Алексею Иванову пришлось завоевывать внимание читателя дважды. В 1990 году повесть двадцатилетнего автора напечатал популярный среди любителей фантастики “Уральский следопыт”, который выходил тогда полумиллионным тиражом[260]. Дебют оказался успешным. В рейтинге популярности фантастов — авторов “Уральского следопыта”, составленном читателями, Иванов занял второе место, уступив Владиславу Крапивину и опередив братьев Стругацких[261].
В 90-е годы Иванова печатать перестали. Много лет он вел скромную жизнь провинциального интеллигента, пока на него не обратил внимания чуткий к молодым авторам Л.Юзефович. Он помог опубликовать “Сердце Пармы”[262] и “Географ глобус пропил” в “Пальмире” и “ВАГРИУСе”, после чего за раскрутку перспективного провинциала принялось издательство “Азбука-классика”, которое и опубликовало практически полное собрание сочинений Иванова. К Иванову пришел неожиданный успех. С 2003-го по 2007-й он был одним из самых модных русских писателей. Читатель ждал обещанного романа о гражданской войне на Урале[263], однако неожиданный неуспех повести “Блуда и МУДО” заставил писателя остановиться. Он “замолчал”.
По творчеству Иванова защищают диссертации, его книги охотно переиздают все та же “Азбука” и “АСТ”, но и теперь он остается одним из самых загадочных современных русских писателей.
Иванов рубежа 80-х — 90-х был начинающим советским писателем-фантастом, в 90-е перешел к реалистической прозе, во второй половине нулевых — к социальной сатире. Два самых известных романа Иванова, “Сердце Пармы” и “Золото бунта, или Вниз по реке теснин”, трудно отнести к какому-либо известному жанру. Л.Данилкин, ставший позднее едва ли не ведущим пропагандистом творчества Иванова, поначалу назвал “Сердце Пармы” “литературным курьезом, не влезающим ни в какие ворота”[264]. А.Гаррос и А.Евдокимов, напротив, посчитали его “традиционным и консервативным романом”[265], а С. Костырко — “историко-этнографическим фэнтези”[266]. “Золото бунта” критики называли “романтической поэмой”[267], “романом-блокбастером”[268], “региональным романом”[269], сравнивали с “Туманностью Андромеды”[270] и “Властелином колец”[271].
Иванов не только пишет в разных жанрах, но, что более существенно, едва ли не каждый раз создает новый язык. Директор Института лингвистики РГГУ М.Кронгауз, сравнивая “Географ глобус пропил” и “Сердце Пармы”, замечает: “Ни одна лингвистическая экспертиза не показала бы, что это произведения одного автора <…> нет ничего общего на уровне лексики. Приходится говорить не о языке автора, а о языке отдельного романа”[272].
О художественных достоинствах романов и повестей Иванова критики спорят не меньше, чем о жанровой принадлежности “Золота бунта”. Одни объявляют его “классиком XXI века”, “сокровищем нации”[273]. Другие считают Иванова всего лишь “издательским проектом”[274], автором “трэш-изделий”[275].
Дурновкусие, избыточность, вычурность, неточность в метафорах и сравнениях — давние спутники этого писателя: “Створка окна, блеснув, как выстрел в висок, стремительно захлопнулась. Пепел на столе из последних сил прополз немного и застрял на полпути среди окурков, похожих на падшую мелкую скотину” (“Общага-на-Крови”, 1992). Впрочем, критикам надо иметь в виду, что Иванов практически не печатался в толстых литературных журналах[276], а редакторы “Пальмиры”, “Азбуки-классики”, “АСТ” были озабочены раскруткой брэнда “Алексей Иванов”, а не рутинным “вычесыванием блох”. Отсутствие профессиональной редактуры подтверждают и многочисленные фактические ошибки в его книгах. В “Золоте бунта” сначала говорится, что раскольничий Невьянский собор признал толк истяжельцев, но спустя двести страниц оказывается, что все тот же Невьянский собор его “отринул”. Книга “Massage: Чусовая”, своеобразный “путеводитель” по “реке теснин”, изобилует не только многочисленными текстуальными самоповторами, но и грубыми фактическими ошибками: например, год смерти Ивана Грозного писатель перенес с 1584 на 1598, то есть на год смерти его сына, Федора Ивановича[277].
Но неточности, неудачи и даже дурновкусие Алексея Иванова лишь незначительно портят этого талантливого, ни на кого не похожего писателя. Обо всех его стилистических недостатках и вкусовых провалах забываешь, читая, к примеру, такое: “Земля летела сквозь таинственные радиопояса вселенной, и холод мироздания лизал ее круглые бока. Тонкие копья вечной тишины хрустальными остриями глядели в далекое, узорчато заиндевевшее небо. Искры бежали по невидимым дугам меридианов над головой, а из-за горизонта тянулся неслышный звон качающихся полюсов. Дым от костра сливался с Млечным Путем, и казалось, что костер дымится звездами” (“Географ глобус пропил”, 1995).
Если две первые повести Иванова, “Охота на “Большую Медведицу”” и “Победитель Хвостика”, были вещами ученическими, то уже роман “Корабли и Галактика” (1991) удивляет языковыми экспериментами. По словам Р.Сенчина, “Корабли и Галактика” — первая попытка Иванова “создать свое мироздание, описать свой космос”[278]. Этот роман, столь же искусственный, сколь и перегруженный авторскими терминами, неологизмами, не привлек внимание читателя, но, видимо, сыграл свою роль в эволюции прозаика. В “Кораблях и Галактике” Иванов создавал художественное пространство за счет введения в текст многочисленных неологизмов: “дьярвы”, “мханг”, “мамбеты”, “галактический выворотень”. Их обилие сделало роман трудным для чтения. Позднее Иванов старался соблюдать меру, но по возможности продолжал вводить в лексикон новые слова (“фамильон”, “мерцоид”, “штанировать”) и аббревиатуры (“ПВЦ — Призрак Великой Цели”, “ТТУ — Титанический Точечный Удар”, “КВ — Кризис Вербальности”). Первая аббревиатура появилась еще в повести “Земля сортировочная”, но выполняла в основном комическую роль: “ВАСКА — Восставшей Армии Свободы Контрразведывательный Агент”. ВАСКОЙ стал обычный котенок Васька, купленный за пятнадцать копеек у местного алкоголика. Спустя шестнадцать лет аббревиатуры, помимо комической, приобрели иную функцию. В повести “Блуда и МУДО” они стали своеобразными “научными” понятиями, с помощью которых герой-исследователь Борис Моржов обозначал открытые им социальные законы и правила.
Игра с языком характерна и для реалистических вещей Иванова: диалектизмы (“баско”, “баще”, “эротично” в значении “красиво” и “необычно”) в романе “Географ глобус пропил”, дефекты речи Гапонова из “Общаги-на-Крови”. Но более всего произвел впечатление на читателей и критиков язык “Сердца Пармы” и “Золота бунта” — в сущности, русский литературный язык, расширенный за счет экзотических для современного человека топонимов, этнонимов, персонажей коми-пермяцкого и мансийского фольклора, устаревших и диалектных слов: “хумляльт”, “Ялпынг”, “Вагирьома”, “Таньварпеква”, “косослой”, “потеси”, “отур”… Концентрация незнакомых слов столь значительна, что многие предложения можно понять только из контекста: “Бурлаки бросились вытаскивать новые потеси, которые лежали на кочетках на кровле коня” (“Золото бунта, или Вниз по реке теснин”, 2005).
Не знаю, насколько выпускник искусствоведческого факультета Уральского госуниверситета Алексей Иванов знал законы словообразования, не ведаю, слышал ли он о глокой куздре академика Л.Щербы, но писатель Алексей Иванов не прогадал. Читатели все поняли. Такой язык их не оттолкнул, но в значительной степени обеспечил Иванову успех. Экзотический мир требовал экзотического языка. В сытное, но скучное время стабильности читатель тянется к таинственному и романтическому. Из офиса с белыми стенами и стандартными жидкокристаллическими мониторами читатель Иванова попал в сказку, где бьются о скалы барки сплавщиков, шаман растворяет в “млении” екатерининских солдат, свистят вогульские стрелы, мчатся на лосях манси, рубятся на саблях пермяки и татары, а все пространство “полно богов”: “…откуда-то из-за медвежьей лапы Манараги, над самоедскими мертвыми кряжами, неслось из жерла огромной пещеры стылое дыхание Омоля, в потоке которого плясал и подвывал демон Куль, вновь укравший солнце и спрятавший его в расселине Горы Мертвецов. На Нэпупыгуре, пермяцком Тэлпозизе, в своем гнезде ворочались, хлопали крыльями, разбрасывали белые перья ветры. На волке Рохе по снежным еланям, окутанная тьмою, неслась злая ведьма Таньварпеква, а сестра ее старуха Сопра, сидя на льду святого озера Турват, грызла черепа жертв, украденные из теснин древнего города покойников — Пуррамонитура” (“Сердце Пармы”, 2003). Впрочем, Иванов не только конструирует (или “реконструирует”) языковую реальность. Он хороший стилизатор и пересмешник. В “Земле-сортировочной” он пародирует язык научной фантастики, в повести “Блуда и МУДО” — псевдонаучную болтовню экономистов: “Работая в формате жесткого дискаунтера, мы получили хороший экономический эффект, склоняя поставщиков к изменению закупочных процессов и ассортиментной матрицы на получение наименьшей закупочной цены…”
Хотя Иванов стал известным писателем только в 2003–2004 годах, после выхода “Сердца Пармы”, этап ученичества окончился для него уже в 1991-1992-м, когда он оставил научную фантастику.
Иванов говорит, что ушел из фантастики, осознав замкнутость, ограниченность этого жанра[279]. Тогда же сложился его особый, условно говоря, “провинциальный”, взгляд на мир. Эпизодический персонаж романа “Корабли и Галактика” поучает главного героя: “Людям нельзя жить на острове <…> Люди должны летать в космос”.
Все позднейшее творчество Иванова опровергает эту мысль.
В “Земле-сортировочной” Иванов “со смехом расставался с собственным прошлым”. Это не только остроумная пародия на советскую научную фантастику и — даже в большей степени — на “Звездные войны” Джорджа Лукаса, но и самопародия. Судьба галактики решается не на бесконечно далеких планетах, а совсем рядом, на станции Сортировочная. Дальние страны и чужие планеты больше не привлекают героев Иванова, у них всё и без того есть, причем под боком. Герои Иванова живут в центре мира, окраина им неинтересна. Штаб всегалактической повстанческой армии находится на Сортировке, весь мир, с его радостями и бедами, с любовью и предательством, надеждой и безысходностью находится в Общаге, за ее пределами как будто и жизни нет (“Общага-на-Крови”)[280]. Чусовая — единственный путь, который связывает Россию с Сибирью, тоже своего рода изолированный и самодостаточный мир, как и провинциальный город Ковязин (“Блуда и МУДО”). В “Сердце Пармы” мир Алексея Иванова громаден — почти весь Средний и Северный Урал, включая Приуралье. Но этот мир существует по тем же законам, что Общага или Ковязин. Герои равнодушны ко всему, что находится за его пределами. Вторжение чужаков (карательная экспедиция князя Стародубского) воспринимается и русскими, и пермяками, и манси как большое несчастье. Не случайно против московитов объединяются даже заклятые враги, кан Асыка и князь Михаил. Вторжение андроидов-диверсантов (“набег” пьяных мужиков из соседнего Новомыквинска) в “Земле-сортировочной”, в сущности, такое же вторжение, только автор “Сердца Пармы” был серьезен, а “Земли-сортировочной” — нет. Всемирное, космополитическое начало чуждо этому миру. Улицы заштатной Сортировки носят нелепые, нарочито заграничные названия, чужеродные провинциальному миру: Бела Куна, Нельсона Манделы, Мартина Лютера Кинга и даже Ингмара Бергмана.
Внешний мир героям Иванова не нужен. Даже пристань в “Географе…”, традиционный символ далеких странствий и романтических путешествий, не вызывает у главного героя привычных нам ассоциаций:
“ — А вот так выйти бы из нашего затона и дальше — Кама, Волга, Каспий, а потом Турция, Босфор, Афины, Трапезунд, Мальта, Гибралтар, потом — Атлантика, Америка, Мексика… — Будкин, зажмурившись, сладострастно прошептал: — Индийский океан…
— Нету этого ничего <…> Как географ заявляю тебе со всем авторитетом. Все это выдумки большевиков. А на самом деле Земля плоская и очень маленькая. И всем ее хватает. А мы живем в ее центре”.
С легкой руки Д.Володихина[281] писателя Иванова стали называть “религиозным” и даже христианским писателем. Основания у этой версии довольно шаткие. Действие двух самых известных романов Иванова происходит в эпоху тотального господства религиозного сознания. Век Просвещения миновал раскольничью Чусовую, аукнувшись лишь в кличке Яшки Фармазона. О далеких, не всем историкам ведомых временах Ермолая Верейского и Михаила Пермского вовсе нечего говорить. Писать о жизни людей XV и XIII веков вне их религиозности бессмысленно. Но вот что интересно: деятели церкви в произведениях Иванова почти всегда — персонажи сугубо отрицательные. Пермский епископ Питирим (канонизированный Русской Православной Церковью) организовал вместе с князем Ермолаем грабительский поход ушкуйников на Мертвую Парму и спровоцировал ответный набег манси на Усть-Вымь. Епископ Филофей плетет интриги против князя и, в конце концов, способствует его гибели, а чердынцев обрекает на изнурительную войну с манси. Но самым страшным, даже карикатурным героем “Сердца Пармы” Иванов вывел еще одного пермского епископа, Иону Пустоглазого. Этот безумный фанатик и мракобес уничтожает пермскую культуру, вырубает заповедные леса и сжигает Чердынь. Но и этого Иванову показалось мало. И вот Иона истязает… статую Спасителя, вырезанную из дерева простодушными пермяками: “…плеть полоснула по Христу, сломав ему ладонь у лица. Иона задержался, с остервенением лупцуя Христа, а тот, безрукий, уже не мог защититься и покорно подставлял впалые щеки”.
Рядом с этим извергом даже враги Михаила, кан Асыка, князь Федор Пестрый и великий князь Иван Васильевич, выглядят довольно симпатично. И только служители Христовы у Иванова однозначно гадки[282].
Дмитрий Быков пишет о “сектантской религиозности” героев “Золота бунта”. На самом деле описанная Ивановым старообрядческая мафия не имеет никакого отношения к вере в Бога. Сплавщики-старообрядцы перевозят товары по Чусовой, в то время единственной дороге между уральскими заводами и Россией. Но Чусовая — река страшная, барки с грузами часто гибнут. Чтобы вернуться живыми и с прибылью, надо договориться с мансийскими богами, которые держат Ханглавит (Чусовую) в своих руках, а души свои передать на хранение старцам-скитникам. Последние не только получают хороший процент с доходов сплавщиков, но и контролируют нелегальную добычу золота. Старцы-старообрядцы здесь — злая, практически сатанинская сила, а дырник Веденей и вовсе предстает воплощением черта. И “Сердце Пармы”, и “Золото бунта” — нехристианские и даже, пожалуй, антихристианские романы, что уже не преминули отметить пермские недоброжелатели Иванова[283].
Евангельская цитата в финале “Золота бунта” говорит не о религиозном сознании, а как раз о невежестве автора: раскольник Осташа цитирует… синодальный перевод Библии, который появился лишь сто лет спустя, а старообрядцами вообще не был признан. Но хуже другое. Иванов не понимает кощунственного характера самого эпизода: Осташа, только что намеренно сгубивший барку, убивший доверившихся ему людей (преступление, гнуснее которого и придумать трудно), а еще прежде изнасиловавший нескольких женщин, убивший ребенка, вдруг начинает говорить словами Спасителя!
Неприязнь Иванова к служителям Христа и вообще к христианству простирается так далеко, что глубоко верующие, религиозные люди оказываются или злыми, мелочными и корыстными, как Макариха, мать душегубов Гусевых, или нравственно ущербными, как Нелли из “Общаги-на-Крови”. “Бог — не моя истина”, — заявляет в ответ на ее псевдохристианские сентенции Отличник. Пожалуй, эта позиция близка к авторской. Не случайно же во всех книгах Иванова слова “бог” и даже “господь бог” пишутся только со строчной буквы, как этого требовали на уроках русского языка в советской школе.
Зато к языческим богам и духам писатель терпим, язычеству он симпатизирует, как пермскому, так и славянскому. Простодушные язычники особенно выделяются на фоне хитрых, коварных, алчных христиан.
Локальный мир Иванова населяют люди, духи и даже боги. Но места для христианского Бога там нет, потому что само понятие вселенского Бога несовместимо с художественным миром писателя. Боги здесь только свои, местные, этнические: “Наши боги рождены нашей судьбой, нашей землей. А их (христиан. — С.Б.) бог рожден <…> где-то на краю мира, где садится солнце и почва от его жара бесплодна, суха и горяча, как жаровня. Что делать этому богу у нас, среди снегов, пармы, холодных ветров?” Автор романа “Сердце Пармы” как будто возвращается к древнему, еще полисному восприятию богов: богов много, есть наши, а есть не наши…
Православные герои Иванова практически не молятся. Только Осташа однажды вспоминает “Отче наш”. Гораздо чаще читает он “Лодью несгубимую”, сплавщицкий заговор. От вогульского “мления” его спасает не молитва, а волшебные нитки ведьмы Бойтэ. Остальным, кажется, и в голову не приходит помолиться. К Богу они не обращаются, а вот языческим божкам охотно приносят жертвы. Даже “храмодел” Калина, оценивая военный потенциал крепости, придирчиво рассматривает местных идолов: “Натыкали богов-меченосцев <…> а охранителей ни одного нет”.
Иванов не проповедует неоязычество, но языческие боги населяют его приключенческие романы, обитают там наравне с людьми, так же как, скажем, “мерцоиды” в повести “Блуда и МУДО” и разнообразные “дьярвы” и “мханги” в “Кораблях и Галактике”.
Иванов далек и от христианской этики. Прелюбодеяние для него вовсе не грех, распущенность не порок, а естественное состояние души. Не только герой “порнографической” “Блуды…”, художник с “приапической”[284] фамилией “Моржов”, но и географ Служкин, и сплавщик Осташа готовы совокупляться едва ли не со всеми встречными девками и бабами. Интерес к сексуальности вообще характерен для творчества Иванова. Впервые “обнаженка” появляется у него еще в “Кораблях и Галактике”. Студенческий промискуитет в “Общаге-на-Крови” описан еще целомудренно. В “Географе…” и “Сердце Пармы” автор уже гораздо “смелее”. По прикамской тайге зимой и летом разгуливает обнаженная княгиня Тиче, она же ламия, она же Сорни-Най. Но эти еще стыдливые “цветочки” обернутся вовсе непристойными “плодами” в “Золоте бунта” и в “Блуде…”. Иные эпизоды там тянут на крутое порно. К сожалению, вкуса и чувства меры автору явно недостает.
Но “эротика” и “порнография” у Алексея Иванова многозначны: “Чусовая затихла и пронзительно заголубела — так тонко и остро, нежно и бесстыдно, что Осташе захотелось отвести взгляд, будто он случайно увидел красивую девку, купающуюся нагишом”. “Эротическая география” не слишком гармонирует с поэтикой “Золота бунта”, зато очень подходит к художественному миру повести “Блуда и МУДО”. “Порнография” здесь служит метафорой “кривды”, “неправильного”, “блудного” миропорядка. В мире “блуды” секс (в терминологии Моржова — ОБЖ — обмен биологическими жидкостями) становится самым надежным способом коммуникации. Впервые эта тема возникает еще в “Общаге-на-Крови”, где царит воистину “порнографический”, “блудный” (в обоих значениях слова) миропорядок: “Любовь <…> зачастую способствует самоизоляции. Секс же — форма взаимоотношения, и он объединяет людей”. Сексуальное влечение объединяет Служкина с его подругами. Семья Осташи и Нежданы основана вовсе не на любви, а как раз на ОБЖ.ОБЖ связывает и “фамильон” Моржова, то есть семью “нового типа”, нечто среднее между гаремом и творческим коллективом.
Но Иванов вовсе не имморалист. Его герои не лишены системы ценностей, далекой от христианства, но не чуждой гуманизму. Это некий остаточный гуманизм, сохранившийся в сознании позднесоветского человека. Веру в коммунизм он утратил, веры в Бога не обрел, но в его душе остался нравственный закон, который переступить нельзя. Можно изменять жене, но нельзя трогать детей. Поэтому распущенный и вечно пьяный Служкин не тронул влюбленную в него четырнадцатилетнюю Машу. Можно любить деньги, но нельзя отдавать за них душу. Поэтому образцом человека в том же “Золоте бунта” представлен Петр Переход, отец Осташи. Он души своей истяжельцам не отдал.
В этой системе ценностей есть место и для любви к Родине. Стоило Иванову стать известным писателем, как между “патриотами”[285] и “либералами”[286] начались споры о политической принадлежности автора “Сердца Пармы”. Алексей Иванов — патриот, но его патриотизм не имперский, как у Проханова, Гарроса и Евдокимова, а местный, пермский: любовь к “малой Родине” и только к ней. Он хвалит Ермака, который не позволил казакам вернуться с добычей на Русь, а “заставил беречь завоеванную землю”, а Строгановых с их девизом “Земные богатства — Отечеству, себе — имя” противопоставляет корыстным и безыдейным Демидовым. Обретя родину, герой обретает и смысл жизни, как обрел его московит Вольга, будущий герой чердынской осады, полюбивший пермскую землю как свою новую Родину.
Ну, хорошо, нравственный закон есть, Бога нет, но “ежели бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?” “Сам человек и управляет”, — мог бы сказать наш герой словами Ивана Бездомного.
Но человек, способный “управлять” своей судьбой, появился у Иванова не сразу. Если не считать схематичных персонажей “Кораблей и Галактики” и дурашливых “инопланетян” с “Земли-сортировочной”, то герой раннего Иванова — человек слабый. Отличник, Игорь, Иван из “Общаги…” безропотно терпят издевательства пары ничтожных мерзавцев. Князь Михаил из “Сердца Пармы” — как будто тот же Отличник, перенесенный машиной времени в пятнадцатый век. Он нерешителен и безынициативен. Даже “пофигист” Служкин заметно живее и креативнее. Миром правит безличный рок, а люди, боги и народы “идут дорогами судьбы”[28].
Правда, в финале “Сердца Пармы” писатель все-таки пытается переменить характер своего героя. Князь Михаил бросает вызов судьбе — воля Каменных гор на стороне манси, но русский князь не сдается: “Не дам. Пусть хоть все небо в знаменьях”. Увы, это преображение психологически неубедительно.
Новым героем должен был стать “семижильный уральский терминатор”[29] Осташа. Но Осташе не хватает ни ума, ни расчетливости, ни энергии, ни сил, чтобы самому победить своих врагов. Он плохой организатор, как и князь Михаил, как и Виктор Служкин. Последнего даже малолетние туристы сместили с должности “командира”, как совершенно к ней неспособного. Так и сплавщик Осташа оказался плохим начальником: почти все бурлаки у него разбежалась, оставшихся Осташа и вовсе утопил. Могущественных врагов Осташи извела колдовством ведьма Бойтэ. И только нескольких Осташа убил собственной рукой.
Настоящим героем-победителем, героем нового типа, стал Борис Моржов. Энергичный, умный, дальновидный, сексуальный — он не только одерживает легкие победы над не слишком добродетельными жительницами Ковязина: ему удается поколебать саму “блуду”, утвердившийся порядок вещей, мировую несправедливость, погубившую честного, но беззубого Отличника. Моржов спасает педагогов от безработицы (и будущей нищеты), детям сохраняет Дом пионеров (МУДО). Мерзавца и убийцу он “приговаривает к высшей мере” и сам же исполняет приговор. Больше некому: вселенского Бога в мире Алексея Иванова нет, а языческих божков, если верить писателю, сбросил в волны Ханглавита еще Ермак Тимофеевич. Поэтому опираться герой может только на собственные силы. Карать и миловать, судить и прощать. А когда миссия окончится, красиво уйти, исчезнуть, как исчез Борис Моржов.
Так покинул художественную литературу и создатель Моржова Алексей Иванов. Внезапно, то ли обидевшись на критиков, то ли решив заняться другими, более важными делами, то ли взяв отпуск, чтобы не спеша обдумать свою новую книгу.
P.S. Я уже сдал статью в номер, когда в продажу поступила новая книга Иванова “Летоисчисление от Иоанна” (расширенный и переработанный вариант сценария картины “Царь”). Но писать о ней я не стану. Вместо отклика позволю себе процитировать слова А.Немзера, сказанные по другому поводу: “Забыть бы!”
Впервые опубликовано в журнале «Вопросы литературы»