Глава 5. Пётр Симеонович


Началось тяжкое для меня время. Первые два дня своего отстранения я пролежал ничком на кровати, точно больной, вставая только для того, чтобы напиться. Вилли в самый первый день попытался меня расшевелить.

— Спасибо, — сказал он, вернувшись после рабочего дня в общежитие, — что не выдал нас с близнецами. Ведь мы тоже нарушили правила.

— Надеюсь, — ответил я, — ты не стал рассказывать своей обожаемой Алёне всю правду.

— Не стал, — грустно согласился он. — Но ведь всё это только подтверждает, что правила не стоит нарушать, что они придуманы не зря. Хорошо ещё, что Маша отделалась синяком на боку, а ведь зверь мог её сильно поранить.

От возмущения я даже поднялся и сел на кровати.

— Послушай, Ви, — сказал я, — можешь меня считать дураком, но всё было не так, как рассказывает всем Цейхман. Не знаю, что на неё нашло, но она сама отстегнула фиксаторы и освободила его, и потом к нему лезла, теперь-то я это понял, словно хотела его… спровоцировать.

И подробно рассказал Вилли, как всё было на самом деле.

По его лицу я старался угадать, поверит ли он мне. Мне вдруг стало страшно, что не поверит, — тогда минус ещё один друг, тогда я останусь совсем-совсем один.

Вилли выслушал не перебивая, даже когда я рассказал уж совсем невероятное про то, что медведь разговаривал. Потом он молчал почти минуту, а я тоже молчал и ждал.

И наконец он сказал:

— Быть может, ей в самом деле стало его жалко…

Я едва не расплакался от благодарности. Да, Ви деликатно обошёл проблему говорящего животного, но очевидно поверил мне во всём остальном.

— Не знаю, — ответил я и снова с облегчением плюхнулся на кровать. — Может быть, да только эта лгунья меня больше не интересует. Всё, умерла для меня совсем.

Вилли не стал ничего отвечать на это заявление, только снова тяжело вздохнул и отправился ставить чайник.

На самом деле я только храбрился, говоря, что Маша теперь меня совсем не интересует. Интересовала, и ещё как! Лёжа в кровати, я только и делал, что мучительно перебирал в голове всю последовательность действий, все сказанные слова, силясь понять — почему? Пожалела медведя? Маша Цейхман единственная из нас всех не отворачивалась, когда в классе демонстрировали препарацию лягушки или записи старых, ещё прошлого века, опытов на обезьянах. Маша Цейхман считала, что ради науки можно и даже нужно пожертвовать своими эмоциями, и строже других относилась к психологическому переносу: когда сердобольный человек приписывает животным свои возможные страдания.

Эх, нечего и говорить!

Но даже если поверить, что она в самом деле допустила такую слабость, то почему же солгала потом? Ведь дело уже было сделано, зверь едва не вырвался, нас поймали с поличным, так чего же отпираться? Зачем она сказала, что не отпускала медведя?

Снова и снова я крутил в голове мучительные вопросы и не находил ответа. Пытался подумать о другом — и снова возвращался мыслями к этому предательству. К середине второго дня я понял, что, если сейчас же, сию секунду не сделаю хоть что-то, моя голова просто лопнет и мозги разлетятся по стенам комнаты.

И я не придумал ничего лучше, чем выйти на улицу. Погожие дни уже закончились, опять поливали затяжные дожди, так что я оделся получше, натянул под дождевик связанный бабулей свитер (он немного детский, и я его стеснялся, но под дождевик как раз). И пошёл в город.

Дубна — не такой уж маленький городишко! Хотя я уже бывал тут раньше со школьными экскурсиями — всё-таки это центр биоинженерии и ксенопсихологии, — очень быстро забрёл в совсем незнакомый район. Народу на улицах было мало из-за дождя, люди передвигались быстро от дома к магазинам или по другим каким надобностям. Когда я выходил из общаги, дождь едва моросил, но к тому времени, как оказался на пустой набережной с редкими беседками-ротондами, припустил довольно сильно.

Дождь лил серым полупрозрачным стекликом, небо было непроглядно, зато в голове моей немного прояснело. Я думал теперь не о предательнице Цейхман, а о медведе. Он совершенно отчётливо повторил за мной человеческое, членораздельное слово. Повторил, потому что не знает русского языка, но по моей интонации вполне понял его значение. И сказал его Маше… Я даже остановился и стоял какое-то время, не обращая внимания на льющиеся по лицу струи дождя, когда это понял. Нет, это точно мне не привиделось, не почудилось. Иначе впору сомневаться в собственном рассудке! Но почему, почему я должен сомневаться? Разве это так невозможно? Я своими ушами слышал, как гомункул Чарли произносил своё имя. Пусть не очень уж чётко, и неизвестно, сколько времени его этому учили…

А ещё я вспомнил про эксперимент с «говорящими» обезьянами. Да и вы наверняка слышали про гориллу Коко, которая выучила язык жестов. Про это всякий, кто биологией интересуется, знает! Гориллу учили этому потому, что речевой аппарат обезьян не очень-то приспособлен для произнесения человеческих слов. А ведь гомункул оборотня воспроизводит человеческое тело куда ближе, чем приматы, даже ближе, чем человекообразные обезьяны!

Я поискал глазами укрытие, где можно было бы достать из-под дождевика смарт, и увидел впереди, всего в нескольких шагах, беседку с белыми колоннами и полукруглой крышей. Она была пуста, только какой-то сутулый человек в военном дождевике смотрел на реку. В два шага очутившись под крышей, я достал смарт, чтобы перечитать кое-что на фотографиях карты гризли. Быстро пробежал глазами по строчкам. Доктор Л. Доббс, доктор Л. Доббс, доктор Л. Доббс… Почему только я раньше об этом не подумал! Ведь если Чарли научила произносить имя его прежняя хозяйка, то доктор Л. Доббс, который дважды направлял медведя на выбраковку и дважды сам избавлял от смерти, должен знать того, кто мог бы научить зверя речи. Я быстро вбил имя доктора в поисковик, но результаты меня разочаровали. В первых строчках нашлись какие-то глупые сайты зоозащитных организаций. По всей видимости, доктора Доббса преследовали за эксперименты на животных, в том числе на оборотнях. Зато следом я выяснил, что Л. означает Лайла. Лайла Доббс, доктор медицины и независимый исследователь Института спецветеринарии университета в Ванкувере.

— Что, так и бродишь неприкаянный? — спросили у меня над ухом, от неожиданности я чуть не выронил смарт.

Я поднял глаза — на меня смотрел, чуть наклоняя, по обыкновению, голову набок, Пётр Симеонович. Его сутулую фигуру почти полностью закрывал зелёный брезентовый плащ, какие я видал разве что на военных в старых фильмах.

— Здравствуйте.

— Вот и я брожу, — кивнул он, — как не моя смена, так тоска, тоска гложет, гонит бродить…

— Как там в блоке? — спросил я, чтобы что-нибудь спросить: Пётр Симеонович начал меня пугать.

— Потихоньку, потихоньку всё в блоке. Ты бы, я тебе скажу прямо, пришёл к докторше-то, покаялся, она бы простила тебя, да и делов.

Я пожал плечами. У меня и допуска теперь нет, элключ отдал. Не караулить же её у проходной…

Пётр Симеонович порылся где-то под плащом, достал коробочку плюсны, бросил в рот пару пластинок и протянул мне.

«Вот напасть, — подумал я, — кто в здравом уме будет жевать плюсну?» Её только поколение моей бабули и жевало… Я поглядел на Петра Симеоновича, на его морщинистое ухмыляющееся лицо, седые, влажные от дождя волосы, облепившие лоб. Может быть, он и ровесник моей бабушки? Нет, не может такого быть, она уже много лет не работала…

Пётр Симеонович ещё раз подал мне коробку, бери, мол, не стесняйся, так что мне пришлось взять пластинку — не хотелось с ним ссориться.

— Гляжу на тебя, парень, — сказал Пётр Симеонович, когда я положил в рот плюсну и сморщился от неожиданного жжения, — и словно себя малого вижу. Жалостливый ты…

— Разве это плохо? — спросил я, с трудом двигая вдруг занемевшими губами. От плюсны слюна стала горькой и вязкой, и я не выдержал: выплюнул разжёванный красный кусок в ладонь.

Пётр Симеонович пожал плечами.

— Если не перемелешь в себе жалобу, не работать тебе со зверями. Они ведь слабину чуют, чуют и на слабину давят, подцепляют тебя, подцепят и — ам — сожрут.

Пётр Симеонович так громко клацнул покрасневшими от плюсны зубами, что я вздрогнул. Хоть я и выплюнул жвачку, голова моя кружилась — наверное, что-то всё-таки успел проглотить. Пётр Симеонович, как видно, разжёвывал эту дрянь куда тщательнее и старательнее глотал слюну — глаза у него стали мутные. Я совсем стушевался и начал мучительно подыскивать повод, чтобы попрощаться…

— Звери, они хитрые, — продолжал Пётр Симеонович, слегка покачиваясь, — это доктор говорит, что они несмысленные, а я поболее её видал, знаю, что хитрее зверя в лесу только человек, а зверь-человек хитрее обоих. Повидал. Думаешь, я старый? Нет, парень, я ещё не старый, мне и сорока нет, оборотень меня вымучил. Особенно хитрый зверь-человек у нас в Сибири.

Когда он про оборотней заговорил, я сразу передумал уходить.

— Вы в дисциплинаторе работали с Савой, я знаю.

— Точно, — Пётр Симеонович помотал головой, словно отгоняя неприятные воспоминания, — только это вы так говорите: «дисциплинатор», какое там, мы говорим по правде — отстойник. В наших краях в отстойник попадают звери, с которыми справиться не могут, и судьба у них одна — в расход.

Он скрипуче и как-то противно рассмеялся.

— Неужели всех подряд выбраковывали? — спросил я, чтобы он не сбился ненароком с темы.

— Всех, кого за две недели не заберут. Иной раз увозили куда-то, вроде Конторы, для опытов там или в зоовиды. По большей части сплошную дрянь в отстойник отдают, старых и злых, которых только что порешить, да. И хитрых, что черти. Вот я тебе скажу случай, после которого бросил там всё, уехал с Савой сюда. Был медведь, огромный, прямо как твой гризли в крайнем боксе, не сибирский, а с Камчатки привезённый. Шкуру не сбрасывал, как его ни молоти, даже сперва сомневались, что он точно оборотень… Просидел у нас свои две недели, был мой черёд делать это дело. У нас ведь как — доктор есть, конечно, да только он Т-61 на медведей не расходовал, а мы выводили зверя, привязывали к столбу и шагов с десяти шмаляли в башку из ружья. И в человечьем обличье стрелять сильно удобнее, и по инструкции положено. А с этим что? Ну вывели мы этого втроём, в петлях на палках, привязали, я стрельнул. Он упал, лапой аж подёргал. Лежит, не дышит — мёртвый, значит. Ну я, дурья голова, пошёл отвязывать, а он возьми и вскочи, схватил меня за плечо, когтями комбез подцепил и разорвал, а потом уж, как в твою сардельку, как вонзит зубищи. Ребята подлетели, конечно, но стрелять боятся, потому как могут меня задеть, а он ест меня и ест. Кое-как уколотили его дубинами… Полгода в больничке провалялся, думал, кончусь.



Я не знал, что ему на это ответить. Почему-то я сразу поверил в этот рассказ, хотя Пётр Симеонович говорил, путаясь в словах и всё сильнее раскачиваясь.

— Всё они, твари, понимают, — подытожил он и сплюнул на бетонный пол беседки красную, точно кровь, слюну, — побольше нашего.


Когда я в тот день добрался до общежития, уже начинало темнеть. Пётр Симеонович совсем раскис, плохо держался на ногах, и мне пришлось проводить его до жилья. Он вместе с Савой снимал комнату с отдельным входом в старой части города. Я стащил с него тяжёлый плащ и сапоги, уложил на кровать поверх одеяла и ушёл, защёлкнув дверной замок и затворив калитку.

А в общежитии меня ждал растревоженный Вилли.

— Тебя завтра вызывают к Медузе! — огорошил он меня с порога. — Будут решать.

Если честно, это здорово напугало. Они запросто могут вытурить меня домой и в школу ещё написать о том, какой я бестолковый хулиган. То-то в школе, где у меня репутация заучки и любимчика учителей, удивятся!

— Цейхман тоже вызывают? — спросил я у Вилли мрачно. Было бы логично — она ведь тоже распорядок нарушила, влезла, куда ей не положено…

— Не знаю, — ответил он. — Маша в последние дни с нами почти не разговаривает. Она, знаешь, чувствует вину, по ней это заметно.

Весь его вид выражал такую глубокую степень сочувствия и Маше, и мне, что ясно было: дело — труба, прощай, Контора! Вместо благодарности я чувствовал только раздражение.

Сожрал поджаренную Вилли яичницу на помидорах и даже спасибо не сказал. Потом навертел ещё себе огромный бутерброд, налил большую кружку чая и забрался со всем этим на кровать. В обычный день Ви непременно сделал бы мне замечание и за невежливость, и за отсутствие гигиены. Такой уж он по натуре. Но тут он только ещё горше на меня поглядывал и молчал.

Еда меня немного успокоила. Когда выгонят, тогда и буду переживать, решил я. Вслух я сказал:

— Могли бы выгнать и безо всяких разговоров. А они ишь, разводят церемонии.

Ви вздохнул, соглашаясь.

Расправившись с чаем, я достал смарт. Пусть завтра я могу уже отправиться в Москву, закончить «дело о говорящем медведе» это не помешает. Остановился я на докторе Лайле Доббс, поэтому с неё и продолжил. И всего-то через полчаса поиска меня ждал успех! Я выяснил, что доктор Доббс не только в самом деле проводила исследования по обучению оборотней речи, но и публиковала их результаты. Правда, в научном журнале статья была только одна, довольно короткая и очень общая, а всё остальное — интервью разным изданиям и перепечатки в совсем уж жёлтой прессе.

Но, на моё счастье, к единственной статье прилагался имейл, по которому с автором можно связаться.

Провозившись почти два часа, я весь вспотел (Вилли давно уже посапывал в своей кровати), но составил приличное, как мне казалось, письмо. Соврал, для солидности, что я студент университета. Про медведя написать было сложнее всего, ведь хотя я не сомневался в том, что он повторил за мной фразу на русском, всё остальное — что он умеет говорить, понимает человеческую речь, скорее всего английский язык, — только предположения, проверить которые у меня нет возможности. Так что пришлось немного и тут присочинить.

Нажав на кнопку «отправить», я ещё некоторое время лежал, пялясь в светящийся экран смарта, будто надеясь, что Лайла Доббс ответит мне тут же, причём разрешит все мои сомнения, а заодно напишет в Контору о том, что я замечательный, умный и ответственный и меня никак нельзя отчислять с практики и отправлять в Москву.

Так и уснул.

Загрузка...