Пересыпь, типично рыбацкий поселок, лежал в руинах. В единственном чудом уцелевшем каменном домике разместился штаб полка. Под жилье отвели полуразвалившиеся хибарки, несколько просторных землянок. Меня поместили вместе с Рябовой, Амосовой, Никулиной и Рудневой. Засучили рукава, привели халупу в относительный порядок, и жизнь потекла своим чередом.
Советские войска готовились к форсированию Керченского пролива. А враг спешно сооружал полосу обороны. Было ясно, что без жестокого сражения Крыма он не отдаст. Бои обещали быть тем более кровопролитными, что фашистам не оставалось ничего другого, как принять их. К тому времени части 4-го Украинского фронта, прорвав оборону противника в полосе Запорожье — Мелитополь — озеро Молочное, рванулись вперед и к первому ноября вышли к Перекопу. Крымская группировка оказалась отрезанной, и отступать ей можно было только морем.
Окончательно уступив господство в воздухе, враг стремился компенсировать эту потерю усилением противовоздушной обороны. Все важные коммуникации и места сосредоточения своих войск он обеспечил большим количеством прожекторных и зенитных установок. Противовоздушная оборона гитлеровцев схематично выглядела так: зенитные пулеметы и малокалиберная зенитная артиллерия располагались в центре и по окраинам узлов обороны и населенных пунктов, а крупнокалиберная артиллерия и прожекторы — на расстоянии одного — двух километров от них. Особенно мощное прикрытие они создали по линии Керчь — Катерлез — Булганак — Тархан — Кезы — Багерово.
В дни подготовки операции полк проводил разведку побережья, а также бомбил крупные скопления вражеских войск, их тылы, шоссейные дороги, железнодорожные узлы.
Аэродромом нам служила узкая полоска морского берега. Взлетная полоса шириной около 300 метров тянулась с запада на восток. Вдоль южной стороны аэродрома проходило шоссе с линией высоковольтной передачи. Последнее обстоятельство требовало от пилотов большой точности и внимательности при взлете и посадке во время темных осенних ночей.
Аэродром имел и еще одно существенное неудобство — он не был защищен от ветра. Резкий, сильный, временами достигавший 30 метров в секунду ветер гулял здесь совершенно свободно. А поскольку он дул всегда сбоку — либо с севера, со стороны Азовского моря, либо с юга, со стороны Черного, — то легко понять, как сильно затрудняло это нашу работу. При взлете и посадке ветер всегда мог бросить самолет на крыло, и тогда авария неизбежна. Не легче было и в полете. Все хорошо понимали, что в случае отказа мотора ветер мог свободно унести легкий У-2 в открытое море.
Нужно сказать, что не меньше ветра нам досаждали в то время проливные дожди и туманы. Помню, возвратились мы как-то с Рябовой из полета, мокрые, продрогшие. Катя не выдержала, в сердцах говорит:
— Лучше в лютые морозы летать, чем в такой сырости. Это же не туман, а черт знает что. От дождей да туманов и заплесневеть не мудрено.
— А ты профилактику делай, — пошутила подошедшая Руднева, — на ночь смазывайся отработанным маслом. Все равно оно пропадает.
— Ничего, Катя, — в тон Рудневой заметила я. — Зато теперь ты и огнем прожженная, и влагой пропитанная, против любой болезни устоишь.
Катя бросила на меня сердитый взгляд, хотела что-то сказать, но только вздохнула и отошла. Она все еще переживала свой перевод в учебно-боевую эскадрилью и почему-то обижалась на меня, словно я была повинна в этом.
Тогда, при назначении нас в новую эскадрилью, у Рябовой произошел резкий разговор с командиром полка. Нас вызвали в штаб, и Евдокия Давыдовна сообщила нам решение командования.
— Уверена, — сказала она, — с работой справитесь, оправдаете оказанное вам доверие. — Затем, перейдя с официального тона на обычный, товарищеский, добавила: — А теперь, девушки, от себя лично, не как командир, а как друг, поздравляю с повышением. Если трудно будет, обращайтесь без стеснения — всегда поможем.
Ни меня, ни Рябову новое назначение не обрадовало. Нас не пугали трудности новой работы. Дело было в другом. Я уже слеталась со своим звеном, изучила летчиц и штурманов, знала, на что каждая из них способна. Они привыкли ко мне, я к ним, и звено работало, как хорошо отрегулированный механизм. А тут все начинай сначала. Но приказ есть приказ, и я приняла его как должное. Катя же вдруг заупрямилась и заявила, что отказывается от своего назначения.
— Причина? — коротко спросила Бершанская.
Разумеется, веских доводов у Рябовой не нашлось.
Просто ей не хотелось расставаться с командиром своего экипажа Надей Поповой — прекрасным товарищем, опытной летчицей. Несмотря на то что все мы, девушки, крепко дружили, друг друга любили и уважали, каждый экипаж представлял собой единое, нераздельное целое в этом дружном большом коллективе. Любой штурман считал своего летчика самым лучшим в полку, а пилоты лучшим признавали своего штурмана. Это вполне естественно. Сама фронтовая обстановка рождала такую спайку, заставляла девушек дорожить друг другом, ибо нет лучшей проверки человека, чем под огнем, в бою, где жизнь каждого зависит от мастерства и выдержки товарища по оружию.
Я хорошо понимала Катю и потому, когда она спорила с Бершанской (иначе ее разговор с командиром нельзя было назвать), хранила молчание, даже сочувствовала ей. Но, когда Евдокия Давыдовна отпустила нас, я все же сказала Рябовой, что вела она себя неправильно, проявила эгоизм.
— Знаешь, ты выглядела как кустарь-одиночка, — не скрывая, выложила я ей свои чувства. — Тебе безразличны, видно, интересы полка, а волнуют только личные успехи. Может, ты думаешь, мне хочется расставаться с Клюевой?
— Ты меня не агитируй! — запальчиво ответила Рябова. — Мораль можешь новичкам читать, а меня оставь в покое.
— Как тебе не стыдно!
Но Катя круто повернулась и быстро зашагала прочь. С тех пор отношения мои с Рябовой были несколько натянутыми, холодными. Однако это не мешало нам в работе и в Ивановской, и в Пересыпи.
В первый период базирования на берегу Керченского пролива наша эскадрилья летала на боевые задания не часто. На фронте выдалось относительное затишье. И мы это время использовали для тренировок — осваивали полеты в новых условиях, вводили в строй пополнение. Чтобы улучшить учебную работу, в эскадрилью назначили опытных летчиков и штурманов: Веру Тихомирову, Нину Худякову, Клаву Серебрякову, Марту Сыртланову, Ольгу Клюеву и Таню Сумарокову. Руководила всей летной подготовкой Серафима Амосова.
Окидывая мысленным взором прошлое, я с удовлетворением отмечаю, что полк наш был дружным, монолитным, в целом дисциплинированным коллективом. Но в Пересыпи произошла неприятная и, более того, позорная для воинской части история. У нас никогда не было, чтобы кто-то не выполнил приказа. А тут один из молодых штурманов, младший лейтенант, отказалась идти в караул. Я умышленно не называю ее фамилии, считая, что с ее стороны это была ошибка, а не проявление злого умысла.
Недавно придя в армию, она не успела еще проникнуться сознанием того, что армейская жизнь должна протекать в строго обусловленных уставами рамках, определяться правилами, несоблюдение которых чревато очень большими неприятностями. Девушка полагала, что в армии с командирами, как и в школе с подругами, можно спорить, убеждать их, доказывать. К тому же характером она была вспыльчива, упряма.
Как мне потом передавали, Мэри в тот день просилась в полет, а ее назначили в наряд.
— В караул не пойду, — упрямо заявила она. — Я мало летала, а скоро начнутся бои, и мне нужно потренироваться.
— Выполняйте приказание! — строго сказала Ракобольская.
— Не буду.
— Вы знаете, чем вам это грозит?
— Все равно не пойду. Делайте со мной что хотите.
В назначенный час на пост она не явилась. На другой день состоялся офицерский суд чести. Все были возмущены происшедшим. Раздавались даже голоса о необходимости предать ее суду военного трибунала. После долгих прений сошлись на том, чтобы ходатайствовать перед командованием о лишении Мэри офицерского звания. Может быть, наше командование и не согласилось бы с этим решением, возможно, девушку постигла бы к более суровая кара, если бы вскоре в полк не приехал генерал-полковник Петров.
Как всегда, нагрянул он внезапно, прошел на КП и тут же объявил боевую тревогу.
Генералу понравился образцовый воинский порядок, который, наученные опытом, мы теперь завели на аэродроме и на КП.
— Отлично! — сказал он Амосовой, замещавшей в тот день отсутствовавшую Бершанскую. — Значит, мой первый приезд не забыли.
Затем Петров проверил нашу строевую подготовку. Выправкой он также остался доволен, но внешний наш вид ему не понравился. Да и в самом деле выглядели мы неважно. Форму, сшитую по приказанию Тюленева, мы сделали выходной, надевали ее только в торжественных случаях. В остальное время ходили в мужском, не по росту обмундировании. Занятые боевой работой, мы не обращали на это внимания, а со стороны, свежему человеку, изъяны в экипировке сразу бросались в глаза.
Командующий медленно шел вдоль строя и временами морщился, точно у него болел зуб. Вдруг он остановился против работницы штаба Раисы Маздриной, прищурился.
— Та-ак, — протянул он, — та-ак… — И вдруг скомандовал: — Старший лейтенант, три шага вперед, марш!
Маздрина с раскрасневшимся лицом повернулась к строю.
— Ну что это за заправка? Вот как нужно.
Командующий одернул гимнастерку на Маздриной и так сильно затянул на ней ремень, что наша Рая стала едва ли не вдвое тоньше.
— Как, гвардейцы, — громко обратился к нам Петров, — не правда ли, лучше? И стройнее, и красивее.
Когда генерал отошел, Маздрина ослабила ремень и облегченно вздохнула.
— Так затянул, что дышать нечем, — под общий сдержанный смех проговорила она.
— Вот теперь ты знаешь, что такое петровская заправка, — пошутил кто-то.
Так с тех пор у нас и повелось туго перетянутую талию называть «петровской заправкой». И надо отдать должное генералу, урок, преподанный им, пошел на пользу: девушки стали внимательнее следить за своим внешним видом.
Не ограничившись внушением, Петров приказал составить заявку на обмундирование соответствующих размеров и потребовал доложить ему, если она не будет удовлетворена.
— Но с вас я потребую, — предупредил он. — Учтите, дорога на фронт проходит рядом с вашим аэродромом, езжу я на передовые часто и, если в следующий раз застану подобную «экзотику», разговор будет неприятным. Ну, а теперь докладывайте, как дела.
Амосова рассказала о проступке Мэри.
Командующий помолчал немного, что-то обдумывая, затем спросил:
— Это первая ее провинность или были другие?
— Первая, товарищ генерал.
— А как она в полетах, не трусит?
— В работе она горячая, смелая. Сама рвется в бой.
— Это хорошо. Вызовите ее из строя.
Невысокого роста, худенькая, внешне совсем ребенок, Мэри, сгорбившись, подошла к генералу и срывающимся голосом доложила:
— Гвардии младший лейтенант… явилась по вашему приказанию.
— Как же вы, гвардеец, позволили себе ослушаться командира? — Сурово спросил генерал. — Своим проступком вы опозорили светлое имя гвардейца, запятнали честь своего славного боевого полка. Как это у вас произошло?
— Сама не знаю. Глупость совершила.
— Значит, сознаете свою вину?
— Сознаю.
— Тогда поклянитесь перед товарищами, что искупите ее в боях.
Мэри произнесла слова клятвы.
— Ну вот, — сказал в заключение генерал, — а за совершенный вами грубый проступок я лишаю вас офицерского звания. Можете идти.
Такое решение командующего нас удивило и обрадовало. Откровенно говоря, мы жалели девушку и опасались, что, несмотря на большое расположение к нам, он отдаст ее под суд.
…В октябре я отметила свой первый юбилей в полку — пятисотый боевой вылет. Это знаменательное для меня событие совпало с высадкой на Крымский берег советского десанта. Операция производилась в районе поселка Эльтиген. Полк в месте высадки десанта непрерывно бомбил вражеские прожекторные установки, которые мешали десанту. Самолеты следовали друг за другом с небольшим интервалом. Конечно, далеко не каждая наша бомба попадала в цель. Важно было уже то, что во время бомбежки враг либо вовсе гасил прожекторы, либо переключал их на самолеты. А тем временем десантники под покровом темноты могли высаживаться на берег.
Однако на море разыгрался шторм, сильный ветер и волны задерживали катера. Операция затягивалась, и нам приходилось работать с максимальной нагрузкой.
Я заранее подсчитала, что мой пятый за эту ночь вылет станет пятисотым. Хотелось отметить его получше, а это значит побольше ущерба причинить врагу.
Погода же едва не испортила мой праздник. С севера приползли тяжелые плотные тучи. Они безжалостно прижимали самолет к земле, и стрелка высотомера все время дрожала где-то между 350 и 400 метрами. Но даже и с такой высоты земля просматривалась плохо: в воздухе висела тончайшая водяная пыль, ухудшая и без того отвратительную видимость. Пришлось снизиться еще на несколько десятков метров.
При обработке целей с такой высоты можно было легко подорваться на собственных бомбах, и никто не осудил бы меня, вернись я на аэродром. Но мне подумалось тогда, что если бы советский человек всегда действовал, только исходя из возможного, прежде всего думал о личных интересах, о личном благополучии, то наверняка мы не построили бы Днепрогэс, Сталинградский тракторный, десятки других гигантов индустрии, не проложили бы тысячи километров железных дорог, не сумели бы отстоять от врагов свои завоевания.
Словно угадав мои мысли, Катя произнесла в переговорный аппарат:
— Давай, командир, жми. Братишки нас ждут внизу.
— А что, если в своих угодим? Не видно ведь ничего. Может, десантники продвинулись в глубь берега.
— Тогда заходи с тыла.
Я согласилась с Рябовой. Под крылом промелькнули строения Эльтигена.
На несколько секунд приглушила мотор, чтобы по звукам канонады и выстрелов хоть приблизительно определить, где идет бой. В это время ночную тьму прорезали вспышки прожекторов. Лучи заметались над волнами, выискивая десантные корабли.
— Вот гады! — крикнула Рябова. — Катер поймали.
Я обернулась в сторону моря. Километрах в полутора от берега на вспененных белых гребнях прыгало в лучах прожекторов небольшое судно. Поблизости от него уже вздымались столбы воды. Снаряды ложились все ближе. Один из них разорвался у самого носа, и катер повалился набок. Но тут же выпрямился, метнулся вправо и на мгновение выскочил из полосы света. Однако вражеские прожектористы вновь поймали его.
Медлить было нельзя. Я ввела самолет в левый крен и дала полный газ. Все решали секунды. Рев мотора всполошил врага, два луча переключились и зашарили по небу. Но один прожектор продолжал упорно преследовать катер с десантниками.
— Выходим на цель, — предупредила Катя. — Будем бомбить с такой высоты.
— Ничего не поделаешь, — согласилась я.
Луч одного из прожекторов описывал круги, постепенно приближаясь к нам. И вдруг меня словно чем-то тяжелым ударили в переносицу, перед глазами поплыли круги. Поймал все-таки! Я втянула голову в плечи, чуть подалась вперед. Теперь лучи проходили под козырьком, упираясь в центроплан. Немного дала ручку от себя и тут же почувствовала легкий толчок — бомбы оторвались от плоскостей.
Взрывной волной ударило в низ фюзеляжа, самолет клюнул носом и чуть завалился на правое крыло. Так не мудрено и в штопор сорваться, а на такой высоте в штопор войдешь — обязательно в землю врежешься. Чтобы предупредить падение, рули поставила нейтрально и начала уходить в сторону.
— Ну как, отбомбилась? — осведомилась я у штурмана.
— Все в порядке. Видишь, прожекторы погасли. Может, и не разбили их, а все же братишек выручили. Так что, поздравляю тебя, пятисотница. Настоящий боевой вылет, им не стыдно отметить такое событие.
— Спасибо, Катя.
А утром в столовой на столе меня ожидал огромный арбуз. В кожуре его белела вырезанная цифра 500.
— Это от Бершанской к Рачкевич, — пояснила Рунт. — Специально раздобывали.
В столовой собралась вся наша эскадрилья, подошли и другие свободные от полетов девушки. Первые «пятисотницы» полка Смирнова, Меклин и Рябова подняли арбуз и торжественно передали его мне.
— Принимай «корону», — заявила Смирнова. — Желаем тебе до конца войны еще одну заслужить.
Арбуз тут же подвергся уничтожению. С аппетитом уплетая сочные и сладкие куски, девушки шутили:
— Хорошо бы каждую ночь появлялись новые «пятисотницы»!
Внезапным ударом первый эшелон десантников ворвался в поселок Эльтиген и укрепился в нем. Но разыгравшийся шторм задержал дальнейшее десантирование. На вражеском берегу почти в окружении оказались небольшие подразделения моряков и армейцев.
Противник предпринял несколько попыток сбросить десантников в море, но тщетно. Эльтиген, маленький белокаменный городок, встал на его пути несокрушимой крепостью.
У десантников кончались продукты, боеприпасы, нечем стало перевязывать раненых. Прекратилась связь со своими, так как осколками снаряда разворотило рацию, убило радиста. А свинцовые волны бурлили не переставая. Вновь и вновь рвались к Эльтигену наши катера с людьми, оружием, боеприпасами, продуктами и опять вынуждены были ни с чем возвращаться к своим причалам.
И тогда на помощь осажденным пришли У-2. Нагрузив самолеты мешками с сухарями и сушеной рыбой, ящиками с патронами и медикаментами, мы стали ночами вылетать в сторону Эльтигена. Грузы сбрасывали во двор школы. Здесь для нас каждую ночь зажигали небольшой костер, выкладывали опознавательный сигнал.
Эта своеобразная «бомбежка» требовала от пилотов большой точности. Ведь стоило немного отклониться, неправильно учесть силу и направление ветра, как драгоценные грузы могли либо упасть в море, либо достаться фашистам. Поэтому к месту назначения подлетали на высоте не более 50–70 метров.
Бывало, с середины пролива уже убираешь газ и планируешь до самого берега. Фашисты лупят из автоматов и крупнокалиберных пулеметов, иной раз до десятка дыр насчитаешь в обшивке плоскостей. А самолет тянет и тянет. И вот уже под крылом заветный огонек. Перегибаешься через борт кабины и что есть мочи кричишь:
— Принимай гостинцы, пехота! У нас картошка и медикаменты, следующий сбросит патроны.
А штурман добавляет:
— Привет от 46-го женского гвардейского!
В ответ с земли тоже что-то кричат, но за свистом ветра и за шумом морского прибоя разобрать слова невозможно. Хорошо уже и то, что голоса слышим. Значит, живы наши.
Наконец груз сброшен. Разворачиваемся над самыми головами гитлеровцев. Иногда даже кажется, что видишь, как вверх вскидываются десятки автоматных и ружейных стволов, слышишь, как трещат выстрелы. Но изрешеченные, с продырявленными плоскостями маленькие скромные труженики У-2 спокойно тянули и тянули.
Однажды в море, выдержав шторм, но потеряв управление, легли в дрейф несколько десантных судов. На розыски потерпевших бедствие вылетели экипажи Санфировой, Смирновой, Тихомировой, Поповой, Худяковой и мой. Погода не благоприятствовала. Непрерывно дул холодный северный ветер, быстро леденивший плоскости и фюзеляж. Надрывно, с перебоями работал двигатель, с трудом осиливая сопротивление ветра и дополнительную ледяную нагрузку. Иногда, когда он начинал «чихать» особенно часто, сердце невольно сжималось и замирало. Я понимала: откажи мотор, заглохни — и не видать нам больше ракушечных домиков Пересыпи.
Рябова в это время тренировала пилотов, и на поиски катеров мне приходилось летать с молодыми штурманами. Вот тогда-то особенно почувствовала, как необходимы в нашем деле слетанность, уверенность в товарище. И неплохо как будто овладели девушки своей профессией, в воздухе работали старательно, но все же мне постоянно приходилось быть настороже, самой следить за обстановкой в воздухе, за курсом. В густом тумане, который подолгу висел над морем, не мудрено было столкнуться со своими самолетами, вдоль и поперек прочесывающими заданный квадрат. Постоянно грозила также опасность подвергнуться нападению вражеского стервятника, так как поиски производились днем.
Однажды так и случилось. Увлекшись поисками, я не заметила, как немного прояснилось. Горючего в баках оставалось мало, и я решила набрать высоту, чтобы в случае чего дотянуть до берега на планировании. Задрав нос, У-2 по спирали полез вверх. Как раз над нами тучи слегка разошлись и сквозь рваную их пелену небо чуть-чуть голубело.
«Окошко» все ширилось, прояснялось, один край его уже загорался румянцем под лучами солнца. Хорошо бы добраться туда, хоть на секунду взглянуть, что творится там, за толстым слоем облаков. Жаль только, «потолка» не хватит.
— Товарищ командир! — прервал мои раздумья испуганный голос штурмана. — Поглядите-ка, фашист, наверное.
Я и сама уже заметила мелькнувший в разрыве туч двойной фюзеляж «рамы», как прозвали фронтовики быстроходный, необычной формы вражеский разведчик. А заметил он нас или нет? Во всяком случае я сразу же положила машину на крыло и скольжением повела ее вниз. Только бы войти в «молоко»! Если успеем — спасены: фашист побоится низко висящего над морем тумана и оставит нас в покое.
А может быть, он нас не заметил и мои страхи совершенно напрасны? Но нет. Темную кромку облаков прочертили вдруг трассы пуль. Я бросила взгляд вверх, и мурашки поползли по спине: накренившись и беспрерывно строча из пулеметов, на нас стремительно падала фашистская «рама». Расстояние быстро сокращалось.
«Кажется, не успею, — мелькнуло в голове. — А, была не была!»
До фашиста оставалось совсем мало, когда я в отчаянии перевела самолет в пикирование. Это было опасно: ведь до воды могли быть считанные метры и тогда гибель неизбежна. Но иного выхода не было!
Герой Советского Союза Екатерина Рябова, штурман эскадрильи
На фронте затишье. С радостью вышли погулять боевые подруги (слева направо): Мария Смирнова, Надежда Попова, Наталья Меклин, Евгения Жигуленко, Александра Акимова и Татьяна Сумарокова
Герой Советского Союза Лариса Розанова, штурман полка
Герой Советского Союза Ольга Санфирова, командир эскадрильи
Ольга Клюева, штурман экипажа
Юля Пашкова, летчик
Тра-та-та — застучали над головой пулеметные очереди. И все мимо. А вот и туман. Густая пелена уже плотно обхватила нас. Я тут же взяла ручку на себя, и У-2 нехотя, как разгоряченный конь, почувствовавший стальные удила, стал замедлять свой бег. Описав плавную дугу, он перешел в горизонтальный полет. И вовремя — под крылом уже показались вспененные гребни волн.
В наушниках послышался вздох облегчения — для молодого штурмана это было трудное испытание.
Бои за плацдарм на берегу Крыма продолжались.
В конце концов советскому командованию удалось перебросить в Эльтиген подкрепление. Преодолевая ожесточенное сопротивление врага, десантники медленно, но верно вгрызались в оборону противника и постепенно расширили плацдарм. Мы оказывали пехотинцам посильную помощь — из ночи в ночь обрабатывали вражеские позиции.
Женя Руднева, штурман полка, периодически отправлялась в контрольные полеты с командирами звеньев и эскадрилий. В одну из ночей она вылетала со мной.
— Посмотрим, товарищ Чечнева, не разучились ли вы в шашки играть? Есть ли еще у вас порох в пороховницах? — шутливо проговорила она, забираясь в кабину сзади меня.
— Что ж, посмотрим, товарищ командир, — в тон ей ответила я, — не отсырел ли ваш порох?
К слову сказать, я любила летать с Рудневой, хотя и не часто это удавалось. Исключительно спокойная, выдержанная, Женя не терялась ни при каких обстоятельствах. С ней всегда чувствуешь себя уверенно, знаешь, что с таким штурманом с курса не собьешься, да и в бою она не подведет.
У Рудневой было исключительно развито чувство долга, ответственности. Уверовав во что-то, она твердо шла к своей цели, не признавала никаких компромиссов. Требовательная к себе, она и другим не давала ни в чем поблажки, не стеснялась сказать в глаза самую горькую правду, всегда действовала прямо и открыто. И вместе с тем она была заботливым, чутким товарищем.
Ко всему прочему Женя была человеком разносторонних интересов, приятным собеседником. Она не только хорошо разбиралась в своей области знаний, ее увлекали литература, искусство, философия. Обладая незаурядной памятью, Женя хранила тысячи дат, событий и имен. Наш «ученый муж» — ласково называли мы ее между собой.
Но астрономия была ее слабостью. С кем бы, о чем бы Руднева ни говорила, мы знали: все равно она сведет беседу на астрономию.
Однажды, еще когда мы стояли в Ассиновской, я застала Рудневу в общежитии в слезах.
— Что с тобой?
Женя молча ткнула пальцем в газетную полосу. Я быстро пробежала корреспонденцию из Ленинграда. В ней говорилось о разрушении фашистами Пулковской обсерватории. Очень вежливая по натуре, не терпевшая ничего грубого, вульгарного, Женя не сдержалась:
— Сволочи!
Она взволнованно прошлась между койками, потом присела к столику, вырвала из тетради лист бумаги и начала быстро писать. Строка за строкой, чуть загибаясь у обреза, ложились на обычный ученический лист в синюю косую линейку. Женя писала просто, без громких слов, но мне хорошо известно, сколько человеческой боли скрывалось за этой простотой.
Спустя много лет письмо это попало мне на глаза. Рудневой уже не было в живых. Но, читая и перечитывая его, я словно наяву видела перед собой нашу милую Женьку, ее упрямо сжатые губы, высокий лоб и тонкий росчерк бровей.
Мне хочется привести это письмо полностью. Адресовано оно профессору С. Н. Блажко, у которого Женя занималась до войны.
«Уважаемый Сергей Николаевич!
Пишет Вам ваша бывшая студентка Женя Руднева — из той астрономической группы, в которой учились Пикельнер, Зигель, Мазон. Эти имена, возможно, Вам более знакомы. А вообще группа у нас была маленькая, всего из 10 человек, и мы были на один год моложе Затейщикова, Брошитэке, Верменко. Простите пожалуйста, что я к Вам обращаюсь, но сегодняшнее утро меня очень взволновало. Я держала в руках сверток, и в глаза мне бросилось название газетной статьи «На Пулковских высотах».
На войне черствеют, и я уже давно не плакала, Сергей Николаевич, но у меня невольно выступили слезы, когда я прочла о разрушенных павильонах и установках, о погибшей Пулковской библиотеке, о башне 30-дюймового рефрактора. А новая солнечная установка? А стеклянная библиотека? А все труды обсерватории? Я не знаю, что удалось оттуда вывезти, но вряд ли многое, кроме объектива. Я вспоминала о нашем ГАИШе[1]. Ведь я ничего не знаю. Цело ли хотя бы здание? После того как Вы оттуда уехали, мы еще месяц занимались (я была на четвертом курсе). По вечерам мы охраняли институт, я была старшиной пожарной команды из студентов. В ночь на 12 октября я также была на дежурстве. Утром я, еще ничего не зная, приехала в университет, оттуда меня направили в ЦК ВЛКСМ — там по рекомендациям комитетов комсомола отбирали девушек-добровольцев. И вот 13 октября исполнился год, как я в рядах Красной Армии. Зиму я училась, а теперь уже несколько месяцев, как на фронте. Летаю штурманом на самолете, сбрасываю на врага бомбы разного калибра, и, чем крупнее, тем больше удовлетворения получаю, особенно если хороший взрыв или пожар получится в результате.
Свою первую бомбу я обещала им за университет — ведь их бомба попала в здание мехмата прошлой зимой. Как они смели! Но первый мой боевой вылет ничем особенным не отличался: может быть, бомбы и удачно попали, но в темноте не было видно. Зато после я им не один крупный пожар зажгла, взрывала склады боеприпасов и горючего, уничтожала машины на дорогах, полностью разрушила одну и повредила несколько переправ через реки…
Мой счет еще не окончен. На сегодня у меня 225 боевых вылетов. И я не хвалиться хочу, а просто сообщаю, что честь университета я поддерживаю — меня наградили орденом Красной Звезды. В ответ на такую награду я стараюсь бомбить точнее. Мы не даем врагу на нашем участке фронта ни минуты покоя. А с сегодняшнего дня я буду бить и за Пулково — за поруганную науку. (Простите, Сергей Николаевич, послание вышло слишком длинным, но я должна была обратиться именно к Вам, Вы поймете мое чувство ненависти к захватчикам, мое желание скорее покончить с ними, чтобы вернуться к науке.)
Пользоваться астроориентировкой мне не приходится: на большие расстояния мы не летаем. Изредка, когда выдается свободная минутка (это бывает в хорошую погоду при возвращении от цели), я показываю летчице Бетельгейзе или Сириус и рассказываю о них или еще о чем-нибудь, таком родном мне и таком далеком теперь. Из трудов ГАИШа мы пользуемся таблицами восхода и захода Луны.
Сергей Николаевич, передайте мой фронтовой горячий привет Н. Ф. Рейн и профессору Моисееву. Ему скажите, что он ошибался: девушек тоже в штурманы берут.
Как Ваше здоровье, Сергей Николаевич? Если Вам не будет трудно (мне очень стыдно затруднять Вас и вместе с тем хочется знать!), напишите мне о работе ГАИШа, о том, что осталось в Москве, что удалось вывезти из Пулкова. Я очень скучаю по астрономии, но не жалею, что пошла в армию: вот разобьем захватчиков, тогда возьмемся за восстановление астрономии. Без свободной Родины не может быть свободной науки!
Глубокоуважающая Вас
Руднева Е.»
В этом письме Женя — вся как в жизни — энергичная, страстная, непримиримая.
Но я отвлеклась. Итак, мы с Женей поднялись в воздух.
— Приготовься, — предупреждаю я, — фашисты сегодня злы, как черти. Чуть обнаружат, бьют вовсю, без прицела.
— Тем хуже для них, значит, нервы сдают. Доканали мы их все-таки. А помнишь, Маринка, как летом прошлого года они нас гнали? Не успевали аэродромы менять.
— Да и сейчас мы не очень задерживаемся.
— Ну, таких бы перебазировок побольше и почаще, до самого Берлина… Влево, влево давай! — вдруг крикнула Женя. — Прожекторы!
Скользнув вправо и вверх, мощный луч ударил по глазам. Тут же к нему присоединился другой. Почти одновременно с разных сторон к нам потянулись светящиеся нити трассирующих снарядов. Со стороны, когда во тьме повиснут световые дуги, это выглядит, должно быть, красивым зрелищем, вроде огненных лент серпантина в карнавальную ночь. Нам же в то время было не до любования красотой.
— Как самочувствие, штурман? — спросила я. — Здорово шпарят, а ведь мы даже пролива не миновали. То ли еще ожидает над сушей. Как, напрямик пойдем или вернемся назад, наберем побольше высотенку и спланируем?
— На подъем времени много уйдет. Разворачивай в открытое море. Создай видимость, будто у нас что-то произошло, они и отстанут. А там решим, как дальше быть.
— Это ты отлично придумала, Женя! Так и сделаем.
Я резко с левым креном спикировала, имитируя падение. Несколько секунд лучи следовали за нами, затем переметнулись вправо. На подходе был уже другой экипаж, и вражеские прожектористы принялись ловить его по шуму мотора.
— А теперь набирай высоту и планируй до самой цели, — приказала Руднева. Она указала курс в градусах. — Так и держись. Выскочим над южной окраиной Керчи.
Через несколько минут Женя сбросила осветительные бомбы. Нам повезло — на окраине города в узком переулке хорошо видна была медленно двигавшаяся колонна танков. Разжались замки бомбодержателей, и сто килограммов взрывчатки угодили в самую середину колонны. Тотчас затарахтели зенитки, взметнулись вверх лучи прожекторов. Я круто развернулась и повела самолет к проливу.
— Куда?! — закричала Женя. — Заходи еще раз — не все бомбы сброшены. Пока у них там паника, успеем ударить по хвосту колонны.
Но прожектористы намертво вцепились в самолет. Я бросала машину влево, вправо, вверх, вниз — и все напрасно. Да разве на такой черепашьей скорости от них избавишься? Ведь, перекрещиваясь, несколько лучей захватывают и контролируют большое пространство вокруг самолета. Тут и истребителю уйти от них не так-то просто.
— Ничего не выйдет, Женя. Отпустят нас только у самой Чушки, так не однажды бывало. А к тому времени танков мы не застанем. Впрочем, если ты настаиваешь, попробую вырваться. Приготовься.
Только что я хотела свалить машину в пике, как левее и выше нас вспыхнула САБ. Это кто-то из подруг подоспел на помощь.
Отпустив наш уходивший в сторону моря самолет, прожектористы принялись ловить У-2, летевший боевым курсом. Кто бы это мог быть? Видимо, Макарова с Велик. По счету их экипаж сегодня работает третьим. «Спасибо, девочки, — мысленно поблагодарила я подруг. — Спасибо тебе, Вера Велик, за настоящую дружбу, за солдатское мужество. Не знаю, доведись мне бомбить родной город, так ли я была бы спокойна и выдержанна, как ты». Мне вспомнился наш разговор накануне вылета.
— Знаешь, Маринка, ведь Керчь мой родной город, — сказала Вера. — Будешь над южной окраиной города, посмотри внимательно, большие ли там разрушения? — Вера помолчала немного, а потом тихо, будто стесняясь своих чувств, пояснила: — Мама все спрашивает в письмах, как наш домик. Надеется, что уцелеет, — и грустно улыбнулась.
— Обязательно постараюсь все рассмотреть, — ответила я. — И вообще нет ничего удивительного, что мать интересуется городом.
— Чудачка она у меня. Пишет: «Ты уж пожалей свой домик и подругам накажи». Будто мы дома бомбим. Вот как бывает — бегаешь девчонкой босиком по пыльной улице, а потом самой эту улицу разрушать… Когда училась в Московском педагогическом институте, мечтала вернуться сюда с дипломом, детей учить…
— Не надо, Вера.
— Нет надо! — вдруг жестко сказала она. — Не для сочувствия и жалости к себе говорю, а чтобы злей быть. Ты вспомни, как горел твой дом. Так его они, фашисты, подожгли, а я родное мне вынуждена сама уничтожать. Разве можно это забывать! Только за одно то, что эти гады по улицам Керчи ходят, я готова там все с землей сровнять. А мама о каком-то домишке беспокоится…
Слова Веры прозвучали как упрек, и я тогда промолчала. Но сейчас, находясь над Керчью, скажу:
«Ты права, друг и товарищ мой по оружию. Я вот забывать стала то июльское утро в Москве, когда пламя пожирало мой дом. И напрасно! Не имею права, не должна забывать, пока не отгремит последний выстрел!
Под плоскостями еще сто килограммов. Что же, Вера, за твою Керчь, за домик, у окон которого цвела душистая акация, за ту самую тихую уличку, где ты бегала босиком и тонкая пыль, прогретая знойным южным солнцем, нещадно жгла твои маленькие пятки. Может быть, сейчас бомбы разорвутся рядом с твоим домом. Но ты не осудишь нас, не осудит и твоя мама. Ты твердо знаешь — будет мирное небо над нами, будет и новая крыша над головой, будет и новое счастье. Обязательно все это будет!
Помнишь, ты, я, Руднева, твой командир Макарова, Меклин и еще кто-то из девушек мечтали о том, чем каждая займется после войны, спорили, так ли много времени, как после гражданской, потребуется на ликвидацию разрухи, говорили о счастье, в чем оно заключается. За шаткой стеной нашей хибарки глухо шумело осеннее море. Вдруг дверь с треском распахнулась, и в помещение ворвался холодный сырой ветер. Он загасил керосиновую лампу, стало темно. Разговор оборвался, все повернулись к чуть бледневшему провалу двери. В туманном ее просвете где-то далеко-далеко небо прочертила ракета. Описав дугу, она распалась на десятки маленьких зеленых огоньков. И тогда Наташа Меклин звонко, с вызовом продекламировала:
Ночь. Тьма. Лишь яркий свет ракет
Порой то вспыхнет, то погаснет.
Нет! Не забыли солнце мы и свет,
Мы вырвем у врага утерянное счастье!
Ты права, Вера. Нужно быть злой и ничего не забывать, иначе не скоро вырвешь у врага то, чего он лишил нас ранним июньским утром сорок первого…»
Последние пятидесятикилограммовые бомбы рухнули вниз, в тот же переулок, на те же танки. И грохот их разрывов слился с грохотом других бомб. Это Вера сбросила свой груз где-то здесь, поблизости, тоже над южной окраиной города и, быть может, над крышей своего домика.
За счастье!
В ноябре погода резко ухудшилась. Частые снегопады, перемежающиеся с дождем, туманы, низкая облачность — все это сильно мешало полетам.
На фронте тоже наступило временное затишье. Потеряв надежду сбросить советских десантников в море, враг усиленно укреплял свою оборону. Наши части на Керченском полуострове тоже окопались и ожидали подкреплений.
Командование полка решило использовать короткую передышку для отдыха летного состава. Меня и Катю Рябову послали на две недели в Кисловодск.
— Смотрите, не влюбитесь, — шутливо напутствовала Бершанская. — В санатории много офицеров, нас уже знают, и каждому будет лестно познакомиться с летчицами. Так что держитесь стойко, по-гвардейски.
— Ничего, — ответила Катя, — у нас до конца войны одна-единственная, неизменная любовь к бомбежкам.
— Ой ли? — улыбнулась Ракобольская. — Когда-то и я так думала. А стал на меня в университете заглядываться один паренек, и чуть было не лишилась свободы.
— Так то в мирное время.
— А на войне тем более стоскуешься по теплой улыбке и ласковым словам. Да и что в этом плохого? Я сама давно влюбилась бы в какого-нибудь бочаровского парня, да вот Евдокия Давыдовна не разрешает. Говорит, начштабу, да на фронте — любить не положено.
— Не соблазняйте девушек, Ирина Вячеславовна, — усмехнулась Бершанская, — иначе наша часть превратится в полк влюбленных. Ну, гвардейцы, желаю хорошо отдохнуть.
Перед отъездом в Кисловодск нам по служебным делам пришлось побывать в станице Ахтанизовской, где располагался батальон аэродромного обслуживания и базировался полк штурмовиков. Как раз так совпало, что у летчиков тогда был праздничный день — им вручали правительственные награды. По такому случаю после торжественной части устроили танцы. Ну и нас, конечно, затащили туда. Как мы ни отнекивались, ссылаясь на дела, пришлось уступить настойчивым просьбам. Особенно старался, упрашивая нас, один старший лейтенант со звездой Героя на новенькой гимнастерке.
Вообще-то я была не прочь потанцевать, и меня особенно уговаривать не требовалось, но Катя заупрямилась. Впрочем, на это у нее была причина. У Кати засорился и болел глаз, ходила она с перебинтованной головой. Какие уж тут танцы! Да и вид у нас был далеко не праздничный — потрепанные шинели, рабочие брюки и гимнастерки. Ну, а девушке праздник не в праздник, если она не принарядится.
— Все равно мы вас не отпустим, — стоял на своем летчик и тут же громогласно объявил: — Товарищи, у нас в гостях гвардейцы Бершанской. Нужна срочная помощь, иначе эти жар-птицы упорхнут.
И не успели мы оглянуться, как оказались в плотной толпе смеющихся штурмовиков.
— А теперь познакомимся. Григорий Сивков.
— Знаешь, Маринка, — шепнула Катя, снимая шинель, — а он, как видно, боевой парень.
— Что, так быстро заинтересовалась?
— Ты о чем? — насторожилась Катя.
— А разговор с Бершанской забыла?
— Ну вот еще! Что ж теперь, прикажешь волком на мужчин смотреть? И потом, ведь я не хотела оставаться. В этом ты виновата.
— Значит, если влюбишься, тоже меня винить станешь?
— Не тебя, а Сивкова, — задорно ответила Катя и ушла в круг танцевать с Григорием.
Домой мы возвращались в сумерках. Старенький «газик», до бортов залепленный грязью, нещадно швыряло на колдобинах выбитой дороги. Но Катя не замечала болтанки. Сидя на ящиках с патронами, она молчала, временами на лицо ее набегала счастливая улыбка.
— Как думаешь, Маринка, — вдруг спросила она, — это совпадение или он нарочно так сделал?
— Кто он и что сделал? Может быть, ты сумеешь объяснить более доходчиво?
— Понимаешь, — Катя помялась немного, — он… ну, одним словом, Сивков тоже едет отдыхать в Кисловодск. И в один с нами санаторий.
— М-м… — Я хотела и не могла удержаться от смеха, губы мои сами собой расползлись в широкую улыбку.
— Чего ты мычишь! Ну, понравился он мне, ну и что? Разве у меня сердце каменное!
Катя замолчала, отвернулась, наверное, обиделась.
…Отдохнуть в Кисловодске мне не удалось. На другой день после приезда туда у меня вдруг поднялась температура. Сивков и Катя отвезли меня в Ессентуки в армейский госпиталь. Высокая температура держалась десять дней. Катя навещала меня ежедневно, но ее не пускали в палату, думая, что у меня дифтерия.
На мое счастье, в госпитале лечилась инженер одной из эскадрилий нашего полка Татьяна Алексеева. Она добилась разрешения от главного врача дежурить возле меня. И делала это весьма добросовестно. Когда бы я ни открыла глаза, Таня находилась рядом. Есть я ничего не могла, лишь с огромным трудом глотала жидкий шоколад с молоком, которым с ложечки она меня поила. Я похудела и буквально задыхалась. Врачи были не в состоянии поставить диагноз и только беспомощно разводили руками. Одни утверждали, что у меня дифтерия, другие отрицали, но сами определить болезнь не могли.
Случайно я услышала разговор Тани Алексеевой с медсестрой. Из него поняла, что врачи опасались за мою жизнь. Неужели смерть? Обидно и горько было умирать, лежа на больничной койке. В бою еще куда ни шло, там мы привыкли смотреть смерти в глаза. Но расстаться с жизнью так нелепо…
Еле-еле нацарапала на клочке бумаги просьбу известить отца о моем положении. Но Таня лишь рассердилась, махнула рукой и быстро вышла из палаты.
А вечером она привела незнакомого высокого, с черными как смоль волосами человека.
— Вирабов, — тихо сообщила мне Таня, пока он мыл руки под краном, — опытный отоларинголог, кандидат медицинских наук.
Титул Вирабова ничего мне не говорил, заинтриговало только длинное и непонятное слово «отоларинголог». Обладатель же этого титула бесцеремонно проник в мое горло инструментом и сердито пробурчал:
— Двусторонняя фолликулярная ангина в тяжелой форме…
И тут же добавил что-то еще, чего я не расслышала. По всей вероятности, далеко не лестное в адрес своих коллег, так как стоявший рядом госпитальный доктор густо покраснел. Вирабов раскрыл мне рот, просунул в него лопаточку, надавил где-то, мне казалось, у самого мозжечка, что-то щелкнуло, и дышать сразу стало легче.
— Все, гвардеец, — произнес мой спаситель, — теперь дело за калориями. Медицина вам больше не нужна.
Через несколько дней я встала на ноги. И вовремя. В начале декабря наши войска, находившиеся в Эльтигене, внезапным стремительным ударом прорвали оборону противника и вышли в район южнее Керчи. Полк вновь начал работать с полной нагрузкой. Теперь действия наши перенеслись в глубь полуострова. Мы бомбили вражеские коммуникации западнее Керчи, железную дорогу Керчь — Владиславовна, укрепленные пункты Катерлез, Тархан, Багерово и Булганак, где находились крупные вражеские склады горючего и боеприпасов.
После болезни я чувствовала себя неважно, быстро утомлялась, от истощения часто кружилась голова. Бершанская не загружала меня работой. Но каждый летчик был на счету, и я старалась летать чаще. В конце концов молодость взяла свое, и через неделю я уже работала в полную силу.
За время пребывания в госпитале я забыла о дружбе Рябовой с Сивковым. А когда вернулась в полк, сразу свалилась масса дел по эскадрилье, потом начались полеты и, конечно, мне было не до этого. Да и Катю, видимо, занимали совсем другие мысли, переживания, во всяком случае, она не обмолвилась ни единым словом о своих взаимоотношениях с Григорием.
Однажды, отбомбившись по эшелонам на железнодорожной станции Багерово, где нас чуть было не сбили, на обратном пути я вспомнила о лихом штурмовике и спросила Рябову:
— Что, Катя, любви, надежды, тихой славы недолго тешил нас обман?
— О чем ты? — не поняла она.
— Притворяешься? Не о чем, а о ком.
— A-а, понятно… Давай сверни на Ахтанизовскую, тогда узнаешь.
— Зачем на Ахтанизовскую?
— Дорогая Мариночка, ну, я очень прошу. Там он ждет меня.
— Ты с ума сошла! Да разве мы имеем право садиться там! Нет, Катя, дружба дружбой, а служба службой.
— Садиться и не надо. Мы только пролетим над ним, он и поймет.
— Ну если так, то можно.
При подходе к Пересыпи я нарочно растянула «коробочку» — маршрут при заходе на посадку — и почти на бреющем пролетела над Ахтанизовской.
— Помигай бортовыми огнями, быстрей! — попросила Катя.
Я исполнила ее желание.
— На месте, — вырвался у Рябовой вздох облегчения.
— Ты что, как сова, в темноте стала видеть?
Катя рассмеялась.
— Посмотри влево, сама увидишь.
Я склонила голову за борт. На земле кто-то мигал нам карманным фонариком.
— Это Гриша. Мы заранее условились и так вот иногда «встречаемся».
— А как же насчет единственной и неизменной любви к бомбежке? Доложить, что ли, Евдокии Яковлевне?
— Посмей только!
— Ну и что же, всю войну так и будете перемигиваться? Или иногда встречаетесь?
— Какие сейчас встречи? Переписываемся через полевую почту. Расстояние пять километров, а письма неделями ждешь. Возмутительно!
— А ты их сбрасывай на поле. Пусть с фонариком ходит и ищет.
— Да ну тебя! — рассердилась Катя. — У тебя все шуточки. Напрасно только я свой секрет выдала. Еще проболтаешься, а тогда девчата прохода не дадут.
— Успокойся, никто не узнает. А тебя я буду регулярно доставлять к милому, пока не проболтаешься сама. Но, если Бершанская узнает о наших ночных вояжах, чур, тебе одной сидеть на губе.
Так пришла к Рябовой большая, настоящая любовь. Катя заслужила ее, и я радовалась за подругу. Но иногда почему-то на меня находила грусть. Не от зависти, нет! Это была хорошая, легкая грусть, навеянная хотя и чужим, но близким мне счастьем, грусть, полная девичьих надежд и ожиданий того, что и твое счастье бродит где-то, может быть, совсем рядом.
Вскоре меня постигло большое горе. Оно надолго выбило из колеи, еще больше ожесточило.
Это случилось в декабре. Ночь выдалась нелетная — на море бушевал шторм, плотные черные тучи низко ползли над оголенной землей. Не переставая шел крупный снег вперемешку с дождем. Мы с унылым видом сидели в землянке и предавались невеселым мыслям.
Сквозь вой ветра донеслось тарахтение грузовика. Спустя несколько минут снаружи обрадованно крикнули: «Передвижка!». В полк привезли новый кинофильм «Два бойца».
В самой большой землянке на стене повесили простыню, установили киноаппарат. Всем хотелось попасть на первый сеанс, поэтому народу набралось столько, что яблоку негде было упасть. Передних совсем притиснули к экрану, а сзади все напирали.
— Да что, землянка резиновая, что ли! — ворчали счастливчики.
— Ничего, растянется! — задорно кричали в дверях. — Раз-два — ухнем!
Глядишь, и еще два — три человека втискивались в землянку. Точь-в-точь, как в Москве в часы «пик», когда все устремляются на работу и через силу вталкиваются в вагоны метро. Одним словом, набилось нас как сельдей в бочке, рукой пошевелить невозможно. Но началась картина, и стало как будто совсем сносно.
Удивительное дело, сам воюешь и вроде бы не замечаешь войны. А вот со стороны все выглядит иначе, как-то значимей, и удивляешься, и восхищаешься, и сердце щемит от того, на что обычно и внимания не обращаешь. Значит, искусство действительно как бы очищает, просветляет твои мысли и чувства, пропуская их через свое волшебное сито.
Затаив дыхание я смотрела на мелькавшие на экране знакомые картины фронтовой жизни, и сердце наполнялось благодарностью и любовью к простым людям, волей судьбы ставшим солдатами.
И вдруг в дверях громкий голос:
— Чечневу на выход!
Нехотя выбралась я из землянки, на секунду задержалась у порога. Артист Марк Бернес только что взял в руки гитару и запел:
Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя приводил…
Лица Бернеса я уже не видела — его заслоняла притолока. Двигались по струнам только пальцы, и тихо, задушевно звучал голос:
…Синеет море за бульваром…
Я подавила вздох, вышла из землянки, и сырая промозглая тьма сразу окутала меня. Постояла немного. В ушах все еще звучал голос артиста, и мне представлялось спокойное, сверкающее под солнцем море, то самое море, над которым я летаю теперь почти каждую ночь и которое сейчас с грохотом, яростно долбит обрывистый берег за кромкой аэродрома.
Спасибо тебе, Марк Бернес, за простую песенку. Я не дослушала ее до конца, но то, что слышала, вошло в меня и наполнило сердце большой любовью, вселило в него мужество и веру в таких людей, как Костя из Пересыпи. Не ведая того, ты этой песней поддержал меня в самую трудную минуту моей жизни. Когда я читала в тускло освещенной комнатке штаба письмо, извещавшее о смерти отца, мне все еще слышался голос артиста, звучала в ушах мелодия песни, виделись суровые лица тех, кому «до смерти четыре шага».
Долго ли я стояла в оцепенении, не знаю. Но хорошо помню двойственность ощущений. С одной стороны, словно далекое видение, в дымке мне представлялось, как «синело море за бульваром», и тут же рядом темный леденящий провал — смерть самого дорогого на свете и близкого мне человека. Он был мне не только отцом, но и товарищем, настоящим, большим другом.
Отец много видел и много знал, несмотря на то, что был простым малообразованным рабочим. Он гнул спину на богатеев, участвовал в Октябрьской революции, бил контрреволюционеров в гражданскую войну, потом теми же руками помогал расти Советской власти. «Нашей с тобой власти, Маринка», — как он часто говорил мне.
Нам не очень легко жилось, но я ни разу не слышала от отца слов недовольства. Помню, он страшно сердился, когда кто-нибудь жаловался, сетовал на трудности.
— Зачем ты его так? — иной раз вступалась я за человека. — Ведь ему действительно трудно.
— Пойми, дочка, все эти разговоры не от трудностей, а от того, что многие еще по старинке живут. Натерпелись в нищете в свое время, а теперь, благо власть своя, хотят получить больше, чем она может пока дать. Это все равно, как месячного ребенка заставлять ходить. Понимать ведь надо, котелком варить. Да и какие у него трудности? Я живу лучше, чем раньше, ты будешь еще лучше, а внукам совсем будет легче и веселее нашего. Так, как я жил, никто больше жить не будет. Запомни это хорошенько, дочка!
Да, я хорошо запомнила твои слова, отец, друг и товарищ мой. Поэтому я работала и училась, поэтому стала летать, поэтому пошла на фронт. Всегда и всюду я думала о тебе. Ты и миллионы подобных тебе крепко вели меня по земле, ты был моей самой большой любовью и радостью. И вот тебя не стало. И все же мы не расстанемся с тобой. Такие, как ты, и мертвые остаются живыми.
Незаметно подошел новый, сорок четвертый год. В ночь на 1 января мы совершили только по три вылета и закончили боевую работу до двенадцати часов. Отбомбившись в третий раз, я повела самолет к Пересыпи. В запасе было еще более сорока минут, но Катя торопила.
— Понимаешь, — возбужденно говорила она в трубку, — сегодня Григорий приедет. Нужно привести себя в порядок. Ты уж, Маринка, постарайся выжать из нашего «старикашки» все возможное.
И я выжимала. Все равно ресурсы мотора были на исходе, самолет скоро предстояло перегонять в капитальный ремонт. Приземлившись, быстро зачехлили машину — и бегом к своей хибарке. В поле стояла непролазная грязь. И когда Катя вдруг поскользнулась и упала, то перемазалась основательно.
— Ну вот, ну вот! — обиженно сказала она. — Ты все виновата. Теперь за неделю не отмоешься.
— Ладно, будет тебе ворчать, иначе скажу Григорию, какой у тебя сварливый характер.
В общежитие, уже переодевшись, мы заявились минут без пяти двенадцать. Все уже сидели за столом. Девчата где-то раздобыли маленькую елочку, украсили ее самодельными игрушками и поставили в угол на табурет.
Все было как на передовой. Низкий потолок, дощатые столы, новогодние подарки из тыла с трогательными надписями. Даже трещал в тесной печурке огонь и только на поленьях не выступала смола, так как дровами нам служили высохшие до черноты доски.
Кому-то не досталось кружек, и тот пил вино из консервной банки. Под нестройный веселый говор сдвинули разом наши «бокалы», чокнулись, выпили, и новогодний праздник вступил в свои права.
А в следующую ночь нам пришлось работать с двойной нагрузкой. Противник вдруг предпринял несколько контратак. Вот мы и летали на бомбежку его войск и огневых точек на передовой. В темноте с воздуха по вспышкам выстрелов не составляло особого труда определять местонахождение вражеских орудий и пулеметов. Прицельное бомбометание с малой высоты было эффективным и действовало на гитлеровцев угнетающе. Дошло до того, что, как только в воздухе раздавался гул наших самолетов, противник тотчас прекращал обстрел. А так как действовали мы с минимальными интервалами, то фактически почти заставили его замолчать.
Зима прошла в напряженной работе. Досталось от распутицы и летному составу и особенно техникам, вооруженцам. Было видно, что девушки просто изматываются, к концу работы едва стоят на ногах. Чтобы хоть как-то облегчить их труд, старший инженер полка Софья Озеркова предложила ввести метод бригадного обслуживания самолетов. Теперь пока одна группа техников и вооруженцев работала, другая отдыхала.
К весне действия советских войск активизировались. Усилились удары и нашей авиации. Днем через Керченский пролив нескончаемой лавиной проносились истребители, штурмовики, бомбардировщики, а с наступлением темноты поднимались в воздух наши У-2. Все укрепленные пункты противника в районе Керчи подвергались ожесточенной бомбардировке.
Незаметно наступил апрель, а с ним пришла и теплая ясная погода. Теперь летать стало легче, но и работы прибавилось, вылеты следовали каждую ночь. Увеличился радиус наших действий. Мы все дальше забирались в тыл врага. Нарушали его сообщение по железнодорожной линии Керчь — Владиславовна.
В одну из ночей полк в полном составе участвовал в бомбежке станции Багерово, западнее Керчи, куда, как донесла разведка, противник подтягивал подкрепления. Ставя задачу, Бершанская сообщила, что каждый экипаж может действовать самостоятельно, исходя из обстановки. Невысокая облачность и лунная ночь мало благоприятны были для полетов подразделениями. Кроме того, на фоне светлых облаков самолеты выделялись, как на экране, и гитлеровцы в таких случаях вели сильный зенитный огонь, не включая прожекторов.
На этот раз я летела со штурманом звена Таней Сумароковой. Чтобы миновать сильный заградительный огонь с фронта, как и обычно, повела машину вдоль северного побережья Керченского полуострова. Над морем свернула на запад. Бомбить Багерово в лоб не было никакого резона. Все подходы к нему, особенно с востока, были сильно укреплены. Да и высота не позволяла идти напролом — стрелка высотомера все время колебалась около 600 метров.
Большую часть маршрута мы летели в облаках, лишь изредка ныряли вниз, чтобы уточнить курс. Когда были на подходе к станции, включились вражеские прожекторы. Мощные лучи насквозь пробивали тонкий слой облаков, создавая фантастическую игру света и тени. А над нами, как огромное серебряное блюдо, висела луна, заливая бледным сиянием медленно проплывавшие внизу всклокоченные озорным весенним ветром облака.
Далеко-далеко, в иссиня-черной бездонной глубине, призывно мерцали звезды. Крупные и необыкновенно яркие, они приковывали к себе внимание, а их льющийся из бесконечности холодный свет невольно рождал мысли о вечности. Я думала о том, что, может быть, через много лет история человечества, которая, по подсчетам ученого, не знала ни одного мирного дня, будет казаться людям далекого будущего смешной и нелепой.
Что ж, со своей точки зрения, на той стадии развития они будут правы. Но все-таки и они должны будут понять, что, не будь на этой планете нас, кто первыми произнес войне твердое «нет!», еще не известно, насколько бы отдалилось от людей то время, когда слову «мир» в языке не сохранится его антипода — «война», когда мир и всеобщее счастье станут такими же естественными и обыденными явлениями, как утренний туман над тихой речкой, как блеск росы на траве, как восход солнца.
Разорвавшийся вблизи снаряд прервал ход моих мыслей. Самолет сильно тряхнуло. Огонь усилился — значит, цель близка, пора выходить на боевой курс. Даю ручку управления от себя, приглушаю мотор, и мы вываливаемся из облаков прямо над станцией. Внизу неясно просматриваются длинные темные линии — железнодорожные эшелоны. Сумарокова сбрасывает осветительные бомбы. Так и есть — все станционные пути забиты составами. Тут и теплушки с людьми, и открытые платформы, заставленные автомашинами, орудиями, танками, ящиками с боеприпасами. Сотни фашистов суетятся внизу, спешно разгружая эшелоны.
Штурман сбрасывает бомбы в самую гущу железнодорожных путей. Мне очень хочется посмотреть, в какой именно состав они угодят — в тот, где больше техники, или туда, где под брезентовыми полотнищами топорщатся ящики со снарядами и патронами? Хорошо, если бы бомбы подорвали эшелон с боеприпасами: тогда и техника взлетит на воздух, и рельсы разметает, и разгрузочным командам достанется.
Но только я склонилась над краем борта, как по глазам резанули лучи прожекторов. Тотчас отпрянула назад, пригнулась и повела самолет по приборам, слушая команды штурмана.
Тут же сильный грохот потряс воздух, потом еще и еще. К глухим плотным взрывам рвавшихся снарядов примешался сухой треск патронов.
Молодец Таня! Недаром у нее за плечами пятьсот боевых вылетов. А Сумарокова командует:
— Вправо! Влево! Еще влево!
Прожекторы крепко схватили самолет, мне не удается вырваться из их перекрестия. Маневрировать трудно, до земли всего пятьсот метров. А разрывы все ближе и ближе. Сильно пахнет гарью. Выжимаю из мотора до последней сотой лошадиной силы. «Ну же, дружище, не подкачай! — хочется попросить его. — Выручай, как это ты не раз делал. Знаю, тяжело тебе, стальные мускулы твои тоже не вечны — поизносились, ослабли, и шум твой — как в сердце больного человека. Но ничего, потерпи еще несколько вылетов, а там Бабуцкий подлечит тебя в своем ПАРМе. Поставит новые клапаны, сменит поршневые кольца, и вновь пульс твой станет ритмичным, четким».
Зенитный огонь постепенно ослаб. И пора бы — ведь мы уже ушли далеко в море. Но лучи прожекторов все еще преследуют. Остервенели, должно быть, фашисты, не верится им, что из такого кромешного ада можно выйти целым, и потому надеются, что самолет вот-вот упадет в море.
А вот и аэродром. При лунном свете он хорошо виден. Приземляюсь, заруливаю на линию предварительного старта.
— Ну и кромсают вас сегодня! — встречает нас старший техник эскадрильи Мария Щелканова.
— А что?
—. Сама посмотри — не плоскости, а чистое решето. А полюбуйся, что со «стариком» Меклин сделали. Она пересаживается на другую машину.
Наташа Меклин и ее штурман Нина Реуцкая как зачарованные молча смотрят на свой истерзанный У-2. Один его лонжерон перебит, на другом клочьями свисает перкаль. Левая плоскость просвечивает насквозь, а в гаргроте огромная дырища. Кажется невероятным, чтобы после такой переделки самолет еще мог дотянуть до своего аэродрома.
— Да-а, — задумчиво тянет Меклин и устало трет ладонью глаза. Потом резко встряхивает головой и говорит: — Двум смертям все равно не бывать. Пошли, Нина!
Реуцкой, совсем молодому штурману, еще не доводилось бывать в таких переделках, и она стоит притихшая, словно скованная. А когда говорит, голос у нее слегка дрожит. Знакомое состояние! Когда-то и я чувствовала себя не лучше. Впрочем, и сейчас бывает не по себе. Только теперь я научилась владеть собой, во всяком случае, внешне ничем не выдаю своего состояния. Со временем и Реуцкая научится этому. Тут все дело в привычке. Еще четыре — пять таких вылетов, и дыры в плоскостях будут занимать ее внимание не более чем прошлогодний снег.
Меклин с привычной легкостью забирается в кабину и командует:
— Контакт!
— Есть, контакт! — отвечает техник.
— Ни пуха ни пера! — кричу я Наташе.
— К черту! — доносится сквозь чиханье мотора ее голос.
Подняв за собой столб пыли, самолет развернулся и стал удаляться. А на посадку уже спешил другой экипаж, где-то над морем слышался рокот мотора. Была обычная боевая ночь.
С 9 на 10 апреля полк бомбил Багерово и Тархан. Опять выдалась лунная ночь. Облачность располагалась двумя слоями: на высоте 800–900 метров — десятибалльная, значительно ниже — двух-, трехбалльная, но не сплошная. Сильный северный ветер затруднял выход самолетов из зоны зенитного обстрела, и потому командование изменило курс над целью с правого круга на левый.
Руднева вылетела проверять молодую летчицу Прокофьеву. У Жени это был ее 645-й боевой вылет. Даже не каждый из летчиков мог похвастаться таким «капиталом». А ведь Женя уже год являлась штурманом полка, работы у нее и без вылетов по горло. И все-таки при малейшей возможности она поднималась в воздух. Любила машину, любила свою профессию. Не засосали ее бумажки, канцелярия, как опасалась она, получая новое назначение.
Да, это был 645-й и последний ее вылет. Кто знает, веди самолет опытная летчица, быть может, и не произошло бы несчастья. Впрочем, снаряду не прикажешь. А в ту ночь обстрел был очень плотным.
Самолет Рудневой поймали сразу несколько прожекторов. Вероятно, снаряд попал в бензобак, так как машина падала, объятая пламенем. От огня воспламенились ракеты, и из кабины во все стороны летели снопы разноцветных огней.
Ушла от нас Женя Руднева — замечательный штурман, командир, верный товарищ и друг. Через некоторое время в газетах был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о посмертном присвоении нашей Жене звания Героя Советского Союза.
Еще раньше, в конце марта, похоронили Володину и Бондареву. С точки зрения статистики, полк потерял немного — за пять месяцев четверых. Но сердцу и чувствам язык цифр непонятен.
11 апреля сорок четвертого года войска Отдельной Приморской армии, прорвав оборону противника в районе Керчи, рванулись на север, на соединение с частями 4-го Украинского фронта. Ночью полк наносил массированные удары по отступающим колоннам гитлеровцев. Мы произвели рекордное количество вылетов — 194 и сбросили на врага около 25 тысяч килограммов бомб.
На другой день получили приказ перебазироваться в Крым. Вначале обосновались у спаленной немцами деревни Чурбаш. Но линия фронта быстро отодвинулась, и полк перебрался под Карагез.
Оттуда мы чаще всего действовали по целям в районе Ялты. Летать приходилось далеко, и главное — через горы. Молодым, только что введенным в боевой строй летчицам такие полеты были еще не под силу. Поэтому командование посылало на задания наиболее опытные экипажи.
Не удержавшись на акмонайских позициях, противник стремительно откатывался к Севастополю. Чтобы не потерять с ним боевого контакта, мы перелетели под самый Симферополь, в деревню Карловку.
Это был тихий красивый уголок. Раскинув свои домики вдоль дороги узкой полоской в несколько километров, деревня протянулась по дну живописной долины, окаймленной горами. Уже цвели сады, и вся Карловка утопала в белоснежных пышных шапках.
Здесь мы пробыли до конца апреля. Карловка понравилась всем. Это был уцелевший от фашистского разгрома населенный пункт. Не потому, конечно, что гитлеровцы пощадили этот чудесный уголок. В этом районе хозяйничали партизаны. Они-то и не дали возможности врагу спалить деревню.
Население встретило нас очень радушно, гостеприимно, как говорится по русски, — хлебом-солью. Не успели мы появиться в Карловке, как женщины разобрали нас по квартирам. Мы только диву давались, глядя на угощения. Творог, молоко, куличи, мясо, даже печенье каждый день появлялись на нашем столе.
— Уж не скатерть ли у вас самобранка в каждом доме? — шутили девушки.
Но объяснилось все очень просто. Оказалось, что партизаны разгромили крупную фашистскую колонну и в числе трофеев захватили большой обоз с продовольствием.
Словом, жилось нам в то время неплохо. И работать стало проще. Наша авиация полностью господствовала в воздухе. Это как-то ослабило нашу бдительность, мы перестали маскироваться на аэродроме, даже наземной охраны не имели. Но если мы забыли о противнике, то он решил нам напомнить о себе.
Как-то после боевой ночи, когда летный состав отдыхал, а техники и вооруженцы готовили самолеты к новым полетам, в безоблачном небе раздался гул мотора. Девушки еще не сообразили, в чем дело, как затарахтели крупнокалиберные пулеметы и тут же вспыхнула одна из машин, а кое-кто из техников получил легкие ранения. Растратив боеприпасы и повредив несколько самолетов, фашистский истребитель «Фокке-Вульф-190» убрался восвояси.
Бершанская немедленно сообщила о случившемся в штаб армии. Оттуда пришло распоряжение срочно перебазироваться в Изюмовку. Но не успели мы подготовить самолеты, как в воздухе появились теперь уже четыре вражеские машины. Не меняя курса, они стали заходить на аэродром.
Я спокойно сидела в кабине, ожидая разрешения на взлет. Вдруг Бершанская сигналом приказала мне выключить мотор.
— В чем дело, не знаешь? — обернулась я к Марии Щелкановой, занимавшей место штурмана.
Та вместо ответа указала рукой влево. Я посмотрела туда и едва не ахнула — прямо на нас пикировал фашистский истребитель. Быстро отстегнула ремни, выскочила из кабины и, отбежав метров на тридцать, бросилась на землю. Рядом упала Щелканова.
Затарахтели пулеметы. Мельком заметила, как на нас падал какой-то черный предмет, и тут же рядом что-то глухо стукнулось о землю. Несколько комьев упало мне на спину. «Все, — пронеслась мысль. — Теперь будет взрыв». К счастью, сброшенная врагом кассета с маленькими бомбами не раскрылась.
Отбомбившись, фашисты улетели. Правда, в этот раз им не удалось поджечь ни одного самолета, но несколько У-2 получили серьезные повреждения. Техники тут же приступили к ремонту, а остальные машины поднялись в воздух.
И только мы легли курсом на Изюмовку, как из-за гор вынеслась девятка «фокке-вульфов». Что делать?
Положение действительно было драматическое. На небе ни облачка, за которое можно было бы спрятаться, на земле ни одной балки, куда можно было бы нырнуть, до гор далеко. А на ровном месте приземляться бесполезно: все равно подожгут либо при посадке, либо на остановке. А тут вдруг Маша как крикнет в переговорный аппарат:
— Смотри, путь нам отрезают!
Я повернула голову: с другой стороны прямо наперерез нам стремительно приближались еще несколько точек. А, была не была! Отжала ручку от себя и, снизившись до предела, едва не цепляясь колесами за каменистую почву, направила самолет к горам. В сознании теплилась надежда: «Авось дотяну до них, а там уж скроюсь в распадках».
Но в чем дело? Черные точки вдруг круто взмыли вверх и, минуя нас, стали пикировать на фашистов.
— Так это же наши! — раздался обрадованный голос Щелкановой. — «Лавочкины».
Бой был недолгим. Потеряв три самолета, «фокке-вульфы» развернулись и пустились наутек.
В Изюмовке мы узнали, что выручили нас из беды летчики Героя Советского Союза В. Максименко. Запоздай они на минуту, и трудно сказать, что сталось бы с нами. Наверное, для многих из нас тот чудесный солнечный день обернулся бы черной ночью.
Во всяком случае, урок, преподнесенный нам гитлеровцами, научил нас осторожности. В Карловку срочно прибыли зенитчики.
К тому времени войска Отдельной Приморской армии и 4-го Украинского фронта обложили Севастополь и готовились к решительному штурму последнего оплота врага на крымской земле. Фашистская авиация фактически прекратила организованные действия. Наше господство в воздухе было безраздельным. Поэтому вскоре 4-ю воздушную армию перебросили в Белоруссию, а в Крыму осталась лишь 8-я.
Наш полк вывели из состава 132-й бомбардировочной дивизии и временно передали 2-й гвардейской ночной бомбардировочной Сталинградской Краснознаменной дивизии. Событие это совпало с награждением нашего полка за успешные действия по освобождению Феодосии орденом Красного Знамени.
— Ну что ж, посмотрим, каковы мои новые орденоносные подчиненные, — промолвил командир дивизии генерал-майор Кузнецов, прибывший в Карловку принимать наш полк.
Признаться, мы не очень обрадовались новому хозяину. Думали, что и здесь повторится то же, что в 132-й дивизии: недоверие, ирония, снисходительные улыбки, оскорбительное любопытство. В прежней дивизии, когда мы вошли в ее состав, за нами утвердилось нелестное название — «несерьезная авиация». И хотя мы сразу доказали, что умеем воевать не хуже представителей «серьезной авиации», заставили переменить о нас мнение, тем не менее до последнего дня оставались в ней инородным телом.
Во 2-й дивизии, вопреки опасениям, встретили нас, как равных, по-деловому. Полки ее имели однотипную с нашей материальную часть — самолеты У-2, и летчики ее по собственному опыту знали, что это за машина и каково летать на ней под зенитным огнем в лучах прожекторов.
Дивизия имела богатый боевой опыт: она участвовала в разгроме фашистов под Москвой, в боях на Дону, в обороне Сталинграда. Мы вошли в ее многочисленную дружную семью равноправными членами.
Здесь мы познакомились с совершенно новыми методами руководства. В прежней дивизии инспекция, наведываясь в полк, знакомилась с работой, проверяла и, только уехав, присылала приказы с выводами и с требованиями исправить то-то, устранить то-то, обратить внимание на то-то.
По-иному строили свою работу представители 2-й дивизии. Они тоже присутствовали на старте, следили за нашими действиями, но не слали приказов и указаний сверху, а тут же помогали исправлять недостатки, советовали, подсказывали и, если надо, требовали.
Опыт передовых летчиков этой дивизии помог нам увеличить бомбовую нагрузку на самолет почти в два раза. До тех пор у нас считалось, что 150–180 килограммов бомб — это максимум того, что могут взять с собой наши машины. Конечно, мы понимали, что У-2 может поднять и больше, но для успешных действий над целью этот груз казался нам предельным. Ведь мало поднять в воздух бомбы, нужно еще учитывать ресурсы мотора, сохранять маневренность машины. Вот мы и считали, что больший груз резко снизил бы пилотажные возможности самолета под обстрелом с земли. Как же мы были удивлены, когда узнали, что во 2-й дивизии бомбовая нагрузка в 250–300 килограммов считается обычным явлением.
После этого среди наших девушек разгорелся спор. Надя Попова заявила, что и мы на своих самолетах можем поднимать такой же груз, и даже больший.
— Материальная часть у нас такая же. Во всяком случае, я уверена, что триста килограммов доступно каждому экипажу.
Я и Дина Никулина поддержали Попову. Мы тут же пригласили техников и вооруженцев. Они произвели соответствующие расчеты и подтвердили наш вывод.
— Если правильно эксплуатировать мотор, — заявила инженер полка Озеркова, — то и триста килограммов далеко не предел. Можно еще подкинуть килограммов семьдесят. Моторы вытянут.
— Как, Надя, рискнем? — обратилась я к Поповой.
— Рискнем, пожалуй!
Не откладывая дела в долгий ящик, мы тут же отправились к Бершанской. Евдокия Давыдовна согласилась не сразу. Вновь вызвали специалистов, узнали их мнение, проверили расчеты. И только когда были взвешены все возможности, мы получили разрешение.
Признаться, я и Надя в ту ночь сильно волновались. Мы не сомневались, что самолет поднимет 300 килограммов. Но ведь дело не только в том, чтобы поднять, важнее всего отлично отбомбиться. А это значит — не дать себя поймать лучам прожекторов или суметь уйти от них, если они все же поймают, это значит — быть в состоянии совершить противозенитный маневр. Но ведь 300 килограммов это не 150. Смогут ли наши «старички» маневрировать с такой нагрузкой?
Волновались мы не из-за боязни личной неудачи. Пугало другое. На нас смотрели все. От нашего успеха или неуспеха зависело многое. Выполним задание — за нами последуют другие и боеспособность полка увеличится почти вдвое. Не выполним — придется краснеть перед товарищами, перед командованием полка, дивизии и, что самое главное, подорвем веру летчиц в свои возможности. Тут было над чем задуматься.
Пока вооруженцы подвешивали бомбы, мы с Надей и с нашими штурманами еще раз уточнили порядок действий над целью, согласовали режим полета, установили больший, чем обычно, интервал между самолетами при заходе на бомбежку. Большим интервалом мы, во-первых, рассчитывали ввести противника в заблуждение, а во-вторых, обезопасить себя от случайностей. Мало ли что могло произойти на маршруте, поэтому и первому самолету, и второму не мешало иметь в запасе лишние полторы — две минуты, чтобы в случае чего лучше осмотреться, оценить сложившуюся обстановку и принять правильное решение.
Бомбить нам предстояло вражеский аэродром в районе Балаклавы. В воздух поднялись до наступления темноты. Все-таки в первый раз взлетать с такой нагрузкой с неровной каменистой площадки при дневном свете было удобнее и спокойнее. Поэтому лететь мы рассчитывали на меньшей скорости, чтобы линию фронта пересечь, когда на смену сумеркам уже придет ночь.
Первым стартует наш с Катей самолет. Взревел мотор, и машина плавно тронулась с места. Из предосторожности я несколько удлинила пробег и, только набрав значительную скорость, слегка, пальцами, потянула ручку управления на себя. У-2 послушно и легко оторвался от земли.
Я облегченно вздохнула: перегрузки нет. Но как поведет себя машина при наборе высоты? Необходимо подняться хотя бы на 800 метров. Внимательно вслушиваюсь в работу мотора. Пока все обстоит нормально, стрелка высотомера плавно движется по кругу.
На самолет медленно наплывает темный массив гор. Скоро линия фронта. Я перегнулась через край кабины, всматриваясь в смутные очертания земли, и только тут заметила, что пока еще достаточно светло. В чем же дело? Неужели мы просчитались? Но посмотрела на часы и поняла все. Оказывается, увлекшись своими мыслями, я совершенно забыла о принятом нами скоростном режиме и нарушила график полета. В результате передний край придется пересекать в сумерках, а значит, и к цели подойдем еще до наступления полной темноты. Это скверно — самолет могут засечь раньше времени. Но делать нечего, назад возврата нет. Будь что будет!
Приглушаю мотор и веду машину на снижение. В голове одна мысль: «Только бы дотянуть до границы Балаклавского аэродрома!» Рябова, словно угадав мое настроение, почему-то шепотом говорит, что до бомбометания остается всего пять минут.
Но эти минуты тянутся удивительно долго. Уже видна взлетно-посадочная полоса. Движения на ней не заметно. Неужели нас засекли, а теперь затаились и ждут, когда мы окажемся под дулами орудий? Стараюсь сохранить спокойствие и спрашиваю штурмана, хорошо ли она видит цель.
— Давай чуть правее! — командует Катя. — У кромки поля что-то поблескивает. Похоже, что истребители.
Еще несколько томительных секунд. И вдруг включаются прожекторы, на нас обрушивается ураганный огонь.
Может быть, от неожиданности я сама качнула самолет, но мне почему-то показалось, что это Рябова сбросила бомбы. Я тотчас развернулась и пошла со снижением.
— Ты что, с ума сошла?! — кричит Катя. — Давай назад!
— Зачем? — спрашиваю я. — Ведь ты отбомбилась.
— Ничего подобного. Все бомбы под плоскостями.
Делаю круг и захожу на цель повторно. Разрывы снарядов все приближаются. Пробую произвести противозенитный маневр — веду самолет змейкой, сворачиваю то вправо, то влево. Он слушается, но реагирует на действия рулей не так быстро, как раньше. Вот они, эти 300 килограммов! Казалось бы, не так много они отняли от машины — всего доли секунды, но как они дороги сейчас!
Нервы напряжены до предела. Так и хочется крикнуть штурману: «Скорей же! Чего медлишь!» Но Катя не торопится. Я знаю, пока она тщательно не прицелится, ни одной бомбы не сбросит.
Разноцветные линии огненных трасс проносятся все ближе и ближе. Одна из них прошла перед самым винтом. Я инстинктивно, до боли сжала ручку управления. Но взрыва не произошло. А через некоторое время самолет сильно тряхнуло. В переговорном устройстве послышался голос Рябовой:
— Вот теперь все. Можно уходить.
Последнее елово я скорее поняла по смыслу, чем услышала, — его заглушил взрыв на земле. По силе его догадалась, что Катя разом сбросила все бомбы. С плеч у меня точно гора свалилась. Эксперимент удался, теперь дело за Поповой.
Она должна быть уже на подходе. Но время идет. Я оборачиваюсь и жду, а вспышек взрывов все нет. Несколько прожекторных лучей еще шарят над аэродромом, пронзая тьму голубоватым светом. Но вот и они погасли, а Надя все не дает о себе знать.
— Неужели с ними случилось что? — спрашиваю я. — Как думаешь, Катя?
— Не будем торопиться с выводами, — ответила Рябова. — Мы вышли к цели раньше времени, а они могли задержаться.
И словно в подтверждение ее слов, сзади нас темноту ночи опять вспороли лучи прожекторов, затарахтели зенитки. А вслед за тем небосвод озарили вспышки взрывов.
Надя приземлилась минут через десять после нас.
— Молодцы, девушки, — встретила нас Рачкевич. — От всей души поздравляю. Считайте, что после вашего полета вместо одного женского полка стало два.
В эту же ночь многие экипажи вылетели на бомбежку с увеличенной нагрузкой. С тех пор и до конца войны мы не подвешивали под плоскости У-2 меньше 300 килограммов бомб, а случалось, брали и больше. И ничего, моторы тянули. Конечно, изнашивались от этого они несколько быстрее. Но наши удары по врагу стали более ощутимыми. А ото в конечном счете было главным.
Борьба за Крым близилась к завершению. В конце апреля полк перебазировался в Чеботарку, что в двух километрах восточнее города Саки. Отсюда мы летали добивать врага в Севастополь, в районы Балаклавы и Байдарских ворот, на мыс Херсонес.
В это время авиация фронта стала использовать новый прием действий — полеты в несколько ярусов. Это позволяло наносить по противнику более концентрированные и мощные удары.
Но полеты ярусами требовали и от штурманов, и от летчиц большой внимательности и точного расчета. Чтобы предупредить столкновения в воздухе, мы летали с бортовыми огнями, а выключали их только при подходе к цели. И, несмотря на повысившуюся сложность работы, исключительную насыщенность вражеской обороны средствами противовоздушной защиты, в боях за освобождение Севастополя полк не потерял ни одного экипажа.
О нагрузке, которую выдержали девушки в этот период, убедительнее всего говорит сухой, неинтересный, но лаконичный и точный язык цифр. Всего за время боев в районе города-героя полк произвел 1147 боевых вылетов, в среднем по 150 вылетов в ночь.
В эти незабываемые дни судьба подарила мне нежданную приятную встречу. Я часто вспоминала своих друзей по аэроклубу, иногда получала от них скупые известия, знала, что кое-кто находится на нашем фронте, рядом со мной. Но ни с кем до сих лор не доводилось встретиться на перепутье фронтовых дорог. А как хотелось хоть на миг увидеть знакомое лицо, — почувствовать крепкое рукопожатие старого товарища, услышать от него несколько слов!
И вот однажды, вернувшись из очередного боевого полета и воспользовавшись какой-то заминкой у вооруженцев с бомбодержателями, я выбралась из кабины, чтобы немного размять затекшие от однообразного сидения ноги.
Ух, до чего же здорово, когда под тобой твердая земля! Особенно если до этого ты в течение более трех часов только и делала, что взлетала, маневрировала под огнем вражеских зенитчиков, садилась и снова взлетала. С наслаждением потянулась, так что хрустнули суставы, сделала несколько шагов. И вдруг голос дежурной:
— Чечневу — на КП, к командиру полка!
Обычно во время боевой ночи летчиц вызовами не тревожили. Что же могло случиться? Обеспокоенная, прибежала на командный пункт.
— Вольно, вольно, — остановила меня Бершанская, увидев, что я собираюсь докладывать. — Тут к вам гость.
Загадочно улыбнувшись, она отошла в сторону и передо мной предстал (могла ли я подумать!) мой первый инструктор. Я буквально остолбенела от неожиданной радости и, наверное, с минуту стояла с раскрытым ртом, не в состоянии вымолвить ни слова.
— Ну, здравствуйте, — услышала я, — здравствуйте, товарищ гвардии старший лейтенант!
— Миша! — невольно вырвалось у меня. — Михаил Павлович!
Дужнов шагнул мне навстречу, и мы долго, молча и улыбаясь, трясли друг другу руки. Вот и сбылось то, о чем я мечтала. Случай оказался более щедрым ко мне, чем я могла ожидать, он свел меня не просто с товарищем, а с другом, любимым учителем и воспитателем.
Дужнов был все таким же стройным, подтянутым, аккуратным и даже начисто выбритым. Война и фронтовые неудобства не изменили его привычек. Таким я увидела его в первый раз шесть лет назад на осоавиахимовском аэродроме, таким же повстречала и на фронтовом, где подчас даже помыться толком негде было.
— Да как же вы здесь? — наконец обрела я дар речи.
— А вы?
— Я в полку Бершанской.
— Стало быть, мы соседи. Наш полк тоже в составе второй дивизии. Вот не чаял, что доведется встретиться со своей ученицей у самых стен Севастополя, да еще в такую жаркую боевую ночь.
— Значит, и вы летаете на У-2? Но как же так, воюем бок о бок и не знаем об этом.
Дужнов развел руками:
— Всякое бывает. А я, откровенно говоря, был твердо убежден, что вы в истребительной авиации. Помните ваши планы?
— Не вышло, Михаил Павлович. Раскова отговорила, сосватала в ночные бомбардировщики.
— Жалеете?
— Пожалуй, немножко жалею. А вы?
— Тоже немножко.
И мы оба рассмеялись, прекрасно поняв друг друга. Встреча наша заняла не более пяти минут. Я спешила в очередной полет, Дужнова тоже ждал самолет. Михаил Павлович оказался в нашем расположении неожиданно — залетел со своей эскадрильей пополнить запас бомб, которые в их полку к тому времени кончились.
— Чечнева, к самолету! — прокричал кто-то.
Мы отошли от КП.
— Ну, Марина, — вдруг впервые назвал меня по имени Дужнов, — желаю тебе успеха. Может быть, свидимся в иной обстановке.
— Почему, может быть?
Дужнов помолчал немного и тихо произнес:
— Война все же… Помнишь Мацнева?
— Анатолия Сергеевича? — сердце сжалось от недоброго предчувствия.
— Да. Вместе сражались. Я вот уцелел, а он погиб под Сталинградом. Ну, бывай!
Дужнов еще раз крепко сжал мою ладонь, повернулся и быстро зашагал в темноту. Я постояла немного, вслушиваясь в звук его удалявшихся размашистых шагов, и медленно побрела к самолету.
И радость, и печаль принесла мне эта неожиданная встреча. Весть о смерти Мацнева омрачила мою радость, но не могла совсем изгнать из моего сердца большого, непередаваемого словами чувства благодарности к судьбе, подарившей мне эту короткую, но приятную встречу.
Минула еще неделя, и наконец свершилось долгожданное. Крым полностью освобожден от фашистской нечисти. Остатки вражеских дивизий, в предсмертных судорогах цеплявшиеся за мыс Херсонес, были разгромлены. Над Крымом вновь простерлось мирное небо, залпы орудий и взрывы бомб больше не заглушали шума морского прибоя.
Герой Советского Союза Нина Распопова, командир звена (слева), и Лариса Радчикова, штурман
Герой Советского Союза Татьяна Макарова, командир звена
Герой Советского Союза Вера Белик, штурман звена
Чтобы мотор не отказал в воздухе, его нужно тщательно проверить на земле. Вот почему так внимательны старшие техники эскадрилий Мария Щелканова и Вера Дмитриенко
Летчики и штурманы совсем недавно возвратились с задания, у них еще не успел остыть боевой пыл. Но прозвучали задорные звуки аккордеона, и перенесенные страхи уже забыты, девушки пускаются в пляс
Солнечным погожим утром встретило нас 12 мая. Мы поставили самолеты на прикол, а сами чистились, мылись, приводили себя в порядок. Надеялись, что полку предоставят по крайней мере недельный отдых. Большинство из нас впервые попали в Крым, и девушки мечтали вдоволь покупаться в море, побывать в живописных уголках южного побережья.
Но не суждено было исполниться нашим мечтам. Уже через два дня пришел приказ: немедленно вылетать на 2-й Белорусский фронт, в 4-ю воздушную армию. Что ж, мы солдаты! Велят — значит, так надо, отдохнем после.
И утром 15 мая полк взлетел с аэродрома Чеботарка, построился поэскадрильно и лег курсом на север. Пока делали круг, я все смотрела на море. Согретое солнцем, оно вело с берегом свой нескончаемый разговор, плетя ленту пышного белого кружева прибоя.
Ну, прощай. Нет, до свидания, Черное море! До встречи, истерзанный, но по-прежнему прекрасный Крым! Я верю — мы свидимся. Только вернемся мы к твоим лазурным берегам не как солдаты. И думаю, что отныне твои берега никто и никогда не осмелится потревожить грохотом новой войны.