз и навсегда пресечь их вольность, то теперь она поменяла тактику, решив, что в отношениях с ними необходима продуманная, гибкая политика.
При этом Екатерина прибегала к самым разным средствам и ухищрениям. Делая ставку на «верных» башкирских и мишарских старшин, она старалась всячески их поощрять. Их заслуги не остались без ее высочайшего внимания. Многие удостоились медалей и материального вознаграждения.
Насытившись кровью Пугачева и его сподвижников, разработав целый ряд мероприятий по преданию их «на вечное время забвению и глубокому молчанию», она вспомнила и в полный голос заговорила о своем человеколюбии, о том, что заблуждающихся следует возвращать на путь исправления.
Боясь прослыть Иваном Грозным «в юбке», императрица стала призывать своих подначальных воздействовать на мятежников не только силой и угрозами, но и при помощи увещеваний, обещаний ее монарших милостей.
Тем не менее главнокомандующий Панин, не привыкший к заигрываниям с противником и не признававший никаких полумер, проигнорировал ее потуги на завоевание международного авторитета и, при активной поддержке Суворова, самым жестоким образом расправился с бунтовщиками, покарав свыше восьми тысяч человек.
Людей допрашивали «с пристрастием», гноили по тюрьмам, казнили, подвешивали на железные крюки за ребра, кромсали им носы и уши, отправляли на каторгу и в ссылку… По всей территории проживания башкир, их исторических владений, в селениях и вдоль проселочных дорог стояли наводившие ужас варварские орудия смерти и пыток: виселицы, «глаголы» и колеса. В одной только Исетской провинции функционировали сто восемь виселиц, которые перевозились из аула в аул.
Но даже это не заставило пугачевского фельдмаршала Юнаева сложить оружие. Мотавшегося по башкирским аулам провокатора и подстрекателя отставного поручика и переводчика Осипа Мещеряковского из Челябинска он велел повесить на сколоченной русскими же виселице. Та же участь постигла в числе прочих соглядатаев Савельева и Исаева.
Силами своего пятисотенного отряда Юнаев разрушил Кыштымский завод и ближайшие к нему укрепления, а также уничтожил целый ряд русских деревень. Он не прекращал борьбы до глубокой осени. Суровая уральская зима заставила его задуматься над тем, насколько оправданно продолжение боевых действий в эту пору. Чтобы дать себе время собраться с силами, Бадаргул Юнаев решил воспользоваться объявленной властями амнистией и «обратиться в прежнее повиновение». Восемнадцатого декабря его доставили в Челябинск, приковали к стене и продержали какое-то время на хлебе и воде. Впоследствии он был помилован, однако депутатского звания лишен.
Преследования и наказание участников восстания, суд и расправа над Салаватом и Юлаем испугали очень многих, но далеко не всех. Подзуживая и без того лютующего Панина, Суворов сообщал ему о массовом бегстве башкир вместе с семьями в Уральские горы и делился своими подозрениями. Опасаясь новых выступлений и весеннего оживления повстанческой деятельности, генерал-поручик требовал присылки все новых карательных отрядов, с помощью которых рассчитывал выбить башкир из труднодоступных горных ущелий.
В глазах многострадального башкирского народа Суворов был не прославленным полководцем, а одним из наиглавнейших карателей. Такую же недобрую память оставили о себе «великие ученые» Кирилов и Татищев, огнем и мечом осваивавшие край, закладывавшие на крови, костях местного населения и пепле сожженных жилищ бесчисленные крепости — опорные пункты для дальнейших завоеваний.
Власти привлекли к своим репрессиям и Петра Ивановича Рычкова. Панин назначил его вместе с губернатором Рейнсдорпом членом только что учрежденной Оренбургской экспедиции иноверческих и пограничных дел, на которую были возложены широкие судебно-административные функции.
Вынесшие долгие месяцы следствия и судебных разбирательств, публичные пытки и унижения Салават и его отец медленно и с великими мучениями продвигались к месту пожизненной каторги. Между Южным Уралом и Балтийским морем — более трех тысяч верст. Поэтому на дорогу ушло очень много времени.
В Рогервикскую каторжную тюрьму их доставили лишь к концу ноября 1775 года. К тому времени там уже находились прибывшие в разные сроки другие известные повстанцы: с января — Канзафар Усаев вместе с соратником Пугачева Иваном Почиталиным и купцом Ефстафием Долгополовым, с июля — казаки Михаил Горшков, Семен Новгородов, Емельян Тюленев, Илья Аристов и Денис Караваев.
Размышляя о том, почему все они оказались именно здесь, Салават решил, что властям это было выгодно во многих отношениях. Во-первых, они не могли не брать в расчет большую удаленность порта от очага восстания и родных мест мятежников. Во-вторых, делалась ставка на то, что незнание каторжанами эстонского языка будет осложнять их общение с местным населением, исключая тем самым или ограничивая возможности для побега. Учитывалась также близость к Петербургу, позволявшая держать опасных преступников под контролем. Кроме того, принималась во внимание очень низкая выживаемость заключенных, использовавшихся на тяжелейших работах.
Пугачевцев задействовали для ремонта купеческой гавани и строительства пристаней. Изо дня в день им приходилось выламывать в карьерах каменные глыбы и таскать их к морю. Невыносимые условия содержания, голод, болезни, непосильный каторжный труд и неусыпный контроль со стороны Тайной экспедиции не сломили дух бывших предводителей народного восстания. Постоянная взаимовыручка и забота друг о друге помогали им стойко переносить все выпавшие на их долю испытания.
Чтобы выжить, нужно было приспосабливаться. А выдержать каторжный труд невозможно было без привычки. Освоившись, заключенные умудрялись даже подправлять свое убогое жилище — полуразвалившиеся казармы.
Вечерами каторжане занимали двухъярусные нары или сплетенные из ивовых прутьев койки и, перед тем как уснуть, вели долгие беседы, делясь новостями и впечатлениями, вспоминая былое и даже мечтая.
Юлай Азналин не всегда охотно участвовал в разговорах молодых, с головой уходя в свои собственные мысли. Не смея загадывать о будущем, он возвращался в прошлое. Иногда Юлай пытался представить себе, что было бы с ним, не будь рядом сына, и неизменно приходил к выводу, что уж лучше бы он один за все ответил, принял за их обоих все эти муки.
Так-то оно так, да только у кого еще искать утешения и тепла, как не у самого родного человека.
— Что-то знобит меня, улым, — пожаловался как-то Юлай Салавату и, пытаясь унять бьющую его тело дрожь, прижался к нему спиной. — Никак не могу согреться. Как бы не расхвораться.
— Держись, атакайым. Потерпи как-нибудь. Вот починим печку, позатыкаем соломой все дыры в нашем бараке, вот тогда, Алла бойорха, потеплее станет, — сказал Салават, заботливо укутывая отца в свой секмень.
Согревшись немного, Юлай оживился, приподнялся на локте и неожиданно для всех спросил:
— Ребятки, а кто из вас знает про тутошние места?
— Я знаю, — отозвался Иван Почиталин, бывший «думный дьяк» военной коллегии в ставке Емельяна Пугачева, написавший для него в свое время самый первый манифест. — Хотите послушать?
— Как не хотеть!..
— Значит так… — не спеша начал он. — Прозывается сие место, как вам ведомо, Рогервик. Стоит Рогервик на полуострове… — Почиталин запнулся на названии. — Тьфу ты, как его… Вроде как чей-то рот. То ли Пакерот… Хотя нет. — Он еще немного подумал и по слогам произнес: — Кажись, Па-ке-рор… В общем, на этом самом Пакерорте есть Большой Рог да Малый…
Большой и Малый Рог, о которых упомянул Почиталин, были удалены от материка более, чем на четырнадцать кабельтов[93], тогда как крепость Рогервик вместе с полуостровом выдавалась в море на двадцать четыре кабельтова.
Когда-то Петр Первый, проезжавший морским путем в Рогервик, обратил внимание на широкую и глубокую бухту, которая не принимала в себя губительных для морских судов пресных вод. Оценив все это, Петр вознамерился перенести туда свой военный порт.
Рогервик был заложен летом 1718 года самим Петром Первым, после чего сюда нагнали полторы тысячи каторжников и до двух тысяч солдат. За короткий срок он действительно превратился в порт военного назначения. Однако со смертью царя строительство замедлилось, а осенью 1757 года и вовсе приостановилось. Строительные и ремонтные работы оживились здесь лишь спустя пять лет, уже при Екатерине Второй, а сам порт стал с тех пор называться Балтийским.
Планировалось возведение пяти бастионов, мол-дамбы, гавани, крепости и разных других сооружений. Поставки необходимой для этих целей древесины обспечивались за счет вырубки лесов Эстляндии и Лифляндии, камень доставляли из карьера. В 1768 году строительство вновь прекратилось, а каторжники были отправлены в Сибирь…
Почиталину были известны кое-какие из этих сведений, и он охотно поделился ими со своими товарищами.
Вдруг дверь в казарму со скрипом отворилась, и все замерли. Светя тусклым фонарем, внутрь вошел офицер, оставив у входа двух сопровождавших его солдат. Он молча осмотрел помещение и тотчас же вышел, не потрудившись даже прикрыть за собой дверь.
— Ух, чтоб вас, изверги! Нас тут и без того колотит!.. — пробурчал Почиталин и со злостью захлопнул дверь.
Охота к разговорам после этого визита у заключенных отпала. Один за другим они стали укладываться. Но даже когда все заснули, полной тишины не было. Кто-то храпел, а кто-то ворочался и бредил, бормоча и постанывая. Одному Салавату не спалось. Рассказанное Почиталиным не давало ему покоя, заставив всерьез задуматься. Если полуостров и в самом деле удобно расположен, как говорит Иван, может, попробовать сбежать отсюда? Весною, когда станет посуше, караульным за беглецами не угнаться. А пока надо пользоваться любым подходящим случаем, чтобы как следует изучить окрестности и запастись нужными вещами…
Салават решил начать завтра же. Протаскав к морю за целый день множество камней, к концу он выдохся, однако вернувшись после работы в казарму, не улегся, против обыкновения, отдыхать. Сказав себе, что не знать здешних мест грешно, Салават вышел наружу.
Дул сильный ветер. Море штормило. Обрушивая на крутые скалистые берега громадные волны, оно ненадолго отступало, прихватывая с собой все, что было ему под силу. И так без конца, в вечном движении. Под постоянным натиском морских волн некогда мощная гавань с годами приходила в негодность, мол же постепенно исчезал под водой. А ремонтировать его — все равно что вить аркан из песка. Кто же додумался сюда глыбы таскать? Уж не для того ли, чтобы каторжников хоть чем-то занять? Обидно и больно видеть, как во время шторма целые груды натасканных ими камней смывает в море…
Каково же скованному цепями Салавату бродить по этой чужой неприветливой земле вдали от родного Урала, от семьи. Совсем глухо. За все время ни одной весточки с родины! Узнать бы, как там мать, женушки, сыновья да любимая дочка.
Наблюдая за волнами, с остервенением набрасывающимися на береговые укрепления, Салават все больше погружался в безысходную тоску и время от времени смыкал веки, кое-как сдерживая наворачивающиеся слезы…
Когда в тюрьме закрою я глаза,
Мой бурый конь, мой лучший конь мне снится…
Из всех моих детей Минлеяза
Была моей любимой баловницей.[94]
Салават смотрел на бушующее море, но видел перед собой речку Юрюзань.
Шум Юрюзани слышу среди ночи.
Как горя мне, всех волн ей не излить…
Или меня утешить шумом хочет,
Тоску ль народа хочет заглушить.[95]
«Эх, Уралкай мой, край родимый, суждено ли мне когда-нибудь увидеть тебя вновь… Все в руках Аллаха…», — вздыхал батыр.
Караиделькай, о река родная!
Ты многих рек и глубже и мрачней!
Молчит народ, молчит тюрьма глухая
Никто, никто не шлет ко мне вестей![96]
А море, подобное угодившему в западню свирепому и грозному хищнику, все бурлит, все неистовствует, безжалостно сокрушая возведенные каторжанами укрепления.
Салават совсем продрог, но, не в силах сдвинуться с места, продолжал неотрывно смотреть на волны и думать, думать…
— Улым, ты где? — заставил его очнуться голос встревоженного отца.
— Салауат-батыр, отзовись! — вторил Юлаю Канзафар.
Рогервик должны были соединить с находившимся в двух верстах от него островом Малый Пакри. Но не прекращающиеся штормы мешали работам. В конце концов бессмысленное строительство остановилось насовсем. Большинство заключенных переправили в Сибирь, а Салавата и его соратников оставили вместе с больными и стариками.
«Не доверяют нам. Не хотят нас к Уралу близко подпускать. Думают, как только прознают башкорты, отобьют. Боятся, что наш народ за старое примется, взбунтуется опять», — решил Салават.
После отправки основной массы каторжан в Сибирь о побеге нечего было и думать, поскольку оставшиеся находились под постоянным контролем. Во имя чего тогда жить? Не лучше ли наложить на себя руки и самому отправиться на тот свет?.. Но каково придется его отцу?
«Нет, я должен жить. И не только ради отца. Кто знает, может быть, мне суждено вернуться на родину и продолжить борьбу за ее освобождение», — отказался от своей затеи Салават и уже в который раз перенесся мыслями на Урал.
Как далек ты от меня, мой Ватан!
Как тоскливо мне вдали от родной земли.
Вернулся б, башкорты, я к вам,
Да стреножены ноги мои!
И пути занося, все метут снега,
Стены из камня дышать не дают.
Но очистит дороги от снега весна…
А что ж я? — Нет, башкорты, я не умру.
К Салавату подошел Иван Почиталин.
— Жалеешь, что в Сибирь не отправили? — с сочувствием спросил он.
— Места себе не нахожу! — с горечью воскликнул Салават. — Дорога в Сибирь для меня — все равно что путь на волю.
— Может статься, случится какая оказия?
— Ай-хай, не так-то все просто, брат!
— Какой же властям от того прок — харчи на нас переводить, — заметил Иван. — А потому давай-ка мы с тобой, отцом твоим да Канзафаркой губернатору письмецо отпишем, похлопочем, чтоб перевели нас из Балтийского порту в Ревель. Оттудова и удрать сподручнее будет.
Салават долго обдумывал его предложение.
— А будет ли толк от нашего письма? — с сомнением спросил он.
— Да кто ж его знает… Попробовать однако же стоит. Попытка — не пытка.
— Ладно, будь по-твоему, — махнул рукой Салават. — Была — не была! Как у нас говорят, чем отлеживаться, лучше выстрелить.
В тот же день они с Иваном принялись сочинять от имени группы каторжан послание губернатору.
Получив написанное в верноподданническом духе письмо, вице-губернатор Ревеля Сивере не смог скрыть довольной улыбки.
— Замечательно! Это ж надо же, сами каторжники против того, чтобы хлеб казенный даром есть! Полагаю, сие нам не повредит, ежели мы оных для городских надобностей востребуем, — сказал он и обратился в свою очередь в Сенат — в высшую судебную инстанцию и орган власти.
Рассмотренное девятого августа 1777 года предложение Сиверса было отклонено. В ответном указе Сената предписывалось, во избежание побега, бунтовщиков никуда не переводить, а активнее использовать на самых разных работах по месту назначения, то есть в Балтийском порту.
После этого отношение к узникам изменилось далеко не в лучшую сторону. Зная о том, что Салават ни за что не бросит своего отца, Юлая Азналина приковали цепями к стене. Досталось и другим. С утра до позднего вечера бывшие мятежники ворочали глыбы, перетаскивая их из каменоломни к местам, где велись строительные работы. Их труд использовался для возведения помещений под склады, стен и зданий для разных учреждений: уездного суда, магистрата и казны. Задействовали каторжан и при постройке купеческой гавани.
Голод, участившиеся травмы, несносные бытовые условия, которые день ото дня только ухудшались, до крайней степени подрывали здоровье узников. Сказывался на их состоянии и гнилой климат: непреходящая сырость, беспрестанные ветры и шторма. Неизлечимые болезни косили каторжников одного за другим. Резко сдал и Юлай Азналин. Закованный в кандалы, он был лишен возможности передвигаться и дышать свежим воздухом. От неподвижности у него воспалились суставы и мучительно болели ноги. Не избежал Юлай и цинги.
Чтобы хоть как-то облегчить отцу страдания, Салават обкладывал его ноги целебными растениями, пробовал кормить произраставшими на полуострове шиповником, черникой и другими ягодами. Но этого было слишком мало! После целого дня каторжного труда много ли насобираешь. Вот если бы избавили Юлая от оков да разрешили выходить, он бы сам находил нужные ему растения и, кто знает, может быть и вылечился бы. Так ведь нет, никто и не думает с него путы снять. Боятся, видно, эти крысы да суслики старого орла!
Выслуживаются перед Абей-батшой ее холуи, знай себе, бьют и обзывают подневольных последними словами, заставляя их вкалывать до полного изнеможения.
Боясь лишний раз потревожить сына, Юлай крепился что было сил, сдерживая стоны, только вот одышки скрывать не мог.
— Салауат, улым… Брось, не возись со мной. Разве мало тебе твоих мук, — подал он слабеющий голос. — Все равно от меня никакого толку…
— Зачем ты так, атай? Поправишься еще, Алла бойорха. Ты ведь знаешь, у меня никого кроме тебя нет. Ты — моя единственная опора, — принялся утешать отца Салават.
Юлай призадумался.
— Эх, улым, одряхел я совсем, — с глубоким вздохом ответил он. — Как подохну, не дай меня среди кафыров похоронить. Мне бы куда подальше от неверных, к мусульманам…
— Атай, я тебя умоляю, забудь про смерть. Аллахы Тагаля поможет нам с тобой в родные края вернуться.
Поморщив от боли изможденное лицо, отец тряхнул отросшей седой бородой и, безнадежно махнув рукой, насилу выговорил:
— Нет, улым, мне уже не на что надеяться. Ты — другое дело. Ты еще сможешь вернуться на радость нашим башкортам!
— Вдвоем вернемся, атай, — уверенно произнес Салават, стараясь придать угасающему отцу силы.
Такова уж, видно, природа человека. Где бы и в каких условиях он ни находился, надежда на добрый исход в нем теплится до самого последнего мгновенья. Она подпитывает его и дает силы для жизни.
Легко поддавшись внушению, Юлай немного приободрился и с готовностью откликнулся на сказанное сыном:
— Знаешь, улым, в прежние времена Акбатша миловал преступников. Может, и нас Абей-батша помилует по воле Аллахы Тагаля? Эх, попасть бы на землю нашу родную, вот было б счастье!
— Да услышит тебя Аллах, атай. А уж я-то завсегда душой и мыслями с моим Уралом.
Небо синее да речки синие,
Пораскинулись всюду леса.
Птиц голосистых пение,
То Урал мой. Его краса!
Ты — святая моя отчизна,
И страсти моей громкий глас.
Ты — совесть и боль всей жизни,
Мой благословенный Урал!
Любовью к тебе чист дух мой, —
Все напевы в себя вобрал,
Подобен ты вспышкам молний,
Мой величавый Урал!
На чужбине сердце тревожа,
Опорой душе моей стал.
Все ищу я к тебе дорогу,
Мой незабвенный Урал!
Этот ветер — твое дыханье,
Грусть-тоску на меня нагнал.
Твоему я внимаю посланью,
Ненаглядный ты мой Урал!
Заслушавшись, Юлай словно забыл о боли. Пока Салават читал, он почти явственно представлял себе природу родного Урала.
— Хорошо, улым, ай хорошо! Стих твой — не прибавить, не убрать. Аж до самого сердца пробирает, — похвалил он сына.
— Будут еще великие перемены в Рясяе, атай. И когда-нибудь мы получим через них свободу, — сказал Салават, стараясь убедить не только отца, но и себя.
— Да какие там перемены! — вмешался в их разговор Канзафар. — Уж два десятка лет мы тут, а все по-старому.
— Как только порядки в Рясяе изменятся, нам по легче станет, помяни мое слово! — возразил ему Салават.
Насчет перемен в России он оказался прав. Екатерина вскоре умерла. Узнав о том, что императрицу заменил сын ее Павел Петрович, пугачевцы торжествовали. Уверенные в том, что все трудности остались позади и что в жизни их вот-вот наступят добрые перемены, они начали строить планы, связанные с возвращением на родину. Радуясь, каторжане жалели лишь о том, что не все дожили до этих времен. К маю 1797 года из пугачевцев в живых оставались лишь шестеро: Канзафар Усаев, Ефстафий Долгополов, Иван Почиталин, Емельян Тюленев, Юлай Азналин и Салават Юлаев.
В том же году новый российский император издал указ, определявший места, куда должны были ссылаться приговоренные к каторге. Речь шла о Нерчинских рудниках, Иркутской суконной фабрике и строительстве таганрогской крепости. В связи с этим генерал-прокурор Сената Куракин затребовал от губернатора Эстляндии Лангеля список годных для каторжных работ ссыльных.
Отправляя список, Лангель сообщил Куракину о том, что содержание заключенных обременительно для казны, и спросил, что ему делать с Усаевым, Почиталиным и Юлаевым, которых находит вполне здоровыми.
Однако предложение об их пересылке куда-либо было отклонено. Генерал-прокурор велел оставить зачинщиков и активнейших участников восстания 1773–1775 годов в Балтийском порту.
Увидев, что и при Павле I ничего не меняется, Салават впервые по-настоящему приуныл.
— Похоже, зря мы надеялись… Уж сколько времени прошло, как бунт подавили, а они, как и прежде, боятся отпустить нас отсюда.
— Да, шибко мы их, видать, тогда напужали, — мрачно произнес Иван Почиталин. — Стало быть, нечего нам на милосердие его величества ампиратора рассчитывать. Все они заодно…
— До чего же радовался мой отец, когда Катерина умерла. Думал, домой нас отпустят. Теперь уж все, долго не протянет… — схватился за голову Салават.
Предчувствия его не обманули. Потеряв последнюю надежду, Юлай захандрил и поддался давно подтачивавшей его тело болезни. Отказываясь от еды и питья, он лежал в горячке, то и дело впадая в беспамятство. Промаявшись так трое суток, Юлай Азналин затих раз и навсегда.
Похоронив в чужой земле горячо любимого отца, Салават ощутил себя полным сиротой. Целиком отдавшись своему безутешному горю, он и сам вскоре занемог. Ночами Салават бредил, видя себя среди природы родного Урала в окружении своих близких — родителей, жен и детей, а днем с великими мучениями отбивал кайлом камни в карьере. Все чаще и чаще случались у него головокружения, ноги и руки заметно слабели. Вот и сегодня, двадцать шестого сентября 1800 года, едва Салават принялся за работу, как сердце у него схватило, а в глазах вначале зарябило, потом потемнело.
Надсмотрщик заметил, что он остановился, и набросился на него.
— Эй, чего ты там копошишься! — заорал он.
— Плохо мне, — с трудом произнес Салават, пошатываясь. — Голова закружилась…
Караульный подскочил к нему и принялся его отделывать.
— Вот те, вот тебе, скотина!.. Хитришь, сволочь! Я, что ли, за тебя вкалывать буду?!
Не в силах оказать сопротивление своему обидчику, Салават покрепче стиснул зубы и, превозмогая слабость и боль, вновь принялся за работу. Он кое-как отбил киркой большой кусок камня. Обхватив тот камень обеими руками, батыр с трудом поднял его и попытался было шагнуть, но тут вдруг почувствовал, как у него перехватило дыхание. Постояв немного, Салават снова попробовал сдвинуться с места, но не удержался на отвесной каменной стене и подбитым меткой стрелой орлом рухнул с предсмертным криком вниз.
В осеннем небе парили над морем громкоголосые чайки. Невесть откуда, впрочем, откуда же еще, как не с холмов далекого-предалекого Урала, провожали вырвавшийся на волю мятежный дух Салавата-батыра причитания, которые превратились со временем в одну из посвященных ему песен:
Сабля острая из стали, из булата,
Так шла она батыру Салавату.
Уж нет того батыра на земле —
Зато оставил славу о себе…
Малеевка — Уфа — Аклан.
1992–1993, 1995 годы.