Приют Сестер Милосердия Ордена Св. Винсета Паульского, Париж, сентябрь 1906 г.
Над моей головой по потолку змеится трещина, а рядом с ней паук плетёт свою паутину. Странно представить, что этот паук переживет меня и через несколько часов, когда меня уже не станет, он все еще будет здесь. Удачи тебе, паучок, плети паутину, чтобы поймать муху и накормить своих деток.
Как же это все произошло? Как же вышло, что я, Антуанэтт Жири, 58-ми лет от роду, лежу в приюте для страждущих Парижа, которым заправляют добрые сестры милосердия, и готовлюсь к встрече с Создателем? Не думаю, что я была уж очень хорошим человеком, уж точно не таким хорошим, как эти сестры милосердия, которые постоянно убирают этот нескончаемый бардак, связанные по рукам и ногам своей клятвой умеренности, целомудрия, смирения и послушания. Подобные вещи мне никогда не подходили. Дело в том, что у них есть вера. А у меня ее никогда не было. Может быть, пришло время, и она появилась и у меня? Возможно. Ибо я покину этот мир прежде, чем ночное небо заполнит собою маленькое высокое окошечко – там, в пределах моего поля зрения.
Я здесь, наверное, потому, что просто-напросто у меня кончились все деньги. Ну, почти все. Под моей подушкой лежит маленькая сумочка, о которой никто не знает. Но она – для особой цели. Сорок лет назад я была балериной: стройной, молодой и красивой. Так говорили мне все те молодые люди, которые ждали меня у служебного входа. И они были привлекательными, со своими чистыми, источающими аромат, молодыми крепкими телами, которые могли давать и получать столько удовольствия.
А самым красивым из них был Люсьен. Все хористки называли его Люсьеном Красивым, потому что его лицо заставляло девичьи сердца стучать подобно барабану. Однажды одним солнечным воскресеньем он повел меня в Булонский лес и сделал мне предложение, как и полагается, встав на колено, и я приняла его предложение. Через год он погиб в сражении с прусскими войсками под Седаном. После этого мне долгое время не хотелось ничего слышать о браке – почти пять лет, пока я танцевала в балете.
В 28 лет моя балетная карьера закончилась. Ведь я встретила Жюля, мы поженились, я забеременела крошкой Мэг. Кроме того, я начала терять былую гибкость, превратившись в немолодую танцовщицу, ежедневно сражающуюся за то, чтобы сохранить стройность и пластичность. Но директор, добрая душа, хорошо обошелся со мною. Хормейстерша как раз уволилась, и директор сказал, что у меня был достаточный опыт, и что он не хотел искать преемницу вне Оперы. Поэтому он назначил меня. Maîtresse du Corps de Ballet. Как только родилась Мэг, и ей была найдена кормилица, я приступила к своим обязанностям. Это было в 1876 году, через год после открытия новой великолепной Оперы Гарнье. Наконец-то мы избавились от тесных обувных коробок, что были у нас раньше на улицы Ле Пелетье, война окончилась, мой любимый Париж восстановлен и жизнь наладилась.
Мне было даже все равно, когда Жюль встретил эту свою толстую бельгийку и удрал в Арденны. Скатертью дорога. По крайней мере, у меня была работа, гораздо лучше того, что мог найти он. Во всяком случае, она позволяла мне содержать мою маленькую квартирку, растить Мэг, а по вечерам смотреть, как мои балетные воспитанницы услаждают взоры всех коронованных особ Европы. Интересно, что случилось с Жюлем? В любом случае, уже поздно наводить справки. А Мэг? Балерина и хористка, как и ее мать – это все, что я могла для нее сделать – до того ужасного падения 10 лет назад, из-за которого ее правое колено утратило подвижность навсегда. Но даже тогда ей повезло, правда, и здесь не обошлось без моей помощи. Теперь она костюмер и личная камеристка величайшей оперной Дивы в Европе, Кристины де Шаньи. Конечно, если вы только не ставите выше эту неотесанную австралийку Нелли Мелба. Хотелось бы мне знать, где Мэг сейчас? Возможно в Милане, Риме, Мадриде? Там, где сейчас выступает Дива. Подумать только, что когда-то я кричала на виконтессу де Шаньи, призывая ее к дисциплине и порядку!
Так что же я делаю здесь, в ожидании преждевременной кончины? 8 лет назад я ушла со своей должности, как раз в мой 50-й день рождения. Все были со мной очень милы – обычные вежливые банальности. И щедрая премия в награду за 22 года моей службы в качестве Maîtresse du Corps de Ballet. Вполне достаточная для того, чтобы прожить на нее. Плюс, несколько частных уроков для невообразимо неуклюжих дочерей богатеньких родителей. Немного, но достаточно, да еще и немного сбережений. Достаточно… до прошлой весны.
Тогда-то и начались эти боли, не частые, но внезапные и острые, где-то внизу живота. Мне прописывали лекарства от желудочных расстройств и брали за это большие деньги. Тогда я не знала, что во мне уже жил ужасный стальной краб, погружающий в меня свои огромные клешни и все время растущий по мере своего насыщения. Я не знала об этом вплоть до июля. А затем было уже слишком поздно. И теперь я лежу здесь, стараясь не закричать от боли, ожидая очередную ложку, полную «белой богини», порошка, который на Востоке добывают из маков.
Не долго осталась ждать, прежде чем я усну вечным сном. Мне даже больше не страшно. Возможно, Он будет милосерден? Я надеюсь на это, но в любом случае Он точно избавит меня от боли. Я пытаюсь сконцентрироваться на чем-то другом. Я вспоминаю всех девочек, которых я обучала, и свою хорошенькую молоденькую Мэг с ее поврежденной коленкой, которая хочет найти себе мужа – надеюсь, она найдет хорошего человека. И, конечно же, я думаю о своих мальчиках, моих двух милых несчастных мальчиках. О них я думаю больше всего.
– Мадам, монсеньер аббат пришел.
– Благодарю вас, Сестра. Я плохо вижу. Где он?
– Я здесь дитя мое, отец Себастьян. Рядом с тобой. Чувствуешь ли ты мою руку на своей?
– Да, Отец мой.
– Ты должна примирить себя с Господом, дочь моя. Я готов выслушать твою исповедь.
– Время пришло. Простите Отец, ибо грешна я.
– Говори, дитя мое. Ничего не держи в себе.
– Однажды в 1882 году я сделала нечто, что изменило несколько жизней. Тогда я не знала, что за этим последует. Я следовала импульсу и мотивам, которые, как мне тогда казалось, были благородными. Мне было 34 года, я была Maîtresse du Corps de Ballet в Парижской Опере. Я была замужем, но муж мой покинул меня, убежав с другой женщиной.
– Ты должна простить им, дитя мое. Прощение есть часть раскаяния.
– О, я прощаю им, Отец мой. Я давно простила. Но у меня была дочь, Мэг, тогда всего шести лет от роду. Была ярмарка в Нейи, и я повела ее на ярмарку в одно воскресенье. Там были каллиопы и карусели, паровые двигатели и дрессированные обезьянки, которые подбирали сантимы для шарманщика. Мэг никогда прежде не видала ярмарку. Но здесь, также, было шоу уродов. Ряд палаток, на которых рекламные надписи представляли всемирно известных акробатов-карликов, человека, так густо покрытого татуировкой, что нельзя было увидеть его кожу, чернокожего человека с костью в носу и заостренными зубами, женщину с бородой.
В конце ряда было что-то вроде клетки на колёсах, с прутьями с почти футовыми промежутками и отвратительно грязной соломой на полу. Хотя ярко светило солнце, в клетке было темно, так что я всмотрелась, желая увидеть, что за животное там, внутри. Я услыхала лязг цепей и увидела что-то лежащее, зарывшееся в солому. Именно тогда и появился человек.
Он был здоровенный и крепко сбитый, с красным грубым лицом. На шее у него висел на ремне лоток с кусками лошадиного навоза, собранного в загоне, где держались пони, а также гнилые фрукты. «Давайте, дамы, – сказал он, – попробуйте попасть в монстра. Один сантим за бросок». Затем он обернулся к клетке и прокричал: «А ну давай, иди сюда или сам знаешь, что с тобой будет». Цепи снова заклацали, и что-то похожее больше на животное, нежели на человека, выползло на свет, ближе к решеткам.
Это действительно был человек, хотя подобное описание с трудом подходило к нему. Мужского пола, в лохмотьях, весь в грязи, грызущий яблоко. Очевидно, ему приходилось питаться лишь тем, чем в него бросались люди. Нечистоты облепили его худенькое тело. На его запястья и лодыжки были надеты наручники, впивающиеся в плоть, оставляя раны, в которых извивались личинки насекомых. Но именно его лицо и вся его голова заставили Мэг расплакаться.
Череп и лицо было ужасно обезображены, на голове торчало лишь несколько клочьев грязных волос. Лицо было перекошено на одну сторону, словно давным-давно по нему ударили чудовищным молотом, и весь его облик был каким-то бесформенным, словно потекший воск свечи. Глаза были глубоко посажены в сморщенных и деформированных глазницах. Только часть рта и челюсти избежали деформации и выглядели как нормальное человеческое лицо.
У Мэг в руках было яблоко в сладкой глазури. Не знаю почему, но я забрала у нее яблоко, подошла к решеткам и протянула его человеку в клетке. Тот здоровенный краснолицый человек рассвирепел, крича, что я лишаю его средства к существованию… Я не обратила на него внимания и вложила сладкое яблоко в грязные руки сидящего в клетке. И заглянула в глаза этого уродливого монстра.
Отец мой, 35 лет назад, когда балет был временно распущен из-за франко-прусской войны, я была среди тех, кто ухаживал за молодыми ранеными военными, вернувшимися с фронта. Я видела людей в агонии, я слышала их крики. Но никогда я еще не видела такой боли, как в глазах этого человека.
– Боль есть часть человеческого существования, дитя мое. Но то, что ты сделала в тот день со сладким яблоком, было не грехом, а актом сострадания. Я должен услышать о твоих прегрешениях для их отпущения.
– Но тем же вечером я вернулась на ярмарку и украла его.
– Что ты сделала?
– Я отправилась в старый запертый оперный театр, взяла пару тяжелых гаечных ключей в мастерской плотника и большой плащ с капюшоном в гардеробной, наняла двухколесный экипаж и вернулась в Нейи. Ярмарочное поле было пустынно в лунном свете. Актеры спали в своих кибитках. Здесь были дворняжки, которые начали лаять, но я бросила им кусочки мяса. Я нашла клетку-фургон, открутила железные болты, что запирали её, открыла дверь и мягко окликнула того, кто был внутри.
Существо было приковано к одной из стен. Я освободила его от цепей на руках и ногах и подтолкнула его к выходу. Он казался испуганным, но когда разглядел меня в лунном свете, то прошаркал к выходу и спрыгнул на землю. Я накинула на него плащ, опустив капюшон на его ужасное лицо, и повела к двуколке. Кучер поворчал на неприятный запах, но я приплатила ему, и он отвёз нас обратно в мою квартирку на улице Ле Пелетье. Было ли то, что я сделала, грехом?
– Безусловно, это было нарушением закона, дитя моё. Он принадлежал владельцу ярмарки, пускай жестокому человеку. Что же касается твоей вины перед Богом, то не думаю.
– Но есть ещё кое-что, Отец мой. У вас есть время?
– Тебе предстоит встретиться с Вечностью. Думаю, я могу уделить несколько минут, но помни, что здесь могут быть другие умирающие, которым я нужен.
– Я прятала его в моей маленькой квартире в течение месяца, Отец мой. Он принял первую в своей жизни ванну, затем ещё одну, и ещё. Я обработала его открытые раны и перевязала их, чтобы они постепенно зажили. Я отдала ему одежду своего мужа и кормила его, чтобы он скорее восстановил своё здоровье. Он также впервые спал на кровати с настоящими простынями – Мэг я переселила в свою комнату, так как он ужасал её. Я видела, что он смертельно пугался, если кто-нибудь подходил к двери, и удирал под лестницу. Я также обнаружила, что он говорил по-французски, но с эльзасским акцентом. И постепенно, в течение этого месяца, он рассказал мне свою историю. Он родился Эриком Мулхэймом – в Эльзасе, который тогда был ещё французской территорией, но вскоре отошёл к Германии. Он был единственным сыном в одной цирковой семье, постоянно переезжающей из города в город. Он сказал мне, что ещё в детстве он узнал об обстоятельствах своего рождения: повитуха закричала, когда увидала крошечного новорожденного, потому что он был обезображен от рождения. Она сунула пищащий сверток матери и убежала, крича, глупая корова, что «эта женщина родила самого дьявола!»
Так появился на свет бедный Эрик, обреченный с детства на ненависть и отторжение людьми, которые верили, что уродство является красноречивым свидетельством греховности.
Его отец был плотником в цирке, инженером и рабочим. Наблюдая за его работой, Эрик развил в себе талант создавать любую вещь при помощи рук и инструментов. Во время выступлений он видел технику иллюзий, зеркала и ловушки, тайные ходы, которые потом сыграют такую важную роль во время его жизни в Париже.
Но его отец был всего лишь пьяным мерзавцем, который порол мальчика за самые мелкие провинности, а больше вообще без повода, а его мать – всего лишь бесполезной потаскушкой, которая могла только сидеть в уголке и причитать. Проведя большую часть детства в боли и слезах, он пытался избегать всех окружающих, и спал на соломе, вместе с животными. Ему, спящему в конюшне, было семь лет, когда Большой Шатёр загорелся. Огонь разрушил цирк, и он обанкротился. Служащие и артисты разбежались, чтобы присоединиться к другим труппам. Отец Эрика пил «мертвую». Его мать сбежала, чтобы стать прислугой «за всё» в близлежащем Страсбурге. Когда у отца закончились деньги на выпивку, он продал Эрика проезжему шоу уродов. Эрик провёл девять лет в клетке-фургоне, его ежедневно закидывали грязью и помоями для развлечения жестокой толпы. Ему было шестнадцать, когда я нашла его.
– Достойная жалости история, дитя моё, но какое отношение она имеет к твоему смертному греху?
– Терпение, Отец. Выслушайте меня, и вы поймете, потому что никто на всей земле не слышал до этого правды. Я держала Эрика в моей квартире месяц, но так не могло продолжаться. Вокруг были соседи, приходили визитеры. Однажды ночью я отвела его туда, где работала, в Оперу, и там он нашёл свой новый дом.
Здесь он, наконец, нашёл приют, место, где мир никогда не смог бы найти его. Несмотря на его боязнь открытого пламени, он взял фонарь и спустился в нижние подземелья, где темнота могла бы скрыть его ужасное лицо. С инструментами из мастерской плотника он построил себе дом на берегу озера. Он обставил его тем, что взял с верхних этажей, тканями из гардеробных примадонн. В те промежутки времени, когда я могла постеречь, он мог совершить вылазку в артистическую кантину за едой, и даже навещал директорские закрома с деликатесами. И он читал.
Он изготовил ключи к библиотеке Оперы и провел годы, занимаясь самообразованием, так как никогда не учился до того. Ночь за ночью, в свете свечей, он жадно поглощал библиотеку, которая была огромна. Конечно, большинство работ было посвящено музыке и опере. Он ознакомился с каждой когда-либо сочиненной оперой и с каждой нотой в ней. С присущим ему умением он соорудил лабиринт секретных коридоров, известных только ему и, попрактиковавшись много лет назад с канатоходцами, он мог ходить на высоте по самым узким карнизам без страха. Одиннадцать лет он прожил там и стал человеком подземелья.
Но, конечно, задолго до того поползли слухи, и они росли. Продукты, одежда, свечи, инструменты исчезали в ночи. Служащие начали толковать о призраке в подвалах, пока, наконец, в каждом маленьком происшествии – за кулисами много опасностей – начали обвинять таинственного Призрака. Так началась легенда.
– О мой Бог! Но я слышал об этом. Десять лет… нет, должно быть, больше… я был приглашён отдать последний долг одному несчастному, которого нашли повешенным. Кто-то говорил мне тогда, что это сделал Призрак.
– Имя этого человека было Буке, Отец. Но это сделал не Эрик. У Жозефа Буке был период острой депрессии, и он покончил с собой. Сначала я приветствовала слухи, полагая, что они защитят моего бедного мальчика, – потому что я думала о нём, – будут охранять его маленькое королевство тьмы под Оперой и, возможно, так оно и было до этой ужасной осени 93-го. Он сделал нечто очень глупое, Отец. Он влюбился.
Тогда её звали Кристиной Дааэ. Возможно, вы знаете её сейчас как мадам виконтессу де Шаньи.
– Но это невозможно. Нет…
– Да, именно так, тогда – девушка из хора на моём попечении. Не слишком хороша как танцовщица, но с ясным, чистым голоском. Но не тренированным. Эрик слушал вечер за вечером величайшие голоса в мире; он выучил тексты, он знал, как следует её учить. Когда он закончил её обучение, она одним вечером спела ведущую партию, а утром проснулась звездой. Мой бедный, безобразный, отверженный Эрик думал, что она может полюбить его за это, но, конечно, это было невозможно. Потому что у неё была своя юная любовь. Побуждаемый отчаянием, Эрик похитил её однажды, во время вечернего спектакля, прямо со сцены, в середине его собственной оперы «Дон Жуан Торжествующий».
– Но весь Париж слышал об этом скандале, даже такой скромный священник, как я. Был убит человек!
– Да, Отец мой. Тенор Пьянджи. Эрик не хотел его убивать, он просто хотел заставить его молчать. Но шок убил итальянца. Конечно, это было концом. По случаю, Комиссар полиции находился в театре тем вечером. Он собрал сотню жандармов, они взяли зажженные факелы и с толпой мстителей спустились в подвалы, прямо туда, где озеро.
Они нашли потайную лестницу, секретные коридоры, дом за подземным озером, и они нашли Кристину, испуганную, в обморочном состоянии. Она была со своим поклонником, молодым виконтом де Шаньи, дорогим милым Раулем. Он вывел её наружу и успокаивал, как только может мужчина с сильными руками и нежными ласками.
Два месяца спустя она обнаружила, что ждёт ребенка. Тогда он женился на ней, дав ей своё имя, свой титул, свою любовь и всё, что положено к свадьбе. Сын родился летом 94-го, и они растили его вместе. И за истекшие двенадцать лет она стала величайшей Дивой во всей Европе.
– Но ведь Эрик так и не был найден, дитя моё? Никакого следа Призрака, как я, кажется, слышал.
– Нет, Отец мой, они не нашли его. Но я – да. Я вернулась в одиночестве в мою маленькую служебную комнатку позади комнаты хористов. Когда я откинула занавеску моей гардеробной ниши, он был там; сжимая в руке маску, которую он всегда носил, даже когда был один, отсиживаясь в темноте, как он, бывало, сидел под лестницей в моей квартире одиннадцать лет назад.
– И вы, конечно, известили полицию…
– Нет, Отец мой, не известила. Он всё ещё оставался моим мальчиком, одним из моих двух мальчиков. Я не могла опять отдать его в руки толпы. Тогда я взяла женскую шляпу и густую вуаль, длинный плащ… мы спустились бок о бок по служебной лестнице и вышли на улицу, просто две женщины, бегущие в ночь. Там была куча народу. Никто ничего не заметил.
Я прятала его три месяца у себя дома, в полумиле оттуда, но объявления о розыске были везде. С указанием цены за его голову. Он должен был покинуть Париж, покинуть Францию навсегда.
– Вы помогли ему бежать, дитя моё. Вот что было преступлением и грехом.
– Я заплачу за них, Отец мой. Скоро. Та зима была жестокой и холодной. О поезде нечего было думать. Я наняла дилижанс: четыре лошади и закрытый экипаж. В Ле Гавр. Там я оставила его спрятанным в съёмной маленькой квартирке, пока я рыскала по портовым докам и грязным кабакам. Наконец я отыскала морского капитана, владельца маленького грузового судна, направлявшегося в Нью-Йорк, который взял плату и не задал вопросов. Так, в одну из ночей в середине января 1894-го, я стояла на краю длиннейшего причала и смотрела, как кормовые огни бродяги-пароходика исчезают во тьме, направляясь в Новый Свет. Скажите мне, Отец мой, есть здесь кто-нибудь ещё? Я не вижу, но я чувствую кого-то ещё.
– Действительно, здесь человек, который только что вошёл.
– Я Арман Дюфор, мадам. Записка, доставленная в мою контору, извещала, что во мне здесь нуждаются.
– Вы нотариус и можете заверять?
– Да, конечно, мадам.
– Монсеньер Дюфор, я хочу, чтобы вы заглянули под мою подушку. Я могла бы сделать это сама, но я стала слишком слабой. Спасибо. Что вы нашли?
– Ну, какое-то письмо, вложенное в чудный конверт из манильского пергамента. И маленькую замшевую сумку.
– Совершенно точно. Я хочу, чтобы вы взяли перо и чернила и надписали поверх запечатанного клапана конверта, что сегодня это письмо было передано под вашу ответственность, и не было открыто ни вами, ни кем-то ещё.
– Дитя моё, я умоляю вас поторопиться. Мы не завершили наши дела.
– Терпение, Отец мой. Я знаю, что у меня мало времени, но после стольких многих лет молчания я должна теперь постараться завершить одно дело. Вы сделали, монсеньер нотариус?
– Оно было надписано в точности, как вы пожелали, мадам.
– А на лицевой стороне конверта?
– Я вижу написанные, несомненно вашей рукой, слова: «Месье Эрик Мулхэйм, Нью-Йорк».
– А маленькая замшевая сумочка?
– Она в моей руке.
– Откройте её, пожалуйста.
– Nom d’un chien! Золотые наполеондоры! Я не видал их с тех пор, как…
– Но они до сих пор имеют ценность?
– Безусловно, и большую ценность.
– Тогда я хочу, чтобы вы их взяли – всё золото и письмо – и поехали в Нью-Йорк, и доставили письмо. Лично.
– Лично? В Нью-Йорк? Я обычно не… я никогда не был…
– Пожалуйста, монсеньер нотариус. Здесь достаточно золота? Для пяти недель, на которые вы оставите офис?
– Более чем достаточно, но…
– Дитя моё, вы не можете знать, жив ли ещё этот человек.
– О, он должен был выжить, Отец мой. Он всегда выживет.
– Но у меня нет его адреса. Где я найду его?
– Спрашивайте, монсеньер Дюфор. Изучите иммиграционные списки. Имя достаточно редкое. Он будет где-то там. Человек, который носит маску, чтобы скрыть своё лицо.
– Очень хорошо, мадам. Я постараюсь. Я поеду туда и постараюсь. Но я не могу гарантировать успеха.
– Спасибо. Скажите мне, Отец мой, не давала ли мне одна из сестёр ложку настойки белого порошка?
– В течение того часа, что я здесь – нет, ma fille. Почему ты спрашиваешь?
– Это странно, но боль ушла. Как прекрасно, какое облегчение! Я не вижу, что вокруг, но я вижу что-то вроде туннеля и арки. Моё тело испытывало такую боль, но теперь она не грызёт меня больше. Было так холодно, но теперь здесь теплее и теплее.
– Не медлите, монсеньер аббат! Она покидает нас.
– Спасибо, сестра. Надеюсь, я знаю мои обязанности.
– Я прохожу через арку, там, в конце, свет. Такой ласковый свет. О, Люсьен, ты здесь? Я иду, любовь моя!
– In Nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…
– Поторопитесь, Отец мой!
– Ego te absolve ab omnibus peccatis tuis.
– Благодарю вас, Отец мой.
Апартаменты Пентхауса, E.M. Tower, Park Row, Манхэттен, октябрь 1906
Каждый день, летом и зимой, дождь ли или солнечно, я просыпаюсь рано. Я одеваюсь и выхожу из своих апартаментов на эту маленькую квадратную террасу на крыше самого высокого небоскрёба в Нью-Йорке. Здесь, в зависимости от того, на какой части террасы я останавливаюсь, я, обратив взор на запад, могу смотреть через Гудзон на открытые пространства зелёных полей Нью-Джерси. Или на север, в направлении Средней и Верхней части этого удивительного острова, столь полного богатства и грязи, экстравагантности и бедности, порока и преступления. Или на юг, в сторону открытого моря, которое ведёт назад, к Европе и той полной горечи дороге, по которой я прошёл. Или на восток, пересекая реку, к Бруклину и теряющейся в морском тумане, безумной обособленной территории, зовущейся Кони-Айлендом – истинному источнику моего преуспеяния.
И это я, кто провёл семь лет, терроризируемый грубым папашей, девять – прикованным, как животное в клетке, одиннадцать лет – как изгой в подвалах под Парижской Оперой и десять лет – пробиваясь из рыбных отбросов Грейвсенд Бей к настоящей известности: известно, что теперь я имею богатство и силу, превосходящие все мечтания Крёза. Так я смотрю вниз, на этот город, раскинувшийся подо мной, и думаю: как я ненавижу и презираю тебя, Род Человеческий.
Это было долгое и тяжкое путешествие, приведшее меня сюда в первый день года 1894-го. Атлантика бушевала штормами. Я лежал в своём гамаке, смертельно страдая, этот рейс был подготовлен для меня тем единственным добрым существом, какое я когда-либо встречал, лежал, терпя насмешки и оскорбления экипажа корабля, зная, что они могли, недолго думая, мгновенно вышвырнуть меня за борт, если я посмею ответить, лежал, сгорая от ярости и ненависти к ним всем. Четыре недели мы крутились, тяжело прокладывая наш путь через океан, пока одной горькой ночью в конце января море не успокоилось, и мы бросили якорь в Роудс, десятью милями южнее острова Манхэттен.
Ничего этого я не знал, за исключением того, что мы прибыли. Куда-то. Но я слышал, как члены команды со своим бретонским акцентом переговаривались друг с другом о том, что на закате мы могли бы зайти в Ист-Ривер и войти в док для таможенной проверки. Тогда я понял, что могу быть вновь обнаружен; разоблачён, унижен, отвергнут как иммигрант и отослан назад в цепях.
На рассвете, когда все спали, включая пьяного ночного вахтенного, я взял с палубы заплесневелый спасательный пояс и перешагнул за борт – в холодное море. Я видел, как во мраке тускло светят огни, но как далеко от меня они находятся, я не знал. Но я заставил своё окоченевшее тело плыть по направлению к ним и час спустя выполз на покрытый галькой заиндевевший берег. Я не знал этого, но мои первые шаги в Новом Свете были сделаны по пляжу Грейвсенд Бей, Кони-Айленд.
Огни, которые я видел, исходили от мерцающих масляных ламп в окнах каких-то нищих лачуг, находящихся на пляже за линией прилива. И когда я направился к ним и заглянул в грязные окна, я увидел ряды тесно сидящих людей, чистящих и потрошащих рыбу. Чуть ниже линии хижин было пустое пространство, посредине которого горел большой костёр, а вокруг него сгрудились несколько несчастных, сидящих на корточках людей, пытающихся впитать своими телами тепло костра. Полумёртвый от холода, я знал, что также должен подойти к костру и погреться, иначе я замёрзну досмерти. Я вошёл в круг света от костра, ощутил волну жара и посмотрел на людей. Моя маска была спрятана в моей одежде, и моё ужасное лицо освещалось языками пламени. Все обернулись и уставились на меня. Едва ли я когда-либо смеялся в своей жизни, для смеха никогда не было причины, но этой ночью, на этом жутком холоде, я смеялся про себя – от облегчения. Все они посмотрели на меня… и не выказали интереса. Так или иначе, но каждый из них был обезображен. По чистой случайности я стал участником ночного сборища отбросов Грейвсенд Бей, изгоев, которые могли зарабатывать на свою жалкую жизнь лишь тем, что потрошили рыбу, пока рыбаки и остальной город спали.
Итак, они позволили мне обсохнуть и согреться у огня и спросили, откуда я прибыл, хотя было очевидно, что я вылез прямо из моря. Так как я читал тексты всех английских опер, я выучил несколько слов на этом языке и рассказал, что я сбежал из Франции. Для них это не имело большого значения, поскольку они все откуда-то сбежали, гонимые обществом, на этот заброшенный песчаный остров. Они назвали меня Французиком и позволили присоединиться к ним, спать в хижинах на воняющих рыбой сетях, работая по ночам за горсть монет, питаясь объедками, часто в холоде и голоде, но в безопасности от Закона и его цепей и тюрем.
Пришла весна, и я начал узнавать, что лежало позади зарослей можжевельника и утёсника, отгораживающих рыбацкую деревушку от остального Кони-Айленда. И также выяснилось, что на всём острове не действовали никакие законы, вернее, законы устанавливались сами. Остров не входил в состав Бруклина, находящегося через узкий пролив и до недавних пор управляемого наполовину политиком, наполовину гангстером по имени Джон МакКейн, которого недавно арестовали. Но наследие МакКейна по-прежнему жило на этом безумном острове, отведенном для ярмарок, публичных домов, преступности, порока и удовольствий. Последнее было главной целью буржуазных ньюйоркцев, которые приезжали на уик-энд и успевали потратить огромные суммы на развлечения, предлагаемые им предпринимателями, достаточно изобретательными для того, чтобы предоставлять им всё новые удовольствия.
В отличие от остальных изгоев, которые так и будут потрошить рыбу до конца дней своих и никогда не поднимутся выше из-за своей непроходимой тупости, я знал, что с таким умом и изобретательностью я мог бы выбраться из этих хижин и заработать состояние на этих парках удовольствий, которые уже тогда проектировались и строились по всему острову. Но как? Поначалу я выполз под покровом темноты в город и украл подходящую одежду из купальных кабинок и пустых коттеджей на пляже. Затем я украл материалы со строек и построил себе на берегу хижину получше. Но из-за моего лица я по-прежнему не мог передвигаться в дневное время и появляться в этом кошмарном неуправляемом обществе, где туристов преспокойно обдирали на большие суммы каждый уик-энд.
Вскоре появился новенький, мальчик не старше семнадцати лет, на десять лет младше меня, но взрослый не по годам. В отличие от большинства, он был нормальным, с бледным лицом и чёрными глазами, лишёнными всякого выражения. Он прибыл с Мальты, где получил образование у католических священников. Он свободно владел английским, знал латынь и греческий и никогда не испытывал никаких угрызений совести. Он прибыл сюда, поскольку, взбешённый бесконечными наказаниями, налагаемыми на него святыми отцами, он взял кухонный нож и воткнул его в тело своего учителя, мгновенно убив его. Ударившись в бега, он покинул Мальту и укрылся сначала на Берберийском побережье, где служил мальчиком для удовольствий в доме для содомитов, а потом сел на корабль, который случайно направлялся в Нью-Йорк. Но поскольку за его голову была назначена цена, он избегал иммиграционных постов Эллис-Айленда и направился в Грейвсенд Бей.
Мне нужен был кто-то, кто мог исполнять мои поручения днём; ему нужны были мои изобретательность и навыки, чтобы вытащить нас отсюда. Он стал моим подчиненным и представителем во всём, и вместе мы продвинулись от потрошения рыбы до богатства и власти над половиной Нью-Йорка и даже более того. И по сей день я знаю его исключительно как Дариуса.
Но если я учил его, то и он учил меня, избавляя меня от моих старых глупых убеждений, приучая поклоняться только одному истинному божеству, которое меня никогда не подводило.
Проблема с моей невозможностью выходить в дневное время была легко решена. Летом 1894 года, благодаря сбережениям, накопленным чисткой рыбы, я заказал мастеру изготовить мне латексную маску, закрывающую всю мою голову и имеющую отверстия только для глаз и рта. Это была маска клоуна с огромным красным носом и широкой щербатой ухмылкой. В мешковатом жилете и широких панталонах я мог свободно передвигаться по ярмарке. Люди с детьми даже махали мне и улыбались. Костюм клоуна был моим пропуском в дневной мир. В течение двух лет мы просто зарабатывали этим деньги. Здесь было так много негодяев и мошенников, что я позабыл, что именно изобрёл я сам.
Самые простые трюки были самыми лучшими. Я обнаружил, что каждый уик-энд туристы отправляли с Кони-Айленда двести пятьдесят тысяч открыток, так что большинство искали, где бы купить марки. Поэтому я покупал почтовые открытки за один цент, ставил на них слова «Почтовая Доставка Оплачена» и продавал их за два цента. Туристы были счастливы, так как не знали, что доставка была в любом случае бесплатной. Но я хотел большего, гораздо большего. Я чувствовал, что грядёт бум в сфере массовых развлечений, позволяющий сказочно на нём разбогатеть.
В течение первых полутора лет я столкнулся с одной только неприятностью, но достаточно значительной. На меня напали четверо грабителей, вооруженных дубинками и медными кастетами. Если бы они только ограбили меня, то это было бы не самым худшим, но они сорвали мою клоунскую маску, увидели моё лицо и избили меня почти до полусмерти. Мне месяц пришлось отлёживаться, прежде чем я снова смог ходить. С тех пор я постоянно носил с собой маленький «Кольт-Дерринджер», поскольку, пока я отлёживался, я поклялся себе, что отныне никто не обидит меня безнаказанно.
К зиме я услышал о человеке по имени Пол Бойтон. Он намеревался открыть на острове первый крытый, рассчитанный на любую погоду парк развлечений. Я велел Дариусу организовать с ним встречу и представить себя в качестве гениального инженера-дизайнера, только что прибывшего из Европы. Это сработало. Бойтон заказал серию из шести различных аттракционов для своего нового парка. Естественно, спроектировал их я – с использованием обманок, оптических иллюзий, чтобы посеять среди туристов страх и удивление, которое они так любили. Бойтон открыл Си-Лайон Парк в 1895 году, и туда сразу же хлынули толпы.
Бойтон хотел заплатить Дариусу за «его» изобретения, но я остановил его. Вместо этого я потребовал десять центов с каждого заработанного на этих шести аттракционах доллара в течение десяти лет. Бойтон вложил всё, что имел, в свой парк и погряз в долгах. В течение месяца под наблюдением Дариуса эти аттракционы приносили по сто долларов в неделю нам одним. Но всё было впереди.
Продолжатель дела босса-политика МакКейна был рыжеволосым смутьяном по имени Джордж Тилью. Он тоже желал открыть парк развлечений и заработать на этом буме. Не считаясь с яростью Бойтона, который ничего не мог с этим поделать, я спроектировал даже больше оригинальных развлечений для предприятия Тилью на той же основе процентного участия. Парк Стипльчез открылся в 1897 году и начал приносить нам по тысяче долларов в день. Затем я приобрёл симпатичное бунгало близ Манхэттен Бич и переехал туда. Там было всего несколько соседей, и то в основном по уик-эндам, как раз в то время, когда я в своём клоунском костюме свободно курсировал между двумя развлекательными парками.
Здесь на Кони-Айленде часто устраивались боксёрские поединки, во время которых делались крупные ставки миллионерами, прибывавшими по новопроложенной железной дороге из Бруклин Бридж до Отеля Манхэттен Бич. Я наблюдал, но в игре не участвовал, убежденный, что большинство боев были уже заранее просчитаны. Делать ставки было незаконно во всем Нью-Йорке и Бруклине, даже во всем штате Нью-Йорк. Но на Кони-Айленде, последнем форпосте Преступности, огромные суммы переходили из рук в руки, пока букмекеры принимали ставки. В 1899 г. Джим Джеффрис бросил вызов Бобу Фитцсиммонсу за звание чемпиона мира в тяжелом весе – на Кони-Айленде. Наше совместно нажитое состояние составляло тогда 250 000 $, и я намеревался поставить всю сумму на Джеффриса, хотя шансы были крайне невелики. Дариус едва не сошел с ума от ярости, пока я не объяснил ему свой план.
Я заметил, что между раундами в поединках боксеры практически всегда делают большой глоток свежей воды из бутылки и часто, хотя и не всегда, выплевывают ее. Согласно моим указаниям Дариус, замаскировавшись под спортивного журналиста, заменил бутылку Фитцсиммонса на другую – с успокоительным средством. Джеффрис вырубил его. Я же заработал 1 млн. долларов. Позже в том же году Джеффрис отстоял свой титул чемпиона в схватке с «Моряком» Томом Шарки в Атлетическом Клубе Кони-Айленда. Все тот же план – с таким же результатом. Бедный Шарки. Наш улов составил 2 миллиона. Пора было менять место жительства и повысить планку, ибо я изучал, как ведутся дела на более дикой и еще более беззаконной ярмарке, благодаря которой люди делают деньги – на Нью-Йоркской Фондовой Бирже.
Двое шустрил по имени Фредерик Томпсон и Ски Данди горели желанием открыть третий, еще больший, парк развлечений. Первый был инженер-пьяница, второй – заикающийся финансист, а их жажда наличности была так велика, что они уже увязли в долгах с банками гораздо глубже, нежели на самом деле могли себе позволить. Дариус по моему распоряжению учредил «подставную компанию» – компанию, предоставляющую ссуды под 0 %. Взамен Корпорация Е.М. потребовала 10 % со сборов Луна Парка за 10 лет. Они согласились. У них не было выбора; или это – или банкротство с наполовину незаконченным парком развлечений. 2 мая 1903 года парк открылся. В 9 часов утра Томпсон и Данди обанкротились. На закате они уже погасили все свои долги – кроме долга мне. В течение первых четырёх месяцев благодаря Луна-парку было заработано 5 миллионов долларов. Эта сумма увеличивалась на миллион долларов каждый месяц, и по-прежнему увеличивается. К тому времени мы переехали на Манхэттен.
Я поселился в скромном доме из коричневого камня, большую часть времени я оставался дома, так как клоунская маскировка здесь была бесполезна. Дариус стал участником Фондовой Биржи – вместо меня – и следовал всем моим указаниям, в то время как я внимательно вчитывался в отчёты корпораций, а также внимательно изучал информацию о новых выпусках акций. Вскоре стало ясно, что в этой удивительной стране всё было на подъёме. Новые идеи, если их искусно преподносили, немедленно принимались. Экономический рост шёл бешеными темпами, и всё дальше и дальше на запад. Благодаря новым областям промышленности возрастал спрос на сырьё, а также на корабли и железные дороги для доставки и перевозки этих материалов на ожидающие их рынки.
В течение многих лет я жил на Кони-Айленде, на который устремлялись эмигранты из всех стран Востока и Запада, и их количество уже достигало миллиона. Нижний Ист-Сайд, расположенный практически под уступом моей террасы, с которой я сейчас смотрю вниз, был и остался огромным котлом, в котором варились представители всех возможных рас и верований, живущие бок о бок в страшной бедности, погрязшие в насилии, пороке и преступности. А всего лишь в пределах одной мили находятся особняки богачей с их машинами и их драгоценной Оперой.
К 1903 году, после нескольких неудач, я наконец-то освоил все сложности и превратности фондового рынка, а также понял, как такие гиганты вроде Пьерпонта Моргана сделали свои состояния. Так же, как и они, я стал заниматься углём в Западной Виржинии, сталью в Питтсбурге, железными дорогами, ведущими в Техас, доставками товаров от Саванны через Балтимор в Бостон, серебром в Нью-Мексико и недвижимостью по всему Манхэттену. Но я был усердней, чем они, так как поклонялся только одному истинному Божеству, к которому приучил меня Дариус, ибо имя этому богу было Мамона, бог золота, не позволяющий милосердия, отзывчивости, сострадания и угрызений совести. Нет такой вдовы, ребенка или бедняка, которых нельзя было бы раздавить ради нескольких зернышек этого металла, которые так угодны своему господину. С золотом приходит власть, а с властью – ещё больше золота, и всё это движется по одному славному замкнутому кругу, с помощью которого можно завоевать мир.
По всем пунктам я есть и остаюсь выше Дариуса и его хозяином. По всем, за исключением одного – не было ещё на этой планете человека более холодного или жестокого. Существа с более мертвой душой. В этом он обошёл меня. И всё же у него была своя слабость. Всего лишь одна. Одним вечером, заинтересованный его редкими отлучками, я проследил за ним. Он пошёл в таверну мавританского квартала и там курил гашиш, пока не впал в некое подобие транса. Казалось, это было его единственной слабостью. Когда-то я думал, что он может быть мне другом, но уже давно мне ясно, что у него есть лишь один друг; его поклонение золоту поглощает все его дни и ночи, и он остаётся верным мне только потому, что я имею доступ к его неограниченному количеству.
К 1903 году у меня было достаточно средств, чтобы заняться возведением самого высокого небоскрёба в Нью-Йорке – E. M. Tower на свободной площадке на Парк-Роу. В 1904 году строительство было закончено: сорок этажей стали, бетона, гранита и стекла. Настоящая красота заключается в том, что 37 этажей подо мной сдаются в аренду, и они уже оплачены, а цена удвоилась, ещё один этаж предназначен для служащих корпорации, связанных с рынками телеграфными аппаратами, этаж выше – это наполовину апартаменты Дариуса, а наполовину Зал собраний Совета Директоров корпорации; а над ними всеми – мой собственный пентхаус с террасой, царящей над всем, что я могу видеть, и в то же время гарантирующей мне невидимость.
Итак… моя клетка на колёсах, мои мрачные подземелья стали «орлиным гнездом» в небе, замком на неприступной скале, где я могу ходить без маски, и нет никого, кто мог бы увидеть моё лицо, кроме пролетающих чаек и ветра, дующего с юга. Именно отсюда я могу видеть наконец-то законченную и сияющую крышу моего единственного каприза, мой единственный проект, который не нацелен на получение больших денег, а лишь для мести.
Далеко на Западной 34-й улице стоит завершенная Манхэттенская Опера, соперница, которая рассорит снобов Метрополитен. Когда я приехал сюда, я хотел вновь посещать оперу, но, конечно, мне нужна была хорошо защищённая от взглядов ложа с плотными занавесами. Тамошний комитет, возглавляемый миссис Астор и её старыми каргами из высшего общества – чёртовы «Четыре Сотни», – потребовал, чтобы я лично явился на собеседование. Конечно, это было невозможно. Я послал Дариуса, но они отказались принять его, желая моего личного присутствия и встречи лицом к лицу. За это оскорбление они ещё заплатят. Так как я нашёл другого отвергнутого любителя оперы. Оскара Хаммерштейна, который уже раз открывал Оперу, но не преуспел в этом, а в настоящее время строил и финансировал новую. Я стал его невидимым партнером. Она откроется в декабре и утрёт нос Мет. Денег я не пожалею. Звездой будет великий Бончи, но, что важнее, сама Мелба, да, Мелба, приедет и будет петь. Даже сейчас Хаммерштейн находится в «Гранд Отеле» Гарнье на бульваре Капуцинок в Париже, тратя мои деньги, чтобы привезти её в Нью-Йорк.
Беспрецедентная ловкость. Я заставлю этих снобов, Вандербильтов, Рокфеллеров, Уитни, Гольдов, Асторов и Морганов ползать на карачках, прежде чем они услышат великую Мелбу. Что касается остальных, то я просто настороже и презираю их. А ещё я оглядываюсь назад. Жизнь, полная боли и отторжения, страха и ненависти: вашей ко мне и моей к вам. Только один человек был ко мне добр, вызволил меня из клетки и привёл в подвал, а затем и на корабль, в то время как остальные только охотились на меня как на загнанную лису, этот человек был мне как мать, которой у меня почти что не было, и которую я едва знал.
И была ещё одна, которую я любил, и которая не могла любить меня. Ты за это презираешь меня, Род Человеческий? За то, что я не смог заставить женщину полюбить меня как мужчину? Но был один момент, один короткий миг, подобный Честертоновским долгим годам «один далёкий огненный час и нежность», когда я подумал, что могу быть любим… Пепел, угли… и ничего. Этому не бывать. Никогда. Поэтому может быть только любовь и преданность господину, который меня никогда не подводит. И ему я буду поклоняться всю мою жизнь.
Бродвей, Нью-Йорк, октябрь 1906
Я ненавижу этот город. Мне не следовало приезжать. Зачем я сюда приехал? Всё из-за желания женщины, умирающей в Париже, которая, насколько я знаю, возможно давно уже тронулась умом. И, конечно, из-за замшевой сумочки с наполеондорами. Но даже их мне, наверное, не следовало брать.
Где он, этот человек, которому я должен передать письмо – в этом же нет никакого смысла. Всё, что отец Себастьян мог рассказать мне, так это то, что этот человек ужасно уродлив, и поэтому его легко заметить. Но дело обстоит совсем наоборот – он невидимка.
С каждым днём я всё более убеждаюсь, что он так и не добрался сюда. Без сомнения, ему было отказано во въезде эмиграционными службами на Эллис-Айленде. Я туда ездил – что там был за хаос! Казалось, что все нищие и неимущие съезжаются в эту страну, и большинство из них так и остаются в этом ужасном городе. Я никогда ещё не видел столько голытьбы: колонны бедно одетых беженцев, от которых несло, которые кишели вшами благодаря путешествию в вонючих трюмах, сжимающих в руках коробки с их драгоценными пожитками, пополняли эту нескончаемую шеренгу, вселялись в мрачные дома на этом безнадёжном острове. А над ними всеми возвышается статуя с другого острова, которую мы подарили им – Леди с Факелом. Нам надо было сказать Бартольди, чтобы он оставил эту проклятую статую во Франции и подарил янки что-нибудь другое. Хороший набор словарей Ларусса, возможно, чтобы они научились цивилизованному языку. Но нет, дёрнуло нас подарить им нечто символическое! Теперь они превратили её в магнит для любого несчастного в Европе и вне её пределов, чтобы все они стекались сюда в поисках лучшей жизни. Quelle blague! Эти янки ненормальные. Как они собираются создать нацию, пуская в страну таких людей? Отвергнутые приезжают из каждой страны, от Бэнтри Бей до Брест-Литовска, от Тронхейма до Таормины. Чего они ждут? Они думают создать богатую и могущественную нацию за один день из этого сброда?
Я ходил на встречу со старшим офицером эмиграционного ведомства. Слава Богу, что у него был под рукой человек, говорящий по-французски. Хотя он и сказал мне, что тех, кого завернули, было мало, но всё же тех, кто был явно болен или обезображен, не впустили. Наверняка человек, которого искал я, был среди этой группы. Но даже если он и пробрался в эту страну, прошло уже двенадцать лет. Он мог быть уже где угодно в этой стране, а она ведь простирается с востока на запад на 3 000 миль.
Поэтому я вновь обратился к городским властям, но они мне сказали, что здесь практически пять районов со своими порядками и самоуправлением, а, значит, нет никаких записей о проживающих и прибывающих. Этот человек мог быть в Бруклине, Квинс, Бронксе, Стейтон-Айленде. Поэтому мне ничего не оставалось, кроме как остаться здесь, на Кони-Айленде, и искать этого сбежавшего от правосудия человека. Ну и задачка для добропорядочного француза!
В записях, имеющихся у них в Сити-холл, есть дюжина Мулхэймов, и я всех проверил. Если бы его фамилия была Смит, я бы сейчас был уже на пути к дому. У них даже есть список телефонов, а также тех, кто ими владеет, но никаких сведений об Эрике Мулхэйме. Я обращался к налоговым органам, но получил ответ, что их информация конфиденциальна.
От полиции было больше толку. Я нашёл ирландского сержанта, который сказал, что можно поискать – за плату. Я прекрасно знаю, что эта чёртова плата пошла ему в карман. Но он ушёл и вернулся, чтобы сказать, что ни у одного Мулхэйма никогда не было проблем с полицией, но зато у него было полдюжины Мюллеров, если это могло мне помочь. Имбецил!
На Лонг-Айленде имелся цирк. Я пошёл туда. Ещё один прокол. Я даже обращался в их самый крупный госпиталь под названием Бельвью, но у них не было никаких записей, что человек с подобным уродством когда-либо обращался к ним за лечением. Я не знаю, где его ещё можно искать.
Я расположился в скромном отеле на улицах за эти большим бульваром. Я ем их жуткое тушеное мясо и пью их отвратительное пиво. Я сплю на узкой кроватёнке и мечтаю, как я вновь окажусь в своей квартире на Ile St. Louise, в тепле и уюте, имея возможность лицезреть прекрасные полные ягодицы мадам Дюфор. Становится холоднее, а деньги кончаются, я хочу вернуться в мой дорогой Париж, в цивилизованный город, где люди ходят, а не бегают повсюду, в место, где повозки спокойно разъезжают по улицам, а не носятся, как угорелые, где трамваи не являются угрозой для жизни или для конечностей. Что ещё хуже, я думал, что могу сказать хоть пару слов на этом вероломном языке Шекспира, так как я уже видел и слышал английских милордов, приезжавших в Отейль и Шантильи на скачки, в которых участвовали их лошади, но здесь все говорят через нос и очень-очень быстро.
Вчера я видел итальянскую кофейню на той же улице, где расположен отель, там варят хороший мокко и даже подают Кьянти. Не Бордо, конечно, но всё же не это, похожее на мочу, пиво янки. Даже с другой стороны этой опасной для жизни улицы я могу его чувствовать. Ради успокоения своих нервов я выпью хороший крепкий кофе, затем вернусь к себе и зарезервирую обратный билет домой.
Бар Луи, угол Пятой авеню и 28-й улицы, Нью-Йорк, октябрь 1906
Скажу я вам, ребята, что иногда работа репортёра в самом стремительном сумасшедшем городе в мире – это лучшая работа на Земле. Ладно, мы все знаем, что иногда бывают часы или дни тяжёлой работы, а эту работу ничто не оправдывает: горячие новости, которые на самом деле ничем не оканчиваются, интервью, которые отменяют, или вообще нет новостей. Правда? Барни, можно нам ещё по кружке пива?
Да, бывают времена, когда нет никаких скандалов в Сити-холле (конечно, это редкость), знаменитости не разводятся, на рассвете в Центральном парке не находят трупов, и жизнь теряет свой блеск. И вы начинаете думать: что я здесь делаю, зачем я трачу своё время? Возможно, мне нужно было продолжить дело своего отца в Покипси? Нам всем знакомо это ощущение.
Но в этом-то и вся суть. Именно поэтому это лучше, чем продавать мужские брюки в том самом Покипси. Неожиданно что-то случается, и если ты умён, то понимаешь, что перед тобой замечательная новость. Так случилось со мной вчера. Я должен рассказать вам об этом. Спасибо, Барни.
Дело было в той кофейне. Знаете, той, что принадлежит Феллини? Та, что на Бродвее, на 26-й улице? То был плохой день. Я провёл бóльшую его часть, гоняясь за информацией об убийстве в Центральном парке и – ничего. Администрация мэра орёт на Бюро Детективов, а у тех ничего нового нет. А потому они горячатся и не говорят ничего такого, что заслуживало бы печати. Мне грозит перспектива вернуться в редакцию и признаться, что я даже материала на одну маленькую колонку не наскрёб. Так что я решил, что пойду-ка я и съем одно из знаменитых десертов папы Феллини – мороженое с фруктами, орехами и шоколадом. И с морем сиропа. Знаете, о чём я говорю? Очень бодрит. И вот в кофейне полно народу. Я занял последнюю кабинку. Десять минут спустя в кофейню входит парень с видом скверным, как грех. Он огляделся, увидел, что я один в кабинке, и подошёл. Очень вежливо. Раскланялся. Я кивнул. Он говорит что-то на иностранном языке. Я указал на свободный стул. Он садится и заказывает себе кофе. Только он произносит не кофе, а каффė. Но поскольку официант итальянец, то ему всё равно. Только я считаю, что этот парень, скорее всего, француз. Почему? Просто он выглядел французом. Поэтому дальше я с ним поздоровался. На французском.
Говорю ли я по-французски? А главный раввин – еврей? На самом деле – немного говорю. Поэтому я ему говорю: «Бон-жюер, мон-сьюер». Я просто пытался быть вежливым ньюйоркцем.
И тут этот французик спятил. Он начинает изливать поток французских слов, которые выше моего понимания. И он расстроен, почти в слезах. Опускает руку в карман и достаёт письмо весьма солидного вида – с чем-то вроде восковой печати на конверте. И машет мне перед лицом.
Поэтому я пытаюсь быть вежливым к этому расстроенному посетителю, хотя меня так и подмывало доесть мороженое, кинуть на стол монетку и поскорее смыться. Но вместо этого я подумал: «Какого чёрта! Надо помочь этому парню. Похоже, у него был денёк похуже, чем у меня, а это что-нибудь да значит». Я подозвал папу Феллини и спросил, говорит ли он по-французски. Без результата. Он говорит только по-итальянски и по-английски, да и то на последнем – с сицилийским акцентом. Потом я прикинул, кто здесь говорит по-французски?
Вы бы, ребята, наверное пожали плечами и ушли? И наверняка пропустили бы кое-что интересное. Но я Чолли Блум, человек с шестым чувством. А что находится лишь через один квартал от перекрестка 26-й и Пятой? Заведение «Дельмонико». И кто управляет заведением «Дельмонико»? Конечно же, Чарли Дельмонико. И откуда приехала семья Дельмонико? Ну, хорошо, из Швейцарии, но там все говорят на всех языках, и хотя Чарли родился в Штатах, но я думаю, он говорит немного по-французски.
Поэтому я вывел французика из кофейни, и десять минут спустя мы стояли у самого известного ресторана во всех Соединённых Штатах Америки. Вы когда-либо бывали там? Нет? Ну, это нечто! Отполированное красное дерево, бархат сливового цвета, настольные медные лампы – очень элегантно. Здорово. Больше, чем я могу себе позволить. И вот идёт Чарли Ди собственной персоной, и он прекрасно знает об этом. Но ведь именно это и есть марка великого ресторатора? Безупречные манеры даже по отношению к бродяге с улицы. Он кланяется и спрашивает, каким образом он может помочь. Я объясняю, что я случайно познакомился с этим французом из Парижа, и что у него серьёзные проблемы с письмом, но я ему оказать содействие не могу.
Итак, мистер Ди начинает вежливо разговаривать с французом на французском, и парня опять прорывает, он тараторит прямо как пулемёт и показывает своё письмо. Я не понимаю ни слова, поэтому начинаю оглядываться. Пять столиков от нас миллионер по прозвищу «Поспорь-На-Миллион» Гейтс просматривает меню, начиная с даты и кончая зубочисткой. Рядом с ним Джим Брейди «Бриллиант» заказывает ранний обед для себя и Лиллиан Рассел, у которой décolletage, в котором мог бы утонуть корабль ЭсЭс «Маджестик». Кстати, вы знаете, как Джим «Бриллиант» ест? Я об этом слышал, но никогда не верил, а прошлым вечером я смог убедиться в этом. Он садится на стул, отмеряет пять дюймов, не меньше, между своим животом и столом, больше он не двигается, но ест, пока его живот не коснётся стола.
К этому времени Чарли Ди закончил. Он объяснил мне, что француз – это месье Арман Дюфор, адвокат из Парижа, который приехал в Нью-Йорк с важной миссией. Ему надо доставить письмо от одной умирающей женщины к некоему мистеру Эрику Мулхэйму, который проживает, а возможно и нет, в Нью-Йорке. Он уже проверил каждую улицу, но так ничего и не добился. Должен сказать, что и я ничего не добился; никогда не слышал о ком-либо с таким именем.
Но Чарли поглаживает свою бороду, словно он усиленно размышляет, и затем говорит мне: «Мистер Блум, – по-настоящему формально, – вы когда-нибудь слышали о корпорации E.M.?»
Теперь я спрашиваю вас: а папа Римский – католик? Конечно, я слышал о ней. Невозможно богатая, потрясающе могущественная и абсолютно секретная. На Фондовой Бирже её акции котируются больше других, за исключением акций Джорджа Пьерпонта Моргана, а нет никого, кто был бы богаче Дж. П. Поэтому, не желая показаться невеждой, я отвечаю: «Конечно, знаю. Она располагается в башне E.M на Парк-Роу.»
«Да, – говорит мистер Ди, – дело может заключаться в том, что некто очень склонный к уединению контролирует корпорацию E.M, и его имя может быть мистер Мулхэйм». А когда такой парень, как Чарли Дельмонико, говорит «может быть», это означает, что он что-то слышал, но вы этого от него никогда не слыхали. Две минуты спустя мы вернулись на улицу, и я подозвал проезжающий двухколесный экипаж, и сейчас мы рысью трусим в центр города по направлению к Парк-Роу.
Теперь, ребята, вы понимаете, почему работа репортёра может быть лучшей работой в городе? Всё началось с того, что я пытался помочь французику с решением его проблемы, а теперь мне подвернулся шанс увидеть самого эксклюзивного отшельника в Нью-Йорке, человека-невидимку собственной персоной. Неужели мне удастся сделать это? Закажите себе ещё одну пинту золотого варева, и я расскажу вам.
Мы прибываем на Парк-Роу и подъезжаем к Башне. Ну и высокая же она. Она огромная, её верхушка почти теряется в облаках. Все офисы закрыты, снаружи темно, но свет горит в лобби, где сидит портье. Я звоню в звонок. Он подходит и спрашивает, что нам нужно. Я объясняю. Он нас впускает в лобби и вызывает кого-то по личному телефону. Должно быть, это внутренняя линия, поскольку он не вызывает оператора. Затем он говорит с кем-то и слушает ответ. Затем он говорит, что мы должны оставить письмо ему, а он его доставит.
Конечно, я на это не покупаюсь. «Скажи джентльмену наверху, – говорю я, – что месье Дюфор приехал сюда из самого Парижа и должен передать письмо лично адресату». Портье говорит что-то типа этого по телефону, а затем передаёт трубку мне. Голос произносит: «Кто говорит?» Я отвечаю: «Чарльз Блум, эсквайр». Голос спрашивает: «С какой целью вы здесь?»
Я не собираюсь говорить голосу, что я из «Хёрст Пресс». Я уже убедился, что это прямая дорога получить от ворот поворот. Поэтому я говорю, что я один из компаньонов нотариальной конторы «Дюфор и Партнёры», Париж, Франция. «И с какой целью вы здесь, мистер Блум? – спрашивает голос, звучащий так, словно он исходит прямиком из Ньюфаундленского Банка. Я снова повторяю, что нам нужно доставить письмо чрезвычайной важности лично в руки самого Эрика Мулхэйма. „По этому адресу нет человека с таким именем, но если вы оставите это письмо портье, то я прослежу, чтобы оно достигло адресата“, – говорит голос.
На это я тоже не покупаюсь. Это ложь. Учитывая всё, что я знаю, я, возможно, разговариваю с самим мистером Невидимкой. Поэтому я блефую. „Просто скажите мистеру Мулхэйму, что это письмо от…“ „Мадам Жири“, – подсказывает мне юрист. „…мадам Жири“, – повторяю я в телефон. „Подождите“, – говорит голос. Мы снова ждём. Затем в трубке слышится: „Садитесь в лифт и поднимайтесь на тридцать девятый этаж“.
Мы так и делаем. Вы когда-нибудь поднимались на тридцать девятый этаж? Нет? Что ж, это тот ещё опыт. Вы заперты в клетке, вокруг клацает всякая машинерия, а вы поднимаетесь прямо в небо. А ещё кабина качается. Наконец клетка останавливается, я отодвигаю решетку, и мы выходим. Перед нами парень, тот, чей голос мы уже слышали. „Я мистер Дариус, – говорит он, – следуйте за мной“. Он проводит нас в длинную, обшитую панелями комнату с большим столом, уставленным всякими серебряными штучками. Безусловно, именно здесь заключали сделки, повергали в прах соперников, выявляли слабаков и делали миллионы. Здесь царил элегантный стиль Старого Света. На стенах висели написанные маслом картины. Я заметил одну картину, которая висела выше остальных: парень в широкополой шляпе, с усами, кружевным воротничком и с улыбкой. „Могу я увидеть письмо?“ – спросил Дариус, вперив в меня взгляд, каким смотрит кобра на ондатра, которого собирается съесть на ланч. О’кей, я никогда не видел кобру или ондатра, но могу себе представить. Я киваю Дюфору, и он кладёт письмо на стол между собой и Дариусом. Было что-то странное в этом человеке, что заставляло волосы на моей шее вставать дыбом. Он был во всём черном: чёрный сюртук, белая рубашка, чёрный галстук. Лицо такое же белое, как рубашка, худое, узкое. Чёрные волосы, чёрные как смоль глаза, которые мерцали, но не моргали. Я сказал „кобра“? Кобра вполне подойдёт.
Теперь слушайте, ребята, поскольку это важно. Я почувствовал желание выкурить сигаретку и зажёг спичку. Это было ошибкой, большой ошибкой. Когда спичка чиркнула, Дариус сразу накинулся на меня с быстротой вылетевшего из ножен кинжала. „Никакого открытого пламени, будьте добры, – рявкнул он. – Немедленно потушите сигарету!“
Ну, я стою в конце стола рядом с угловой дверью, а сзади меня напротив стоит стол в форме полумесяца с серебряной пепельницей. Я подхожу к нему, чтобы затушить сигарету. За серебряной пепельницей прислонен к стене широкий серебряный поднос – наклонно. Сразу после того, как я затушил сигарету, я посмотрел на поднос, больше похожий на зеркало. В дальнем конце комнаты картина с улыбающимся парнем на стене изменилась. Лицо по-прежнему на месте, так же как и широкополая шляпа, однако под шляпой такое, что один взгляд на это мог бы вышибить ковбоев из банды „Роф Райдерс“ прямо из их сёдел.
Под шляпой было что-то вроде маски, закрывающей две трети того, что можно было назвать лицом, и под которой виднелась половина кривой щели рта. А из-под маски два глаза сверлили меня, словно дрель. Я испустил вопль и обернулся, указывая на картину на стене: „Кто это, чёрт подери?“
„Смеющийся кавалер“ Франса Хальса, – сказал Дариус. – Боюсь, не оригинал, который находится в Лондоне, но очень хорошая копия».
Конечно же, смеющийся парень снова на месте – усы, воротник, кружева и всё такое прочее. Ну, я же не сумасшедший, я знаю, что я видел. В любом случае, Дариус протягивает руку и берёт письмо. «Я вас заверяю, что в течение часа мистер Мулхэйм получит это письмо». Затем он говорит то же самое на французском мистеру Дюфору.
Юрист кивает. Если он удовлетворён, тогда я больше ничего не могу сделать. Мы поворачиваемся к двери. Прежде чем я выхожу в дверь, Дариус говорит: «Кстати, мистер Блум, из какой вы газеты?» Голос у него как бритва. «Нью-Йорк Америкен», – мямлю я. Затем мы уходим: обратно на улицу, в экипаж и на Бродвей. Я высаживаю французика там, где он хочет, и отправляюсь в редакцию. Ведь у меня же есть сюжет, не так ли?
Не так. Ночной редактор смотрит на меня и говорит: «Чолли, ты пьян». «Я что? Да я и капли не выпил», – говорю я. Я рассказываю ему моё приключение от начала до конца. Хорошая история, неправда ли? Но ему так не кажется. «Ладно, – говорит он. – Ты познакомился с французским юристом, которому надо было доставить письмо, и ты помог ему, ну и что? Никаких призраков тут нету. Мне только что позвонили из корпорации E. M. от некоего мистера Дариуса. Он сказал, что ты пришёл этим вечером, доставил письмо ему лично, потом потерял голову и начал орать о каких-то видениях в стене. Он благодарен за письмо, но пригрозил подать в суд, если ты начнёшь распускать слухи о его корпорации. Кстати, полицейские только что поймали убийцу из Центрального Парка, сцапали прямо на месте преступления. Отправляйся туда и работай».
Поэтому ни одного слова не было напечатано. Но я вам говорю, я не сумасшедший и я не был пьян. Я действительно видел лицо в стене. Так что вы пьёте с единственным парнем в Нью-Йорке, который действительно видел Призрака Манхэттена.
Дом Гашиша, Лоуэр Ист-Сайд, Манхэттен, Нью-Йорк, ноябрь 1906
Я чувствую, как дым наполняет меня. Мягкий, соблазнительный дым. Закрыв глаза, я могу покинуть эту фальшивую, убогую свалку и могу пройти один через врата Познания в царство Его – того, кому я служу.
Дым развеивается… Длинный коридор весть устлан и обит чистым золотом. О, радость золота! Радость прикасаться, гладить, чувствовать его, владеть им. Радость принести золото Ему, богу золота, единственному истинному божеству.
Со времени Берберийского берега, где я впервые нашёл Его, я, всего лишь мальчик-любовник для удовольствий, поднятый для более высокого призвания, ищущий всегда больше золота, чтобы принести Ему, а также ещё больше дыма, чтобы он привёл меня к Нему…
Я вхожу в огромные золотые покои, где ревут плавильни, и где золотые потоки бегут нескончаемым светлым ручьём из своих источников. Ещё больше дыма, исходящего из плавилен, смешивается с тем, что у меня во рту, в горле, в крови, в моём мозгу. И из этого дыма Он будет говорить со мной – как всегда…
Он выслушает меня, посоветует, и как всегда будет прав… Он здесь, сейчас, я чувствую его присутствие… «Повелитель, великий бог Маммона, я здесь на коленях перед Тобой. Все эти годы я служил Тебе как можно лучше, и я положил к Твоему трону моего земного хозяина и все его несметные богатства. Я умоляю выслушать меня, ибо мне нужен Твой совет и помощь».
«Я слышу тебя, слуга. Что тебя беспокоит?»
«Этот человек, которому я служу здесь… Что-то стало занимать его мысли, что-то, что я не могу понять».
«Объясни».
«С тех пор, как я знаю его, с тех пор, как я увидел его ужасное лицо, у него была лишь одна страсть, которую я поощрял и лелеял при каждом удобном случае. В мире, который он воспринимает как всецело враждебный ему, всё, что он когда-либо хотел, это преуспеть. Именно я направил его страсть к деньгам и к всё большим деньгам, и это привело его к Тебе на службу».
«Ты прекрасно потрудился, слуга. С каждым годом его богатство увеличивается, и ты должен следить, чтобы оно посвящалось мне».
«Но с недавних пор, господин, он стал чрезвычайно одержим другой заботой. Это пустая трата времени, но что гораздо хуже, это пустая трата денег. Он думает только об Опере, а от Оперы прибыли нет».
«Я знаю. Бесполезное дело. И сколько же из своего состояния он теперь тратит на этот свой фетиш?»
«Покуда всего лишь малую долю. Я только боюсь, что это отвлечёт его от того, чтобы увеличивать твою империю Золота».
«Он прекратил зарабатывать деньги?»
«Напротив, в этой области всё идёт как всегда. Оригинальные идеи, прекрасные стратегии, необыкновенная изобретательность, которая мне иногда кажется сверхъестественной – всем этим он по-прежнему владеет. Я по-прежнему председательствую на собраниях Совета Директоров. Именно я провожу все эти сделки по поглощению и сооружаю ещё большую империю из слияний и инвестиций, именно я уничтожаю слабых и беззащитных, радуясь их мольбам о пощаде. Именно я поднимал арендную плату в домах в бедных кварталах, приказывал сносить дома и школы под строительство фабрик и полицейских участков, я подкупал и давал взятки городским властям, чтобы быть уверенным в их содействии, именно я подписывал к покупке большие пакеты акций во всех развивающихся отраслях по всей стране. Но все инструкции – всегда его, все операции планируются им, и всё, что я должен сделать или сказать, придумывается им».
«А его суждения начали его подводить?»
«Нет, Господин, его суждения как всегда безупречны. Все на Фондовой Бирже разевают рот в удивлении от его дерзости и прозорливости, даже если они думают, что это – моя инициатива».
Я задаюсь вопросом, «Господин, не настало ли время ему уйти, а мне – унаследовать его богатства?»
«Слуга, ты прекрасно трудился, но лишь потому, что следовал моим приказам. Ты талантлив, это верно, и ты всегда знал это и был верен только мне. Но Эрик Мулхэйм – нечто большее; когда дело касается золота, то здесь редко можно найти истинного гения. Он только один такой, и даже больше. Вдохновленный лишь одной ненавистью людей, ведомый тобой и служащий мне, он не просто гений, умеющий зарабатывать много денег, но он и абсолютно не восприимчив к угрызениям совести, принципам, милосердию, жалости, состраданию и, что важнее всего, как и ты, он полностью невосприимчив к любви. Прекрасный человек-орудие, о таком можно лишь мечтать. Однажды придёт его час, и я прикажу тебе окончить его жизнь. Так что ты сможешь унаследовать, конечно. Все царства мира – это фигура речи, которую я использовал когда-то в отношении… другого. Тебе же я подарю всю финансовую империю Америки. Я тебя когда-нибудь обманывал?»
«Никогда, Господин»
«А ты когда-нибудь предавал меня?»
«Никогда, Господин».
«Да будет так. Пусть всё идет пока что так. Расскажи мне больше об этой новой страсти и её причине».
«Его библиотечные полки всегда были заполнены оперными партитурами и книгами на эту тему. Но когда я организовал всё так, чтобы у него не могло быть своей частной ложи, защищённой занавесом так, чтобы спрятать своё лицо в Метрополитен Опера, он как мне казалось, потерял интерес, а теперь он вложил миллионы в соперничающую Оперу».
«Пока что он всегда успешно возмещал все свои вложения и даже больше».
«Верно, но это предприятие наверняка повлечёт потерю денег, хотя эти потери составляют меньше одного процента от всего его капитала. Но есть ещё кое-что. Его настроение изменилось».
«Почему?»
«Я не знаю, Повелитель. Это началось после прибытия того загадочного письма из Парижа, города, где он жил».
«Расскажи мне».
«Пришли двое мужчин. Один из них был дрянным маленьким репортёришкой из Нью-йоркской газеты, но он был всего лишь гидом. Зато другой был юристом из Франции. У него было письмо. Я бы открыл его, но он за мной наблюдал. Когда они ушли, он спустился вниз и взял у меня письмо. Он сел и прочёл это письмо прямо за столом в комнате переговоров. Я сделал вид, что ушёл, но на самом деле я подглядывал сквозь дверную щёлку. Когда он встал, то мне показалось, что он изменился».
«А с тех пор?»
«До этого он был просто теневым партнёром Хаммерштейна в строительстве нового оперного театра. Хаммерштейн состоятелен, но не идёт ни в какое сравнение с ним. Именно Мулхэйм вложил наибольшее количество средств для завершения строительства театра.
Но с тех пор, как пришло письмо, он стал участвовать в делах гораздо интенсивнее. Он уже отправил Хаммерштейна в Париж, чтобы убедить певицу Нелли Мелбу приехать в Нью-Йорк для выступлений в новом сезоне. А теперь он послал ещё одно сумасшедшее сообщение в Париж с наказом Хаммерштейну убедить приехать ещё одну примадонну, самую большую соперницу Мелбы – французскую певицу по имени Кристина де Шаньи.
Он стал сам подбирать артистов, заменяя оперу для открытия театра с оперы Беллини на другую, а также настаивал на смене каста. Но что важнее всего, он каждую ночь проводит, яростно сочиняя музыку».
«Сочиняет что?»
«Музыку, Господин. Я слышу, как он играет в пентхаусе наверху. Каждое утро там лежат свежие кипы нотных листов. На рассвете я слышу звуки этого органа, установленного им в своей гостиной. Я не разбираюсь в музыке, она ничего не говорит мне и для меня это просто бессмысленный шум. Но он сочиняет что-то там, наверху, и я думаю, что это его собственная опера. Только вчера он заказал самую быструю доставку на Восточном побережье, чтобы доставить законченную часть его оперы в Париж. Что мне делать?»
«Это всё безумие, мой слуга, но относительно безвредное. Он вкладывал больше средств в его проклятую оперу?»
«Нет, мой Господин, но я беспокоюсь о моём наследстве. Давным-давно он пообещал, что если с ним что-нибудь случится, то я унаследую всю его империю, его миллиарды, и тем саамы я смогу посвятить их Тебе. Теперь я боюсь, что он, возможно, передумал. Он может оставить всё, что у него есть, какому-нибудь Фонду, посвящённому этой его проклятой одержимостью своей Оперой».
«Глупый слуга, ты – его приёмный сын, его наследник, его преемник, тот, кому судьбой назначено принять его империю Золота и Власти. Разве он не обещал тебе? И даже более: разве я тебе не обещал? А разве меня можно победить?»
«Нет, Повелитель, Ты верховный и единственный бог».
«Тогда успокойся, но позволь мне сказать тебе следующее. Не совет, а твёрдый приказ. Если ты столкнёшься с реальной угрозой твоему наследованию всего того, что у него есть: его денег, его золота, его власти, его царства, тогда ты уничтожишь эту угрозу без жалости и промедления. Я ясно выразился?»
«Очень ясно, мой Повелитель. Благодарю тебя, я выполню Твой приказ».
Оперный критик, «Нью-Йорк Таймс», ноябрь 1906
Для любителей оперы в Нью-Йорке, и даже тех, кто находится в пределах нашего великого Метрóполиса, я принёс хорошие новости. Началась война.
Нет, не возобновление этой испано-американской войны, в которой наш президент, Тедди Рузвельт, так отличился несколько лет тому назад в Сан-Хуан Хилл, но война в оперном мире нашего города. И почему такая война должна быть хорошими новостями? Потому что войсками её будут самые в настоящий момент лучшие голоса на планете. Боевой амуницией будут деньги, такая куча, о какой многие из нас могут только мечтать. А выиграют в ней те, кто любит оперу высшего класса.
Но позвольте мне словами Короля Червей из «Алисы в Стране Чудес» – поскольку Нью-Йоркская Опера начинает походить всё больше на волшебный мир Льюиса Кэрролла, – «начать с самого начала». Самые преданные поклонники знают, что в октябре 1883 года Метрополитен Опера открыла свои двери с торжественной премьеры оперы «Фауст» Гуно, тем самым поставив Нью-Йоркский Оперный театр вровень с такими театрами, как Лондонский Ковент-Гарден или Миланская Ла Скала.
Но почему же такое величественное оперное здание, вмещающее не менее трёх тысяч семисот человек, что делает её самым большим театром в мире, вообще открылось? Чванство, помноженное на деньги, является мощной комбинацией. Те самые значительные и самые богатые представители новой аристократии этого города, что были когда-то страшно оскорблены тем, что не могли абонировать себе безопасную и гарантированную ложу в старой Академии Музыки на 14-й улице, уже упокоились.
Теперь они все вместе, глубоко закопанные, регулярно наслаждаются оперой с тем стилем и комфортом, к которому члены списка миссис Астор – «Списка 400» – так основательно привыкли. А сколько славы Метрополитен Опера приносила нам все эти годы, и продолжает приносить под вдохновенным руководством мистера Генриха Конрида! Но разве я сказал «война»? Да, я сказал. Теперь новый Локинвар появился на горизонте и бросает вызов Мет с целой галактикой имен, от которых у вас перехватит дух.
После первой неудачной попытки открыть собственную Оперу табачный миллионер, а также строитель и проектировщик Опер Оскар Хаммерштейн только что завершил строительство и отделку богато изукрашенной Манхэттенской Оперы на 34-й Западной улице. Хотя и меньше по размеру, но с роскошным оформлением, плюшевой обивкой кресел и великолепной акустикой, она может поспорить со своей «соперницей», Метрополитен Оперой, столкнув качество с количеством. Но откуда же пришло это самое качество? Не откуда-нибудь, а от самой Нелли Мелбы!
Да, это первые хорошие новости с полей сражений оперной войны. Нелли, которая всегда наотрез отказывалась пересекать Атлантику, наконец согласилась приехать – за умопомрачительный гонорар. Мой надежный источник сообщает из Парижа, что у этой истории есть своя подноготная.
В течение всего прошлого месяца мистер Хаммерштейн оказывал величайшее почтение и выражал восхищение австралийской диве в ее резиденции в Гранд Отеле Гарнье, построенном тем же самым гением, который строил Парижскую Оперу, где Мелба так часто выступала. Сначала она отказалась. Он предложил ей 1500 $ за выступление – только представьте! Но она все равно отказалась. Он буквально умолял ее, кричал в замочную скважину ее ванной комнаты, снова подняв гонорар – до 2 500 $. Невероятно. Затем до 3000 $, в Опере, где хору платят 15 $ в неделю или 3 $ за представление.
Наконец он добрался до ее частного салона в Гранд Отеле и начал разбрасывать банкноты достоинством в 1000 франков по всему полу. Несмотря на ее протесты, он не прекратил этого делать, пока не вылетел как ураган из ее апартаментов. Затем она, наконец, пересчитала все деньги, разбросанные на персидском ковре – всего он оставил 100 000 франков или 20 000 $. Меня проинформировали, что эта сумма хранится сейчас в банке Ротшильда на улице Лафитт, а вся оборона певицы пала. Она согласилась приехать. В конце концов, она когда-то была женой австралийского фермера, и уж точно знает, что почем.
Даже если кроме этого никаких других новостей не было бы, их и так вполне хватило на то, чтобы вызвать массовый инфаркт на Бродвее и 39-й улице, где господствует мистер Конрид. Но есть еще новости. Так как мистер Хаммерштейн пригласил никого иного, как Алессандро Бончи, – единственного возможного соперника в мастерстве и славе уже бессмертному Энрико Карузо, – для исполнения ведущей теноровой арии на торжественном открытии 3 декабря. Помимо синьора Бончи участие примут такие великие имена, как Амадео Басси и Чарльз Дэлморс, баритоны Марио Анкона и Морис Рено, и прекрасное сопрано, Эмма Калве.
Этого единственного факта уже хватило бы, чтобы поставить весь Нью-Йорк на уши. Но здесь кроется даже нечто большее. Длинные языки уже давно чесали о том, что даже состояния мистера Хаммерштейна не хватило бы на эту поразительную экстравагантность. Должно быть, за ним стоит некий тайный Крёз, руководящий всем, дергающий за веревочки и по необходимости оплачивающий счета. Но кто этой невидимый плательщик, этот призрак Манхэттена? Кто бы он ни был, он точно превзошел сам себя в свой попытках избаловать нас. Потому что существует лишь одно имя, которое действует на Нелли Мелбу, как красная тряпка на быка – имя ее единственной соперницы, более молодой и изумительно красивой французской аристократки Кристины де Шаньи, известной в Италии как La Divina.
Что, я кажется, слышу ваши крики «не может быть, чтоб и она приехала»? Но она приедет. И здесь-то и кроется тайна, даже две.
Первая заключается в том, что как и Нелли Мелба, La Divina всегда отказывалась пересекать Атлантику, считая, что подобный переезд займет слишком много времени и причинит слишком много неудобства. Именно по этой причине Метрополитен Опера никогда не удостаивалась их присутствием. При этом ясно, что если Нелли была соблазнена астрономической суммой денег, которую ей предоставил мистер Хаммерштейн, то виконтесса де Шаньи известна своим полным равнодушием к приманке в виде кучи долларов – независимо от суммы.
Если долларовой поток был решающим аргументом для австралийской дивы, какой же аргумент убедил французскую аристократку? Этого мы просто не знаем – пока.
Вторая тайна заключается в неожиданной смене репертуара новой Манхэттенской Оперы. До своего отъезда в Париж с миссией к самой известной в мире оперной диве, мистер Хаммерштейн объявил, что по случаю торжественного открытия 3 декабря будет даваться опера Беллини «Пуритане».
Возведение декораций уже началось, программки – отправлены в печать. Но я слышал, что этот невидимый некто настоял на перемене. «Пуритане» сняты с программы. Вместо нее Опера откроется с представления совершенной новой оперы неизвестного и даже анонимного композитора. Это чудовищный риск, в высшей степени беспрецедентный. Все это слишком невероятно.
Кто же из этих двух примадонн получит главную партию в этой новой неизвестной опере? Обе они не могут выступать. Кто же приедет первой? Кто будет петь с Гонци к ярости другой театральной звезды, дирижера Клеофонте Кампанини? Обе они не смогут. Как ответит Метрополитен Опера, с ее чрезвычайно сомнительным выбором оперы «Саломея» для открытия сезона? Что за название у этой новой, неведомой оперы, которой будут торжественно открывать Манхэттенскую Оперу? Будет ли это полным провалом?
В Нью-Йорке достаточно первоклассных отелей, позволяющих двум примадоннам не ютиться под одной крышей, но как же быть с пароходными рейсами? У Франции две звезды – La Savoie и La Lorraine. Примадоннам просто придется удовольствоваться каким-то одним океанским лайнером для каждой. О да, любители оперы, этой зимой стоит жить!
S S Lorraine, Лонг-Айленд Саунд, 28 ноября 1906
– И что у нас сегодня, юный Пьер? Латынь, я полагаю?
– Неужели это обязательно, отец Джо? Скоро мы прибудем в Нью-Йоркскую бухту. Капитан сказал это маме за завтраком.
– Но в настоящее время мы всё ещё проплываем вдоль Лонг-Айленда. Довольно унылое побережье, должен сказать. Тут не на что смотреть, кроме как на туманы и песок. Прекрасное время для того, чтобы убить время за чтением «Истории Галльских войн» Цезаря. Открой свою книгу на том месте, где мы остановились.
– А это важно, отец Джо?
– Да, это важно.
– А чем так уж важен тот факт, что Цезарь действительно захватил Англию?
– Ну, если бы ты был римским легионером, марширующим по неизвестной стране, полной дикарей, ты бы считал, что это важно. И если бы ты был древним бриттом и видел, как римские легионеры маршируют по Британскому берегу, ты бы тоже так думал.
– Но я не римский солдат и уж точно не древний бритт, я современный француз.
– Которому я обязан, – Господи, помоги нам, – дать хорошее образование: академическое и нравственное. Так что вернемся к первому нашествию Цезаря на остров, известный ему как Британния. Начинаем с верха страницы.
– Accidit ut eadem nocte luna esset plena.
– Хорошо. Переводите.
– Упала… nocte означает «ночь»… настала ночь?
– Нет, ночь не настала. Уже была ночь. Он смотрел в небо. Accidit по-английски означает «происходить» или «случаться». Начинай заново.
– В эту же самую ночь была полная луна?
– Именно. А теперь перефразируй это получше.
– Случилось так, что в эту же самую ночь было полнолуние.
– Вот так. Тебе повезло, что ты сейчас читаешь Цезаря. Он был солдатом и писал на ясном солдатском языке. Вот когда мы перейдём к Овидию, Горацию, Ювеналу и Вергилию – вот это будет серьёзная задачка для ума. Почему он употребил esset, а не erat?
– Сослагательное наклонение?
– Именно. Элемент сомнения. Возможно, что в ту ночь полнолуния могло и не быть, поэтому и сослагательное наклонение. Цезарю повезло с луной.
– Почему, отец Джо?
– Потому что, мальчик, он вторгся в чужую страну в полной темноте. Тогда не было никаких мощных прожекторов, не было маяков, чтобы держать корабли подальше от скал, а ему нужен был ровный пляж между утёсами, покрытый галькой, на который можно было бы высадиться. Поэтому лунный свет ему очень помог.
– А он вторгся и в Ирландию тоже?
– Нет. Старая Ирландия оставалась непокорённой в течение ещё последующих двенадцати веков. Много лет спустя после того, как святой Патрик принёс нам христианство. И тогда в Ирландию пришли уже не римляне, а британцы. А ты, хитрюга, пытаешься отвлечь меня от «Истории Галльских войн» Цезаря?
– А разве мы не можем поговорить об Ирландии, отец Джо? Я был уже почти во всех европейских странах, но никогда в Ирландии.
– Почему бы и нет? Мы можем прочесть о том, как Цезарь высадился на Пивенси-Бей завтра. Что ты хочешь узнать?
– Вы из богатой семьи? У ваших родителей был хороший дом и широкие угодья, как у моих?
– Нет, у них не было. Поскольку самые большие угодья принадлежат английским или англо-ирландским семьям. А семья Килфойлс восходит ещё к временам до норманнского завоевания. Но мои родители были всего лишь бедными фермерами.
– А что, большинство ирландцев бедные?
– Ну, у большинства людей, живущих в деревне, нет серебряных ложек. Большинство из фермеров – арендаторы, которые зарабатывают себе на жизнь на своём клочке земли. Мой народ именно таков. Я сам вырос на маленькой ферме близ городка Мулленгар. Мой отец возделывал землю от рассвета до заката. Нас, детей, было девятеро. Я был вторым сыном в семье, и мы питались в основном картошкой с молоком, которые давали наши коровы, а также свёклой с полей.
– Но вы получили образование, отец Джо.
– Конечно, я получил. Ирландия хотя и бедна, но она просто полнится святыми, учёными, поэтами и солдатами, а теперь и несколькими священниками. Ирландцам важна любовь к Богу и образованию. Именно в таком порядке. Поэтому мы все ходили в деревенскую школу, которой управляли наши отцы. Школа находилась в трёх милях от наших домов, и надо было идти пешком. И так всю дорогу, каждый раз. Летними вечерами до поздней ночи, а также по выходным мы помогали нашему отцу на ферме. А затем мы делали домашнюю работу при свете единственной свечи, пока не засыпали. Пятеро из нас спали на одной койке, а четверо спали с родителями.
– Mon Dieu, разве у вас не было десяти спален?
– Послушай, паренек, твоя спальня в château больше, чем был весь наш фермерский домик. Ты гораздо счастливее, чем ты думаешь.
– Но с тех пор вы прошли большой путь, отец Джо.
– Да, действительно. И я каждый день задаюсь вопросом, почему Господь облагодетельствовал меня подобным образом.
– Но вы всё же получили образование.
– Да, и хорошее. Мы получили его благодаря терпению, любви и ремню. Чтение и письмо, арифметика и латынь, история и немного географии, потому что наши отцы никогда нигде не бывали и думали, что и с нами будет то же.
– Но почему вы решили стать священником, отец Джо?
– Ну, каждое утро перед занятиями мы слушали мессу и, конечно, каждое воскресение мы ходили в церковь. Я стал служкой у алтаря и проникся духом мессы. Бывало, я смотрел на большую деревянную фигуру над алтарём и думал, что если Он сделал это для меня, то, возможно, я должен служить Ему так хорошо, как только смогу. Я хорошо учился в школе и перед окончанием спросил, нельзя ли направить меня в семинарию.
Я знал, что мой старший брат получит ферму, и так я не стану лишним ртом. И мне повезло. Меня послали в Мулленгар на собеседование и запиской от отца Габриеля из школы. Меня приняли в семинарию в Килдэйре, за много миль от дома. Это было для меня большим приключением.
– Да, но сейчас вы ездите с нами в Париж и Лондон, Санкт-Петербург и Берлин.
– Да, но это сейчас, но когда мне было пятнадцать, поездка в Килдэйр была для меня большим приключением. Там меня подвергли ещё тестам, и я учился много лет до посвящения в духовный сан. В моём классе было много таких, как я, поэтому сам кардинал-архиепископ приехал из Дублина, чтобы посвятить нас. Когда это всё закончилось, я думал, что уеду и проведу остаток жизни в качестве скромного священника с церковным приходом где-нибудь на западе, возможно, где-то в Конноте, и подобную участь я принял бы с радостью в сердце.
Но директор нашей семинарии отозвал меня обратно. Он был с другим человеком, которого я не знал. Им оказался епископ Делани из Клонтарфа, ему нужен был личный секретарь. Ему сказали, что у меня хороший почерк и стиль, и спросили, заинтересован ли я в этом месте. Должен сказать, это было слишком хорошо, чтобы быть правдой. Мне был двадцать один год, а меня приглашали жить во дворце епископа и давали работу секретаря – человека, ответственного за целую епархию.
Так я отправился вместе с епископом Делани – хорошим и святым человеком – и провёл пять лет в Клонтарфе, и узнал много интересного.
– Почему вы там не остались, отец Джо?
– Я подумал, что я мог остаться, пока церковь не подыскала другую работу для меня. Возможно, приход в Дублине или Корки, или в Вотерфорде, но тут снова вмешался случай. Десять лет назад папский нунций – посол Папы в Британии – приехал из Лондона, чтобы навестить папские провинции, и провёл три дня в Клонтарфе. С ним, кардиналом Массини, приехала его свита, и одним из свиты был монсеньёр Эмонн Бирн из ирландского колледжа в Риме. Мы очень быстро поладили. В разговоре мы быстро выяснили, что родились на расстоянии не более десяти миль друг от друга, хотя он и был на несколько лет старше меня.
Кардинал отправился дальше, и я больше об этом не думал. Четыре недели спустя на моё имя пришло письмо от главы ирландского колледжа, предлагавшего мне место. Епископ Делани сказал, что ему жаль, что я его покидаю, но дал мне своё благословение и призвал меня воспользоваться таким шансом. И вот я упаковал мою единственную сумку и на поезде отправился в Дублин. Я думал, что этот город велик, пока не добрался до Лондона. Конечно, я никогда прежде не видал подобного места и не помышлял, что город может быть таким огромным и величественным.
Затем был другой паром, во Францию, затем ещё один поезд, на этот раз в Париж. Передо мной открылся ещё один удивительный вид; я с трудом мог поверить собственным глазам. Последний поезд провёз меня сквозь Альпы и прямо в Рим.
– Рим вас удивил?
– Он меня потряс и внушил мне благоговейный страх. Здесь был сам Ватикан, Сикстинская капелла, собор святого Петра… Я стоял в толпе и смотрел вверх на балкон, и принял благословение Городу и Миру от самого Его Святейшества Папы. Я задавался вопросом, как мальчику с картофельной грядки удалось продвинуться так далеко и стать такой привилегированной персоной. Поэтому я написал домой своим родителям, рассказав им всё, что со мной произошло, и они носили это письмо по всей деревне, показывая его, и стали знаменитостями.
– Но почему вы живёте сейчас с нами, отец Джо?
– Ещё одно совпадение, Пьер. Шесть лет назад твоя мама приехала петь в Рим. Я ничего не знал об опере, но случайно один член труппы – ирландец – свалился с инфарктом за кулисами. Кто-то побежал искать священника, а в ту ночь дежурил я. Я ничего не смог сделать для бедняги, кроме как совершить последние обряды, но его отнесли по настоянию твоей мамы в её гримёрку. Именно так я с ней и встретился. Она была очень расстроена. Я пытался успокоить её, объяснив, что деяния Господни не злы, даже если Он призывает одного из своих созданий к Себе. К тому времени я освоил итальянский и французский, поэтому мы говорили на французском. Её очень удивило, что кто-то говорит на обоих этих языках, плюс ещё на английском и на гельском.
У неё были свои проблемы. Делая свою карьеру, она путешествовала по всей Европе: от России до Испании, от Лондона до Вены. Твоему отцу надо было уделять время своим поместьям в Нормандии. Тебе было шесть, и ты отбился от рук, процесс твоего образования и воспитания постоянно прерывался из-за постоянных переездов, а для закрытой школы ты был ещё слишком мал, и в любом случае она не хотела с тобой расставаться. Я предложил ей нанять какого-нибудь местного учителя, чтобы он путешествовал с вами повсюду. Она обдумывала это, а я вернулся к своим занятиям в колледже.
Её ангажемент длился неделю, и за день до её отъезда меня вызвали в офис к директору, и там была она. Безусловно, её визит произвёл сильное впечатление, она же хотела, чтобы я стал твоим учителем: для твоего общего образования, духовного наставления, а также для «мужской руки». Я был ошарашен и пытался отказаться.
Но директор не принял моих отказов и буквально приказал мне принять предложение. Поскольку послушание – один из наших обетов, то кости были брошены. И с тех пор, как ты знаешь, я с вами. Пытаюсь впихнуть немного знаний в твою голову и предотвратить твоё превращение в полного варвара.
– Вы жалеете об этом, отец Джо?
– Нет, я не сожалею. Потому что твой отец – прекрасный человек, лучше, чем ты полагаешь. А твоя мама – великая женщина, с удивительным даром от Бога. Конечно, я живу и питаюсь слишком хорошо, а потому должен всё время налагать на себя епитимью во искупление того, что живу столь роскошной жизнью, но я видел много удивительных вещей: города, от которых захватывало дух, картины и галереи, чьи собрания легендарны, оперы, которые заставляли меня плакать, – и всё это видел я, мальчик с картофельной грядки.
– Я рад, что мама выбрала вас, отец Джо.
– Спасибо тебе за эти слова. Но ты уже не будешь так радоваться, когда мы вновь вернемся к чтению «Истории Галльских войн» Цезаря. И этим мы займёмся сейчас, потому что сюда идёт твоя мама. Встань, паренёк.
– Что вы тут делаете вдвоём? Мы вошли в Роудс. Солнце взошло, туман развеялся, и с носа корабля вы можете увидеть Нью-Йорк, расстилающийся перед нами. Оденьтесь потеплее и идите посмотреть, потому что это одна из величайших достопримечательностей в мире, и если обратно мы будем отплывать в темноте, то вы никогда не увидите его.
– Очень хорошо, госпожа, мы уже выходим. Похоже, тебе опять повезло, Пьер. Сегодня мы больше не будем читать Цезаря.
– Отец Джо?
– М-м-м?
– А в Нью-Йорке будут какие-нибудь интересные приключения?
– Более чем достаточно, поскольку капитан сказал мне, что на пирсе нас ожидает огромная толпа встречающих. Мы остановимся в «Уолдорф-Астории» – одном из самых крупных и знаменитых отелей на свете. Через пять дней, с выступления твоей матери, откроется новый оперный театр, и она будет выступать в нём каждый вечер в течение недели. За это время мы, я думаю, сможем немного осмотреться, посетить достопримечательности, покататься на этих новых поездах. Я читал об этом в книге, которую купил в Гавре…
Смотри сюда, Пьер. Разве это не чудесный вид? Лайнеры и буксиры, линейные грузовые суда и чартерные грузовые суда, шхуны и гребные суда. И как это они все ухитряются разминуться? А вот и она, посмотри налево: сама Леди-с-факелом, статуя Свободы. Ах, Пьер, если бы ты только знал, сколько гадких людей, сбежавших из Старого Света, видели, как она возникает из тумана, и знали, что начинают новую жизнь. Их миллионы, включая мужчин и женщин из моей собственной страны, потому что после Великого Голода половина Ирландии переехала в Нью-Йорк – они забились в каюты четвертого класса и выходили на палубу морозным утром, чтобы увидеть, как город приближается к ним, и надеясь, что их пустят туда.
С тех пор многие из них расселились по стране, некоторые из них дошли даже до Калифорнии и создали новую нацию. Но многие по-прежнему живут в Нью-Йорке, в этом городе больше ирлано-американцев, чем в Дублине, Корки и Белфасте вместе взятом. Так что здесь я буду чувствовать себя как дома, мой мальчик. Наверное, я даже смогу выпить пинту хорошего ирландского портера, который уже не пил много лет.
Так что да, Нью-Йорк действительно станет для нас всех настоящим приключением, и кто знает, что случится с нами здесь? Господь знает, но Он нам не скажет. Так что мы сами должны это выяснить. А теперь пора нам пойти переодеться для торжественной встречи. Молодая Мэг останется с твоей мамой; а ты, пока мы будем добираться до отеля, держись ближе ко мне.
– ОК, отец Джо. Ведь так же говорят американцы. ОК. Я прочёл это в книге. Вы будете за мной приглядывать в Нью-Йорке?
– Конечно, мальчик. Разве я не всегда так делаю, когда твоего отца здесь нет? А теперь беги, надень лучший костюм и помни о хороших манерах.
Портовый хроникёр, New York American, 29 ноября 1906
Нам было предложено доказательство – если какие-либо доказательства вообще были нужны, – что большая бухта Нью-Йорка стала самым огромным магнитом в мире, притягивающим самые крупные, самые роскошные лайнеры на свете. Всего лишь десять лет назад всего лишь три роскошных лайнера курсировали по Северо-Атлантическому маршруту от Европы до Нового Света. Этот вояж был тяжёлым, и большинство путешественников предпочитало летние месяцы. Сегодня буксиры и лихтеры испортили выбор.
У Британской Inman Line сейчас выполняет регулярные рейсы City of Paris. Компания Cunard сравнялась со своими соперниками благодаря своим лайнерам Campania и Lucania, а компания White Star Line ответила лайнерами Majestic и Teutonic. Все эти британские компании сражаются за привилегию вывозить богачей и знаменитостей из Европы для ознакомления с гостеприимством нашего великого города.
Вчера настала очередь Générale Transatlantique из Гавра, Франция, отправить жемчужину своей короны, лайнер La Lorraine, сестру такого же роскошного корабля как La Savoir, чтобы она заняла своё истинное место на реке Гудзон. La Lorraine принесла нам не только пассажиров, представляющих собой сливки высшего общества Франции, но она доставила нам дополнительный и экстра специальный приз.
Удивительно, что с самого утра, пока французский корабль ещё только огибал Батарею, экипажи и двуколки уже запрудили Canal Street и Morton Street, так как обитатели великосветских особняков стремились найти себе местечко, чтобы поприветствовать нашу гостью в истинно нью-йоркском стиле.
И кто же она была? Никто иная как Кристина, виконтесса де Шаньи, которую многие считают величайшей певицей-сопрано в мире. Только не говорите этого Нелли Мелба, которая должна прибыть через десять дней.
Пирс № 42 был весь разукрашен американскими флагами и флагами Триколора; в то время как всходило солнце и исчезал туман, взорам открывалась La Lorraine, вокруг которой суетились буксиры, помогая её торжественному подходу к пирсу на берегу Гудзона. Свободное место ценилось буквально на вес золота, потому что повсюду были ликующие толпы, в то время как La Lorraine приветствовала нас тремя звучными гудками противотуманной сирены, а более мелкие суда ответили ей в унисон. В начале пирса стоял помост, увешанный французскими флагами и Old Glory – флагом Соединённых Штатов Америки, – с которого мэр Джордж Б. МакКлеллан обратится к мадам де Шаньи с официальным приветствием в честь её прибытия в Нью-Йорк – всего лишь за пять дней до её торжественного выступления в новой Манхэттенской Опере.
У основания помоста колыхалось море сияющих цилиндров и дамских шляпок, так как половина нью-йоркского общества желала хоть краешком глаза узреть прибывшую звезду. С соседних пирсов докеры и портовые грузчики, которые, конечно, никогда не слышали об опере или сопрано, взобрались на подъёмники, чтобы удовлетворить своё любопытство. Прежде чем с La Lorraine сбросили причальный швартов, каждое мало-мальски пригодное для этого строение на пирсе было черно от заполнявших его крышу зрителей. Рабочие французской пароходной компании расстелили красный ковёр от помоста до сходней судна.
Таможенные служащие поспешили к сходням, чтобы выполнить все необходимые формальности для дивы и её спутников в её личной каюте, хотя мэр и прибыл на пирс в сопровождении виднейших представителей нью-йоркской полиции, пожаловавших туда с должной помпой. Он и представители Сити Холла и Таммани Холла, которые прибыли вместе с мэром, направились к помосту, в то время как полицейский оркестр играл «Звёздно-полосатый флаг». Все обнажили головы, а городские власти занимали свои места на помосте, глядя на сходни.
Что касается меня, то я не остался на первом этаже, где размещалась пресса, а расположился у окна на втором этаже товарного склада прямо на пирсе и отсюда я мог лучше обозревать всё происходящее, чтобы описать читателям American всё в лучшем виде.
На борту La Lorraine пассажиры первого класса стали покидать свои каюты и явно наслаждались величественным видом, но пока не сходили на берег, ожидая окончания этих церемоний. Я видел выглядывающие из нижних иллюминаторов лица пассажиров третьего и четвертого классов, которые пытались разглядеть, что же происходит.
Без нескольких минут десять на палубе La Lorraine загомонили, потому что стало видно, что показавшиеся на палубе капитан и старшие офицеры, окружив женскую фигурку, сопровождают её к бортам. После сердечных прощаний со своими французскими соотечественниками мадам де Шаньи начала свой спуск по трапу, чтобы впервые ступить на американскую землю. Там её уже ожидал мистер Оскар Хаммерштейн, владеющий и управляющий Манхэттенской Оперой, чья настойчивая целеустремлённость заставила виконтессу и Нелли Мелбу пересечь Атлантику, чтобы спеть для нас.
Старомодным жестом, какой уже нечасто увидишь в нашем современном обществе, он поклонился и поцеловал её протянутую руку. По пирсу пронёсся громкое «о-о-о!», и послышался свист портовых рабочих, сидящих на подъёмниках, но настроение царило скорее радостное, чем издевательское, и жест был встречен громом аплодисментов – они исходили от группы шёлковых цилиндров, собравшихся вокруг помоста.
Вступив на красный ковёр, мадам де Шаньи повернулась и под руку с мистером Хаммерштейном последовала к помосту, причём проделала она это с тем поразительным изяществом, которое обеспечило бы ей пост мэра вместо МакКлеллана; она помахала и улыбнулась лучезарной улыбкой докерам, торчащим наверху портовых кранов и свешивающимся с них. Они ответили ей ещё более громким свистом, на этот раз восхищённым. Поскольку никто из них никогда не слышал, как она поёт, этот жест пришёлся как нельзя более к месту.
Благодаря моему сильному биноклю я мог из окна хорошо разглядеть леди. В свои тридцать два года она была красивой, подтянутой и миниатюрной. Всем было известно, что поклонники оперы удивлялись, как это подобный голос мог быть оправлен в столь изящную хрупкую рамку. Несмотря на то, что температура воздуха на солнце едва достигала нуля градусов, она от шеи до лодыжек была затянута в плотно облегающее вверху бархатное пальто вино-красного цвета «Бургунди», отделанное у ворота мехом норки; тем же мехом были оторочены манжеты и подол, а на голове у неё была круглая казацкая шапочка-«кубанка», окаймлённая всё тем же мехом. Её волосы были собраны на затылке в красивый шиньон. Да, нью-йоркским модницам придётся поволноваться, когда эта леди будет прогуливаться по Peacock Alley.
За ней следовала её удивительно немногочисленная и несуетливая свита: её личная горничная и бывшая коллега мадмуазель Жири, двое секретарей, которые занимаются её корреспонденцией и организацией поездок, её сын Пьер, симпатичный мальчик лет двенадцати, вместе со своим учителем, ирландским священником в чёрной сутане и широкополой шляпе, тоже довольно молодо выглядящим, с открытой и приятной улыбкой.
Леди взошла на помост, и мэр МакКлеллан по-американски пожал её руку и принялся за свои официальные приветствия, которые он уже через десять дней повторит для австралийки Нелли Мелба. Но если и были какие-то опасения, что мадам де Шаньи может не понять сказанного, то страхи вскоре рассеялись. Ей не потребовался перевод, и когда мэр закончил речь, она выступила вперёд и поблагодарила всех нас в самой любезной манере по-английски, с очаровательным французским акцентом.
Всё, что она говорила, и удивляло и льстило. После её слов благодарности мэру и городу она подтвердила, что её ангажемент будет длиться всего лишь неделю, и что она будет выступать в новой постановке в Манхэттенской Опере, и что это опера, совершенно новая, неизвестного американского композитора и ранее нигде не исполнялась.
Затем она раскрыла нам новые подробности. Действие оперы разворачивалось во время Гражданской войны, и опера называлась «Ангел Шилоха», речь в ней шла о борьбе между любовью и долгом, а действующими лицами были красавица-южанка и офицер-северянин, в которого она влюбилась. Мадам де Шаньи должна была исполнять партию Юджинии Деларю. Она добавила, что она читала либретто и видела партитуру в Париже, написанными от руки, и именно чистая красота произведения заставили её изменить её маршрут и пересечь Атлантику. Конечно, смысл её слов подразумевал, что деньги в её решении не играли никакой роли – явный укол в сторону Нелли Мелба.
Рабочие, сидящие на верхотуре вокруг пирса, во всё продолжение её речи хранили молчание, а потом радостно загалдели и засвистели, что выглядело бы невежливо, если бы не выражало так явно их восхищения. Она снова помахала им и направилась к лестнице, чтобы, спустившись вниз, сесть в поджидавший её экипаж.
В этот самый момент в дотоле безупречно организованной и проходившей без сучка и задоринки церемонии произошли две вещи, которые явно не входили в первоначальный сценарий. Первая была весьма загадочной, и её свидетелями стали немногие, а вторая вызвала рёв одобрения.
Пока она говорила, я по какой-то причине отвёл взгляд от помоста и увидел, что на крыше большого склада, находившегося как раз напротив меня, стоит странная фигура. Это был мужчина, который стоял неподвижно, уставившись вниз. На нём была широкополая шляпа и плащ, который струился вокруг него на ветру. В этой одинокой фигуре было нечто странное и смутно зловещее – в том, как он стоял высоко над нами и смотрел на леди из Франции, пока она говорила. Как он попал туда никем не замеченный? Что он делал? Почему он не был с остальной толпой?
Я навёл фокус своего бинокля на него. Наверное, он заметил отблеск на линзах, потому что внезапно поднял голову и уставился на меня. И тогда я увидел, что на нём была маска, и в течение нескольких секунд мне казалось, что он смотрит на меня с яростью через её прорези. Я услышал, как кричат несколько докеров, по-прежнему торчащих на холодной стали подъёмников, и увидел, как они показывают пальцами. Но к тому времени, как внизу стали поглядывать наверх, этот странный человек исчез с невозможной быстротой. Одну секунду он был там, а в следующую секунду горизонт стал абсолютно чист. Он исчез, словно его там никогда не было.
Несколько секунд спустя после этого холодящего душу исчезновения неприятное впечатление было развеяно громом аплодисментов и смехом. Мадам де Шаньи появилась с обратной стороны подмостков и уже подходила к экипажу с ливрейными лакеями, приготовленному для неё мистером Хаммерштейном. Мэр и отцы города следовали за нею, и все увидели, что между их гостьей и экипажем, за красным ковром, растекалась грязная лужа тающего снега, явно оставшаяся после вчерашнего снегопада.
Крепкие мужские ботинки легко преодолели бы это препятствие, но изящные туфельки французской аристократки? Полиция Нью-Йорка стояла и в ужасе глазела на эту лужу, но ничего не предпринимала. Затем я увидел, как молодой человек перепрыгнул через барьер, отгораживающий прессу. На нём было собственное пальто, но через руку было перекинуто ещё что-то, что оказалось большим вечерним плащом. Он бросил его в грязную жижу между оперной звездой и открытой дверцей её экипажа. Леди улыбнулась лучезарной улыбкой, ступила на плащ и через две секунды была уже в своём экипаже, а кучер закрывал за ней дверцу.
Молодой человек поднял свой мокрый испачканный грязью плащ и обменялся несколькими словами с лицом, выглядывающим из окошка экипажа, прежде чем экипаж отъехал. Мэр МакКлеллан похлопал молодого человека по спине, и я убедился, что это был мой собственный молодой коллега из моей газеты.
Всё хорошо, как говорится, что хорошо кончается, и приветствия Нью-Йорком леди из Парижа прошли очень хорошо. Теперь её устроили в самом лучшем номере «Уолдорф-Астории», и её ждёт пять дней репетиций и забот о собственном голосе, прежде чем она, без сомнения с триумфом, дебютирует в Манхэттенской Опере 3 декабря.
А тем временем, как я подозреваю, один мой молодой коллега из нашей редакции будет объяснять всем и каждому, что дух сэра Уолтера Райли всё ещё жив.
Бар Луи, угол Пятой авеню и 28-й улицы, Нью-Йорк, 29 ноября 1906
Я когда-нибудь говорил вам, ребята, что работа репортёра в Нью-Йорке – лучшая работа в мире? Я говорил? Ну, тогда извините меня, я снова это скажу. В любом случае, вам придётся меня извинить, потому что угощаю я. Барни, ещё по кружке пива всем.
Напоминаю вам. У вас должен быть нюх, энергия, изобретательность, достигающая практически уровня гениальности, и именно поэтому я говорю, что эта работа самая лучшая. Ну вот возьмём то, что случилось вчера. Кто-нибудь из вас был вчера утром на 42-м пирсе? Вам следовало бы там быть. Что за зрелище, что за событие! Вы читали утренний выпуск American? Молодец, Гарри, по крайней мере, хоть кто-то читает здесь приличную газету, хотя ты и работаешь на Post…
Теперь следует вам сказать, что это было не моё задание. Наш портовой хроникёр был там, чтобы осветить все события. У меня на то утро ничего не было, и я решил, что всё равно пойду, и Боже, как же мне свезло! Конечно вы, ребята, наверняка провалялись бы всё утро в постели, но именно это я и подразумеваю под энергией; ты всё время должен быть где-то и быть готовым встретиться со счастливым случаем. Ну и встретился я с ним? О да!
Кто-то сказал мне, что французский лайнер Lorraine должен причалить к 42-му пирсу, и что на нём прибудет та самая французская певица, которую я никогда не слышал, но которая является большой шишкой в оперном мире. Мадам Кристина де Шаньи. Я в жизни никогда не был в Опере, но подумал: «Какого чёрта?» Она звезда, никто и близко к ней не может подойти, чтобы взять интервью, поэтому я решил всё равно пойти и посмотреть. Кроме того, когда я последний раз пытался помочь французику, я практически сорвал крупную сенсацию, и у меня всё бы прокатило, если бы наш редактор не был такой четырёхзвёздный шлемль. Я рассказывал вам об этом? О том странном случае в E.M. Tower? Так слушайте, дело стало принимать ещё более странный оборот. Разве я солгу? А муфтий у нас – мусульманин?
Я спустился к пирсу как раз после девяти часов. Lorraine быстро приближалась. У меня была куча времени: эта швартовка всегда долго длится. Так что я показал свой пропуск громилам и направился к месту размещения прессы. Правильно я туда пошёл. Очевидно, что это должно было стать крупным официальным приёмом. Здесь был мэр МакКлеллан, весь Таммани-Холл, а также огромная тьма народу. Я знал, что всё мероприятие будет освещено специальным портовым корреспондентом, я его заметил в одном из окон, из которого открывался наилучший вид.
Исполнили гимны, и эта французская дама спустилась на пирс, она махала рукой толпам, и им это очень нравилось. Затем последовали речи: сначала говорил мэр, потом дама, наконец она спустилась с помоста и направилась к экипажу. Тут возникла проблема. Между ней и её экипажем оказалась огромная лужа талого снега, а красная ковровая дорожка кончилась.
Вам следовало бы это видеть. У кучера дверь была открыта так же широко, как и рот у мэра. МакКлеллан и Оскар Хаммерштейн стояли по бокам и не знали, что им делать.
В этот момент случилось нечто странное. Я почувствовал, как меня кто-то толкает и пихает сзади, и кто-то что-то накинул мне на руку, в тот момент покоящуюся на барьере. Кто бы это ни был, он исчез через секунду. Я не успел его увидеть. Но то, что он перекинул мне через руку, было старым оперным плащом, старомодным и изношенным, такую штуку обычно не возьмёшь с собой и не наденешь на себя в столь ранний час – если вообще наденешь.
Потом я вспомнил, что когда я был маленьким, мне подарили книжку с цветными иллюстрациями под названием «Герои сквозь века». В нём был один парень по имени Райли – я думаю, что они назвали его в честь столицы Северной Каролины, – в любом случае, однажды он снял свой плащ и бросил его на лужу прямо перед королевой Елизаветой Английской, и после этого он никогда больше не оглядывался. Так что я подумал, что если это хорошо для Райли, то это сгодится и для сынка миссис Блум. Так что я перелез через барьер для прессы и кинул плащ на лужу прямо перед виконтессой. Ну, ей это понравилось. Она прошлась прямо по плащу и села в коляску. Я поднял мокрый плащ и увидел, как она улыбается мне прямо из открытого окошка. Так что я подумал: «Кто не рискует…», и подошёл к окошку.
«Моя госпожа, – сказал я – именно так надо говорить с такими людьми, – все говорят, что у вас невозможно добиться частного интервью. Это правда?»
Именно это и требуется, парни, в такого рода играх: чутьё, шарм, ну и приятная внешность, конечно. Что вы имеете в виду, говоря, что я «ничего по еврейским меркам»? Я неотразим. В любом случае, она очень красивая дама и смотрит на меня с лёгкой улыбкой. Я знаю, что Хаммерштейн за моей спиной просто рычит. Но потом она прошептала: «Сегодня вечером в семь в моём номере», и подняла окошко. Ну вот, теперь у меня есть первое эксклюзивное частное интервью.
И пошёл ли я? Конечно же, я пошёл. Но подождите, здесь кроется нечто большее. Мэр сказал мне, чтобы я отнёс почистить пиджак в чистку за его счёт: в ту чистку, в которой чистятся все его вещи, а затем я вернулся в редакцию очень довольный собой. Там я встретил Берни Смита – нашего портового репортёра – и угадайте, что он мне сказал? Когда французская дива благодарила МакКлеллана за его приветствие, он посмотрел на крышу склада, находящегося напротив него, и что он там увидел? Мужчину, глядящего вниз, в одиночестве, похожего на ангела смерти. Прежде чем он продолжил, я сказал Берни: «Не продолжай! На нём был тёмный плащ прямо до подбородка, широкополая шляпа и что-то типа маски, закрывающей его лицо».
У Берни отвалилась челюсть, и он спросил: «Откуда ты знаешь?»
Теперь-то я знаю, что всё произошедшее в башне не было галлюцинацией. В этом городе действительно живёт Призрак, не позволяющий никому увидеть своё лицо. Я хочу узнать, кто он такой, что он делает и почему так заинтересован в этой французской оперной певице. Когда-нибудь я эту историю предам гласности… Спасибо, Гарри, спасибо, твоё здоровье. Ну, и где я остановился? А, да, моё интервью с дивой из Парижской Оперы.
Без десяти семь я в своём лучшем костюме вошёл в «Уолдорф-Асторию» так, будто владел ею. Прямо вниз по Peacock Alley, прямо по направлению к конторке портье, прямо рядом с дамами из высшего общества, дефилирующими здесь, чтобы себя показать и народ посмотреть. Очень величественно.
Человек за конторкой осматривает меня с головы до ног с таким выражением, словно мне надо было зайти с заднего входа.
«Да?» – спрашивает он.
«Номер виконтессы де Шаньи», – говорю я.
«Её светлость не принимают», – отвечает он.
«Передайте, что мистер Блум в другом плаще прибыл», – говорю я.
Через десять секунд разговора по телефону он уже раскланивается и настаивает на том, чтобы лично проводить меня наверх. Так уж случилось, что в фойе оказался коридорный с большой посылкой, перевязанной ленточкой, которому нужно было по тому же адресу, так что мы все поднялись на десятый этаж.
Вы когда-нибудь раньше бывали в «Уолдорф-Астории», ребята? Ну, это нечто. Дверь нам открыла другая французская дама – личная горничная. Милая, симпатичная, с изящными ножками. Она впустила меня, забрала посылку и провела меня в гостиную. Так говорю вам: в этой гостиной можно было в бейсбол играть. Она огромна. Позолота, плюш, с гобеленами, с драпировками – похоже на дворец. Горничная говорит мне: «Мадам одевается к ужину, скоро она к вам выйдет. Пожалуйста, подождите здесь». Я уселся на стул у стены. В комнате никого не было, кроме мальчика, который кивнул мне, улыбнулся и сказал мне «Bonsoir» по-французски, поэтому я тоже ему улыбнулся и сказал: «Привет». Он продолжил читать свою книгу, а горничная, чьё имя, кажется, было Мэг, прочла карточку на посылке. Потом она сказала: «А, это для тебя, Пьер», и тогда я узнал мальчика. Это был сын мадам де Шаньи, я видел его раньше на пирсе, он спускался вместе со священником. Мальчик взял подарок и начал снимать с него обёрточную бумагу, а горничная прошла через открытую дверь в спальню. Я услышал, как они там вдвоём хихикают и говорят по-французски, поэтому я пока оглядел гостиную.
Повсюду были цветы: букеты от мэра, от Хаммерштейна, от Совета директоров Оперы, а также от других доброжелателей. Мальчик срывает ленточку и бумагу, и я вижу коробку, затем он открывает её и вынимает оттуда игрушку. Мне нечего делать, поэтому я и смотрю. Странноватая это была игрушка для мальчика двенадцати лет, которому вот-вот должно было исполниться тринадцать. Я ещё могу понять боксёрскую перчатку, но игрушечную обезьянку…
И очень странная это была обезьянка. Она сидит на стуле, её лапки вытянуты вперёд, а в лапках – цимбалы. Затем я понял: она механическая и сзади у неё ключик. А также выяснилось, что это что-то вроде музыкальной шкатулки, потому что мальчик завёл её, и она начала играть мелодию. Её лапки двигались взад и вперёд, словно она била в тарелки, пока мелодия лилась из неё. Я без труда узнал её: «Yankee Doodle Dandy».
Мальчик проявляет интерес к шкатулке, поднимает и рассматривает со всех углов, стараясь понять, как она действует. Когда шкатулка замолкает, он снова её заводит, и музыка снова играет. Через некоторое время он начинает исследовать фигурку обезьяны с другой стороны, приподняв кусочек ткани и обнаружив что-то вроде панели. Затем он подходит ко мне и очень вежливо спрашивает по-английски: «У вас есть перочинный нож, месье?» Конечно, у меня есть. Карандаши в нашем ремесле должны быть остро заточенными. Поэтому я одалживаю ему свой ножик. Вместо того чтобы вскрыть фигурку, он использует ножик как отвёртку, чтобы вывинтить четыре маленьких винтика на задней стороне шкатулки. Теперь он разглядывает механизм внутри шкатулки. Мне кажется, что это самый лучший метод сломать игрушку, но мальчик просто очень пытливый и хочет знать, как работает эта штуковина. Что касается меня, то у меня проблемы даже с консервной открывалкой.
«Очень интересно», – говорит он и показывает то, что внутри шкатулки. Её содержимое представляется мне месивом из колёсиков, шестерёнок, звоночков, пружин и часового механизма. «Видите, поворот ключа оттягивает эту кольцеобразную пружинку как в часах, но гораздо сильнее». – «Правда?» – спрашиваю я, желая, чтобы он закрыл шкатулку, и она бы снова просто играла «Yankee Doodle», пока его мать не будет готова. Но нет.
«Сила сжатой пружины передаётся механизмом шестерёнок к базовому диску. На этом диске есть диск поменьше с маленькими шпенёчками на поверхности».
«Ну и прекрасно, – говорю я, – но почему бы снова не собрать шкатулку?» Но он продолжает, целиком погрузившись в размышления, исследовать шкатулку. Наверное, этот парень разбирается и в двигателях автомобилей. «Когда этот диск со шпенёчками поворачивается, каждый шпенёчек слегка подталкивает вертикальную натянутую пружину, которая тем самым высвобождается и возвращается на место, при этом слегка задевая один из этих колокольчиков. У всех колокольчиков разное звучание, поэтому в правильной последовательности они рождают музыку. Вы когда-нибудь видели музыкальные колокольчики, месье?»
Да, я видел музыкальные колокольчики. Двое-трое парней обычно стоят вряд позади длинной эстакады с различными колокольчиками. Они выбирают один из колокольчиков, звонят в него, а потом ставят на место. Если они правильно соблюдают последовательность, то получается музыка. «В теории это так же», – говорит Пьер.
«Прекрасно, – говорю, – но почему всё-таки не собрать это обратно?» Ну нет, он хочет исследовать дальше. Через несколько секунд он вытащил играющий диск и принялся его рассматривать. Размером примерно с серебряный доллар, с маленькими наклёпками по всей поверхности. «Смотрите, эта штука должна играть две мелодии. Каждая приходится на одну из сторон каждого диска». Теперь я точно убеждён, что эта музыкальная шкатулка никогда не будет играть снова.
Он снова ставит диск назад – другой стороной. Затем проверяет лезвием ножа, чтобы всё встало на свои места, и закрывает панель. Затем он вновь заводит шкатулку, ставит на стол и делает шаг назад. Обезьянка начинает махать лапами и играть мелодию, но я её не знаю. Зато её знает кое-кто другой.
Из спальни раздаётся что-то вроде вскрика, и в дверях спальни появляется певица в кружевном халате, с распущенными волосами, и выглядит она прекрасно, за исключением выражения лица, напоминающего выражение лица человека, увидевшего очень большое и очень страшное привидение. Она потрясённо смотрит на продолжающую играть обезьянку, кидается через комнату, обнимает мальчика и прижимает его себе так, словно его собираются похитить.
«Что это такое?» – спрашивает она, явно страшно напуганная.
«Игрушечная обезьянка, мэм», – отвечаю я, стараясь хоть как-то помочь.
«Маскарад, – шепчет она. – Тринадцать лет назад. Должно быть он здесь».
«Здесь никого нет кроме меня, мэм, и это не я принёс. Эту игрушку принесли в коробке как подарок. Её принёс коридорный». Горничная по имени Мэг отчаянно кивает головой, подтверждая все мои слова.
«Откуда эта вещь?» – спрашивает эта дама, так что я взял обезьянку, которая опять замолчала, и осмотрел её. Ничего. Затем я осмотрел обёрточную бумагу. Снова ничего. Так что я взял картонную коробку. На оборотной стороне была карточка. На ней было написано S.C.Toys, C.I. Здесь подключилась моя память. Около года назад, прошлым летом, я встречался с хорошенькой девушкой, официанткой в «Ломбарди» на Спринг-стрит. Как-то раз я повёз её на Кони-Айленд на целый день. Из всех развлечений мы предпочли Парк Аттракционов. И я вспомнил магазин игрушек, полный странных механических игрушек всех сортов. Там были солдатики, которые маршировали, барабанщики, бьющие в барабан, балетные танцоры, высоко задирающие ноги – всё, что могло быть сделано на основе часового механизма с пружиной, было в этом магазине.
Поэтому я объяснил французской приме, что S.C. означает этот Парк Аттракционов, а C.I. наверняка означает Кони-Айленд. Затем мне пришлось объяснять, что собой представляет Кони-Айленд. Она глубоко задумалась. «Эти ярмарки… так вы их называете? На этих ярмарках имеют место оптические иллюзии, трюки, ловушки, тайные ходы и механические штуки, которые, как кажется, работают сами по себе?»
Я кивнул: «Да, именно это и представляют собой ярмарки на Кони-Айленде, мадам».
Мадам очень разволновалась. «Месье Блум, я должна туда поехать. Я должна увидеть этот магазин игрушек и этот Парк Аттракционов». Я объяснил ей, что существует достаточно крупная проблема. Кони-Айленд – летний курорт, а сейчас начало декабря. В это время Парк полностью закрыт. Единственная деятельность, которая там происходит, это работы по ремонту, уборке, покраске и лакировке. Публике доступа нет. Однако мадам практически плачет, а я ненавижу дамские слёзы.
Поэтому я позвонил приятелю из рекламного отдела American, и успел поймать его прежде, чем он улизнул домой. Я задал ему вопрос, кто владеет этим Парком Аттракционов. Человек по имени Джордж Тилью вместе с очень скрытным финансовым партнером. Да, Тилью уже состарился и не живёт больше на острове, а переселился в большой дом в Бруклине, но он по-прежнему владеет Парком Аттракционов с тех пор, как открыл его девять лет назад. А у него, случайно, телефона мистера Тилью не имеется? Случайно имеется. Так что я раздобыл номер и позвонил. Это занимает некоторое время, но вот я, наконец, разговариваю с мистером Тилью. Я объясняю всё мистеру Тилью, напирая на то, что для мэра МакКлеллана имеет необычайное значение то гостеприимство, какое Нью-Йорк может проявить к мадам де Шаньи. Ну, вы меня понимаете. В любом случае, он сказал, что перезвонит.
Мы ждём. Час. Он звонит. Но его настроение совершенно изменилось, как будто он с кем-то проконсультировался. Да, он устроит так, чтобы ворота были открыты для одного частного посещения. Магазин игрушек будет открыт, и распорядитель развлечений будет лично присутствовать во время всего посещения. Завтра утром не получится, но послезавтра возможно.
Ну, это значит, уже завтра? Так что ваш покорный слуга лично сопроводит мадам де Шаньи на Кони-Айленд. Должен сказать, что я теперь её личный гид по Нью-Йорку. Нет, парни, вам незачем там появляться, поскольку никого туда не пустят кроме неё, меня и её личного сопровождающего. Так что благодаря одному грязному плащу я получаю одну сенсацию за другой.
Была только одна проблема. Моё эксклюзивное интервью, за которым я пришёл в отель. Взял ли я его? Оперная прима была так расстроена, что поспешила в свою спальню и отказалась снова выходить. Горничная Мэг поблагодарила меня за организацию поездки на Кони-Айленд, но сказала, что примадонна слишком устала, чтобы продолжить разговор. Потому мне пришлось уйти. Разочарование, конечно, но не сильное. Я получу своё эксклюзивное интервью завтра. И да, вы можете заказать мне ещё одну кружечку «Золотого варева».
Верхняя терраса, E.M. Tower, Манхэттен, Нью-Йорк, 29 ноября 1906
Я увидел её. После всех этих лет я снова увидел её, и моё сердце, казалось, вот-вот разорвётся в моей груди. Я стоял на крыше склада рядом с доками, и там, на причале была она. А затем я поймал отблеск света на линзах бинокля, и мне пришлось ускользнуть.
Поэтому я спустился вниз, в толпу, но, к счастью, в то утро было так холодно, что никто не обратил внимания на человека, чья голова была закутана в шерстяной шарф. Поэтому я смог приблизиться ближе к экипажу и увидеть её прелестное лицо всего лишь в нескольких ярдах от меня, а также всучить мой старый плащ этому глупому репортёру, который жаждал получить своё интервью.
Она была прекрасна как никогда: тоненькая талия, взбитые волосы под казацкой кубанкой, её лицо и улыбка, от которой гранит мог бы расколоться надвое. Был ли я прав? Был ли я прав, что позволил открыться старым ранам и позволить им кровоточить так же, как двенадцать лет назад в том подвале. Был ли я глупцом, способствуя её приезду сюда, когда время почти излечило боль?
Я любил её тогда в те жуткие, страшные годы в Париже больше чем саму жизнь. Моя первая, последняя и единственная любовь в моей жизни, которую я когда-либо узнаю. Когда она отвергла меня в том подвале ради своего молодого виконта, я едва не убил их обоих. Сильнейший гнев вновь нахлынул на меня, гнев, который всегда был моим верным другом и никогда меня не подводил, гнев против Бога и всех его ангелов за то, что Он не дал мне человеческого лица, как другим, как этому Раулю де Шаньи. Лицо, которое вызывало бы лишь улыбки и приязнь. Вместо этого Он дал мне эту расплавленную маску ужаса, ставшую приговором на всю жизнь, приговором одиночества и отверженности.
И всё же я подумал, несчастный, глупый бедняга, что она, всё же, может любить меня хотя бы немного, после того, что произошло между нами в тот час безумия, когда жаждущая мести толпа стремилась вниз, чтобы линчевать меня.
Когда я понял свою судьбу, я позволил им жить, и я рад, что поступил так. Но зачем я поступаю так сейчас, ведь это может принести мне только больше боли и отвержения, отвращения, презрения и антипатии. Конечно, это всё из-за письма.
О, мадам Жири, что же мне думать о вас теперь? Вы были единственным человеком, которой когда-либо было добр ко мне, единственный, кто не плевал на меня и не убегал, крича при виде моего лица. Зачем вы ждали так долго? Должен ли я благодарить вас за то, что в свои последние часы вы послали мне новости, которые вновь изменили мою жизнь, или я должен обвинять вас за то, что вы скрывали от меня это в течение двенадцати лет? Ведь я мог умереть, так и не узнав об этом. Но я не умер и теперь я знаю. Поэтому и иду на этот сумасшедший риск; я рискую, привезя её сюда, вновь увидев, вновь страдая, вновь прося, умоляя… и рискуя вновь быть отвергнутым? Вероятнее всего, скорее всего. И всё же, и всё же…
Я запомнил письмо, каждое слово; я читал и перечитывал его до головокружения, не веря, пока на его листах не остались потные отпечатки моих пальцев, и пока эти листы не измялись в моих руках. Датировано в Париже, в конце сентября, незадолго до вашей смерти…
Мой дорогой Эрик,
К тому времени как ты получишь это письмо, если это вообще когда-нибудь случится, я уже покину этот и уйду в иной мир. Моя борьба была долгой и тяжелой, прежде чем я все же решилась написать эти строки, и я пошла на это лишь потому, что знала, сколько страданий выпало на твою долю, а потому была уверена – ты должен, наконец, узнать правду; я не могу встретиться с Создателем, зная, что до последних дней своих я обманывала тебя и держала в неведении.
Я не могу предугадать, чем обернется для тебя эта новость – радостью или новой болью. Но вот правда о тех событиях, некогда напрямую затрагивающих тебя, но о последствиях которых ты уже ничего не знаешь. Лишь я, Кристина де Шаньи и ее муж Рауль знают эту правду, и я молю тебя отнестись к ней с должной осторожностью и пониманием…
Через три года после того, как я встретила несчастного шестнадцатилетнего беднягу, посаженного на цепь в клетке в Нейи, я встретила второго молодого человека, одного из них двоих – позже я буду называть их обоих «моими мальчиками». Встреча была случайной, то был ужасный трагический случай.
Это случилось поздно ночью зимой 1885 года. Опера наконец-то закончилась, девочки все разошлись, огромное здание закрыло свои двери, и я шла домой одна по тёмным улицам по направлению к своему дому. Это был короткий путь: узкий, тёмный и вымощенный булыжником. И хотя я этого не знала, но в аллее я была не одна. Впереди меня шла служанка, которую поздно отпустили из ближайшего дома, она шла быстро, с опаской по тёмным улицам по направлению к освещенному Бульвару впереди. В одном из дверных проёмов появился молодой человек, как я впоследствии узнала, всего шестнадцати лет, он прощался со своими друзьями, с которыми провёл вечер.
Из тени появился хулиган, грабитель из тех, что ходят по тёмным улицам в поисках пешехода, которого можно ограбить. Я не понимаю, почему он выбрал своей жертвой эту маленькую служаночку. У неё за душой не могло быть больше пяти су. Я увидела, как негодяй выпрыгнул из тени и схватил её за горло одной рукой, чтобы заглушить крики, а другой полез за кошельком. Я закричала: «Оставь её в покое, мерзавец. Au secours!»
Мимо меня простучали стремительно мужские сапоги, и я краем глаза поймала молодого человека в мундире, а затем он кинулся на негодяя, увлекая того на землю. Служаночка закричала и побежала прямо к бульварным фонарям. Больше я её не видела. Хулиган вырвался из рук молодого офицера, вскочил на ноги и бросился бежать. Офицер погнался за ним, затем я увидела, что мерзавец обернулся, вынул что-то из своего кармана и наставил этот предмет на своего преследователя. Раздался грохот и вспышка выстрела. Затем он пробежал через арку, чтобы затеряться во внутренних дворах.
Я подошла к упавшему и обнаружила, что это практически мальчик, храбрый и благородный, в мундире кадета из Ecole Militaire. Его привлекательное лицо было белым как мрамор, а из раны внизу живота обильно текла кровь. Я оторвала полоски ткани от своей нижней юбки, чтобы перевязать его, а затем кричала, пока владелец ближайшего дома не выглянул из окна, спрашивая, что случилось. Я попросила его срочно бежать на Бульвар и найти фиакр, что он и проделал прямо в ночной рубашке.
Да, Hôtel-Dieu был слишком далеко, госпиталь Святого Лазаря находился ближе, поэтому мы направились туда. На дежурстве там был молодой доктор, но как только он осмотрел рану и установил личность кадета, отпрыска самого знатного рода Нормандии, он послал привратника за главным хирургом, жившим неподалёку. Я больше ничего не могла сделать для паренька, и потому отправилась домой.
Но я молилась о том, чтобы он выжил, и на следующее утро – это было воскресенье, и у меня в Опере был выходной – я вернулась в госпиталь. Власти уже послали за семьёй мальчика в Нормандию, и господин хирург, дежуривший в тот момент, должно быть принял меня за мать раненого. Его лицо было мрачным и торжественным. Он пригласил меня в свой личный кабинет. Там он мне и поведал ужасные новости.
Он сказал, что пациент будет жить, но ущерб, причинённый пулей и её извлечением, оказался ужасающим. Все главные кровеносные сосуды в паху и внизу живота были непоправимо повреждены. Ему не оставалось иного выбора, как только наложить швы. Я по-прежнему ничего не понимала. Затем, наконец, до меня дошло, что он имел в виду, и я спросила его об этом напрямик. Он мрачно кивнул. «Я совершенно опустошён, – сказал он. – Такой молодой, такой симпатичный мальчик, и теперь лишь наполовину мужчина. Боюсь, он никогда не сможет иметь детей».
«Вы имеете в виду, что пуля лишила его… что он больше не мужчина?» – спросила я. Хирург покачал головой. «Это было бы даже милосерднее, потому что в таком случае он не испытывал бы желания по отношению к женщинам. Но нет, он будет испытывать страсть, любовь, желание, как любой другой молодой человек, но разрушение кровеносных сосудов означает, что…»
«Я не ребёнок, месье доктор», – сказала я, желая пощадить его деликатность, хотя осознавала, что он сейчас мне скажет.
«В таком случае, мадам, я должен сказать, что он никогда не сможет закрепить ни один союз с женщиной и зачать своего собственного ребёнка».
«Значит, он теперь никогда не сможет жениться?» – спросила я.
Хирург пожал плечами. «Это только если он найдёт странную или святую женщину, или ту, у которой наличествует другой сильный мотив, который позволит ей вступить в брачный союз без его физической составляющей, – сказал он. – Мне очень жаль, я сделал всё, чтобы спасти его от последствий кровотечения».
Я с трудом могла сдержать рыдания, услышав это. Подумать только, что этот мерзкий негодяй нанёс мальчику такую рану, из-за какой он едва не умер. Такая мысль казалась почти невыносимой. Но я пришла, чтобы увидеть мальчика. Он был бледен и слаб, но в сознании. Ему ещё не сказали. Он очень мило поблагодарил меня за то, что я помогла ему в той аллее, и настаивал на том, что именно я спасла ему жизнь. Когда я узнала, что его семья прибывает на поезде из Руана, я ушла.
Я никогда не думала, что я когда-нибудь вновь увижу моего молодого аристократа, но я ошибалась. Восемь лет спустя, когда он стал красив как греческий бог, он часто стал бывать в Опере, вечер за вечером, в надежде поговорить или хоть поймать взгляд некой особы. Позже, когда он узнал, что она беременна, то этот хороший, добрый и благородный человек, каковым он и являлся, признался ей во всём и женился на ней, дав ей своё имя, свой титул и брачный обет. В течение двенадцати лет он давал сыну всю свою любовь, какую только мог бы дать настоящий отец.
В этом и заключается вся правда, мой бедный Эрик. Постарайся быть добрым и осторожным.
О той, которая всегда пыталась помочь тебе, облегчить твою боль,
с прощальным поцелуем,
Антуанетт Жири.
Я увижу её завтра. Она уже должна всё знать. Сообщение, которое я отправил в отель, было достаточно простым. Она узнает эту музыкальную обезьянку всегда. Место и время по моему выбору. Будет ли она вновь меня бояться? Думаю, что так. Но всё же она не узнает, как сильно буду бояться встречи с ней я; бояться, что она вновь откажет мне в тех крохах счастья, которые другие мужчины принимают как должное.
Даже если меня снова отвергнут, всё уже изменилось. Я могу наблюдать с высоты за родом человеческим, который я так ненавижу, но теперь я могу сказать: «Вы можете плевать на меня, смешивать с грязью, глумиться надо мной, поносить меня; но что бы вы ни сделали, это не повредит мне теперь. Потому что, несмотря на всю грязь и ненастье, на слёзы и боль, теперь моя жизнь не напрасна; У МЕНЯ ЕСТЬ СЫН.»
Отель «Уолдорф-Астория», Манхэттен, Нью-Йорк, 29 ноября 1906
Дорогой дневник, наконец-то я могу посидеть спокойно и поверить тебе свои сокровенные мысли и тревоги, так как сейчас раннее утро и все ещё спят.
Крепко спит Пьер, спокойно как ягнёнок – я десять минут назад посмотрела, – я слышу, что отец Джо храпит как в колыбельке в соседней комнате, даже толстые стены этого отеля не могут заглушить его фермерского похрапывания. И мадам наконец-то заснула, приняв снотворное, которое помогло ей уснуть. За все двенадцать лет я не видела её такой расстроенной.
Всё это связано с этой игрушечной обезьянкой, которую тот аноним послал Пьеру. Здесь был ещё и репортёр, очень милый и полезный (он строил мне глазки), но это не он так сильно расстроил мадам. Это была обезьянка.
Когда мадам услышала ту вторую мелодию, что играла шкатулка – звуки лились прямо через раскрытые двери в её будуар, где я расчёсывала ей волосы – она сделалась словно одержимая. Она настояла на том, что необходимо выяснить, откуда эта обезьянка, а когда репортёр мистер Блум проследил происхождение шкатулки и организовал нам посещение, то она попросила оставить её одну. Мне пришлось попросить репортёра уйти, а протестующего Пьера уложить в кровать.
После этого я обнаружила мадам за её туалетным столиком, она уставилась в зеркало и не делала никаких попыток окончить свой туалет. Поэтому ужин с мистером Хаммерштейном я тоже отменила.
Только когда мы остались одни, я смогла спросить её, что происходит, потому как это путешествие в Нью-Йорк, поначалу так хорошо начавшееся с этим милым приёмом в порту сегодня утром, обернулось чем-то тёмным и зловещим.
Конечно же, я тоже узнала странную фигурку обезьянки и мелодию, что она играла. На меня нахлынула волна пугающих воспоминаний. Тринадцать лет… Именно это она и повторяла во время нашего разговора. Действительно прошло тринадцать лет со времени тех странных событий, которые достигли своей кульминации в далёких и тёмных подвалах под Парижской Оперой. Но хотя я была там в ту ночь и с тех пор не раз пыталась расспросить мадам, она молчала, и я так и не смогла узнать деталей её взаимоотношений с таинственной фигурой, которую мы, хористочки, называли просто Призраком.
Но в этот вечер она, наконец, поведала мне больше. Тринадцать лет назад она была вовлечена в по-настоящему громкий скандал в Парижской Опере, когда её похитили прямо со сцены во время представления новой оперы «Дон Жуан Торжествующий», никогда более не повторяемой на сцене.
Я сама танцевала в corps de ballet в тот вечер, хотя и не была на сцене в тот момент, когда огни погасли, и она исчезла. Её похититель унёс её со сцены вниз, в самые глубокие подвалы Оперы, где позже она была спасена жандармами и остальными членами труппы, возглавляемыми комиссаром полиции, оказавшимся в тот вечер в зале.
Я тоже там была, дрожа от страха, пока мы спускались вниз с горящими факелами сквозь подвалы и коридоры, пока не достигли самых нижних катакомб рядом с подземным озером. Мы ожидали наконец-то столкнуться с ужасным Призраком, но всё, что мы нашли, была мадам, одна, дрожащая как лист, а затем обнаружили и Рауля де Шаньи, который опередил нас и столкнулся с Призраком лицом к лицу.
Там был трон с наброшенным на него плащом, мы думали, что монстр мог прятаться под плащом, но нет. Рядом с троном стояла музыкальная шкатулка – обезьянка с цимбалами. Полиция забрала её как улику, и с тех пор я её не видела: до сегодняшнего вечера.
В то время за ней ухаживал молодой виконт Рауль де Шаньи, и все девочки очень ей завидовали. Если бы не её чудесный характер, она бы даже вызывала враждебность из-за её внешности, из-за её внезапного успеха и из-за любви к ней самого желанного холостяка в Париже. Но никто не ненавидел её; мы все любили её и были в восторге от того, что она вернулась к нам. Но хотя мы сблизились с годами, она никогда не рассказывала, что произошло с ней в те часы её отсутствия. Её единственным объяснением было: Рауль спас меня. Так каково было значение этой игрушечной обезьянки?
В этот вечер я не хотела спрашивать её напрямую, поэтому хлопотала вокруг неё и принесла немного поесть, но она отказалась. Затем я убедила её принять снотворное, она стала несколько сонной, и впервые с её губ сорвались слова, проливающие некоторый свет на те странные события.
Она рассказала, что был ещё один мужчина, странный, неуловимый, который пугал, притягивал, внушал благоговейный страх и помогал ей. Который был одержим ею, и на чью страстную любовь она не могла ответить. Хористкой я часто слышала истории о Призраке, обитавшем в нижних подвалах Оперы и у которого были удивительные способности, он мог появляться и исчезать незамеченным, он навязывал свою волю директорам, угрожая им, если они ему не подчинятся. Этот человек и легенды о нём пугали нас, но я никогда не подозревала, что он был так влюблён в мою госпожу. Я спросила о музыкальной шкатулке, играющей эту мелодию.
Она сказала, что видела эту штуку только однажды, и я уверена, что это произошло именно в те часы в подвалах, когда она была там с этим монстром – это была та самая шкатулка, которую я потом нашла рядом с троном.
И пока на неё накатывал сон, она не переставала повторять, что он вернулся: он жив и близко, снова за сценой происходящего, как и всегда, ужасный гений, столь же уродливый, сколь её Рауль прекрасен, тот, кого она отвергла, и который теперь заманил её в Нью-Йорк, чтобы встретиться с ней вновь.
Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы защитить её, потому что она мой друг и мой работодатель, и она добрая и хорошая. Но теперь я напугана, потому что в ночи притаился кто-то или что-то, и я боюсь за всех нас: за себя, за отца Джо, за Пьера, но больше всего за мадам.
Последнее, что она сказала прежде чем уснуть, это то, что ради Пьера и Рауля она должна найти в себе силы вновь отвергнуть его, так как она убеждена, что он вскоре вновь появится и вновь посягнёт на неё. Я молю Бога, чтобы он дал ей эту силу, и молю, чтобы следующие десять дней пролетели быстро, так, чтобы мы все могли вернуться в наш безопасный Париж, подальше от этого места со всеми этими обезьянками, играющими давно забытые мелодии, и подальше от незримого присутствия Призрака.
Парк Аттракционов, Кони-Айленд, 1 декабря 1906
Моя работа достаточно странна. Кто-то скажет, что она не годится для человека с интеллектом и немалыми амбициями. По этой причине меня часто подмывало бросить эту работу и заняться чем-нибудь другим. Но я этого так и не сделал: за все те девять лет, что я проработал здесь, в Парке Аттракционов.
Частично причина заключается в том, что эта работа даёт чувство безопасности мне, моей жене и моим детям, и даёт прекрасный доход и удобные условия для проживания. А другая причина заключается в том, что мне нравится эта работа. Мне нравится смех детей и выражение удовольствия на лицах их родителей. Меня радует счастливый гомон тех, кто приходит сюда в летние месяцы, а также нравится тишина и покой в зимний сезон.
Что же касается условий, в которых я живу, то они едва ли могли бы быть более удобными для человека в моём положении. Я живу в уютном коттедже, в респектабельном районе Брайтон-Бич, меньше чем за милю от моего места работы. Прибавьте к этому, что у меня имеется ещё небольшая лачужка в самом сердце ярмарки, в которую я могу украдкой удалиться, чтобы отдохнуть даже в разгар сезона. Что же касается моей заработной платы, то она очень щедра. С тех самых пор, как три года назад я смог выторговать себе небольшую компенсацию за незначительный перелом, я приношу домой более ста долларов в неделю.
Поскольку я человек скромных вкусов и непьющий, я смог откладывать солидную часть этих денег на чёрный день, так что через много лет я смогу уйти на покой, обеспечив своим пятерым детям достойную жизнь и сняв их со своей шеи. Затем мы вместе с Блодвин купим себе маленькую ферму рядом с рекой или озером, а может даже с морем, где я буду заниматься сельским хозяйством или рыбачить – по настроению, – а также ходить в церковь, и стану достойным столпом местного общества. Поэтому я по-прежнему занимаюсь своей работой, которую, как говорят многие, я делаю очень хорошо.
Работа моя заключается в том, что я Затейник-Зазывала в Парке Аттракционов. Это означает, что я в своих чрезвычайно больших башмаках, в своих мешковатых штанах в крупную клетку, звездно-полосатом жилете и высоком цилиндре стою у входа в парк и приветствую посетителей. Более того, именно благодаря своим мохнатым бакенбардам, топорщащимся усам и радостной приветственной улыбке на лице, мне удаётся зазывать людей, которые иначе ни за что сюда бы не зашли.
В свой рупор я постоянно кричу: «Подходите, подходите, всё веселье на ярмарке – здесь! Пугающе и удивительно, странные и забавные вещи, заходите, мои друзья, и развлекайтесь…» и так далее и тому подобное. Я хожу взад и вперёд у ворот, приветствуя и зазывая хорошеньких девушек в их лучших летних нарядах и молодых людей в полосатых пиджаках и соломенных шляпах, которые стараются произвести на них впечатление. И семьи с детьми, которые шумно требуют всяких угощений, о которых я им напоминаю, как только убеждаю их родителей зайти в парк. И они заходят, оставляя свои центы и доллары в кассах, и из каждых пяти центов – один мой.
Конечно, это работа только на лето, с апреля по октябрь, а когда приходят первые холода с Атлантики, мы закрываемся на зиму.
Тогда я могу повесить свой костюм Зазывалы в шкаф и могу перестать петь свои уэльские песенки, которые посетители находят такими очаровательными, поскольку я родился в Бруклине и не видел никогда страну моих отцов и моих предков. Тогда я могу приходить на работу в нормальном костюме и наблюдать, как все карусели и аттракционы демонтируют и ремонтируют; как смазывают шестерёнки в машинах, изношенные детали заменяют на новые, чистят и перекрашивают карусельных лошадок, вновь покрывают лаком, а разорвавшиеся ткани латают. К тому времени, как снова наступит апрель, всё возвращается на свои места, и ворота Парка вновь открываются с первыми теплыми солнечными деньками.
Поэтому для меня было большим сюрпризом, когда два дня назад я получил письмо лично от мистера Джорджа Тилью, владельца Парка. Это он когда-то мечтал о создании Парка с партнёром, который существует лишь на словах, и которого никто никогда не видел, и уж точно не видел здесь. Именно энергия и провúдение мистера Тилью помогли его мечтам осуществиться девять лет назад, и Парк сделал его чрезвычайно богатым человеком.
Его письмо пришло специальной доставкой, и было явно очень срочным. В письме объяснялось, что в один из следующих дней (теперь уже вчера) некие люди хотят навестить Парк, и для этих людей он должен быть открыт. Он уточнил, что он знает: все карусели не могут функционировать, но подчеркнул, что игрушечный магазин должен быть открытым и с полным персоналом, и также должен быть открыт Лабиринт Зеркал.
Инструкции мистера Тилью относительно игрушечного магазина и Лабиринт Зеркал застали меня врасплох и заставили меня покрутиться, поскольку весь персонал был на каникулах, кто где и где-то далеко отсюда.
И их не так легко заменить. Механические игрушки в магазине, являющиеся его достопримечательностью, не только самые изысканные в Америке, но и самые сложные. Только настоящий эксперт может понять их действие и объяснить их молодёжи, которая приходит в магазин, чтобы удивляться, рассматривать и покупать. Я уж точно не эксперт, я мог надеяться только на везение – так мне тогда казалось.
Конечно же, в этом месте зимой царит жуткий холод, вечером накануне этого визита я установил керосиновые обогреватели, так что к утру здесь стало тепло как в летний день. Затем я снял все чехлы с полок и взору открылись ряды заводных солдатиков, барабанщиков, танцоров, акробатов и животных, которые пели, танцевали и играли. Ну, и это было всё, что я мог сделать. А сделать это всё мне пришлось к восьми часам утра, когда должны были прийти эти посетители. А затем случилось нечто очень странное.
Я обернулся и обнаружил молодого человека, который уставился на меня. Я не знаю, как он вошёл сюда, и уже собирался сказать ему, что магазин закрыт, когда он предложил мне поработать в магазине вместе со мной. Откуда он узнал, что сегодня у меня должны быть посетители? Он не сказал. Он только сказал, что когда-то работал здесь и знает, как работают механизмы всех игрушек. Поскольку постоянных рабочих не было, мне пришлось согласиться. Он не выглядел как игрушечных дел мастер, который должен быть веселым, приветливым и любим детьми. У него было бледное лицо, чёрные волосы и глаза и чёрный официальный сюртук. Я спросил его имя, он молчал секунду и ответил: «Мальта». Именно так я и звал его, пока он не ушёл или, скорее, не исчез.
Лабиринт Зеркал был другой проблемой. Это было самое удивительное место, и хотя в свободные часы я сам заходил сюда, но так и не смог понять, как оно устроено. Кто бы его не спроектировал, он, должно быть, был гением. Все посетители, выходившие оттуда после обычного маршрута через постоянно меняющиеся комнаты с зеркалами, были убеждены, что видели вещи, которые они не могли видеть, и не видели вещей, которые наверняка были там. Это дом не просто Дом Зеркал, а Дом Иллюзий. Если кто-нибудь, много лет спустя, прочтёт мои записи и заинтересуется Кони-Айлендом, то для него я постараюсь объяснить, что такое этот Лабиринт Зеркал.
Снаружи он выглядит простым низким зданием с одной дверью для входа и выхода. Как только вы попадаете внутрь, вы видите коридор, ведущий направо и налево. Не важно, в какую сторону повернет посетитель, обе стены коридора покрыты зеркалами, а сам проход в четыре фута шириной. Это важно, поскольку внутренняя стена не сплошная, а состоит из вертикальных зеркальных полос, каждая из которых имеет восемь футов в ширину и семь в высоту. Каждая из этих полос закреплена на вертикальной оси, так что когда одна из них поворачивается, управляемая пультом, половина этой полосы блокирует проход, создавая новый, открывающий, в свою очередь, путь в самое сердце здания.
У посетителя нет иного выбора, как только идти по этому новому проходу, который под воздействием механизмов превращается в ещё большее количество проходов, и в маленькие комнаты с зеркалами, которые то появляются, то исчезают. Затем становится ещё хуже, потому что ближе к центру многие из этих восьмифутовых полос не только закреплены на оси сверху донизу, но и крепятся к восьмифутовым в диаметре дискам, которые поворачиваются сами по себе. Посетитель, стоящий на полукруглом, но невидимом диске, может поворачиваться на девяносто, сто восемьдесят или двести семьдесят градусов. Он-то думает, что он стоит спокойно, а зеркала вокруг него поворачиваются, и перед ним то появляются, то исчезают другие люди; маленькие комнатки то возникают, то распадаются, посетитель обращается к незнакомцу, который появляется перед ним, и только потом понимает, что он говорит с отражением кого-то, кто стоит позади него или рядом с ним.
Мужья и жёны, возлюбленные разлучаются в течение нескольких секунд, а затем вновь соединяются вместе, но… с кем-то совсем другим. Возгласы испуга и смеха эхом раздаются по Лабиринту, когда дюжина молодых парочек на свой страх и риск бродят здесь.
Всё это контролируется зеркальщиком, который единственный понимает, как это всё работает. Он сидит в высокой будке над дверью и, глядя вверх, может всё видеть в зеркале на потолке, которое, наклонённое под особым углом, даёт ему обзор всего пола. С помощью рычажков он может создавать и разрушать проходы, комнаты и иллюзии. Проблема заключалась в том, что мистер Тилью настаивал, чтобы эта дама в любом случае посетила зеркальный Лабиринт, но у зеркальщика был отпуск, и я не смог с ним связаться.
Мне самому пришлось разобраться в управлении, чтобы я смог сам регулировать все механизмы ради развлечения этой дамы. Поэтому я с парафиновой лампой провёл полночи внутри здания, экспериментируя с рычагами до тех пор, пока не приобрёл уверенность, что смогу устроить для дамы быстрый тур и, главное, вывести её обратно, когда она этого пожелает. Когда все комнаты с зеркалами открыты, то звуки разносятся очень чётко.
Вчера к девяти часам утра всё было готово, я сделал всё, что мог, и ждал гостей мистера Тилью. Они прибыли около десяти часов, на Сёрф-авеню не было движения, и я увидел, как экипаж проезжает мимо офисов «Бруклин Игл», мимо входа в Луна-Парк и в Дрим-Ленд, по направлению ко мне вниз по улице, так что я подумал, что это должны быть они. Этот экипаж был явно наёмным, один из тех, что ждут рядом с «Манхэттен-Бич Отель» тех, кто сходит с поезда, идущего по Бруклинскому мосту, хотя в декабре таких поездов курсирует мало. Кучер осадил лошадей. Я с рупором выступил вперёд. «Добро пожаловать, добро пожаловать, леди и джентльмены, в Парк Аттракционов, в первый и самый лучший парк развлечений на Кони-Айленде!» – заорал я, хотя даже лошади посмотрели на меня, одетого в свой лучший костюм в конце ноября, как на сумасшедшего.
Первым, кто вышел из экипажа, был молодой человек, оказавшийся репортёром из New York American, жёлтостраничной газетки. Очень довольный собой, он явно был гидом по Нью-Йорку для этих гостей. Следующей из экипажа вышла самая красивая леди, настоящая аристократка, – да, такие вещи всегда сразу видно, – которую молодой репортёр представил как виконтессу де Шаньи и одну из ведущих оперных звёзд в мире. Конечно, мне не нужно было этого говорить, поскольку я читаю New York Times и сам – человек с каким-никаким образованием, хотя и самоучка. Только тогда я понял, почему мистер Тилью выразил желание потворствовать всем желаниям этой дамы. Она спустилась на мокрый от дождя тротуар, поддерживаемая под руку репортёром. Я опустил свой рупор – в нём больше не было необходимости, – отвесил ей глубокий поклон и вновь поприветствовал. Она в ответ улыбнулась – улыбкой, от которого и камень растает – и сказала с прелестным французским акцентом, что сожалеет о том, что прервала мою зимнюю спячку. «Ваш преданный слуга, мадам», – ответил я, чтобы показать, что под моей одеждой Зазывалы скрываются приличные манеры.
Следующим вышел маленький мальчик лет двенадцати или тринадцати, симпатичный, француз, как и его мать, но говорящий на превосходном английском. Он сжимал в руках игрушечную музыкальную шкатулку-Обезьянку, которая наверняка происходила из нашего игрушечного магазина, единственного в Нью-Йорке места, где можно такое купить. На какой-то момент я испугался: неужели она сломалась? Они пришли жаловаться? Причина, почему мальчик так хорошо говорил по-английски, обнаружилась следом.
Это был коренастый симпатичный ирландский священник в чёрной сутане и широкополой шляпе. «Доброе утро вам, мистер Зазывала, – сказал он. – И холодного утра нам, вытащившим вас на улицу».
«Не настолько холодное, чтобы охладить горячее ирландское сердце», – ответил я, не желая, чтобы меня превзошли, поскольку как человек, который ходит в церковь, обычно я мало имею дела с папистскими священниками. Но он откинул голову и громко захохотал, так что я подумал, что он, возможно, всё же неплохой парень.
В весёлом настроении я повёл группу из четырёх человек по дорожке сквозь ворота, мимо турникетов по направлению к игрушечному магазину, так как было ясно, что именно это они хотят увидеть.
Благодаря обогревателям внутри царило приятное тепло, и мистер Мальта ждал нас. В мгновение ока мальчик, чьё имя оказалось Пьер, кинулся к полкам, заставленным механическими танцорами, солдатиками, музыкантами, клоунами и животными, что являются гордостью игрушечного магазина Парка Развлечений, и которые нельзя найти нигде в городе и, возможно, даже в целой стране. Он носился взад и вперёд и просил, чтобы ему показали их все. Но его мать больше интересовали музыкальные шкатулки-Обезьянки.
Они стояли на задней полке, и она попросила мистера Мальту завести их.
– Их все? – спросил Мальта.
– Одну за другой, – ответила она твёрдо.
Так и было сделано. Один за другим ключи вставлялись в шкатулки, заводили их, и Обезьянки начинали играть на тарелках свои мелодии. «Yankee Doodle Dandy», всегда одна и та же. Я был озадачен. Она хотела замену? Разве все они не звучали одинаково? Затем она кивнула своему сыну, и он достал перочинный нож с отвёрткой в наборе приспособлений. Мальта и я смотрели в замешательстве, в то время как мальчик ослабил ткань сзади шкатулки, отвинтил панель и засунул туда руку. Он вынул оттуда диск размером с доллар, перевернул его и поставил обратно. Я вопросительно посмотрел на Мальту, и он ответил мне тем же. Обезьянка снова начала играть. Песня «Dixie». Ну, конечно, одна из мелодий для Севера, а другая для Юга!
Мальчик вернул диск в прежнее положение и занялся второй шкатулкой. Результат тот же. После десяти шкатулок мать сделала ему знак остановиться. Мальта начал расставлять товары в том же порядке, в каком они стояли раньше. Было очевидно, что даже он не знал, что музыкальные шкатулки могли играть две мелодии. Виконтесса была очень бледна.
– Он был здесь, – сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь, а затем повернулась ко мне.
– Кто спроектировал и сделал эти шкатулки?
Я пожал плечами, так как не знал. Затем Мальта сказал:
– Их изготавливают на маленькой фабрике в Нью-Джерси. Но это делается по лицензии, а их дизайн запатентован. Что же касается того, кто их спроектировал, то я его не знаю.
Затем дама спросила:
– Кто-нибудь из вас когда-нибудь видел здесь странного человека? В широкополой шляпе, а большая часть его лица закрыта маской?
При последнем вопросе я ощутил, что мистер Мальта, стоявший позади меня, застыл, словно шомпол проглотил. Я посмотрел на него, но лицо его было словно каменное. Так что я покачал головой и объяснил, что на ярмарке полно масок: маски клоунов, маски монстров, маски для Хэллоуина, но человек, который носил бы маску всё время, чтобы скрывать лицо? Нет, никогда не видел. Она вздохнула, пожала плечами и двинулась по проходу между полками, чтобы посмотреть на другие игрушки.
Мальта подозвал мальчика и увёл в другом направлении, вероятно для того, чтобы показать ему марширующих солдатиков с часовым механизмом. Но поскольку у меня уже возникли подозрения по поводу этого ледяного молодого человека, то я скользнул за ними и спрятался за полкой с игрушками. К моему удивлению и раздражению мой нежданный и таинственный помощник начал не спеша допрашивать ребёнка, отвечавшего ему с детской непосредственностью.
– Зачем твоя мама приехала в Нью-Йорк?
– Чтобы петь в Опере, сэр.
– В самом деле? И ни по какой-либо иной причине? Не для того, чтобы встретиться с кем-то особенным?
– Нет, сэр.
– Почему её интересуют обезьянки, играющие мелодии?
– Только одна обезьянка, месье, и только одна мелодия. И эту обезьянку она сейчас держит в руках. Другие обезьянки не играют мелодию, которую она ищет.
– Как грустно. А твой отец здесь?
– Нет, сэр. Мой папа прибудет завтра, по морю.
– Прекрасно. А он на самом деле твой папа?
– Конечно, он мой папа. Он женат на маме, а я его сын.
Тут я решил, что его наглость зашла слишком далеко, и уже хотел вмешаться, как вдруг случилось нечто странное. Дверь распахнулась, впуская клубы холодного воздуха, и в дверном проёме показалась коренастая фигура священника, которого, как я знал, звали отец Килфойл. Почувствовав порыв холодного воздуха, маленький Пьер и мистер Мальта вышли из своего укрытия. Священник и этот бледнолицый остановились в десяти ярдах друг от друга и уставились друг на друга. Священник поднял свою правую руку и сделал крестное знамение. Я знаю, что для католиков этот знак означает Божью защиту.
Священник сказал: «Пойдём, Пьер», и протянул руку. Но он по-прежнему не сводил глаз с мистера Мальты.
Эта явная конфронтация между двумя мужчинами – первая конфронтация за этот день – была сродни тому холодному порыву ветра, так что, пытаясь восстановить веселое настроение, царившее здесь ещё час назад, я сказал:
– Ваша светлость, наша гордость – Лабиринт Зеркал, настоящее чудо света. Позвольте мне показать его вам, он поднимет вам настроение. А мистер Пьер может развлекать себя другими игрушками, вы видите, он просто очарован ими, как и все молодые люди, что сюда приходят.
Она стояла в нерешительности, и я с некоторой дрожью вспомнил, как мистер Тилью настаивал в своём письме на том, что она должна обязательно увидеть Зеркала, хотя я и не мог понять, зачем. Она взглянула на ирландца, который кивнул ей и произнёс:
– Конечно, идите и посмотрите на чудо света, я присмотрю за Пьером, и мы с ним чудесно проведём время. Репетиция начнётся только после ланча.
Она кивнула и пошла со мной.
Если эпизод в магазине игрушек, когда мальчик и его мать искали мелодию, которую не играла ни одна из шкатулок, был странным, то последовавшее за ним было в высшей степени необычным и объясняет, почему мне было так тяжело в точности описать то, что я видел и слышал в тот день.
Мы вошли в Лабиринт вместе, через единственную дверь, и она увидела коридор, уходящий влево и вправо. Я сделал жест, показывающий, что она должна выбрать, куда ей идти. Она пожала плечами, прелестно улыбнулась и повернула направо. Я залез в контрольную будку и стал наблюдать за ней в зеркало. Я видел, как она достигла того места в коридоре, где висели особые зеркала. Я повернул рычаг, чтобы провести её по проходу в центр Лабиринта, но ничего не произошло. Я попробовал снова. По-прежнему ничего. Контрольный пульт не работал. Я по-прежнему видел, как она ходит по зеркальному коридору. Затем одно из зеркал повернулось по собственному почину, преграждая ей путь и заставляя идти по проходу дальше к центру Лабиринта. Но я ничего не трогал. Очевидно, механизмы плохо функционировали, и для её безопасности следовало выпустить её до того, как она угодит в ловушку. Я снова начал нажимать на рычаги, чтобы создать прямой проход к двери. Ничего не произошло, но в глубине Лабиринта зеркала двигались, как будто кто-то управлял ими!
По мере того, как всё больше зеркал вращалось, я видел уже двадцать молодых женщин, но не мог различить, кто из них была настоящей, а кто отражением.
Неожиданно она остановилась, пойманная в центральной маленькой комнате. В одной из стен я заметил ещё какое-то движение, словно от мелькнувшего плаща, повторённого двадцать раз другими зеркалами прежде, чем оно исчезло снова. Это был не её плащ, потому что этот плащ был чёрный, а её плащ был цвета сливы и из бархата. Я видел, как широко распахнулись её глаза, и как она поднесла руку ко рту. Она уставилась на кого-то, кто стоял спиной к зеркальной панели, но в таком месте, где я не мог его видеть. Затем она заговорила: «О, это в самом деле ты!»
Я понял, что какой-то другой человек не только каким-то образом проник в Лабиринт, но и смог пробраться в его центр, не будучи мной замечен. Это было невозможно, пока я не заметил, что угол наклона зеркала наверху был изменён за ночь таким образом, что в нём отражалась лишь половина Лабиринта. Другая же часть оставалась вне поля зрения. Я мог видеть её, но не этого призрака, с которым она разговаривала. Я мог слышать их, поэтому пытался запомнить всё, что они говорили. Но было ещё кое-что. Эта женщина из Франции – богатая, знаменитая, талантливая и уравновешенная – дрожала. Я чувствовал её страх, но был в нём какой-то оттенок зачарованности. По их разговору я понял, что она встретила кого-то из её прошлого, кого-то, от которого, как она думала, она освободилась, кого-то, кто когда-то держал её в паутине… чего?
Страх? Да, я его чувствовал. Любовь? Да, возможно, давным-давно. И благоговение. Кем бы он ни был когда-то, она по-прежнему благоговела перед его силой и перед личностью. Несколько раз я заметил, что она дрожит, хотя он ей не угрожал. Вот о чём они говорили:
ОН: Конечно. Ты ожидала кого-то другого?
ОНА: После этой Обезьянки – нет. Вновь услышать «Маскарад»… как давно это было.
ОН: Тринадцать долгих лет. Ты вспоминала обо мне?
ОНА: Конечно, мой учитель музыки, но я думала…
ОН: Что я умер? Нет, Кристина, любовь моя, только не я.
ОНА: Любовь моя? Ты по-прежнему?…
ОН: Всегда и вечно. До смерти. Душой ты по-прежнему моя, Кристина. Я сотворил оперную звезду, но не смог удержать её.
ОНА: Когда ты исчез, я думала, что ты ушёл навсегда. Я вышла замуж за Рауля.
ОН: Я знаю. Я следил за каждым твоим шагом, каждым движением и каждым триумфом.
ОНА: Тебе было тяжело, Эрик?
ОН: Достаточно тяжело. Мой путь всегда был тяжелее, чем ты можешь себе представить.
ОНА: Ты заставил меня приехать сюда? Эта опера – она твоя?
ОН: Да. Моя, и не только это. Состояние, чтобы купить половину Франции.
ОНА: Зачем, Эрик? Зачем ты это сделал? Разве ты не мог оставить меня в покое? Что ты хочешь от меня?
ОН: Останься со мной.
ОНА: Я не могу.
ОН: Останься со мной, Кристина. Времена изменились. Я могу предложить тебе любую Оперу в мире, всё, чего только ты ни попросишь.
ОНА: Я не могу, я люблю Рауля. Попытайся принять это. Всё, что ты сделал для меня, я помню с благодарностью, но моё сердце всегда принадлежало другому… и всегда будет принадлежать. Разве ты не можешь понять этого? Разве ты не можешь принять?
В этот момент наступила долгая пауза, как будто этот человек, которого отвергли, пытался справиться с горем. Когда он снова заговорил, в его голосе чувствовалась дрожь.
ОН: Очень хорошо. Я приму. В конце концов, моё сердце уже не раз разбивалось, но есть ещё одна вещь. Оставь мне моего мальчика.
ОНА: Твоего… мальчика?…
Женщина, которую я по-прежнему видел отражённую дюжиной зеркал, побледнела как простыня и закрыла руками лицо. Она застыла на несколько секунд, и я испугался, что она упадёт в обморок. Я хотел закричать, но мой крик застрял у меня в горле. Я был немым и беспомощным свидетелем того, чего я не мог понять. Наконец она убрала руки и прошептала.
ОНА: Кто сказал тебе?
ОН: Мадам Жири.
ОНА: Зачем она сделала это?
ОН: Она умирала и хотела поделиться секретом, который хранила много лет.
ОНА: Она солгала.
ОН: Нет. Она ухаживала за Раулем после того, как его подстрелили в аллее.
ОНА: Он хороший, добрый и благородный человек. И он всегда любил меня и растил Пьера как своего собственного сына. Пьер не знает.
ОН: Рауль знает. Ты знаешь. Я знаю. Оставь мне моего сына.
ОНА: Я не могу, Эрик. Ему скоро будет тринадцать. Через пять лет он станет совсем взрослым, тогда я скажу ему. Даю тебе своё слово, Эрик. Я расскажу ему в день его восемнадцатилетия, но не сейчас, он ещё не готов. Я ещё нужна ему. Когда он узнает, он сам выберет.
ОН: Ты даёшь мне своё слово, Кристина? Если я подожду пять лет…
ОНА: Ты получишь своего сына. Через пять лет. Если сможешь завоевать его привязанность.
ОН: Тогда я подожду. Я и так долго ждал этого крошечного кусочка счастья, которое большинство людей познают ещё на коленях собственных отцов. Ещё пять лет… я подожду.
ОНА: Спасибо, Эрик. Через три дня я снова буду для тебя петь. Ты будешь там?
ОН: Конечно. Ближе, чем ты думаешь.
ОНА: Тогда я буду петь для тебя так, как я никогда не пела раньше.
В этот момент я увидел нечто такое, что заставило меня практически выпасть из моей контрольной будки. Каким-то образом второй человек смог пробраться в Лабиринт. Как он это сделал, я никогда не узнаю, но точно не через эту единственную дверь, которая мне известна, так как она была подо мной, а ей не пользовались. Наверное, он проскользнул через какой-то тайный проход, который никому раньше не был известен, кроме его создателя. Я подумал по началу, что это я вижу отражение того, кто разговаривал с дамой, но я вспомнил о плаще, а на этой фигуре – также во всём чёрном, – не было плаща, а лишь узкий чёрный сюртук. В одном из внутренних проходов я увидел, что он приник ухом к тоненькой трещине, что разделяли два зеркала. За этой трещиной располагалась тайная комната, где разговаривала дама со своим бывшим возлюбленным.
Наверное, он почувствовал мой взгляд, потому что он внезапно обернулся, огляделся, а затем посмотрел вверх. Зеркало на потолке выдало нас друг другу. Его волосы были чёрными, как и его сюртук, а лицо белое, как его рубашка. Это был тот самый негодяй, который представился Мальтой. Два горящих глаза зафиксировались на мне на один миг, а затем он исчез, побежав по коридорам, казавшимся посторонним совершенно непроходимыми. Я спустился из будки, пытаясь остановить его, вышел из здания и обежал его вокруг. Он значительно опережал меня, выбравшись через секретный проход, и кинулся к воротам. В моих огромных неуклюжих башмаках Зазывалы ни о каком беге речи идти не могло.
Поэтому я смог только смотреть. Рядом с воротами стояла ещё одна коляска с закрытым верхом, к ней и кинулся бегущий человек, запрыгнул внутрь, захлопнул дверь, и коляска тронулась. Это была явно частная коляска, потому что подобные невозможно найти на Кони-Айленде.
Но прежде чем он добежал до коляски, он пробежал мимо двух человек. Ближе к Лабиринту Зеркал стоял молодой репортёр, и когда фигура в сюртуке пробежала мимо него, он закричал что-то, но что, я не смог услыхать, потому что звук унесло порывом ветра. Репортёр посмотрел вслед ему с удивлением, но не сделал никакой попытки остановить его.
Перед воротами возвышалась фигура священника, который отвёл маленького Пьера назад, в их коляску, и шёл обратно, чтобы найти свою нанимательницу. Я увидел, как этот бегущий человек на секунду замер и уставился на священника, а затем кинулся к коляске. К этому времени мои нервы пришли в полный беспорядок. Поиск среди музыкальных шкатулок-Обезьянок той, которая играет мелодию, что так и не удалось найти; ещё более странное поведение человека, который называл себя Мальтой и допрашивал невинного ребёнка; конфронтация, полная ненависти, между этим Мальтой и католическим священником, а затем катастрофа в Лабиринте Зеркал, когда все рычаги вышли из-под контроля, и эти ужасные признания, которые я слышал от примадонны и мужчины, который явно был когда-то её любовником и отцом её ребёнка. Наконец, вид Мальты, который подслушивал их разговор… всё это было слишком. В своём смятении я совершенно забыл, что бедная мадам де Шаньи всё ещё оставалась запертой в Лабиринте Зеркал.
Когда я вспомнил об этом, я поспешил освободить её. Все рычаги вновь чудесным образом работали, и вскоре появилась она, смертельно бледная и притихшая. Но она очень вежливо поблагодарила меня за все мои усилия, оставила мне щедрое вознаграждение и села в коляску вместе с сыном, священником и репортёром. Я проводил её до ворот.
Когда я вернулся в Лабиринт Зеркал, я получил ещё один шок. С подветренной стороны здания, глядя вслед отъехавшей коляски, увозившей его сына, стоял этот человек. В этом у меня не было никаких сомнений: чёрный развевающийся плащ выдал его. Ещё одно действующее лицо в этих странных событиях, происходивших внутри Лабиринта, но именно его лицо заставило мою кровь похолодеть в жилах. Опустошённое лицо, на три четверти закрытое маской, а за ней горели злобой глаза. Это был человек, на жизненном пути которого было множество препятствий; человек, который не привык, чтобы ему противоречили; опасный человек. Он не услышал меня, поскольку шептал что-то про себя низким голосом, похожим на рычание: «Пять лет, пять лет, никогда, он мой и я заберу его». Он обернулся и исчез между двумя рядами палаток и старой каруселью. Позже я нашёл, что в заборе со стороны Сёрф-авеню две доски были сняты. Я никогда его больше не видел, так же, как и того, подслушивавшего.
Я долго думал потом, следует ли мне что-нибудь предпринять, стоит ли мне предупредить виконтессу, что этот странный человек не хочет ждать своего сына пять лет? Или, может быть, он успокоится, когда поостынет его гнев? Что бы я там ни слышал, это было семейным вопросом, и уж как-нибудь там всё разрешиться само. Так я убеждал себя. Но во мне не зря текла кельтская кровь. И даже когда я сейчас пишу все эти строки обо всём, что я видел и слышал здесь вчера, я чувствую, как они складываются в дурное предзнаменование.
Собор Святого Патрика, Нью-Йорк Сити, 2 декабря 1906
«Господь, смилуйся, Христос, спаси и сохрани! Много раз я взывал к Тебе. Чаще, чем я смогу вспомнить. Под палящими лучами солнца и в ночной тьме, на мессе в Доме Твоём и в тиши моей комнаты. Иногда мне даже казалось, что Ты можешь ответить мне, мне казалось, что я слышу Твой голос, казалось, Ты направляешь меня. Было ли это глупостью и самообманом? Неужели мы на самом деле в молитве общаемся с Тобой? Или мы слушаем себя?
Прости мне сомнения, Боже. Я так старался обрести истинную веру. Услышь меня сейчас, прошу Тебя, ибо я в смятении и напуган. Потому что не учёный говорит с Тобой, а ирландский фермерский мальчик, которым я был рождён. Пожалуйста, выслушай меня и помоги мне».
«Я здесь, Джозеф. Что смущает разум твой?»
«Впервые в своей жизни, я думаю, я по-настоящему напуган. Я боюсь, но не знаю почему».
«Боишься? Со страхом я знаком лично».
«Ты, Боже? Конечно же, нет!»
«Напротив. Что ты думаешь, чувствовал я, когда они привязали мои запястья к кольцу в стене Храма и бичевали меня?»
«Я просто не мог представить, что Ты тоже мог изведать страх».
«Я был тогда человеком, Джозеф. Мне были присущи все человеческие слабости и недостатки, в этом был весь смысл. А человеку свойственно испытывать страх. Поэтому, когда они показали мне многохвостую плеть с вплетённым железом и свинцом и сказали мне, что будет, я закричал от страха».
«Я никогда не думал об этом подобным образом, Господи. Об этом не говорили».
«Это из сострадания. Почему ты боишься?»
«Я чувствую, что что-то происходит вокруг меня в этом жутком городе, а я не могу понять, что именно».
«Тогда я сочувствую тебе. Страх перед тем, что ты можешь понять, уже достаточно плох, но у него – свои пределы. Другой страх хуже. Что ты хочешь от меня?»
«Мне нужны Твои мужество и сила».
«Они уже у тебя есть, Джозеф. Ты унаследовал их тогда, когда принял мои обеты и облачился в мои одежды».
«В таком случае, я не достоин их, Боже, поскольку они ускользают от меня. Боюсь, Ты избрал слабый сосуд, когда остановил свой выбор на фермерском мальчике из Мулленгара».
«На самом деле это ты избрал меня. Но неважно. Неужели мой сосуд треснул, и разве ты подводил меня?»
«Я согрешил, конечно».
«Конечно, кто не грешит. Ты испытывал вожделение к Кристине де Шаньи».
«Она красивая женщина, Боже, а я всё же мужчина».
«Я знаю. Я им был когда-то. Это очень тяжело. Ты исповедался и был прощён?»
«Да».
«Что ж, мысли и есть всего лишь мысли. Больше ты ничего не сделал?»
«Нет, Господь. Только мысли».
«В таком случае, я, возможно, могу сохранить свою веру в фермерского мальчика немного дольше. А в чём заключаются твои необъясненные страхи?»
«В этом городе есть человек. Странный человек. В день, когда мы прибыли, я посмотрел с причала и заметил фигуру на крыше склада, смотревшую вниз. На нём была маска. Вчера мы ездили на Кони-Айленд. Кристина, молодой Пьер, репортёр и я. Кристина отправилась в ту часть ярмарки, которая зовётся Лабиринтом Зеркал. Вчера вечером она попросила меня исповедать её и сказала мне…»
«Я думаю, ты можешь сказать мне, поскольку я – в голове твоей. Продолжай».
«Она рассказала, что встретилась с тем человеком в Лабиринте. Она описала его. Это должно быть тот человек, которого она знала много лет назад в Париже. Очень уродливый человек, теперь он стал богатым и влиятельным здесь, в Нью-Йорке».
«Я знаю его. Его зовут Эрик. У него была нелегкая жизнь. Теперь он поклоняется другому богу».
«Других богов нет, Боже».
«Хорошая мысль, но на самом деле их много. Тех, что творят люди».
«А. И каков его бог?»
«Он служит Маммоне, богу алчности и золота».
«Я постараюсь сделать всё, чтобы вернуть его обратно, в твоё лоно, Господи».
«Похвально. А зачем?»
«Кажется, у него огромное состояние, богатство за пределами всех мечтаний».
«Джозеф, ты должен заботиться о душах, а не о золоте. Ты жаждешь его денег?»
«Не для себя, Господи, а для другого».
«И что же это могло бы быть?»
«За то время, что я был здесь, я ходил ночью в районе Нижний Ист-Сайд, всего лишь в нескольких милях от этого собора. Это ужасное место, ад на земле. Там жуткая нищета, грязь, запустение, вонь и отчаяние. Именно из-за этого проистекают все пороки и преступления. Детей используют для занятий проституцией: мальчиков и девочек».
«Я слышу упрёк, Джозеф, в том, что я допускаю подобные вещи?»
«Я не могу упрекать Тебя, Господи».
«О, не будь чрезмерно скромен. Это происходит каждый день».
«Но я не могу понять этого».
«Позволь мне попытаться объяснить тебе. Я никогда не давал человеку гарантию совершенства. Только шанс на это. В этом был весь смысл. У человека есть выбор и шанс, но я никогда его не принуждаю. Я оставил ему неизменную свободу выбирать. Некоторые выбирают путь, который указал я, большинство предпочитают свои собственные удовольствия здесь и сейчас. Для многих это означает, что они причиняют боль другим ради собственного увеселения или обогащения. Я это замечаю, конечно же, но это не подлежит изменению».
«Но почему, Боже, человек не может стать лучшим созданием?»
«Пойми, Джозеф, если я дотронусь до лба человека и сделаю его совершенным, что будет с жизнью на Земле? Не будет ни горя, но не будет и радости; ни слёз, ни улыбок; ни боли, ни облегчения; ни пут, ни свободы; ни ошибок, ни триумфа; ни грубости, ни учтивости; ни фанатизма, ни сдержанности; ни отчаяния, ни ликования; ни грехов, ни искупления. Будет безликий рай на Земле, и из-за этого Рай Небесный станет ненужным. А это совсем не нужно мне. Поэтому у человека должен быть выбор, пока я не призову его Домой».
«Думаю, что так, Господи. Но я хотел бы, чтобы этот Эрик и все его богатства послужили во благо».
«Возможно, у тебя это получится».
«Но должен быть ключ».
«Конечно же, всегда есть ключ».
«Но я не могу найти его, Боже».
«Ты читал мои Слова. Неужели ты ничего не понял?»
«Слишком мало, Господи. Помоги мне, пожалуйста».
«Ключ – Любовь, Джозеф. Ключ всегда Любовь».
«Но он любит Кристину де Шаньи».
«И что?»
«Я должен заставить её нарушить брачные обеты?»
«Я этого не говорил».
«Тогда я не понимаю».
«Ты поймёшь, Джозеф, ты поймёшь. Иногда для этого требуется немного терпения. Так, значит, этот Эрик пугает тебя?»
«Нет, Боже, не он. Когда я увидел его на крыше, а затем видел, как он выбегал из Лабиринта Зеркал, я почувствовал Нечто, исходящее от него: гнев, отчаяние, боль. Но не зло. Оно исходило от другого человека».
«Расскажи мне об этом другом».
«Когда мы прибыли в Парк Развлечений Кони-Айленда, Кристина и Пьер пошли в игрушечный магазин с Зазывалой. Я остался снаружи, чтобы погулять у моря. Потом я присоединился к ним в магазине, и увидал, что Пьер был с молодым человеком, который показывал ему магазин и разговаривал с ним. У него было белое как кость лицо, чёрные глаза, чёрные волосы и чёрный сюртук. Я подумал, что это управляющий магазином, но Зазывала сказал мне, что никогда не видел его до того утра».
«И он не понравился тебе, Джозеф?»
«Не в этом дело, Господи. В нём было что-то, отчего мороз подирал по коже. Может быть, причиной тому было моё ирландское происхождение? Вокруг него была аура Зла, которая заставила меня осенить себя крестным знамением, совершенно непроизвольно. Я увёл мальчика прочь, а он уставился на меня с чёрной ненавистью.
Это было впервые, когда я увидел его в тот день».
«А во второй раз?»
«Я шёл от экипажа, куда посадил мальчика, прошло полчаса. Я знал, что Кристина ушла с Зазывалой, чтобы осмотреть Лабиринт Зеркал. Маленькая дверка в здании открылась, и он выбежал оттуда. Он пробежал мимо репортёра, стоящего впереди меня, а пробегая мимо меня, остановился и вновь на меня уставился. Я снова ощутил тот же жуткий холод, что и раньше. Я задрожал. Кто это был? Что он хочет?»
«Я думаю, ты имеешь в виду Дариуса. Ты хочешь и его вернуть к Свету?»
«Я не думаю, что смогу».
«Ты прав. Он продал душу Маммоне, он вечный слуга бога золота… до того момента, пока не предстанет предо мной. Это он привёл Эрика к своему богу. Но Дариус не знает любви. В этом вся разница».
«Но он любит золото, Боже».
«Нет, он поклоняется золоту. В этом разница. Эрик тоже поклоняется золоту, но где-то в самой глубине своей измученной души он познал любовь, и может познать её снова».
«Значит, я всё же смогу вернуть его?»
«Джозеф, всякий, кто познал чистую любовь – за исключением любви к самому себе – может познать искупление».
«Но, как и Дариус, этот Эрик любит только золото, себя и чужую жену. Боже, я не понимаю».
«Ты ошибаешься, Джозеф. Он поклоняется золоту, ненавидит себя и любит женщину, которую – он знает – он не может получить. Но мне пора».
«Останься со мной, Господи, ещё немного!»
«Я не могу. На Балканах ужасная война. Сегодня прибудет много душ».
«Но где же я найду этот ключ? Ключ, который не является золотом, самим собой или женщиной, которую он не может получить?»
«Я сказал тебе, Джозеф. Ищи другую, более сильную любовь».
Газета New York Times, 4 декабря 1906
Вчера новая Манхэттенская Опера мистера Хаммерштейна открылась с тем, что может быть описано как непревзойдённый триумф. Если когда-нибудь в нашей дорогой стране вновь разразится Гражданская война, то это будет война за кресло в театре, так как весь Нью-Йорк был потрясён тем зрелищём, что мы вчера лицезрели.
Можно только предполагать, какие суммы потратили самые известные культурные династии нашего города на свои ложи и даже за места в партере. Но в любом случае цены наверняка взлетели до небес.
Манхэттенская Опера, которую мы теперь стараемся называть так, чтобы отличить от Метрополитен Опера, действительно величественное здание, богато изукрашенное, и один только зал может затмить любую залу в Метрополитен. А сейчас, за полчаса до того, как подняли занавес, я увидел тех, чьи имена вся Америка воспринимала как легенды, а они сияли как школьники, когда их сопровождали в их частные ложи.
Среди них были Мэлоны, Вандербильты, Рокфеллеры, Голды, Уитни и Пьерпонт-Морганы. Среди них был наш общий хозяин, вложивший огромное состояние и неиссякаемую энергию в то, чтобы создать Манхэттенскую Оперу, царь с сигарой, Оскар Хаммерштейн. По-прежнему ходил слух, что за спиной мистера Х. стоит другой, даже более богатый человек, таинственный финансист, которого никто никогда не видел, но если такой действительно существует, то здесь его не было.
Богатство галерей и роскошь впечатляли, также как и золото, тёмно-красный и сливовый цвет украшений неожиданно камерного и приятного зала. А что же новая опера и пение, которую мы все пришли послушать? И то и то было на таком высоком артистическом и эмоциональном уровне, каких я уже давно не видел.
Читатели этой статьи знают, что несколько недель назад мистер Хаммерштейн принял необычное решение. Он пошёл на риск и вместо оперы Беллини «Пуританин» поставил совершенно новую оперу в современном стиле, причём оперу неизвестного и загадочного американского композитора. Это был чудовищный риск. Он оправдал себя? На тысячу процентов.
Во-первых, «Ангел Шилоха» заручил присутствие виконтессы Кристины де Шаньи из Парижа, красавицы с голосом, который навеки запечатлелся в моей памяти, и я думаю, что вчера вечером я услышал лучшее пение на свете. Во-вторых, само произведение – настоящий шедевр по своей простоте и эмоциональности, никого не оставивший равнодушным в тот вечер.
История разворачивается во время войны, произошедшей всего лишь сорок лет назад, и потому имеющей огромное значение для любого американца – как с Севера, так и с Юга. В первом акте мы знакомимся с очаровательным молодым адвокатом из Коннектикута, Майлсом Риганом, который страстно влюблён в Юджинию Деларю, красивую дочку богатого плантатора из Вирджинии. Партию Майлса исполнял набирающий популярность американский тенор Дэвид Мелроуз. Затем пара на сцене обменялась своими клятвами и золотыми кольцами. В роли красавицы с Юга мадам де Шаньи была великолепна, а её чистый девичий восторг от предложения любимого мужчины выражался в арии «С этим кольцом навсегда» и передавался всем зрителям.
Владелец соседней плантации Джошуа Ховард в прекрасном исполнении Алессандро Гонци также добивался её руки, но с достоинством принял отказ, как и полагается джентльмену. Но к концу первого акта начали сгущаться тучи войны, и первые оружейные выстрелы раздались в форте Самтер. Началась война Союза с Конфедерацией. Юным любовникам приходится расстаться. Риган объясняет, что у него нет иного пути, как вернуться в Коннектикут и выступить на стороне Севера. Мисс Деларю должна остаться со своей семьёй, которая предана Югу. Акт заканчивается душераздирающим дуэтом, в котором любовники расстаются, не зная, встретятся ли они вновь.
Ко второму акту прошло уже два года. Юджиния Деларю вызвалась помогать в госпитале в качестве сестры милосердия сразу же после кровопролитного сражения под Шилохом. Мы видим её бескорыстную преданность по отношению к молодым солдатам со страшными ранениями, в военных формах обеих воюющих сторон. Бывшая изнеженная красавица с плантаций видит теперь всю грязь и боль прифронтового госпиталя. В единственной и очень трогательной арии она вопрошает: «Почему должны умирать эти молодые люди?»
Её бывший сосед и ухажёр – теперь полковник – Говард, командует полком, занимающим часть госпиталя. Он возобновляет свои ухаживания, пытаясь убедить её позабыть своего пропавшего жениха и вместо этого принять его ухаживания. Она уже практически решилась принять его предложение, когда привозят нового раненого. Он офицер Союза, ужасно искалечен при взрыве склада с артиллерийскими снарядами. Его лицо скрыто под повязками и ясно, что оно изуродовано без какой-либо надежды на выздоровление. Хотя он остаётся без сознания, но мисс Деларю узнаёт то золотое кольцо, что он предлагал ей два года тому назад. Несчастный офицер – действительно капитан Риган, и его партию по-прежнему исполняет Дэвид Мелроуз. Когда он приходит в себя, он быстро узнаёт свою бывшую невесту, но не осознаёт, что его самого также узнали, пока он был без сознания. Эта сцена полна скрытой иронии, когда, полностью беспомощный, наблюдая со своей койки, он видит, как в палату входит полковник Говард и ухаживает за мисс Деларю, стараясь убедить её в том, что её возлюбленный, вероятно, погиб, когда она и мы знаем, что он лежит в нескольких футах. Акт так и заканчивается на том, что капитан Риган понимает, что Юджиния знает, кто кроется за этими повязками, и, увидев себя первый раз в зеркале, убеждается, что его некогда привлекательное лицо навек изуродовано. Он пытается стащить револьвер у охранника и покончить с собой, но солдат-конфедерат и двое солдат Союза перехватывают его.
Третий акт – апофеоз, и очень трогательный. Полковник Говард объявляет, что бывший жених Юджинии – лидер отряда летучих рейдеров, совершающих вылазки и устраивающих засады, а потому как только его поймают, он будет отдан под военный трибунал и расстрелян.
Юджиния Деларю теперь в страшном замешательстве. Должна ли она предать Конфедерацию и утаить сведения, которыми она располагает, или предать человека, которого любит по-прежнему? В этот самый момент объявлено краткое перемирие для обмена пленными, считающимися окончательно hors de combat (вне боя). Человек с изуродованным лицом также будет включён в этот обмен; вагоны за ранеными конфедератами прибывают с Севера, чтобы забрать собственных раненых солдат, находящихся в плену у южан.
В этот момент я должен описать череду удивительных событий, которые произошли за кулисами в антракте. Кажется (и мои источники это подтверждают), что мистер Мелроуз впрыснул себе в горло смягчающее средство для увлажнения гортани. Наверное, там что-то было подмешано, потому что через несколько секунд он уже квакал как лягушка. Катастрофа!!! Вот-вот должен был подняться занавес. Затем появился дублёр, которого чудом нашли; его лицо было закрыто повязками, и он появился как раз вовремя.
Как правило, такие происшествия становятся ужасным разочарованием для публики, но в этом случае, судя по всему, все боги Оперы благоволили к мистеру Хаммерштейну. Дублёр, не указанный в программке и неизвестный мне, пел голосом, который мог сравниться с голосом великого синьора Гонци!
Мисс Деларю решила, что раз капитан Риган более не будет сражаться, она может не раскрывать то, что она знала. Когда вагоны уже были готовы отбыть на Север, полковник Говард узнал, что лидер Риганских райдеров был ранен и, скорее всего, находился в руках у конфедератов. Листовки, предлагающие награду за его поимку, были расклеены повсюду. Каждый солдат Союза, отправляемый на Север, сравнивался с набросками лица Ригана, но всё без толку, потому что теперь у капитана Ригана не было лица.
Пока солдаты ожидают своей отправки на Север, которая должна начаться на рассвете, мы слышим самую прелестную интерлюдию. Полковник Говард, исполняемый самим великим Гонци, всё действие сопровождался молодым адъютантом, мальчиком не более чем тринадцати лет. До сего момента он не издал ни звука, но когда один из солдат Союза пытается извлечь мелодию из своей скрипки, мальчик тихо забирает у него инструмент и играет прекрасную мелодию так, словно в его руках – инструмент самого Страдивари. Когда один из раненых солдат спрашивает, может ли он спеть песню на эту мелодию, мальчик откладывает скрипку и поёт арию дискантом такой чистоты, что у всех встаёт комок в горле. Когда я изучил программку, чтобы узнать его имя, я выяснил, что это – ни кто иной, как Пьер де Шаньи, то есть сын самой дивы. Весь в мать.
В заключительной, наполненной пафосом сцене мисс Деларю и её жених прощаются. Мадам де Шаньи пела на протяжении всей оперы голосом, который обычно описывают как ангельский, но сейчас, кажется, её голос поднялся на вокальные высоты такой необыкновенной красоты, которую я никогда доселе не слышал. Когда она начала петь арию «Встретимся ли мы снова», то казалось, что она поёт из глубины сердца, а когда неизвестный певец вернул ей кольцо, она отдала его ему со словами: «Возьми обратно эти узы». Я увидел, как тысячи батистовых платочков взлетели к лицам всех леди Нью-Йорка.
Этот вечер навсегда останется в сердцах и умах всех, кто в тот вечер был там. Клянусь, что видел, как обычно сдержанный маэстро Кампанини плакал, когда мадам де Шаньи, стоя одна на сцене и освещённая только свечами в темноте больничной палаты, завершила оперу арией «О, жестокая война!»
Было тридцать семь вызовов на бис, аплодировали стоя, а затем я попытался выяснить, что случилось с мистером Мелроузом и той жидкостью, что он впрыснул себе в горло.
Если вся труппа была на высоте, а оркестр под управлением синьора Кампанини был великолепен, то весь вечер принадлежал молодой даме из Парижа. Её красота и очарование уже покорили всю «Уолдорф-Асторию», а теперь волшебная чистота её голоса завоевала сердце каждого любителя оперы, которому посчастливилось в тот вечер присутствовать в Опере.
Какая трагедия, что скоро она должна отбыть. Она будет петь ещё пять вечеров, а затем уедет в Европу, чтобы выступать в Ковент-Гардене. Её место займёт в следующем месяце Нелли Мелба, другой триумф Оскара Хаммерштейна. Она также живая легенда, и это также будет её нью-йоркским дебютом, но ей придётся сильно постараться, потому что вряд ли те, кто были сегодня здесь, скоро забудут La Divina.
А что же с Метрополитен? Среди великих династий, поддерживающих Метрополитен, несмотря на явное удовольствие, доставленное им новым шедевром, я заметил обмен взглядами, которые вопрошали друг у друга: «И что теперь?» Ясно, что, несмотря на более маленький зал, Манхэттенская Опера – гораздо лучшее здание, огромная сцена, самые последние технологии и необыкновенные удивительные декорации. Если мистер Хаммерштейн продолжит предлагать нам то же самое качество, что он предложил прошлым вечером, то Метрополитен придётся очень и очень стараться, чтобы сравняться с ним.
Society Column, New York World, 4 декабря 1906
Существуют разные типы вечеринок, но, безусловно, вечеринка, прошедшая вчера в новой Манхэттенской Опере следом за триумфальной премьерой «Ангела Шилоха», должна считаться вечеринкой десятилетия.
Хотя я и посещаю от имени New York World все общественные события в течение всего года, я искренне могу сказать, что никогда ещё не видала столько американских знаменитостей под одной крышей.
Когда, наконец, после всех оваций и вызовов на поклоны опустился занавес, всё светское общество двинулось по направлению к крытой галерее на 34-й Вест-стрит, где их уже ожидала транспортная пробка из колясок и карет. Там толпились те, кому не посчастливилось попасть на вечеринку. Те из публики, у кого были приглашения, задержались немного, а затем поднялись на поспешно возведённые помосты над оркестровой ямой, а затем уже и на сцену. Другие прошли через служебный вход.
Нашим хозяином был табачный магнат мистер Оскар Хаммерштейн, спроектировавший, построивший её и ныне владеющий ею – Манхэттенской Оперой. Он вышел на середину сцены и лично поблагодарил каждого из гостей за то, что они пришли. Среди них были имена, прямо ассоциирующиеся с Нью-Йорком, например владелец New York World мистер Джозеф Пулитцер.
Сама сцена в этот момент служила прекрасной декорацией для вечеринки, поскольку мистер Хаммерштейн сохранил стиль южного особняка, и получилось так, что мы как бы собрались под его кровлей. По всему периметру рабочие сцены расставили старинные антикварные столы, ломящиеся от яств и напитков, и в том числе установили и замечательный бар, где, кроме всего прочего, присутствовали шесть официантов, обязанностью которых было следить за тем, чтобы ни одного гостя не мучила жажда.
Мэр Джордж МакКлеллан быстро смешался с Рокфеллерами и Вандербильтами, в то время как толпа всё прибывала и прибывала. Вся эта вечеринка давалась в честь молодой примадонны виконтессы де Шаньи, которая только что с таким триумфом выступила на этой самой сцене, и потому-то самые знаменитые люди Нью-Йорка так стремились познакомиться с ней.
Она отдыхала в своей гримёрной, а её забрасывали поздравительными записками и букетами цветов, которые поступали в таком количестве, что их отсылали в госпиталь Бельвью по её личной просьбе, а также приглашениями в самые знаменитые дома города. Пробираясь сквозь шумящую толпу, я высматривала тех, чьи выходки могли привлечь внимание читателей New York World, и набрела на двух молодых актёров: Д.У. Гриффита и Дугласа Фербенкса, мирно беседующих друг с другом. Мистер Гриффит, который только что отыграл в Бостоне, проинформировал меня, что он играл с идеей покинуть Новую Англию и перебраться в солнечную деревушку за пределами Лос-Анджелеса, где он собирался посвятить себя (как это ни дико звучит), новой форме развлечения под названием байограф. Определенно в это понятие входили движущиеся картинки на целлулоидной ленте. Я слышала, как мистер Фербенкс сказал, смеясь, своему приятелю, что когда он станет звездой на Бродвее, он может поехать за ним в Голливуд, если только из этой затеи с байографом что-нибудь выйдет. В этот самый момент появился высокий моряк и объявил громким голосом: «Дамы и господа, президент Соединённых Штатов Америки».
Я с трудом могла поверить собственным ушам, но это была правда: через секунду появился президент Тедди Рузвельт, в своих знаменитых очках, с радостной улыбкой. Пожимая всем руки, он продвигался сквозь толпу. Он был не один, так как имел заслуженную репутацию личности, окружающей себя самыми колоритными членами нашего общества. Через несколько минут я обнаружила, что мою руку сжимает со всей своей чудовищной силой чемпион мира в тяжёлом весе Боб Фитцсиммонс, а рядом стоял другой бывший чемпион, моряк Том Шарки и нынешний чемпион канадец Томми Бёрнс. Я чувствовала себя мошкой среди этих огромных мужчин.
В этот самый момент в дверях появилась сама звезда. Она спустилась вниз под гром аплодисментов, включая аплодисменты президента, которого собирался представить ей мистер Хаммерштейн. Со старомодной галантностью мистер Рузвельт взял её руку в свои и поцеловал, чем привёл в восторг всех присутствующих. Затем он поприветствовал синьора Гонци, а также всех остальных членов труппы, в то время как мистер Хаммерштейн их представлял.
Когда все формальности окончились, наш шаловливый Главный Слуга Народа, взяв прелестную французскую аристократку под руку, повёл её по комнате, чтобы представить её тем, кого знал лично. Она была особенно рада познакомиться с полковником Биллом Коди, Буффало Биллом собственной персоной, чьи шоу в духе Дикого Запада так восторгают толпу за рекой, в Бруклине. С ним был никто иной, как Сидящий Бык, которого я никогда раньше не видела. Как и все остальные, я помнила, как в детстве с ужасом узнала, что индейцы племени Сиу сделали с нашими бедными парнями в Литтл-Биг Хорн, но в то же время здесь сейчас сидел этот спокойный старый человек, выглядящий таким же древним, как Чёрные Холмы, делая Жест Мира нашему президенту и его французской гостье.
Я подобралась поближе к окружению президента и услышала, как Тедди Рузвельт представляет мадам де Шаньи новому мужу своей племянницы, и скоро мне представился шанс перекинуться несколькими словами с этим удивительно симпатичным молодым человеком. Он только что вернулся из Гарварда, и сейчас учится в Колумбийской юридической школе в Нью-Йорке. Конечно, я спросила его, собирается ли он посвятить себя политической карьере подобно его дяде, и он ответил, что когда-нибудь, возможно, займётся этим. Так что, возможно, мы когда-нибудь услышим ещё о Франклине Делано Рузвельте.
Вечеринка вновь оживилась, еда и напитки циркулировали, и я заметила, что в углу стоит рояль, за которым сидит молодой человек, играющий приятную лёгкую музыку, которая так сильно контрастировала с серьёзными ариями оперы. Им оказался молодой русский эмигрант, говорящий с сильным акцентом, который объяснил, что это мелодии его собственного сочинения, и он хочет когда-нибудь стать знаменитым композитором. Ну ладно, удачи, Ирвинг Берлин.
В начале торжеств, казалось, отсутствовала только одна персона, с которой все хотели бы познакомиться и поздравить её – неизвестный певец, заменивший Дэвида Мелроуза в роли несчастного капитана Ригана. Сначала думали, что его отсутствие объясняется тем, что трудно снять грим, закрывающий большую часть его лица. Остальная труппа спокойно прогуливалась, представляя яркое зрелище голубых мундиров солдат Союза и серых плащей солдат-конфедератов, но даже те, что играли раненых солдат, уже сняли свои повязки и отбросили свои костыли. Но этого таинственного певца так и не было.
Его появление состоялось в главном дверном проёме лестницы, ведущей вниз, на сцену, где происходила вечеринка. И что это было за краткое появление! Неужели этот удивительно талантливый певец настолько застенчив! Многим из здесь собравшихся это чувство совершенно не присуще, хотя кое-кому всё же известно.
Когда он появился, я заметила, что на нём по-прежнему этот ужасный грим и повязка, закрывающая большую часть его лица: были видны лишь его глаза и линия челюсти. Его рука лежала на плече мальчика, который также столь удивил нас своим пением, на плече Пьера, сына мадам де Шаньи. Он что-то шептал на ухо мальчику, а ребёнок кивал в знак понимания.
Мадам де Шаньи сразу же заметила их, и на её лице, как мне показалось, промелькнуло выражение страха. Её глаза не отрывались от глаз этого человека, она побледнела, глядя на своего сына рядом с этим человеком в форме воина Союза, а её рука непроизвольно поднялась ко рту. Затем она быстро взбежала вверх по лестнице к этому странному человеку, в то время как играла музыка, а толпа болтала и смеялась.
Я видела, как в течение нескольких мгновений эти двое беседовали друг с другом крайне оживлённо. Мадам де Шаньи сняла руку певца с плеча своего сына и сделала знак мальчику спуститься вниз по лестнице, что мальчик и сделал, наверняка стремясь получить поскорее свою заслуженную содовую. Только тогда дива, наконец, улыбнулась и рассмеялась, словно испытав облегчение. Делал ли он ей комплимент по поводу её прекрасного выступления, или она боялась за мальчика?
Наконец я увидела, как он передал ей какое-то послание, которое она зажала в ладошке, а затем спрятала за корсаж. Затем он исчез, а примадонна спустилась вниз по лестнице, чтобы присоединиться к вечеринке. Я не думаю, что кто-либо ещё заметил эту странную сцену.
Уже было далеко зá полночь, когда все гости, очень уставшие, но очень довольные, отправились по своим отелям и домам. Я, конечно же, поспешила в редакцию New York World, чтобы сделать всё возможное для того, дорогие читатели, чтобы вы получили возможность скорее узнать обо всём, что произошло вчера в Манхэттенской Опере.
Факультет журналистики, Колумбийский Университет, Нью-Йорк, март 1947
Дамы и господа, юные американцы, стремящиеся за один день стать великими журналистами, поскольку мы с вами никогда не встречались, позвольте мне представиться. Меня зовут Чарльз Блум. Я работаю журналистом в основном в этом городе почти пятьдесят лет.
Я начал работать в начале века в качестве мальчишки-посыльного в старой New York American. К 1903 году я убедил дирекцию газеты перевести меня на более высокую должность главного репортёра городской редакции, который ежедневно сообщает обо всех событиях в городе.
За много лет я был свидетелем и описывал множество историй, некоторые из них были героическими, а некоторые имели огромное значение, некоторые изменили течение нашей и мировой истории, а некоторые были просто трагическими. Я освещал вылет Чарльза Линдберга с туманного взлётного поля, когда он отправлялся в полёт через Атлантику; я освещал инаугурацию Франклина Д. Рузвельта и его кончину два года спустя. Я никогда не был в Европе во время Первой мировой войны, но провожал солдат, отправлявшихся из порта на поля Фландерса.
Я ушёл из American, где я близко сдружился с коллегой по имени Дэймон Раньон и перешёл в Herald Tribune, а затем и в Times.
Я освещал убийства и самоубийства, войны мафии и выборы мэров, войны и договоры, благодаря которым они заканчивались, знакомился со знаменитостями и с эмигрантами со Скид-Роу, я общался с великими и могучими мира сего, с бедными и сирыми, описывал деяния великие и добрые, а также подлые и жестокие. Все это происходило в этом городе, который никогда не умирает и никогда не спит. Во время последней войны меня должны были послать в Европу, и я летел с нашими БИ-17 через Германию – признаться, это меня напугало до чёртиков – и видел, как Германия сдалась… уже почти два года назад. Моим последним заданием было освещение Потсдамской конференции летом сорок пятого года. Там я встречался с британским лидером Уинстоном Черчиллем, который потерял свой пост прямо в середине Конференции и был заменён свои преемником Климентом Эттли, а также с нашим собственным президентом Трумэном и даже с самим Главнокомандующим Сталиным, который, как я боюсь, скоро перестанет быть нашим другом и станет нашим врагом.
По моему возвращению меня ждал уход на пенсию, я сам предпочёл уйти до того, как меня выставят, и получил любезное предложение от декана этого факультета читать здесь лекции, чтобы попытаться научить вас тем вещам, которые я узнал за свою жизнь.
Если кто-нибудь спросил бы меня, какие качества должны быть у хорошего журналиста, я бы сказал, что их должно быть четыре: прежде всего ты должен не только видеть, наблюдать и описывать, но и понимать. Пытайтесь понять людей, с которыми встречаетесь, и события, которые происходят. Есть старинная поговорка: всё понять – значит всё простить. Человек не может понять всё, так как он не совершенен, но он должен попытаться. Поэтому мы стремимся рассказать о том, что произошло тем, кто не был там, но хотел бы знать. Потому что в будущем История скажет, что мы были свидетелями; что мы видим больше, чем политики, гражданские лица, банкиры, финансисты, магнаты и обычные люди. Потому что они живут в своих собственных замкнутых мирах, а мы были повсюду. Если мы были плохими свидетелями, не понимая того, что видели и слышали, мы просто передаём ряд данных, предавая лжи столько достоверности, что это создаёт ложную картину.
Во-вторых, никогда не переставайте учиться, будьте как белки, сортируйте информацию и примечайте всё, что попадается вам на пути. Вы никогда не будете знать, что эта крошечная щепотка информации может послужить объяснением чему-то необъяснимому.
В-третьих, у вас должен быть нюх на новости: речь идёт о шестом чувстве, об осознании того, что что-то идёт не так, ощущении, что есть что-то странное, но никто больше этого не замечает. Если вы никогда не разовьёте это чутьё, то, может быть, вы будете компетентным и любознательным, но все интересные новости будут проходить мимо вас, вы будете посещать все официальные мероприятия, где вам будут говорить, что от вас хотят узнать. Вы будете честно сообщать всё, что от вас требуется, ложное оно будет или истинное. Вы будете получать свой чек об оплате и идти домой с осознанием честно выполненной работы, но без особенного чутья вы никогда не зайдёте в бар, – на адреналине, понимая, что только что раскрыли самый крупный скандал года, – потому что вы заметили что-то странное в случайном замечании, колонку подделанных данных, неоправданное освобождение, необоснованное обвинение, а ваши коллеги не смогли обнаружить этого. Ничто так не привлекает в нашей работе, как этот адреналин. Это всё равно, что выиграть Гран-при, и вы знаете, что только что смоги раздобыть эксклюзивный материал и послать своих конкурентов к чёрту.
Мы, журналисты, никогда не предназначались для любви. Как и полицейским нам приходится с чем-то мириться, когда мы выбираем свою необычную профессию. Хотя не любить нас могут, но великие и могучие мира сего в нас нуждаются.
Кинозвёзды могут отталкивать нас, идя к своему лимузину, но если пресса не упоминает о них и их фильмах, не упоминает о них и не печатает их фотографии или не освещает их жизнь в течение парочки месяцев, их агенты вскоре сами подают голос, чтобы привлечь наше внимание.
Политики могут обличать нас, находясь у власти, но попробуй проигнорировать их в тот момент, когда они баллотируются на выборах или хотят сообщить о каком-то триумфе… тогда они сами будут просить вас, чтобы вы о них написали.
Великим и могучим мира сего нравится смотреть сверху вниз на прессу, но как же они все нуждаются в нас! Потому что они живут благодаря тому освещению, что даём им мы. Звёзды спорта хотят, чтобы о них писали, а спортивные фанаты хотят знать о них; все великосветские дамы выпроваживают нас через чёрный ход, но если мы не посещаем их благотворительные балы и мероприятия, они просто сходят с ума.
Журнализм – это форма власти. Если эту власть неправильно использовать, она превратится в тиранию; если эту власть использовать правильно, то она становится необходимым инструментом, без которого общество не может выжить и процветать. И тут мы приходим к четвертому правилу: нельзя никогда присоединяться к ним, и нельзя притворяться, что мы только для сопоставления якобы присоединились к сильным мира сего. Наша задача расследовать, раскрывать, проверять, обнаруживать, задавать вопросы и исследовать. Наша задача состоит в том, чтобы не доверять тому, что нам говорят, пока не будет доказано, что это правда. Из-за того, что у нас есть такая власть, нас осаждают шарлатаны, обманщики, мошенники: в финансовой, коммерческой, промышленной сфере, в сфере шоу-бизнеса, но больше всего в политике.
Вашими хозяевами должны быть Истина и читатели и больше никто. Никогда не трусьте, никогда не позволяйте себя подчинять и никогда не забывайте, что читатель с его монетами имеет столько же права на ваши усилия и ваше уважение, как и слышать правду от Сената. Поэтому оставайтесь скептическими перед лицом власти и привилегий, лишь тогда вы будете соответствовать нашей профессии.
И теперь, поскольку время уже позднее и вы устали от учения, я заполню оставшийся промежуток, рассказав вам историю. Эта история об истории. Нет, этой истории я не был триумфальным героем, скорее наоборот. Это была история, чьё развитие я не смог заметить, потому что был ещё молодым и неопытным, и не смог понять, чему я явился свидетелем.
Это была также единственная история, о которой я не писал. Никогда не писал о ней статей, хотя в архивах о ней сохранилось несколько фактов, впоследствии предоставленных прессе полицией. Но я был там; я всё видел; я должен был предугадать всё, но я не смог. Именно поэтому я никогда не писал о ней, но ещё отчасти и потому, что существуют вещи, происходящие с людьми, вещи, которые, будучи раскрыты, могут этих людей погубить. Некоторые из них заслуживают того: нацистские генералы, боссы мафии, коррумпированные чиновники и продажные политики. Но некоторые люди не заслуживают быть уничтоженными, и жизнь их уже так трагична, что если выставить их горе на обозрение, это только усилит их боль. И всё это только ради нескольких строчек в газете, в которую завтра завернут рыбу? Возможно, хотя даже если бы я работал тогда на Рэндольфа Херста и его «жёлтую прессу», и если бы редактор узнал, чему я был свидетелем, всё равно эта история была для меня слишком печальна, чтобы я написал о ней. Теперь, сорок лет спустя, это больше не имеет значения.
Это произошло зимой 1906 года. Мне было 24 года, я был мальчишкой с нью-йоркских улиц и был очень горд тем, что работал репортёром в American. Когда я оглядываюсь назад, то сам удивляюсь собственному бесстыдству. Я был очень молод, доволен собой и понимал крайне мало.
В тот декабрь в город прибыла одна из самых знаменитых оперных певиц в мире – Кристина де Шаньи. Она прибыла, чтобы блистать на открытии новой Манхэттенской Оперы, той, что закрылась три года назад. Ей было тогда 32 года, она была молода и очаровательна. Вместе с ней прибыл её двенадцатилетний сын Пьер, горничная и учитель мальчика, ирландский священник по имени Джозеф Килфойл. Плюс прибыло ещё двое секретарей-мужчин. Она прибыла без своего мужа за шесть дней до открытия Оперы, состоявшейся 3 декабря, а её муж присоединился к ней, приплыв 2 декабря. Его задержали дела с его угодьями в Нормандии.
Я ничего не понимаю в опере, но её появление вызвало переполох, потому что до того ни один певец её уровня не пересекал Атлантику, чтобы выступать в Нью-Йорке. Она была главным событием для города. Благодаря удаче и старомодной галантности мне удалось убедить её сделать меня своим гидом по Нью-Йорку. Это была работа моей мечты. Её так осаждала пресса, что импресарио, пригласивший её – Оскар Хаммерштейн – запретил общение с прессой до торжественной премьеры, а тут у меня был доступ в её апартаменты в «Уолдорф-Астории» и я мог ежедневно писать отчёты о её жизни и встречах. Благодаря этому моя карьера в American пошла в гору.
И всё же что-то загадочное и странное происходило, и мне удалось это заметить. Под этим странным я подразумеваю загадочную фигуру человека, появлявшегося и исчезавшего по своей воле и явно игравшего какую-то тайную роль.
Сначала было письмо, которое лично привёз адвокат из Франции. Благодаря чистому совпадению я помог доставить это письмо в офис одной из самых богатых и влиятельных корпораций в Нью-Йорке. Там в конференц-зале я мельком увидел человека, который стоял за корпорацией, и которому было адресовано письмо. Он смотрел прямо на меня через специальное отверстие в стене, и у него было ужасное лицо, закрытое маской. Я мало об этом думал, да и никто мне всё равно не верил.
Через четыре недели выступление примадонны, которая должна была участвовать в премьере, открывающей новую Оперу, было отменено, и французская дива была приглашена за астрономическую плату. Французская дива из Парижа. Ходили слух, что у Оскара Хаммрштейна был свой секрет, и что гораздо более богатый и незримый финансовый партнёр повелел ему сделать это изменение. Я должен был заподозрить здесь связь, но не заподозрил.
В тот день, когда леди ступила на причал на Гудзоне, этот странный призрак вновь появился. На этот раз я его не видел, но видел мой коллега. Описание было таким же: одинокая фигура в маске, стоящая на крыше склада и наблюдающая за прибытием примадонны из Парижа в Нью-Йорк. Но и здесь я не смог усмотреть связи. Позже стало очевидным, что это именно он сделал так, чтобы она приехала сюда, приказав это Хаммерштейну. Но зачем? Со временем я узнал, но к тому времени было уже слишком поздно.
Как я и сказал, я встретился с этой дамой, кажется, я ей понравился, и она пригласила меня в свои апартаменты для эксклюзивного интервью. Её сын распаковал шкатулку от неизвестного, и это была музыкальная шкатулка в форме обезьянки. Когда мадам де Шаньи услышала мелодию, которую играла эта шкатулка, то у неё стало такое лицо, как будто её ударило молнией. Она прошептала: «„Маскарад“, двенадцать лет назад. Должно быть, он здесь». И больше ничего.
Она страстно желала выяснить происхождение шкатулки, и я подумал, что она должна быть из игрушечного магазина с Кони-Айленда. Два дня спустя мы отправились туда, и я служил проводником. Снова там произошло нечто странное, и снова я ничего не заподозрил.
Вся наша делегация состояла из меня, примадонны, её сына Пьера и его учителя, отца Джо Килфойла.
Поскольку меня не интересовали игрушки, я отдал мадам де Шаньи и её сына на попечение Зазывалы, который тогда заведовал всей ярмаркой развлечений. Я сам не заходил в игрушечный магазин. Но должен был это сделать, потому что позже я узнал, что человек, который показывал мальчику и его матери игрушечный магазин, был очень опасным человеком по имени Мальта, которого я за несколько недель до того видел, когда относил письмо из Парижа, но тогда его звали Дариусом. Позже я узнал от Зазывалы, который всё это время был там, что этот человек предложил свои услуги в качестве эксперта по игрушкам, но на самом деле всё это время втихаря допрашивал мальчика о его родителях.
В этот самый момент я гулял по берегу моря с католическим священником, пока мальчик и его мать осматривали игрушки внутри магазина. Судя по всему, там была куча этих игрушечных обезьянок, но ни одна из них не играла той странной мелодии, что я впервые услышал в апартаментах дивы в «Уолдорф-Астории».
Затем она пошла вместе с Зазывалой – посмотреть на место под названием «Лабиринт Зеркал». И снова я туда не пошёл. В любом случае меня туда не приглашали. Наконец я вернулся на ярмарку, посмотреть, закончился ли осмотр, и не собираются ли все вернуться на Манхеттен.
Я видел, как ирландский священник провожает мальчика до коляски, которую мы наняли на железнодорожной станции, и заметил, но смутно, ещё одну коляску, которая стояла практически рядом с первой. Это было очень странно, потому что больше никого не должно было быть на ярмарке.
Я уже был на полпути к воротам, когда появилась фигура, бегущая по направлению ко мне и, кажется, бегущая в панике. Это был Дариус. Он был исполнительным директором корпорации, владельцем которой оказался тот загадочный человек в маске. Я думал, что он бежал ко мне, но он пробежал мимо, словно меня там и не было. Он бежал из Лабиринта Зеркал, он кричал что-то, но не мне, а, казалось, морскому ветру. Я не мог понять, что он кричит. Это был не английский, но поскольку у меня был хороший слух, я взял карандаш и записал то, что, как мне показалось, я слышал, хотя и не понимал значения.
Позже, гораздо позже, я вернулся на Кони-Айленд и поговорил с Зазывалой, который показал мне записи, что он вёл, и в которых он отметил всё, что произошло в Лабиринте Зеркал, пока я гулял по берегу моря. Если бы я вчитался в этот отрывок, я бы понял, что происходит вокруг меня и смог бы это предотвратить. Но я не вчитывался в записи Зазывалы и не понял трёх слов на латыни.
Вам это сейчас может показаться странным, молодёжь, но в то время одежда было очень формальной. Молодым людям полагалось всё время носить костюмы, часто с жилетами, да ещё с накрахмаленными белыми воротничками и манжетами. Беда заключалась в том, что счета из прачечной были такими огромными, что молодые люди со скудной зарплатой не могли позволить себе такие костюмы. Поэтому многие из нас носили съёмные целлулоидные воротнички и манжеты, которые можно было снять на ночь, быстро почистить влажной тряпочкой, и благодаря этому рубашку можно было носить несколько дней, но с чистыми воротничками и манжетами. И вот, хотя блокнот был в кармане моего пиджака, я написал слова, выкрикнутые Дариусом, на манжете.
Он казался полусумасшедшим, когда бежал мимо меня, совершенно не похожим на того хладнокровного исполнительного директора, встреченного мной в переговорной. Его чёрные глаза были широко распахнуты и вытаращены, его лицо было бледно как череп, его длинные чёрные волосы развевались на ветру. Я проследил за ним взглядом и видел, как он пробежал к воротам парка. Там он столкнулся с ирландским священником, который запихнул Пьера в коляску и возвращался поглядеть, где его нанимательница.
Дариус остановился при виде священника, и они несколько секунд таращились друг на друга. Даже находясь в тридцати ярдах на холодном ветру, я почувствовал напряжение. Они были похожи на двух питбулей, встретившихся накануне схватки. Потом Дариус побежал к своей коляске и отъехал.
Отец Килфойл вышел на дорожку, причём вид у него был мрачный и задумчивый. Мадам де Шаньи вышла из Лабиринта Зеркал бледная и дрожащая. Я был в самом центре драмы и не мог понять, чему я был свидетелем. Мы поехали обратно на станцию, а затем на Манхеттен в полной тишине, только мальчик весело болтал со мной о магазине игрушек.
Последнюю улику я получил через три дня. Премьера новой оперы была подлинным триумфом. Правда, я не помню её названия, но опера меня никогда особенно и не интересовала. Мадам де Шаньи пела как ангел небесный, а вся публика была в слезах. Затем была потрясающа вечеринка прямо на сцене. Президент Тедди Рузвельт был там со всеми супербогатыми ньюйоркцами. Там были знаменитые боксёры, был Ирвинг Берлин, был Буффало Билл. Да, юная леди, я с ним встречался. И все отдавали дань молодой оперной диве.
Действие оперы разворачивалось во время американской гражданской войны, а главной декорацией служил фасад помещичьего дома на виргинской плантации. Передняя дверь дома поднималась вверх, а ступени располагались с обеих сторон на уровне сцены. Посреди торжеств в дверном проёме появилась мужская фигура.
Я сразу узнал его или подумал, что узнал. Он был одет в униформу по своей роли: это была роль раненого капитана союзных войск, с лицом, полностью закрытым повязками. Это он исполнял страстный дуэт с мадам де Шаньи в последнем акте, когда он вернул ей их обручальное кольцо. Было странным, что, несмотря на то, что опера закончилась, повязка по-прежнему закрывала его лицо. Потом я понял, почему. Это был Призрак. Таинственная фигура, которая, казалось, владела всем Нью-Йорком, тот, кто помог возвести Манхэттенскую Оперу благодаря своим деньгам, и благодаря которому французская аристократка переплыла Атлантику, чтобы петь в Нью-Йорке. Об этом я узнал позже, но уже слишком поздно.
Я разговаривал с виконтом де Шаньи в это время, с обаятельным человеком, который гордился успехами своей жены и был в восторге оттого, что только что встретился с нашим президентом. Через его плечо я увидел, как примадонна поднялась по лестнице и заговорила с этой тёмной фигурой, про которую я думал, что это Призрак. Я знаю, что это был он. Это не мог быть никто другой, и казалось, что у него была над ней какая-то власть. Я ещё тогда не понял, что они знали друг друга ещё двенадцать лет назад в Париже, и даже ещё гораздо ближе.
Прежде чем они расстались, он вложил ей в ладошку маленькую записку, которую она спрятала за корсаж. Затем он исчез как всегда. Он мог быть в одном месте в одну секунду, а в следующую уже исчезнуть.
В конкурирующей с нами газете был репортёр, ведущий светскую хронику – в New York World – пулитцеровском прихвостне. На следующий день она написала, что видела этот инцидент, но она думала, что никто другой его не заметил. Она ошибалась. Я заметил. Но я видел кое-что ещё. Я не спускал глаз с леди в течение всего вечера, и естественно, через некоторое время она достала записку и прочла. Когда она прочла, то, оглянувшись, скомкала записку в маленький шарик и выбросила его в мусорную корзину, куда выкидывали опустошённые бутылки и грязные салфетки. Через несколько мгновений я достал его оттуда. На тот случай, если вам интересно, она у меня сегодня с собой.
В тот вечер я просто запихал её к себе в карман. Она лежала в течение недели на моём туалетном столике в моей квартире, а позже я сохранил её как напоминание о тех событиях, которые разворачивались на моих глазах. В записке говорится: «Позволь мне увидеть мальчика всего один раз. Позволь мне сказать ему последнее прости. Пожалуйста. В тот день, когда ты поплывёшь домой. На рассвете. В Бэттери-Парк. Эрик».
Тогда и только тогда я сложил части мозаики вместе. Тайный поклонник ещё до её замужества, двенадцать лет назад в Париже. Невознаграждённый влюблённый, иммигрировавший в Америку и ставший достаточно богатым и могущественным, чтобы устроить её приезд и выступление в его собственном оперном театре. Трогательно, но больше годится для романтичной леди-романистки, чем для прожжённого уличного нью-йоркского репортёра, каким я себя полагал. Но почему он был в маске? Почему не пришёл встретиться с ней как все? Этим вопросам я до сих пор не нашёл ответа. И тогда тоже, и это была моя ошибка.
Как бы там ни было, леди пела шесть вечеров. Каждый раз она покоряла весь театр. 8 декабря было её последнее выступление. Другая примадонна, Нелли Мелба, единственная в мире соперница французской аристократки, должна была прибыть 12-го. Мадам де Шаньи, её супруг, сын и её свита должны были отплыть на борту RMS City of Paris, направляясь в Саутгемптон, Англия, для выступлений в Ковент-Гардене. Их отплытие было назначено на 10 декабря, и в знак дружбы она дала мне понять, что я могу быть в это время на Гудзоне и проводить её. К тому времени я был воспринимаем всем её окружением почти наравне с членами её семьи. В уединении её личной гримёрной я мог получить моё последнее эксклюзивное интервью для New York American. Потом я мог вернуться к убийствам, пулям и боссам Таммани Холла.
Ночью 9-го я плохо спал. Я не знаю, почему, но вы все здесь понимаете, что если выдаётся такая ночка, нет смысла пытаться уснуть опять, лучше встать и покончить с этим. Итак, я встал в 5 часов утра. Я умылся и побрился, затем оделся в мой самый лучший тёмный костюм. Я пристегнул твёрдый воротничок и завязал галстук. Не раздумывая, взял два жёстких целлулоидных белых манжета из полудюжины на туалетном столе и нацепил их. Поскольку я проснулся столь рано, я подумал, что я могу тоже пойти в «Уолдорф-Асторию» и присоединиться к семейству де Шаньи за завтраком. Чтобы сэкономить на кэбе, я прогулялся, прибыв в десять минут восьмого. Ещё было темно, но в комнате для завтраков уже одиноко сидел отец Килфойл с чашкой кофе. Он радостно поприветствовал меня и затем поманил к себе.
«А, мистер Блум, – сказал он, – итак, мы должны покинуть ваш прекрасный город. Пришли нас проводить, не так ли? Очень мило с вашей стороны. Но немного горячей овсянки и тост зарядят вас на весь день. Официант…» Вскоре к нам присоединился сам виконт, и они со священником обменялись несколькими словами на французском языке. Я их не понимал, и спросил, присоединятся ли к нам виконтесса и Пьер. Отец Килфойл сделал знак виконту и сказал мне, что мадам де Шаньи ушла в комнату Пьера присмотреть за его сборами, и было очевидно, что именно об этом он только что услышал на французском. Я полагал, что знаю лучше, но ничего не сказал. Это было частное дело, и ко мне не имело отношения то, что леди пожелала ускользнуть, чтобы сказать прощай своему странному спонсору. Я ожидал, что около восьми она подкатит к дверям в щегольском кэбе и поприветствует нас со своей обычной пленительной улыбкой и очаровательными манерами.
Так мы и сидели втроём, и чтобы поддержать беседу, я спросил священника, понравился ли ему Нью-Йорк. «Да, очень, – ответил он. – Очень милый город. В нём много моих соотечественников». – «А Кони-Айленд?» – спросил я. При этом вопросе он помрачнел.
«Странное место, – сказал он. – И люди там странные». – «Вы имеете в виду Зазывалу?» – уточнил я. – «И его и других», – сказал он. – «А, так вы имеете в виду Дариуса», – сказал я. Наконец-то он повернулся и посмотрел на меня. Его голубые глаза были похожи на буравчики.
«Откуда вы его знаете?» – спросил он. – «Я однажды встречал его», – ответил я. – «Скажите мне, где и когда», – попросил он, но это было больше похоже на приказ, чем на просьбу. Та афера с письмом казалась мне достаточно безобидной, поэтому я рассказал, что произошло между мной и французским юристом Дюфором, а также о нашем визите в пентхаус на вершине самого высокого здания в городе. Мне так никогда и не приходило в голову, что отец Килфойл, кроме того, что был учителем мальчика, являлся также духовникóм виконта и виконтессы.
Виконт де Шаньи ещё до начала разговора, явно устав от незнания английского языка, извинился и ушёл наверх. Я продолжил свой рассказ, добавив, что был очень удивлён, когда Дариус пробежал мимо меня в Парке Развлечений, причём у него был отчаянный вид, и он прокричал эти три непонятных слова. Да ещё эти их «гляделки» с отцом Килфойлом… Священник слушал мою историю в неодобрительном молчании, а затем спросил: «Вы помните, что он кричал?»
Я объяснил ему, что он кричал по-иностранному, и что я записал это на моих целлулоидных манжетах.
В этот момент вернулся месье де Шаньи. Он выглядел обеспокоенным и быстро заговорил по-французски с отцом Килфойлом, который перевёл это мне.
«Их нет. Мать и сын исчезли».
Конечно, я знал, в чём дело, и попытался успокоить его: «Не волнуйтесь, они ушли на встречу».
Священник тяжело уставился на меня, забыв спросить, откуда я знаю это, лишь просто повторив слова: «на встречу?»
«Просто попрощаться со старым другом, мистером Эриком», – добавил я, всё ещё стараясь быть полезным. Ирландец продолжал смотреть на меня, и казалось, что он пытается припомнить, о чём мы говорили до того, как к нам вернулся виконт. Он шагнул ко мне, ухватил мою левую руку, потянул к себе и повернул.
И они здесь были, три слова, написанные карандашом. В течение десяти дней эти манжеты лежали среди прочих на моём туалетном столике, и в это утро я случайно надел их на своё запястье. Отец Килфойл бросил на манжету единственный взгляд и произнёс одно слово, которое, как я был уверен, ни один католический священник не мог позволить себе употребить. Но он употребил. Затем он подскочил, выдёргивая меня за глотку из кресла и крича мне в лицо: «Куда, во имя Господа нашего, куда она направилась?» – «В Бэттери-Парк», – прокаркал я.
Он выбежал, пересекая вестибюль со мной и несчастным виконтом, бегущими за ним по пятам. Выскочил через парадный вход к стоящему под тентом экипажу, в который как раз влезал джентльмен в цилиндре. Бедный господин был схвачен за полу сюртука и вышвырнут прочь человеком в сутане, орущем вознице: «Бэттери-Парк! Гони, как если бы дьявол в тебя вселился!!!» Я успел вскочить внутрь и втащил за собой несчастного француза, когда экипаж уже рванул с места.
Всё время, что мы неслись, отец Килфойл сидел, сгорбившись, в углу экипажа, сжимая в руках крест, висящий на цепочке у него на шее. Он истово бормотал: «Пресвятая Дева Мария, Матерь Божья, дозволь, чтобы мы поспели вовремя».
В какой-то момент он замолк, и я наклонился к нему, указывая на написанные карандашом слова на моих манжетах. «Что они означают?» – спросил я.
«DELENDA EST FILIUS, – ответил он, повторяя те слова, что я уже прочёл раньше. – Они означают: СЫН ДОЛЖЕН БЫТЬ УНИЧТОЖЕН». Я откинулся назад, почувствовав дурноту.
Это не примадонна была в опасности, исходящей от сумасшедшего человека, пробежавшего мимо меня на Кони-Айленде, а её сын! Однако здесь всё ещё крылась тайна. Почему Дариус, пусть даже и одержимый жаждой унаследовать богатства и удачу своего хозяина, хотел убить безвредного сына французской четы?
Экипаж пересёк почти безлюдный Бродвей и нёсся на восток, к Бруклину, а восход начинал окрашивать краешек неба розовым цветом. Мы остановились перед Главными воротами на Стейт-стрит, священник выскочил из экипажа и бросился в парк.
Тогдашний Бэттери-Парк совсем не был похож на нынешний. Сейчас лужайки украшают собой бродяги и бездомные, а тогда это было скромное и мирное место с множеством дорожек, идущих от Кастл-Клинтон, а среди них гроты и беседки с каменными скамейками, на которых мы могли найти того, кого искали.
У ворот парка я заметил три разных коляски, одна из них была закрытым экипажем с возницей в ливрее «Уолдорф-Астории», и было ясно, что в ней приехала виконтесса и её сын. Кучер сидел на облучке и ёжился от холода. Второй экипаж был такого же размера, но без знаков различия. Тем не менее, судя по внешнему виду и состоянию, он принадлежал состоятельному человеку или корпорации.
Недалеко от них стояла маленькая коляска без возницы, которую я видел десять дней тому назад около Ярмарки Развлечений. Несомненно, Дариус также прибыл, а потому нельзя было терять времени. Поэтому мы все со всех сил побежали в парк. Внутри парка мы разделились, побежали по трём разным направлениям, чтобы быстрее обыскать весь парк. Между деревьями и изгородями всё ещё царил сумрак, поэтому трудно было различить людей среди всей этой растительности. Но после того как я несколько минут бегал туда-сюда, я услышал голоса. Среди них выделялся один, глубокий и музыкальный, а другой принадлежал прелестной оперной певице. Я не знал, искать ли мне всех остальных или подойти к беседующим, поэтому я стал подбираться поближе, пока не оказался за кустами живой изгороди, обрамляющей просеку между деревьями.
Мне надо было подбежать, обнаружить своё присутствие и предупредить, но мальчика там не было. В какой-то момент мне пришла в голову оптимистическая мысль, что виконтесса оставила мальчика в отеле, поэтому я стал слушать. Они стояли друг против друга, но их тихие голоса отчётливо до меня долетали.
Человек был в маске, но я, конечно же, узнал, что это был тот самый солдат союзных войск, спевший потрясающий дуэт с примадонной и заставивший всю публику плакать. Это был тот же самый голос, но я слышал его в первый раз.
«Где Пьер?» – спросил он.
«Я оставила его в коляске, – ответила она. – Я попросила его дать нам некоторое время, но он скоро подойдёт».
Моё сердце ёкнуло. Если мальчик оставался в коляске, то был хороший шанс, что Дариус, рыскавший где-то в парке, не мог его найти.
«Что ты хочешь от меня?» – спросила она у Призрака.
«Всю мою жизнь меня отвергали и пренебрегали, со мной обращались с жестокостью и насмешкой. Почему… ты прекрасно знаешь. Лишь однажды за все эти годы, в тот быстротечный час, я подумал, что я нашёл любовь. Нечто более значительное и тёплое, чем бесконечная горечь существования…»
«Прекрати, Эрик. Этого не могло быть, это не может быть. Когда-то я думала, что ты настоящий призрак, мой невидимый Ангел Музыки. Позже я узнала, что ты живой мужчина… во всех смыслах. Затем я начала бояться тебя, твоей власти, подчас твоего дикого гнева, твоей гениальности. Но даже тогда наряду со страхом была необоримая зачарованность как у кролика перед коброй.
В тот вечер в темноте под Оперой я была так испугана, что мне казалось, что я умру от страха. Я была в полуобморочном состоянии, когда то, что произошло… произошло. Тогда ты пощадил меня и Рауля и исчез в тенях, и я думала, что никогда больше тебя не увижу. Тогда я поняла лучше всё то, через что тебе пришлось пройти, и чувствовала сострадание, нежность к тебе, моему несчастному изгнаннику
Но любовь, истинная любовь, которая равнялась бы той страсти, что ты испытывал ко мне… её я не могла чувствовать. Наверное, было бы лучше, если бы ты ненавидел меня».
«Я никогда не смогу испытывать к тебе ненависти, Кристина. Только любовь. Я любил тебя тогда, и буду любить всегда. Но теперь я смирился. Рана наконец-то зажила. Есть другая любовь: мой сын, наш сын. Что ты скажешь ему обо мне?»
«Я расскажу ему, что у него есть друг, настоящий преданный друг здесь, в Америке. Через шесть лет я скажу ему правду, скажу ему, что ты его отец. И он сам сделает свой выбор. Если он сможет принять, что Рауль всегда был всем для него и всегда делал для него всё, что делал бы настоящий отец, и всё же им не является, тогда он сам придёт к тебе – и с моего разрешения».
Я буквально прирос к месту, поражённый тем, что я услышал. Неожиданно всё, что происходило вокруг меня, а я не понимал, стало для меня ясным. То письмо из Парижа, которое поведало этому странному человеку, что у него есть сын, весь этот секретный план, чтобы привезти мать и ребёнка в Нью-Йорк, эта встреча, чтобы увидеть их обоих, но самое жуткое, эта ненормальная ненависть Дариуса к мальчику, который теперь заменит его в качестве наследника мультимиллионера.
Дариус… Я неожиданно вспомнил, что и он скрывается где-то среди теней сейчас, и уже готов был кинуться вперёд со своим запоздалым предупреждением. А затем я услышал справа от себя звук приближающихся шагов. К этому моменту взошло солнце, залив просеку розовым светом, делая выпавший за ночь снег розовым. В этот момент показались три фигуры.
По разным дорожкам, справа от меня шли виконт и священник, оба остановились, когда увидали человека в развевающемся плаще, широкополой шляпе и маске, которая всегда закрывала его лицо, разговаривающим с мадам де Шаньи. Я услышал, как виконт прошептал: «Le Phantome». В этот момент я увидел, что слева бежит Пьер. Тут я услышал тихий щелчок рядом с собой. Я обернулся.
Между двумя пышными кустами, практически невидимая среди густых теней, притаилась согнувшаяся человеческая фигура. Он был во всём чёрном, но я увидел его бледное лицо и что-то в его правой руке, что-то похожее на какое-то оружие с длинным стволом. Я вскочил и открыл рот, чтобы закричать, но было слишком поздно. Всё, что случилось потом, произошло так быстро, что я буду вынужден как бы замедлить действие, чтобы вам было понятнее.
Маленький Пьер крикнул своей матери: «Мама, мы можем теперь поехать домой?» Она обернулась со своей сияющей улыбкой, раскрывая объятия, и сказала: «Qui, chéri». Он побежал к ней. Фигура в зарослях поднялась, вытягивая руку по направлению к мальчику, и в ней оказался армейский «кольт». Именно тогда я закричал, но мой крик потонул в гораздо более громком шуме.
Мальчик подбежал к своей матери, и она заключила его в свои объятия. Но чтобы удержаться на ногах под действием его веса, она обхватила и повернула его, как это делают родители. Мой крик и выстрел из «кольта» прозвучали одновременно. Я увидел, как прелестная молодая женщина вздрогнула, словно её ударили сзади, и практически так и было, поскольку, поворачиваясь, она остановила собой пулю, предназначавшуюся её сыну.
Человек в маске крутанулся на звук выстрела, увидел фигуру в зарослях, выхватил что-то из-под плаща, протянул руку и выстрелил. Я услышал звук маленького однозарядного «дерринджера», но этого было достаточно. В десяти ярдах от меня убийца вскинул обе руки к своему лицу. Затем он повалился на спину в снег, ломая кусты, в центре его лба зияло единственное чёрное отверстие.
Я прирос к тому месту позади изгороди, где стоял. Я не мог двигаться. Я благодарю Провидение за то, что я ничего не смог тогда сделать – в любом случае. То, что я мог сделать раньше, слишком опоздало, потому что я видел и слышал слишком многое, но понимал слишком мало.
Когда прозвучал второй выстрел, мальчик, который пока ничего не понимал, выскользнул из объятий матери, которая упала на колени. По её спине уже растекалось красное пятно. Пуля не пронзила её насквозь, так, чтобы поразить её сына, она осталась внутри неё. Виконт закричал: «Кристина!», и подбежал, чтобы её подхватить. Она откинулась назад на его руках, посмотрела на него и улыбнулась.
Отец Килфойл бросился на колени на снег рядом с ней. Он сорвал широкий длинный кусок ткани, обвивающий его талию вроде пояса, поцеловал оба его конца и повесил себе на шею. Он быстро и истово молился, и слёзы струились по его обветренному ирландскому лицу. Человек в маске отбросил свой маленький пистолет в снег и застыл с опущенной головой. Его плечи сотрясались от тихих рыданий.
Единственный, кто, казалось, не мог понять, что происходит, был маленький Пьер. В одну секунду его мать обнимала его, а в следующую она уже умирала на его глазах. В первый раз, когда он сказал: «Мама?», это звучало как вопрос. Когда это прозвучало во второй и в третий раз, то это уже был жалобный крик. А затем, как будто ища объяснения, он обернулся к виконту.
«Папа?» – спросил он.
Кристина де Шаньи открыла глаза и взглядом отыскала Пьера. В последний раз, прежде чем её божественный голос смолк навсегда, она сказала, – но очень чётко: «Пьер, это не настоящий папа. Он вырастил тебя, но твой истинный отец – вон там, – она кивнула в сторону фигуры в маске. – Мне очень жаль, мой милый».
Затем она умерла. Я не буду поднимать много шума по этому поводу: она просто умерла. Её глаза закрылись, последнее дыхание отлетело, её голова склонилась на грудь её мужа. В течение нескольких секунд, показавшихся вечностью, царила мёртвая тишина. Мальчик переводил взгляд с одного мужчины на другого. Наконец он снова обратился к виконту: «Папа?»
Тогда, в течение тех последних дней, я думал о французском аристократе как о добром и достойном человеке, но не слишком полезном по сравнению, скажем, с деятельным священником. Но сейчас на него, казалось, что-то нашло.
Тело его покойной жены лежало в его руках, правой рукой он нащупал её руку и снял с неё золоте кольцо. Я вспомнил последнюю сцену из той оперы, когда солдат с изуродованным лицом отдал ей то кольцо – как знак их несостоявшейся любви. Французский виконт снял кольцо с её пальца и вложил его в ладонь своего несчастного пасынка.
В ярде от них отец Килфойл всё ещё стоял на коленях. Он уже совершил обряд отпущения грехов перед её смертью и теперь молился об её бессмертной душе.
Виконт де Шаньи поднял свою жену на руки и встал на ноги, а затем человек, вырастивший чужого сына как своего, заговорил на своём неуверенном английском.
«Это правда, Пьер, – сказал он. – Мама была права. Я всегда делал для себя всё, что мог, но не был твоим настоящим отцом. Кольцо принадлежит ему, твоему истинному отцу. Отдай его обратно – ему. Он тоже любил её, причём так, как я никогда не мог. Я отвезу её, единственную женщину, которую я когда-либо любил, обратно в Париж, чтобы похоронить её во французской земле.
Сегодня, здесь, в этот час, ты перестал быть мальчиком и стал мужчиной. Теперь ты сам должен сделать выбор».
Он стоял, со своей женой на руках, и ожидал ответа. Пьер повернулся и посмотрел на одинокую фигуру того человека, который оказался его родным отцом.
Человек, которого я называл просто Призраком Манхэттена, стоял в одиночестве, с опущенной головой, и расстояние между ним и другими, казалось, символизировало ту пропасть, что отделяла его от рода человеческого. Отшельник, вечный изгнанник, однажды подумавший, что у него есть право на обычные человеческие радости, но отвергнутый. Сейчас каждая линия его тела говорила о том, что он однажды уже потерял всё, что ему дорого, и собирался потерять вновь.
В течение нескольких секунд, пока мальчик смотрел на него, царило молчание. Передо мной разворачивалась сцена, которую французы называют tableau vivant: шесть фигур, две из них мертвы, четверо страдают. Французский виконт стоял на одном колене, укачивая тело своей мёртвой жены. Своей щекой он прижался к её голове, покоящейся на его груди, и гладил её тёмные волосы, будто утешая её.
Призрак стоял без движения, по-прежнему с опущенной головой, словно побеждённый. Дариус лежал в нескольких футах от меня, с открытыми глазами, уставившись в зимнее небо, которое больше не мог видеть. Мальчик стоял рядом со своим отчимом. Всё, во что он когда-нибудь верил, всё было разрушено насилием и смятением.
Священник по-прежнему стоял на коленях: лицо обращено вверх, глаза закрыты, но я видел, что его руки сжимали металлический крест, а губы шевелились в тихой молитве. Позже, по-прежнему поглощённый своей собственной неспособностью объяснить, что произошло, я навестил его в его доме в Нижнем Ист-Сайде. То, что он сказал мне, я так до конца и не понял, но я всё же перескажу вам это.
Он сказал, что в этот беззвучный момент он смог услышать тихие вопли. Он мог почувствовать боль безмолвного француза в нескольких футах от него; он мог почувствовать боль и замешательство мальчика, которого он обучал шесть лет, но, кроме всего этого, он сказал, что мог услышать кое-что ещё. Среди всего этого имелась потерянная душа, кричащая в агонии, как странствующий альбатрос Кольриджа, одиноко парящий в небесах боли над океаном отчаяния. Он молился, чтобы эта потерянная душа могла найти дорогу в рай во имя любви к Господу. Он молился о чуде, которое не могло произойти.
Послушайте, я всего лишь еврейский мальчик из Бронкса, что я знал о потерянных душах, искуплении и чудесах? Я могу только рассказать вам о том, что я видел.
Пьер медленно пошёл через просеку к человеку в маске. Он поднял руку и снял широкополую шляпу. Мне показалось, что человек в маске тихо всхлипнул. Его череп был голым, за исключением нескольких пучков волос, а кожа была вся покрыта шрамами и походила на расплавленный воск. Без слов мальчик снял маску с его лица.
Я часто видел мёртвые тела на каменных плитах в Бельвью, многие из них много дней провели в реке Гудзон; я видел трупы на полях в Европе, но я никогда не видел лица, подобного тому, что открылось за маской. Только одна часть челюсти и глаза, из которых по щекам текли слёзы, казалась человеческой. В остальном же его облик был настолько обезображен, что едва походил на человеческий. Наконец я понял, почему он носил маску и прятал себя от всего человечества и нашего общества. И всё же он стоял там, униженный перед всеми нами, причём рукой мальчика, который был его сыном.
Пьер смотрел на ужасное лицо, не показывая испуга или отвращения. Затем он выронил маску из своей правой руки. Он взял своего отца за руку и надел золотое кольцо на его безымянный палец.
Затем он протянул обе руки, обнял плачущего человека и сказал тихо и чётко: «Я хочу остаться здесь с тобой, отец».
Вот и всё, молодые люди. Через несколько часов весть о смерти оперной дивы облетела Нью-Йорк, убийство приписали сумасшедшем фанатику, застрелившемуся на месте своего преступления. Эта версия устроила и мэра и городские власти. Что касается меня, то это была единственная история в моей карьере, о которой я не написал, хотя, наверное, меня бы уволили, если бы узнали. Сейчас уже слишком поздно, чтобы писать об этом.
Тело Кристины де Шаньи было погребено рядом с телом её отца на маленьком кладбище в Бретани, откуда они оба были родом.
Виконт, этот хороший, добрый человек, вернулся в свои нормандские поместья. Он никогда вновь не женился и всю жизнь носил с собой фотографию своей любимой жены. Он умер вследствие естественных причин и так и не увидел, как его родная страна подверглась нашествию.
Отец Джо Килфойл остался здесь и обосновался в Нью-Йорке, где основал убежище и школу для неимущих и бедных, а также для брошенных детей из Нижнего Ист-Сайд. Он отказался от любых церковных привилегий и остался просто отцом Джо для многих поколений несчастных детей. Его дома и школы всегда оставались очень хорошо устроенными и оборудованными, но он никогда не открывал источника своих средств. Он умер в почтенном возрасте в середине пятидесятых годов. Последние три года своей жизни он жил в доме для престарелых священников в маленьком городке на побережье Лонг-Айленда, где монахини, приглядывавшие за ним, рассказывали, что он часто сидел за столом, завернувшись в одеяло, смотрел на Восток и мечтал о ферме рядом с Мулленгаром.
Оскар Хаммерштейн в последствии утратил контроль над Манхэттенской Оперой, и в результате Метрополитен Опера вытеснила её из бизнеса. Его внук, Оскар Второй, в сотрудничестве с Ричардом Роджерсом писал мюзиклы в 1940-х – 1950-х годах.
Пьер де Шаньи окончил своё обучение в Нью-Йорке, окончил университет Айви Лиг и присоединился к своему отцу в управлении огромной семейной корпорацией. Во время Первой мировой войны оба сменили свою фамилию с Мулхэйм на другую, по сию пору известную и уважаемую в Америке.
Корпорация стала очень известна благодаря своей филантропической деятельности, основала несколько лечебных учреждений по исправлению физических недостатков, а также учредила много благотворительных фондов.
Отец ушёл от дел в начале двадцатых годов и стал жить в уединённом поместье в Коннектикуте, где доживал свои дни с книгами, картинами и своей музыкой. За ним ухаживали двое ветеранов, которые оба были ужасно обезображены во время траншейных боёв, и после того дня в Бэттери-Парке он больше никогда не надевал маску.
Сын, Пьер, женился один раз и умер в преклонном возрасте в тот год, когда американцы высадились на луне. Его четверо детей по-прежнему живы.