СОЧИНЕНИЯ ТИМУРА КИБИРОВА


У Тимура Кибирова есть основания остаться масштабным поэтом русской литературы. Стихи его прозвучали вовремя и были услышаны даже сейчас, когда чуткая отечественная публика развлечена будничными заботами.

Для азартных деятельных художников — и Кибиров из их числа — литература не заповедник прекрасного, а полигон для сведения счетов с обществом, искусством, судьбою. И к этим потешным боям автор относится более чем серьезно. Прочтите его «Литературную секцию» и — понравятся вам эти стихи или нет, — но вас скорее всего тронет и простодушная вера поэта в слово, и жертвенность, с которой жизнь раз и навсегда была отдана в распоряжение литературе.

Приняв к сведению расхожую сейчас эстетику постмодернизма, Кибиров следует ей только во внешних ее проявлениях — игре стилей, цитатности. Постмодернизм, который я понимаю, как эстетическую усталость, оскомину, прохладцу, прямо противоположен поэтической горячности поэта. Эпигоны Кибирова иногда не худо подделывают броские приметы его манеры, но им, конечно, не воспроизвести того подросткового пыла — да они бы и постеснялись: это сейчас дурной тон.

А между тем именно «неприличная» пылкость делает Кибирова Кибировым. Так чего он кипятится?

Он поэт воинствующий. Он мятежник наоборот, реакционер, который хочет зашить, заштопать «отсюда и до Аляски». Образно говоря,

буднично и прилично одетый поэт взывает к слушателям, поголовно облаченным в желтые кофты.

И по нынешним временам заметное и насущное поэтическое одиночество ему обеспечено.

В произведениях последних лет (они и составляют предлагаемую вниманию читателя книгу) Кибиров все более осознанно противопоставляет свою поэтическую позицию традиционно-романтической и уже достаточно рутинной позе поэта-бунтаря, одиночки-беззаконника. Кибировым движут лучшие чувства, но и выводы холодного расчета, озабоченного оригинальностью, подтвердили бы и уместность и вы-игрышность освоенной поэтом точки зрения.

Новорожденный видит мир перевернутым. Какое-то время требуется младенцу, чтобы привести зрение в соответствие с действительным положением вещей. 70 лет положила советская власть на то, чтобы верх и низ, право и лево опрокинулись и вконец перемешались в мозгу советских людей. Именно это возвратное, насильственное взрослое детство и делает их советскими. Именно это — главный итог недавнего прошлого. Все остальное — стройки, войны, культура, земледелие — могут вызывать ярость, горечь, презрение, как ужасные ошибки или намеренное злодеяние, но если предположить, что все это было только средством для создания нас, современников, то напрашивающийся упрек в бессмысленности отпадает сам собой. Цель достигнута, зловещий замысел осуществлен. Здравому смыслу перебили позвоночник. Изощренная условность прочно вошла в обиход. И слово теперь находится в какой-то загадочной связи с обозначаемым понятием.

Но об этом уже достаточно сказано в антиутопии Ор-велла. Хуже другое: перевернутые понятия стали восприниматься как естественные, незыблемые.

Так, например, нынешний «правый», наверное, думает, что подхватил знамя, выроненное Достоевским.

Ему лестно, наверное, сознавать себя наследником

громоздких гениев-консерваторов, а не революционных щелкоперов. Понимает ли нынешний «правый», что на деле он внучатый племянник Чернышевского и

НбЧибВи^ Утл пн КОКСС^ВЗТО*' С об г**’'ЗСТСЛ

консервировать? Цивилизацию, где на пачке самых популярных папирос изображена карта расположения концентрационных лагерей, а с торца — Минздрав предупреждает?

С подобной же подменой имеем мы дело, когда речь заходит о традиционном противопоставлении поэта и толпы. Исконный смысл давно выветрился из этого конфликта. Последний исторический катаклизм выбил почву из-под ног романтического художнического поведения и самочувствия.

Буржуазная жизнь, вероятно, скучная жизнь. Корысть застит глаза, праздника мало, конституция от сих до сих, куцая. И поэт, «в закон себе вменяя страстей единый произвол», дразнил обывателя, сбивал с него спеси, напоминал, что свет клином не сошелся на корысти и конституции.

Обыватель в ответ отмахивался, осмелев, улюлюкал. Проще говоря, оберегал устойчивость своего образа жизни. Так они и сосуществовали: поэт и филистер, сокол и уж.

Но сокол напрасно дразнил ужа и хвастал своей безграничной свободой. На настоящего художника есть управа, имя ей гармония, и родом она, вероятно, оттуда же, откуда и законы повседневного обывательского общежития. Просто не так заземлена и регламент не такой жесткий. И обыватель не зря окорачивал романтика, потому что подозревал, что гармония ему, обывателю, не указ, ибо он туг на ухо, и если расшатать хорошенько обывательские вековые устои, то он и впрямь полетит, и летающий уж обернется драконом, а окольцованным соколам придется пресмыкаться в творческих союзах.

Поэтическая доблесть Кибирова состоит в том, что он одним из первых почувствовал, как пошла и смехотворна стала поза поэта-беззаконника. Потому что греза осуществилась, поэтический мятеж, изменив шись до неузнаваемости, давно у власти, «всемирный запой» стал повсеместным образом жизни и оказалось, что жить так нельзя. Кибиров остро ощутил родство декаденства и хулиганства. Воинствующий антиромантизм Кибирова объясняется тем, что ему ста ло ясно, что не призывать к вольнице впору сейчас поэту, а быть блюстителем порядка и благонравия. Потому что поэт связан хотя бы законами гармонии, а правнук некогда соблазненного поэтом обывателя уже вообще ничем не связан.

Те, кому не открылось то, что открылось Кибиро-ву — все эти молодые ершистые и немолодые ершистые — не понимают, что они давно никого не шокируют и тем более не солируют: они только подпе вают хору, потому что карнавал в обличии шабаша стал нормой.

Поприще Кибирова, пафос «спасать и спасаться» чрезвычайно рискованны, это — лучшая среда обитания для зловещей пользы, грозящей затмить проблеск поэзии. И в наиболее декларативных стихах сквозит сознание своего назначения, рода общественной нагрузки: «Если Кушнер с политикой дружен теперь, я могу возвратиться к себе».

Но эта важность не стала, по счастью, отличием поэзии Кибирова. Для исправного сатирика он слишком любит словесность и жизнь. В свое оправдание он смог бы сослаться на душевное здоровье, еще одну существенную, хотя и не идеологическую причину неприязни Кибирова к романтизму, как к поэтике чрезмерностей, объясняемых часто худосочием художнического восприятия.

Не знаю, насколько справедливо вообще мнение, что «то сердце не научится любить, которое устало ненавидеть», но к Кибирову оно неприменимо.

Как раз наоборот любовь, чувствительность, сентиментальность дают ему право на негодование.

Ровно потому мы имеем дело с поэзией, а не с гневными восклицаниями в рифму (кстати, рифма у Кибирова оставляет желать лучшего). И любовь и ненависть Кибирова обращены на один и тот же предмет. По-ученому это называется амбивалентностью.

Но проще говоря, он, как все мы, грешные, больше всего на свете любит свою жизнь, а советский единственный быт занял всю нашу жизнь и он омерзителен, но он слишком многое говорит сердцу каждого, чтобы можно было отделаться одним омерзением.

Все эти противоречивые чувства Кибиров описывает в «Русской песне», чудом удерживаясь на грани гордыни.

Именно любовь делает неприязнь Кибирова такой наблюдательной. Негодование в чистом виде достаточно подслеповато. Целый, жестокий, убогий советский мир нашел отражение, а теперь уже и убежище на страницах кибировских произведений. Сейчас это стремительно и охотно забывается, как свежий гадкий сон, но спустя какое-то время, когда успокоятся травмированные очевидцы, истлеют плакаты, подшивки газет осядут в книгохранилищах, а американизированный слэнг предпочитающих пепси окончательно вытеснит советский новояз, этой энциклопедии мертвого языка цены не будет.

Многие страницы исполнены настоящего веселья и словесного щегольства.

Жизнелюбие Кибирова оборачивается избыточностью, жанровым раблезианством, симпатичным молодечеством. Недовольство собой, графоманская жилка, излишек силы заставляют Кибирова пускаться на поиски новых и новых литературных приключений. Заветная мечта каждого поэта — обновиться в этих

странствиях, стать другим вовсе, — конечно, неосуществима, но зато какое широкое пространство обойдет он, пока вернется восвояси.

Словно на спор берется Кибиров за самые рискованные темы, будь то армейская похоть или оправление нужды, но сдается мне, что повод может быть самым произвольным, хоть вышивание болгарским крестом, лишь бы предаться любимому занятию — говорению: длинному, подробному, с самоупоением. Эти пространные книги написаны неровно, некоторые строфы не выдерживают внимательного взгляда, разваливаются, и понятно, что нужны они главным образом для разгона, но, когда все пошло само собой и закуражилось, поминать о начальных усилиях уже не хочется. И вообще с таким дерзким и азартным поэтическим темпераментом трудно уживается чувство меры: есть длинноты, огрехи вкуса, иной эпиграф (а к ним у Кибирова слабость) грозит (а об этом говорил еще Пушкин) перевесить то, чему он предпослан.

Иногда чертеж остроумного замысла просвечивает сквозь ткань повествования. Но, как не мной замечено, лучший способ бороться с недостатками — развивать достоинства.

Кибиров говорит, что ему нужно кому-нибудь завидовать. Вот пусть и завидует себе будущему, потому что в конце концов самый достойный соперник настоящего художника только он сам, его забегающая вперед тень.

Сергей ГАНДЛЕВСКИЙ

Лирико-

дидактические

поэмы

Зима — весна 1986 г.

Л. Кибировой

В тесноте, да не в обиде.

В простоте, да в Госкомсбыте.

В честноте, да в паразитах (паразитам — никогда!).

В чесноке, да в замполитах (замполитам — завсегда).

Не в обиде, не беда.

Льется синяя вода.

Жжется красная звезда.

Это общие места.

Наши общие места

павших, падших и подпавших, и припадочных, и спасших, спавших, спавших, спящих, спящих...

Нарисована звезда.

Льется пение дрозда.

В срамоте, да не в убитых, в бормоте, да в Апатитах, в бигудях, да в Афродитах, в знатных, ватных, знаменитых, в буднях мира и труда.

Мы — работники Труда!

Мы — крестьяне Земледелья!

Мы — ученые Науки!

Мы — хозяева Хозяйства!

Мы — учащиеся Школы Высшей школы ВПШ!

Танцы, шманцы, анаша.

В теле держится душа.

Мчатся в тундре поезда.

Спит в кишечнике глиста.

Это — общие места, наши общие места

для детей и инвалидов.

В тошноте, да не в обиде.

Нет, в обиде, да не в быдле.

Нет, и в быдле, да не важно — я читаю Фукидида.

Я уже прочел Майн Рида.

Слава Богу, волки сыты.

Ты-то что такой сердитый?

Ваня, Ваня, перестань.

Спит в желудке аскарида.

Наша молодежь юна!

Наша юность молодежна!

Атеизм у нас безбожен!

И страна у нас странна!

И народ у нас народен!

Инородец — инороден!

И печать у нас печатна!

Партия у нас партийна!

Лженаука — лженаучна!

Дети — детские у нас!

Родина у нас родная!..

Нарисована звезда.

Слышно пение дрозда.

Наши общие места. Ванька-встанька, перестань! Перестань сейчас же, гнида!

I

В сволоте, да не в обиде. Дешево, зато сердито.

Ой, Ванюша, перестань.

Ну, куда ты лезешь, Ваня?!

В Костроме, да не в Афгане. В КПЗ, да вместе с Таней. Или с Маней. Или в бане. Или в клубе на баяне.

Ваня, Ваня-простота.

Пуля-дура спит в нагане.

Это общие места.

Это, в общем, пустота.

Здрассте, наше вам, мордасти. Из какой ты, парень, части? Песня душу рвет на части. Песня, песня, перестань!

Не в чести, да не в убытке. В дураках, да при попытке. Это — общие места. Отдаленные места...

Я читаю Мандельштама.

Я уже прочел Программу. Мама снова моет раму.

Пахнет хвоей пилорама. Мертвые не имут сраму.

Где мне место отыскать?

Где ж отдельное занять?

Человеки человечны.

И враги у нас враждебны. Монумент монументален.

И эпоха эпохальна.

И поэты поэтичны.

И атлеты атлетичны. Живописцы живописны.

И преступники преступны. Звезды — красные у нас! Экономика у нас экономная, Ванюша!

Наше будущее будет.

Наше прошлое прошло. Наше будущее будет!

Наше прошлое прошло!

Это местные места...

Где ж ты, крестная звезда?

В маете, да не в накладе. В хреноте, да на параде. Нам, гагарам, недоступно, Нам, татарам, все равно! Нарисована дыра,

Льется громкое ура...

Ах вы, гады!

Ой, не надо!

Ой, родименький, не надо! Гады, гады, гады, гады!

Я-то гад, а ты-то кто?

Дед Пихто.

Я дурак, а ты-то как? Родом так.

Я в узде, а ты-то где?

В пустоте.

В пустоте в пустоте не в обиде в пустоте не в обиде в темноте в темноте но к звезде к той отдельной звезде в пустоте в темноте устремляю я взгляд устремляю я взгляд свой средь ночи...

вытри очи... вытри сопли... вытри очи.

ПОЭМА «ЖИЗНЬ К .У.ЧЕРНЕНКО»


Глава I ПАСТУШОК

Константин Устинович Черненко родился 24 сентября 1911 года в деревне Большая Тесь Новоселовского района Красноярского края, русский. Член КПСС с 1931 года. Образование высшееокончил педагогический институт и высшую школу парторганизаторов при ЦК ВКГ1 /б/. Трудовую жизнь К.У. Черненко начал с ранних лет, работая по найму у кулаков.

«Агитатор» 1984, №5

«Ах, ты, гаденыш, так?!» Огромной пятернею,

покрытой рыжим волосом, схватив

за ухо пастушка, Панкрат Акимыч

другой рукою вожжи уж занес

над худенькой, но гордою фигуркой...

«Панкратушка, не надо!» — слабый голос

раздался, — Милостивец, пощади!

Дитя ведь неразумное, сиротка.

Что хошь проси...» — «Уйди, старик, а то, час неровен, задену и тебя.

Все вы, Черненки, шельмы и смутьяны.

Вот я уряднику...» — «Родимый, не губи! Ну, хочешь душу отвести, — меня, меня уж лучше, старого». Седой как лунь старик встал на колени, плача перед мучителем. «Встань, дедушка! Не смей! Не унижайся!!» — «Ничего, внучок.

Знать, так уж на роду написано...» Ударом

смазного сапога отброшен наземь в густую жижу скотного двора, старик затих. Лишь струйка крови алой текла по седине. И прямо в небо, в бесстрастное, невнемлющее небо глаза смотрели — нет, не с укоризной, с каким-то детским удивленьем... «Деда! Родимый!» — Костя, вырвавшись, припал к родной груди. — Ну, деда! Ну, родимый!»... Панкрат Акимыч, тяжело дыша сивушным перегаром, осовело глядел на дело рук своих... «Ты — сволочь! Ты — гад проклятый!» Слабенькой ручонкой вцепился Костя в бороду убийцы.

Но был отброшен, — раз, и два, и три, в слезах, в грязи, в крови... Но тут раздался спокойный голос: «Что тут происходит?»

— «Тебе-то что? Ступай-ка стороной!

А то очки-то и разбить недолго!»

— «Молчать, кулак!» И браунинг направлен на брюхо необъятное в жилетке,

и юноша в студенческой тужурке, но с красным бантом, тою же вожжею ручищи крепко вяжет мироеду.

А после, гладя Костю по головке, спокойно говорит: «Вот так-то, брат»...

И много лет спустя, уже в тридцатых, увлекшись самбо, Константин Устиныч, в критический момент, когда противник уже готов был бросить на лопатки его, всегда старался вспомнить запах сивушный, взгляд тупой и ощущенье бессилья пред огромным кулаком.

И ненависть ему давала силы не только устоять, но победить.

ИЗ ПОЭМЫ «ПЕСНИ стиляги»

I

ЛЕТНИЙ ВЕЧЕР

Фронт закрыт. Все ушли в райком. Зарастают траншеи ромашкой.

В старом дзоте, герой, твоем полумрак, паутина, какашки.

Тишиной заложило слух.

За рекой слышен смех девичий. Гонит стадо домой пастух в гимнастерке без знаков отличья.

Вот уж окна зажглись. Сидят у калиток своих старушки.

На побывку пришел солдат, за околицей ждет подружку.

Кличет мать ребятишек домой. Фрезеровщик со смены шагает. Бюстом бронзовым дважды герой свет прощальных лучей отражает.

Благодать... Распахнул окно наш второй секретарь райкома, машинистку из гороно вспоминая с приятной истомой.

Эх, родимый! Гармонь поет. Продавщица ларек закрывает.

Над опорами ЛЭП-500 птица Божия в небе летает.

Птичка Божья! Летай, летай! Хлопотливо свивать не надо!

Весь родимый, весь ридный край озирать для тебя отрада!

Птица Божья, ты песню спой, спой нам песню без слов постылых. Забери нас в простор голубой на трепещущих малых крыльях!

Птичка Божия, Пастернак!

Хонешь, птах, я тебя расцелую. Всякий зверь, всякий бедный злак тянет ввысь свою душу живую...

Долго-долго следит секретарь твой полет, и впервые в жизни наши взгляды встречаются. Жаль, но не чувствует он укоризны.

Птичка Божья, прости-прощай! Секретарь, Бог с тобой, мудила. Льется песня моя через край, глупый край мой, навеки милый.

Это время простить долги...

Птичка Божья, пошла ты на хуй! Ходят пьяные призывники, тщетно ищут, кого б потрахать.

Никого не найдут они...

Птичка Божья, пойми ты, птичка, вовсе я не хочу войны, ни малейшей гражданской стычки.

Спой же, спой, ляг ко мне на грудь, тронь мне душу напевом печальным. Ведь они все равно дадут мне пизды, говоря фигурально.

Всякий зверь, всякий гад... Прости, птичка, скрипочка, свет несмелый.

От греха подальше лети...

Фронт закрыт. Но не в этом дело.

Все темнеет. Прости-прощай.

Подкатила к райкому «Волга».

Слышен где-то собачий лай.

Песня всхлипнула где-то и смолкла.

II

ПЕСНЬ О СЕРВЕЛАТЕ

Приедается все. Лишь тебе не дано приедаться!

И чем меньше тебя в бытии, тем в сознаньи все выше,

тем в сознании граждан все выше

ты вознесся главой непокорною — выше

всех столпов, выше флагов на башнях, и выше

всех курганов Малаховых, выше, о, выше

коммунизма заоблачных пиков...

Хлеб наше богатство. Хлеб всему голова. Но не хлебом единым живы мы, не единым богатством насущным.

Нет! Нам нужно, товарищ, и нечто иное, трансцендентное нечто, нечто высшее, свет путеводный, некий образ, символ — бесконечно прекрасный и столь же далекий, и единый для всех — это ты, колбаса, колбаса!

Колбаса, колбаса, о, салями, салями!

О, красивое имя, высокая честь!

И разносится весть о тебе депутатами съезда по просторам Отчизны, и в дальнем урочище, и на Украйне,

о тебе узнают и светлеют душою народы.

Стоит жить и работать, конечно же, стоит!

Есть бороться за что.

И от зависти черной жестоко корежит англосакса, германца и галла.

Нет у них идеалов, и не будет — пока не придут к нам смиренно

поклониться духовности нашей!

О, этнограф, философ, историк, вглядись же!

Изучи всенародную эту любовь, эту веру, надежду.

Не находишь ли ты, что все это взросло из глубин,

что сказались в явлении этом не только (и даже не столько)

достиженья ХХ-го бурного века,

сколько древние силы могучей земли, архетипы

духа нашего древнего! Может быть ныне

Возрожденья свидетелем можешь ты стать, Возрожденья

в этих скромных, обыденных формах (о, салями, салями!)

культа Фаллоса светлорожденного, культа языческой радости,

праздника жизненных сил,

христианством жидовским сожженного. И наконец-то окончательно мы избавляемся от угнетенья, от тиранства несносного... О, сервелат!

Дай нам силы в борьбе, укрепи наши души!

О, распни Его на хрен, распни Его, суку... Светлее, все светлее и все веселее. И вовсе не надо, чтобы каждому ты был доступен — профанация это!

Лишь избранники, чистые духом, прошедшие искус, в тайных капищах в благоговейном молчаньи причащаются плоти твоей...

Но профанам, но черни наивной позволено тоже поучаствовать в таинствах — через подобья, через ангелов светлых твоих, братьев меньших...

Лишь я,

только я, да и то не совсем, только я не хочу тебя. Я не хочу тебя!! Я запрещаю хотеть себе, я креплюсь, я клянусь: ты мне вовсе не нужен!!

Я ложусь на матрац. Забываю про ужин.

Свет тушу и в окно устремляю глаза.

Летней ясною синью сквозят небеса.

Крона тополя темная густо лепечет.

Я лежу в темноте, не рыдаю, не плачу.

Я лежу в темноте, защититься мне нечем. Я мечтаю дать сдачи, но выйдет иначе. Только тополь лепечет.

Да слышно далече пенье птицы.

Не может быть речи

ни о чем. Ничего не случится...

И опять:

сервелат, сервелат, я еще не хочу умирать.

У меня еще есть адреса, голоса, -у меня еще есть полчаса...

Небеса, небеса. Колбаса.

III


ВЕТЕР ПЕРЕМЕН

Ускорение, брат, ускоренье...

Свищет ветер в прижатых ушах,

Тройка мчит по пути обновленья.

Но безлюдно на этих путях.

Тройка мчится, мелькают страницы.

Под дугой Евтушенко поет.

Зреет рожь, золотится пшеница.

Их компьютер берет на учет.

Нет, не тройка, не дедовский посвист, конь железный глотает простор, не ямщик подгулявший и косный — трактор пламенный, умный мотор.

Формализм, и комчванство, и пьянство издыхают в зловонной крови.

Отчего ж так безлюдно пространство? Что же время нам души кривит?

Дышит грудь и вольнее и чище.

Отчего ж так тревожно в груди?

Что-то ветер зловещее свищет.

Погоди, тракторист, погоди!

Мчится, мчится запущенный трактор.

Но кабина пуста — погляди!

Где же ты, человеческий фактор?

Ну, куда же запрятался ты?

Постоянно с тобою морока,

Как покончить с тобой, наконец?

Что ж ты ходишь всю ночь одиноко? Что ж ты жрешь политуру, подлец?

Отвечал человеческий фактор.

И такое он стал городить,

что из чувства врожденного такта

я его не могу повторить.

А с небес и печально и строго вниз Божественный фактор глядел, где по старой сибирской дороге с ускорением трактор летел.

Горько плакал Божественный фактор и в отчаяньи к нам он взывал... Тарахтел и подпрыгивал трактор. Тракторист улыбался и спал.

ПОЭМА «ЖИЗНЬ К.У.ЧЕРНЕНКО»

Глава II У ДАЛЕКИХ БЕРЕГОВ АМУРА

Вся его дальнейшая трудовая деятельность связана с руководящей работой в комсомольских, а затем в партийных органах. В 1929-1930 годах К.У. Черненко заведовал отделом пропаганды и агитации Новоселовского райкома ВЛКСМ Красноярского края. В 1930 году он пошел добровольцем в Красную Армию. До 1933 года служил в пограничных войсках, был секретарем партийной организации пограничной заспшвы.

«Агитатор» 1984, №5

Благоухала ночь раздольным разнотравьем. «Прекрасный будет день!» — подумал он, сворачивая в сторону заставы...

Он видел Млечный путь над головой и слушал пенье птиц ночных, и думал под гул мотора: «Интересно, как прошел смотр-конкурс... Надо бы назавтра собрать актив... Двадцатого субботник в подшефной школе... До чего ж некстати пришлось уехать мне, не вовремя, ей-богу.

Но что тут будешь делать? Если впрямь у Пацюка дизентерия — шутки плохие — вся застава слечь могла.

Дня через два подъехать надо в город и навестить его». Огромная луна плыла над ним, скрываясь в темной хвое и снова появляясь. Тишина

в лесу царила, лишь ночная птица...

Но тут он встрепенулся. Отчего ж так тихо? Ведь уже видна застава.

И нет перед казармой никого...

Ему тревожно стало. Отгоняя непрошенные мысли, увеличил он скорость, и, подъехав к КПП, он торопливо соскочил с седла мотоциклета, по крыльцу протопал и бросился к дежурному: «Да что тут у вас в конце концов...» и вдруг осекся, увидев два чужих раскосых глаза, уставленные на него в упор.

И третий — круглый револьверный глаз. И, поднимая руки, он успел увидеть распростертого у стенки в нелепой позе старшину и провод оборванный. И дальше все случилось мгновенно — отработанным ударом ноги оружье выбить и связать.

В окошко разглядеть других. Спокойно пересчитать их: 25. Ползком пробраться на крыльцо. Лежать недвижно, И, улучив момент, с гранатой, с криком: «На землю, гады!» в комнату влететь и запереть десятерых в подвале.

И, боль почувствовав в плече, ругнуться, Отстреливаясь и уже слабея, взбираться на чердак. «Ага, еще один готов! Врешь, сука, не возьмешь! Черненки не сдаются!» И отбросить наган ненужный, даже для себя последнего патрона не оставив.

И, истекая кровью, отбиваться (успев подумать: «Вот как пригодились занятья самбо»). И, уже теряя

сознание, последнему врагу

сдавить кадык предсмертной хваткой...

После

народ об этом песню сложит, но все перепутает и приплетет танкистов каких-то и разведку. А летели те самураи наземь под напором простого партсекретаря.

ПОЭМА «ЖИЗНЬ К.У.ЧЕРНЕНКО»


Глава III В СПИСКАХ НЕ ЗНАЧИЛСЯ

После окончания службы в армии К.У.Черненко работал в Красноярском крае: заведующим отделом пропаганды и агитации Новоселовского и Уярского райкомов партии, директором Красноярского краевого дома партийного просвещения, заместителем заведующего отделом пропаганды и агитации, секретарем Красноярского крайкома партии.

С 1943 года КУ.Черненко учится в Высшей школе парторганизаторов при ЦК ВКП 161.

По окончании учебы с 1945 года работает секретарем Пензенского обкома партии.

«Агитатор» 1984, №5

«Ну, здравствуй, Костя, друг! Прости, что долго не отвечал — ей-богу ни секунды свободной не было — мы перешли всем фронтом в контрнаступленье... Фрицы уж не те, что в сорок первом, — пачками сдаются.

Но все же тяжко, Костя, ох, как тяжко, дружище... Я был ранен в рукопашной, и, честно говоря, когда б не ты, когда бы не твои уроки самбо, могло б и хуже кончиться... Послушай, ты что там мелихлюндию разводишь?

Ну, что за глупость в голову ты вбил?

И Сталин прав, что отчитал тебя (хотя, конечно, крут он, ох, как крут!)

Не стыдно ли такую дичь нести —

«Я не могу смотреть в глаза детей и женщин!» Костя, милый, да пойми же — ты там, в тылу, для фронта сделал больше, чем тысячи бойцов!.. Да ты ли это?

Ведь это малодушие, пойми.

Твой долг быть там, где ты всего нужнее для дела нашего. И все!

А помнишь, брат, как мы удили на Пахре в то лето?

И ты еще учил меня варить уху двойную?.. Как же это было давно. Как в сказке. Как мне не хватает тебя сейчас! Ну, ничего, Костяш!

После войны мы первым делом в отпуск и к старикам моим!.. А там рыбалка такая, доложу тебе! Ну, ладно.

Пора мне закругляться. Все. Уже артподготовка кончилась. Прощай!

Жму крепко твою лапу. Не дури.

Жене привет. Твой Ленька Брежнев».

Тихо,

задумчиво с письмом в руке сидел Черненко. Шел четвертый год войны.

ДИТЯ КАРНАВАЛА1


Набирает правда силу! Вся надеждами полна Протрезвевшая Россия, Ясноглазая страна!

А.ВОЗНЕСЕНСКИЙ, газета «Правда»

1

Как ни в чем не бывало, а бывало в говне, мы живем как попало.

Не отмыться и мне.

Мы живем как попало.

Нам попало вдвойне и на лесоповале, и на финской войне.

На афганской, гражданской, на германской войне, и на американской, что грядет в тишине.

Как не стыдно стиляге, как же он не поймет, что медаль «За отвагу» ватник честно несет.

О, дитя карнавала с леденцом-петушком, где-то там, на Ямале, на Таймыре пустом,

где-то там, на Байкале, на Памире крутом, мы с тобой приторчали, нас не сыщешь с огнем.

О, дитя карнавала, о, воскресника сын, что глядишь ты устало из народных глубин?

Из экранов, из окон,

из витрин, из зеркал,

от Колхиды далекой

до Финляндии скал.

3

Идут белые снеги.

Тишина и простор.

Набегут печенеги и получат отпор.

Набегут крестоносцы — хрустнет лед, и хана. Михаил Ломоносов взглянет в бездну без дна.

О, дитя карнавала, что ты там увидал,

что раззявил хлебало на родимую даль?

За твоими глазами то ли гной, то ли лед...

А по третьей программе дева песню поет.

4

Ой, погано, погано в голове и в стране.

Что ж ты, меццо-сопрано, лезешь в душу ко мне?

Ты не лезь туда лучше — тьма там только и муть. Самому в эту бучу страшно мне заглянуть.

Что ж ты ручкою белой гладишь медный мой лоб, на паршивое тело льешь елей да сироп?

Что ж ты, божия птица, мучишь нас и зовешь? Улетай в свою Ниццу, а не то пропадешь.

5

Фронт закрыт повсеместно. Все уходят в райком.

Лишь жених да невеста перед Вечным Огнем.

Парень в финском костюме (Маннергейм, извини).

Средь столичного шума молча встали они.

И девчонка, вся в белом, возложила цветы тем, кто жертвовал телом, кто глядит с высоты,

тем невинным, невидным,

кто погиб за мечты...

Что ж ты смотришь ехидно? Что осклабился ты?

Что ж ты тонкие губы в злой усмешке скривил? Хочешь, дам тебе в зубы у священных могил?

Ну куда ты, стиляга?

Я ведь так, пошутил.

Лишь медаль «За отвагу» не стебай, пощади.

Ты не умничай, милый, над моею страной.

В этой братской могиле сам ты будешь, дурной.

6

О, дитя карнавала, о, воскресника сын, выблядок фестиваля, большеротый кретин,

мой близнец ненаглядный, Каин глухонемой,

Авель в форме парадной что нам делать, родной?

Где-то там, на Ямале, я лежу в тишине.

О, дитя карнавала, как же холодно мне.

7

Идут белые снеги.

Тишина и простор.

Где-то в устье Онеги глохнет бедный мотор.

Где-то в центре районном вечер танцев идет, где-то в тьме заоконной бьет стилягу урод.

И девчонка, вся в белом, зачала в этот час — парню очень хотелось с пьяных маленьких глаз.

Я не сплю в эту полночь. Я смотрю на луну.

Полно, Господи, полно мучить эту страну!

Нам попало немало и хватило вполне где-то в самом начале, на гражданской войне.

Нам попало немало наяву и во сне.

Так пускай комиссары наклонятся ко мне,

в пыльных шлемах склонятся, и клинок занесут, и убьют, может статься, да и сами умрут.

Где-то в самом начале, как на грех, как на смех, всем гуртом мы напали, да, видать, не на тех.

8

Где-то в знойном Непале (он ведь рядом, Непал) мы с тобой не бывали.

Лишь Сенкевич бывал.

Где-то в Умбрии нежной, в Корнуэлле седом, в Дании безмятежной, в Бенилюксе смешном,

где-то в синей Тоскане, в Аттике золотой...

Спой мне, меццо-сопрано, птичка божия, спой!

Чтобы было мне пусто, повылазило чтоб, чтоб от счастья и грусти треснул медный мой лоб!

Чтобы стало мне стыдно, чтобы стало грешно, и завидно, обидно за родное говно.

Чтобы Родину нашу сделал я, зарыдав, и милее и краше всех соседних держав!

Чтоб жених да невеста, взявшись за руки, шли, а за ними все вместе все народы земли!

Чтоб счастливый стиляга, улыбаясь, в слезах, поднял тост: «За отвагу!», встал под общий наш стяг!

Чтоб сады расцветали белым вешним огнем как ни в чем не бывало на Таймыре пустом,

там, в заснеженных далях, за полночным окном, где-то там, на Ямале, где-то в сердце моем...

О, дитя карнавала с леденцом-петушком.

ПОЭМА «ЖИЗНЬ К.У.ЧЕРНЕНКО»


Глава IV РАДИ ЖИЗНИ НА ЗЕМЛЕ

С 1977 года он — кандидат в члены Политбюро, а с 1978 годачлен Политбюро ЦК КПСС. Депутат Верховного Совета СССР 7-10 созывов. Депутат Верховного Совета РСФСР 10-го созыва. КУ.Черненко был членом советской делегации на международном Совещании по безопасности и сотрудничеству в Европе (Хельсинки, 1975 г.).

«Агитатор» 1984, №5

«Вставай-ка, соня! Петушок пропел!»

Сон, уносящий нашего героя в былые дни, в спортзал, где проходили соревнованья, прерван был шутливым приветствием. «Тьфу, черт! Уже 12!

Как я заспался». — «Да немудрено! Легли-то мы под утро, но зато каков доклад-то! Я перечитал его сейчас — и даже не поверил, что это мы с тобою сочинили.

Ну уж теперь повертятся они!»

— «Да, господину Форду нынче не позавидуешь». — «Ну ладно, пожалел! Они бы нас не очень пожалели будь воля их... А ну вставай, лентяй!»

И Брежнев резко сдернул одеяло.

«Ну, Леня, не балуйся! Ну, минутку

дай полежать еще» — «Вставай, засоня!

И, слушай, помоги мне ради бога...»

— «Что, снова галстук?» — «Ничего смешного не вижу...» — «Эх, ты, Ленька, Ленька!

Вот я не стану помогать, хорош ты будешь! То-то будет радость приятелям американцам. Что?

Боишься, а?» — «Да ладно тебе. Костя.

Типун тебе на длинный твой язык!»

— «Ну, ну, я пошутил. Давай свой галстук. Учись, пока я жив».

ХРИСТОЛОГИЧЕСКИЙ диптих

Часть 1

Розы цветут. Красота, красота' Скоро узрим мы младенца Христа!

АНДЕРСЕН

Тускло светит звезда Чернобыль.

В этом свете почудилось мне: Джугашвили клинок обнажил, гулко скачет на Бледном Коне.

Ты прости, я, быть может, не прав. Может, это не правда еще.

Говорят, что, крылом воссияв, защитит нас небесный Хрущев.

Только это, прости, ерунда!

Вон, любуйся, Хрущев твой летит в сонме ангелов бездны сюда, мертвой лысиной страшно блестит!

До чего же огромны они!

Легионом их в книге зовут.

И в моей голове искони они скачуг и песню поют.

Это есть наш единственный бой.

Мы уже проиграли его.

Видишь, Сталин такой молодой.

Нету против него никого.

Ты прости и не слушай меня.

Много лет я уже одержим.

И в пустые глазницы Коня я гляжусь и дрожу перед ним.

Разверзаются ада врата.

И уже никого не найти,

кто бы спрятал младенца Христа

под рубахой на потной груди.

Смейся, смейся, не слушай меня. Страхом, видимо, я ослеплен.

Но во тьме мне предстал Сатана. Я-то знаю, как выглядит он!

Не политика это, клянусь!

Ну, причем же политика тут!

Мне приснился младенец Иисус.

Я-то знаю, его предадут.

Не политика это, дурак!

Ну, когда наконец ты поймешь — Он в яслях беззащитен и наг,

Он опять пропадет ни за грош!

И тогда ты поймешь, наконец,

И тогда, наконец, заорешь! Надвигается полный конец!

Мы с тобой пропадем ни за грош...

Вновь пробили куранты в Кремле. Вновь по первой программе футбол. Вновь петух прокричал на заре.

И отрекшийся встал и пошел.

Часть 2

Ты сегодня в новом платье цвета — ах! — морской волны. Как златой песок Ривьеры волосы озарены.

Вся ты, как круиз беспечный вдоль брегов Европы той, той Отчизны нашей вечной, где не будем мы с тобой.

Ну, не будем и не надо.

Ну, не надо, ну, пойдем!

По заброшенному саду мы гуляем и поем.

Мы поем и по тропинке вслед за бабочкой идем.

Мы с тобой — как на картинке. Мы о будущем поем.

И ничто нас не разлучит, даже мать-сыра земля, ибо смысл ея летучий нам открыли тополя.

Солнце-клеш, какое счастье несмотря на смерть и страх. Словно первое причастье, вьется птица в небесах.

Птица Божья, птица Божья, пой, не бойся, ты права!

Нежно гладит нашу кожу золотая синева.

Потому что мы ячейка Царства Будущей Любви!

Зря кривит судьба-злодейка губы тонкие в крови.

Мы поем с тобой, гуляем в синеве, в листве, в траве. Потому что твердо знаем окончательный ответ:

Глупости, что все проходит! Глупости, не верь, дружок!

Все вернется нам в угоду в свой, уже недолгий, срок.

Все еще прекрасней станет (как вода на свадьбе той) под легчайшими перстами, что слепили нас с тобой.

Так гляди, гляди на лето, на заросший этот сад, на счастливый полдень этот, словно много лет назад.

Сердце, сердце, грозным строем встали беды пред тобой!

Пой, не бойся, Бог с тобою! Ничего не бойся, пой!

Цвет морской волны прохладной, золото российских нив, чистый-чистый, беспощадный, с детства памятный мотив!

И Европа наша с нами, и Россия часть ее, и святое наше знамя — платье новое твое!

ПОЭМА «ЖИЗНЬ К.У.ЧЕРНЕНКО»

Глава V

РЕЧЬ ТОВАРИЩА К.У.ЧЕРНЕНКО

на Юбилейном Пленуме Союза писателей СССР 25 января 1984 года (по материалам журнала «Агитатор»)

Вот гул затих. Он вышел на подмостки. Прокашлявшись, он начал: «Дорогие товарищи! Наш пленум посвящен пятидесятилетию событья значительного очень...» Михалков, склонясь к соседу, прошептал: «Прекрасно он выглядит. А все ходили слухи, что болен он». — «Тс-с! Дай послушать.» «... съезда писателей советских, и сегодня на пройденный литературой путь мы смотрим с гордостью. Литературой, в которой отражение нашли ХХ-го столетия революционные преобразования!» Взорвался аплодисментами притихший зал. Проскурин неистовствовал. Слезы на глазах у Маркова стояли. А Гамзатов, забывшись, крикнул что-то по-аварски, но тут же перевел: «Ай, молодец!»

Невольно улыбнувшись, Константин Устинович продолжил выступленье.

Он был в ударе. Мысль, как никогда, была свободна и упруга. «Дело, так начатое Горьким, Маяковским,

Фадеевым и Шолоховым, ныне продолжили писатели, поэты...»

И вновь аплодисменты. Евтушенко, и тот был тронут и не смог сдержать наплыва чувств. А Кугультинов просто лишился чувств. Распутин позабыл на несколько мгновений о Байкале и бескорыстно радовался вместе с Нагибиным и Шукшиным. А рядом Берггольц и Инбер, как простые бабы, ревмя ревели. Алигер, напротив, лишилась дара речи. «Ка-ка-ка...» — Рождественский никак не мог закончить.

И сдержанно и благородно хлопал Давид Самойлов. Автор «Лонжюмо» платок бунтарский с шеи снял в экстазе, размахивая им над головой.

«Му-му-му-му» — все громче, громче, громче ревел Рождественский. И Симонов рыдал у Эренбурга на плече скупою солдатскою слезой. И Пастернак смотрел испуганно и улыбался робко — ведь не урод он, счастье сотен тысяч ему дороже. Вдохновенный Блок кричал в самозабвении: «Идите!

Идите все! Идите за Урал!»

А там и Пушкин! Там и Ломоносов!

И Кантемир! И Данте! И Гомер!..

Ну, вот и все. Пора поставить точку и набело переписать. Прощай же, мой Константин Устинович! Два года, два года мы с тобою были вместе.

Бессонные ночные вдохновенья

я посвящал тебе. И ныне время

проститься. Легкомысленная муза

стремится к новому. Мне грустно, Константин

Устинович. Но таковы законы

литературы, о которой ты

пред смертью говорил... Покойся с миром

до радостного утра, милый прах.

ЛЕСНАЯ ШКОЛА


Ехал на ярмарку Ванька-холуй За три копейки показывать ху... художник, художник, художник молодой...

Хулиганская песня

Ой вы, хвойные лапы, лесные края, ой, лесная ты школа моя!

Гати-тати-полати, ау-караул, елы-палы, зеленый патруль!

В маскхалате на вате, дурак дураком, кто здесь рыщет с пустым котелком?

Либо я, либо ты, либо сам Святогор, бельма залил, не видит в упор!

Он не видит в упор, да стреляет в упор, слепота молодцу не укор!

Он за шкурку трясется, пуляет в глаза. Елы-палы, река Бирюса!

Ой, тюменская нефть да якутский алмаз, от варягов до греков атас.

И бродяга, судьбу проклиная, с сумой вдоль по БАМу тащится домой.

Ой, гитара, палаточный наш неуют!

Дорогая, поедем в Сургут.

И гляди-ка — под парусом алым плывет омулевая бочка вперед!

И полночный костер, и таежная тишь, и не надо, мой друг, про Париж.

От туги до цынги нам не видно ни зги.

Лишь зеленое море тайги!

Лишь сибирская язва, мордовская сыпь...

Чу — Распутин рыдает, как выпь, над Байкалом, и вторит ему Баргузин.

Что ты лыбишься, сукин ты сын?

Волчья сыть, рыбья кровь, травяной ты мешок, Хоть глоток мне оставь, корешок!

Вот те Бог, вот те срок, вот те сала шматок, беломоро-балтийский бычок.

Возле самой границы, ты видишь, овраг!

Там скрывается бешеный враг — либо я, либо ты, либо сам Пентагон!

О, зеленые крылья погон!

И так тихо, так тихо в полночном лесу, лишь не спит злополучный барсук.

Все грызет и грызет он мучительный сук.

Мне ему помогать недосуг.

Три гудочка я сделаю — первый гудок намотает положенный срок, а второй про любовь, про любовь прокричит, третий харкнет и снова молчит.

Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь ни фига, человечья не ступит нога...

В темном лесе свирель, сею лен-конопель, волчью ягоду, заячий хмель...

Но кто скачет, кто мчится — спаси-помоги — 1 Царь Лесной, председатель тайги!

С ним медведь-прокурор да комар-адвокат, и гадюки им славу свистят!

Призрак бродит по дебрям родным разъярен, европейский покинув газон.

Он рубаху последнюю ставит на кон, спит и видит сивушный свой сон.

В рукавицах ежовых, с моржовым концом он бредет, голосит ни о ком.

Лихоманка его зацелует до дыр, обтрухает парадный мундир.

И над Шушенским стелется черная гарь, да стучит костяная нога.

Бабка-ёшка обнову нам хочет вязать и базедовы пучит глаза.

То не Маркс тебя мучает, не капитал,

это бред-берендей забодал,

это дед-лесовик, это гад-Боровик,

Иванова коварный парик!

Это дурью мы мучимся, лен-конопель, волчья ягода, заячий хмель.

Белина-целина, что ни день — то война, елы-палы, лесная страна.

По сусекам скребут, по сусалам гвоздят, по централам торчат-чифирят.

Эх, кайло-кладенец, эх, начальник-отец.

Эх, тепло молодежных сердец!..

Одиноко гуляет гармонь вдоль села.

Ей навстречу Дерсу Узала: «Ты сыграй мне, гармонь, над разливами рек!»

— «А пошел бы ты на хер, чучмек!»

В Красном Чуме на Ленина чукча глядит.

Вот те культ, и просвет, и полит.

Ленин делает ручкой вперед и вперед.

Чукча смотрит и песню поет.

Он поет гуль-мулла, и поет йок-ялла, и поет он якши-мишмулла.

И качается в такт, и клубится табак.

Входят в чум итэльмен и коряк.

И тунгус черемису в глаза наплевал, да упал, да уснул наповал.

Гог штакетником двинул Магогу меж рог.

Геку Чук вставил перышко в бок.

Нам кровавой соплей перешибли хребет. Отползай, корешок, за Тайшет.

И, как шапку в рукав, как в колодец плевок, нас умчит тепловозный гудок.

Ну, чего же ты, Дуня? Чего ты, Дуня?

Сядь поближе, не бойся меня.

Пойдем-выйдем в лесок, да сорвем лопушок, да заляжем в медвяный стожок.

Алый цветик-цветок, дроля милый дружок, одуванчиков желтых венок.

Но не вздохи у нас на скамейке — любовь. Вынь да вдвинь свой амбарный засов.

Нас венчали не в церкви, сыр-бор да простор! Над макушкой завяжем подол!

Ну, натешился всласть, кучерявый, вылазь, видишь, вся тут артель собралась!

Не гляди же с тоской на дорогу, дружок!

Зря зовет тепловозный гудок.

Там плацкартные плачут, да пьют, да поют, а СВ все молчат да жуют.

А в Столыпиных стелят казенный матрас — пидорасят друг друга и нас...

В феврале на заре я копаюсь в золе, я дрожу в феврале на заре.

Снова в широкошумных дубровах один я бегу, сам себе господин.

Но взглянул я вокруг — а кругом на века братья Строговы строят ДК!

Вырастают, как в сказке, то ГЭС, то АЭС, освещают прожектором лес!

Все мне дорого здесь, все мне дорого здесь, ничего мне недешево здесь!

То прокисли молочные реки во зле, вязнут ноги в пустом киселе.

В феврале на заре я копаюсь в золе, я ищу да свищу на заре.

Эх, белеть моим косточкам в этих краях, эх, Собес, Красный Крест да Госстрах.

О, не пей, милый брат, хоть денечек не пей, ты не пей из следов костылей!

И сияют всю ночь голубые песцы, и на вышках кемарят бойцы,

Ороси мои косточки пьяной слезой — клюквой вырасту я над тобой.

Что нам красная небыль и что Чернобыль! Золотой забиваем костыль.

И народнохозяйственный груз покатил, был да сплыл от Карпат до Курил...

Кверху брюхом мы плыли по черной реке, алый галстук зажав в кулаке.

А по небу полуночи Саша летел Башлачев и струнами звенел.

Он летел, да звенел, да курлыкал вдали.

Мы ему подтянуть не могли.

Мы смотрели глазами из рыбьей слюды из-за черной чумной бороды!

И чума-карачун нам открыла глаза — елы-палы, какая краса!

И Мороз, Красный нос нам подарки принес — фунт изюму да семь папирос.

О, спасибо, спасибо, родная земля, о, спасибо, лесные края!

И в ответ прозвучало: «Да не за что, брат, ты и сам ведь кругом виноват».

О, простите, простите, родные края, о, прости мне, лесная земля!

«Да ну что ты, — ответила скорбная даль, — для тебя ничего мне не жаль...»

На передних конечностях, видишь, вперед человек настоящий ползет.

И мучительно больно не будет ему.

Почему, объясни, почему?

Выползает пилот на опушку и зрит — там стоит свежесрубленный скит, там во гробе хрустальном Корчагин лежит, взгляд недвижный звездою горит.

Поднимайся, пойдем, закаленная сталь!

Слышишь, плачет братишка Кармаль!

Слышишь, бьется с врагом не на жизнь Муамар! Поползли к ним на выручку в даль!

И еловую лапу протянем друзьям!

Поползли по лесам, по горам!

К жгучим ранам прижми подорожника лист, след кровавый стели, не скупись!..

Ой, Ярила-мудила, ой, падла-Перун, моисеевский Лель-топотун!

Бью челом вам, бью в грязь своим низким челом, раскроив о корягу шелом!

Да, мы молимся пням, да дубам, да волкам, припадаем к корявым корням.

Отпустите меня, я не ваш, я ушел, елы-палы, осиновый кол.

Гадом буду и бля буду, только пусти, в свою веру меня не крести!

Дураки да штыки, да Госстрах, да Собес, елы-палы, сыр-бор, темный лес!..

Как по речке, по речке, по той Ангаре две дощечки плывут на заре.

И, ломая у берега тонкий ледок, я за ними ныряю в поток.

И, дощечки достав, я сложу их крестом, на утесе поставлю крутом.

Крест поставлю на ягодных этих местах, на еловых, урловых краях.

Подходи же, не бойся, чудак-человек, комбайнер, замкомвзвода, генсек!

Приходите, народы какие ни есть, хватит в этих обителях мест.

Так открой же, открой потемневший Свой Лик, закрути, закрути змеевик!

И гони нас взашей, и по капле цеди, и очищенных нас пощади!..

Но не в кайф нам, не в жилу такой вот расклад, елы-палы, стройбат, диамат!

Гой еси, пососи, есть веселье Руси, а Креста на ней нет, не проси!

И кричи не кричи — здесь не видно конца, брей не брей — не отыщешь лица.

Где тут водка у вас продается, пацан?

До чего ж ты похож на отца!

Эй, скажи, что за станция это, земляк?

Эта станция, парень, Зима!

Да тюрьма, да сума, да эхма задарма, карачун это, парень, чума.

Елы-палы, гудит тепловозный гудок: вот те срок, вот те срок, вот те срок!

За туманом мы едем, за запахом хвой, и туман получаем с лихвой!

Слышишь, снова кричит с бодуна Гамаюн, фиксой блещет чума-карачун!..

В феврале на заре сеем лен-конопель, невзирая на хмель и метель.

В феврале на заре мы лежим на земле, согревая друг друга в золе.

То ли черт нас побрал, то ль сам Бог нам велел, елы-палы, косяк-конопель!

Мама, мама, дежурю я по февралю, в Усть-Илиме пою: Улялюм!

Улялюм, твою мать, не увидишь конца.

До чего ж я похож на отца!

И ворую я спички, курю я табак, не ночую я дома, дурак!

И спасибо, спасибо, лесная земля!

Бог простит вас, родные края!

И валежник лежит, и Джульбарс сторожит, вертолет все кружит да кружит.

Но соленые уши, пермяк-простота из полена строгает Христа.

ПОСЛЕСЛОВИЕ К КНИГЕ «ЛИРИКО-ДИДАКТИЧЕСКИЕ ПОЭМЫ»

Дурак! При чем туг Вассерман!

Ты сделай мне пирке!

Ты посмотри — в моей руке лишь фантик золотой.

Малины положи в стакан, укрой меня, родной!

Ты посмотри — в моих глазах лишь светлая слеза!

Ты трепанируй череп мой -там злости никакой!

Там только тьма, там только свет, там только лед и жар, там только ужас и душа, которой всех нас жаль!

Ты стетоскоп приставь к груди, прислушайся ко мне, услышь меня, мой бедный враг, ты слышишь, больно как?

Пощупай ребра — где тут жир?

Я не с него бешусь.

Пока надеюсь, я дышу.

Я не зажрался, нет!

Я не гнилой, пощупай нос, пощупай все, что хошь!

Никто меня не подучил, послушай, замолчи!

Как на ладони весь я тут, я маленький совсем.

Я в кулаке твоем пищу и смысла в нем ищу.

Я не стиляга! Нет, поверь!

Я совесть не пропил!

Дурак, при чем же тут бордель? Чахотка да Сибирь!

Чахотка да Сибирь, вот так, такой я вижу знак.

И имя доброе мое — заступника всего!..

Ты сделай лучше мне пирке, ведь я в твоей руке!

КОНЕЦ

Рождественская

песнь

квартиранта

Конец 1986 г.

Людмиле Кибировой

РОЖДЕСТВЕНСКИЕ АЛЛЕГОРИИ


I


Отвяжись, я тебя умоляю...

В.НАБОКОВ

Ничего не пила со вчерашнего дня.

Хоть вчера еще все закупила.

А сегодня «Салюта» купила она, чтобы вместо шампанского было.

И спала в бигудях, и помыла полы, с синтетической елкой возилась.

Золотые такие, литые шары...

Улыбалась, потом прослезилась.

В шесть часов ее гости придут. И, небось, Николай уже будет готовый.

Дед Мороз, Дед Мороз, ничего не сбылось. Почему все так вышло херово?

Из кримплена бордовое платье. Оно отстиралось, отгладилось чисто.

Лишь у вытачки левой осталось пятно.

Но оно незаметно почти что.

И зеленые тени, и пудра «Кармен», губы бантиком, фикса стальная.

Жаль, флакончик духов с похмелюги Армен взял да вылакал, сволочь такая.

Годы девичьи, где ж вы? Родимый детдом,

ПТУ, общежитье, девчата,

СУ да СМУ, да роддом, да нарсуд, а потом ЛТП... да сама виновата.

Новый год, Новый год! Пусть же будет светло. Может, все еще сбудется, братцы.

Как у всех, как у тех, вот нарочно, назло! Пусть попробуют только нажраться!..

Но не будет подарков тебе никаких, морда пьяная, рыло дурное!

На погосте маманя, на нарах жених, вены вздулись под старым капроном.

Что ж, сучара, ты ждешь, что, блядища, глядишь, улыбаешься, дура такая?

На-ка, выкуси шиш, отвяжись, отвяжись, не дыши на меня, умоляю!..

Так зачем же ты ждешь и помыла полы и, нарезав снежинки искусно (как прекрасны они, как чисты и белы), на окошко наклеила густо.

1

ЗАЧИН

Край ты мой единственный, край зернобобовый, мой ты садик-самосад, мой ты отчий край!

Я ж твоя кровиночка, колосочек тоненький!

Ты прости меня, прощай да помнить обещай!

Ты прости меня, прощай, край древесностружечный, край металлорежущий, хозрасчетный мой, ой, горючесмазочный, ой, механосборочный, ой ты, ой, лесостепной да мой ты дорогой!

Ой ты, ой, суди меня, народнохозяйственный, социально-бытовой и камвольный наш!

Дремлют травы росные, да идут хлопцы с косами, Уралмаш да Атоммаш, да шарашмонтаж!

Литмонтаж, писчебумаж, да видимо-невидимо,

да не проехать — не пройти, да слыхом не слыхать.

Ах, плодово-ягодный, ах, товаро-денежный,

ах, боксит, суперфосфат,

да полно горевать!

Да полно горе горевать, мать варяго-росская!

Тьфу, жидомасонские шнобели-крючки!

Что ж вы, субподрядчики, сменщики, поставщики? Что же вы, поставщики,

Дурни-дураки?

Эх вы, дурни-дураки военно-спортивные, грозные, бесхозные, днем с огнем искать!

Где же ваши женушки, где же ваше солнышко? Хва, ребята, вашу мать, да горе горевать!

Да полно горе-горевать, золотые планочки,

об рюмашечку стакашек — чок да перечок!

Спят курганы темные, жгут костры высокие, прийдет серенький волчок да схватит за бочок!

Прийдет черный воронок, ой, правозащитные! Набегут, навалятся, ой, прости-прощай, ой, лечебно-трудовой, жди-пожди, посасывай! Бедненький мой, баю-бай, спи, не умирай.

Прийдет серенький волчок, баю-баю-баиньки, и дорожно-транспортный простучит вагон.

Заинька мой, заинька, маленький мой, маленький, вот те сон, да угомон, да штопаный гандон.

Заинька мой, попляши, серенький мой, серенький! Избы бедные твои, пшик да змеевик.

Край мой, край, окраина, краешек, краюшечка. Совесть бедная моя, заветная моя.

Совесть, совесть, никуда не уйти мне, матушка,

Тут я, туточки стою, агитпроп мне в лоб. Здравствуй, здравствуй — я пою, а во поле чисто. Чисто во поле, дружок.

Зайка скок-поскок.

2

Загрузка...