Сапфо легла, обхватив обеими руками свое мягкое, привычное ложе, как будто постель была сейчас для нее главным и единственным спасением.
Впрочем, она действительно знала хорошо проверенный способ, безотказно помогавший в борьбе с самыми различными недугами: стоило Сапфо хотя бы какое-то время провести в постели в полном одиночестве — без еды и без каких-либо физических нагрузок, не тратя сил даже на то, чтобы пошевелить кончиками пальцев, — и это, как правило, помогало прийти в себя.
Иногда на восстановление утраченных сил хватало часа или даже всего нескольких минут, порой желательно было поваляться в одиночестве целый день, и тогда откуда-то вдруг снова, самым чудесным образом, появлялись и душевные силы, и внутренняя ясность.
Само собой разумеется, в спальную комнату сразу же заглянули кое-кто из подруг и верная служанка Диодора, предлагая всякие целебные снадобья, но Сапфо от всего отказалась, и очень скоро все оставили ее в покое.
Да и откуда Сапфо знала, от чего именно сейчас ей следовало лечиться?
Она лишь смутно догадывалась об этом, когда снова и снова повторяла про себя строчки последнего стихотворения, но не позволяла себе дальше думать на запретную тему.
Самое главное, что откуда-то, словно из неясной дали, в душе у Сапфо нарастало смутное ощущение катастрофы.
Наверное, так испуганно вздрагивает земля перед скорым землетрясением или перед извержением вулкана, в том числе вулкана задремавших в глубинах чувств.
Но подумав про огнедышащий вулкан, Сапфо тут же вспомнила про Эпифокла и невесело улыбнулась.
Смешной, замудривший сам себе голову старик!
Когда за столом зашел обязательный, как горькая, возбуждающая аппетит приправа, разговор о смерти, Эпифокл вдруг заявил, что истинный философ должен управлять своей судьбой, а не подчиняться ее воле, и потому лично он давным-давно придумал, каким будет его конец.
И поведал окружающим: как только он почувствует, что его духовная жизнь подошла к концу, а физическая в нем и так еле теплится, то Эпифокл тут же покончит со своей телесной оболочкой, бросившись в пылающий кратер вулкана Этна.
И он тут же принялся с самым серьезным видом аргументировать свою дикую фантазию — во-первых, смерть при этом наступит мгновенно и потому — практически безболезненно, сделавшись, в прямом смысле, огненной точкой в конце достаточно яркой жизни ученого.
Во-вторых, никому не придется после его кончины возиться с бренным прахом, так как процесс сожжения мертвого тела произойдет естественным путем, в-третьих, — у Эпифокла появится больше шансов, что накопленная годами мудрость не пропадет даром, а переплавится в нечто ценное для потомков — ведь, согласно древним сказаниям, именно на Этне помещается невидимая для смертных мастерская Гефеста, который умеет ковать не только оружие, но также славу и бессмертие.
Ведь оживил когда-то Гефест прославленного ныне Пелопса, сына Тантала, когда в своем угодническом идиотизме и еще более изощренном недоверии к богам папаша дошел до того, что разрубил собственного сына на части и предложил пришедшим в гости небожителям блюдо из его мяса?
И чем все это кончилось? Вечными, танталовыми муками в подземном царстве папаши и славой оживленного богами Пелопса, который теперь повсеместно почитается на Олимпийских играх как зачинатель соревнования в беге колесниц.
И так далее, и так далее, и так далее…
В порыве откровенности, а также под влиянием выпитого вина Эпифокл вдруг по «страшному секрету» поведал всем сидящим за столом, что везет с собой на Фасос, куда он направлялся к известному мудрецу Бебелиху, столько золота, сколько хватит, чтобы сделать себе золотые сандалии.
И Эпифокл заявил, что сделает такие сандалии — а их не носили даже фараоны — и обуется в них перед тем, как нырнуть в кипящую лаву.
— Пожалуй, мне следует проводить тебя не до гавани, а прямо до вулкана Этна, Эпифокл! — воскликнул Алкей. — Вдруг ты от страха так сильно взбрыкнешь ногой, что хотя бы один сандалий останется на земле. Представляешь, сколько на это золото можно купить вина и закатить знатных пиров? Ты уж тогда постарайся, дерни ради нас в воздухе ногой посильнее!
Но, не обращая внимания на шутки. Эпифокл с жаром привел за столом двадцать четыре пункта в пользу своего неожиданного решения, чуть ли не убеждая собравшихся присоединиться к его замечательной затее, и всего один пункт «против», но зато такой, который невольно вызвал взрыв безудержного смеха.
Эпифокл не был до конца уверен, что, когда он дойдет в мыслях до последнего предела своего умственного истощения, у него еще хватит простых человеческих сил взобраться на вершину Этны, так как это не слишком-то легко сделать и выносливому, быстроногому юноше.
«Хм, ведь и в этом, основном вопросе о нашей жизни и смерти все тоже слишком слитно, тесно переплетено», — многозначительно улыбнулся, поддавшись всеобщему веселью, Эпифокл.
Добавив при этом, что еще не решил, не лучше ли ему было бы отправиться к Этне заранее, чтобы вблизи пылающего кратера дожидаться своего последнего часа, или пока все же стоит еще немного побродить по свету, и, прибавляя, что ответ на этот вопрос он надеется получить у знаменитого мудреца Бебелиха, обосновавшегося на Фасосе.
Поэтому все присутствующие за столом высказали бурную радость по поводу того, что сейчас Эпифокл пока направляется на остров Фасос, а вовсе не на Сицилию, в северо-восточной части которой как раз расположен постоянно кипящий вулкан Этна — признаться, куда более знаменитый во всем мире, чем сам философ, — и лишний раз подняли за это кубки с вином.
Но, вспомнив про Сицилию, Сапфо словно увидела перед глазами начертанное светящимися буквами женское имя — Анактория — оно прокатилось в памяти длинной, плавной волной, унося в далекое прошлое.
Анактория — это имя само по себе звучало как законченное стихотворение.
Можно было менять ударение и произносить это имя на разные лады, но оно все равно казалось Сапфо похожим на морскую волну, которая всякий раз мысленно прибивала Сапфо к берегу Сицилии, взвиваясь у берега белопенным вихрем.
И на вкус эта волна была такой же соленой, как слезы на щеках Сапфо в то далекое время, когда она сама волей судьбы была заброшена на далекий благословенный остров.
О, нет! Ей тогда не пришлось бросаться в кипящую лаву Этны или в морскую пучину, чтобы родиться заново, — это произошло само собой, и как раз на сицилийской земле, рождающей вулканы и прочие чудеса.
Может быть, к «перековке» ее судьбы действительно приложил руку хромой Гефест — угрюмый супруг прекрасной Афродиты? Или кто-то из других богов?
Сапфо даже показалось, что и теперь она в комнате вовсе не одна, что здесь появился кто-то еще, незримый для обыкновенного взгляда.
Возможно, это была тень Анактории — женщины, которую Сапфо всегда мысленно называла «любовь моя, незабвенная Анакта» и чью тень — хотя бы только одну тень! — хотелось накрепко удержать в своих объятиях в воспоминаниях и снах.
Но, скорее всего, это была сама богиня памяти — Мнемосина, как правило, приходившая к Сапфо именно в облике Анактории.
Нет, вовсе не случайно, что именно Мнемосина — та, которая состоит из любви и памяти! — считается законной матерью девяти Муз и всех видов искусств.
Сапфо крепко зажмурилась, надеясь хотя бы сейчас отчетливо увидеть перед собой лицо Анактории, но, как и прежде, не смогла его вспомнить во всех драгоценных подробностях.
Какой она была, Анактория?
Красивой? Да, кажется, очень красивой, и даже больше того — теперь она сделалась настолько прекрасной и нестерпимо сияющей в памяти, что для того, чтобы попытаться ее разглядеть, приходилось зажмуриваться.
Молодой? Навряд ли.
Анактория была гораздо старше Сапфо — возможно, на десять, а быть может, и на двадцать, и даже больше лет — тогда Сапфо про возраст подруги не спрашивала, а теперь ей и вовсе его было неинтересно знать.
Зато Сапфо хорошо помнила, что у Анакты были седые волосы, которые она не закрашивала, как делали многие женщины, а, наоборот, слегка подцвечивала какой-то особенной голубой краской, так что ее голова напоминала Сапфо снежную, недосягаемую вершину высокой горы.
Глядя на эту вершину, можно было догадаться, что Анактория успела уже преодолеть множество лет-перевалов, пока добралась до сегодняшнего дня.
Но зато у Анакты было очень молодое, румяное лицо, на нем не было видно приметных, перепутанных дорожек из морщин — отражения тех невидимых путей, по которым на вершину лет забираются все смертные.
И это казалось Сапфо странным и загадочным — может быть, Анактория к своей удивительной мудрости перелетела на крыльях, по воле богов?
Или она на самом деле была еще совсем молода и лишь почему-то очень рано поседела?
Но для молодой женщины Анактория была слишком мудра и серьезна, хотя изредка все же любила и умела повеселиться.
Пожалуй, эта неразрешимая загадка — «энигма Анакты» — а точнее всего, внешнего облика Анактории крепче всего засела в памяти Сапфо, вытеснив все остальные конкретные приметы.
Например то, какие у любимой женщины были глаза, брови, плечи, губы…
Впрочем, Сапфо иногда случайно угадывала забытые приметы внешности Анактории в самых разных окружающих ее женщинах.
Например, увидев нежные, белые руки Филистины, Сапфо могла сказать себе: «Такие же руки были у Анакты», или, поймав на себе чей-то взгляд, вспоминала — «Точно так же иногда смотрела Анактория», а услышав чью-то песню: «Вот так, только еще лучше, пела моя Анактория»…
И так — без конца: Сапфо то и дело находила Анакту в чьих-то жестах, интонациях, тихом смехе, в какой-нибудь искусной вышивке, в причудливой форме вазы, в морских брызгах, в названиях предметов, и уже настолько привыкла к этому, что даже перестала замечать, словно на самом деле Анактория всегда находилась с ней рядом.
Пожалуй, еще ближе, гораздо ближе, чем если бы до подруги можно было дотронуться рукой.
А если кто-нибудь произносил вслух слова «Сицилия» или «Сиракузы», то имя Анактории порой возникало в сознании Сапфо с такой яркостью грозовых молний, что она могла неожиданно заплакать, никому не объясняя причины своих слез, — пролиться дождем, начинавшим хлестать в нынешний день из далекого и навсегда утраченного прошлого.
Ах, Сицилия, которую поэты и моряки еще называют Тринакрией — треугольной страной! — из-за ее характерного, гористого, побережья.
До сих пор все думают — и Сапфо никого в этом не разубеждает! — что когда-то ей пришлось временно покинуть Лесбос, и родной город Эфес, и отправиться на Сицилию из-за установления тирании и начавшихся в связи с этим очередных волнений в стране.
Формально именно так и было: тогда многим пришлось на какое-то время оставить родные места, и совершенно естественно, что Сапфо тоже оказалась в числе тех, кто на большом корабле поспешил отправиться в Сиракузы.
Никто этому не удивлялся, а даже наоборот: ведь муж Сапфо — отважный Керикл находился в самых первых рядах среди тех, кто вступил в борьбу с единовластием, и, следовательно, его семье, даже если бы она спряталась в любом потаенном уголке Лесбоса, могла грозить смертельная опасность, как и родственникам других сторонников прежней власти.
Сапфо тоже понимала необходимость срочного побега из страны, когда ступала на корабль, отплывающий к берегам Сицилии, и даже подробно обсуждала это с родными Керикла, с кем ей пришлось делить тяготы морского путешествия, но зато сейчас Сапфо думала об этой истории совершенно иначе.
Сейчас Сапфо была уверена, что на самом деле отправилась тогда в столицу Сицилии вовсе не из-за политических обстоятельств, в которые ее поневоле втянул не в меру воинственный супруг, а была перенесена в Сиракузы по воле богов исключительно для того, чтобы встретиться с Анакторией.
Один раз Сапфо даже в шутку назвала подругу своей Ананкой — неизбежной судьбой.
Всемогущие боги, с их щедрой изобретательностью, могли бы, конечно, придумать и какой-нибудь другой способ как направить Сапфо в «Треугольную страну» на встречу со своей личной Ананкой, но почему-то выбрали именно этот, не самый легкий и прямой.
Но все же именно тогда, на том корабле, плывущем к Сицилии, подолгу, безотрывно глядя на убегающие вдаль волны. Сапфо впервые сумела признаться сама себе, что на самом деле она спешит убежать не от гнева тирана, а совсем от другой, невидимой тирании своего мужа Керикла.
Любимого и достойнейшего во всех отношениях человека, неподражаемого Керикла.
Но еще больше — просто от самой себя.
Во время этого длинного, вынужденного путешествия Сапфо совершенно не могла спать, потому что слишком сильно страдала от морской качки — она еще не знала тогда, что носит под сердцем ребенка! — и поэтому почти все время Сапфо проводила на палубе, сидя на одном и том же месте, как застывшая статуя, и провожая глазами проплывающие мимо незнакомые берега, пенные волны, в которых попеременно отражались то солнечные лучи, то звезды, похожие на маленьких рыбок.
Сапфо не могла сосчитать точно, сколько дней и ночей прошло за время долгого пути, ни у кого не спрашивала, скоро ли они прибудут на место.
Она просто глядела на воду и думала о чем-то своем.
Наверное, это плавание потому и вспоминалось Сапфо таким бесконечным, что она словно плыла тогда не только вдоль чужих берегов, в неведомую даль, но также еще и в глубину самой себя еще дальше, и куда глубже, чем морское дно.
Тогда, подставляя щеки то вольному ветру, а то поднятым бурей соленым брызгам, Сапфо впервые отчетливо поняла, что больше всего на свете ее душа жаждет покоя и одиночества.
Ради этого она бы даже согласилась сейчас вовсе исчезнуть — например, стать волной, или даже тенью волны на борту судна, превратиться в камень, ракушку.
Один раз Сапфо вдруг отчетливо представила себе, как превратилась в большую раковину: она покоилась под большой толщей воды, поверхность которой только что пробороздил этот самый корабль, наполненный шумными людьми.
Но вот корабль исчез из вида, на дне наступила полная, глубокая тишина, — и Сапфо почувствовала, что внутри нее начала тихо, незаметно расти жемчужина…
Наверное, она тогда просто на какое-то время задремала и увидела сон, предупреждавший ее о случившейся беременности.
Или о чем-то совсем другом?
Но проснувшись, Сапфо долго не могла забыть того счастливого ощущения, которое испытала она, превратившись в раковину.
Может быть, для того, чтобы пережить его снова, надо было просто шагнуть за борт и упасть на дно?
И тогда кто-нибудь из богов, до кого дойдет молитва, наверняка мог бы исполнить ее мечту — ведь небожители способны без труда творить любые метаморфозы.
Впрочем, нет — лучше бы они наслали внезапную бурю, которая разбила бы корабль о камни, но при этом сделали так, чтобы все благополучно спаслись, не заметив исчезновения Сапфо, и потом не стали бы ее винить в непозволительном своеволии.
Тогда Сапфо точно не пришлось бы возвращаться к прежней жизни, которой она сама до недавнего времени искренно гордилась и которая вызывала настоящую зависть окружающих.
Да что там — Сапфо и сама, до последней минуты, пока не поднялась на свое судьбоносное, шаткое суденышко, была абсолютно уверена в том, что ее женское счастье крепко и незыблемо, как ни у кого из смертных.
И вдруг, когда из-под ног на какое-то время в буквальном смысле ушла земля, и корабль закачался из стороны в сторону на волнах, Сапфо с ужасом поймала себя на мысли, что и в душе у нее, оказывается, тоже не осталось никакой опоры, за которую можно было бы ухватиться хотя бы мысленно.
Сапфо припомнила, что впервые похожее, но тогда лишь совсем еще шаткое чувство, возникло у нее, кажется, примерно год тому назад, когда вскоре после свадебного торжества до нее со всех сторон начали доноситься услужливые сплетни о многочисленных наложницах Керикла и чуть ли не целые легенды о его нечеловеческой любвеобильности.
Теперь даже смешно вспоминать о том, какой же нестерпимой была обида молодой жены на этих сплетниц и самих продажных гетер, которые бессонными ночами подвергались самым страшным проклятиям!
О, как же безутешны были ее рыдания после очередных новостей о былых и даже — но это казалось вовсе немыслимо! — настоящих похождениях любимого супруга!
Ведь тогда Сапфо пришлось впервые со всей ясностью осознать, что она — не единственная, вовсе не самая-самая, не та, кто дороже солнечного света, как говорил однажды сам же Керикл с дрожью в голосе, а просто — замужняя молодая женщина из богатой семьи, которая должна благодарить богов за то, что красавец Керикл осчастливил ее своим выбором и взял себе в законные супруги.
Невинность моя, невинность моя,
Куда от меня уходишь?..
Теперь никогда, теперь никогда
К тебе не вернусь обратно[16].
Сапфо до сих пор ясно помнила жесткую усмешку, появившуюся на губах Керикла, когда она попыталась было завести об этом разговор.
«Тебе не нужно удивляться, — сказал он тогда без малейшей тени смущения. — Так на земле всегда было и так будет, потому что у мужчин совсем другая жизнь, чем у женщин, и их никогда не смешать, как оливковое масло и воду».
«Но ведь супружество — и есть такое смешение, — попыталась хоть что-то возразить Сапфо, ощущая, как внутри у нее появляется какая-то противная, ни с чем не сравнимая пустота. — Я думаю, что тебе тоже наверняка не понравится, если я перестану хранить тебе верность. Почему же я должна смотреть спокойно на твои приключения с гетерами и безусыми мальчишками?»
«Потому что я — мужчина», — коротко ответил Керикл, и Сапфо увидела, какой гордостью при этом вспыхнули его глаза.
Пожалуй, этот гордый, немного горбоносый профиль Керикла, когда он отворачивался и глядел куда-то вдаль с видом героя-победителя, был одним из самых ярких впечатлений, навеки оставшихся в памяти Сапфо о ее первом и последнем законном муже.
Да, и еще почему-то четкий, геометрический узор, которым был расшит край его широкого хитона, множеством складок чем-то напоминавшего остановившееся море.
Тогда, во время неприятного разговора с Кериклом, стараясь сдержать слезы и упорно глядя на этот узор, Сапфо подумала, что на какое-то время он действительно сделался ее горизонтом, дальше которого она ничего не могла и не хотела видеть.
Но разве нуждался Керикл в чьем-то самоотречении?
Впрочем, нет, почему-то Сапфо также хорошо запомнила, какими холодными, словно металлическими, губами поцеловал Керикл последний раз ее в щеку на прощание, провожая на корабль, отплывающий к берегам Сицилии.
«Ты скоро вернешься домой, Сапфо, потому что должна мне еще родить трех сыновей, которые разделят мою славу», — вот что сказал Керикл на пристани, строго глядя Сапфо в глаза.
Но наследника Керикл так и не дождался.
Вскоре, почти сразу же после прибытия в Сиракузы, беглецов догнала весть о мятежниках, погибших от руки тирана, среди них было названо и имя Керикла.
Сапфо испытала еще более странное чувство, чем даже то, которое посетило ее на корабле, — ей показалось, что она тоже по-настоящему умерла вместе со своим мужем и отправилась в царство вечных теней, но только своей, особенной дорогой, незаметно пролегавшей где-то среди широких сиракузских улиц.
По крайней мере, та жизнь, которую Сапфо вела в замужестве и которая казалась неизбежной и бесконечной, вдруг мгновенно растаяла, исчезла, и на ее месте появилась бесплодная пустыня.
Сапфо гораздо дольше, чем положено, носила траурную одежду и, действительно, как живая тень, бродила по Сиракузам, поражаясь щедрой роскоши и одновременно чужеродности этого незнакомого города.
Она точно знала, что больше никогда не захочет связывать себя узами нового брака, о чем то шепотом, а то и вслух начала уже намекать преданная служанка Диодора.
Мол, такой умнице и красавице, как Сапфо, просто неприлично долго оставаться одной, и хотя чересчур торопиться не следует, но загонять раньше времени себя в могилу тоже не имеет смысла, к тому же ребенку, который начал шевелиться у Сапфо под сердцем, все равно нужен отец…
Конечно — бормотала словно бы сама себе под нос Диодора — люди понимают, что молодая, красивая женщина отвергает предложения от поклонников, которые тут же посыпались на нее, как внезапный снег на голову в середине лета, только потому, что она слишком любила своего красавчика Керикла, но это лишь еще больше привлекает к ней внимание мужчин, а ведь она, Диодора, не слепая и видит, как на ее хозяйку пялятся прохожие, хотя на той даже нет ни одного украшения, а в лице словно не осталось ни кровиночки…
Сапфо молча слушала бормотания Диодоры, сидя на скамейке в тени деревьев, или вечером перед горящим очагом, и они казались ей то шумом дождя за окном, то плеском морского прибоя, который до сих пор стоял в ушах, то журчанием городского фонтана, но в любом случае — чем-то таким, что не имело к ней ни малейшего отношения.
В Сиракузах Сапфо со своей служанкой поселились в богатом, прекрасно обставленном доме, обжитом уроженцами Лесбоса, временно по какой-то причине перебравшимися на Сицилию.
Тогда все вновь прибывшие беглецы разместились под гостеприимным кровом своих бывших соотечественников, и лишь волею случая (всевышних богов!) Сапфо оказалась под покровительством именно этой богатой, бездетной пары — старого Трилла и его жены Анактории.
Сапфо была благодарна своим новым хозяевам за то, что они не донимали ее своей опекой — предоставили комнаты, обильный стол, но при этом вовсе не докучали лишними расспросами и разговорами, на которые, как известно, бывают особенно падки женщины, запертые мужьями в четырех стенах.
Трилл, кажется, вообще считал, что у Сапфо, после известия о смерти мужа, случился паралич языка, и порой ворчал, что хотел бы посмотреть, будет ли его женушка предаваться столь же безутешной печали после его смерти, и даже грозился устроить как-нибудь на эту тему проверку.
Он вообще вел себя со своей женой на редкость бесцеремонно, постоянно осыпая ворчливыми упреками и не стесняясь в выражениях даже в присутствии посторонних людей.
Сапфо поражало, что Анактория — такая невозмутимо-цветущая по сравнению со своим иссохшимся, злобным супругом! — никогда не отвечала на его выпады ни единым словом и даже тихо улыбалась про себя, словно имела дело с несмышленым ребенком.
Признаться, Сапфо это даже несколько удивляло: неужели привычка к обеспеченной жизни способна сделать любую женщину такой же покорной?
Или здесь имела место какая-то странная форма любви, вовсе неведомая Сапфо?
Впрочем, Сапфо по-настоящему об этом не задумывалась, лишь иногда ее невольно охватывала жалость к Анактории.
Все-таки эта добрая женщина постоянно старалась как-нибудь по-своему, незаметно подбодрить и порадовать Сапфо: то присылала ей тарелку с изысканными пирожными или восточными сладостями, постоянно украшала комнату печальной гостьи свежими цветами, или внезапно начинала петь в соседней комнате, аккомпанируя себе на лире — не слишком громко, но достаточно для того, чтобы быть услышанной через приоткрытую дверь.
Именно она, Анактория, нашла в Сиракузах самого лучшего, высокооплачиваемого доктора, который то и дело наведывался в дом и следил за состоянием Сапфо, — ведь под складками туники у невеселой гостьи-молчуньи вскоре округлился непомерно большой живот, а потом — отыскала и сноровистых повитух, очень ловко и искусно принявших роды.
Сапфо даже и во время родов не кричала, словно подтверждая диагноз, поставленный Триллом, а лишь только молчаливо вздыхала.
Вздохнула Сапфо и тогда, когда узнала, что родилась девочка — что поделать, Керикл даже и после смерти не дождался своего единственного мужчину-наследника, который гордился бы славой воинственного отца.
Но это был невольный вздох облегчения — слава богу, что теперь некому будет мстить обидчикам Керикла и в свою очередь складывать голову в борьбе за власть.
Пусть лучше дочка учится вышивать крестиком и баюкает глиняных кукол — воображаемых героев.
Сапфо решила назвать новорожденную девочку Клеидой в честь своей матери, оставшейся на Лесбосе.
Она даже хотела было сначала назвать свою дочку Анакторией, чтобы хоть как-то отблагодарить добрую, бездетную хозяйку дома за многочисленные хлопоты, которые она невольно доставила безропотной женщине, но потом передумала.
На десятый день после рождения, когда каждый младенец должен был получить законное имя, Сапфо нарекла девочку все-таки Клеидой, а не Анакторией, как звали милую покровительницу.
Впрочем, теперь Сапфо даже странно было вспоминать, что было время, когда ее отношение к Анакте не выходило за рамки обычной благодарности.
Да, пожалуй, так бы навсегда и осталось, не случись следом еще одного события, мгновенно все снова перевернувшего в доме с ног на голову.
Почему-то в тот момент, когда во внутренний двор внесли на связанных простынях красного, как рак, но недвижимого Трилла, Сапфо подумала, что этот странный человек все-таки надумал устроить своей жене обещанную чудовищную проверку — но не более того.
Но оказалось, что с Триллом, прямо в бане, случился непонятный приступ, возможно, вызванный тем, что перед этим старик выпил слишком много неразбавленного вина, а потом еще все время просил подогревать угли, потому что его начал бить внезапный озноб.
Увы, это оказалось вовсе не шуткой — Трилл действительно скончался и отправился к своим предкам, даже не простившись ни со своей женой, ни с друзьями-собутыльниками, ни с родственниками.
Дом, который только что был перебудоражен рождением дочки Сапфо и младенческими криками, теперь погрузился в траур, и в нем зазвучали погребальные причитания.
Сапфо временами казалось, что она просто видит один и тот же бесконечный сон, который никак не хочет заканчиваться, — в этот сон она погрузилась еще на корабле, убаюканная синими морскими волнами, и он теперь продолжается наяву.
Почему-то ей порой даже приходило в голову, что именно она, Сапфо, а точнее, этот ее сон на самом деле были чуть ли не главной причиной гибели Трилла и, соответственно, несчастья Анактории — они просто сами не заметили, как оказались охваченными невидимым круговоротом смутной, чужой тоски.
Но иногда вдруг к Сапфо являлась и вовсе страшная мысль: может быть, она самолично ускорила также и гибель своего Керикла?
Тогда, когда на корабле молилась по очереди всем богам? Когда просила, чтобы они научили ее, как ощутить в стиснутой вечными тревогами груди такие же свободу и покой, которыми обладают ветер, море и даже парус, казалось бы, накрепко привязанный к кораблю?
Когда спрашивала, почему такая свобода не была доступна ни одной из самых достойнейших женщин, которых знала Сапфо?
Вдруг боги по-своему, страшными загадками, начали отвечать на посланные в звездное небо вопросы?
Сапфо во всех подробностях помнила то утро, которое она вскоре стала считать своим вторым днем рождения.
В окно светило солнце, кормилица только что принесла показать Сапфо розовощекую малышку — малютка Клеида уже научилась смешно морщить носик, с улицы были слышны звуки несмазанных тележек, на которых рыбаки везли с побережья на городской базар свежепойманную, еще живую рыбу.
Двое озорных мальчишек — наверное, это были дети кого-то из слуг — кидались друг в друга апельсинами, выкрикивая какие-то гортанные дразнилки, и, кажется, кто-то из них случайно угодил в одну из лошадей, она рванулась в сторону и опрокинула тележку с морским грузом.
Вслушиваясь в сразу же поднявшийся за окном гомон, крики, смех, когда множество людей принялись вылавливать теперь уже руками, прямо с земли, трепыхающихся рыбин, Сапфо впервые за долгое время вдруг почувствовала, что к ней тоже начала возвращаться, казалось бы, навсегда утраченная радость жизни.
И тут же услышала, как в соседней комнате Анактория очень тихо заиграла на флейте, выдувая губами такую печальную мелодию, какой Сапфо не слышала никогда в жизни.
И тогда Сапфо не выдержала, не смогла справиться со своим чувством жалости: забежав в комнату Анактории, она начала просить у этой женщины прощения в том, что невольно навлекла своим появлением несчастия на ее дом.
«О, нет, Сапфо, ты вовсе ни в чем не виновата, — подняла Анактория на Сапфо свои темные, загадочные глаза, и вдруг добавила спокойно. — Мало того, мне кажется, что Тихэ наконец-то повернула ко мне свое лицо, освободив от Трилла, но почему-то никак не решится осчастливить меня окончательно».
И Анакта поведала Сапфо, что главная ее мечта — как можно скорее вернуться на Лесбос, но пока она не может покинуть Сиракузы, потому что вот-вот сюда должны явиться многочисленные племянники Трилла и другие желающие принять участие в дележке его немаленького наследства.
И до этого времени Анактория вынуждена оставаться в городе и петь печальные песни, а не плыть под легкими парусами в сторону Лесбоса, как бы ей того хотелось, — вот, собственно, и вся причина ее грусти.
«Ах, Сапфо, когда-нибудь и ты поймешь, что нам, женщинам, ничего не принадлежит на этом свете, кроме нашей души, — сказала тогда Анактория. — И потому мы должны изо всех сил любить и копить только те сокровища, которые находятся внутри нас самих, но, к сожалению, очень немногие женщины умеют это делать».
«Не грусти, Сапфо, — вот что также сказала Анактория, с улыбкой вслушиваясь в веселую возню рыбаков и детей за окнами. — Пусть мы, женщины, словно неразумные дети, не внесены в их имущественные списки и даже не считаемся законными гражданами той или иной страны, но зато нам принадлежит весь мир, и даже такой, о котором не знает ни один мужчина, даже если он сумел завоевать множество чужеземных стран».
«Вот что я скажу тебе, печальная Сапфо, — продолжала Анактория. — Всякий человек за свою жизнь умирает множество раз. Ведь разлука — это настоящая, маленькая смерть. Ты мучаешься оттого, что не понимаешь, что с тобой происходит. А на самом деле ты умерла в тот момент, когда рассталась со своим супругом, но есть такие встречи, которые способны заново возрождать к жизни…»
Признаться, Сапфо поначалу неприятно передернуло, когда Анакта назвала смерть своего престарелого мужа «улыбкой Тихэ», но после того, как та вдруг начала очень спокойно, но с обнажающей откровенностью рассказывать, сколько унизительных, гадких моментов заставил пережить ее богатый самодур, Сапфо перестала осуждать эту женщину.
Наоборот, удивилась, откуда она взяла столько сил, чтобы с достоинством, в полном одиночестве переносить оскорбления от своего богатого пьяницы и откровенного дурака.
«Во-первых, я научилась просто не замечать присутствия этого человека, как умеем мы не обращать внимания на мышь, скребущуюся за стеной. А во-вторых, Сапфо, я никогда не бываю одна» — возразила на это Анактория.
«Ты хочешь сказать, что постоянно чувствуешь покровительство богов?» — осторожно спросила Сапфо, боясь ненароком обидеть женщину лишним напоминанием о ее бездетности, кажется, связанную с каким-то неизвестным заболеванием.
«Нет, я не бываю одна, потому что со мной всегда — есть я», — ответила Анактория, загадочно улыбаясь, и Сапфо поразилась простой мудрости этих слов.
«Но… неужели тебе, Анактория, никогда не хотелось по-настоящему, страстно любить и быть любимой? И чтобы с этим человеком было все, все общее?» — выдохнула Сапфо, выдавая буквально помимо воли свое самое заветное желание.
«О, Сапфо, когда-нибудь ты поймешь, что есть женщины, обреченные на мужество, — сказала Анакта. — Когда мы идем к мужчинам с пустыми, просящими руками, они готовы нас принять и выказывать свое покровительство, но щедрых даров нашего сердца пугаются. Только боги не боятся даров, Сапфо, или те, кто близок к богам, готовы принимать жар чужих сердец — и чаще всего почему-то это бывают именно женщины. Я, Сапфо, встречала в своей жизни слишком много сильных мужчин, которые на самом деле оказывались… привидениями…»
И тогда Сапфо вдруг тоже не выдержала и начала сбивчиво, многословно, будто желая разом выговориться за все время молчания, рассказывать Анактории о собственных невнятных обидах на Керикла, о своих странных мыслях, непонятных настроениях.
И чем дольше Сапфо говорила, тем сильнее удивлялась: зачем же она раньше прятала свои сомнения так далеко от людей, словно они были самой главной ее драгоценностью?
Ведь Анакта теперь не просто ее внимательно слушала — она понимала буквально каждое слово, как никто и никогда раньше, чутко улавливая даже то, что пока еще оставалось невысказанным.
Наверное, родная мать, ласкавшая Сапфо в детстве, вряд ли казалась ей тогда ближе и роднее, чем эта женщина, похожая одновременно и на мать, и на сестру, и на подругу по несчастью, и даже на малютку дочь — пусть не именем, но чем-то еще более сокровенным, чем обычное сочетание звуков.
Они проговорили тогда весь день и все никак не могли расстаться, словно боясь, что счастье может исчезнуть как сновидение.
Две женщины — темноволосая и сереброволосая — вместе пообедали, вместе вышли погулять на главную площадь, вместе поразвлекались пением и вышиванием и, казалось, вовсе не могли друг с другом расстаться больше чем на полчаса.
Да, к счастью, этого и не требовалось — ведь они жили в одном доме, и теперь обе были полностью предоставлены самим себе.
Сапфо почти физически чувствовала, что в то время, когда рядом была Анактория, самые яркие дни становились словно еще светлее, и ей даже гораздо легче дышалось, чем это было до недавнего времени.
В конце концов, они вместе несколько раз даже незаметно засыпали на общем ложе, где до этого, отдыхая, вели бесконечные тихие разговоры, казавшиеся самыми интересными и важными на свете: кто какие видит сны, кто что любит есть, в какие игрушки нравилось играть в детстве, и так далее… — пока внезапно чье-нибудь последнее словечко не похищалось Гипносом и не уносилось куда-то на крыльях сна.
Но ничем не хуже было и просто молчать, представляя, о чем может думать сейчас каждая, и Сапфо временами ощущала, как в ней начинали течь мысли Анактории, более неспешные, красивые и мудрые, чем ее собственные.
Для Сапфо стало настоящим открытием, что все те наблюдения, радости, шутки, которые Керикл наверняка посчитал бы лишь неинтересной женской болтовней, — и даже не стал бы слушать, для кого-то — и этим человеком стала Анактория! — оказывается, имели такую огромную ценность.
Что и говорить, Анактория, действительно, в какой-то степени стала для Сапфо второй матерью — она незаметно сделала из нее нового человека.
А точнее — женщину в самом полном и лучшем смысле этого слова.
Но все же Сапфо до сих пор жалела, что тогда, в то поистине драгоценное и короткое время счастья вблизи Анактории, она не смела лишний раз дотронуться даже до руки своей взрослой подруги, не говоря уж о том, чтобы хоть раз зарыться лицом в прохладную, голубоватую копну ее седых волос, или крепко обнять ее за плечи — такие молодые, гладкие и… притягательные.
Но Сапфо сдерживала подобные желания, потому что приписывала их своему слишком уж затянувшемуся воздержанию от близости с мужчинами.
Ведь это казалось ей тогда совершенно невозможным — испытывать с женщиной в постели такое же наслаждение, какое получают любящие супруги, и даже чем-то вовсе постыдным.
Сапфо решила про себя, что ей пришла пора завести любовника — иначе вовсе можно сойти с ума от воображаемых поцелуев и ласк… но почему-то исходящих от губ и рук прекрасной Анакты.
Теперь Сапфо даже смешно было вспоминать о пережитых муках — какой же все-таки она тогда была маленькой и несмышленой!
Сапфо понятия не имела, испытывала ли подобные чувства Анактория — по крайней мере, старшая подруга никогда не высказывала вслух ничего подобного.
Но сама Сапфо тогда впервые для себя открыла, что, оказывается, женщину можно любить с такой же пылкой страстью, как и мужчину.
И даже еще сильнее — потому что в любви к мужчине спрятано признание к чужому, совсем другому миру, а в любви к женщине — узнавание себя и удивление собственному, никогда не раскрываемому до конца, близкому чуду.
Но вот только почему, почему Сапфо так и не осмелилась сказать Анактории о своих чувствах хотя бы слово?
Впрочем, по-своему она все же пыталась.
Ведь как-никак Анакта была первой, кому Сапфо решила показать свои горько-сладкие любовные стихи и напеть песенки — сколько Сапфо себя помнила, они неотвязно крутились в ее голове.
И Анактория, без преувеличения, с самых первых же услышанных строчек, пришла от них в настоящий восторг!
Мало того, она заставила Сапфо спеть эти песни перед другими своими знакомыми женщинами, а потом и еще перед каким-то большим собранием гостей, у которых — Сапфо ясно это видела! — от ее стихов вдруг начинали взволнованно, как-то необычно блестеть глаза.
Все это было так удивительно!
Ведь Сапфо пела вовсе не о героях и не о богах.
Она даже не вкладывала в свои строки воспитательный, назидательный смысл, как это делали настоящие, получившие широкую признательность поэты — да и какой мудрости она могла научить?
Сочиняя свои незатейливые стихотворения, Сапфо просто мысленно (а теперь — вслух, перед всеми!) проговаривала всякие признания, обиды, наблюдения, радости, которыми она не имела возможности поделиться когда-то с Кериклом и с кем-либо из других людей, только лишь потому, что они никогда никому не были по-настоящему интересны.
Возможно, бывшего супруга заинтересовали бы песни, если бы они отражали перипетии борьбы за власть, воспевали бы его подвиги или, на крайний случай, хотя бы восхваляли оружие — мужчины, в том числе и Керикл, когда-то пели за столом такие сколии, — но ничего подобного в стихотворениях Сапфо и близко не было.
А также ни слова — про богатство, роскошь, так ценимую Кериклом, постоянно ставившим в пример персов, мол, умеющих и воевать, и не только привозить домой богатую добычу, но также и обустраивать свою жизнь так, что она казалась великолепнее, чем узоры на павлиньих хвостах.
Иногда Сапфо даже приходило в голову, что постоянно меняющиеся, и причем всегда самые дорогие, наложницы появлялись у Керикла вовсе не потому, что Сапфо не могла удовлетворить нечеловеческой любвеобильности своего мужа, а как возможность еще более утвердиться в славе одного из самых могущественных и богатых людей на Лесбосе, который может позволить себе любую роскошь и удовольствие.
А тут — какие-то смешные, женские песенки!
Но там, вдалеке от родного дома, в благословенных Сиракузах, первые стихи Сапфо о самых простых, до боли знакомых, пережитых чувствах были восприняты первыми слушательницами как самое настоящее откровение.
Мало того: и слушателями тоже!
Послушать песни Сапфо, многие из которых быстро разучили другие женщины и уже исполняли их на всевозможных праздниках то хором, то поодиночке, приходили и весьма именитые поэты-мужчины, которые потом, как правило, с несколько озадаченным видом, но явно выражали одобрение, а также и политики, и ученые мужи, оторвавшись ради этого от своих пергаментов.
Причем желающих познакомиться с творчеством Сапфо и самой молодой поэтессой почему-то становилось все больше и больше. Сначала это были в основном земляки, которых здесь объединяла тоска по родному Лесбосу, потом — и вовсе незнакомые лица, какие-то чужестранцы, и Сапфо даже не слышала названий мест, откуда многие из них были родом.
Всякий раз Сапфо казалось, что ей удается словно что-то отворять в самых закрытых, суровых сердцах, которые люди привыкли на всякий случай держать закрытыми на сто замков, и слушатели благодарят ее именно за это громкими возгласами и еле слышными вздохами облегчения, сами до конца не осознавая, почему, казалось бы, вовсе нехитрые строчки дарят им такую неожиданную, искреннюю радость.
Иногда Сапфо даже пыталась представить: а что, если бы она когда-то все же осмелилась прочитать свои сочинения Кериклу?
Может быть, он тогда все-таки понял бы ее гораздо лучше и крепко, по-настоящему прижал к своему сердцу?
Но, вспоминая гордый, красивый профиль Керикла, Сапфо всякий раз понимала, что она вряд ли и сейчас осмелилась бы на подобную откровенность, даже если бы Керикл вдруг каким-то чудом вернулся из страны мертвых.
Слишком уж много в отношении к мужу у Сапфо было рабского почтения, а точнее, какого-то тайного страха — он буквально сковывал стремящиеся к пению уста.
Но зато теплый, как луч весеннего солнца, взгляд Анактории сумел в два счета растопить, казалось бы, вековечный лед, за последние годы незаметно наморозившийся в груди у Сапфо невидимой, прозрачной глыбой.
И тогда вдруг сразу же — хлынуло, зажурчало, запело…
Примерно в это же время пришло разрешение всем изгнанникам вернуться на Лесбос, которое для обеих женщин стало поистине счастливой вестью.
Ведь теперь они могли тем более никогда не разлучаться и вместе вернуться в родные края!
Но Анактории необходимо было еще на какое-то время задержаться в Сиракузах, и она убедила Сапфо отправиться в путь первой, вместе с группой соотечественников, обещая тут же приехать следом.
И как только Сапфо могла на это согласиться?
Сапфо и теперь никак не могла понять: что же заставило и ее подчиниться общему ликующему порыву, охватившему многих ее земляков при мысли о скором возвращении на Лесбос?
Но все ее старые знакомые вдруг действительно словно на какое-то время помутились рассудком: сразу же засобирались в путь, начали говорить только об этом, предаваться воспоминаниям об оставленных на Лесбосе домах и друзьях, считать дни до отплытия…
Даже те, кто, казалось бы, отлично, на редкость удобно устроились в Сиракузах и даже начали потихоньку вливаться в здешнюю деловую, торговую жизнь, но вот — на тебе!
Как только появилась первая же возможность отправиться на родину, не нашлось буквально ни одного из прежних спутников Сапфо, кто пожелал бы остаться.
Вот и любовник Сапфо, которого она все же выбрала среди своих слушателей из числа соотечественников, тоже вовсю засобирался в дорогу.
Сапфо решила, что с ним будет более спокойно, безопасно отправляться в дальний путь с малышкой на руках — ведь мужчина искренно обещал Сапфо свое покровительство.
Теперь Сапфо не могла даже точно вспомнить: как же звали этого молодого, неплохого человека?
Диофрит? Диофит?
Она помнила только, что у него была странная привычка кусать ее ухо во время любовных игр и в то короткое время, пока продолжалась их связь, уши Сапфо горели, словно от стыда.
Они и сейчас начинали гореть, когда Сапфо вспоминала, что те драгоценные минуты и часы, которые можно было бы провести с Анакторией, она тратила зачем-то на этого необузданного ухогрыза, полагая, что именно он способен удовлетворить дикий, не на шутку разыгравшийся любовный голод ее тела.
Но ведь и саму Сапфо тоже в те дни охватило поистине счастливое нетерпение: ей так вдруг захотелось как можно скорее увидеть родной дом, показать дочку матери и отцу — замкнутому человеку с длинным именем Скамандроним, которые никогда еще не видели маленькой Клеиды, побродить по любимым рощам и холмам, и даже просто выпить пригоршню воды из лесбосского родника, которая на чужбине казалась слаще и желаннее самого изысканного заморского вина.
Но самое главное, что Сапфо почувствовала: именно теперь, вернувшись на Лесбос, ей удастся написать самые лучшие свои стихотворения, и даже, может быть, — чем Аполлон не шутит! — сделаться по-настоящему прославленной поэтессой.
Она ощутила в себе небывалую силу, которая должна была еще многократно увеличиться сразу же, как только ноги почувствуют под собой родную землю…
Эти предчувствия Сапфо не обманули — так и получилось.
Вот только с тех пор Сапфо никогда больше не видела свою Анакторию.
«Никогда…» — слово страшное, как камень, брошенный в воду.
Сапфо с тех пор даже и не слышала о своей дорогой подруге что-либо определенное, хотя с настойчивостью умалишенной постоянно пыталась раздобыть хоть какие-то сведения о ее судьбе.
Куда она исчезла? Что с Анакторией могло приключиться?
Какой-то заезжий чудак, бывший сосед по сиракузскому дому, пытался уверить Сапфо, что сразу же после ее отъезда Анакта вдруг зачем-то срочно отправилась в Византию.
Но зачем подруге вдруг понадобилась Византия, если она никогда раньше туда не собиралась и ничего не говорила Сапфо о своих намерениях?
Кто-то уверял, что Анактория все же тайно появлялась в Митилене, столице Лесбоса, но потом так же незаметно исчезла из города в неизвестном направлении.
Эта версия была еще более маловероятной: Анактория не могла бы, появись она на родине, тут же не разыскать свою Сапфо — нет, такое было совершенно исключено.
Злые языки вообще болтали, что тот корабль, на котором Анактория вскоре вслед за земляками отправилась к берегам Лесбоса, потерпел кораблекрушение и во время сильной бури никому не удалось спастись.
«Глупость! Чушь!» — упрямо качала головой Сапфо.
Тогда боги непременно известили бы ее об этом хотя бы во сне!
Звучали еще и другие всевозможные нелепости: про то, что Анактория добровольно лишила себя жизни, не в силах бороться со своей тайной женской болезнью, или что она, наоборот, отправилась к дельфийским жрецам, надеясь на излечение, и даже что снова вышла замуж за какого-то торговца оливковым маслом и уехала с ним на край света.
Сапфо много раз с горечью вспоминала слова Анактории о том, что женщины во многих странах почему-то приравнены к листьям на деревьях — они не внесены в гражданские списки, поэтому их также никто не пытается пересчитать, или хотя бы вслушаться в их лепет, тогда как мужчины считаются настоящими людьми.
Ну а уж если листок с ветки сорвется и его понесет куда-то ветром…
Но что бы вокруг ни говорили, Сапфо жила постоянной надеждой, что когда-нибудь она снова увидит Анакторию.
И представляла, что придет такой день, когда ее неожиданно окликнет голос подруги, которую Сапфо считала не только первой, настоящей любовью в жизни, но и своей десятой музой, сумевшей каким-то чудом вызволить из ее стиснутой гортани песню.
Может быть, потому-то Сапфо и столь откровенно радовалась своей известности — ведь это еще больше укрепляло надежду, что молва о славе знаменитой поэтессы из Лесбоса может когда-нибудь все же достичь и ушей Анактории, где бы та теперь ни находилась, и подруга явится, чтобы послушать, как сильно за время разлуки окреп голос Сапфо.
Возможно, Анактория за это время совсем состарилась и даже сделалась вовсе неузнаваемой — но Сапфо все равно крепко обнимет свою подругу и узнает хотя бы только по созвучному биению их сердец.
Так когда-то герой Пелей прижал к своей груди Фетиду, будущую мать Ахилла, которая, желая его обмануть, превращалась то в горящий куст, то в серебряный поток, то в водопад, то в змею, а то и в чудовище…
Но он все равно не разжал своих рук, и тогда она, устав притворяться, показала ему, наконец-то, свой истинный, божественный образ.
Наверное, Пелей так же сильно любил нереиду, как и Сапфо Анакторию, одно текучее имя которой мгновенно вызывает в душе волну нежности.
Когда-нибудь, закрывшись от всех, Сапфо много дней подряд будет петь только для Анактории, для нее одной.
— Псаффа! — окликнул чей-то голос буквально над ухом, так что Сапфо невольно вздрогнула.
Ну, конечно, так ее называла только Сандра, незаметно пробравшаяся в комнату.
— Псаффа, ты заболела? — с тревогой заглянула Сандра в лицо Сапфо. — У тебя сильно болит голова?
— Ничего, не беспокойся напрасно, — слабо улыбнулась подруге Сапфо. — Но… как ты узнала? Наверное, тебя уже навестила моя Диодора, у которой слова не держатся, словно огонь за зубами…
— Нет, Псаффа, я сама, — вздохнула Сандра. — Потому что у меня тоже сейчас вдруг резко заболела голова. Вот здесь. И я сразу узнала про твой внезапный недуг.
И Сандра осторожно дотронулась рукой как раз до того места на затылке Сапфо, где действительно коварно затаилась пульсирующая боль.
Нет, все же сколько раз ни слышала Сапфо от Сандры подобные признания, она никогда не могла к ним привыкнуть.
Разумеется, она знала, что между любящими людьми образуется крепкая, невидимая связь, — понимала это умом.
Но когда такая связь проявлялась в подобных, конкретных мелочах, то это почему-то рождало в душе у Сапфо неясную тревогу.
Мало того, Сандра нередко говорила, что не переживет смерти Сапфо, а лучше в тот же самый день тоже лишит себя жизни, и вслух кляла судьбу за то, что в ее жилах текла кровь какой-то древней сивиллы, поневоле обрекая на долгожительство.
Конечно, Сандра не была настоящей сивиллой, которые, как говорят знатоки, живут не менее тысячи лет.
Но про то, что ей придется пережить всех людей, сейчас ее окружающих, Сандра всегда знала точно.
И могла спокойно смириться с потерей каждого, но только не Сапфо.
Именно поэтому, будучи от природы искуснейшим доктором, который может на глаз определить то или иное заболевание и излечивать людей от самых различных недугов, Сандра считала чуть ли не главным делом своей жизни — неусыпно следить за здоровьем Сапфо, лично бороться со всеми ее хворями и позаботиться о ее долголетии.
Вот и сейчас, едва дотронувшись до головы Сапфо и убедившись, что здесь действительно находится больное место, Сандра молча взяла руку Сапфо в свою и принялась нежно массировать по очереди каждый палец, приговаривая шепотом какие-то непонятные слова.
Сандра как-то говорила, что все части тела на самом деле связаны между собой невидимой паутиной, и для того, чтобы прогнать злобного паука, притаившегося в голове или, допустим, в животе, порой бывает достаточно просто подергать за палец или помассировать пятку.
Вот и теперь Сапфо не сопротивлялась сильным рукам Сандры, даже если ей становилось немножко больно, когда та ногтями сдавливала мизинцы — но зато при этом она чувствована, что боль в голове, только что казавшаяся нестерпимой, понемногу отступала, начинала рассеиваться, как черное, мглистое облако.
Потом Сандра стала ощупывать и слегка простукивать каждый позвонок на спине Сапфо — она называла позвоночник «человеческим тростником», на котором прочно, или не очень, у всех людей держится здоровье.
Движения Сандры сделались отрывисты и точны, и теперь она больше ничего не говорила вслух, словно желая вложить всю силу непроизнесенных слов в свои пальцы.
Сапфо по опыту знала, что в такие минуты ей тоже лучше всего молчать, и уж тем более не сопротивляться — на непоседливого, чересчур суетливого больного Сандра ведь могла и разгневаться.
Но когда Сандра уже перешла к ногам и принялась нажимать на какие-то только ей приметные точки, якобы расположенные на стопах и пятках, а потом натирать пятки незнакомой ароматной мазью, Сапфо не выдержала и тихо засмеялась, тем более что она уже почувствовала себя абсолютно здоровой.
— Потерпи, осталось совсем немного, Псаффа, — слегка нахмурила Сандра свои черные, крылатые брови, но потом не выдержала и тоже нежно улыбнулась.
Руки Сандры теперь казались такими ласковыми и целебными, что Сапфо от блаженства могла бы сейчас запросто замурлыкать, как кошка.
Сандра закончила свою работу и, желая передохнуть, прилегла рядом с Сапфо.
Всякий раз врачевание отнимало у нее очень много сил, и было похоже, что сейчас Сандра наконец-то сможет уснуть и освободиться от своей изнурительной бессонницы.
Но нет — Сапфо это только показалось!
Когда две женщины отдыхают вместе, сон стоит за дверью, но почему-то не торопится приблизиться к ложу.
Нога Сандры в затаенной тишине скользнула по Сапфо, подарив короткую, нежную ласку.
Еще ни один поцелуй Сандры не достиг губ Сапфо, ни рука — сжатых колен, но обе они уже знали, что сейчас это произойдет, потому что уже не может не произойти.
Черные локоны Сандры свободно колыхались над головой Сапфо, словно прекрасные птицы, готовые унести двух женщин в неведомую даль, где цветут медовые ласки женщин.
— О, моя нежная, любимая Псаффа, — пробормотала Сандра каким-то странным, хриплым голосом, словно сдерживая готовые выплеснуться наружу рыдания.
У Сандры — длинные волосы, но маленькая, мужская грудь и прямые бедра, и она умеет овладевать еще неистовее, чем мужчина.
Но сейчас Сандра не спешила, потому что, будучи настоящей женщиной, ценила в постели не напор и быструю победу, а каждое сладостное мгновение любви и возможность общего, непременно совместного полета.
Закрыв глаза, Сандра страстно приникла к губам Сапфо, так что наконец-то их языки соединились, а руки начали блуждать по одежде, стараясь угадать обнаженность тела…
— О, Псаффа, я, пожалуй, до завтрашнего дня не стану мыться и причесываться из опасения, как бы не стереть твои ласки, не захочу помадить губы и пудриться, чтобы сохранить твои поцелуи, — сказала Сандра, когда две женщины уже отдыхали от любовного изнеможения, но не желая пока пробуждаться окончательно.
— Ну, это уже слишком, — пробормотала Сапфо.
— А знаешь — почему? — рассмеялась Сандра счастливым, звонким смехом. — Потому что до завтрашнего дня, Псаффа, я все равно буду крепко спать, а утром проснусь с таким чувством, как будто бы родилась заново. И это — благодаря тебе, только одной тебе.
Сапфо молча поцеловала подругу в теплое веко, которое, казалось, было искусно вылеплено каким-то божественным мастером из мрамора, а сейчас было прогрето солнцем их любви, лежащим где-то в самой глубине тела.
И это показалось Сандре лучше любого ответа.
— Можно, Псаффа, я останусь спать здесь, в нашей усталой постели, которая еще долго будет хранить отпечаток твоего тела, даже когда ты уйдешь? — спросила Сандра, видя, что Сапфо потянулась собирать разбросанную в беспорядке одежду.
— Конечно, моя радость, — ответила Сапфо, которой уже не терпелось выйти на улицу, хотя Сандра все еще продолжала тихо забавляться ее волосами, то завязывая их под подбородком, то снова распуская по своей прихоти и пропуская сквозь свои растопыренные пальцы, как сквозь гребенку.
Когда Сапфо вышла на улицу, ей показалось, что только что наступило утро — второе за этот день, но еще более свежее и промытое.
Любовь Сандры словно очистила для глаз Сапфо все краски природы, как особый раствор может иногда мгновенно снять патину с благородных металлов.
Снова по-особому ярко зеленела листва, пока еще никак не сдававшаяся перед неизбежностью скорой осени, ослепительными, снежными глыбами плыли по синему небу облака.
Сапфо чувствовала, что теперь все ее тело, будто священный сосуд, наполнен спокойствием и ни с чем не сравнимой приятной негой.
Когда-то Анактория сказала Сапфо странные, очень странные слова, их смысл она поняла только сейчас, спустя много лет.
«Всякая женщина, которая будет искать в любви не тело, а душу, — обречена на женщину», — вот что сказала Анактория, глядя на Сапфо загадочными, мерцающими глазами.
Как это точно сказано — обречена на женщину, и сопротивление в данном случае не имеет никакого смысла.
Проходя между деревьями по дорожке, ведущей к морю, Сапфо заметила, что в дальней веранде напротив друг друга сидели Алкей и Фаон — кажется, мужчины развлекались настольной игрой в кости, и их неподвижные фигуры были слегка наклонены друг к другу.
Сапфо с облегчением отметила про себя, что больше не испытывает никаких особенных, странных чувств при виде сына Тимады.
Милый, добрый, прелестный мальчик — мало ли таких на белом свете?
Целое войско, готовое идти на любовные битвы, если поставить их плечом к плечу.
Но вдруг Сапфо вздрогнула и остолбенела от внезапной догадки.
Потому что только сейчас, увидев Фаона на расстоянии, Сапфо поняла, чем именно ее так сильно поразила внешность Фаона с его копной светлых, почти что белых волос и темными, лучистыми глазами.
Фаон, как никто другой, напомнил Сапфо о ее драгоценной седой музе — об Анактории.
Словно бы та сама наконец-то надумала явиться к Сапфо, но только в новом, еще более прекрасном облике — в неподражаемом цветении юности.