Людмиле Кибировой


«Когда погребают эпоху, Надгробный псалом не звучит, Крапиве, чертополоху Украсить ее предстоит.

А после она выплывает,

Как труп на весенней реке, — Но матери сын не узнает,

И внук отвернется в тоске.»

АННА АХМАТОВА

ВСТУПЛЕНИЕ

Пахнет дело мое керосином,

Керосинкой, сторонкой родной,

Пахнет «Шипром», как бритый мужчина,

И как женщина, — «Красной Москвой» (Той, на крышечке с кисточкой), мылом, Банным мылом да банным листом, Общепитской подливкой, гарниром,

Пахнет булочной там, за углом.

Чуешь, чуешь, чем пахнет? — Я чую, Чую, Господи, нос не зажму — «Беломором», Сучаном, Вилюем,

Домом отдыха в синем Крыму!

Пахнет вываркой, стиркою, синькой,

И на ВДНХ шашлыком,

И глотком пертусина, и свинкой,

И трофейным австрийским ковром, Свежеглаженым галстуком алым,

Звонким штандыром на пустыре,

И вокзалом, и актовым залом,

И сиренью у нас на дворе.

Чуешь, сволочь, чем пахнет? — Еще бы! Мне ли, местному, нос воротить? — Политурой, промасленной робой,

Русским духом, едрить-колотить!

Вкусным дымом пистонов, карбидом,

Горем луковым и огурцом,

Бигудями буфетчицы Лиды,

Русским духом, и страхом, и мхом. Заскорузлой подмышкой мундира,

И гостиницей в Йошкар-Оле,

И соляркою, и комбижиром В феврале на холодной заре,

И антоновкой ближе к Калуге,

И в моздокской степи анашой,

Чуешь, сука, чем пахнет?! — и вьюгой, Ой, вьюгой, воркутинской пургой!

Пахнет, Боже, сосновой смолою,

Ближнем боем да раной гнилой, Колбасой, колбасой, колбасою,

Колбасой — все равно колбасой! Неподмытым общаговским блудом,

И бензином в попутке ночной,

Пахнет Родиной — чуешь ли? — чудом, Чудом, ладаном, Вестью Благой!

Хлоркой в пристанционном сортире, Хвоей в предновогоднем метро.

Постным маслом в соседской квартире (Как живут они там впятером?

Как ругаются страшно, дерутся...).

Чуешь — Русью, дымком, портвешком. Ветеранами трех революций.

И еще — леденцом-петушком,

Пахнет танцами в клубе совхозном (Ох, напрасно пришли мы сюда!), Клейкой клятвой листвы, туберозной Пахнет горечью, и никогда,

Навсегда — канифолью и пухом,

Шубой, Шубертом... Ну, — задолбал! Пиром духа, пацан, пиром духа,

Как Некрасов В.Н. написал!

Пахнет МХАТом и пахнет бытовкой, Люберецким дурным кулаком,

Елисеевским и Третьяковкой,

Русью пахнет, судьбою, говном.

Черным кофе двойным в ЦДЛе.

— Врешь ты все! — Ну, какао в кафе. И урлой, и сырою шинелью В полночь на гарнизонной губе.

Хлорпикрином, заманом, зарином,

Гуталином на тяжкой кирзе,

И родимой землею, и глиной,

И судьбой, и пирожным безе.

Чуешь, чуешь, чем пахнет? — Конечно! Чую, н-юхаю — псиной и сном,

Сном мертвецким, похмельем кромешным, Мутноватым грудным молоком!

Пахнет жареным, пахнет горелым Аллергеном — греха не таи!

Пахнет дело мое, пахнет тело,

Пахнут слезы, Людмила, мои.

ГЛАВА I

Купим мы кровью счастье детей.

П.ЛАВРОВ

Спой же песню мне, Глеб Кржижановский! Я сквозь слезы тебе подпою,

Подскулю тебе волком тамбовским На краю, на родимом краю!

На краю, за фабричной заставой Силы черные злобно гнетут.

Спой мне песню, парнишка кудрявый, Нас ведь судьбы безвестные ждут.

Это есть наш последний, конечно,

И единственный, видимо, бой.

Цепи сбрасывай, друг мой сердешный, Марш навстречу заре золотой!

Чтоб конфетки-бараночки каждый Ел от пуза под крышей дворца — Местью правой, священною жаждой Немудрящие пышут сердца.

Смерть суровая злобным тиранам,

И жандармам, и лживым попам,

Юнкерам, гимназисткам румяным,

Толстым дачникам и буржуям!

Эх, заря без конца и без края,

Без конца и без края мечта!

Объясни же, какая такая Овладела тобой правота?

Объясни мне, зачем, для чего же,

Растирая матросский плевок,

Корчит рожи Европе пригожей Сын профессорский, Сашенька Блок?

Кепку комкает идол татарский, Призывая к порядку Викжель,

Рвется Троцкий, трещит Луначарский, Только их не боюсь я уже!

Я не с ними мирюсь на прощанье. Их-то я не умею простить.

Но тебя на последнем свиданьи Я не в силах ни в чем укорить!

Пой же, пой, обезумевший Павка,

И латыш, и жидок-коммисар,

Ясный сокол, визгливая шавка, Голоштанная, злая комса!

Пой же, пой о лазоревых зорях, Вшивота, в ледяном Сиваше.

Пой же, пой, мое горькое горе,

Кровь на вороте, рот до ушей!

Мой мечтатель-хохол окаянный,

Помнят псы-атаманы тебя,

Помнят гордые польские паны.

Только сам ты не помнишь себя. Бледный, дохлый, со взором горящим, Пой, селькор, при лучине своей,

Пой, придуманный, пой, настоящий Глупый дедушка Милы моей!

Мой буденовец, чоновец юный,

Отложи «Капитал» хоть на миг, Погляди же, как жалобно Бунин На прощанье к сирени приник! Погоди, я тебя ненавижу.

Не ори, комиссар, замолчи!

Черной молью, летучею мышью Плачет дочь камергера в ночи!

И поет, что поломаны крылья,

Жгучей болью всю душу свело, Кокаина серебряной пылью Всю дорогу мою замело!

Из Кронштадта мы все, из Кронштадта, На кронштадский мы брошены лед! Месть суровая всем супостатам,

Ни единый из нас не уйдет!

И отравленным черным патроном С черной челочкой Фани Каплан На заводе, заметь — Михельсона! Разряжает преступный наган.

Эй, поручик, подайте патроны, Оболенский, налейте вина!

В тайном ларчике ваши погоны Сохранит поэтесса одна.

Петька Анке показывал щечки,

Плыл Чапай по Уралу-реке.

Это .есть наш последний денечек, Блеск зари на холодном штыке!

И куда же ты, яблочко, катишь?

РВС, ВЧК, РКК.

Час расплаты настал, час расплаты,

Так что наша не дрогнет рука!

И, повысив звенящие шашки,

Рубанем ненавистных врагов —

Ты меня — от погона до пряжки,

Я тебя — от звезды до зубов. Никогда уж не будут рабами Коммунары в сосновых гробах,

В завтра светлое, в ясное пламя Вы умчались на красных конях!

Хлопцы! Чьи же вы все-таки были? Кто вас в бой, бестолковых, увлек? Для чего вы со мною рубились, Отчего я бежал наутек?

Стул в буржуйке потрескивал венский. Под цыганский хмельной перебор Пил в Констанце тапер Оболенский,

А в Берлине Голицын-шофер.

Бились, бились, товарищ, сражались.

Ни бельмеса, мой друг, ни аза.

Так чему ж вы сквозь дым улыбались, Голубые дурные глаза?

Погоди, дуралей, погоди ты!

Ради Бога, послушай меня!

Вот оно, твое сердце, пробито Возле ног вороного коня.

Пожелай же мне смерти мгновенной Или раны — хотя б небольшой! Угорелый мой брат, оглашенный,

Я не знаю, что делать с тобой.

Погоди, я тебя не обижу,

Спой мне тихо, а я подпою.

Я сквозь слезы прощальные вижу Невиновную морду твою.

Погоди, мой товарищ, не надо.

Мы уже расквитались сполна.

Спой мне песню: Гренада, Гренада. Спойте, мертвые губы: Грена...

«Ты рядом, даль социализма...»

Б.ПАСТЕРНАК

Спойте песню мне, братья Покрассы! Младшим братом я вам подпою.

Хлынут слезы нежданные сразу,

Затуманят решимость мою.

И жестокое, верное слово В горле комом застрянет моем. Толстоногая, спой мне, Орлова,

В синем небе над Красным Кремлем! Спой мне, Клим в исполненьи Крючкова, Белозубый танкист-тракторист,

Спой, приветливый и бестолковый В брюках гольф иностранный турист! Покоряя пространство и время,

Алый шелк развернув на ветру,

Пой, мое комсомольское племя,

Эй, кудрявая, пой поутру!

Заключенный каналоармеец,

Спой и ты, перекованный враг!

Светлый путь все верней и прямее! Спойте хором, бедняк и средняк!

Про счастливых детишек колонны,

Про влюбленных в предутренней мгле, Про снующие автофургоны С аппетитною надписью «Хлеб». Почтальон Харитоша примчится По проселку на стан полевой.

Номер «Правды» — признались убийцы, Не ушли от расплаты святой!

И по тундре, железной дороге Мчит курьерский, колеса стучат,

Светлый путь нам ложится под ноги, Льется песня задорных девчат!

На далеком лесном пограничье,

В доме отдыха в синем Крыму Лейся, звонкая песня девичья,

Чтобы весело было Ему!

Так припомним кремлевского горца!

Он нас вырастил верных таких,

Что хватило и полразговорца,

Шевеления губ чумовых.

Выходи же мой друг, заводи же Про этапы большого пути.

Выходи, я тебя не обижу.

Ненавижу тебя. Выходи.

Ах, серпастый ты мой, молоткастый, Отчего ты свободе не рад,

О которой так часто, так часто В лагерях до зари говорят?

Спой мне, ветер, про счастье и волю, Звон подков по брусчатке святой,

Про партийный наказ комсомолу И про маршала первого спой!

Праздник, праздник в соседнем колхозе! Старый пасечник хмыкнул в усы,

Над арбузом жужжащие осы,

Гармонист подбирает басы.

Под цветущею яблоней свадьба — Звеньевую берет бригадир!

Все бы петь тебе, радость, плясать бы Да ходить в ДОСААФовский тир!

От успехов головокруженье!

Рано, рано трубить нам отбой!

Видишь, Маша, во мраке движенье?

Враг во тьме притаился ночной!

Там в ночи полыхают обрезы,

Там в муку подсыпают стекло,

У границы ярится агрессор,

Уклонисты ощерились зло!

Рыков с Радеком тянут во мраке К сердцу Родины когти в крови!

За Ванцетти с бедняжкою Сакко Отомсти! Отомсти! Отомсти!

Вот, гляди-ка ты — два капитана За столом засиделись в ночи.

И один угрожает наганом,

А второй третьи сутки молчит.

Капитан, капитан, улыбнитесь!

Гражданин капитан! Пощади!

Распишитесь вот тут. Распишитесь!! Собирайся. Пощады не жди.

Это дедушка дедушку снова На расстрел за измену ведет.

Но в мундире, запекшемся кровью,

Сам назавтра на нарах гниет.

Светлый путь поднимается в небо,

И пастух со свинаркой поет,

И чудак-академик нелепо Все теряет, никак не найдет.

Он в пенсне старомодном, с бородкой, Улыбается, тоже поет.

А потом исполняет чечетку Славный артиллерийский расчет.

Микоян раскрывает страницы Кулинарные — блещет крахмал,

Поросенок шипит, золотится,

Искрометный потеет бокал!

Ветчина, да икорка, да пайка,

Да баланда, да злой трудодень...

Спой мне, мальчик в спартаковской майке, Спой, черемуха, спой мне, сирень!

Спой мне, ветер, веселый мой ветер,

Про красивых и гордых людей,

Что поют и смеются, как дети,

На просторах Отчизны своей!

Спой о том, как под солнцем свободы Расцвели физкультура и спорт,

Как внимают Равелю народы,

И как шли мы по трапу на борт. Кто привык за победу бороться,

Мою пайку отнимет и жрет.

Доходяга, конечно, загнется,

Но и тот, кто покрепче, дойдет.

Эх ты, волюшка, горькая водка,

Под бушлатиком белая вошь,

Эх, дешевая фотка-красотка,

Знаю, падла, меня ты не ждешь.

Да и писем моих не читаешь!

И встречать ты меня не придешь!

Ну а если придешь — не узнаешь,

А узнаешь — сама пропадешь.

Волга, Волга! За что меня взяли?

Ведь не волк я по крови своей!

На великом, на славном канале Спой мне, ветер, про гордых людей! Но все суше становится порох,

И никто никуда не уйдет.

И акын в прикаспийских просторах О батыре Ежове поет.

Я шел к тебе четыре года,

Я три державы покорил.

ИСАКОВСКИЙ

Спой же песню мне, Клава Шульженко, Над притихшею темной Москвой,

Над сожженной врагом деревенькой,

Над наградой и раной сквозной!

Спой, мой дядя семнадцатилетний,

В черной раме на белой стене... Беззаветный герой, безответный,

Как с тобой-то разделаться мне?

Не умею я петь про такое,

Не умею, комдив, хоть убей!

Целовать бы мне знамя родное У священной могилы твоей.

Не считайте меня коммунистом!!

И фашистом прошу не считать!

Эх, танкисты мои, гармонисты.

Спойте, братцы. Я буду молчать.

Пой, гармоника, пой дорогая.

Я молчу. Только пули свистят.

Кровь родная, я все понимаю.

Сталинград, Сталинград, Сталинград.

Сталинград ведь!! Так что же мне делать? Плакать плачу, а петь не могу...

В маскхалате своем красно-белом Пой, пацан, на горячем снегу.

Сын полка, за кого же ты дрался?

Ну ответь, ну скажи — за кого?

С конармейскою шашкой бросался За кого ты на «Тигр» броневой?

Впрочем, хватит! Ну хватит! Не надо. Ну, нельзя мне об этом, земляк!..

Ты стоишь у обугленной хаты,

Еле держишься на костылях.

Чарка горькая. Старый осколок. Сталинград ведь, пойми — Сталинград! Ты прости — мне нельзя про такое, Про такое мне лучше молчать.

Нет Ленинавот это очень тяжко!

Е.ЕВТУШЕНКО

Спой мне, Бабаджанян беззаботный! Сбацай твист мне, веселый Арно! Подавившись слезой безотчетной, Расплывусь я улыбкой дурной.

Спой же песню мне — рулатэ-рула! Ох уж, рула ты, рула моя!

До свиданья, родной переулок!

Нас таежные манят края!

Все уже позади, мой ровесник,

Страшный Сталин и Гитлер-подлец.

Заводи молодежную песню

Про огонь комсомольских сердец!

Потому что народ мы бродячий,

И нельзя нам иначе, друзья,

Молодою любовью горячей Мы согреем родные края.

Э-ге-ге, эге-гей, хали-гали!

Шик-модерн, Ив Монтан, хула-хуп!

Вновь открылись лазурные дали За стеной коммунальных халуп.

Летка-енка ты мой Евтушенко!

Лонжюмо ты мое, Лонжюмо!

Уберите же Ленина с денег,

И слонят уберите с трюмо! Шик-модерн, треугольная груша, Треугольные стулья и стол!

Радиолу веселую слушай,

Буги-вуги, футбол, комсомол!

Барахолка моя, телогрейка,

Коммуналка в слезах и соплях. Терешкова, и Белка и Стрелка Надо мною поют в небесах! Кукуруза-чудесница пляшет,

Королева совхозных полей,

И Пикассо нам радостно машет Прихотливою кистью своей.

«Ленин» атомоход пролагает Верный путь через льды и метель. Только Родина слышит и знает Чей там сын в облаках пролетел. Телевизор в соседской квартире,

КВН, «Голубой огонек».

Спойте, спойте мне, физик и лирик, Про романтику дальних дорог!

С рюкзаком за спиной молодою Мы геологи оба с тобой.

Все мещане стремятся к покою,

Только нам по душе непокой!

Опускайся в глубины морские! Поднимайся в небесную высь!

Где б мы ни были — с нами Россия! Очень вовремя мы родились.

Так что — бесамэ, бесамэмуча!

Так крутись, веселись, хула-хуп!

Все светлее, товарищ, все лучше Льется песня из девичьих губ!

И в кафе молодежном веселье — Комсомольская свадьба идет!

Нас, любимая, ждет новоселье,

Ангара величавая ждет.

Юность на мотороллере мчится Со «Спидолой» в спортивных руках!

Плащ болонья шумит, пузырится,

Луч играет на темных очках.

Парни, парни! Не в наших ли силах Эту землю от НАТО сберечь?

Поклянемся ж у братской могилы Щит хранить на петличках и меч!

Дядю Сэма с ужасною бомбой Нарисуй мне, малыш, на листке, Реваншиста, Батисту и Чомбе!

«Миру мир» подпиши в уголке!.. Добровольцы мои, комсомольцы!

Беспокойные ваши сердца То сатурновы меряют кольца,

То скрипят портупеей отца,

То глядят вернисаж неизвестных,

В жарких спорах встречая рассвет...

Вслед гляжу я вам, добрым и честным. Ничего-то в вас, мальчики, нет.

Ах, культ личности этой грузинской!

Много все же вреда он принес!

Но под светлый напев Кристалинской Сладко дремлет кубанский колхоз.

Гнусных идолов сталинских скинем,

Кровь и прах с наших ног отряхнем. Только о комсомольской богине Спой мне — ах, это, брат, о другом.

Все равно мы умрем на гражданской — Трынь да брынь — на гражданской умрем, На венгерской, на пражской, душманской... До свиданья, родимый райком!

Над Калугой, Рязанью, Казанью,

По-над баней — сиянье знамен!

Бабушка, отложи ты вязанье,

Научи танцевать чарльстон!

Че-че-че, ча-ча-ча, Че Гевара!

Вновь гитара поет и поет!

Вновь гитара, и вновь Че Гевара!

ЛЭП-500 над тайгою встает.

И встречает посланцев столица, Зажигается Вечный огонь.

Ваня Бровкин, и Перепелица,

И Зиганшин поют под гармонь. Накупивши нарядных матрешек,

Спой, Поль Робсон, про русскую мать! Уберите же Ленина с трешек! — Больше нечего нам пожелать!

И до счастья осталось немного — Лишь догнать, перегнать как-нибудь, Ну, давай, потихонечку трогай.

Только песню в пути не забудь.

Ах ты, бесамэ, ах, Че Гевара!

Каблучки по асфальту стучат.

И опять во дворе нашем старом Нам пластинка поет про девчат.

Над бульваром хрущевское лето.

Караул у могильной плиты.

И на шпилечках с рыжей бабеттой Королева идет красоты.

Заводите торшеры и столик,

Шик-модерн, целлофан, поролон.

Уберите вы Ленина только С денег — он для сердец и знамен! Ах, орлиного племени дети,

Все мечтать бы вам, все бы мечтать, Все бы верить, любить беззаветно, Брюки узкие рвать и метать.

Спой же песню, стиляжка дурная,

В брючках-дудочках, с конским хвостом, Ты в душе-то ведь точно такая.

Спой мне — ах, это, брат, о другом! Пой же солнцу и ветру навстречу. Выходи, боевой стройотряд!

Вдоль по улочке нашей Заречной Улетает восторженный взгляд.

Что ты смотришь, и что ты там видишь? Что ты ждешь? — не пойму я никак. Очень Сталина ты ненавидишь,

Очень Ленина любишь, дурак.

Каблучки в переулке знакомом Все стучат по асфальту в тиши.

Люди Флинта с путевкой обкома Что-то строят в таежной глуши.

Вьется переходящее знамя —

Семилетке салют боевой.

И гляжу я вам вслед со слезами — Ничего-то в вас нет, ничего!

Трынь да брынь — вот и вся ваша

смелость!

На капустник меня не зови!

Но опять во дворе — что ж тут делать — Мне пластинка поет о любви!

И навстречу заре уплывая,

По далекой реке Ангаре,

Льется песня от края до края!

И пластинка поет во дворе!

И покамест ходить я умею,

И пока я умею дышать.

Чуть прислушаюсь — и онемею!

Каблучки по асфальту стучат!

Смотрят замки, горы, долы В глубь хрустальных рейнских вод. Моцарт, Моцарт, друг веселый,

Под руку меня берет.

Час вечерний, луч прощальный, Бьют на ратуше часы.

Облака над лесом дальним Удивительной красы.

Легкий дым над черепицей,

Липы старые в цвету.

Ах, мой друг, пора проститься! Моцарт! Скоро я уйду!

Моцарт! Скоро я уеду За кибиткой кочевой.

У маркграфа на обеде Я не буду, дорогой.

Передай поклон Миньоне.

Альманах оставь себе.

Друг любезный! Я на зоне Буду помнить о тебе.

Знаешь край? Не знаешь края,

Где уж знать тебе его!

Там, над кровлей завывая,

Бьются бесы — кто кого!

Там такого мозельвейна Поднесут тебе, дружок,

Что скопытишься мгновенно Со своих прыгучих ног.

Там и холодно и страшно!

Там прекрасно! Там беда! .

Друг мой, брат мой, ночью ясной Там горит моя звезда.

Знаешь край? Я сам не знаю,

Что за край такой чудной.

Но туда, туда, туда я Должен следовать, родной.

Кто куда — а я в Россию,

Я на родину щегла.

Иней белый, ситец синий.

Моцарт, Моцарт! Мне пора.

Кто о чем, а я о бане,

О кровавой бане я...

До свиданья, до свиданья!

Моцарт! Не забудь меня!

Я иду во имя жизни На земле и в небесах,

В нашей радостной Отчизне,

В наших радужных лучах!

Ждет меня моя сторонка,

Край невыносимый мой!

Моцарт рассмеялся звонко:

«Что ж, и я не прочь с тобой!» Моцарт, друг ты мой сердечный, Таракан запечный мой!

Что ты гонишь, дух беспечный, Сын гармонии святой!

Ну куда тебя такого?

Слишком глуп ты, слишком юн. Что для русского здорово,

То для немца карачун!

Нет уж! Надо расставаться!

Полно, херц, майн херц, уймись! Больше нечего бояться.

Будет смерть и будет жизнь. Будет, будет звук тончайший По-над бездною лететь,

И во мраке глубочайшем Луч легчайший будет петь!

Так прощай же! За горою Ворон каркает ночной.

Моцарт, Моцарт, Бог с тобою!

Бог с тобою и со мной!

Моцарт слушал со вниманьем. Опечалился слегка.

«Что ж, прощай. Но на прощанье На, возьми бурундука!

В час печали, в час отчайнья Он тебя утешит, друг,

Мой пушистый, золотистый,

Мой волшебный бурундук!

Вот он, зверик мой послушный,

Г лазки умные блестят,

Щиплют струны лапки шустры И по клавишам стучат!»

Ай, спасибо, Моцарт, милый.

Ах, прекрасный бурундук!

До свиданья! До могилы Я с тобой, любезный друг!

И иду, иду в Россию.

Оглянулся — он стоит.

Сквозь пространства роковые Моцарт мне вослед глядит.

Машет, машет треуголкой,

В золотом луче горя,

И ему со Вшивой Горки Помахал ушанкой я.

Гадом буду — не забуду Нашей дружбы, корешок,

Ведь всегда, везде со мною Твой смешной бурундучок.

И под ватничком пригревшись,

Лапки шустрые сложив,

Он поет, и я шагаю Под волшебный тот мотив.

Час мужества пробил на наших часах...

АННА АХМАТОВА

Что ж, давай, мой Шаинский веселый. Впрочем, ну тебя на фиг! Молчи!

Все закончено. В частности, школа.

Шейк на танцах платформой стучит.

БАМ, БАМ, БАМ! Слышишь, время запело? БАМ да БАМ, ОСВ, миру мир!

Развитой мой, реальный и зрелый,

БАМ мой, БАМ, Коопторг да ОВИР.

Ах, мой хаер, заветный мой хаер,

Как тебя деканат обкарнал!

Юность бедная, бикса плохая.

Супер райфл, супер стар, «Солнцедар».

— Что там слышно? — Меняют кого-то На Альенде. — Да он ведь убит?!

— Значит на Пиночета! — Да что ты!! Пиночет-то ведь главный бандит!!

Пиночет. Голубые гитары.

Озирая родную дыру,

Я стою, избежав семинара,

У пивного ларька поутру.

Ах, Лефортово, золотце, осень...

Той же ночью в вагоне пустом Зуб мне вышибет дембель-матросик,

Впрочем, надо сказать, поделом.

А потом, а потом ХХУ-й 'Съезд прочмокал и ХХУ1-Й,

И докинули хаты ребята,

Чтобы землю в Афгане... Постой!

Хватит! Что ты, ей-богу. Не надо.

Спой мне что-нибудь. — Нечего спеть. Все ведь кончено. Радость-отрада,

Нам уже ничего не успеть!

Все ведь кончено. Так и запишем -Не сбылась вековая мечта.

Тише, тише! Пожалуйста, тише!

Не кричи, ветеран-простота.

Город Солнца и Солнечный Город,

Где Незнайка на кнопочки жал, —

Все закончено. В Солнечногорске Строят баню и автовокзал.

В парке солнечногорском на танцах Твой мотив не канает, земляк!

А в кино юморят итальянцы,

А в душе — мутота и бардак.

Все ведь кончено. Зла не хватает.

Зря мы только смешили людей.

И «Союз-Апполон» проплывает Над черпацкой пилоткой моей.

Мама Сталина просит не трогать, Бедный папа рукою махнул.

Дорогие мои! Ради Бога!

Ненарошно я вас обманул!

Все ведь кончено. Выкрась да выбрось. Перестрой, разотри и забудь!

Изо всех своих славных калибров Дай, Коммуна, прощальный салют!

Змий зеленый пяту твою гложет, Оплетает твой бюст дорогой —

Это есть наш последний, ну может, Предпоследний решительный бой. Рейганомика блещет улыбкой,

Аж мурашки бегут по спине.

Ах, минтай, моя добрая рыбка!

Что тобою закусывать мне?

И могучим кентавром взъярился (это Пригов накликал беду!),

Рональд Рейган на нас навалился!

Спой мне что-нибудь, хау ду ю ду! Рональд Рейган — весны он цветенье! Рональд Рейган — победы он клич!

Ты уже потерпел пораженье,

Мой Черненко Владимир Ильич!

Значит, сны Веры Палны — не в руку, Павка с Павликом гибли зазря,

Зря Мичурин продвинул науку,

Зря над нами пылала заря!

И кремлевский мечтатель напрасно Вешал на уши злую лапшу Ходокам и английским фантастам,

И напрасно я это пишу!

И другого пути у нас нету!

Паровоз наш в тупик прилетел,

На запасном пути беспросветном Бронепоезд напрасно ревел!

Остановки в коммуне не будет!

Поезд дальше вообще не пойдет! Выходите, дурацкие люди,

Возвращайтесь, родные, вперед.

Все ведь кончено. Хлеб с маргарином, Призрак бродит по Африке лишь.

В два часа подойди к магазину,

Погляди и подумай, малыш.

Как-то грустно, и как-то ужасно. Что-то будет у нас впереди?

Все напрасно. Все очень опасно. Погоди, тракторист, погоди!..

Мне б злорадствовать, мне б издеваться Над районной культуры дворцом.

Над рекламой цветной облигаций.

Над линялым твоим кумачом.

Над туристами из Усть-Илима В Будапеште у ярких витрин.

Над словами отца Питирима,

Что народ наш советский един,

Над твоей Госприемкою сраной,

Над гостиницей в Йошкар-Оле,

Над растерянным, злым ветераном Перед парочкой навеселе,

Над вестями о зерно-бобовых,

Над речами на съезде СП,

Над твоей сединой бестолковой,

Над своею любовью к тебе.

Над дебильною мощью Госснаба Хохотать бы мне что было сил — Да некрасовский скорбный анапест Носоглотку слезами забил.

Все ведь кончено. Значит — сначала. Все сначала — Ермак да кабак,

Чудь да меря, да мало-помалу Петербугский, голштинский табак.

Чудь да меря. Фома да Емеля. Переселок. Пустырь. Буерак.

Все ведь кончено. Нечего делать. Руку в реку. А за руку — рак.

эпилог


Господь, благослови мою Россию,

Спаси и сохрани мою Россию,

В особенности — Милу и Шапиро.

И прочую спаси, Господь, Россию.

Дениску, и Олежку, и Бориску,

Сережку и уролога Лариску,

Всех Лен, и Айзенбергов с Рубинштейнами, И злую продавщицу бакалейную.

И пьяницу с пятном у левой вытачки,

И Пригова с Сухотиным, и Витечку,

И Каменцевых с Башлачевым Сашечкой,

И инженера Кислякова Сашечку,

А.И., А.Ю., А.А. и прочих Кобзевых,

И бригадира рыжего колхозного,

Сопровского, Гандлевского и Бржевского,

И Фильку, и Сережку Чепилевского. Благослови же, Господи, Россию!

В особенности, Милу и Шапиро,

Шапиро и Кибирову Людмилу!

И Семушку с Варварой, и Семеныча, Натаныча, Чачко и Файбисовича,

С.Хренова, Булатова, Васильева,

И Туркина, и Гуголева сильного.

Сестренку, папу, маму и покойников,

И бабушку, и Алика с Набоковым,

И Пушкина, и Н. и В. Некрасовых,

И рядового Масича атасного.

Малкову, и Борисову прелестную,

И ту, уже не помню, неизвестную,

Спаси, Иисус, микрорайон Беляево!

Ну а Черненко как же? — Да не знаю я!

Ну и Черненко, если образумится! Спаси, Иисусе, Родину неумную!

И умную спаси, Иисусе, Родину! Березки, и осины, и смородину! Благослови же, Господи, Россию,

В особенности Милу и Шапиро, Шапиро Мишу и Шапиро Иру! Олежку, и Сережку и так далее!

И Жаннку, и Анжелку и так далее! Сазонова сержанта и так далее!

И Чуню, и Дениску и так далее!

В особенности — Англию с Италией, Америку и Юлю с Вероникою! Спаси, Иисусе, Родину великую! Спаси, Господь, неловкую Россию,

И Подлипчук, и Милу, и Шапиро, И ветерана в стареньком мундире! Спаси, Господь, несчастного Черненко! Прости, Господь, опасного Черненко! Мудацкого, уродского Черненко!

Ведь мы еще глупы и молоденьки, И мы еще исправимся, Иисусе! Господь! Прости Советскому Союзу!

КОНЕЦ

Три

послания

г

1987 - 1988 г.г.

ч.

Л.С.РУБИНШТЕЙНУ

Он оглянулся■ Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле уже не было видно людей.

Студент подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило 19 веков назад, имеет отношение к настояи^емук обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям.

А.П.Чехов, «Студент»

1

Лева милый! Энтропия!

Энтропия, друг ты мой!

Только мы стоим босые с непокрытой головой.

Мы босые, небольшие, осененные листвой, пишем в книжки записные по-над бездной роковой.

Лишь лучи свои косые тянет вечер золотой.

Лишь растения живые нам кивают головой.

Лишь цветочки — до свиданья! Облака — в последний раз!

Лишь прольется на прощанье влага светлая из глаз.

Лишь продукты пропитанья вкус наш радуют подчас...

Но готовься жить заране без ветчин и без колбас!

2

Без кондитерских изделий!

Без капусты! Без грибов!

Без лапши! Без вермишели!

Все проходит. Будь готов.

Все проходит. Все не вечно. Энтропия, друг ты мой!

Как чахотка, скоротечно и смешно, как геморрой,

и как СПИД... Ты слышишь, Лева? Слушай, Лева, не вертись!

Все равно, и все фигово.

Что нам делать? Как спастись?

Даже Семиною водкой чокаясь в кругу друзей, про себя я знаю четко: все фигово, пей не пей!

Пой не пой — фигово, Лева!

Нету, нету ничего!

Дым багровый. Ров дерьмовый.

Вой кошачий половой.

Даже женским бюстом, Лева, упиваясь в час ночной, знаю я, что все фигово.

Знаю, знаю, дорогой.

3

Все проходит. Все проходит.

• Опадает маков цвет.

Безобразья нет в природе.

Но и нас с тобою нет.

Нет как нет, и быть не может!

Впереди и позади

страшно, Лева! Ну и рожи!

Ну их на фиг! Не гляди!

Тише, тише, Лева милый!

Лев Семеныч, любера!

Энтропии свет постылый заливает вечера.

Надвигается, послушай, надвигается пиздец!

Тише, тише, глуше, глуше колыхания сердец.

Тише, тише, глуше, глуше, глубже, глубже. Навсегда.

Лев Семеныч! Наши души быстротечны, как вода.

Быстротечны, быстроходны, мчатся, мчатся — не догнать... Ярость, Лева, благородна, но бессмысленна, видать.

Солнце всходит и заходит. Тополь листья теребит.

Все красиво. Все проходит. «До свиданья!» — говорит.

Золотистые листочки. Голосистый соловей. Золотистый пух на щечках у любимой у моей.

Золотистый пух на щечках, золотистый пух везде! Светло-синие чулочки! Темно-синее годэ!

И продукты пропитанья, сервелат и карбонат!..

До свиданья, до свиданья!

Я ни в чем не виноват!

Где ж утраченная свежесть на лазоревом коне?

Зубы, волосы все реже, и все чаще страшно мне.

Дьявол в черном коленкоре ироничен и речист, умник, бабник и обжора, то фашист, то коммунист,

дух вражды и отрицанья, сытый, гладкий молодец! Днесь сбываются Писанья, надвигается Пиздец!

Над кладбищем ветер свищет. Страшно, страшно! У-у-у!

Вот те право на жилище, пища пылкому уму!

И хоть стой, хоть падай, Лева! Хоть ты тресни — хоть бы что! Все действительно фигово.

Все проходит. Все ничто.

5

Осень, Лев Семеныч, осень.

На печальном склоне лет дать ответ мы жадно просим.

Знак согласия в ответ.

Осень, Лев Семеныч, осень. Опадает лесопарк.

Вместе с горестным вопросом изо рта струится пар.

Ходят девки испитые, не дождавшися любви.

И летят листы златые, словно карточки твои.

Твои карточки, как листья, так сухи, печальны так...

В небе холодно и чисто.

В небе выгоревший стяг.

Ё-мое, товарищ Лева,

Е-мое и ё-твое.

Все фигово. Все фиговей тянется житье-бытье.

Что стояло — опадает.

Выпадает, что росло.

В парке девушка рыдает, опершися на весло.

Гипс крошится, пропадает.

Нос отбит хулиганьем.

Арматура выползает и ржавеет под дождем.

6

Осень, осень. Энтропия.

Не узнать весенних мест.

В инструменты духовые дует ЖЭКовский оркестр.

Духовой оркестр играет.

Сон осенний. Две слезы.

Пудель грязный пробегает, чьи-то нюхает следы.

Духовой оркестр играет.

Две слезы да три сестры.

Сердце влагой набухает.

Все старо. И все стары.

И две пары — ах ты, Боже! — вальс танцуют, Боже мой!

На кого они похожи!

Может, и на нас с тобой.

I

И одна из дам с авоськой в шляпке дочери своей.

Хной подкрашена прическа.

Туфли старые на ней.

И в мохеровой беретке рядом женщина кружит.

Плащ шуршит у мамы этой, дряблая щека дрожит.

Кавалеры — ветераны ВОВ, а может быть, и ВОСР, отставные капитаны, замполиты ПВО.

Кружат пары. Ах ты, Боже! Две слезы. Да три войны.

Лев Семеныч! Ну и рожи!

Как они увлечены!

Сон осенний. Сумрак сонный. Все и вся обречены.

Погляди же, Лев Семеныч, — улыбаются они!!

Улыбайтесь, улыбайтесь и кружитесь! Ничего! Вспоминайте, вспоминайте майский полдень грозовой!

Вы простите за нескромность, за смешок из-за кустов.

Сердце влажное огромно.

Сон осенний. Нету слов.

Улыбайтесь, дорогие!

Не смущайтесь. Ерунда!

Мы сквозь листья золотые Вас полюбим навсегда.

И оркестр зовет куда-то, сердце тискает и мнет.

Эх, какой мы все, ребята, добрый, в сущности, народ!

Ух и добрые мы люди!

Кто ж помянет о былом — глазки вон тому иуде!... Впрочем, это о другом.

7

Да и нынче все иное! Солженицын зря потел!

Вот на Сталина грозою Вознесенский налетел!

А за ним бойцы лихие! Даже Вегин-исполин!

Мчатся бурей по России, все герои, как один!

И на Сталина войною, и на Берию войной!

Вслед за партией родною, вслед за партией родной!

А вдали звенят струною легионы нежных тех,

КСП своей слюною начертавших на щите!

Врочем, только ли слюною? Розенбаум в Афган слетал, с кровью красною чужою сопли сладкие смешал.

Ох уж мне литература, энтропия, сучья вошь, волчье вымя, рыбья шкура, деревянный макинтош!

8

«Любишь метареалистов?» — ты спросил меня, ханжу.

«Нет! — ответил я ершисто, — Вкуса в них не нахожу!»

Нету вкуса никакого!

Впрочем, и не мудрено — эти кушания, Лева, пережеваны давно!

Пережеваны и даже переварены давно!

Оттого такая каша.

Грустно, Лева, и смешно.

9

Извела меня Щербина,

Нина, звонкий наш Нинок!

Зря родился я мужчиной!

Вырву грешный между ног!

10

А в журнале «Юность», Боже,

хлещет новая волна!

Добираясь до Сережи,

нахлебался я сполна!

Вот уж смелые ребята!

Вот уж озорной народ!

Скоро кончится осада, скоро ЦДЛ падет!

Запируют на просторе, всяк виконт де Бражелон, в разливанном этом море энтропией поглощен.

11

Спросишь ты: «А ваше кредо?» Наше кредо с давних пор — «Задушевная беседа», развеселый разговор!

Этот шепчет в даль куда-то, тот кикиморой орет.

Ох, какой мы все, ребята, удивительный народ!

Не пропойцы мы, и вовсе не причем маркиз де Сад! Просто мы под сердцем носим то, что носят в Госиздат!

Дай же Пригову стрексеу, не жидись и не жалей!

Мише дай стрекозу тоже.

Мне — 14 рублей!

А себе возьми, что хочешь.

Что ты хочешь? Ну возьми... Все длиннее. Все короче.

Все короче наши дни.

И душе в заветной лире как от тленья убежать?

Тонкой ниточкой, пунктиром Все течет, не удержать.

Все течет и изменяет

нам с тобой и нас с тобой.

В черной яме пропадает тонкий голос золотой.

12

Ты видал ли сон, о Лева?

Я видал его не раз!

Там, под небом бирюзовым, видел я сидящих нас.

Розы там благоухали, ласковый зефир витал, серны легкие мелькали, волны искрились меж скал.

Плектр струны коснется, Лева, чаши пенятся вином.

Айзенберг в венке бордовом.

Все мы вместе за столом.

В чем-то белом, молодые, с хрусталем и шашлыком, и прелесницы младые нам поют, и мы поем

так красиво, так красиво!

Так невинно, вкусно так!...

Лев Семеныч, мы в России.

Мрак, бардак да перетак.

13

Мрак да враг. Да щи, да каша. Грозно смотрит таракан.

Я люблю Россию нашу.

Я пропал, и ты — не пан.

Я люблю Россию, Лева, край белеющих берез, край погибели пуховой, рваных ран да пьяных слез.

Тараканы в барабаны. Вошки-блошки по углам.

И мерещатся в тумане пролетарии всех стран.

И в сыром ночном бурьяне, заплутав, орет гармонь.

Со свинчаткою в кармане ходит-бродит Угомон.

Бьют баклуши. Бьют кого-то. Нас пока еще не бьют.

Бьют в господские ворота, только им не отопрут.

Мрак да злак, да футы-нуты, флаг-бардак, верстак-кабак, елки-палки, нетто-брутто, марш-бросок, пиздык-хуяк,

сикось-накось, выкрась-выбрось, Сивцев Вражек, иван-чай, Львов-Хабаровск, Кушка-Выборг, жди-пожди да не серчай!

Тройка мчится, тройка скачет в рыжей жиже по весне, злого ямщика хуячит злой фельдъегерь по спине.

По долинам и по взгорьям, рюмка колом, комом блин.

Страшно, страшно поневоле средь неведомых равнин!...

14

Слышу трели жаворонка.

Вижу росы на лугах.

Заливного поросенка.

Самогонку в стаканах.

Это все мое, родное, это все хуе-мое!

То разгулье удалое, то колючее жнивье,

то березка, то рябина,

то река, а то ЦК,

то зэка, то хер с полтиной,

то сердечная тоска!

То Чернобыль, то колонны,

то Кобзон, то сухогруз,

то не ветер ветку клонит,

то не Чкалов — это Руст!

То ли битва, то ли брюква, то ли роспись Хохломы.

И на три веселых буквы посылаемые мы.

15

На дорожке — трясогузка.

В роще — курский соловей.

Лев Семеныч! Вы — не русский! Лева, Лева! Ты еврей!

Я-то хоть чучмек обычный, ты же, извини, еврей!

Что ж мы плачем неприлично Над Россиею своей?

Над Россиею своею, над своею дорогой, по-над Летой, Лорелеей, и онегинской строфой,

и малиновою сливой, розой черною в Аи, и Фелицей горделивой, толстой Катькою в крови,

и Каштанкою смешною, Протазановой вдовой, черной шалью роковою, и процентщицей седой,

и набоковской ванессой, мандельштамовской осой, и висящей поэтессой над Елабугой бухой!

Пусть вприсядку мы не пляшем и не окаем ничуть, пусть же в Сухареву башню нам с тобой заказан путь,

мы с тобой по-русски, Лева, тельник на груди рванем!

Ведь в начале было Слово, пятый пункт уже потом!

Ведь вначале было Слово: несть ни эллина уже, ни еврея никакого, только слово на душе!

Только слово за душою энтропии вопреки над Россиею родною, над усадьбой у реки.

16

Ты читал газету «Правда»?

Что ты, Лева! Почитай!

Там такую режут правду! Льется гласность через край!

Эх, полным-полна параша!

Нам ее не расхлебать!

Не минует эта чаша.

Не спасти Отчизну-мать.

Энтропия, ускоренье, разложение основ, не движенье, а гниенье, обнажение мослов.

Власть советская, родная, родненькая, потерпи!

Что ж ты мечешься больная? Что ж ты знамя теребишь?

И от вражеских наветов опадает ветхий грим.

Ты проходишь, Власть Советов, словно с белых яблонь дым.

И с улыбкою дурацкой ты лежишь в параличе в форме штатской, в позе блядской, зря простив убийц-врачей.

Ты застыла в Мавзолее ни жива и ни мертва, сел едва ли не на шею бундесверовский У-2!

Все проходит. Все, конечно.

Дым зловещий. Волчий ров.

Как Черненко, быстротечно и нелепо, как Хрущев,

как Ильич, бесплодно, Лева, и, как Крупская, страшно! Распадаются основы.

Расползается говно.

17

Было ж время — процветала в мире наша сторона!

В Красном Уголке, бывало, люд толпился дотемна!

Наших деток в средней школе раздавались голоса.

Жгла сердца своим глаголом свежей «Правды» полоса.

Нежным светом озарялись стены древнего Кремля.

Силомером развлекались тенниски и кителя.

И курортники в пижамах покупали виноград.

Креп-жоржет носили мамы. Возрождался Сталинград.

В светлых платьицах с бантами первоклассницы смешно на паркетах топотали, шли нахимовцы в кино.

В плюшевых жакетках тетки.

В теплых бурках управдом. Сквозь узор листвы нечеткий в парке девушка с веслом.

Юной свежестью сияла

тетя с гипсовым веслом,

и, как мы, она не знала,

что обречена на слом.

18

.у '' :■ : - - .• :'Ъ

Помнишь, в байковой пижамке, свинка, коклюш, пластилин, с Агнией Барто лежали и глотали пертусин?

Как купила мама Леше

— ретрансляция поет — настоящие калоши, а в калошах ходит кот!

Почему мы октябрята?

Потому что потому!

Стриженный под бокс вожатый. Голубой Артек в Крыму.

И вприпрыжку мчались в школу. Мел крошили у доски.

И в большом колхозном поле собирали колоски.

Пили вкусное, парное с легкой пенкой молоко.

Помнишь? Это все родное.

Грустно так и далеко.

Помнишь, с ранцем за плечами, со скворечником в руках в барабаны мы стучали на линейках и кострах?

Помнишь, в темном кинозале в первый раз пронзило нас предвкушение печали от лучистых этих глаз?

О любви и дружбе диспут. Хулиганы во дворе.

Дачи, тучи, флаги, избы в электричке на заре.

Луч на парте золотится.

Звон трамвайный из фрамуг.

И отличницы ресницы так пушисты, милый друг!

В зале актовом плясали, помнишь, помнишь тот мотив?

И в аптеке покупали первый свой презерватив.

На златом крыльце сидели трус, дурак и сволота.

Выбирать мы не хотели, к небу вытянув уста.

Знал бы я, что так бывает.

Знал бы я — не стал бы я!

Что стихи не убивают — оплетают, как змея!

Что стихи не убивают (убивают — не стихи!), просто душу вынимают, угль горящий в грудь вставляют, отрывают от сохи,

от меча и от орала,

от фрезы, от кобуры,

от рейсфедера с лекалом,

от прилавка, от икры!

— «Лотман, Лотман, Лосев, Лосев, де Соссюр и Леви-Строс!»

Вы хлебнули б, мудочесы, полной гибели всерьез!

С шестикрылым серафимом всякий рад поговорить!

С шестирылым керосином ты попробуй пошутить.

С шестиствольным карабином, с шестижильною шпаной, с шерстобитною машиной да с шестеркою гнилой!

С шестиярусной казармой,

с вошью, обглодавшей кость,

с голой площадью базарной,

с энтропией в полный рост!

20

Что, Семеныч? Аль не любо? Любо-дорого, пойми!

Пусть дрожат от страха губы — разговаривай с людьми!

Ничего во всей природе,

Лев Семеныч, не брани, никого во всем народе не кляни и не вини!

Ибо жалость и прощенье, горе, Лева, и тоска, ибо пенье и гниенье тянутся уже века.

Пусть нахрапом и навалом наседает отчий край,

Лева, подставляй ебало, а руки не поднимай!

Ты не тронь их, сирых, малых, не стреляй в них, пощади!

Ты с любовью запоздалой отогрей их на груди!...

С неба звездочка слетела,

Лев Семеныч, прямо в глаз.

А кому какое дело, кто останется из нас.

На мосту стоит машина, а машина без колес.

Лев Семеныч! Будь мужчиной — не отлынивай от слез!

На мосту стоит тачанка, все четыре колеса.

Нас спасет не сердце Данко, а пресветлая слеза!

На мосту стоит автобус с черно-красной полосой.

Умирают люди, чтобы мы поплакали с тобой!

На мосту стоим мы, Лева. Плещет сонная вода.

В небе темно-бирюзовом загорается звезда.

Так давай же поклянемся — ни за что и никогда не свернем, не отвернемся, улыбнемся навсегда!

В небе темно-бирюзовом тихий ангел пролетел.

Ты успел запомнить, Лева, что такое он пропел?

Тихий ангел пролетает, ангел смерти — Азраил.

К сердцу рану прижимая, вот мы падаем без сил.

Что, Семеныч, репка? То-то! Ну а ты как думал, брат? Как икоту на Федота, время, брат, не отогнать!

Репка, Лев Семеныч, репка. Вот куда нас занесло. Энтропия держит цепко, липко, гадко, тяжело.

Там, где эллинам сияла нагота и красота, без конца и без начала нам зияет пустота.

Астроном иль гинеколог, иль работники пера пусть подскажут, что такое эта черная дыра.

Тянет, тянет метастазы, гложет вечности жерлом.

И практически ни разу не ушел никто живьем.

И практически ни разу... Разве что один разок эта чертова зараза вдруг пустилась наутек!

И повесился Иуда!

И Фома вложил персты!

И текут лучи оттуда средь вселенской темноты!

Разве ты не видишь, Лева, снова в пухе тополя!

Друг ты мой, честное слово,

все бессмертно, ты и я!

23

Осененные листвою, небольшие мы с тобой.

Но спасемся мы с тобою Красотою, Красотой!

Добротой и Правдой, Лева, Гефсиманскою слезой, влагой свадебной багровой, превращенною водой!

Дьявол в черном коленкоре рыльце лапками укрыл, злого гада свет с Фавора ослепил и оскопил!

Энтропии злые бесы убегают наутек!

Он воистину воскресе! Поцелуемся, дружок!

Пусть мы корчим злые рожи, пусть кичимся злым умом, на гусиной нашей коже Агнца светлого клеймо!

И глядит ягненок гневный с Рафаэлева холста, и меж черных дыр вселенной нам сияет Красота!

Мы комочки злого праха, но душа — теплы м-тепла!

Пасха, Лев Семеныч, Пасха! Лева, расправляй крыла!

Пасха, Пасха, Лев Семеныч! Светлой новости внемли! Левушка, тверди каноны клейкой зелени земли!

В Царстве Божием, о Лева, в Царствии Грядущем том,

Лева, нехристь бестолковый, спорим, все мы оживем!

24

Кончен пир. Умолкли хоры.

Лев Семеныч, кочумай. Опорожнены амфоры.

Весь в окурках спит минтай.

Не допиты в кубках вины.

На главе венок измят. Файбисовича картины Пересмотрены подряд.

Кончив пир, мы поздно встали. Ехать в Люберцы тебе.

Звезды на небе сияли.

Песня висла на губе.

Как над этим дольним чадом в горнем выспреннем краю, отвечая смертным взглядам, звезды чистые поют.

Звезды чистые мерцают над твоею головой.

Что они нам предвещают? Я не в курсе, дорогой.

Чистых голосов мерцанье над сияньем автострад.

До свиданья, до свиданья! Я ни в чем не виноват!

До свиданья! До свиданья! Пусть впритык уже пиздец, но не лжет обетованье, но не тщетно упованье, но исполнятся Писанья!

А кто слушал — молодец.

Д.А.ПРИГОВУ

Отечество, предание, геройство...

С. ГАНДЛЕВСКИЙ

1

Они сидят в обнимку на тачанке.

Она в кожанке старой, в кумачовой косынке, но привычно протянулись девические пальцы к кобуре.

А парень в гимнастерке, побелевшей под солнцем полудённым в жарких схватках. Буденовка простреленная, чуб мальчишеский кудрявый, а рука в бинтах кровавых, но рукой здоровой он нежно плечи девичьи обнял.

А за спиной у них клубятся тучи, зарницы блещут. Черные бароны, бароны Врангель, Унгерн, атаманы Семенов и Тютюник, и Фаина Каплан, и бурнаши, и ненавистный Колчак, Махно, разруха, саботаж.

Клубятся тучи, воют злые ветры.

А перед ними светлая заря — в коммуны собираются крестьяне, и золотятся нивы. И Буденный на вороной кобыле выезжает.

И светятся хрустальные дворцы, оркестры духовые, и рабочий командует блестящею машиной в спецовке белоснежной по эскизам

Лисицкого и Родченко, и Троцкий краснознаменный, вдохновенный Троцкий приветствует бойцов. И добивают последних буржуёв на Амазонке отряды Коминтерна. Первомай сияет над землей. Аэропланы и дирижабли в воздухе летают, летают Циолковского ракеты, и в магазинах разные колбасы!

Они сидят в обнимку на тачанке, они в обнимку тесную читают, читают по складам они «Задачи Союза молодежи». И заря встает над обновленною землею.

2

Они сидят в обнимку на скамейке у вышки парашютной в людном парке. Девичью грудь обтягивает плотно футболка со значками ДОБРОЛЕТа и ДОБРОХИМа и БГТО.

На парне китель белый и фуражка, и блещут сапоги на жарком солнце, и вьется чуб кудрявый, и рукою он нежно плечи девичьи обнял.

А за спиной у них клубятся тучи,

зарницы блещут. Кулаки стреляют

по освещенным окнам сельсовета

и по избе-читальне. Динамит

под каждой шпалой и под каждой домной

таится, и к бикфордову шнуру

уже подносят спичку, озираясь,

вредители в толстовках и пенсне.

И ненавистный Троцкий источает

кровавую слюну. И белофинны.

Клубятся тучи. Воют злые ветры.

А перед ними светлая заря — в колхозы собираются крестьяне и золотятся нивы. И Буденный на вороной кобыле выезжает.

Высотные возносятся дома.

И песни Дунаевского. И с песней рабочий планы перевыполняет и получает орден. Балерина вращается. Фадеев пишет книги.

Все получают ордена. И Сталин краснознаменный, вдохновенный Сталин приветствует танкистов. Над планетой летает Чкалов. Летчики-пилоты и бомбы-самолеты. Чук и Гек летят на Марс на помощь Аэлите.

А в магазинах разные колбасы.

Они сидят в обнимку на скамейке, они в обнимку тесную читают весь «Краткий курс истории ВКП (б)». И конспектируют. Заря встает над обновленною землею.

3

Они сидят в обнимку на ступеньках студенческого общежитья. В брючках, на шпильках тонких девушка, а парень в ковбойке, побелевшей от целинных ветров; кудрявый, непокорный чуб ему мешает, и одной рукою он нежно плечи девичьи обнял.

А за спиной у них клубятся тучи.

Зарницы блещут. Ленинские нормы партийной жизни нарушают люто

перерожденцы в форме ГПУ.

Стиляги и жеваги выползают и кока-колой отравить грозятся парнишек и девчат. За океаном СЕАТО, СЕНТО, НАТО, АСЕАН, и Чомбе, Франко, Салазар, и венгры контрреволюционные, и неонацисты, реваншисты, ку-клукс-клан, и Сталин ненавистный, и джазисты, баптисты, и примкнувший к ним Шепилов.

А перед ними светлая заря — в совхозы собираются крестьяне, и золотятся нивы, и Буденный на вороной кобыле в кинофильме.

И светлые, просторные дома без всяких там излишеств, и играет оркестр эстрадный Пахмутовой песни. Рабочий весь в нейлоне и болонье комбайны собирает для уборки по всей планете кукурузы доброй.

Бренчит гитара у костра. Никита Сергеевич Хрущев на Мавзолее приветствует посланцев всех народов в году 80-м, в коммунизме.

И денег нету. И взмывают ввысь в туманность Андромеды экипажи.

И в магазинах разные колбасы.

Они сидят в обнимку на ступеньках.

Они в обнимку тесную читают XXII съезда матерьялы.

И обсуждают горячо. Заря встает над обновленною землею.

4

Они сидят в обнимку на собраньи отчетном ЖСК. В костюме брючном кримпленовом она, а он в двубортном венгерском пиджаке и в водолазке.

Он обнял плечи девичьи. И все же

там, за спиной у них, клубятся тучи, зарницы блещут. Китаезы лезут на наш Даманский, сионисты лезут на наш Египет, и чехословаки на весь соцлагерь руку занесли.

И янки не желают ни в какую гоу хоум! И еврей неблагодарный в ОВИР стремглав несется. Ненавистный волюнтарист Хрущев ЧК родную обезоружил. Би-би-си визжит.

И Сахаров войной грозит Отчизне. Клубятся тучи. Воют злые ветры.

А перед ними светлая заря — крестьяне собираются освоить методу безотвальную, бригадный подряд, и осушаются болота, и золотятся нивы. И Буденный на вороной кобыле в снах мальчишек.

С улучшенною планировкой, с лифтом возводятся дома. Ансамбль играет мелодью в современных ритмах. С новым рацпредложеньем выступил рабочий, и награжден, и трижды награжден, четырежды наш Брежнев вдохновенный. Приветствует он всех и всех целует.

Летят ракеты на Венеру раньше американцев. И веселый БАМ планету опоясал, и планета в цветах встречает светлый Первомай.

А в магазинах разные колбасы.

Они сидят в обнимку на собраньи, они в обнимку тесную читают Доклад на съезде XXV или XXVI. Заря, заря встает над обновленной Малою землею.

5

Они сидят в обнимку на Арбате.

Она в варенках кооперативных.

Он в фирменных. И в туфлях «Саламандра». Чуб непокорный. Бритые височки.

Он нежно плечи девичьи обнял.

А за спиной у них клубятся тучи.

Зарницы блещут. Времена застоя марксизм животворящий извращают, и бюрократы, взяточники, воры, и пьяницы, и даже наркоманы, и мафия, комчванство, долгострой, и формализм, и узкие места, и национализма пережитки, и экстенсивный метод, и другие явленья негативные, и Брежнев, всем ненавистный, и овощебазы, и министерства, ведомства и главки! Клубятся тучи. Воют злые ветры.

А перед ними светлая заря — крестьяне собираются семейный

подряд внедрять. И золотятся нивы, Рабочий за компьютер персональный садится. И повсюду МЖК растут. Играют смелые рок-группы.

И КСП играет. И Буденный злым «Огоньком» разоблачен уже.

С телеэкрана Михаил Сергеич, краснознаменный, вдохновенный, мудрый, приветствует прорабов перестройки, и вся планета слушает его и тоже перестраиваться хочет, и всюду замечаются подвижки, и новое мышление растет, и мышление новое, и дальше, все дальше, дальше!

Ельцин дерзновенный,

знамена, кока-кола, твердый рубль!

И в магазинах разные колбасы!

Они сидят в обнимку на Арбате.

Они в обнимку тесную читают «Детей Арбата». Светлая заря встает над обновленною землею.

И Ленин жив. И сладок поцелуй девичьих губ. И Ленин жив! И будут колбасы в магазинах, а в сердцах любовь и пламень молодости нашей!

И Дмитрий Алексаныч тут как тут!

ХУДОЖНИКУ СЕМЕНУ ФАЙБИСОВИЧУ

В общем-то нам ничего и не надо.

Все нам забава, и все нам отрада.

В общем-то нам ничего и не надо — только б в пельменной на липком столе солнце горело, и чистая радость пела-играла в глазном хрустале, пела-играла и запоминала

солнце на липком соседнем столе.

В уксусной жижице, в мутной водице, в юшке пельменной, в стакане твоем все отражается, все золотится...

Ах, эти лица... А там, за стеклом, улица движется, дышит столица.

Ах, эти лица, ах, эти лица,

кроличьи шапки, петлицы с гербом.

Солнце февральское, злая кассирша, для фортепиано с оркестром концерт из репродуктора. Длинный и рыжий ищет свободного места студент.

Как нерешительно он застывает с синим подносом и щурит глаза.

Вот его толстая тетка толкает.

Вот он компот на нее проливает.

Солнце сияет. Моцарт играет.

Чистая радость, златая слеза.

Счастьичко наше, коза-дереза.

Грязная бабушка грязною тряпкой столик протерла. Давай, допивай.

Ну и смешная у Семушки шапка!

Что прицепился ты? Шапка как шапка. Шапка хорошая, теплая шапка.

Улица движется, дышит трамвай.

В воздухе блеск от мороза и пара, иней красивый на урне лежит.

У Гастронома картонная тара.

Женщина на остановке бурчит.

Что-то в лице ее, что-то во взгляде, в резких морщинах и алой помаде, в сумке зеленой, в седеющих прядях жуткое есть. Остановка молчит.

Только одна молодежная пара давится смехом и солнечным паром.

Левка глазеет. Трамвай дребезжит.

Как все забавно и фотогенично — зябкий узбек, прыщеватый курсант, мент в полушубке — вполне симпатичный, жезл полосатый, румянец клубничный, белые краги, свисток энергичный.

Славный морозец, товарищ сержант!

Как все забавно и как все типично! Слишком типично. Почти символично. Профиль на мемориальной доске важен. И с профилем аналогичным мимо старуха бредет астматично с жирной собакою на поводке.

Как все забавно и обыкновенно!

Всюду Москва приглашает гостей.

Всюду реклама украсила стены: фильм «Покаянье» и Малая сцена, рядом фольклорный ансамбль «Берендей» под управленьем С.С.Педерсена...

В общем-то, нам, говоря откровенно,

этого хватит вполне. Постепенно мы привыкаем к Отчизне своей.

Сколько открытий нам чудных готовит полдень февральский! Трамвай, например. Черные кроны и свет светофора.

Девушка с чашкой в окошке конторы.

С ранцем раскрытым скользит пионер в шапке солдатской, слегка косоглазый.

Из разговора случайная фраза.

Спинка минтая в отделе заказов.

С тортом «Москвичка» морской офицер...

А стройплощадка субботняя дремлет.

Битый кирпич, стекловата, гудрон.

И шлакоблоки. И бледный гандон рядом с бытовкой. И в мерзлую землю с осени вбитый заржавленный лом. Кабель, плакаты... С колоннами дом,

Дом офицеров. Паркета блистанье, и отдаленные звуки баяна.

Там репетируют танец «Свиданье».

Стенды суровые смотрят со стен.

Буковки белые из пенопласта.

Дядюшка Сэм с сионистом зубастым. Политбюро со следами замен.

А электрички калининской тамбур с темной пустою бутылкой в углу, с теткой и с мастером спорта по самбо, с солнцем, садящимся в красную мглу в чистом кружочке, продышанном мною. Холодно, холодно! Небо родное.

Небо какое-то, Сема, такое словно бы в сердце зашили иглу, как алкашу зашивают торпеду,

чтобы всегда она мучила нас, чтоб в мешанине родимого бреда видел гармонию глаз-ватерпас, чтобы от этого бедного света злился, слезился бы глаз наш алмаз!..

Кухня в Коньково. Уж вечер сгустился. Свет не зажгли мы, и стынет закат. Как он у Лены в очках отразился!

В стеклышке каждом — окно и закат. Мой силуэт с огоньком сигареты.

Небо такого лимонного цвета.

Кто это? Видимо, голуби это мимо подъемного крана летят...

А на Введенском на кладбище тихо. Снег на крестах и на звездах лежит. Тени ложатся. Ворчит сторожиха...

А на Казанском вокзале чувиху дембель стройбатский напрасно кадрит.

Он про Афган заливает ей лихо.

Девка щекастая хмуро молчит.

Запах доносится из туалета.

Рядом цыганки жуют крем-брюле.

Полный мужчина, прилично одетый, в «Правде» читает о встрече в Кремле. Как нам привыкнуть к родимой земле?..

Нет нам прощенья. И нет «Поморина». Видишь, Марлены стоят, Октябрины плотной толпой у газетной витрины и о тридцатых читают годах.

Блещут златыми зубами грузины.

Мамы в Калугу везут апельсины.

Чуть ли не добела выгорел флаг

в дальнем Кабуле. И в пьяных слезах лезет к прилавку щербатый мужчина.

И никуда нам, приятель, не деться. Обречены мы на вечное детство, на золотушное вечное детство!

Как обаятельны — мямлит поэт — все наши глупости, даже злодейства... Как обаятелен душка-поэт!

Зря только Пушкина выбрал он фоном! Лучше бы Берию, лучше бы зону, Брежнева в Хельсинки, вора в законе! Вот на таком-то вот, лапушка, фоне мы обаятельны 70 лет!

Бьют шизофреника олигофрены, врут шизофреники олигофрену — вот она, формула нашей бесценной Родины, нашей особенной стати!

Зря ты шевелишь мозгами, приятель, зря улыбаешься так откровенно!

Слышишь ли, Семушка, кошка несется прямо из детства, и банки гремят!

Как скипидар под хвостом ее жжется, как хулиганы вдогонку свистят!

Крик ее, смешанный с пением Отса, уши мои малодушно хранят!

А толстогубая рожа сержанта, давшего мне добродушно пинка,

«Критика чистого разума» Канта в тумбочке бедного Маращука, и полутемной каптерки тоска, политзанятий века и века, толстая жопа жены лейтенанта...

Злоба трусливая бьется в висках...

В общем-то нам ничего и не надо...

Мент белобрысый мой паспорт листает. Смотрит в глаза, а потом отпускает.

Все по-хорошему. Зла не хватает.

Холодно, холодно. И на земле в грязном бушлате валяется кто-то. Пьяный, наверное. Нынче суббота.

Пьяный, конечно. А люди с работы. Холодно людям в неоновой мгле.

Мертвый ли, пьяный лежит на земле.

У отсидевшего срок свой еврея шрамик от губ протянулся к скуле. Тонкая шея, тонкая шея,

там, под кашне, моя тонкая шея.

Как я родился в таком феврале?

Как же родился я и умудрился, как я колбаской по Спасской скатился мертвым ли, пьяным лежать на земле?

Видно, умом не понять нам Отчизну. Верить в нее и подавно нельзя. Безукоризненно страшные жизни лезут в глаза, открывают глаза!

Эй, суходрочка барачная, брызни!

Лейся над цинком гражданская тризна! Счастьичко наше, коза-дереза, вша-вэпэша да кирза-бирюза, и ни шиша, ни гроша, ни аза в зверосовхозе «Заря коммунизма»...

Вот она, жизнь! Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать?

Где-то под Пензой, да хоть и на Темзе, где бы то ни было — только зачем же? Здрасте пожалуйста! Что ж тут терять?

Вот она, вот. Ну и что ж тут такого? Что так цепляет? Ну вот же, гляди!

Вот полюбуйся же! Снова-здорово!

Наше вам с кисточкой! Честное слово, черта какого же, хрена какого ищем мы, Сема, да свищем мы, Сема?

Что же обрящем мы, сам посуди?

Что ж мы бессонные зенки таращим в окна хрущевок, в февральскую муть. Что же склоняемся мы над лежащим мертвым ли, пьяным под снегом летящим, чтобы в глаза роковые взглянуть.

Этак мы, Сема, такое обрящем...

Лучше б укрыться. Лучше б заснуть. Лучше бы нам с головою укрыться, лучше бы чаю с вареньем напиться, лучше бы вовремя, Семушка, смыться...

Ах, эти лица... В трамвае ночном татуированный дед матерится.

Спит пэтэушник. Горит «Гастроном». Холодно, холодно. Бродит милиция.

Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать, в цинковой ванночке легкою пемзой голый пацан, ну подумай, зачем же все продолжает играть да плескать?

На солнцепеке далеко-далеко...

Это прикажете как понимать?

Это ступни погружаются снова в теплую, теплую, мягкую пыль...

Что же ты шмыгаешь, рева-корова?

Что ж ты об этом забыть позабыл?

Что ж тут такого?

Ни капли такого.

Небыль какая-то, теплая гиль.

Небо и боль обращаются в дворик в маленькой, солнечной АССР, в крыш черепицу, в штакетник забора, в тучный тутовник, невкусный теперь, в черный тутовник, зеленый крыжовник,

с марлей от мух растворенную дверь.

Это подброшенный мяч сине-красный прямо на клумбу соседей упал, это в китайской пижаме прекрасной муж тети Таси на нас накричал!

Это сортир деревяный просвечен солнцем июльским, и мухи жужжат.

Это в беседке фанерной под вечер шепотом страшным рассказы звучат.

Это для папы рисунки в конверте, пьяненький дядя Сережа-сосед, недостижимый до смерти, до смерти, недостижимый, желанный до смерти Сашки Хвальковского велосипед!...

Вот она, вот. Никуда тут не деться. Будешь, как миленький, это любить! Будешь, как проклятый, в это глядеться, будешь стараться согреть и согреться, луч этот бедный поймать, сохранить!

Щелкни ж на память мне Родину эту, всю безответную эту любовь, музыку, музыку, музыку эту,

Зыкину эту в окошке любом!

Бестолочь, сволочь, величие это:

Ленин в Разливе,

Гагарин в ракете,

Айзенберг в очереди за вином!

Жалость, и малость, и ненависть эту: елки скелет во дворе проходном, к международному дню стенгазету, памятник павшим с рукою воздетой утренний луч над помойным ведром, серый каракуль отцовской папахи, дядин портрет в бескозырке лихой, в старой шкатулке бумажки Госстраха и облигации, ставшие прахом, чайник вахтерши, туман над рекой.

В общем-то нам ничего и не надо.

В общем-то нам ничего и не надо!

В общем-то нам ничего и не надо — только бы, Господи, запечатлеть свет этот мертвенный над автострадой, куст бузины за оградой детсада, трех алкашей над речною прохладой, белый бюстгалтер, губную помаду и победить таким образом Смерть!

Семушка, шелкова наша бородушка, Семушка, лысая наша головушка, солнышко встало, и в комнате солнышко. Встань-поднимайся. Надо успеть.

Стихи о любви

1988 г.

г

Е. Б.


Стихи были, кажется, очень плохие, но Аполлинарий говорил, что для верного о них суждения необходимо было видеть, какое они могут произвести впечатление, если их хорошенько, с чувством прочесть нежной и чувствительной женщине.

ЛЕСКОВ

ОТ АВТОРА

Так ты и с политикой дружен? И с нею.

А.С.КУШНЕР

В общем так — начинай перестройку с себя.

А меня ты в покое оставь!

Редактируй как хочешь Партийный Устав, от усердья и страха сопя.

Но, слюну тошнотворную не удержав, я плевал на тебя, я плевал на Устав, я плевал на Устав и тебя!

До свиданья, дурак! Без меня говори о застойных явленьях своих.

«Литгазету» не суй мне под нос, убери — дурно пахнет гражданственный стих!

Что бы ты ни сказал — выйдет глупость и ложь, потому что... Да ты все равно не поймешь! Потому что ты пахнешь, любезный жених, пахнешь, фраер, при всех дезодорах своих, ах, мсье Пьер, ты воняешь и врешь!

Так решай без меня наболевший вопрос —

Враг был Троцкий иль все-таки нет?

Гениален Высоцкий иль все-таки нет?

Обречен ли на гибель колхоз,

Госкомстат, Агропром, комбижир, корнеплод, опорос, опорос, ВПШ и Минпрос...

Я два пальца сую в искривившийся рот.

Я свищу. А потом меня рвет.

И очистившись, я говорю тебе: Друг!

Уходи ты, уйди от греха!

Ибо грех мой велик, говорю я «рака», ибо я не могу возлюбить дурака, ибо потом разит от лакейских потуг джентельменами сделаться вдруг!

Оскверняй без меня мертвецов в мерзлоте!

Я не буду в обнимку с тобой

над Бухариным плакать в святой простоте

покаянною сладкой слезой!

Ибо потом и жиром прогорклым разит! Нападай без меня, либерал, на Главлит, без меня, замполит дорогой!

Белокрылых в зенит запускай голубей!

Миру мир! А душманам — война.

Не стреляй, не стреляй, гуманист, в лебедей! Только кровью клоповьей разит из щелей да открыжкой гнилого вина!

И, очистившись, я говорю тебе: На!

Забирай, гражданин, и владей,

лиру скорби гражданской бери, не робей,

мне теперь не по чину она!

Я тебе подыграть не сумею на ней, потому что не волк я по крови своей, и не пес я по крови своей.

Ах, прораб мой, барачного духа прораб, твой черед, выходи на парад!

Посчитаться с хозяином мертвым пора!

Ну же, с богом, товарищ! Ура!

Твой черед, балаболка, твои времена, не задерживай добрых людей!

Но меня ты в покое оставь, дуралей,

потому что не пес я по крови своей, и хозяина нет у меня!

Так что низкий поклон, Перестройка, тебе и тебе, дорогой КГБ!

Если Кушнер с политикой дружен теперь, я могу возвратиться к себе!

И некрасовский скорбный анапест менять на набоковский тянет меня!

Ничего, ничего, что я беден и мал,

что в крови моей тяжкий и рыхлый крахмал,

что ржавеет в мозгу неподъемный металл,

что в душе пустота и фигня,

все равно, все равно — я плыву в тишине

по лазурной волне на легчайшем челне,

все равно я и пан, и пропал!

А что Ленин твой мразь — я уже написал, и теперь я свободен вполне!

И когда бы ты знал, как же весело мне и каким беззаботным я стал!

И теперь, наконец, я могу выбирать: можно «Из Пиндемонти» с улыбкой шептать, можно Делии звучные гимны слагать, перед Скинией Божьей плясать!

С Цинциннатом в тряпичные куклы играть, цвет любимых волос и небес описать, эту клейкую зелень к губам прижимать, под Ижоры легко подъезжать!

Так что дудки, товарищи! Как бы не так!

В ваши стойла меня не загонишь никак!

Я не ваш, я ушел. Я не пойман, не вор!

До свиданья, до встречи, дурак!

ЭКЛОГА

Мой друг, мой нежный друг, в пунцовом георгине могучий шмель гудит, зарывшись с головой.

Но крупный дождь грибной так легок на помине, так сладок для ботвы, для кожи золотой.

Уж огурцы в цвету, мой нежный друг. Взгляни же и, ангел мой, пойми — нам некуда идти. Прошедший дождь проник сквозь шиферную крышу и томик намочил Эжена де Кюсти.

Чей перевод, скажи? Гандлевского, наверно. Анакреонтов лад, горацианский строй.

И огурцы в цвету, и звон цикады мерный, кузнечика точней, и лиры золотой.

И солнце сквозь листву, и шмель неторопливый, и фавна тихий смех, и сонных кур возня.

Сюда, мой друг, сюда, мой ангел нерадивый, приляг, мой нежный друг, и не тревожь меня.

О, налепи на нос листок светло-зеленый, о, закрывай глаза и слушай в полусне то пение цикад, то звон цевницы сонной, то бормотанье волн, то пенье в стороне

аркадских пастухов — из томика, из плавной медовой глубины, летейской тишины, и тихий смех в кустах полуденного фавна, и лепс 1 огурцов, и шепот бузины.

Сюда, сюда, мой друг! Ты знаешь край, где никнет клубника в чернозем на радость муравьям, где сохнет на столе подмоченная книга Эжена де Кюсти, и за забором там

соседа-фавна смех, и рожки, и гармошка, и Хлои поясок, дриады локоток, и некуда идти. И за грядой картошки заросший ручеек, расшатанный мосток.

БАЛЛАДА О ДЕВЕ БЕЛОГО ПЛЕСА

Дембеля возвращались в родную страну, проиграв за кордоном войну.

Пили водку в купе, лишь ефрейтор один отдавал предпочтенье вину.

Лишь ефрейтор один был застенчив и тих, и носил он кликуху «Жених», потому что невеста его заждалась где-то там, на просторах родных.

Но в хмельном кураже порешили они растянуть путешествия дни и по Волге-реке прокатить налегке.

Ах, ефрейтор, пусть едут одни.

Ах, ефрейтор, пускай они едут себе.

Ни к чему эти шутки тебе.

Ты от пули ушел, и от мины ушел. Выходи, дурачок, из купе.

Ведь соседская Оля, невеста твоя, месяц ходит сама не своя, мать-старушка не спит, на дорогу глядит... Мчится поезд в родные края!

Но с улыбкой дурною и песней блатной в развеселой компаньи хмельной проезжает ефрейтор родные места, продолжает в каюте запой.

Вниз по Волге плывут, очумев от вина, даже с берега песня слышна.

Пассажиры боятся им слово сказать.

Так и хлещут с утра до темна.

Ах, ефрейтор, ефрейтор, куда ж ты попал? Мыться-бриться уже перестал.

На глазах пассажиров, за борт наклонясь, ты рязанскою водкой блевал...

На четвертые сутки, к полудню проспясь,

головою похмельной винясь,

он на палубу вышел в сиянье и зной.

Блики красные плыли у глаз.

И у борта застыв, он в себя приходил, за водою блестящей следил.

И не сразу заметил он остров вдали.

Лишь тогда, когда ближе подплыл.

И тогда-то Ее он увидел, бедняк, и не сразу он понял, дурак, а сперва улыбнулся похабной губой, а потом уже вскрикнул и — Боже ты мой! — вдоль по борту пошел кое-как

за виденьем, представшим ему одному, почему-то ему одному, за слепящим виденьем, за тихим лучом, как лунатик, пришел на корму.

Дева белого плеса и тихой воды,

золотой красоты-наготы

на белейшем коне в тишине, в полусне...

Все, ефрейтор злосчастный. Кранты.

Все, ефрейтор, пропал, никуда не уйдешь. Лучше б было нарваться на нож, на душманскую пулю, на мину в пути.

Все, ефрейтор. Теперь не уйдешь...

И когда растворилось виденье вдали, кореша-дембеля подошли,

чтоб в каюту позвать, чтоб по новой начать.

Но узнать Жениха не смогли.

Бледен лик его был, и блуждал его взор, и молол несусветный он вздор.

Деву белого плеса он клялся найти, корешей он не видел в упор.

И на первой же пристани бедный Жених вышел на берег, грустен и тих, и расспрашивать стал он про Деву свою, русокосую, голую Деву свою.

Деву плеса в лучах золотых.

Ничего не добившись, он лодку нанял, взад-вперед по реке он гонял.

И однажды он вроде бы видел ее.

Но вблизи он ее не признал.

И вернулся он в город задрипанный тот, и ругался он — мать ее в рот, и билет он купил, и уехать решил.

Но ушел без него пароход.

После в чайной он пил, и в шашлычной он пил, в станционном буфете бузил, и с ментами подрался, и там, в КПЗ, все о Деве своей говорил.

Говорил он Деве смертельной своей, голосил он и плакал о ней,

о янтарных глазах, золотых волосах...

И блатные ему отвечали в сердцах:

«Мало ль, паря, на свете блядей?»

Но белугой ревел он, и волком он выл, и об стенку башкой колотил.

И поэтому вскорости был у врачей, и в психушку потом угодил.

И когда для порядка вкололи ему, чтоб не очень буянил, сульфу, и скрутила его многорукая боль, и поплыл он в багровую тьму,

среди тьмы этой гиблой, в тумане густом он увидел вдали за бортом, он за бортом вдали различил-угадал этот остров в сиянье златом.

И к нему подплывая в счастливых слезах на безумных, горящих глазах и с улыбкой блаженства и светлой любви на бескровных от боли губах,

озаряясь все больше, почти ослеплен блеском теплых и ласковых волн и сиянием белых прибрежных песков, свою Деву разглядывал он.

И она улыбалась ему и звала, за собою манила, вела навсегда, навсегда, никуда, без следа, никогда, мой любимый, уже никогда...

И вода под копытом светла.

Ну садись же, садись, дурачок, на коня, обними же, не бойся меня, мы поедем с тобой навсегда без следа никуда, дурачок, как песок, как вода в сонном мареве вечного дня...

Дева белого плеса, слепящих песков,

пощади нас, прости дураков,

золотая краса, золотые глаза,

белый конь, а над ним и под ним бирюза.

Лишь следы на песке от подков.

РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА

1

О доблести, о подвигах, о славе КПСС на горестной земле, о Лигачеве иль об Окуджаве, о тополе, лепечущем во мгле.

О тополе в окне моем, о теле, тепле твоем, о тополе в окне, о том, что мы едва не с колыбели и в гроб сходя, и непонятно мне.

О чем еще? О бурных днях Афгана, о Шиллере, о Фильке, о любви.

О тополе, о шутках Петросяна, о люберах, о Спасе-на-Крови.

О тополе, о тополе, о боли, о валидоле, о юдоли слез, о перебоях с сахаром, о соли земной, о полной гибели всерьез.

О чем еще? О Левке Рубинштейне, о Нэнси Рейган, о чужих морях, о юности, о выпитом портвейне, да, о портвейне, о пивных ларьках, исчезнувших, как исчезает память, как все, клубясь, идет в небытие.

О тополе. О БАМе. О Программе КПСС. О тополе в окне.

О тополе, о тополе, о синем вечернем тополе в оставленном окне, в забытой комнате, в распахнутых гардинах.

О времени. И непонятно мне.

Ух, какая зима! Как на Гитлера с Наполеоном наседает она на невинного, в общем, меня.

Индевеют усы. Не спасают кашне и кальсоны.

Только ты, только ты! Поцелуй твой так полон огня!

Поцелуй-обними! Только долгим и тщательным треньем мы добудем тепло. Еще раз поцелуй горячей.

Все теплей и теплее. Колготки, носки и колени.

Жар гриппозный и слезы. Мимозы на кухне твоей.

Чаю мне испитого! Не надо заваривать — лишь бы кипяток да варенье. И лишь бы сидеть за твоей чистой-чистой клеенкой. И слышать, как где-то в Париже говорит комментатор о нуждах французских детей...

Ух, какая зима! Просто Гитлер какой-то! В такую ночку темную ехать и ехать в Коньково к тебе.

На морозном стекле я твой вензель чертить не рискую — пассажиры меня не поймут, дорогая Е.Б.

БАЛЛАДА О СОЛНЕЧНОМ ЛИВНЕ

В годы застоя, в годы застоя я целовался с Ахвердовой Зоей.

Мы целовались под одеялом.

Зоя ботанику преподавала

там, за Можайском, в совхозе «Обильном». Я приезжал на автобусе пыльном

или в попутке случайной. Садилось солнце за ельник. Окошко светилось.

Комната в здании школы с отдельным входом, и трубы совхозной котельной

в синем окне. И на стенке чеканка с витязем в шкуре тигровой. Смуглянкой

Зоя была, и когда целовала, что-то всегда про себя бормотала.

Сын ее в синей матроске на фото мне улыбался в обнимку с уродом

плюшевым. Звали сыночка Борисом.

Муж ее, Русик, был в армию призван

маршалом Гречко... Мое ты сердечко!

Как ты стояла на низком крылечке,

в дали вечерние жадно глядела в сторону клуба. Лишь на две недели

я задержался. Ах, Зоинька, Зоя, где они, Господи, годы застоя?

Где ты? Ночною порою собаки лай затевали. Ругались со смаком

механизаторы вечером теплым, глядя в твои освещенные стекла.

Мы целовались. И ты засыпала в норке под ватным своим одеялом.

Мы целовались. Об этом проведав, бил меня, Господи, Русик Ахвердов!

Бил в умывалке и бил в коридоре с чистой слезою в пылающем взоре,

бил меня в тихой весенней общаге.

В окнах открытых небесная влага

шумно в листву упадала и пела.

Солнце и ливень, и все пролетело!

Мы оглянуться еще не успели.

Влага небесная пела и пела!

Солнце, и ливень, и мокрые кроны, клены да липы в окне растворенном!

Юность, ах, Боже мой, что же ты, Зоя? Годы застоя, ах, годы застоя,

влага небесная, дембельский май.

Русик, прости меня, Русик, прощай.

РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА

3

Под пение сестер Лисициан на всшнах «Маяка» мы закрываем дверь в комнату твою и приступаем под пение сестер Лисициан.

Соседи за стеною, а диван скрипит, как черт, скрипит, как угорелый. Мы тыкались друг в дружку неумело Под пение сестер Лисициан.

9-й «А». И я от счастья пьян, хоть ничего у нас не получилось, а ты боялась так и торопилась под пение сестер Лисициан.

Когда я ухожу, сосед-болван выходит в коридор и наблюдает.

Рука никак в рукав не попадает под пение сестер Лисициан.

Лифт проехал за стенкою где-то.

В синих сумерках белая кожа. Размножаться — плохая примета.

Я в тебя никогда... Ну так что же?

Ничего же практически нету — ни любови, ни смысла, ни страха. Только отсвет на синем паркете букв неоновых Универмага.

Вот и стали мы на год взрослее.

Мне за 30. Тебе и подавно.

В синих сумерках кожа белеет.

Не зажечь нам торшер неисправный.

В синих сумерках — белая кожа в тех местах, что от солнышка скрыты, и едва различим и тревожен шрам от детского аппендицита.

И, конечно же, главное, сердцем

не стареть... Но печальные груди,

но усталая шея... Ни веры,

ни любови, наверно, не будет.

Только крестик нательный, все время задевавший твой рот приоткрытый, мне под мышку забился... Нигде мы больше вместе не будем. Размыты

наши лица. В упор я не вижу.

Ты замерзла, наверно. Укройся.

Едет лифт. Он все ближе и ближе.

Нет, никто не придет, ты не бойся.

Дай зажгу я настольную лампу. Видишь, вышли из сумрака-мрака стул с одеждой твоею, эстампы на стене и портрет Пастернака.

И окно стало черным почти что и зеркальным, и в нем отразилась обстановка чужая. Смотри же, кожа белая озолотилась.

Третий раз мы с тобою. Едва ли будет пятый. Случайные связи.

Только СПИДа нам и не хватало.

Я шучу. Ты сегодня прекрасна.

Ты всегда хороша несравненно.

Ну и ладно, дружочек. Пора нам. Через час возвращается Гена.

Он теперь возвращается рано.

Ничего же практически нету.

Только нежность на цыпочках ходит. Ни ответа себе, ни привета, ничего-то она не находит.

БАЛЛАДА ОБ АНДРЮШЕ ПЕТРОВЕ

В поселке под Нарофоминском сирень у барака цвела.

Жена инженера-путейца сыночка ему родила.

Шли годы. У входа в правленье менялись портреты вождей.

На пятый этаж переехал путеец с семьею своей.

И мама сидела с Андрюшей, читала ему «Спартака», на «Синюю птицу» во МХАТе в столицу возила сынка.

И плакала тихо на кухне, когда он в МАИ не прошел, когда в бескозырке балтийской домой он весною пришел.

И в пединститут поступил он, как девушка, скромен и чист, Андрюша Петров синеглазый, романтик и волейболист.

Любил Паустовского очень, и Ленина тоже любил, и на семиструнной гитаре играл, и почти не курил.

На первой картошке с Наташей Угловой он начал дружить, в общаге и в агитбригаде, на лекциях. Так бы и жить

им вместе — ходить по театрам и петь Окуджаву. Увы!

Судьба обещала им счастье и долгие годы любви.

Но в той же общаге московской в конце коридора жила Марина с четвертого курса, курила она и пила.

Курила, пила, и однажды, поспорив с грузином одним, в чем мать родила по общаге прошла она, пьяная в дым.

Бесстыдно вихляла ногами, смеялась накрашенным ртом, и космы на плечи спадали, и все замирали кругом...

Ее выгонять собирались, но как-то потом утряслось.

И как-то в компаньи веселой им встретиться всем довелось.

Андрюша играл на гитаре, все пели и пили вино, и, свет потушив, танцевали, открыв для прохлады окно.

Андрюша! Зачем ты напился, впервые напился вина!

Наташа ушла, не прощаясь, в слезах уходила она.

И вот ты проснулся. Окурки, бутылки, трещит голова...

А рядом, на смятой постели, Марина, прикрыта едва...

Весь день тебя, бедный, тошнило, и образ Наташи вставал, глядел с укоризной печальной, мелодией чистой звучал.

И все утряслось бы. Но вскоре Андрюша заметил — увы — последствия связи случайной, плоды беззаконной любви.

И ладно бы страшное что-то, а то ведь — смешно говорить!

Но мама, но Синяя птица!

Ну как после этого жить.

Ведь в ЗАГСе лежит заявленье, сирень у барака цветет, и в вальсе кружится Наташа, и медленно смерть настает...

И с плачем безгласное тело Андрюшино мы понесли.

Два дня и две ночи висел он, пока его в петле нашли.

И плакала мама на кухне, посуду убрав со стола.

И в академический отпуск Наташа Углова ушла.

Шли годы. Портреты сменились. Забыт Паустовский почти.

Таких синеглазых студентов теперь нам уже не найти.

Наташу недавно я встретил, инспектор она ГОРОНО.

Вот старая сказка, которой быть юной всегда суждено.

РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА

5

Мужским половым органом у птиц является бобовидный отросток.

ЗООЛОГИЯ

...ведь даже столь желанные всем любовные утехи есть всего лишь трение двух слизистых оболочек.

МАРК АВРЕЛИЙ

Ай-я-яй, шелковистая шерстка, золотая да синяя высь!..

Соловей с бобовидным отростком над смущенною розой навис.

Над зардевшейся розой нависши с бобовидным отростком своим, голос чистый, все выше и выше — Дорогая, давай улетим!

Дорогая моя, улетаю!

Небеса, погляди в небеса, легкий образ белейшего рая, ризы, крылья, глаза, волоса!

Дорогая моя ах, как жалко, ах как горько, какие шипы.

Амор, Амор, Амор, аморалка, блеск слюны у припухшей губы.

И молочных желез колыханье, тазобедренный нежный овал, песнопенье мое, ликованье, тридевятый лучащийся вал!

Марк Аврелий, ты что, Марк Аврелий? Сам ты слизистый, бедный дурак!

Это трели и свист загорелый, это рая легчайшего знак,

это блеск распустившейся ветки и бессмертья, быть может, залог, скрип расшатанной дачной кушетки, это Тютчев, и Пушкин, и Блок!

Это скрежет всей мебели дачной, это все, это стон, это трах, это белый бюстгальтер прозрачный на сирени висит впопыхах!

Это хрип, это трах, трепыханье синевы да сирени дурной, и сквозь веки, сквозь слезы блистанье, преломление, и между ног...

Это Пушкин — и Пригов почти что! Айзенберг это — как ни крути!

И все выше, все выше, все чище — Дорогая, давай улетим!

И мохнатое, влажное солнце Сквозь листву протянуло лучи.

Загорелое пение льется.

Соловьиный отросток торчит.

ЭЛЕОНОРА

Ходить строем в ногу в казарменном помещении, за исключением нижнего этажа, воспрещается.

Устав внутренней службы

1

Вот говорят, что добавляют бром в солдатский чай. Не знаю, дорогая.

Не знаю, сомневаюсь. Потным лбом казенную подушку увлажняя, я, засыпая, думал об одном.

2

Мне было 20 лет. Среди салаг Я был всех старше — кроме украинца рябого по фамилии Хрущак.

Под одеялом сытные гостинцы он ночью тайно жрал. Он был дурак.

3

Он был женат. И как-то старики хохочущие у него отняли письмо жены. И, выпучив зрачки, он молча слушал. А они читали.

И не забыть мне, Лена, ни строки.

И не забыть мне рев казармы всей, когда дошли до места, где Галина в истоме нежной, в простоте своей писала, что не нужен ей мужчина другой, и продолжала без затей

5

и вспоминала, как они долблись (да, так и написала!) в поле где-то.

И не забыть мне, Лена, этих лиц.

От брата Жоры пламенным приветом письмо кончалось. Длинный, словно глист,

6

ефрейтор Нинкин хлопнул по спине взопревшего немого адресата —

«Ну ты даешь, земеля!» Страшно мне припоминать смешок придурковатый, которым отвечал Хрущак. К мотне тянулись руки. Алый свет заката лежал на верхних койках и стене.

7

Закат, закат. Когда с дежурства шли, между казарм нам озеро сияло.

То в голубой, то в розовой пыли стучали сапоги. И подступало, кадык сжимало. Звало издали.

8

И на разводе духовой оркестр трубил и бухал, слезы выжимая,

«Прощание славянки», и окрест лежала степь, техзону окружая, и не забыть мне, Лена, этих мест

9

киргиз-кайсацких. Дни за днями шли. Хрущак ночами ел печенье с салом. На гауптвахту Масича вели.

И озеро манило и сияло.

Кадык сжимало. Звало издали.

10

Душа ли? Гениталии? Как знать.

Но, плавясь на плацу после обеда в противогазе мокром, я слагать сонеты начал, где прохладной Ледой и Лорелеей злоупотреблять

11

вовсю пустился. И что было сил я воспевал грудастую студентку МОПИ имени Крупской. Я любил ее, должно быть. Белые коленки я почему-то с амфорой сравнил.

12

Мне было 20 лет. Засохший пот корой белел под мышками. Кошмаром была заправка коек. Целый год в каптерке мучил бедную гитару после отбоя Деёв-обормот.

13

А Ваня Шпак из отпуска привез японский календарик. Прикрывая рукою треугольничек волос, на берегу сияющем, нагая, смеясь, стояла девушка. Гендос

14

Харчевников потом ее хотел у Шпака обменять на скорпиона в смоле прозрачной, только не успел — ее отнял сам капитан Миронов.

И скорпиона тоже... Сотня тел

15

мужающих храпела в липкой тьме после отбоя. Под моею койкой разбавленный одеколон «Кармен» деды втихую пили. За попойкой повздорили, и, если бы ремень

16

не вырвали у Строева, Бог весть чем кончилось бы... Знаешь, мой дружочек, как спать хотелось, как хотелось есть, как сладкого хотелось — хоть кусочек!

Но более всего хотелось влезть

17

на теток, развалившихся внизу на пляже офицерском, приспустивших бретельки. Запыленную кирзу мы волокли лениво — я и Лифшиц, очкастые, смешные. Бирюзу

18

волны балхашской вспоминаю я и ныне с легким отвращеньем. С кайфом мы шли к майору Тюрину. Семья к нему приехать собиралась. Кафель мы в ванной налепили за два дня.

19

И вволю накупались, и, куря, на лоджии мы навалялись вволю.

Но как мне жалко, Лена, что дурак я был, что не записывал, что Коля Воронин на дежурстве до утра

20

напрасно говорил мне о своей любви, о полустанке на Урале,

об отчиме, о лихости друзей, которые по пьянке раз угнали машину с пивом. Кроме Лорелей

21

с Линорами и кроме Эвридик, все музе худосочной было дико.

А в окнах аппаратной солнца лик уже вставал над сопкой... Вроде, Викой звалась его невеста. Выпускник

училища десантного, сосед,

ее увел. Дружки побить пытались

его, но сами огребли. Мопед

еще у Коли был. Они катались

на нем. Все бабы бляди. Счастья нет.

23

13 лет уже, дружок, прошло, но все еще кадык сжимают сладко картинки эти. Ах, как солнце жгло, как подоконник накалился гладкий, и как мы навалились тяжело,

24

всей ротой мы на окна налегли, когда между казарм на плац вступила Элеонора. Чуть не до земли оранжевая юбка доходила, лишь очертанья ног мы зреть могли.

25

Под импортною кофточкою грудь высокая так колыхалась ладно, и бедра колыхались, и дохнуть не смели мы, в белье казенном жадно уставясь вниз. И продолжала путь

26

она свой триумфальный. И поля широкополой шляпы прикрывали

ее лицо, но алых губ края полуулыбкой вверх приподнимала она. И черных локонов струя

27

сияла, и огромные очки зеркальные сияли, и под мышкой ракетка, но при этом каблуки высокие, и задницы излишек осанка искупала. Как легки

28

ее одежды были, ярки как,

как сердце сжалось... Зря смеешься, Лена!

Мне было 20 лет. Я был дурак.

Мне было плохо. Стоя на коленях, полночи как-то я и Марущак

29

отскабливали лезвиями пол линолеумный в коридоре длинном, ругаясь меж собою. Но пришел... забыл его фамилию... скотина такая, сука... то ли Фрол... Нет, Прол...

30

Проленко, что ли?.. Прапорщик, козел, забраковал работу, и по новой мы начали. Светло-зеленый пол, дневного света лампы и пунцовый насупившийся Марущак. Пришел

потом Миронов, и, увидев нас, он наорал на Прола и отправил меня на АТС, Серегу в ЛАЗ. Стажерами мы были, и по праву припахивали нас... А как-то раз

32

Миронов у дедов отнял вино, и, выстроив всю роту, в таз вонючий он вылил пять бутылок. «Ни одной себе не взял, паскуда, потрох сучий!» шептал Савельев за моей спиной.

33

13 лет прошло. Не знаю я, действительно ль она Элеонорой звалась, не знаю, но, душа моя, талантлив был солдатик тот, который так окрестил ее, слюну лия.

34

Она была приехавшей женой майора Тюрина. Я представлял порочно как отражает кафель голубой, налепленный рукой моей, барочный Элеонорин бюст и зад тугой...

35

Ах, Леночка, я помню кинозал, надышанный, пропахший нашим потом.

Мы собирались, если не аврал и не ЧП, всей частью по субботам и воскресеньям. И сперва читал

36

нам лекцию полковник Пирогов про Чили и Китай, про укрепленье готовности, про происки врагов, про XXV съезд, про отношенья неуставные. Рядовой Дроздов

37

однажды был на сцену приглашен, и Пирогов с иронией игривой зачитывал письмо его. А он стоял потупясь. «Вот как некрасиво, как стыдно!» — Пирогов был возмущен

38

тем, что Дроздов про пьянку написал и про спанье на боевом дежурстве.

И зал был возмущен, негодовал — «Салага, а туда же!» Я не в курсе, Ленуля, все ли письма он читал

39

иль выборочно. Думаю, не все.

А все-таки стихи о Персефоне, небось, читал, о пресвятой красе перстов и персей, с коими резонно был мной аллитерирован Персей.

И наконец он уходил. И свет гасили в зале, и экран светился.

И помню я через 13 лет,

как зал то умолкал, то веселился

громоподобно, Лена. Помню бред

41

какой-то про танцовщицу, цветной арабский, что ли, фильм. Она из бедных была, но слишком хороша собой, и все тесней кольцо соблазнов вредных сжималось. Но уже мелькнул герой,

42

которому избавить суждено ее от домогательств богатеев.

В гостинице она пила вино и танцевала с негодяем, млея.

Уже он влек в альков бедняжку, но...

43

«На выход, рота связи!» — громкий крик раздался, и, ругаясь, пробирались мы к выходу, и лишь один старик и двое черпаков сидеть остались.

За это их заставили одних

44

откапывать какой-то кабель... Так и не узнал я, как же все сложилось

у той танцорки. Глупый Марущак потом в курилке забавлял служивых, кривляясь и вихляя задом, как

45

арабская танцовщица... Копать

траншею было трудно. Каменистый

там грунт, и очень жарко. Ах, как спать

хотелось в этом мареве, как чисто

вода блестела в двух шагах. Шагать

46

в казарму приходилось, потому что только с офицером разрешалось купаться. Но гурьбой в ночную тьму деды в трусах сбегали. Возвращались веселые и мокрые. «Тимур, —

47

шептал Дроздов, мешая спать, — Давай купнемся!», соблазняя тем, что дрыхнул дежурный, а на тумбочке Мамай из нашего призыва. «Ну-ка спрыгнул сюда, боец! А ну, давай, давай!“ —

48

ефрейтор Нинкин сетку пнул ногой так, что Дроздова вскинуло. «Купаться, салаги, захотели? Ну борзой народ пошел! Ну вы даете, братцы!

Ну завтра покупаемся...» Какой

я видел сон в ту ночь! Чертог сиял. Шампанское прохладною струею взмывало вверх и падало в хрусталь, в раскрытых окнах темно-голубое мерцало небо звездами. Играл оркестр цыганский песню Лорелеи.

И Леда шла, коленками белея, по брошенным мехам и по коврам персидским. Перси сладостные, млея, под легкою туникою и срам темнеющий я разглядел, и лепет влюбленный услыхал, и тайный трепет девичьей плоти ощутил. Сиял чертог, и конфетти, гирлянды, блестки, подвязки, полумаски и сережки, и декольте, и пенистый бокал, как в оперетте Кальмана! И пары кружились, и гавайские гитары нам пели, и хохляцкие цимбалы, и вот в венке Галинка подошла, сказала, что не нужен ей мужчина другой, что краше хлопца не знайшла. Брат Жора в сапогах и свитке синей плясал гопак, веселый казачина, с Марущаком. И сена аромат от Гали исходил, босые ножки притопывали, розовый мускат мы пили с ней, и деревянной ложкой вареники мы ели. Через сад на сеновал мы пробежали с Галей. Танцовщицы арабские плясали и извивались будто змеи, счесть алмазов, и рубинов, и сапфиров мы не могли, и лейтенант Шафиров

в чалме зеленой предложил присесть, отведать винограда и шербета, и соловей стонал над розой где-то, рахат-лукум, халву и пастилу, сгущенку и портвейн «Букет Прикумья» вкушали мы с мороженым из ГУМа, и нам служил полунагой зулус с блестящим ятаганом, Зульфия ко мне припала телом благовонным, сплетались руки, страсти не тая, и теплый ветер пробежал по кронам под звон зурны, и легкая чадра спадала, и легчайшие шальвары спускались, и разматывалось сари, японка улыбалась и звала, прикрыв рукою треугольник темный, и море набегало на песок сияющего брега, и огромный янтарный скорпион лежал у ног, магические чары расточая...

Какие-то арабы, самураи верхом промчались... Леда проплыла в одежде стройотрядовской, туда же промчался лебедь... Тихо подошла отрядная вожатая Наташа и, показав мне глупости, ушла за КПП... И загорали жены командного состава без всего...

Но тут раздались тягостные стоны — как бурлаки на Волге, бечевой шли старики, влача в лазури сонной трирему! И на палубе злаченой в толпе рабынь с пантерою ручной плыла она в сверкающей короне на черных волосах! Над головой два голубя порхали. И в поклоне

все замерли. И в звонкой тишине с улыбкой на губах бесстыдно-алых Элеонора шла зеркальным залом!

Шла медленно. И шла она ко мне!

И черные ажурные чулки, и тяжкие запястья, и бюстгальтер кроваво-золотой, и каблуки высокие! Гонконговские карты, мной виденные как-то раз в купе, ожившие, ее сопровождали.

И все тянулось к ней в немой мольбе. Но шла она ко мне! И зазвучали томительные скрипки, лепестки пионов темных падали в фонтаны медлительно. И черные очки она сняла, приблизившись. И странным, нездешним светом хищные зрачки сияли, и одежды ниспадали, и ноготки накрашенные сжали

50

мне... В общем, Лена, 20 лет мне было. И проснувшись до подъема, я плакал от стыда. И мой сосед Дроздов храпел. И никакого брома не содержали, Лена, ни обед, ни завтрак и ни ужин. Вовсе нет.

ЭКЛОГА

Мой друг, мой нежный друг, зарывшись с головою, в пунцовых лепестках гудит дремучий шмель.

И дождь слепой пройдет над пышною ботвою, в террасу проскользнет сквозь шиферную щель,

и капнет на стихи, на желтые страницы Эжена де Кюсти, на огурцы в цвету.

И жесть раскалена, и кожа золотится, анисовка уже теряет кислоту.

А раскладушки холст все сохраняет влажность ушедшего дождя и спину холодит.

И пение цикад, и твой бюстгальтер пляжный, и сонных кур возня, и пенье аонид.

Сюда, мой друг, сюда! Ты знаешь край, где вишня объедена дроздом, где стрекот и покой, и киснет молоко, мой ангел, и облыжно благословляет всех зеленокудрый зной.

Зеленокудрый фавн, безмозглый, синеглазый, капустницы крыла и Хлои белизна.

В сарае темном пыль, и ржавчина, и грязный твой плюшевый медведь, и лирная струна

поет себе, поет. Мой нежный друг, мой глупый, нам некуда идти. Уж огурцы в цвету.

Гармошка на крыльце, твои сухие губы, веснушки на носу, улыбки на лету.

Но, ангел мой, замри, закрой глаза. Клубнику последнюю уже прими в ладонь свою, александрийский стих из стародавней книги, французскую печаль, летейскую струю

тягучую, как мед, прохладную, как щавель, хорошую, как ты, как огурцы в цвету.

И говорок дриад, и Купидон картавый, соседа-фавна внук в полуденном саду.

Нам некуда идти. Мы знаем край, мы знаем, как лук-порей красив, как шмель нетороплив, как зной смежил глаза и цацкается с нами, как заросла вода под сенью старых ив.

И некуда идти. И незачем. Прекрасный,

мой нежных друг, сюда! Взгляни — лягушка тут

зеленая сидит под георгином красным.

И пусть себе сидит. А мы пойдем на пруд.

КОНЕЦ

Загрузка...