После обеда кюре все бродил, и только в пять он спустился по откосу к деревне и встретил Альбера Пиге. Давным-давно эти Пиге владели всей землей по раздолу от края до края. Кюре не забыл, как старик Пиге сиживал на пеньке у себя на задворках, клевал носом и пускал вниз по щетине тонкую слюнку. В ногах у него всегда лежал Ласкар — пес вроде волка, тощий, с подобранным животом и острой, как у борзой, мордой. Никто не смел его тронуть, один хозяин.
Но то пятьдесят лет назад, когда еще он только приехал сюда новоиспеченным священником. Тогда он исходил поля вдоль и поперек, его распирало волненье, тогда он знал еще, чему верит, зачем живет, тогда он был еще честолюбив и предан Богу. И много лет прихожане приглядывались к нему с опаской.
Старик Пиге помнил троих прежних кюре, любил про них рассказывать, их имена в приходской книге стали кюре Беньяку именами добрых знакомых, и, бродя по погосту, он задерживался по очереди у всех трех неброских надгробий.
Теперь землю Пиге всю переделили. Перед тем как умереть старику, их пошло трясти — болезни, беды, смерти, — и понемногу они распродали поля соседям. У них осталось два поля, виноградник и сад. Несчастья на них все сыпались, не стало ни денег, ни здоровья, и пришлось продать даже красночерепичную ферму и перебраться в пристройку, какую прежде сдавали работнику. Старший брат Альбера свалился с телеги и расшибся насмерть, сам Альбер вот поседел и согнулся до времени, глаза погасли, и пожелтело лицо. А ему и пятидесяти-то нет.
Кюре остановился посмотреть, как он чинит вороньи пугала. Сегодня спозаранок, когда он шел служить обедню, навстречу ему попался Альберов младший — спешил в лес по грибы на часок перед школой. Пиге все работящие. Кроме Марселя — тот только перебирает свои четки, зеленые и красные.
Завидя кюре, Альбер поднялся и потер больную поясницу. Яркое синее небо на западе пошло малиновыми полосами. Собиралась мошкара.
«Кюре. — Альбер проследил взглядом его путь через поле… — Старый, он подумал. — Чего там, все мы старые».
Но кюре скукожился, ссохся сухой веткой, под тонким покровом плоти обозначился у него череп.
Постояли вместе у плетня, потолковали насчет погоды, урожая, болезни мадам Кюрвейе.
— Я ведь их венчал, — сказал кюре Беньяк будто про себя. С самого утра ему докучало прошлое.
— Да уж. Я мальчишка был, а помню. Я еще на церковную стену залез и оттуда в них лепестками кидал. Они у меня в кулаке взмокли, аж потемнели, а я кидаю. Вот денек был!
— Как Амели?
— Да по-старому. Нога ноет. Она говорит, к плохой погоде. А папаша ее так тот еще сдал, совсем из ума выжил. Надо его, видно, на зиму к себе перетаскивать, нельзя ему одному, да только где мы все поместимся, один Господь знает.
— Мне бы сходить к нему, да вот…
— Не приветит он вас, знаю. Крутой он, черт.
Оба умолкли, и тут бы кюре вставить вопрос насчет Марселя. Он его уж несколько дней не видел. Интересно, сказали ему про мадам Кюрвейе? Понял ли он? Она, единственная из всех, привечала Марселя, заговаривала с ним иной раз, идя от обедни. С ним, а больше ни с кем.
Да что Альбер ответит? «По-прежнему. Как всегда». Когда он вернулся домой, ему много было говорено про сына. Кюре хотел его урезонить, чтоб вел себя по-людски, да, видно, не так за это взялся. Самому стыдно вспоминать свою прямоту, самонадеянность, прыть. Пятьдесят лет ушло у него на то, чтобы научиться молчать и прощать.
Пиге сказал:
— Все по-прежнему, — и поскреб ногу заляпанным башмаком.
Да, все по-прежнему. И не по-прежнему вовсе. Меняется почва, подрастают деревья, их валят, и лес, глядишь, уж не тот. Год назад река как затопила пойменный луг, так его и не осушили, и на месте прежнего выгона стало болото. У Пиге тогда утонула одна корова. Вечно у них такое. Кюре на исповедях выслушивал обиды на Бога, горечь. За что все на наши головы? Вечно наши? Он не знал, что отвечать Альберу. Как рыдал Альбер, когда у него тогда ночью умерла дочка, стоял перед алтарем и бранился, и рыдал, и бил, бил кулаком осыпающуюся стену.
В приходскую книгу много занесено рождений, венчаний, смертей. Все по-прежнему. Все по-другому. Но неизменно они держатся в отдалении от кюре. Вот и теперь. Пиге стоял и ждал, когда он снова заговорит либо простится. Священник — как слепец, глухонемой или умалишенный — живет сам по себе, он существо, розное от них. Кюре много бы дал, чтоб это изменить, не жить отгороженно от людей, с которыми его так давно свела судьба. Он на них смотрел, когда они причащались, смотрел, держа дитя над купелью, стоя над гробом, и всегда он чувствовал свою оставленность, и ему хотелось взметнуть руки и закричать. А отвечать на их вопросы он разучился.
Он потрепал Альбера по плечу и ушел.
Мадам Кюрвейе умерла той же ночью. Сын Робера пришел за ним в церковь около десяти. Кюре надлежало бы по ней горевать, больше горевать было некому — она была бездетная и пятнадцать лет вдовела. Одноглазый Гастон и его жена, экономка, стояли в темном низу и ждали, а дождавшись вести, не заплакали. А для кюре смерть стала теперь даже понятней, чем жизнь.
— Вы расстроены? — спросил врач, он был молодой и неверующий.
— Она была очень старая.
— Да. Вы, простите, тоже старый. Но вы-то расстроены?
— Почему вы спрашиваете?
— Она вам давний друг. Вряд ли у вас их много осталось. Друг? Нет. Что он знал про мадам Кюрвейе? Что она про него знала? Сорок лет он еженедельно выслушивал ее исповедь, но другом она ему не была. У него нет друзей.
— Добрая она была?
Кюре застыл на каменной лестнице. Он не мог ответить, потому что уже не знал, а может, и не знал никогда, что это такое — добрый. Попросили бы объяснить, он бы не сумел.
— Наверное, она была, как мы все, — сказал доктор Домек. — Всего понемногу.
— Возможно.
Он вышел из дома покойницы. Но вдруг посреди дороги, далеко от своего жилья, он снова застыл и услыхал шум ночи, робкий, прохладный шорох ветра, скрип вишен и каштанов.
Что это такое — добрый? Он не знал. И вдруг ему стало страшно.
Мари оставила ему холодной еды, и он выпил стакан вина, чтоб согреться. Огонь еще тлел и разгорелся, когда он подбросил в него щепок.
Да, умерла мадам. Но не потому он так приуныл и растерялся. Он пробовал читать требник, но у него разболелись глаза, пробовал молиться, но в голове застрял неотвязный вопрос. Он заснул, и ему приснилась та ночь, когда родился Марсель и его позвали к Пиге.
Большая кровать выглядела странно в низкой, голой комнате. Топилась печь, Альбер Пиге сидел рядом, с дочкой на коленях. Амели лежала на кровати, темные волосы у нее слиплись, и блуждали глаза. Кюре подошел, взял ее за руку.
— Амели…
Альбер гадливо плюнул в огонь, огонь зашипел. Амели глянула на кюре горячий, горький и злобный взгляд. Гордая она, твердая. Недаром дочка Нувера, который ставил капканы, свежевал зверей.
Она показала ему на люльку в тени у кровати, а сама отвела глаза.
— У вас сын?
Ему не ответили. Только шипел огонь и что-то нашептывала на ухо отцу дочка.
Кюре пощупал личико новорожденного. И тесную комнату покрыл голос Альбера:
— Вы одеялко-то сдвиньте, кюре. Сами гляньте!
Тельце чудно смялось все на один бок. На спину налип горб и коленями оканчивались ножки.
— Гляньте лучше. Смотрите, чем нас Господь наградил.
А этой зимой умерла у них дочка.
— Почему не он! — выл Альбер. — Что бы ему-то помереть!
Кюре Беньяк в первый раз за всю жизнь не увидел в случившемся смысла, как сегодня он увидел смысл в том, что умерла мадам Кюрвейе, одинокая и старая.
Огонь догорал. Кюре размял затекшие ноги и побрел спать. А тот проклятый вопрос его не отпускал.
Хоронили мадам Кюрвейе во вторник. День был серый, промозглый, народу собралось мало. Кюре чувствовал себя старым, больным, потерянным — прожил жизнь, а к правде и не приблизился.
Наутро еще похолодало. Если холод продержится, виноград весь сгниет и такие, как Пиге, останутся на зиму без денег.
У кладбищенских ворот он помешкал. Кто-то уже прошел туда, и вряд ли это мадам Машо, которая убирала могилы и расчищала тропки, для нее еще рано. Кюре прошел в ворота.
Марсель Пиге на корточках, тихонько рылся в земле на могиле мадам Кюрвейе. Горб у него на спине вырос с ним вместе, и голова вдавилась в плечи. К культям ему прикрепили деревяшки, и, обвязанный ремнями по плечам, он нескладно переваливался на костылях. Ему уже исполнилось двадцать, совсем взрослый, но лицо осталось детское, нежное, голое. В деревне кое-кто побаивался его, а ребятишки шумно бегали за ним и передразнивали, припадая на ногу. Марсель не обижался, смотрел и, когда считал, что у них хорошо выходит, хлопал в ладоши.
Услышав шаги, он оглянулся, улыбнулся своей широкой, робкой улыбкой и снова стал копать.
— Марсель? Ты что тут делаешь? Это могила мадам Кюрвейе.
Тогда он поднялся, сровнял ямку, взял кюре за руку и потянул прочь. Вместе они дошли до самой пристройки.
— Пожаловал, — разворчалась Амели. — Надоело за ним следить, и где его только носит. Небось не маленький. Что ему сделается?
Марсель улыбнулся и потянулся ее облапить.
А кюре Беньяк вернулся к могиле, разрыл кучку земли и нашел там яркие четки, зеленые и красные. Марсель их повсюду таскал с собой, в руке или в кармане, ими тешился. Он их перебирал, считал, прижимал к лицу и смеялся. Он просто не мог с ними расстаться. И вот принес на могилу мадам Кюрвейе.
Кюре согнулся и снова их закопал, а потом распрямился, с трудом, не сразу, до того затекли и разболелись у него ноги. И кое-как он побрел домой. Лило. Он насилу добрался до своего кресла. Мари только еще развела огонь, в комнате было холодно. Он долго сидел один и думал про мадам Кюрвейе, и Марселя, и про подарок Марселя — четки, зеленые и красные, которые на все сразу дали ответ.
Он пережил старуху всего на две недели.