Один венгерский академик, если не ошибаюсь, Золтан Сабо, открыл так называемое слабое взаимодействие между молекулами — взаимодействие, которое невозможно математически описать.
Взаимодействие имен — по крайней мере вначале — схожее с этим явление. У меня была подруга, которая коллекционировала Петеров, или, что почти одно и то же, не могла устоять перед Петерами. В гимназии в наших мечтах мы принимали в расчет не только фигуру, цвет волос, великолепные зубы и тому подобное, но зачастую и имя: оно могло быть положительным или отрицательным. К примеру, Миклош и Габор — вот это да! Миклоши непринужденные, с широким шагом, любезно высокомерные, у них есть чувство юмора, волосы густые и пружинистые, как у медведя, на пляже на них поглядывают все девчонки. Габор же всегда элегантен, даже в костюме из магазина готового платья, хорошо обо всем осведомлен и имеет зоркий глаз; когда в театре, на сцене появляется загримированный Кобор вместо объявленного на афише Федора, то ты, по всей вероятности, так бы и не заметила подмены до самого конца пьесы, если бы Габор тут же не наклонился и не сказал: «А ведь вместо знаменитого Фодора играет этот слабак Кобор!» Ты удивляешься, и он добавляет: «Да, они конечно похожи, и голосом тоже, но ты только посмотри на его рот, как он его разевает!» Все вокруг с признательностью глядят на вас — ты тоже нежишься в лучах чужой славы, — и вот уже побежала по рядам весть, вот она обезьяной взлетела на балкон, мышью прошмыгнула в ложи, и через несколько минут всей публике известно: ну конечно, это не знаменитый Фодор, вон как он разевает рот, словно рыба, выброшенная на берег.
А чего можно ждать от Якаба, Эдена или Келемена?
Якабы по-учительски сдержанны, прежде чем вымолвить слово, прочищают горло, как будто собираются сообщить нечто сенсационное или чрезвычайно важное, и непременно начинают фразу с «я думаю» или «по моему мнению». (Вот он прочищает горло, и: — Я думаю, не мешает испить стакан воды. — Он думает!!! Не мешает!! Испить!.. Сдохнуть можно.) И кроме того, у них оттопыренные уши. Эдены без конца гогочут ни к селу, ни к городу, и каждую минуту за них приходится краснеть; побагровевшая шея выпирает у них из воротника, ноги короткие и кривые, о чем бы такой Эден ни говорил, он непременно расхаживает гоголем взад и вперед. Ну а Келемен? Этот всегда носит при себе зеркальце и то и дело украдкой расчесывает свои жидкие волосы, а если кладет ногу на ногу, — ни дать ни взять буква х; как правило, он угрюмо молчит, чтобы скрыть свою глупость.
Ну, а какие у них ласкательные имена? Яки? Эди? Кели? — О господи!
Дюла — имя довольно прохладное, оно витает где-то на демаркационной линии между лагерем положительных и лагерем отрицательных имен, ничего определенного о нем сказать нельзя. Ровно ничего. Но если бы оно сместилось в лагерь положительных, то только в форме Дюси, мой Дюсик, Дюско, Муско и так далее. Вот одно мое неприятное девчоночье сновидение: небольшой стол, за ним, словно аршин проглотили, сидят друг против друга двое, он и она, и играют в реми, они не смотрят по сторонам, им досконально все уже здесь известно, над их головами — люстра с большим колпаком, словно зияющий рот. Он вроде бы говорит — хотя я в этом не вполне уверена — «Твой ход!». Она вроде бы кивает — хотя я и в этом не вполне уверена, — длинные серьги словно степенный маятник за стеклом, в медленно вращающейся пепельнице, дымясь, выгорает сигарета — сигареты? — Все расплывчато, зыбко и распадается, все, кроме их двоих: женщина — это Амаль, мужчина — Дюла.
Какой же я была дурочкой и как мы заморочили болтовней головы друг другу — трудно себе и представить.
Моего первого мужа звали Тамаш, а для меня он, конечно, был Томи, мой Томи, и какое-то время в самом начале, а также в конце, когда между нами все было кончено, я звала его Том, естественно, с несколько изменившейся интонацией. «Вы лучше зовите меня Том, — предупредил он меня в первые же часы нашего знакомства, — я так привык». Теперь-то я уже знаю, что дело было вовсе не в привычке и не в том, что это «лучшее из всех ласкательных имен». «Ты знаешь, оно такое короткое, емкое — класс!» — и так далее, — просто он хотел возвыситься над своим суетным, серым, банальным, ничем не примечательным венгерским именем. Через несколько недель после того, как его назначили директором, он заявил: «Мне что-то разонравилась наша «шкода»!» — «Но ведь ты всегда ее хвалил», — ответила я. Помнится, как он пыжился от гордости (и я тоже), когда мы обгоняли старые, барахлящие «татры», похожие на майских жуков «ханомаги», старчески трясущиеся, кашляющие «тополино», «балиллы», а то и молоденькие «Москвичи» и громоздкие «Волги». Вспыхивает левый указатель поворота, два коротких гудка, и рывок вперед после третьего предупредительного, мимо тех, кто тащится рядом — он насвистывает самый горделивый такт танца «зорба»… «Да, конечно… но на повороте плохо работает амортизатор, — сказал он, — и машина заваливается набок». — «А!» — «Что «а»? Ты что, не замечала?!» — «Конечно, но ведь ты всегда говорил: «Посмотри, как хорошо машина проходит поворот! Чему же теперь верить?» Он раздраженно посмотрел на меня. «А тому, что их теперь пруд пруди, каждая вторая машина — «шкода». Поняла?» — «Поняла», — ответила я, и тогда мне и вправду казалось, что я поняла. (Что здесь непонятного для женщины, нас ведь тоже раздражает, когда мы то и дело наталкиваемся на близнецов наших туфель, блузок, юбок и сумок?! Некоторые женщины, если могут себе это позволить, сразу выбрасывают такие шмотки — я, правда, не из таких, очень уж я привязывалась к тому, что мне нравилось.) Как же! Много я понимала! Черта с два я понимала. А понять и усвоить мне было что, ведь он с такой легкостью менял свое собственное мнение. И все это не так уж далеко отстояло от той фразы: «Зови меня лучше Том».
Возможно, Дюле это обидно, я могу только предполагать, потому что говорить он об этом не говорит, но я еще ни разу не назвала его Дюси, или мой Дюси, или Дюско. Я бы и рада, да никак не поворачивается язык. Девические фантасмагории, разумеется, уже в далеком прошлом, но ничто не уходит бесследно, и я называю его либо Дюла, либо вообще избегаю называть его по имени — хоть плачь, хоть реви, ведь я еще никогда и никого так не любила, как его. Но смогу ли я когда-нибудь до конца выкричать из себя это великое множество Томи, мой Томи и Том, смогу ли я когда-нибудь выреветься сполна? Я как мешок, битком набитый ласкательными именами Тамаша.