— Тебя тут не хватало, — сказала Уэзеби, но только тихонько, сквозь зубы, потому что в любую минуту могла войти старшая сестра, а старшая сестра была его тетя. — Надоел… и так тошно.
Она нагнулась, ткнула угли черной кочергой, они жарко треснули, как маковки, и осыпались зернами искр. Он следил за ней тайком, искоса, ему стыдно было, что она его так не любит. Лицо ему обдало жаром камина.
Тетя Спенсер сказала:
— Молоко выпьешь тут, на табуретке. Нечего путаться у людей под ногами.
Но она просто говорила строго, а сама была добрая. Он ее знал всегда.
— Я в какой комнате родился?
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Он это выучил, как стишок. Он спрашивал, она отвечала, мелькая в дверях, разнося туда-сюда подносы, судна, белые кувшины, от которых шел пар, — и всегда в одних и тех же словах.
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
А вот маме жалко было так ответить.
— Я в какой комнате родился?
— Ах, ну что за глупости, неужели нельзя запомнить, сто раз одно и то же спрашиваешь, я же тебе говорила…
Уэзеби насыпала в огонь еще угля, большими кусками, в камине стало темно. Тепло сразу сползло у него с лица. Уэзеби прижимала к животу левой рукой белый крахмальный фартук. Снова хлопнула дверь, звякнули на заставленном подносе стаканы. Где-то тренькнул звонок. Он посмотрел на стеклянный щит. На щите были номера и такие красные язычки. Если кто позвонит, язычок болтается, болтается, болтается под тем номером. Он подумал: вот бы шестой, хоть бы шестой. Он зажмурился, снова посмотрел. Нет, не шестой. Девятый. Из шестого при нем ни разу еще не звонили.
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Но Рис тоже никогда не звонила.
Тетя Спенсер говорила:
— Ей никогда ничего не надо.
А Уэзеби все равно ее ненавидела и, только старшая отвернется, все ворчала, как надоела ей эта Рис.
Он нагнул к лицу чашку со стынущим молоком и лил его в рот по каплям. Он хотел пить подольше, а то Уэзеби сразу заметит, когда он кончит. И: «Ну, марш наверх, хоть от тебя-то избавиться, живо давай».
Уэзеби всегда была тут, в лечебнице на Кедровом Поле, и Рис тоже была тут, всегда, в седьмом номере. Он ненавидел Уэзеби, зато он был другом Рис. «Мисс Рис», — поправляла мама. И мама немного беспокоилась, не вредно ли ему без конца навещать такую больную. Но потом она решила, что ничего.
Он думал: вот был бы ужас — лежать в седьмом номере, как мисс Рис, и чтоб за тобой вечно следила, кормила тебя, укладывала спать и пилила Уэзеби.
— Для тебя она няня Уэзеби…
Как-то раз он вспомнил, что самый первый человек, которого он увидел, была Уэзеби, он даже запомнил ее лицо с того самого дня, как родился тогда, в шестом номере.
— А какой я был?
— Хороший, здоровый ребенок, — сказала тетя Спенсер, она разглядывала на свет фарфоровый поильник — искала трещину.
— Красный. — Это Уэзеби прошипела сзади, с темной лестницы. — Красный и противный. И визжал.
Верхние зубы были у нее большие, желтые, редкие и торчали из-под губы вперед, как навес. Он поскорей отодвинулся на своей табуретке.
Молоко было густое, сладкое. Он набрал полный рот, повертел языком, утешился.
— Нас сегодня не будет допоздна. И лучше всего тебе ночевать в лечебнице, — сказала мама. — Тебе будет весело.
Он отвел глаза и посмотрел за окно, в сад, на остатки стаявшего снега, пятнастого и грязного, как то белье, которое спускали на специальной тележке к тете Спенсер прямо в прачечную.
Ему хотелось сказать: не хочу, не надо, не хочу я там ночевать, там Уэзеби. Он один раз даже что-то такое начал.
— Для тебя она няня Уэзеби, и вообще — что за глупости?
— Она уродина.
— Не всем же быть красивыми.
— У нее зубы желтые.
— Какие гадкие слова, воспитанные мальчики так не говорят!
— Она…
Да разве тут растолкуешь. Он постарался не думать про верхний этаж лечебницы и про чердак, где ему придется спать — рядом с комнатой Уэзеби.
— А вы на бал едете?
— Нет, миленький.
— На ужин?
Вечно они надевали все новое, садились в теплую машину и катили куда-то. Он знал фамилии всех знакомых, к кому они ездили, знал, кто как называется, и он знал, как называются скверы и улицы, где каждый вечер гулял с Ширли, девочкой, которой за это платили по часам.
— Значит, на банкет к мэру, что ли?
— Глупенький, это же весной. А теперь ноябрь.
— А куда вы едете? Скажи.
— Просто поиграть в винт с мистером и миссис Темплтон. Понял?
Он знал, что винт — такая игра, в нее играют, сидя за столом с картами, но каждый раз, когда он слышал эти слова, он одно и то же воображал большой-большой винт, и маму, и папу, и Темплтонов, и Хоулэйков, и Эскю-Фишеров, и как все они держатся за этот самый винт и во что-то его ввинчивают. И все в вечерних платьях и костюмах.
— Зачем мне к тете Спенсер? Пусть лучше я дома останусь и кто-то со мной посидит!
— Но я же тебе объяснила: мы задержимся допоздна, и просто — так гораздо удобней. Ну, доедай морковочку.
Молока осталось чуть-чуть, на донышке. Он заглянул в чашку и вспомнил маму в бледно стекающем шифоновом платье. У Темплтонов свой «Отель Королевского Парка», он выходит на эспланаду. В саду у них чилийское дерево, густое и темное, как войлок.
— Ишь сидит, играется, — прошипела Уэзеби, она нагнулась, заглянула в голубую чашку и пахнула на него разогретым накрахмаленным ситцем и духом стоялого крепкого чая из-под желтых зубов.
Тетя Спенсер влетела, хлопнув дверью, а за ней ночная сестра, и обе кричали, что Одиннадцатого вырвало в постель и на пол. Он слушал, и ему было все равно, он привык, что взрослая жизнь чуть не вся состоит из таких вещей — рвот, температур, смертей и поносов у больных в лечебнице. Он не испугался. Он ходил сюда всегда.
— В постель… — вдруг сказала тетя Спенсер, но он глянул на нее и успокоился, он знал, что она жалеет его, хотя ей приходится суетиться и заботиться сразу о стольких больных. Он последний родился на Кедровом Поле, пока еще тут не «прикрыли родильню». Вечерами она нянчилась с ним у себя в комнате и отгоняла мысль о собственной близкой старости. — В постель…
Он встал с табуретки.
— Я в какой комнате родился?
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Удовлетворенный, он стал на пороге.
— Я пойду ее навещу.
— Кого? Рис? Нет. Уэзеби пошла ее на горшок сажать.
— А я подожду и потом только скажу ей спокойной ночи.
— Не нужны ей гости в такую позднь.
— Но ведь же теперь только… — он посмотрел на часы, и опять ему изменила память, он пока не умел сообразить, что означают стрелки, если только они не стояли совсем прямо, когда двенадцать или шесть.
Папа говорил:
— Он совершенно не соображает, как по часам определять время. — Папа наклонялся и на него смотрел. — Надеюсь, он будет лучше соображать кое в чем другом.
Огонь уже выбивался из-под новых угольев, и не хотелось уходить от него, и от тепла, и от света, и запахов кухни к железной кровати пятью маршами выше, на темном чердаке. Тетя Спенсер сказала:
— Я теперь к Одиннадцатому. Я еще к тебе зайду.
Она толкнула дверь, и он вышел следом и смотрел сзади на твердые складки парившего за нею чепца, и черные больничные башмаки, и черные чулки, обтянувшие крепкие ноги. Хорошо, что она придет и побудет с ним, пока он раздевается, моется и молится на ночь. И он не останется с Уэзеби.
Перед дверью шестого номера он замер, зачарованно глядя на волшебную цифру, выведенную темным с позолотой.
— Ну, пошли, пошли, — сказала тетя Спенсер. Она уже немного запыхалась. — У нас сегодня и так рук не хватает, а Двенадцатый при смерти. Некогда мне тебя ждать.
Он заглянул в коридорчик, уводивший к седьмому номеру.
— К Рис и завтра успеешь.
И они стали взбираться по крутому следующему пролету.
Няня Уэзеби, вся красная, плюхнула поднос на кухонный стол. Он поднял на нее взгляд и тут же снова уставился в тарелку, болтая ложечкой в каше.
— Одна гадость и грязь, — буркнула Уэзеби, — вечно все проливает.
Он всполошился, оглядел стол вокруг тарелки, свой пестрый свитер. Нет, ничего. «Значит, это Рис», — подумал он.
— Куда уж дальше-то… вечно все проливает… зажилась… — слова летели из разных концов кухни, по которой металась Уэзеби. Он понял, что она говорит не с ним.
За окном висело небо, набрякшее новым снегопадом. Он взял еще ложечку сахару, долго посыпал кашу, и темные зернышки окунались в овсянку, таяли, и от них оставались пятна. Тетя Спенсер с няней О'Киф наверху обмывали Двенадцатого. Когда уж мама за ним придет?
— Ну, хватит, некогда мне с тобой валандаться. Прямо как Рис, гляди, сколько грязи развел. Хаггит ждет, ей убирать пора, небось знаешь.
Он застыл. Было еще темно. Она вошла на чердак и его разбудила. И стала хватать за пижаму своими корявыми пальцами. Вот придет мама, и он все ей скажет, или он тете Спенсер скажет, и не будут они больше оставлять его на чердаке. Только нет, не скажет он ничего, он и слов-то не подберет.
И он боялся Уэзеби.
Дверь распахнулась.
— А я думала, ты хотел к Рис зайти, — сказала тетя Спенсер.
Он вышел из-за стола и спросил, кто это — Двенадцатый. У тети Спенсер были полны руки грелок, вытащенных из постелей и остывших за ночь.
— Мистер Перро, бедняжка старенький. — Она повернулась к Уэзеби. — У него ведь шурин, и все. Ни разу не наведался. Надо позвонить. Гробовщик обещался к трем.
Он вышел из кухни, побрел по линолеуму первого пролета. Потом начинался паркет и красный ковер, вытертый башмаками сестер, докторов и родственников. Он думал про мертвого мистера Перро в двенадцатом номере. Один раз он его навестил; но они не поговорили, мистер Перро спал. Он тогда даже обрадовался. Он всегда боялся той минуты, когда его пошлют навещать нового больного, в незнакомую комнату.
— Пойди поговори немножко с Девятым… с Пятнадцатым… со Вторым… а то бедняжка скучает.
И он стучался в темные двери, толкал их, и входил, и всегда боялся увидеть что-то ужасное.
Мистер Перро оказался сморщенный, волосы и лицо были у него тускло-желтые, одинакового цвета. И чуть отвисла челюсть. Двенадцатый номер был меньше всех и выходил на церковь Святого Мартина. Он вежливо постоял, но мистер Перро не проснулся.
На кухне лечебницы тетя Спенсер нарезала хлеб и кинула маме через плечо:
— Рак.
А теперь мистер Перро умер.
Он подошел к седьмому номеру. Рис. Она была тут, когда он родился. И когда он даже еще не родился. Одни, как, например, мистер Перро, поселялись тут на время и умирали, а другие, как вот Рис, оставались тут всегда. Он постучался — из воспитанности, потому что ответа быть не могло, — и открыл дверь.
— У ее родни денег куры не клюют, — говорила Уэзеби, — девать некуда. Вот и тратят незнамо на что.
Комната мисс Рис была самая большая и дорогая во всей лечебнице на Кедровом Поле, окно в сад, и у окна — постель мисс Рис, и тут стояло кое-что из фамильной мебели — шератоновский туалетный столик, за которым она не могла сидеть, и кресла для гостей, и на полу был персидский ковер, и над камином висела большая картина. Мисс Рис лежала на высокой постели, и ее богатая семья за все платила — сестра, и двое женатых братьев, и старуха тетка, а раз в неделю, по воскресеньям, они по очереди ее навещали. Приезжали на машинах с шоферами, в мехах, исполняли свой долг, пили чай, томились.
Он прошел за ширму по персидскому ковру, стал у высокой постели. Мисс Рис пришлось долго поворачивать голову на подушке, чтобы отвести глаза от окна и посмотреть на него. Он ждал. У Рис, которую вечно ругала Уэзеби, у богатой мисс Рис с прямыми седыми волосами и очень нежной кожей дрожало все тело, и голова, и руки, и ноги. Тетя Спенсер как-то объяснила: «Болезнь Паркинсона».
Бледные глаза чуть расширились, и он понял, что она его узнает. На золотистом стеганом одеяле дрожали руки. Он сказал:
— А я уже позавтракал. Я тут ночевал, потому что мама с папой в гости пошли. Они в винт пошли играть, в «Отель Королевского Парка».
Раньше мисс Рис еще умела кивать, а теперь уже непонятно было, кивает она, потому что ей интересно, потому что слушает, или она просто трясет головой.
— А вы тоже кашу ели? Я кашу ел.
Рука мисс Рис чуть дернулась на одеяле, словно зверек, у которого свои какие-то мысли. Лунки на продолговатых ногтях были белые, как мел.
— А мне на рождество щенка подарят. Спаниеля. Я его к вам приведу познакомиться, ладно? Вам он понравится.
Дрожь не унималась.
Раньше он думал, что Рис старая, старее всех. Она пролежала в постели в лечебнице на Кедровом Поле целых одиннадцать лет. Но он спросил у тети Спенсер, и оказалось, что нет, вовсе Рис не старая, она молодая, ей и пятидесяти еще не исполнилось, в этом-то и трагедия. Она, тетя Спенсер сказала, и на свете-то не пожила.
Он стоял у кровати и ждал, когда зазвонят часы на церкви Святого Мартина. Мисс Рис еще заговорит. Он знал даже, что она скажет. Она всегда одно и то же говорила. Он тер правую сандалию подошвой об носок левой и удерживался, как бы не сбить мисс Рис, не оказаться невежливым.
— Она все соображает, — говорила тетя Спенсер, — ты не думай, у ней просто язык не ворочается, а мозги в порядке. И ты уж с ней веди себя прилично.
Только Уэзеби ворчала, шипела каждый день, гремя подносами после завтрака, после обеда и после гостей, гремя кружками, суднами и горшками, только Уэзеби говорила, когда старшая не слышала, что Рис зажилась.
Вялые, тонкие губы дрогнули, и язык влажно зашарил по небу, нащупывая слова. На подбородке застыл подтек от яйца. «Пачкает, — Уэзеби говорила, все разливает, как дитя малое. Куда уж дальше-то. А все на мне, больше некому, я-то вижу, куда дело идет. Крышка ей, только небо коптит».
Он удивлялся, зачем Уэзеби пошла в няни, а потом сообразил, что больше она ничего не умеет делать, она больше нигде не нужна. Он смотрел, как она пихает ложку за ложкой в беззащитный рот мисс Рис и не дает ей времени глотать, цыкает, понукает. Но один раз она вышла из комнаты на неуемный звонок и оставила чашку, и он взял стул, встал на него, чтоб дотянуться до мисс Рис, и стал тихонечко, осторожно ее кормить. И она все съела, ничего не пролила. Просто это много времени заняло. Уэзеби он ничего не сказал. Мало ли. Может, придется снова ночевать на чердаке.
Наконец у нее получились слова. Он их понял потому, что они всегда были одни и те же.
— Хочешь конфетку?
Словно речь какого-то племени, у которого рот устроен вовсе не так, как у нас, или, может, как блеянье или мычанье, неразборчивое, непроизвольное. Он подумал: каково это, все правильно понимать, все слова, слышать их у себя в голове и никак их не выговорить, и они кружатся, бедные, путаются, болтаются, вроде белья в стиральной машине.
Он сказал:
— Хочу. Спасибо большое, — и снова стал ждать, пока рука чуть-чуть проползет по золотистому одеялу, указательный палец дернется и потянется изо всех сил в сторону шератоновского столика.
Коробка была жестяная, и на ней нарисованы, будто бы вышиты, листья и розы на черном. Там, где открывалась крышка, и у шарниров по бокам краска облезла. Коробка была тут — в левом ящике — всегда. Он знал на ней каждую зазубринку. А внутри лежали леденцы, светло-коричневые, полосатые, в целлофане. Всегда только такие леденцы. Их приносили мисс Рис богатые родственники по воскресеньям. Она сама не могла их есть.
Он развернул целлофан, сунул леденец в рот, и беседа сама собой кончилась, теперь он только потягивал сладкую струйку, гулял по комнате, перебирал знакомые вещи, разглядывал картину «Рождественская охота» и отрывной календарь «Английские сады». Мисс Рис лежала на высокой постели, тряслась и смотрела, смотрела на пустую аллею, на скучный газон.
— Она любит, чтоб я ее навещал, — говорил он тете Спенсер. Визиты были как тетины ответы на его вопрос.
— Я в какой комнате родился?
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Одинаковые, знакомые, утешные. Рис. Он знал ее всегда.
— Иди вниз, за тобой мать пришла.
Уэзеби хлопнула дверью, шагнула к Рис, стала подтягивать на постели, та с нее все время сползала, не могла удержаться. Он посмотрел немного, вспомнил холодные пальцы Уэзеби и выскочил из комнаты, даже не оглянувшись на покорный взгляд мисс Рис.
— Мы на субботу-воскресенье останемся у одних знакомых в Линкольншире. Ты там никого не знаешь, и детей у них нет, тебе было бы скучно. Гораздо приятней побыть у тети Спенсер.
Он жевал корочку тоста, вертел и вертел во рту. Опять навалило снегу. Он скрипел у него под сапожками, когда шли в лечебницу. Сумку свою он нес сам.
В комнате у тети Спенсер пахло чем-то сладким. Тут полно было разной мебели, подушечек, вышивок, скатерок, салфеток.
— Я тебе на столе место расчистила, сиди себе и рисуй, — сказала тетя. — И не будешь мешаться у людей под ногами.
Он долго сидел в душной комнате, мучился с перочинным ножиком, с новой коробкой карандашей, пробовал рисовать лошадок, томился. На скатерке — карте Англии — он нашел Линкольншир и стал думать про маму и папу и в каком они там доме остались.
— А какая их фамилия?
— Я же тебе сказала, миленький, ты с ними незнаком, они у нас никогда не бывали.
— Все равно скажи, как они называются. Я про все люблю как называется знать.
Она недоуменно на него покосилась.
— Странный ты! Ну ладно, их фамилия Паунтеней. Мистер и миссис Паунтеней. Вот.
— А они в винт играют?
— Откуда же я знаю? Наверное, играют.
— А почему у них детей нету?
— Такие вопросы — слышишь? — никогда не задают!
Он сам не знал, хочется ему в этот Линкольншир или нет. На стене, над столиком у тети Спенсер висело резное распятие и размыто-блеклая картинка Иисус, агнец Божий.
Он снова принялся за лошадок.
Он услышал шорох двери и сразу проснулся, сел на постели. Было совсем темно. Далеко внизу, на кухне — ночная сестра, и там у нее горит лампа, и огонь в камине, и молчаливый строй звонков на щите. И больше никого. На площадке скрипнули половицы. Уэзеби. Как ни зови, как ни кричи — никого не докличешься, и бежать ему некуда. Вот-вот повернется дверная ручка. Нет, ничего. Звуки. Но они ушли мимо, по коридору и вниз. Он встал с постели, вытянул вперед руки и пошел в темноте к двери.
По всей лестнице донизу на каждой площадке тускло горели лампы, после каждого марша. Он перегнулся за перила и увидел затылок Уэзеби, она повернула и скрылась в коридорчике перед седьмым номером, перед комнатой мисс Рис. Он почему-то испугался.
Ему хотелось по-маленькому, было даже больно, но он боялся спуститься в уборную на первый этаж. Он вернулся на чердак, ощупью добрался до постели и лег, зажав руками пах, чтоб не налить на матрас. Он не мог уснуть. Уэзеби вернулась. Он замер, а потом заплакал от облегчения, когда ее шаги прошли мимо. Ничего, ничего, ему ничего не будет. Он стал думать про Рис.
Он снова проснулся в испуге, ему приснился сон. И он не мог его вспомнить, но он знал — что-то случилось. Пижама была мокрая, и на простыне мокрый след. Было темно. Ни звука на площадке, на лестнице. Еще горели лампы. Кажется, он еще не совсем проснулся.
Дверь седьмого номера была закрыта. Сперва он просто там постоял, дрожа в мокрой, липкой пижаме. Вчера он заходил к мисс Рис, побыл у нее, съел две конфеты, рассказал про маму с папой, что они в Линкольншире, и про то, что у него не получаются лошадки.
— Свет-то выключи, — сказала Уэзеби. — Я ей не нанялась туда-сюда таскаться.
Но он не потушил, было еще рано, и ему жалко было оставлять мисс Рис в темноте.
Каждое утро перед завтраком, и после обеда, и на ночь Уэзеби с кем-нибудь еще сдирала одеяло с трясущейся мисс Рис и высаживала ее на деревянный стульчак. Но вчера Уэзеби пришлось менять все-все, простыни, одеяло — все насквозь; она, сказала Хаггит, паршивка она, распустилась, пальцем лень шевельнуть, звонок нажать. Куда уж хуже-то. Паршивка она, Уэзеби сказала Хаггит.
Ему хотелось сейчас же увидеть мисс Рис, утешиться.
В комнате стояла тьма. Он ничего не слышал, пока не закрылась дверь, а потом услышал тихое жужжанье газа.
Он подумал: наверное, она умерла, а он еще никогда не видел мертвых, только видел гробы, мужчины в пальто их носили по лестницам. Но мисс Рис лежала на двух взбитых подушках, и она не умерла, она дышала, глубоко, и лицо в свете ночника было красное.
Он распахнул окно, а потом затаил дыхание, побежал, и в уборной на следующем этаже его вырвало. Он не знал, что делать и какие выбрать слова, чтоб ему поверили. Мисс Рис не умерла. И надо было идти спать.
По субботам Уэзеби готовила утренний чай, надевала зеленое вязаное пальто, шапку, уходила, садилась на автобус и уезжала к своей замужней сестре за город, за одиннадцать миль. И не возвращалась до позднего вечера. Завтра суббота. Значит, ему ничего не будет.
Он закрыл свою дверь и услышал, как открылась дверь Уэзеби. Внизу часы пробили полседьмого. В семь загрохочут чашками. Он больше не смог заснуть.
— С Рис что-то нехорошо, — сказала тетя Спенсер. Он взметнул взгляд от жидкого желтка и увидел, что Уэзеби вошла на кухню и она на него смотрит из-под тяжелых век, сощуренная, злая. Он подумал: она умерла, умерла, и это я виноват, я не сказал. Уэзеби ее отравила газом от камина. Он все сделал как надо, папа учил его про газ, и про камины, и про то, как быть, если кто-то сознание потеряет или сильно порежешься; папа говорил — мальчик должен действовать решительно. Надо с детства все уметь, мало ли что может случиться.
— Я ей чай носила, — сказала Уэзеби. — Все было ничего. — Она не отрывала глаз от его лица.
— Плохое дыхание. — Тетя Спенсер откупорила большущую бутыль детоля и стала его лить.
Значит, она не умерла, значит, все обошлось. Хорошо бы сегодня не спать на чердаке, надо притвориться больным, и, может, тетя Спенсер его у себя положит. Завтра папа с мамой вернутся из Линкольншира, и ему ничего не будет, и никто не узнает.
Тетя Спенсер поставила на стол чашку горячего молока. Он снова принялся за лошадок. Уэзеби ушла, он увидел, как мелькнуло за окном зеленое пальто, и отвернулся. «Она знает, — он подумал, — она следит за мною, она все знает».
— А постель-то у тебя… — сказала тетя Спенсер.
Он молчал и представлял себе мокрый след на матрасе.
— Ну чего так смотришь? Я маме не скажу.
— Ой.
Она подошла к двери. Он сказал:
— Можно я навещу мисс Рис?
— Что ты. Доктор Маккей придет с минуты на минуту.
— А что с ней?
— Да ничего особенного, простуда небось. — И вышла. Он вспомнил ее слова «плохое дыхание» и подумал про газ и как он открыл окно, а мисс Рис лежит под самым окном. Снегу еще навалило. Он никому не скажет, да и что говорить? Он уже не знал, что было на самом деле, а что приснилось.
— Если закутаешься потеплее, можно на дворе поиграть, — сказала тетя Спенсер.
Он скатывал шар для головы снежной бабы, больше, больше, и тут синяя машина доктора Маккея стала у лечебницы. Он подумал: вот хорошо, теперь мисс Рис не умрет.
Снег налип на красные варежки, прошел насквозь, и пальцы горели от холода, будто он прищемил их дверью. Он все скатывал бабу. Перед самым обедом доктор Маккей спустился по лестнице, сел в свою синюю машину и осторожно отъехал.
После обеда Хаггит и няня О'Киф больше часа играли с ним на кухне в пьяницу и подбрасывали в печку дрова и уголь большими кусками. Он у них четыре раза выиграл.
— Прими от кашля капли вишневые, — сказала Хаггит, тасуя карты, и от карт на него пахнуло сладким, острым. Снова пошел снег. Он подумал: тут хорошо, лучше не надо. И, может, автобус Уэзеби еще где-то застрянет.
В полпятого тетя Спенсер и О'Киф понесли наверх чай, а без двадцати пять О'Киф вернулась на кухню.
— Рис умерла.
Он забыл, что надо притворяться больным, а теперь-то чего уж. Он сидел на табуретке и пил горячее молоко.
— Я тебе под кроватью горшочек поставила, — сказала тетя Спенсер.
От отвел от нее глаза, стараясь не представлять себе навсегда застывшую на высокой постели, мертвую мисс Рис. О том, что в номер седьмой теперь поселят кого-то другого и слова «по коридору перед Рис» утратят свой смысл, он и подумать не мог.
— Я сестре ее позвонила. Да им-то что. Рады небось денежки свои приберечь. Богатые, а жадные… вот ведь бедняжка.
Но никто не удивлялся, никто не беспокоился.
В десять минут восьмого распахнулась кухонная дверь. Уэзеби отряхивала снег с зеленого пальто.
— Рис умерла, — сразу сказала О'Киф.
Он опустил глаза на свое молоко. Уэзеби пошла искать тетю Спенсер. Из-за погоды она только походила по магазинам в городе, а до замужней сестры не добралась.
Огонь полохнул, плюнул в него угольной щепой, как шрапнелью. Пламя было сине-зеленое.
— Пневмония, — сказала тетя Спенсер в дверях кухни. — А Маккей чего-то про экспертизу плетет.
Он спиной почувствовал, как Уэзеби двинулась к нему через кухню.
— Хоть этого наверх отвести, — сказала она. — Одной заботой меньше.
Он смотрел ей на ноги, они были искореженные, под черными больничными башмаками выпирали мозоли. Сзади тетя Спенсер стряхивала градусник. Она сказала:
— Там у него горшочек под кроватью стоит.
Он пошел за няней Уэзеби из кухни, потом по линолеуму первого марша.