Впервые я увидел его зимой прошлого года в Ен Мелахе. Городок этот с населением в несколько сотен жителей находится на северном побережье Соленого моря. О страннике люди поговаривали, будто он пришел из пустыни. На это указывал и его внешний вид — обожженное солнцем лицо, исхудавшее, высушенное тело. Похоже было, что он провел среди песков немало времени. И вот теперь путник разместился прямо возле площади, усевшись на корточки в тени старой смоковницы. Мне было хорошо его видно с террасы таверны, где я расположился передохнуть с дороги. Некоторые горожане, нисколько не сомневаясь, считали его праведником. Время от времени они бросали ему что-нибудь поесть. Странник принимал эти подачки, благодарно кивая головой, но желудок его редко принимал эти угощения. Обычно еда оставалась лежать в пыли, где ее облепляли мухи, а пронырливые собаки, улучив момент, растаскивали куски.
Ен Мелах располагался с римской стороны, и через него часто проходили солдаты Ирода Антилы, возвращавшиеся из южных земель. Я поджидал своего осведомителя, покинувшего в ту пору крепость Мачерус и примкнувшего к солдатам Ирода. И вот на третий день моего ожидания в городе появился странный человек, — проснувшись однажды утром, я увидел его сидящим под смоковницей. По унылому виду этого человека я заключил, что, вероятно, он был изгнан пустынниками, приверженцами местного культа. Так иногда поступают с теми, кто нечаянно притронулся к еде, не совершив омовения рук, или запнулся во время молитвы. Его короткие волосы стояли торчком — так в религиозных общинах обычно стригут неофитов. Это придавало ему мальчишеский вид и в то же время не мешало ему держаться с гордым достоинством, которым он был облачен, словно мантией.
Он не носил ни сандалий, ни плаща. Я подумал, что скорее всего где-то неподалеку находится пещера с запасом хвороста, в которой он может укрыться, чтобы не замерзнуть насмерть. Даже здесь, на равнине, зимние ночи были суровыми, и ту частицу тепла, которую в течение дня давало солнце, пробиваясь сквозь морозную дымку, поглощали ранние сумерки. Я гадал, останется ли он бороться с ночным холодом под открытым небом или с наступлением темноты спрячется в каком-нибудь убежище. И вот солнце скрылось за горизонтом, но он не двинулся с места. Мой трактирщик, запаршивевший малый с открытой язвой на руке, принес на террасу лампу и немного размазни, отдаленно напоминавшей кашу, которую он выдавал за еду.
— Этот молчун, — произнес он с негромким гаденьким смешком, — похоже, едва жив.
Шагах в десяти от странника расположились городские мальчишки. Они вышли на улицу после ужина и, разложив костерок, тянули к огню озябшие руки. Разговаривали они тихо, вполголоса, чтобы никто их случайно не подслушал. Оранжевый отсвет пламени костра высветил фигуру пустынника. На мгновение показалось, будто он стоит у порога, освещаемый исходящим из дома светом. Я хотел пригласить его обогреться. Мне казалось, что это я стою там, рядом с ним, и ветер холодит мне ноги, а в животе у меня лишь несколько кусочков хлеба. Странник не двигался, и мне вдруг пришло в голову, что он просто слишком слаб, чтобы подняться. В его погасшем взгляде как будто застыло удивление: как странно, я сижу здесь, голодный и обессилевший, жизнь покидает меня, а я не могу даже пошевелить пальцем.
Я уже почти решился выйти и предложить несчастному свой плащ, но меня опередила женщина, похоже, мать одного из мальчиков. Она вышла на площадь и принялась ругать всю честную компанию.
— Бессовестные! Неужели никто не догадался развести для него огонь?
Она забрала у мальчишек хворост, который они с таким трудом собирали весь день по округе, и развела рядом со странником небольшой костерок. Когда пламя разгорелось, она сняла шаль, окутала его плечи и, ухватив за ухо сынишку, отправилась домой. Вскоре и остальные мальчишки, пристыженные и сконфуженные случившимся, стали расходиться. Лишь некоторые из них нарочито медленно, стараясь не уронить достоинства, затаптывали остатки костра, робко подбрасывая щепочки в костер пустынника.
Этот человек, казалось, не обращал на все происходящее никакого внимания. Но когда мальчишки ушли, я все же заметил, как он чуть-чуть подался к костру, будто бы ожидал услышать от огня какую-то тайну. Мне хотелось убедиться, что он по крайней мере реагирует на происходящее. Делая вид, что беспокоюсь о поддержании огня, я взял несколько хворостинок из небольшой связки, сложенной трактирщиком около ворот, и направился к пустыннику. И лишь приблизившись, я обнаружил, что ему пришлось подчиниться требованиям плоти — его сморил сон. Я колебался, не подойти ли ближе. Как всегда в таких ситуациях, инстинкт подсказывал мне: лучше совершить грех равнодушия, чем привлечь излишнее внимание к своей особе. Но, глядя на него, такого беспомощного, объятого сном, еще более хрупкого, чем он казался издалека, я все же подкинул хвороста в его костер и, более того, прикрыл бедолагу своим плащом, накинув его поверх шали. Я знал, что запросто смогу выпросить у трактирщика еще одно одеяло, которым укроюсь на своей кишащей вшами постели. И когда я склонялся над странником, закутывая его в плащ, совершая этот акт милосердия, я вдруг почувствовал, что стал, наконец, тем, кем лишь хотел казаться.
Группа, в состав которой я входил, базировалась в Иерусалиме. В ней было несколько аристократов, от которых мы получали финансовую поддержку, а также лавочники, писари, пекари и простые чернорабочие. И хотя я работал в организации уже несколько лет, мне было неизвестно, насколько велик масштаб ее деятельности. По правде говоря, мы не должны были знать друг друга — на случай ареста или измены. Что касается меня, я не мог с уверенностью назвать и дюжины имен своих коллег. Хотя, конечно, со многими я встречался и некоторых знал по псевдонимам. Меня приняли в организацию, когда я служил писцом при храме, который дал мне кров после смерти родителей. В то время запереться в этих стенах меня заставили ненависть и страстный юношеский максимализм. Впрочем впоследствии я не раз имел повод быть благодарным годам, проведенным в безопасном убежище за скучным переписыванием налоговых свитков.
Как и зелоты, мы хотели свергнуть римлян, но в отличие от ревнителей свободы древнего Израиля у нас не было убежденности, будто единственный наш владыка — Бог и что грешно пытаться узнать больше, чем написано в Торе. Среди нас было несколько опытных и разумных деятелей, которые имели представление о том, как устроен мир и какие силы нам противостоят. Однако многих из тех, кому не терпелось начать бунт, со временем стали раздражать излишняя, по их мнению, осмотрительность наших лидеров и отсутствие решительных действий. Для начала мы задумали вызвать волнение во всем регионе и лишь затем самим подняться на борьбу. У нас не было необходимых связей с посольствами соседних государств, так что мы смогли склонить на свою сторону лишь немногих племенных вождей. Увы, наша великая мечта о восстании, которое охватило бы всю империю и преодолело любое сопротивление, оставалась несбыточной. Зелоты считали нас трусами и предателями. Сами же они распыляли свои силы на тысячи мелких акций, бессмысленно растрачивая тот запал, который мог дать начало большому пожару. Неудачи за рубежом заставили нас с удвоенной энергией преодолевать палестинские заставы, и не только в Иудее, которую напрямую контролировали римляне, но и на вассальных землях Ирода Антипы и Ирода Филиппа. Мы понимали, что, начнись сейчас мятеж, нам придется немедленно захватить отдаленные крепости, чтобы обороняться от римлян, обосновавшихся в Сирии. Большинство из нас, конечно же, пребывали в неведении относительно реальных возможностей нашей организации. Мы обсуждали лишь отдельные незначительные акции, не дающие ни малейшего представления о ситуации в целом. Так происходило не только потому, что было частью тактических планов наших лидеров. Мы и сами боялись сболтнуть лишнее, так как страдали навязчивой шпиономанией. По службе я подчинялся двум людям — учителю, который был торговцем зерном, и законнику, состоявшему при городской управе. С людьми, не входящими в этот круг, я разговаривал только на отвлеченные темы. Я держал магазинчик неподалеку от крепости Антония, в котором продавались филактерии и чужеземные рукописи. Кроме того я исполнял обязанности писца. Вскоре я убедился, что благодаря этой работенке могу быть полезен группе. Ко мне часто заходили солдаты с просьбой написать для них письмо, что давало мне возможность разузнать о распорядке дня прокуратора, о передвижениях войск и прочем. Я вырос в Эфесе и неплохо знал мир, поэтому в начале моей деятельности меня часто посылали за границу. Мне довелось даже побывать в Риме. Но в конце концов выяснилось, что я не рожден быть дипломатом, и мне нашли другое дело. Время от времени я выполнял мелкие поручения за пределами города, чему был рад, так как атмосфера в иерусалимской группе становилась все более гнетущей.
Ен Мелах находился на расстоянии одного дня пути от Иерусалима, но казалось, что он расположен гораздо дальше, в начале длинной пустынной дороги, ведущей в долину Иордана. Когда я покидал Святой город, небо было чистым. Но на пути все время свирепствовал суховей, яростный, словно гневное дыхание самого Всемогущего. Он поднимал вверх тучи песка, закрывая солнце. Однако в тот день, когда появился пустынник, рассвет был ясным. Ночью мне не давали заснуть мысли о бедолаге, сидящем там, на холоде. Не знаю, чем он так пленил мой рассудок. В нем чудился какой-то смутный вызов, брошенный мне и моему самодовольному мессианству. Он бросал этот вызов безмолвно, сидя неподвижно под деревом.
Проснувшись после обеда, я не стал утруждать себя мытьем рук, а сразу пошел взглянуть на пустынника. Сердце мое оборвалось в тот момент, когда я увидел пустое место под смоковницей. Первой мыслью было, что он умер этой ночью, и тело увезли на телеге, чтобы хищные птицы, облюбовавшие центр города, не осквернили его. Но затем я уловил движение среди утренней суеты, невдалеке от площади. Он шагал в красноватой дымке рассвета, направляясь к хлеву, где держали животных для продажи на рынке. Жутковато было смотреть на него, распрямившегося во весь рост, — кожа да кости. Что-то вроде предрассветного призрака, в котором чуть больше плоти. Походка его, как у всех очень худых и слабых людей, обладала особой легкостью, придающей им определенную живость, даже если они приближались к порогу смерти.
Предрассветный призрак, только плоти чуть больше.
Он вошел в хлев, «нырнул» в одно из стойл и присел на корточки. И только когда он «вынырнул» и двинулся обратно к площади, я заметил, что на нем нет моего плаща. Осталась одна шаль, которая делала его немного смешным и, несмотря на клочковатую бороду, похожим на женщину. Только сейчас я увидел свой плащ. Аккуратно свернутый, он лежал возле низкой грязной стены террасы. Стало ясно, что меня выследили. Но я не обрадовался возвращению собственности, меня кольнуло болезненное чувство: я подумал, что уж слишком скоро он захотел избавиться от приношения, словно от проклятия, которое его тяготило.
Он опять занял место под смоковницей. В глазах его светилось больше жизни, чем день назад. Казалось, что в конце концов ему удалось вернуться к действительности. Он раздобыл где-то тыкву, налил в нее воды и, устроившись рядом, совершал омовения, делая все с большой осторожностью, выдававшей бывалого обитателя пустыни. Всего несколько капель для рук, лица, предплечий, еще немного — для лодыжек и ступней. Затем он, сидя на корточках, низко склонился к земле и простер руки в молитве.
Мне было неловко наблюдать за ним во время молитвы. Я поднял плащ, почувствовав, что мне холодно, натянул на себя и пошел на внутренний двор. На заднем дворе дочь трактирщика, Ада, девушка лет четырнадцати, варила на огне кашу. Она была странной девушкой, невинной настолько, насколько прожженным был ее отец, будучи при этом, скажем так, уж больно простым. Нередко отец посылал ее ко мне в комнату полуголую с вином или сдой. И она проявляла услужливость, которая доводила меня до озноба.
— Никогда не видел, чтобы ты ходила на рынок, как другие девушки, — сказал я ей, — возможно, ходит твой муж?
Она не поняла.
— У меня нет мужа, — в ее глазах была паника, затем она поспешила прочь отнести завтрак отцу.
В те дни я жил по определенному распорядку, но незнакомец лишил меня покоя одним своим присутствием там, под смоковницей. Снедаемый стремлением к цели, отличной от моей, или растворяясь в особого рода преданности. Когда я вышел после завтрака, он все еще сидел под деревом. Солнце поднялось над домами позади него, и его тень протянулась через всю площадь. Я направился к нему, еще не зная точно, зачем это делаю. Монета упала пред ним на землю.
— Это вам на завтрак, — сказал я.
Он не стал ее поднимать. Приблизившись, я увидел, что взгляд его по-прежнему тускл, глаза ввались, кожа обвисла.
— Хлеб был бы лучше.
Я не ожидал, что голос его будет настолько сильным, казалось, что внутри него резонировали пустоты, создающие эффект эха.
— Монета, чтобы купить хлеба.
— Да, все равно.
Я не усмотрел в этом никакого высокомерия, скорее упорство. Наверное, он подчинялся обету, который заключался в том, чтобы не принимать чеканных монет. Возможно, все дело было в изображениях кесаря. Я наклонился и поднял деньги. Затем сбегал прямиком на рынок, где купил немного рагу, и вернулся к смоковнице. Он грубовато поблагодарил меня и принялся за еду, демонстрируя сдержанное нетерпение, — у него явно проснулся аппетит.
— Я давал вам плащ, — сказал я.
Он, не подняв головы, ответил:
— Я узнал вас.
Явно не думал благодарить меня. Похоже, я должен был побороться за благословение.
— Вы его вернули. Я очень благодарен.
— Он был слишком хорош. Я подумал, вы жалеете о нем.
— Но ведь шаль вы не вернули.
— Она не такая хорошая, о ней не очень пожалеют.
Он заставил меня вспомнить босоногих греков, которых я мальчишкой встречал на площадях Эфеса. Те не упускали возможности насмешливо уколоть за малейшую попытку впасть в претенциозность.
Он покончил с едой.
— Принести еще? — спросил я.
— Если хочешь.
Я заплатил мальчишке, чтобы тот принес еще рагу, и пошел дальше по рынку. Ен Мелах — город, который был разрушен безумным Кассиусом, когда тот находился в Сирии. Это было наказанием за отказ платить подати. Потом его отстроили заново в аляповато-греческом стиле с открытой базарной площадью, располагавшейся прямо за воротами. На базаре не было ничего интересного: немного цветной шерсти с побережья, кое-какие безделушки, гребешки, вяленое мясо и сушеные фрукты. В глубине рынка двумя аллеями разбегались лавки с уцененным товаром. Какая-то старуха держала лавку неподалеку от своего дома. Я обратил внимание на людей, которые торопливо выходили из нее с холщовыми свертками с микстурами и амулетами. В нише над верхней перекладиной окна помещалась резная статуэтка трех мудрецов в рыбьей чешуе. Таковы, думал я, наши богобоязненные евреи, готовые на всякий случай поклоняться изображениям стариков в виде рыб.
Когда я возвращался из дальнего конца рынка, у городских ворот возникло какое-то волнение: в город входил отряд. «Может быть, римляне», — подумал я сначала. Но затем разглядел штандарты Ирода Антипы. Я стал пробираться сквозь толпу зевак, которые уже заполнили улицу в поисках лучшего места для обзора. Солдат было где-то в общей сложности около дюжины. Они двигались гурьбой, не очень ровными рядами, сбившись около своего капитана — бородатого великана, который единственный ехал верхом. Я только секунду смог разглядеть, что явилось причиной такой суматохи. Это был узник. Его вели на привязи. Практически волочили за собой на веревке, привязанной к седлу капитана. Из-за солдат мне никак не удавалось хорошенько рассмотреть узника. Потом в образовавшийся просвет в толпе, я увидел его лицо и остолбенел. Хотя он был избит до полусмерти, я сразу узнал в нем своего связного.
Я был в замешательстве. Честно говоря, я не был готов к такой ситуации. Все, казавшееся раньше несерьезным, просто игрой, стало вдруг жестокой реальностью. Я протиснулся вглубь толпы, чтобы не попасть под ноги солдатам, опасаясь, что узник брошенным в мою сторону взглядом мог бы выдать меня. Но он был слишком изувечен для этого. Глаза от битья куда попало заплыли и превратились в щелки. Одно ухо было отрезано, буквально оборвано. На его месте болтались ошметки, почерневшие, запекшиеся, облепленные мухами. Когда его тащили мимо, он запнулся, упал и не смог подняться, в конце концов его, лежащего на спине, действительно поволокли по улице. Вокруг него носилась с лаем одна из почти взбесившихся городских собак. Горожане умирали от хохота, принимая его за обыкновенного уголовника.
Звали его Езекиас[1]. Обычный мальчишка, посыльный при дворе в Тиберии. На него вышли благодаря его должности, а потом завербовали во время какого-то пира в Иерусалиме. Все мои контакты с ним сводились к короткой встрече в городе в период вербовки, и несколько месяцев спустя мы еще раз встретились в Иерихоне. Он был в моем представлении юношей честным, самоотверженным, не осознающим в полной мере опасности, которой себя подверг. Мы опирались на таких, как он, на тех, кого не жаль потерять. На самом деле я и сам был таким, когда вступил в группу.
Интерес наш заключался в том, что у него была возможность доставлять новости из крепости Мачерус, второй по неприступности в Масаде. Она формировала костяк южной оборонной линии на палестинских территориях. Задачей, над которой мы работали, было внедрение в нее. Мы полагали, что справляемся, так как там, в отличие от других мест, в контингент гарнизона входили евреи. Хотя было также много эдомитов. Их земли располагались неподалеку, и отец Антипы был выходцем из этого племени, поэтому им нельзя было доверять. Эдомиты занимали все ключевые посты, используя любые средства, чтобы подчинить себе евреев.
Но несколько евреев, однако, ухитрились продвинуться там по служебной лестнице и достичь высокого положения благодаря своей настойчивости и безупречной службе. Контакт с ними сильно укреплял наши позиции.
Солдаты тем временем достигли середины площади и остановились. Туда притащили несколько камней, которые лежали теперь у колодца. К одному из них привязали лошадь капитана стражи, а к другому, словно сноп пшеницы, — Езекиаса. Его приволокли сюда, и до него теперь уже никому не было дела. Солдаты утолили жажду, зачерпнув воды из колодца, потом облили лошадей. Езекиас был совершенно забыт. Они так вели себя вовсе не потому, что были закоренелыми злодеями, просто, как придурковатые подростки, уже утратили интерес к тому, кого недавно мучили. Езекиас же, наоборот, вроде бы пришел в себя, может чувствуя близость живительной влаги, а может быть реагируя на ее недоступность. Он уронил голову, и только обвивающая его тело веревка удерживала его в вертикальном положении.
После пасмурных дней, пропитанных пылью, чистое небо воспринималось как напасть, солнце нестерпимо палило. Я стоял посреди улицы и никак не мог привести мысли в порядок, как будто кто-то оскорбил меня, сыграв со мной нелепую шутку. Что мог означать арест Езекиаса и кто был в этом замешан? Если рассуждать здраво, солдаты не могли знать о нашей встрече, иначе они бы не заявились настолько открыто. Но и в этом я не был уверен. Отряд направился к постоялому двору, хозяин, приветствуя их, заспешил навстречу, натянув на себя самую подобострастную из личин. Он улыбался и расшаркивался, предлагая мясо и вино, чего я никогда не имел в своем повседневном рационе. Городские зеваки продолжали толпиться на площади в ожидании какого-нибудь зрелищного насилия.
Я смотрел на Езекиаса, и мне подумалось, что лучшим выходом было бы, если б его убили. Лучше для него самого и для тех, кого он мог бы выдать. Не дожидаясь, пока пыточных дел мастера в Тиберисе истощат всю свою изобретательность. И тут в мозгу отчетливо всплыла мысль, поражающая своей логикой. У всех на слуху были рассказы о попавшихся в лапы, о тех, от кого хотели добиться имен сообщников. О женах и детях, наблюдавших за процессом отрубания пальцев и выскабливания глаз из глазниц. Сейчас я уже не думал об участи Езекиаса и избавлении его от мучений, а думал, какому риску подвергнусь я сам, если ничего не смогу предпринять. Вне сомнений, я буду первым, чье имя он назовет. Если еще не назвал.
Среди вещей в моей комнате имелся кинжал. Со времен вербовки у меня ни разу не было повода его применить. Я усмотрел жестокую иронию в том, что в числе первых жертв будет мой соратник. И чем больше я осознавал необходимость совершить попытку убийства, тем больше все происходящее казалось мне дурной шуткой. Правда, отнюдь не шуточным было то, что, возможно, придется найти мужество перерезать себе горло в качестве последнего шага отчаяния, чтобы не быть схваченным и не занять место Езекиаса. Я стоял посреди улицы и не знал, с чего же начать. Жара становилась все невыносимей, и рои мух вились у окровавленного лица Езекиаса. А в двадцати шагах от него под деревом сидел отшельник, образ которого несколько померк в сравнении с Езекиасом, но я заметил, что он внимательно следил за происходящим.
Компания солдат была слишком многочисленна, и двор не вмещал всех подошедших. Тогда хозяин велел сыновьям соорудить навес у крыльца и разостлать ковры. Когда отряд расположился на отдых, хозяин приказал Аде разнести вино. Руки Ады были обнажены, что обусловило предсказуемую реакцию со стороны солдат, до того момента несколько вялых и разомлевших. Те, внезапно оживившись, принялись хлопать бедняжку по заду, когда она проходила мимо них, потешаясь над ее пугливым шараханьем. Пользуясь тем, что их внимание было занято Адой, я спокойно прошел к себе в комнату. Только хозяин выказал озабоченность моим присутствием, ловя мой взгляд и как бы извиняясь за невнимание, — мол, к сожалению, занят более важными господами.
Оказавшись в комнате, я достал клинок. У меня даже имелись ножны, как будто носить кинжал было для меня привычным делом. Я приладил его на пояс и почувствовал себя ребенком, собирающимся поиграть в войну. Даже под плащом было заметно, что на поясе у меня оружие. И это, как мне казалось, разъяснит мои намерения любому, кто посмотрит на меня невзначай.
Затем я осмотрел содержимое дорожного мешка — возвращаться в комнату я не собирался. В мешке лежали только зачерствелый хлеб и кусок засохшего сыра — еще с тех пор, как я был в Иерусалиме. Я долго не заглядывал в него и сейчас обнаружил лишь кое-какое белье и не первой свежести рубаху.
Шагнув с крыльца, я со всего маху врезался в Аду, спешившую навстречу, в руках у нее был кувшин. Столкновение было такой силы, что кувшин, упав, разлетелся вдребезги, а сама Ада распласталась на коленях у солдат. Немедленно последовал восторженный гогот уже достаточно поднабравшейся компании, одобрявшей такого рода оплошность.
— Простите, — запинаясь пробормотала Ада, — прошу, простите.
Она собрала осколки и опрометью бросилась во внутренний двор.
Солдаты решили тем временем, что я должен стать их лучшим другом. Они потащили меня в свою компанию, приглашая принять участие в обильных возлияниях. Солдафоны отпускали грубоватые шуточки. Однако сложившаяся ситуация могла в любую минуту обратиться против меня. Я боялся, что меня спросят, чем я занимаюсь. Если бы я ответил, призвав хозяина в свидетели, что ожидаю кое-каких купцов из Набатии, меня легко можно было бы уличить в обмане, ведь я имел очень смутное представление о ходе торговли в этой местности. Но солдат мало интересовало все, относительно чего нельзя было бы отпустить грубую шутку. Теперь я разглядел, что среди них не было ни одного еврея. В основном это были сирийцы, кроме, пожалуй, капитана, который явно был эдомитом.
Плащ соскользнул с плеч, и один солдат заметил мой кинжал, вернее, его богато отделанную рукоять. Национальность этого парнишки я не смог определить — он одинаково плохо говорил как по-арамейски, так и по-гречески. Не спрашивая разрешения, он, скалясь, вытащил кинжал из ножен и, продолжая скалиться, сделал выпад, как будто хотел меня заколоть. Я отскочил назад, а вся компания так и покатилась со смеху. Потом он достал из ножен собственный кривой клинок, его рукоять была обшита выделанной кожей. Юнец явно намеревался произвести обмен. Я с тревогой прикинул, что, возможно, мне предлагают совершить какой-то принятый в их кругу ритуал и я могу оскорбить их отказом.
— Оружие моего отца, — сообщил я, что, в сущности, было правдой и, похоже, пришлось им по вкусу. Юнец вернул кинжал.
Время шло, я ощущал, что решимость относительно исполнения моего плана неуклонно тает. Низменная часть моего «я» ликовала, вынуждая отступить. Налицо было полное отсутствие мужества. Вернее, теперь перед глазами уже не стояла картина моей или Езекиевой позорной смерти, процесса превращения тела в никчемную груду костей.
Стараясь казаться как можно равнодушнее, я осведомился о состоянии пленника.
— Мы всегда имеем при себе еврея, чтобы было чем позабавить собак, — так капитан первый раз обратился ко мне.
Солдаты опять весело загоготали. Они не собирались сдерживаться — наплевать, что я мог отнести это и на свой счет. Мне стало противно, и претила мысль, что нужно сидеть здесь, в их компании. Я медленно поднялся, но один из парней враждебным толчком тяжелой ладони вернул меня на место. Я был готов пустить в ход кинжал прямо сейчас. Но в это время внимание капитана привлекло происходившее на площади. Я тоже посмотрел в ту сторону и заметил небольшую толпу, собравшуюся около Езекиаса. Похоже, оживление было связано с пустынником. Пока солдаты отвлеклись, общаясь со мной, он достал ковш воды из колодца и принес ее пленнику. Толпа сгрудилась, любопытствуя, к каким последствиям это приведет.
Капитан тотчас сделал знак одному из своих людей. Тот рывком схватил ковш и с силой выплеснул воду, при этом чуть не сбив с ног отшельника. Кто-то из толпы издевательски заулюлюкал, может, для того, чтобы поглумиться над пленником в его последние минуты, а может, чтобы подразнить отшельника. Но затем кто-то, неизвестно, кто именно, запустил в него камнем. Солдат не замедлил обнажить абордажную саблю. Назревала заваруха, что оказалось бы для меня очень кстати. Но капитан в мгновение ока поднял отряд и приказал солдатам живо идти на площадь. Толпа отпрянула от внезапно появившейся стены мощных рук с саблями наголо.
А я тем временем осторожно продвигался назад, на задворки рынка, по-прежнему готовясь не упустить момент, если таковой все же случится. Однако все шло к тому, что план не будет исполнен. Капитан, получив все, что ожидал от привала, явно не собирался больше задерживаться в Эн Мелахе. Он построил отряд, чтобы возобновить свой путь. Одного из молодчиков он отправил расплатиться с хозяином, дабы не вызвать нареканий по поводу обращения с местным населением, ведь иначе, в качестве стражи, подчиняющейся только Антипе, можно оказаться вытиснутым с дорог — за римлянами не задержится. Лошадь уже седлали. Осталось отвязать пленника, но когда к нему подошли, тот тяжело ополз на землю и застыл, не подавая признаков жизни.
Присев на корточки и протянув к несчастному руку, капитан старался определить, дышит ли он. Но уже через минуту, поднявшись, в сердцах пинал безжизненное тело. Затем, наверное для большей уверенности, вытащил саблю и полоснул ею бок Езекиаса. Из раны побежал ручеек крови.
— Оставим это, — сказал капитан и отошел прочь.
Времени на выступление не оставалось совсем, спешка была такая, что уже через секунду весь отряд оказался далеко за воротами. Я же стоял на площади, стараясь в конце концов поверить в такой счастливый исход, в такую милость Господню. А может быть — в гнев.
Вокруг Езекиаса опять образовалась толпа; никто не смел дотронуться до него: кто знает, возможно, это будет нечаянным осквернением. Люди озабоченно перешептывались, прежде чем задать вопрос, что делать с мертвым. Я тут же положил конец спорам, вызвавшись позаботиться о теле. Из всей толпы объявился лишь один добровольный помощник — пустынник.
— Я справлюсь, — сказал я, сочувствуя его состоянию. Однако он уже приблизился и взялся за ноги Езекиаса.
Мы вынесли беднягу за ворота. Мой помощник оказался на удивление проворным. Нам нужно было решить, как поступить с телом дальше. Подготовка могилы, выдалбливание окаменелой почвы должно было занять целый день. Но я не мог допустить, чтобы Езекиас был просто завален камнями, как обычный преступник.
— В горах есть пещеры, — сказал пустынник, — совсем недалеко.
Но пришлось преодолеть мили две мертвой пустыни, прежде чем началась гористая местность.
— С вами все хорошо? — забеспокоился я.
— Если что, то пещер хватит на всех, — последовал ответ.
Утро сменил полдень, когда мы добрались до гор. Солнце безжалостно палило; под его лучами, пейзаж, в сравнении с предыдущим днями, преобразовался в нечто крайне мертвенное, застывшее и даже нереальное. Тело источало невыносимую вонь, должно быть, загнивала рана в боку, а может, источником зловонья была грязь, прилипшая к телу.
Мы выбились бы из сил, если бы забирались по каменистому склону горы, но мой помощник знал обходной путь. Он направился к небольшому выступу, под которым находилось несколько потаенных пещер. Осторожно маневрируя, мы пробрались к одной из них и занесли туда тело. Пустынник вытащил из-за пазухи кожаную фляжку с водой, смочил рукав и вытер кровь и грязь с лица Езекиаса. И только теперь я смог как следует рассмотреть беднягу, открыто, ничего не опасаясь. Его лицо было сильно изуродовано, однако все еще сохраняло природную красоту. Челюсть, по-видимому, была сломана, нос тоже, волосы со стороны отрезанного уха спутаны и запачканы кровью. Но теперь, благодаря заботе пустынника, лицо его приняло вполне достойный вид.
— Вы знали его? — спросил он меня.
— Нет. — Мне было неловко врать, к тому же он явно не поверил этому.
Забравшись внутрь поглубже, мы осторожно положили тело и завернули его в мой плащ, а затем принялись заделывать вход. Нужные камни мы брали со склона над пещерой и подальше, у горы, не все подряд, а какие могли дотащить. Работа заняла час или, может быть, больше; мы трудились, а жара была плотной как стена. После мы присели на уступ, выходящий из пещеры, и допили остатки воды из фляжки. С того места, где мы сидели, открывался вид на долину Иордана: на севере можно было разглядеть пальмы Иерихона, а на юго-востоке — различить очертания Мертвого моря. Эн Мелах, лежащий почти у наших ног, напротив, почти не просматривался, слившись с породившей его каменистой равниной. Город, опровергающий всякую логику, беззащитный, с домами, вылепленными из необожженной грязи, — пара хороших дождей, и он будет смыт. Если бы вдруг по какой-то причине город покинули все жители, пустыня стерла бы его до основания за какой-нибудь год.
— Вы снова будете ночевать в городе?
— Думаю отправиться в Иерихон.
Мы сидели и разговаривали, устало, скупясь на слова, так как силы были истощены, а дух подавлен миссией, которую мы выполняли. Его звали Иешуа. Я спросил, что привело его в Эн Мелах. С неожиданной откровенностью он поведал, что был среди приверженцев Иоанана. Их община располагалась неподалеку. Месяца два назад Иоанан был арестован по приказу Ирода Антипы, хотя все знали о причастности Рима к его аресту.
— Но говорят, что приверженцы все убиты.
— Не все, — был ответ, однако взгляд его не встретился с моим.
Кое-что начинало проясняться. Обритая голова — это уловка, чтобы обмануть солдат. О приверженцах Иоанана было известно, что они не стригли волос. Так, значит и я, и он, — мы оба были вне закона — вот повод для сближения, за неимением лучшего. Действительно, наше движение очень внимательно отнеслось к аресту Иоанана. Прежде всего нас интересовало, как переманить его людей в наши ряды. Но на поверку они оказались малоуправляемыми, фанатичными и к тому же были рассеяны по большой территории. На мой взгляд, римляне напрасно усматривали в Иоанане политическую угрозу. Он был для них, скорее, благом, так как увлекал в мистические области тех, кто мог бы направить свою энергию на организацию поджогов римских гарнизонов.
При упоминании Иоанана Иешуа помрачнел, и я понял, что вынужденное отторжение от него — тяжелое бремя для Иешуа. Он выглядел усталым и подавленным, как человек, совершивший долгий путь.
— Если вам пришлось уйти от него и вы остались в живых, то нужно обратить это во благо, — сказал я, но слова прозвучали неискренне, я ведь не какой-нибудь умудренный жизнью старец, чтобы проникать в суть вещей, к тому же Иешуа, казалось, знал обо мне больше, чем я сам.
Как ни странно, он не рассердился на меня за пустые слова, но лишь заметил:
— В конечном счете его дела лучше, чем у того бедняги в пещере, — высказывание прозвучало просто и ясно, как неожиданно засветивший огонь.
Перед выступлением в обратный путь Иешуа помолился об умершем, прося Господа проявить к нему милость. Я совсем не подумал о том, что нужно сотворить погребальную молитву. Мы вместе дошли до места, где горы, заканчиваясь, переходят в известковое плато, там и расстались. Он отдал мне шаль, которую пожертвовали ему в Ен Мелахе, — он покрывал ею голову — и попросил вернуть ее. Не понятно почему, но меня очень тронуло то, что он обратился ко мне с просьбой.
— Я обязательно верну ее, — пообещал я.
Я смотрел, как его силуэт медленно растворяется в пустыне. У меня не было уверенности, что мы когда-нибудь увидимся снова, но я был благодарен ему за то, что он вызвался разделить со мной нелегкую процедуру погребения и опасность осквернения, связанную с ней. Я прекрасно знал историю о священнике, который прошел мимо умирающего, лежащего на обочине дороги, — настолько велик был страх оскверниться. Но не этому Иоанан учил своих последователей. Он проповедовал, что их цель — проложить пути для Господа. Однако после его ареста последователи, вероятно, сами сбились с пути. Вот и мужество пустынника явно оставило его. Он бежал. Но я не был уверен, что не поступил бы так же.
Он совсем исчез в легкой дымке пустыни, я же отправился обратно в Ен Мелах. Задул ветер, поднимая облака пыли, и, покуда я добрался до города, солнце практически исчезло за плотной пеленой.
Чистки, последовавшие за раскрытием нашей организации в Махероне, означали настоящий провал. Они грозили подорвать наше движение в корне. В форте под угрозой разоблачения оказались не только лидеры, но и связанные с ними агенты — все подверглись краткой, но жестокой расправе, местная сеть была практически уничтожена. Но едва ли не большим ударом для нас было то, какую возню вызвало все происшедшее в рядах наших противников. Как в метрополии, так и на местах ситуация была использована для сведения личных счетов и устранения «неудобных»; от тотальных слежек за «своими» пострадало немало наших людей. В Иерусалиме трупы, сваленные и гниющие у Гиеномских ворот, источали непереносимое зловоние. Местный консулат выразил в связи с этим протест аж самому императору, полагая, наверное, что таким образом они противостоят римским угнетателями и демонстрируют непреклонный дух нации.
Что касается меня, то вскоре после гибели Езекиаса я спокойно отправился обратно в Иерусалим. Я решил ни с кем ни о чем не заговаривать, так как боялся слежки. Через несколько дней после моего возвращения я узнал, что учитель, с которым я был связан, — старший в нашей «группе» — арестован. Не теряя времени, я собрался, упаковал товар, оставшийся в лавке, взял с собой немного денег — остаток наследства — и покинул город. В течение нескольких дней я укрывался у двоюродного брата в Яффе, но даже ему я не рассказал ни о чем. Таковы были мои обстоятельства. Через Яффу часто проходили части римских войск, отправным пунктом которых была прибрежная Кесария Маритийская, которая выполняла функции столичного города. Испугавшись, что могу причинить большие неприятности своему родственнику, я покинул его и отправился дальше.
Наконец я пересек северную границу и отправился в Сур. Я слышал, что там оставалась группа. Когда я был ребенком, мы с отцом бывали в Суре — несколько раз путь наш лежал через этот город. Он казался мне тогда очень красивым: там имелась дамба, порт и много храмов. Но сейчас я увидел заштатный городишко, кишащий попрошайками, мошенниками и прочими людьми, не очень-то ладившими с законом. Прошло немало дней, прежде чем мне удалось напасть на след группы. Из-за последних событий они стали очень осторожными и очень запуганными. Группа, которую я обнаружил, включала с полдюжины престарелых революционеров со взглядами времен Иуды Галилейского. К тому же они так долго жили вне страны, что окончательно потеряли чувство реальности и не представляли себе того, с чем нам приходится иметь дело. Поэтому с самого начала наши отношения складывались несколько натянуто. Кроме того, до них стали доходить слухи о репрессиях против нашего движения, они поступали от членов партии, которым, как и мне, удалось просочиться в город. Все это привело к тому, что сурская группа принялась тешить себя иллюзиями о возможном переходе главенства в их руки. Мы же стали их сторониться, опасаясь быть скомпрометированными как перед римскими властями, так и перед собственным руководством. Я начал всерьез подумывать о том, чтобы уйти из города. Слухов о каких-либо предписаниях в отношении меня из Иерусалима не доходило, но я знал, что несколько близких мне людей были схвачены и отправлены на галеры.
Поглощенный своими делами, я совершенно забыл об Иешуа. Но из-за неотложных дел я вынужден был задержаться в городе на несколько месяцев и вдруг неожиданно наткнулся на него у городских ворот. Вокруг сбилась небольшая толпа, человек двадцать, Иешуа говорил что-то, обращаясь к собравшимся. Он выглядел лучше в сравнении с нашей первой встречей, был не изможденным, а ухоженным и сытым. Словом, он стал теперь похож на грека. Его манера говорить тоже изменилась: голос звучал более властно, совсем не так, как в Эн Мелахе. Однако его принимали враждебно — в своей речи он нападал на местных богов.
— Прибереги свои речи для евреев, — долетело из толпы.
— Ваши учителя, проповедуют ли они вам о том, что есть две правды: одна — для сурийцев, другая — для евреев?
— Ты так сказал!
Толпа вскоре разбрелась. Остались только грубоватого вида помощники. Они все время находились поблизости, храня гробовое молчание, теперь же тихо переговаривались по-арамейски. Я подошел ближе. Иешуа сразу узнал меня.
— Я заметил вас в толпе, — сказал он. — Приятно было увидеть хоть одно знакомое лицо.
Темнело, и я пригласил его и спутников поужинать у меня, в небольшой гостинице около порта. Хозяином гостиницы был еврей, сочувствующий нашему делу. По дороге Иешуа очень подробно расспрашивал меня о местных обычаях. Мы разговаривали по-гречески. Его спутники совершенно выпали из поля нашей беседы. Грубоватые парни — их можно было уверенно принять за наемников — явно не знали греческого. Поначалу я не усмотрел в ситуации ничего достойного внимания, но потом заметил, что Иешуа часто обращается к ним за советом даже по незначительному поводу. Тогда я понял, что ошибался, приняв его спутников за обычных слуг или телохранителей.
Он застал меня врасплох, когда обронил:
— Я слышал, что того человека в Эн Мелахе арестовали в связи с заговором.
Я только и сказал: «A-а», но не стал обсуждать далее эту тему.
Тем не менее я понял, что для Иешуа ясны причины моего пребывания в Суре.
За ужином мы разговаривали по-арамейски. Но и тогда его спутники большей частью помалкивали Их было трое: Якоб, Иоанан и Шимон — явный лидер, которого Иешуа называл Кефас, «камень», явно имея в виду его неуклюжие движения. Судя по акценту, люди были из Галилеи. Последнее объясняло их манеру вести себя — галилеяне не слыли словоохотливыми. Обращаясь к своему наставнику, они называли его Иешуа, и создавалось впечатление, что все были на равных. Однако позднее я узнал, что было еще и другое имя, звучавшее менее фамильярно, но так к нему обращался лишь пророк Иоанан, обыкновенно совершавший над ним обряд очищения.
Странно, но Иешуа, будучи сторонником Иоанана, не проповедовал скорое наступление последних времен, хотя это, насколько я знал, была одна из основных идей Иоанана и других общин, подвизающихся в пустыне. Иешуа, однако, не был очень категоричен и нетерпелив. Он настаивал, что Иоанан безусловно прав, когда говорит, что каждый свой день мы должны ощущать как последний. Таким образом, все мы должны бодрствовать и хранить высокую мораль. Но, проповедуя так, он обнаруживал свое несходство с Иоананом. В его способе рассуждать было больше греческого, нежели иудейского. Он обращался к логике, а не к священным книгам. Поэтому я не удивился, когда узнал, что ребенком он жил в Александрии.
Я никак не мог понять, что же заставило его прийти в Сур, может, его и мои цели не были столь уж различны, тем более что участь Иоанана не была еще решена. Однако евреи, которых можно было бы обратить, могли не иметь точных сведений, и Иешуа просто искал здесь возможных последователей. Я выяснил также, что он собирается на днях отправиться в Капер Наум Галилейский — место его теперешнего постоянного пребывания. Я полушутя признался, что был бы очень рад сбежать из Сура, тогда Иешуа предложил мне пойти с ним вместе, правда, я так и не понял, серьезным или случайным было его приглашение.
Я предложил его спутникам переночевать в моей гостинице. Кефас, который явно питал ко мне недоверие, сказал:
— Мы будем спать на улице. У нас нет денег.
Он явно гордился такой позицией. И мне вспомнилось, как Иешуа отказался от монет, предложенных в Эн Мелахе.
— А как вы добываете пропитание?
— С Божьей помощью.
На языке вертелся вопрос, как Господь помог им оплатить ужин, но я сказал лишь:
— Будьте моими гостями.
Им нечего было возразить.
На этом наша встреча могла бы и закончиться, мы расстались бы навсегда, и каждый пошел бы дальше своей дорогой, но одно случившееся чуть позже происшествие возобновило и обострило мой интерес к нему. В гостинице объявилась некая провинциалка-финикиянка. Она искала встречи с Иешуа, и каким-то образом ей удалось узнать, где он. Женщина пришла с дочерью, которую в буквальном смысле слова держала на привязи. Девчушка была обвязана веревкой, конец которой был в руках матери. Она действительно была похожа на дикого зверя — грязная, всклокоченная, с исцарапанным и покрытым коростой лицом. Руки ее были связаны тряпьем, которое она постоянно грызла, пытаясь высвободиться. Девочка все время выла и стонала; иногда казалось, что она выкрикивает что-то связное, но бессмысленные звуки так и не становились словами.
Я был в гостиной, куда спустился после ужина. Я первый столкнулся с женщиной, когда она появилась во внутреннем дворе и заговорила со мной. Она поведала, что сила слова Иешуа помогла излечить ребенка в деревне, где она случайно оказалась. Удивительная сила поразила ее, и тогда женщина решила привести к Иешуа собственную дочь, чтобы тот исцелил ее. «Девочка связана, дабы она не смогла причинить вред самой себе, так как несколько раз пыталась совершить самоубийство», — объяснила несчастная мать.
Неожиданно я узнал, что Иешуа известен как целитель. За ним послали служку, и через несколько минут Иешуа и его спутники появились во дворе. Затем на глазах у Кефаса случилось нечто неожиданное и даже комичное. Девочка, до сих пор казавшаяся относительно безобидной, несмотря на издаваемые ею выкрики, внезапно бросилась к подошедшим и начала бить их, сжав в кулаки связанные руки. Якоб и Иоанан с трудом оттащили ее от Иешуа.
Женщина распростерлась на земле, умоляя простить ее.
— Пожалуйста, пожалуйста, господин мой, пожалуйста, — бестолково бормотала она.
Иешуа, отступивший предусмотрительно на несколько шагов назад с места потасовки, уже оправился от замешательства и снова вышел вперед. Он взял девочку за подбородок, что, кажется, успокоило ее.
— Отведите ее в гостиную, — сказал он.
Его люди усадили девочку на скамью в гостиной; она продолжала что-то бессвязно бормотать. Она все больше уходила в себя, смотря перед собой остекленевшим взглядом, как будто совершенно безразличная к происходящему. По просьбе Иешуа мальчик-слуга принес таз с водой и полотенце. Когда все было готово, Иешуа принялся осторожно протирать лицо девочки влажной тканью, смывая грязь и запекшуюся кровь. Я вспомнил, как Иешуа точно так же омывал лицо Езекиаса. И как тогда лицо Езекиаса вдруг преобразилось под руками пустынника, так и сейчас нечто похожее происходило и с этой девочкой. На личике, очищенном от грязи и кровавых потеков, придававших ей сходство с демоном, неожиданно появлялось ребячески невинное выражение. Он протер ее волосы, снова взлохматив их, затем принялся развязывать ей руки. Девочка все больше и больше успокаивалась, ее вой перешел в тихое всхлипывание.
— Принесите ей поесть, — сказал Иешуа, когда руки были развязаны.
Принесли миску супа. Она припала к ней, как человек, который давно ничего не ел.
Из мешочка, висевшего у него на поясе, Иешуа достал какие-то травы, протянув их матери, велел делать из них успокоительный отвар и поить девочку, когда снова начнется приступ.
— Это демон одолевает ее? Да, господин? — спросила мать.
— Она беременна. Когда вы найдете того, кто это сделал с ней, вы поймаете вашего демона.
Женщина внезапно осеклась. Мы тоже стояли молча. Девчушке было лет девять или десять. Но все вдруг поняли, что Иешуа был прав. Об этом говорило виноватое молчание матери и выпуклость, проступавшая под платьем девочки. Она сделалась особенно заметной теперь, когда общее внимание было приковано к животу малышки.
Девочка тем временем тихо лакала суп, стараясь достать со дна гущу.
— Отведите ее домой и позаботьтесь о ней, — сказал Иешуа.
Во всей этой истории не было ничего сверхъестественного, однако произошедшее глубоко тронуло меня. В мою память врезалось выражение детского лица, чудесно преобразившегося, как по мановению руки. Прояснившегося, как будто кто-то окликнул ее у края пропасти. Я и раньше сталкивался с таким даром, если можно говорить здесь про дар, и видел всякого рода «исцеления», исполняемые с тем или иным успехом. Я был свидетелем не одного и не двух представлений, организованных, чтобы снискать расположение доверчивых зрителей. Такие действа обычно обставлялись разного рода приемами, с целью как можно сильнее заморочить всем голову. Туманные высказывания, чтение молитв нараспев, демонстрация амулетов, бесчисленные жертвоприношения — все заканчивалось значительным пополнением кошелька врача без особой пользы для больного. Иешуа все делал очень просто, поэтому отсутствовало ощущение фальши. Только простые, даже скуповатые жесты и внимание к людям, внушающее всем веру если не в абсолютную истинность «исцеления», то, во всяком случае, в честность целителя. То, что он внимательно отнесся к физическому состоянию девочки и к причинам, повлекшим такие последствия, выгодно отличало его от прочих врачей и знахарей. Обычно последние склонны прятать свое невежество за туманными рассуждениями мистического плана.
Позже я заговорил с Иешуа о его образовании, которое, по его словам, он получил в Александрии. Удерживая его этим разговором, я преследовал свои цели. Как я уже сказал, он предложил мне присоединиться к ним. Понимая, что, по сути, он являлся таким же изгнанником, я убеждал сам себя, что будет удобнее вернуться на прежнее место вместе с ним. Не вызывая подозрений, можно будет ходить по Галилее, где о нас никто не знал. Волей-неволей я действительно убедил себя, что стремлюсь укрепить нашу организацию там, где она до сих пор имела слабое влияние. Однако истина заключалась в том, что меня привлек к себе Иешуа. В его характере улавливалось нечто, что говорило о нем как о вожде, и я не хотел упустить его.
Мы сидели и беседовали, может, час, может, больше. Ею люди давно вернулись в свои комнаты. По его словам можно было составить мнение, что он обычный странствующий проповедник, наставник, каких немало встретишь в Иудее и вне ее. В Галилее было считанное число людей, поддерживающих его. Тем не менее он мало походил на проповедников, которых я обычно встречал, когда учился в Иерусалиме. Те представлялись мне комнатами, в которых отсутствуют окна. Их ум оперировал только в рамках Закона, тогда как ум Иешуа был живым и пытливым. К нам присоединился хозяин гостиницы, он принес вина, и Иешуа не отказался выпить. Вскоре разговор свернул на политические темы. Речь зашла об императоре Тиберии и его странном уединении на Капри, где он, как говорили, предавался разврату, совершенно не интересуясь государственными делами. Хозяин гостиницы усмотрел в этом надежду на обретение независимости:
— Дом развалится, — сказал он, — если хозяин не будет следить за ним.
Ответ Иешуа вскрыл самую суть:
— Но у хозяина всегда найдутся слуги, готовые позаботиться об имуществе в отсутствие хозяина.
Его слова оказались пророческими: прошло совсем немного времени, и на слуху появилось имя Сеяна, прокладывающего себе дорогу во власть. Притом суровостью и всякого рода зверствами он намного превзошел своего отца.
В определенный момент Иешуа спросил меня о моем образовании, и я сразу стал рассказывать ему об Эфесе. Иначе я боялся, что Иешуа сочтет меня неким упертым фарисеем, не читавшим ничего, кроме Закона.
— Ну, так, значит, мы оба греки, — пошутил он.
На самом деле в Эфесе отец отправил меня учиться в еврейскую школу, расположенную в нашем квартале. Мой отец вырос на «критском юге», в Негебе, и не был поклонником светского воспитания. Расширить мой кругозор помогли мне рукописи, которые я от нечего делать покупал, слоняясь по рынку или в уличных лавках. Наш квартал казался мне небольшим островком, кусочком родной земли, которую поглощает темная неизвестность.
Я спросил Иешуа, бывал ли он в Эфесе, и он ответил, что был там однажды перед тем, как присоединиться к Иоанану.
— У меня осталось впечатление, что там много удивительного, — заметил он.
С тех пор как умерли мои родители, мне трудно было говорить о тех местах.
— Чудес гораздо больше в Александрии.
Он засмеялся моим словам.
— Может быть, но не всякое чудо — благо.
Прежде чем мы отправились отдыхать, я наконец признался, что хотел бы принять его приглашение путешествовать вместе. Я боялся, что он догадается о моей неискренности и обидится. Но даже если он и тревожился о том, что подвергает себя опасности, определив повстанца в свои спутники, он хорошо скрывал это.
— Конечно, мы будем рады. — Казалось, он говорил вполне искренне.
Итак, мы отправлялись в путь на следующий день. Я попросил хозяина гостиницы сказать соратникам, что решил уйти, но не думал, что те вообще заметят мое отсутствие.
Как только рассвело, мы двинулись в путь. Нам предстояло пересечь страну и выйти к границе в районе Гуш Халав. А это значит, впереди ждал нелегкий участок горной дороги.
По пути мы увидели лишь одну старую деревеньку, напоминавшую скопление каменных лачуг. Поблизости находились еще несколько пастбищ, перемежающихся лоскутами полей, отторгнутых у лесной полосы. И дальше, насколько хватало глаз, простирался темный кипарисовый лес, сумрачный и тоскливый. День стоял солнечный, но все же было холодно, — может, оттого, что пронзительный ветер постоянно дул в лицо, а может, холод исходил от близлежащих холмов. Из-за резкого ветра дорога казалась гораздо длиннее, а склоны холмов много круче. На пути нам никто не встречался, изредка попадался крестьянин, предлагавший купить какую-нибудь поделку или что-нибудь из еды. В остальное время мы довольствовались только собственным обществом, что, впрочем, очень меня устраивало.
Понимая, что спутники будут скованы появлением в их компании нового человека, Иешуа всю дорогу держался в стороне, то есть на несколько шагов впереди, и таким образом подтолкнул нас к общению. Его люди поначалу смущались, но затем стали искренне пытаться вовлечь меня в беседу. Как на пиру гостю предлагают всевозможные деликатесы, так и меня потчевали разными историями, причем иногда самыми невероятными, о великих делах, совершенных Иешуа в Галилее. (Позднее я услышу и другие их рассказы. В тех же самых преувеличенно эмоциональных выражениях они будут пересказывать новым слушателям историю исцеления девочки из Сура.) Мало-помалу даже Кефас стал настолько любезен со мной, что на привале мне первому протягивал фляжку. А вечером, когда мы расположились на ночлег у обочины, он собственноручно и очень аккуратно разделил припасенную в дорогу снедь, проследив, чтобы всем досталось поровну. Надо сказать, я рассчитывал ужинать в Гуш Халав и поэтому не захватил с собой никакой провизии.
Из рассказов спутников Иешуа я смог уловить, что он объявился в Капер Науме в начале весны, то есть вскоре после нашей с ним встречи в Эн Мелахе. Когда речь случайно зашла о том, что же в конце концов произошло с Иешуа и как он обрел своих последователей, они заговорили очень туманно и иносказательно. Я помню только, как они несколько раз повторяли, что были призваны, произнося это слово с особым ударением и принимая значительный вид, — так обычно говорят неофиты. Я предположил, что убежище, которое он искал для себя в гористой местности, должно быть неприметным и мало привлекательным — место, откуда легко уйти в любую минуту. Кроме того, оказалось, что у Иешуа есть семья в Нацерете, что неподалеку от Сепфориса, древней столицы Галилеи. Меня удивило и то, что соратники Иешуа никогда не видели кого-либо из его родни. Я понял, что они мало знают о прошлом их наставника.
Границу у Гуш Халав мы пересекли на рассвете следующего дня, спокойно, без особых затруднений. Я сразу воспрял духом, и кровь потекла быстрее в моих жилах — под ногами снова была родная земля. Лето заканчивалось, и сбор винограда был в самом разгаре. Виноградники напоминали растревоженные ульи, везде сновали работники, и сам воздух, казалось, забродил от сладкого запаха. После путешествия по унылым дорогам, обрамленным мрачными лесами, я впервые вздохнул полной грудью и порадовался человеческому присутствию. Раньше мне не приходилось бывать в этой части страны подолгу — может быть, каких-нибудь пару дней. Я был удивлен при виде заботливо обработанной земли, причем не только на равнинах, но и на гористых склонах. Тут и там зеленели оливковые рощи. Проходя мимо старых сучковатых олив, я подумал, что евреи поливают потом эту землю с тех пор, как она была отвоевана для них Маккавеями. Я представил себе, что старые деревья помнят еще древних Хананеев.
Иешуа и его спутники, по-моему, тоже заметно оживились. Возможно, из-за близости дома. Кроме того, здесь они были известны, но сказать так означает сказать очень мало. В каждом селении, через которое нам случалось пройти, находились люди, которые не только знали их, но спешили предложить свой кров и пищу. В городке, где мы отдыхали во время дневного перехода, оказалась целая община приверженцев Иешуа. Люди прознали, в каком доме мы остановились, и потихоньку стекались туда, оказывая всевозможное уважение и почтение. Это были простые крестьяне и прочий люд, а не старейшины и не местная знать.
Город Капер Наум лежит по дороге, ведущей в Дамаск; мы пришли туда ближе к вечеру, в сумерках. Караван-сарай у стен города источал шум и зловоние, распространяемое скоплением людей и животных. В городе же царила атмосфера уныния и заброшенности. У городских ворот собрались люди, узнавшие о нашем прибытии. Они толпились в ожидании Иешуа, каждый надеялся получить помощь в избавлении от недуга. Темнота вот-вот должна была накрыть город, и Иешуа поспешил выйти к поджидающим его страдальцам. Принесли мальчика со сломанной голенью, он корчился от боли. Сломанная кость вспорола кожу и вылезла наружу. Несколькими мягкими и точными движениями Иешуа вправил кость так, что после фиксации места перелома больной уже смог уйти, можно сказать, на собственных ногах. Вне сомнения, нельзя было сослаться только на прекрасные знания, это был дар. Любой мог заметить необыкновенную целеустремленность Иешуа. Он весь, каждой частичкой своего тела был вовлечен в то, что делали его руки.
Позднее мы отправились в дом Кефаса, чтобы расположиться на ночлег. Это было небольшое строение, неподалеку от главной улицы, сырое, переполненное детьми и животными. Нам подали ужин, достаточно обильный, затем братья Якоб и Иоанан — то, что они были братьями я не знал, это выяснилось совершенно неожиданно — отправились к себе домой. Кефас предложил мне устроиться на крыше, которая, как мне показалось, едва ли выдержала бы мой вес. Но кроме меня летняя жара выгнала туда еще нескольких детей, а также некоторых слуг. Иешуа же, полагаю, имел в доме собственный уголок, скорее всего в дальнем крыле дома.
На крышу пришел ночевать и Андреас, брат Кефаса; еще за ужином он проявил неожиданную симпатию ко мне, встав со своего места и устроившись у моих ног. Он вел себя словно собачонка, которая выпрашивает подачки. Я очень скоро понял, что Андреас был слабоумным, что подтвердилось рассказом о несчастье, случившемся с ним в детстве. Присутствующие за ужином чувствовали неловкость, но никак не одернули Андреаса. И так он просидел рядом со мной, а после забрался за мной на крышу и, расстелив поодаль свою циновку, одарил меня широкой глуповатой улыбкой ребенка. Мне было искренне приятно находиться в его обществе: его радушие было таким бесхитростным и в то же время таким нетребовательным, не имевшим ничего общего с показным гостеприимством.
Я проснулся на крыше еще до наступления утра. У меня был запас времени, чтобы осмотреться и решить, так ли уж был я не прав, осудив Иешуа за выбор Капер Наума в качестве пристанища. Люди Иешуа называли город крепостью. Но никаких крепостных стен с бойницами я не обнаружил — взгляд натыкался на временные импровизированные ограды, отделяющие дома, похожие на дом Кефаса. Жилища беспорядочно громоздились вдоль нескольких улиц Капер Наума. Основным материалом для строительства служил местный черный камень; дома были сложены из нетесаных глыб, поэтому казалось, что каждая постройка ощетинилась в немой угрозе соседям. К югу находилась гавань, достаточно большая, но беспорядочно построенная. Я различал множество пристаней и молов, облепленных лавчонками с кустарным товаром. Более всего, однако, меня потряс вид, открывшийся на Киннерийское море, которое поражало не столько своими размерами, сколько ощущением отдаленности этого края от всего мира, что, надо сказать, существенно отличалось от взгляда Тиберия, который воспринимал море как декорацию, созданную для того, чтобы ласкать его взор. Иерусалим казался существующим где-то в ином измерении, а существование Рима и вовсе вызывало сомнения. Я также осознавал, что на меня нахлынули обычные чувства, которые испытывает провинциал, не признающий того, что не находится в непосредственной близости.
Я был удивлен, обнаружив нечто напоминающее армейский лагерь к востоку от города. Я разглядел развевающихся по ветру римских орлов. Я никогда не слышал ни о чем подобном и недоумевал, каким образом случилось так, что Антипа терпел такое на вверенных ему землях. В доме еще никто не проснулся, и я воспользовался случаем выскользнуть на улицу и отправился на разведку. Я надеялся раздобыть какие-нибудь сведения, которые будут интересны моему начальству в Иерусалиме и лишний раз подтвердят мою полезность.
Лагерь располагался в месте впадения Иордана в Киннерийское море, где пролегала граница, отделяющая земли Ирода Филиппы. На первый взгляд, лагерь был достаточно большим и вмещал, возможно, около сотни человек. Главной постройкой была внушительных размеров таможня, посредством которой вели контроль пересекающих границу. Юный страж Цилициан с заспанными глазами сказал мне, что римляне основали лагерь несколько лет тому назад, чтобы отражать набеги разбойников с холмов. Меня покоробило слово «разбойники», но, если быть справедливым, многие повстанцы действительно были не более чем ворами, хотя после мер, предпринятых Антипой и Филиппом, они явно утратили прежнюю прыть. Так называемые «разбойники» оказались в значительной степени упразднены, что, однако, не привело к упразднению военного лагеря. Римляне с готовностью оставили за собой возможность приглядывать за «младшим братом» на его территории; не последнюю роль сыграл также и доход, получаемый от таможни. Сейчас в лагере размещался весьма небольшой контингент из двадцати пяти служащих. Командир лагеря пользовался симпатией местного населения и совсем недавно женился на девушке из Капер Наума.
Было около часу пополудни, когда я вернулся к дому Кефаса и с удивлением обнаружил, что на узкой улочке перед воротами опять собралась небольшая толпа. Я принял их за очередных просителей, ожидающих появления Иешуа. Но на этот раз среди них не было больных или тех, кто рассчитывал услышать напутствие. Наоборот, толпа негромко и напряженно переговаривалась, при приближении незнакомца возмущенный говорок стих.
Я спросил какого-то человека, что произошло, и тот ответил с мрачноватой прямотой:
— Он убит. Они убили пророка Иоанана.
Эта новость поразила меня. Еще в Суре я слышал, что Иоанана заточили в крепость; казалось, что власти намеревались сгноить его там, они надеялись, что с течением времени о пророке просто забудут. Однако такой финал был совершенно неожиданным. Не было ни суда, ни просто обвинений; римляне обычно проявляли щепетильность в этом отношении, но, видно, решили оставить грязную работу для Антипы. Антипа, со своей стороны, самонадеянно полагал, что можно запросто одним махом казнить очередную партию «политических», к которым он присоединил и Иоанана. К сожалению, он не предполагал, что казнь любимого пророка вызовет у евреев гораздо больше сочувствия, нежели казнь мятежников.
А люди все подходили и подходили. Я видел, насколько любим был пророк, многие воспринимали случившееся как личную утрату. Скорбный плач постепенно овладевал толпой, но Иешуа так и не появлялся. Что люди ожидали от него? Обыкновенного сочувствия или чего-то большего? Мне уже случалось быть свидетелем зарождения народного гнева, вызванного ощущением бессилия, но гораздо страшнее, когда этот гнев находит объект приложения.
Наконец вышел Иешуа. До чего же откровенно тот выражал свою скорбь — одежда разорвана, а лоб почернел от пепла. Толпа при виде его, казалось, еще более помрачнела. Он заговорил. Я ожидал гневных обличений, но ничего такого не прозвучало. Он вспоминал Священное Писание и известные всем рассказы о пророках-изгоях. Речь явно произвела меньше впечатления в сравнении с новостью, которая только что посетила дома горожан. Однако толпа, готовая к всплеску насилия, теперь успокоилась.
Иешуа замолчал, но в это время на противоположном конце улицы возникло какое-то оживление. Оно было вызвано появлением отряда солдат. Контингент военного лагеря молниеносно объявился в городе. Еще только полчаса назад, когда я был там, ничто не указывало на скорое выступление. Капитан Вентидий, названный в честь знаменитого римского генерала времен Марка Антония, скомандовал своим бойцам, и те задержались у края толпы. Сам он прошел сквозь строй расступившихся горожан и остановился перед домом Кефаса. Ему было уже за сорок — он явно был староват для своего звания и должности командира заштатного гарнизона. Но по тому, как люди охотно расступались, чтобы дать ему дорогу, стало ясно, что он обладает здесь авторитетом. Капитан обратился к Иешуа. Слова прозвучали энергично и в то же время весьма дружелюбно — последнее несколько удивило меня.
— Уверяю, Рим здесь не замешан, — произнес он.
Капитан говорил искренне, но это едва ли было правдой. Иоанан всего лишь изобличал Антипу в грехах, которые, однако, тот и не думал скрывать, — вот все, что могли официально вменить в вину пророку.
К чести своей, Иешуа только и сказал:
— Римляне творят дела не только своими руками.
В любом случае Вентидий был явно застигнут врасплох: его злило не столько то, что никто не поставил его в известность, но в большей степени то, как грубо был попран закон в связи с казнью Иоанана. Позднее я узнал, что он слыл одним из «имеющих страх Божий», то есть сочувствовал иудеям.
Капитан неловко замялся на какое-то мгновение, явно боясь встретиться взглядом с Иешуа, затем повернулся к людям и попросил всех разойтись. Воцарилось настороженное молчание, казалось, атмосфера вот-вот взорвется. В глубине улицы стояли солдаты, охватив толпу сомкнутым строем; ограниченное пространство еще более усиливало нервозность. Иешуа на этот раз не старался разрядить напряженность, он повернулся и, не сказав ни слова, пошел обратно в дом Кефаса. Казалось, по толпе пробежала волна паники, после того как вожак оставил ее. Но это продолжалось недолго. Люди стали расходиться. Вентидий отдал солдатам приказ — чем и ограничился в смысле осуществления формальностей — и вывел отряд из города.
Вскоре у ворот Кефаса осталось лишь несколько человек. Я заметил среди них братьев Якоба и Иоанана и подошел поближе. Иоанан, младший и более расположенный ко мне, представил меня остальным. Люди, сгрудившиеся у ворот, судя по внешности, были в основном рыбаками или чернорабочими. Среди них находилось и несколько женщин, которым я также был представлен в той же простовато-грубоватой манере. Меня позабавило то, как Иоанан заявил, что все они были призваны Иешуа стать его избранными соратниками, как будто кто-либо из них имел хоть какое-нибудь образование или положение в обществе. Все выглядели очень подавленными известием о смерти пророка Иоанана, более того, я заметил, что, в какой-то степени, они были даже испуганы.
Спустя некоторое время появился Кефас. Он повел нас к гавани, затем мы вышли за городские ворота и направились к берегу озера. Иешуа уже находился там, на нем была все та же изорванная одежда. Очевидно, он, не привлекая внимания, вышел через заднюю дверь в глубине дома. Подошедшие обменялись короткими приветствиями, после чего женщины принялись разводить огонь. Неподалеку лежала кучка пойманной рыбы и несколько луковиц. Одна из женщин принесла хлеб. А Кефас наполнил фляжку прямо из озера. Когда еда была готова, все расселись в кружок на камнях, помедлив, прежде чем приступить к еде, что, вероятно, было сложившимся ритуалом. Соратники сначала предложили пищу своему наставнику, а он, в свою очередь, предложил ее им. В конце концов Кефас стал первым, кто нарушил пост.
Трапеза еще не закончилась, а все опять вернулись к теме гибели Иоанана. Якоб — они с братом, как я заметил, имели в общине репутацию «горячих голов» — предлагал послать протест прямо в Дамаск, а лучше — самому кесарю. Остальные же придерживались мнения, что сейчас надо вести себя тихо и, может быть, даже разойтись на время.
— Глупцы, — сказал Иешуа, — вы ничего не поняли. Путь Иоанана — это и ваш путь.
Присутствующих, кажется, сразила эта фраза. Наступила тяжелая пауза. После кто-то робко спросил, стоит ли все-таки, по предложению Якоба, послать протест правителю в Дамаск.
— Кто тот правитель, который достоин коснуться хоть края одежды Иоанана! — воскликнул Иешуа. — Не хотите ли вы сначала подумать над тем, чему я вас учил, прежде чем говорить?
Терпение изменило ему — смерть Иоанана выбила его из колеи.
Опять повисла долгая пауза.
— Учитель, — обратился к нему кто-то из присутствующих, — нас арестуют сейчас? — Было ясно, что все думали об одном.
Иешуа смягчился.
— Нет, успокойтесь, нет, — мы не боремся с Иродом.
Спустя некоторое время народ стал расходиться. Мы с Кефасом остались наедине с Иешуа на берегу озера.
— Вы уверены в том, что сказали про Ирода? — спросил я.
— Ты сам понимаешь: мы никто для него.
Да, я понимал, особенно когда он был здесь, на берегу, в окружении небольшой горстки простолюдинов. Но в то же время я был уверен, что он не из тех, кто привык кланяться. Кефас тем временем убирал остатки еды.
— Вот вы думаете, что я окружил себя простаками и трусами, — сказал между тем Иешуа, недостаточно внятно, так что Кефас едва ли расслышал его слова.
— Я не могу судить о них.
— Вы смотрите на нас и думаете, какое впечатление могли бы произвести мы на ваших друзей в Иерусалиме. Но на самом деле люди, ради которых вы делаете свою работу, такие же, как и те, на кого вы привыкли смотреть свысока. Если их не будет, кому будет нужно ваше дело?
Я был поражен, я никогда не говорил с ним о моем деле, тем более о вещах, которые не обсуждались даже в узком кругу. Он говорил это открыто и искренне. Мне же всегда казалась, что основная масса людей была годна лишь на то, чтобы использовать их так или иначе, а не на то, чтобы печься об их спасении.
Якоб и Иоанан привели лодку, стоявшую в гавани, к тому месту, где расположилась наша компания. Возможно, они собирались, невзирая на траур, немного потрудиться. Кефасу предложили также пойти с ними.
— Можете остаться с нами, если хотите, — предложил мне Иешуа. Я заподозрил, что так он намекает на возможность отказаться.
Кефас все еще стоял поодаль.
— У меня есть дела… — начал я.
— Да, конечно.
И тут я понял, что останусь. У меня не было ни определенных планов, ни явного желания возвращаться в Иерусалим и погрузиться там в атмосферу страха и подозрительности.
Наконец и Кефас покинул нас: он набросил плащ, попрощался с Иешуа и отправился вброд догонять лодку, уже отошедшую от берега. Через несколько минут лодка была уже достаточно далеко, на середине озера. И вскоре Кефас казался небольшим черным пятнышком, затерявшимся среди дюжины других. Что же, рыбаки забросили невод, а я, похоже, бросил свой жребий и остался среди них. Я подумал, что мой выбор в конечном счете был сделан в пользу честной работы в противовес пустым поступкам и пустым словам — тому, что я оставлял в Иерусалиме.
Но с самого начала я понимал, что ближний круг Иешуа принял меня неохотно. Причиной тому были и моя образованность, и мой акцент, но самое главное — стремление к первенству и любовь к спорам. А последнее касалось взглядов, высказываемых Иешуа. Иешуа, со своей стороны, всячески поощрял меня, признавая, что мой критицизм позволяет ему отточить свои доводы. Но окружающие придерживались другого мнения. Мои высказывания вызывали состояние тревожной неловкости у мужчин и откровенную враждебность у женщин. В их кругу было несколько женщин, они навевали мне мысли о греческих фуриях, может, потому, что они неустанно кружили около Иешуа. Я почти не различал их. Просто несколько молодых женщин, девушек. Они часто становились причиной острых раздоров среди приверженцев. Иешуа относился к ним в значительной степени как к равным и терпеливо мирился с их присутствием. В ответ женщины возложили на себя обязанность оказывать ему покровительство, а со мной держались с явным высокомерием, что вряд ли снискало бы мое одобрение, если бы не Иешуа. Среди женщин была одна — некрасивая, тощая как жердь дочь торговца рыбой. Она понимала свой долг как неустанное пресечение любых попыток «украсть» Иешуа. Встав ни свет ни заря, она преодолевала долгий путь из своей деревни только за тем, чтобы быть на месте, едва Иешуа проснется. Я был не уверен, что Иешуа понимает, до какой степени сильно он влиял на них. Иначе, я думаю, он вел бы себя осторожнее. Что, как выяснилось позднее, вероятно, смогло бы защитить его от многих бед.
Из людей окружения, за исключением Андреаса, только Иоанан оказывал мне некоторое дружеское расположение. Привязанность Андреаса была настолько искренней и безыскусной, что даже никто из женщин не мог ее разрушить. Вероятно, наша дружба с Иоананом зародилась во время путешествия из Сура. Иоанан был наделен от природы живым восприятием и любознательностью, и общение со мной давало ему возможность словно через открытое окно увидеть мир за пределами Галилеи. Он расспрашивал меня о местах, где я бывал, о жизни, о чудесах, о традициях и религиях. Иоанан был безусловно, яркой натурой и, пожалуй, единственным из всей компании привлекательным внешне. Я был уверен: если бы не то влияние, которое оказывал на него Иешуа, Иоанан проявил бы себя как самостоятельная личность и стал бы известен и в Тверии, и в Иерусалиме. Отец его — рыбак, дела его шли хорошо, их дом был одним из самых больших в городе. Измучившись в доме Кафаса из-за тесноты и напряженной атмосферы, я принял приглашение Иоанана перебраться к нему. Я устроился под навесом на заднем дворе, где смог обрести относительную свободу.
Имелась еще одна причина, по которой я решил отделиться от остальной части группы. У меня хранилась «казна». Я так и не смог разузнать, как в недрах кружка зародилось стойкое предубеждение относительно денег. На мой взгляд, это были чистой воды предрассудки, возникшие еще до Иешуа, однако я был свидетелем, что многие местные жители совершенно искренне верили, что в монетах живут демоны. Иешуа подразумевал совсем иное. А между тем догадаться было очень просто — это был способ излечиться от порока жадности. Он представлял собой простое самоограничение, что помогало устранить барьеры, разделяющие людей. Мы частенько приходили куда-либо, не имея с собой ни корки хлеба, ни гроша в кармане. Но, удивительное дело, несмотря на нашу нищету, а может быть, благодаря ей, мы были обеспечены всем необходимым. Нам с готовностью предлагали и еду, и кров.
Но надо признать, что все же трудно было сохранить свой замкнутый мирок там, где все продавалось, покупалось или обменивалось. Прежде всего потому, что об Иешуа узнавало все больше людей, и у него появились обеспеченные покровители, которые жертвовали или уговаривали сделать пожертвования в пользу общины. Еще до моего появления среди последователей, был некий Матфей. Он служил на таможне, и сначала ему поручили взять на себя труд казначея. Но постепенно эта роль отошла ко мне, наверное, так Иешуа хотел выказать свое доверие. Остальные при этом остались очень довольны таким оборотом дел, так как это позволяло им остаться незапятнанными. Мне же в таком случае пришлось примерить шкуру «козла отпущения». Говоря откровенно, немалая доля пожертвований имела достаточно сомнительное происхождение: нам подавали и мытари, и коллаборационисты — словом, те, кого в порядочном обществе старались избегать. Однако Иешуа не только не отказывался от их лепты, но никогда не интересовался ее источником. Если деньги приносил бедняк — тем лучше, полагал он, мы должны будем найти возможность вернуть долг. Если же деньги приносил богач, то наверняка мы найдем им лучшее применение.
На мой взгляд, Иешуа часто рисковал оказаться в неловком положении, когда день его начинался с превознесения бедных, а вечер заканчивался ужином в доме у сборщика податей. В Иудее подавляющая часть населения склонна была искать во всем политический подтекст, и поначалу меня шокировала его переменчивость. Идеи Иешуа, с которыми мне довелось познакомиться, были не просто взглядами, которые сводились к нескольким простым принципам. То, о чем он говорил, нужно было принять, прочувствовать и пережить, сделав частью самого себя, и только затем прийти к пониманию. Поначалу мне не хватало терпения следовать его логике. Он часто говорил о Царствии Божием. Идею он взял у Иоанана, но развил ее, привнеся собственное видение. Иешуа объяснял нам, чтО есть Царствие Божие, обращаясь к различным аналогиям. Он рассказывал множество историй, чтобы объяснить сущность этого Царствия. Но объяснения были слишком пространные и нечеткие. Мне было совершенно не ясно, где оно находится, на небесах, или на земле; кто им правит — обычный правитель или сам Господь, как об этом проповедовали зелоты. Впервые услышав его речи, я принял было Иешуа за тайного приверженца нашего дела, который проповедует скорое восстание, усиленно прибегая к иносказаниям, чтобы не выдать себя и не быть арестованным. Но после личных бесед я понял, что ошибался. Царствие, о котором говорил Иешуа, было вовсе не политическим понятием, кроме того, в нем было больше философии, чем материального воплощения. Для его установления не требовалось мятежей. Как-то я возразил, что речь идет, наверное, о бальзаме, годном для того, чтобы ярмо угнетения не слишком давило.
— Ты хочешь изменить серьезные вещи, но не можешь сделать простого — изменить свои мысли, — услышал я.
В глубине души я чувствовал, что Иешуа прав и судит обо мне совершенно верно. То, что я не мог понять его идеи, по сути было проявлением косности моих взглядов. Царствие Божие, как рисовал его Иешуа, было для меня лишь несбыточной мечтой, плодом воображения. Таково было мое отношение к подобным вещам. Иешуа, казалось, не только мечтал о Царствии, но и пребывал в нем. Во время бесед с Иешуа у меня часто возникало чувство, что то, что мне видится серым и унылым, для него полно света и красок.
В общине не увлекались чрезмерно различными ритуалами, как было принято в других культах. Но тем не менее Иешуа установил несколько обязательных правил, которым он и его приверженцы следовали довольно строго. Я считал, что таким образом он хочет привнести немного стабильности и порядка в достаточно аморфное образование.
Обычно все участники кружка встречались с утра в Капер Науме. Исключения составляли те дни, когда Иешуа отсутствовал, посещая отдаленные районы. Когда же мы собирались вместе, то отправлялись на берег озера или завтракали в доме Кефаса. Если Иешуа в этот день не рыбачил вместе с мужчинами, то брал с собой несколько человек и уходил в селения, расположенные поблизости, где встречался с тамошними последователями. Для своих визитов он выбирал базарные дни, которые случались несколько раз в месяц, выпадая на разные числа. Он много ходил по Галилее. Земли ее были изрезаны цепями холмов с крутыми склонами, перемежавшимися долинами, лежащими в межгорных впадинах. Чтобы попасть из одного города в другой, нужно было преодолеть горный хребет, хотя на самом деле города находились на расстоянии брошенного камня. Меня поражала его способность совершать долгие переходы и то, насколько далеко распространялось его влияние, судя по последователям, жившим в различных районах Галилеи. Но все же в основном его деятельность была сосредоточена в районе, прилегающем к Кинерийскому озеру. Он редко бывал далее Синабрия на юге или далее Каны на западе. Я заметил, что он избегает бывать в Тверии и Сепфонисе, хотя они были самыми крупным городами этих мест, но скорее всего он помнил о прохладном отношении, выказанном жителями Суры. Стараниями Антипы оба города были слишком эллинизированы, и, опять же по воле правителя, в них селилось много иностранцев, что делало эти города совершенно чужими для большинства населения Галилеи. Многие, наверное, думали, о них как о городах другого государства. В народе ходило поверье о проклятии, лежащем на них. Тверия была построена на месте кладбища, в Сепфонисе же проживание евреев запрещалось почти официально. Причиной послужил мятеж, поднятый во время прихода к власти Антипы.
Обычно, придя в дом к кому-нибудь из своих учеников, Иешуа разделял с хозяевами их трапезу, покуда весть о прибытии наставника разносилась по округе. В дом начинали стекаться узнавшие о новости ученики и сочувствующие. Прежде всего Иешуа оказывал помощь пришедшим больным. Потом он устраивался на заднем дворе или собирал всех в поле поблизости от города. Манера, в которой он вел беседу, была довольно своеобразной.
Он сидел в окружении подошедших слушателей, и те спрашивали его или делились мыслями о том, что их волновало. Он отвечал на вопросы, иногда адресуя вопрос обратно своему собеседнику, — так обычно поступали греческие философы. Многое, о чем он говорил или к чему призывал, мы не раз слышали в молитвенных домах: должно исполнять заповеди, подавать милостыню, верить в Единого Бога. Но он говорил так, что известные всем вещи казались новыми и живыми, тогда как многие проповедники произносили заученные слова нараспев как непонятные древние заклинания.
Меня сильно удивляло то, что во время таких бесед Иешуа никогда не прибегал к снисходительному тону, никогда намерено не касался того, что лежало за пределами их понимания. В то же время, если проповедь касалась важных тем, сути его учения, например когда он говорил об уже упомянутом Царствии, тонкостью суждений он превосходил самого Хилеля Вавилонянина. Как и фарисеи, он, как мне казалось, признавал идею воскресения, веруя в то, что Господь не заставил бы нас страдать здесь, на земле, где грешник процветает, а праведник терпит унижения и обиды, без надежды на окончательное справедливое воздаяние. Он не утверждал, что наше тело после смерти отойдет на небеса, хотя очевидно, оно будет отдано земле и в конце концов съедено червями. Он не говорил о том, что будет с душой, как об этом обычно рассуждают греки. Он, скорее, настаивал на том, что нельзя говорить о жизни и смерти, о душе и теле так, как будто одно существует отдельно от другого. Если мы уверимся, что так оно и есть, остается лишь прийти к выводу о том, что каждый человек должен смотреть на другого, думая только о выгоде, которую он может получить. Рассуждая так, остается лишь проводить жизнь в удовольствиях, предаваясь порокам и обжорству, стараясь не думать о неизбежном конце. Или уйти в отшельничество, отрекшись от жизни. Сначала неопределенность суждений я приписывал его некичливой натуре. Потом решил, что он пока еще сам не нашел точных ответов. Но спустя еще некоторое время я оценил мудрость такого подхода. Я осознал также все безумие попытки объяснить словами сущность того, что выходит за пределы нашего понимания, как, например, попытка понять Бога.
Неопределенность его учения, однако, дала повод к толкованию его взглядов вкривь и вкось. Легкости, с которой он наживал себе врагов, можно было только подивиться. Группа врагов, включая и некоторых бывших сторонников, накопилась довольно внушительная. В Капер Науме меня сначала удивляло то, что он не собирает своих людей в молельном доме. Он избегал бывать там даже в субботу, и вместо службы мы шли молиться на берег. Потом я узнал, что один из раввинов города запретил ему приходить в молельный дом. Раввин был старый саддукей по имени Гиорас. Прежде всего на такой шаг Гиораса подтолкнула проповедь о Воскресении, что саддукеи считали достойным анафемы. Но была и еще одна причина конфронтации. Стало известно, что Иешуа исцелил больную девочку в субботу, и Гиорас обвинил его в осквернении субботы, тем более что болезнь была не смертельной.
Разговоры, возможно, так и остались бы разговорами, но Иешуа пожелал встретиться с обвинителем в молельном доме в ближайшее время. И там, вместо того чтобы высказаться напрямую, он рассказал историю о двух раввинах, к которым в субботний день пришел умирающий от голода человек. Первый раввин отказал голодному, так как посчитал, что тот потерпит до следующего дня. Он объяснил, что не может приготовить еду, так как тем самым нарушит священный субботний отдых. Ночью человек умер, но раввина посчитали невиновным в его смерти. Ведь тот не мог предугадать, умрет ли голодный или нет.
Второй раввин, увидев человека, умирающего от голода возле своих дверей, пригласил его в дом и накормил. Второго раввина признали виновным, потому как тот не мог быть уверенным в том, был ли человек смертельно голоден или нет.
В рассказе Иешуа легко угадывалась издевка, и раввин сильно оскорбился. Заручившись поддержкой нескольких городских предводителей, он запретил ему посещать молельный дом. Ко времени моего появления город раскололся на две части: одни поддерживали Гиораса, другие — Иешуа. Однако основная масса выбрала в проводники осторожность, не выказывая открытой поддержки ни тому ни другому. Положение было типичным для многих окрестных городов, в любом из них всегда находилась горстка власть придержащих, которые презирали Иешуа и всячески стремились его сокрушить. Все обвинения сводились к следующему: он восстанавливает детей против родителей, он одержим демонами. Утверждали даже, что он вовсе не иудей, а язычник, соблазняющий людей поклоняться чужим богам. Было известно, что он жил в Египте, и поэтому на него часто доносили, обвиняя в колдовстве. Иешуа не был осторожен в высказываниях и всегда говорил то, что думал, и это несколько раз чуть не закончилось трагедией. В Цефее Иешуа вмешался в спор о земле, причем выступил на стороне тех, кого галилеяне ошибочно называли «сирийцами». «Сирийцы» восходили к ветви, возникшей во времена ассирийского завоевания, в маккавейский период они были насильственно обращены. Между ними и евреями, чьи предки пришли в Галилею в качестве колонистов, шла постоянная и яростная распря, которая, конечно, касалась и земли. Иешуа, приняв сторону «сирийцев», чудом избежал избиения камнями. Вскоре пошли разговоры, что он сделал это нарочно, чтобы таким образом увеличить число своих приверженцев среди «сирийцев», что, в конечном счете, и произошло. Многие из них теперь горячо его поддерживали.
Таким образом, Иешуа снискал репутацию возмутителя спокойствия, хотя в своих проповедях он призывал относиться с любовью к своим врагам — даже тех, кто бьет тебя, можно разоружить добрым отношением и прощением. Так поступали греческие философы-киники. Сначала я не оценил такой подход и посчитал его обычным приемом риторики или даже утонченной издевкой. Я знал, что зелоты, когда их арестовывали, сразу же сознавались в преступлении, выказывая таким образом презрение к тем, кто их схватил. Однако я слышал о неком Араме Киннерийском, который возглавлял группу приверженцев Иешуа в ранний период его деятельности, с которым в дальнейшем произошел разрыв как раз по вопросу о применении силы. Я же ни разу не мог отважиться заговорить на эту тему с Иешуа. Сам себе я объяснял это тем, что не могу добровольно вступить на путь, который приведет к неизбежному разрыву в случае, если наши взгляды не совпадут. Но было и еще кое-что: я не хотел выдавать его испытующему взору часть самого себя, не хотел дать ему возможность проникнуть в глубь моего «я» и назвать вещи своими именами.
Однажды у нас с Иешуа уже был спор. Речь шла о его дружеском расположении к одному тальману, который вел учет в местном порту. Ракииль, по прозвищу Болтун, был низко рослым малым, не верующим в Бога Единого. Он определял, сколько налогов должно взымать с уловов. И хотя в Галилее люди его профессии не так презираемы, как служащие римлянам мытари в Иудее, здесь подобных ему тоже недолюбливали за взяточничество и злоупотребления. Над Ракиилем постоянно насмешничали: причиной была, конечно же, его работа, но и уродливая внешность тоже. Над ним издевались портовые мальчишки, они выкрикивали его имя, подвывая, свистя и гримасничая, стараясь подражать птичьему гомону, а Ракииль, к их восторгу, с раскрасневшимся лицом кидался за ними в погоню, охваченный яростью. Он был настолько нелюбим всеми и слыл существом настолько низким, что никто не испытывал к нему и толику сочувствия. Он же никогда не упускал возможность «содрать» денег или наложить непомерный штраф.
Зная все это, Иешуа почему-то решил принять его в число своих друзей. Ни капли не смущаясь, он всегда отвечал на его приветствие и не избегал возможности перекинуться с ним словечком. Я мог бы понять такие шаги Иешуа и даже счесть их весьма мудрыми, если бы они имели благоприятное воздействие на Ракииля. Словом, если бы тот стал мягче, справедливее и совестливее. Но никаких изменений не происходило. Учетчик оставался таким же подлецом, как и был, а его ответ на дружеские проявления Иешуа был весьма своеобразным. Он явно подозревал в чем-то Иешуа и удвоил придирчивость в отношении его людей, взымая с них непосильные поборы. Вероятно, он хотел показать, что его нельзя купить. Я не мог понять, почему Иешуа, несмотря на такое отношение, продолжает общаться с Ракиилем с прежней теплотой, вместо того чтобы осудить его за неблагодарность и жестокость и указать ему на то, что он поступает подло, обирая бедняков. Иоанан именно так и поступил бы.
Я высказал свое мнение Иешуа, к моему удивлению он ответил:
— Можно ли считать искренней мою доброту, если она на самом деле только средство для того, чтобы добиться чьей-то благосклонности?
Такая логика начинала меня раздражать:
— Если так, то мы должны расцеловать римлян, — ничего другого не остается.
— Почему мы ненавидим его? Потому только, что он сборщик податей?
Я понимал, к чему он клонит, стараясь расшатать мою позицию. Разве царь Соломон не занимался сбором податей? Что же тогда спрашивать с жалкого Ракииля? Если ты так или иначе принимаешь жестокость, не все ли равно, что является ее причиной? Но, оценив его ход, я отклонил его аргумент.
— Я его ненавижу, потому что он мерзкий человек.
— И ваша ненависть поможет ему исправиться?
— Наверное, нет, так же как и ваша любовь.
Если следовать его логике до конца, то она может привести меня к той черте, которую я не смогу переступить. Если я должен любить человека просто так, то, значит, я должен любить и наших угнетателей. И тогда как я буду бороться с ними? Но в позиции Иешуа было нечто вызывающее мое восхищение. Возможно, мне вспоминался собственный юношеский максимализм. Я видел, что Иешуа принимает в свои объятия именно тех, кого весь свет отвергает и презирает, должно быть, чтобы показать, насколько мнение всего света мало значит в его глазах. Для него было совершенно очевидным, что именно к сильным мира сего следует проявлять наименьшее внимание, а более всего и очень последовательно необходимо заботиться о тех, с кем общество никогда не считается. Иешуа никогда не имел никакой выгоды от своих поступков, а даже напротив, чаще всего становился мишенью для нападок.
Особенно отчетливо это проявилось в отношении к прокаженным. Галилея, по сравнению с Иудеей, отличалась большей косностью в этом вопросе. Согласно Писанию, проказа была проявлением нечистоты перед Богом или карой за грехи. Из-за строгой приверженности предписаниям Левита и без всяких медицинских оснований людей отвергали и изолировали при появлении даже небольшой сыпи на коже. Ни один город не имел лекаря, способного отличить проказу от обычных язв и нарывов. Такое положение привело к тому, что колонии прокаженных переполнились, а многие несчастные, помещенные туда из-за незначительного недуга, были приговорены к пожизненной изоляции вместе с остальными. Иешуа, очевидно, хорошо понимал, что происходит, и принялся действовать. Он посещал колонии, пытаясь отобрать тех, кто не был серьезно болен, и лечить их, чтобы они смогли вернуться домой.
Такой поступок мог быть признан благом, если бы не шум, поднятый противниками Иешуа. Они уверяли, что Иешуа чинит препятствия справедливому проявлению Божьего гнева и что истинной целью его является осквернение всего народа. Ситуацию еще больше осложнили сами больные: слухи о том, что Иешуа лечит прокаженных, стали быстро распространяться по колониям. Колонии охранялись весьма плохо, и вслед за слухами из колоний стали ускользать и сами больные — они собирались около городов, где наиболее часто появлялся Иешуа. У горожан вид десятков прокаженных, скопившихся у стен их города, вызывал ужас. Простые обыватели, больше всего на свете боящиеся каких-либо публичных демонстраций признаков нечистоты, мгновенно уверились, что появление Иешуа повлечет за собой мор.
Первый город, где из-за страха местных жителей мы получили отпор, был Хоразин. Нас было с полдюжины, и мы пришли туда из Капер Наума. Там нас уже поджидали несколько вооруженных людей; они заслонили собой ворота, намереваясь не пропустить нас в город. Удивительно, но они не были приспешниками местного главы, землевладельца по имени Матиас, который так или иначе держал на положении рабов почти все население города и алчность которого часто высмеивал Иешуа. Это были простые крестьяне, и наверняка многие из них совсем недавно, может, месяц, может, неделю назад, приходили к Иешуа за наставлением или лечением. В замешательстве они стояли у ворот, преграждая нам путь и боясь встретиться взглядом с Иешуа.
— Почему вы выходите с оружием мне навстречу?
По правде сказать, оружие представляло собой лишь несколько палок и пару ножей, спрятанных к тому же в ножнах.
— Мы беспокоимся о наших семьях, — сказал кто-то из людей, — мы не думаем, что ты хочешь причинить нам зло специально, но ты все время окружен прокаженными, а Закон говорит, что, прикасаясь к нечистоте, сам становишься нечист.
— Оскверняет не то, что снаружи, а то, что внутри нас.
Но крестьяне стояли на своем. Кефас был с нами и, кажется, готов был вступить в драку.
— Ваш учитель когда-либо обманывал вас? А Матиас когда-либо говорил вам правду? — спросил их Кефас.
Но Иешуа лишь пожелал людям доброго утра и знаком велел нам отойти.
Конечно, причиной случившегося был Матиас, именно он настроил горожан против нас. Однако угрюмое упорство, с каким нас встретили люди у ворот, наталкивало на мысль об убеждении, а не о принуждении. Поползли слухи, что уже и простые люди сопротивляются Иешуа, после чего в других городах прием становился все прохладнее и прохладнее. Случалось так, что местные власти отказывались пустить нас в город. Тогда кто-то из приверженцев стал уговаривать его отказаться от посещения прокаженных, иначе все города откажут нам в приеме. Но такие мольбы делали его только тверже.
— Как назовут того врача, который откажется от своих больных? — сказал он. — Если нас перестанут пускать в города, что ж, будем проповедовать в пустыне, как это делал Иоанан.
Я считал, что нужно отказаться от прокаженных, ведь, излечив несколько человек, можно было лишиться всех своих преемников. Но когда я сказал об этом Иешуа, он ответил, что я, вероятно, так и не разобрался в том, чем мы занимаемся, если привожу такие доводы. На следующий день он предложил мне пойти вместе с ним в Арбела и посетить там прокаженных, может быть, тогда я пойму его. Надо сказать, что обычно он посещал больных один, а если кто-то из нас шел вместе с ним, он оставлял спутников ждать за пределами колонии. Но на этот раз он предупредил стражу, что с ним пойдет помощник, и таким образом провел меня на территорию колонии. Иешуа сказал, что мне нечего беспокоиться — я буду в полной безопасности. И я поверил ему — таким сильным было его влияние на меня.
Лагерь, где жили прокаженные, неожиданно оказался вполне приличного вида. И из-за того, что его строил не Антипа, а римляне, во всем чувствовались разумный подход и аккуратность. Но было бы ошибкой считать это жестом милосердия, скорее здесь был расчет. Колония располагалась на пологом выступе перед множеством скальных пещер, и таким образом преграждала к ним доступ. Так как другого способа проникнуть в пещеры не имелось, то они становились недоступны для повстанцев или разбойников, обычно заселяющих такие места. Лагерь представлял собой ряд построек, где в одной спальне размещались несколько человек; на общем дворе располагалось помещение, которое использовали как кухню. Пока римляне были хозяевами этого места, а в дальнейшем они собирались передать его Антипе, что в конечном счете и сделали, они поддерживали здесь что-то вроде порядка и следили за дисциплиной. Больные по очереди несли обязанности, связанные с обслуживанием территории и приготовлением общей пищи; продукты какое-то время доставляли римляне. Но сейчас обитатели лагеря полностью зависели от сердобольности своих родственников, приносящих им продукты из дома, и честности римской стражи.
В лагере меня поразила царящая там атмосфера обыденной жизни. Люди были заняты своими делами. Кто-то готовил еду, кто-то занимался уборкой и носил воду, были также те, кто обрабатывал небольшие клочки земли — свои наделы. Только то, что люди вели себя чуть более застенчиво и были чуть менее многословны, напоминало об их болезни. С появлением Иешуа в лагере явно почувствовалось дуновение надежды. Он попросил хорошо убрать территорию и выделить изолированные места для осмотра больных, определения вида болезни и дальнейшего лечения. Он вел себя как лекарь, его интересовал только медицинский аспект. Он не проявлял высокомерия, какое обычно выказывают священники, помещая людей в изоляцию, не говоря уж о малейших намеках в отношении их нечистоты. Я спросил, как сочетается его лечение с запретами Священного Писания. На что он просто ответил, что наши предки по-своему выражали свои мысли и давали советы, но сейчас понимание их предписаний во многом утрачено.
После того как Иешуа осмотрел больных на основной территории, он повел меня к пещерам. Там укрывались больные с наиболее тяжелыми формами болезни — те, кто оставил всякую надежду. Горы у Арбела были сплошь покрыты пещерами, добраться к ним можно было только по узкой тропке. Тропинка то тут, то там заставляла карабкаться по горному склону. Когда мы достаточно близко подошли к пещерам, нас накрыло невыносимое зловоние, запах разлагающейся плоти. Во мраке пещер шевелились какие-то тени. Именно здесь Антигон, последний из Маккавеев, сражался с Иродом Великим. Ирод в конечном счете вынужден был применить крюки, чтобы вытащить своих врагов из пещер. Если для Маккавеев пещеры служили военным укрытием, то для прокаженных они стали постоянным домом. Их вовсе не изгоняли сюда из колонии, но когда болезнь превращала их в отвратительных уродов, они уходили выше, в пещеры. Здесь они доживали последний срок в медленной агонии, мучая себя вопросом, за какие грехи послано им такое наказание.
Иешуа был первым здоровым человеком, которого им довелось видеть за последние месяцы или даже годы. Иешуа рассказал мне, что, когда он впервые появился у них, они сторонились его, стыдясь своей нечистоты и боясь осквернить его. Но теперь они вели себя вполне открыто. Местом их собраний был выступ скалы. Собравшись вместе, они представляли собой странное зрелище — десятки и десятки мужчин, женщин, детей, с шишковатыми конечностями, обезображенными болезнью телами, в которых трудно распознать прежний человеческий облик. Но удивительнее всего было то, что в разложившейся, гниющей плоти пребывал ясный трезвый ум и из безобразной массы зловонных тел неожиданно раздавалась внятная человеческая речь. Иешуа повел себя очень естественно и просто — он уселся среди больных и начал разговор так, как будто их безобразие совершенно не беспокоило его.
Я очень хорошо понимал, что хотел донести до меня Иешуа: он хотел выразительно продемонстрировать контраст между внешним проявлением человека и его внутренним содержанием. К этой идее он не раз обращался в своих проповедях. Особенно он любил рассказывать о том, как однажды в храм пришли один благочестивый человек и один грешник. Благочестивый молился Богу, не преминув упомянуть свои добродетели, грешник же трепетал и стыдился, боясь поднять глаза к небесам, он только просил, чтобы Господь был милостив к нему. Конечно, героем рассказа Иешуа был грешник, он имел в сердце смирение и был более достоин любви Бога. Мне кажется, что эта история должна понравиться людям, которые ищут оправдание своим слабостям. Я же всегда сочувствовал тому благочестивому человеку: он представлялся мне человеком твердым, имеющим внутреннюю дисциплину и старающимся жить добродетельно, а грешник, таким образом, получал возможность жить так, как жил прежде.
Но сидя здесь, среди прокаженных, я уже не был таким циником. Некоторое время я бессознательно держался вне круга, которым они охватили Иешуа. Меня невольно отталкивали смрад и уродство. Кроме того, свою роль сыграла укоренившаяся привычка избегать оскверненных проказой. Но, может быть, оттого, что они беззлобно мирились с моим отвращением, или оттого, что Иешуа, сидя среди них так, будто бы это было самым обычным делом, спокойно беседовал с ними, я вдруг осознал даже не то, насколько часто мы обманываемся, осуждая людей только за их внешность, но и насколько сильны предрассудки, которыми мы руководствуемся, оценивая людей. У евреев стало поистине второй натурой отношение к прокаженным как к безнадежно падшим и оскверненным. Но стоило побыть среди них даже очень короткое время, как становилось ясно, что они обыкновенные люди, такие как и все мы. Они несколько запуганы и робки по причине своей болезни, но, в целом, они были похожи на тех людей, которых мы каждый день встречаем на городских улицах.
Трудно вспомнить точно, о чем шел разговор, — темы были самые будничные: они говорили о том, что скоро будет праздник в городе, о том, какой ожидается урожай, кто на ком женился, и еще о многом другом. Я и не подозревал, что Иешуа обращает внимание на такие вещи. Через некоторое время я понял, что совершенно забыл об уродстве этих людей. И был удивлен, насколько даже самое поверхностное соприкосновение с их внутренней жизнью изменило мой взгляд на их внешность.
Спустя некоторое время собравшихся стали обносить водой и предлагать хлеб и масло. Понимая мое смущение, одна из женщин принесла мне отдельно кусок хлеба, скорее всего его специально попросили принести для меня. Хлеб был обернут листьями, так что ничья рука не касалась его. Вода и масло были налиты в каменные сосуды, чтобы сохранить их чистоту. Однако я заметил, что ничего такого специального не делалось с пищей, предлагаемой Иешуа. Сам он, ни капли не поморщившись, выпил воду, которую зачерпнули общей кружкой. Питье из одной кружки сейчас казалось настолько же отталкивающим процессом, насколько и сближающим. Воспоминание об этом врезалось в мою память так, что даже спустя много дней я не мог выбросить его из головы. Ощущение было сродни пережитому ужасу. В то же время было ясно, что для прокаженных поведение Иешуа значило, что он готов разделить с ними тяжесть их ноши. Мне показалось, что в тот момент Иешуа стал понятнее для меня. Мне трудно объяснить свои чувства, но я понял, что в какой-то мере он был похож на всех, кто так или иначе выделялся: и на прокаженных, и на Ракииля. Хотя, надо сказать, что Иешуа отличался благородством манер и внешности. Если у меня после нашего путешествия и изменилось отношение к прокаженным, то оно было скорее религиозного, чем морального толка. Словом, мое сознание — сознание добропорядочного еврея — начало меняться. К этому я был не готов.
Какими бы ни были намерения Иешуа в отношении прокаженных, но реальность была такова, что слухи об удачных исцелениях продолжали нарастать и прибавляли ему как сторонников, так и врагов. Путешествовать становилось все труднее. И многие люди приходили в Капер Наум, чтобы встретиться с ним там. Он разговаривал с пришедшими, которые собирались на горе неподалеку от города или на берегу. Иногда он проповедовал, стоя в лодке невдалеке от берега, чтобы все люди могли видеть его. Его приверженцы, безусловно, жадно искали в таких встречах подтверждение величия их наставника, и я могу свидетельствовать, что поиски не были безуспешны. Но по мере возрастания ожиданий и накала эмоций ситуация становилась все опаснее, так как Иешуа легко мог разделить участь Иоанана.
Что до меня, то я не мог более обманываться насчет полезности моего союза с Иешуа. Обстановка в Галилее становилось все напряженней и враждебней, что не давало мне возможности установить доверительные отношения с кем-либо за пределами нашего круга, а среди наших людей не находилось никого, кто сколько-нибудь подходил для моего дела. Я попытался было установить контакт с группой Арама Киннерийского, недавно отколовшегося от нас, но его последователи подозревали меня в работе на Иешуа или на Антипу. Даже моя попытка переговорить с самим Арамом закончилось неудачей — я полночи прождал его в лесу у Киннерета, но он так и не пришел.
Как раз в это время в Кесарию Маритийскую прибыл Понтий Пилат, назначенный новым прокуратором Иудеи. Новость об этом назначении не должна была особо затронуть Галилею, так как там мало интересовались событиями, происходящими за ее пределами, особенно в Иудее. Чувство гордости и местный патриотизм были здесь очень сильны. Но случилось кое-что особенное, а именно упразднение гарнизона крепости Антонии, вместо него был прислан новый отряд. Все произошло неожиданно, под покровом ночи. Кроме всего прочего солдаты-римляне имели при себе штандарты с изображением кесаря. Первое, что увидели местные жители, проснувшись утром, был парящий в небе портрет кесаря, причем создавалось впечатление, что он поднят прямо над местным храмом. Последовал всеобщий вопль возмущения и отчаяния, местная чернь сбилась в отряд, чтобы идти разбираться в Кесарию. По слухам, доходившим оттуда, Пилат жил в своем дворце, и шагу не ступая за его пределы.
Весть о нарастающем возмущении дошла и до Капер Наума. Полагаясь на какой-то внутренний инстинкт, я решил, что надо воспользоваться случаем. Мое вынужденное безделье слишком затянулось, жажда действовать крепла день ото дня. Я предполагал, что могу встретить кого-нибудь из соратников, если присоединюсь к протестующим. Я надеялся узнать новости о Иерусалиме и найти возможность туда вернуться. Однако в глубине души гнездилось предчувствие, что если я сейчас расстанусь с Иешуа, то будет почти невозможно вернуться к нему потом. Не из-за того, что мой уход будет спешным и внезапным. Иешуа вряд ли потребует от меня объяснений. И даже не потому, что я вынужден буду солгать Иешуа. Я признался себе в том, что какая-то потаенная часть моей души не хочет покидать его. Позднее я жалел о своем спешном бегстве, не только из-за собственных переживаний, но и из-за моего друга Иоанана. Он просил взять его с собой, так как я не смог скрыть от него свои планы, В конце концов он проводил меня до Сопфории и потом вернулся назад. Он боялся гнева отца, в чем откровенно признался мне. Я узнал позднее, что, несмотря на скорое возвращение, Иоанан был сурово наказан отцом за непослушание. С ним обошлись так, как будто он сбежал, чтобы участвовать в оргии. Такой оборот дела сильно возмутил меня, Иоанан был далеко не ребенком.
К тому времени, как я добрался до Кесарии, волнения шли там уже несколько дней. Количество собравшихся потрясло меня: их было примерно несколько тысяч, и народ продолжал прибывать. Там были не только жители Иерусалима, люди стекались также из ближних местностей. Солдаты, сдерживающие толпу, сначала, вероятно, перекрывали вход на дворцовую площадь, но потом толпа разрослась настолько, что им пришлось отступить, и теперь они стояли непосредственно перед дворцом. Собравшиеся были из самых простых слоев; мужчины, женщины, дети — все смешались друг с другом. Создавалось впечатление, что весть о проявленном кощунстве застала их за мирным семейным обедом, и они немедля сорвались с места и всем миром пришли в столицу. Насколько я мог оценить ситуацию, среди зачинщиков, если можно было говорить о таковых, было несколько наиболее радикально настроенных членов Консулата. Я, конечно же, не увидел там никаких священников и первоначально не заметил никого из наших людей. Кроме членов Консулата позднее были замечены старейшины сельских общин и несколько проповедников; каждый отвечал за свою группу. Если бы имело место обычное политическое волнение, то при таких обстоятельствах, когда отсутствует управляющий центр и слышны голоса лишь нескольких разрозненных лидеров, акция вскоре превратилась бы в выступление отдельных фракций. Однако люди были воодушевлены только своим гневом и имели только одну цель — избавиться от ненавистных изображений, это очень сплачивало собравшихся.
Пилат, похоже, не собирался выходить к народу. Но через своих людей передал, что если даже вся Палестина придет к воротам его дворца, он и тогда не спустит штандарты. А люди все прибывали, казалось, что и вправду, еще немного — и вся страна встанет у ворот Пилата. Вот это был бы прецедент! Но вскоре к чувству гордости за нас стала примешиваться горечь. Во-первых, я был возмущен тем, насколько ничтожен был повод к столь массовому выступлению, тогда как ежедневно сотни людей убивают и отправляют в рабство без малейшего, даже совсем слабого, возмущения с нашей стороны. Во-вторых, еще больше меня потрясло то, что наша огромная численность скорее проявление слабости, а не силы. Никто из пришедших не был вооружен. Даже если у кого-то из нас имелось оружие, что оно собой представляло?! Нам не сравниться с вооружением солдат Пилата. У охраны Пилата было не только оружие, которое они носили при себе, но также приспособления, позволяющие одним махом убить целую семью. И даже если наше численное превосходство сыграет решающую роль, империя незамедлительно восполнит свои потери, и число солдат, таким образом, будет увеличено в несколько раз. В конечном итоге количество оставшихся в цивилизованном мире евреев не превысит численности римского гарнизона, рассеянного на территории от Евфрата до Нила.
Надо отдать должное предусмотрительности наших организаторов. Они много времени уделяли укреплению основ движения, не предпринимая эффектных, но бесполезных действий. Наши миссии посылались за границу в поисках союзников, чтобы избежать бессмысленной резни, которой заканчивалось большинство стихийных выступлений. Но сейчас, возможно из-за того, что я находился среди людей сплоченных, чувствуя их энергию, я осознал обреченность нашей организации. Время проходило в бесконечном выстраивании запутанных схем, планировании, выжидании, что не имело никакого отношения к реальным людям. Те небольшие победы, которых нам удавалось добиться, сводились на нет малейшей неудачей. Казалось, мы используем только эти две крайности — или бездумно используем выпавший нам момент, или планируем, и планируем настолько бесконечно, что желание действовать утрачивается безвозвратно.
Тем временем на площади возникла новая проблема: нужно было раздобыть еду. Люди не рассчитывали задержаться на площади надолго, и еда, которую они прихватили с собой в дорогу, давно закончилась. От кесарийцев помощи ждать не приходилось: исконное население — язычники — видели в евреях в лучшем случае беспокойных смутьянов, а в худшем — угрозу существованию. Евреи, жившие здесь, не спешили проявить сочувствие, опасаясь, как бы им не пришлось расплачиваться за все происходящее, после того как бунтари разойдутся по домам. Однако собравшиеся сами организовали небольшие группы, которые отправились на поиск провизии в близлежащие деревни. Вскоре после заката начали возвращаться люди с продуктами: овощами, сыром, фруктами, а также с вином и свежим хлебом — пожертвованиями от земледельцев-евреев. Все продукты были справедливо разделены между собравшимися, и теперь никто на площади не мог пожаловаться на голод. Кроме того, были принесены ветви и тростник, чтобы сделать шалаши и укрыться от ночного холода. Казалось, люди собрались на Праздник Кущей. Возможно, из-за этого площадь охватила праздничная атмосфера: люди жгли костры, пели песни, если бы кто-то случайно затесался в эту оживленную толпу, то никогда не догадался бы, что находится среди людей, выражающих гневный протест.
Наверное, Пилата, выглянувшего поутру из окна, охватил страх, когда он увидел внизу площадь, которая, словно армией захватчиков, была занята нашими шалашами. Ответ Пилата мы получили вскоре после рассвета. Ввели «легион прокуратора», в целом около трех тысяч воинов. Они выстроились «черепахой» перед дворцом прокуратора, врезавшись десятью рядами в глубь толпы, и приготовились в нужную минуту выступить. Что касается нас, то многие, проведя ночь в стихийном праздновании, протирая глаза, с недоумением уставились на такое явление. Прошло уже около получаса, но солдаты не предпринимали никаких действий. Из толпы стали доноситься ядовитые шутки. Войско в основном состояло из самарян, до которых прекрасно доходили бросаемые им оскорбления. Насилия было бы не избежать, но солдаты получили приказ отходить, видимо, так же неожиданно, как и приказ выступать. Войско быстро свернулось и исчезло во внутреннем дворе дворца, затем, очевидно, ретировавшись и оттуда. У ворот остался лишь небольшой отряд.
Никто не понимал, что могло означать такое внезапное отступление. Пилат занял пост совсем недавно и никак еще не проявил свой характер. Трудно было судить, был ли отвод войска признаком трусости или, наоборот, милосердия. Затем на площади появились гонцы с сообщением, что Пилат готов пойти на уступки. Народ должен собраться на стадионе, где прокуратору удобнее будет обратиться к ним. Толпу охватила эйфория, никто сейчас не задумывался об опасности, таящейся в таком предложении, — быть изолированными и запертыми в ловушке. Все ринулись на стадион, даже те, у кого мелькнула мысль не повиноваться, были увлечены людским потоком. Население Кесарии было счастливо видеть площадь очищенной от народа; горожане провожали толпу, двигающуюся к стадиону, стоя в аркадах, тянувшихся вдоль прилегающих улиц. Я подумал, что они так же глазели на пленников, которых гнали по городским улицам во время празднования триумфа.
На стадионе нас опять встретили солдаты, они направляли пришедших к арене. Мы сгрудились там, словно огромное стадо овец. Пилат уже занял свое место на возвышении. Я думал, что он выше ростом. Манеры его представляли собой смесь высокомерия и подозрительности, что было характерно для начальников, занимающих второстепенные посты. По таким людям трудно определить, на что они будут готовы, если получат власть. Было непонятно, решение о поднятии штандартов принято по его личной инициативе или это приказ из Тиберии. Ходили слухи, что прокуратор ненавидит евреев и полон решимости упразднить все дарованные им привилегии. Похоже, что в данном случае он действовал без санкции кесаря, значит, он был достаточно глуп и тем самым опасен.
Когда все собрались, Пилат поднял руку, и наступила тишина. В тот момент на стадионе было около пятидесяти солдат, которые находились в поле нашего зрения. Большая их часть, как бы невзначай, околачивалась вблизи ворот, но несколько человек стояли около трибуны Пилата. Внезапно, по сигналу прокуратора, ворота были перекрыты, и еще мгновение спустя раздалось бряцание оружия — это на стадион вошел весь военный корпус Кесарии, который утром был на площади. Солдаты хлынули из боковых приделов, и вот мы уже охвачены их плотным кольцом. Они держались очень твердо, руки их сжимали рукояти мечей: было совершенно ясно, что они в любой момент готовы кинуться и перерезать нас. Мы стояли полностью подавленные случившимся. Даже те из нас, кто мог догадываться о намерениях Пилата, никогда бы не поверил, что тот решится на массовую резню. Возможно, Пилат вел очень искусную игру, но, может быть, он был одним из тех безумцев, которых время от времени посылают в провинции с одной только целью — держать их подальше от столицы.
— Прекратите бунт и ступайте по домам, — сказал он, — и я сохраню вам жизнь.
В этот момент солдаты обнажили мечи.
Я понял, что мы становимся жертвами жестокой провокации, возмущаться было бессмысленно. Ситуация была слишком очевидной. Среди нас находились как женщины с детьми, так и взрослые здоровые мужчины; в случае беспорядков, у Пилата имелось бы основание сообщить кесарю о бунте, который он вынужден был подавить. Всех нас охватило странное чувство — страх, смешанный с растерянностью. Вдруг — вот так просто! — мы заглянули в лицо смерти. Меня удивило, что я не испытывал ни малейшего воодушевления от того, что сейчас у меня есть возможность отдать жизнь за наше дело. Я совсем не так представлял себе свое участие в сопротивлении, не предполагал, что через короткое время стану просто частью горы трупов.
В это время произошло нечто удивительное: молодой человек, лидер из Иерусалима, учитель по имени Елизар, вдруг вышел из толпы. Он быстро поднялся на заграждение, устроенное под трибуной, солдаты не успели среагировать и не сразу оттащили его. Он закричал Пилату, что лучше умрет, чем согрешит против Закона. После чего на глазах у народа встал на колени, прямо на узком выступе заграждения. Готовый к самому худшему, он склонил голову и подставил солдатам голую шею, как будто приглашая их полоснуть по ней мечом.
Толпа хором ахнула и замерла в ожидании реакции со стороны солдат. Но Пилат не подал никакого сигнала, и солдаты также стояли неподвижно. В толпе раздался крик, потом еще; крики, набирая силу, охватили всех собравшихся на стадионе. Народ начал становиться на колени, кто где стоял, и вот уже весь стадион — мужчины, женщины, дети — стояли коленопреклоненные, приготовившись стать жертвами взмаха меча.
Моей первой реакцией на увиденное было чувство отвращения: я усмотрел в выходке Елизара холодный циничный расчет. Может, тот хотел спровоцировать Пилата? Но толпа среагировала на демарш вполне искренне, казалось, что люди действительно готовы были быть зарезанными, здесь, стоя на коленях. Стараясь преодолеть чувство отвращения, я не заметил, как опустился на колени вместе со всеми. Возможно, мною двигал страх быть уличенным в трусости. Внезапно я сделал открытие. Преклонив колени, я не был подавлен — я, наоборот, почувствовал себя сильным. Чем может грозить нам враг? Только тем, что может забрать нашу жизнь. Мы добровольно предлагаем забрать ее, значит, враг больше не имеет власти над нами. Десять тысяч стоящих на коленях людей, добровольно отдающих свои жизни, вынудили Пилата стать жертвой. Ему оставалось только подчиниться нам.
Как описать то, что испытывали люди на стадионе? Может быть, вернее всего было бы сказать, что люди воплощали собой единый порыв. Страх, который сковал людей при внезапном появлении солдат, совершенно исчез. Я мог поклясться, что если бы сейчас Пилат отдал приказ и солдаты двинулись бы на нас, ни один коленопреклоненный человек не дрогнул бы перед мечом. Но никакого приказа не последовало. Пилат поднялся со своего места и пристально смотрел на толпу, казалось, он впервые увидел этих людей. Он считал их обычными дикарями, а оказалось, что люди готовы умереть за свою веру, готовы пожертвовать жизнью из-за какой-то банальности.
Прошло несколько минут, лицо Пилата побелело, выдавая нарастающую ярость. Он молча поднялся, сошел с возвышения и направился к выходу со стадиона. Люди так и стояли на коленях под палящим солнцем, а охранники все так же держали мечи наготове. Только через полчаса прекратилось это затянувшееся противостояние. Солдаты вдруг стали отходить, все происходило с такой же поспешностью, как и тогда, когда они оцепили стадион. Вскоре из прокураторского дворца пришла весть и пролетела по толпе: нам разрешалось уйти, мы были свободны. Но ожидаемой радости не было. В полном молчании под предводительством Елизара, к которому присоединились еще несколько человек, мы вернулись на дворцовую площадь. Наши шалаши были уже разобраны. Рассевшись на камнях, мы стали ждать решения нашего первого требования, и вид у всех был такой, словно мы собирались ждать здесь до конца своих дней. Пилат наблюдал за происходящим из окон дворца. Безусловно, он надеялся, что после приказа отпустить нас на стадионе, мы не посмеем вернуться и просто разойдемся, радуясь, что удалось избежать смерти. Но люди снова пришли на площадь, не давая ему покоя. Солнце садилось, мы принялись заново строить шалаши и раздавать оставшуюся еду. Решив более не рисковать, Пилат почел за меньшее зло передать через гонцов свое решение — он прикажет убрать штандарты.
Никто не мог до конца поверить в случившееся. Без насилия, проявив только единую волю, нам удалось добиться своего. Вполне разумно было бы ожидать, что всех нас в лучшем случае бросят в тюрьму, а в худшем — перебьют одного за другим. Можно было бы также предположить, что при благоприятном стечении обстоятельств нашу просьбу пообещали бы отправить в Дамаск на рассмотрение тамошним властям. А далее потянулись бы месяцы и годы в ожидании решения. Одним словом, народ ожидала бы бесконечная цепь унижений, а ставленника Рима, даже если бы он прибег к кровопролитию, лишь легкое наказание. Но все обернулось совсем иначе, и люди были ошеломлены, они уходили с площади, внутренне ликуя и все еще не веря в успех. Призыв Елизара неожиданным образом не только спас нам жизнь, но и разрешил ситуацию. Было ли это гениальным прозрением или просто удачей — кто знает. Мне вспомнился один случай. Однажды в Александрии вспыхнул такой же стихийный протест, причиной его стало нападение на еврейский квартал, которое предприняли местные жители из-за каких-то внутренних распрей. Тогда один юноша, чтобы предотвратить избиение своих соплеменников, призвал людей лечь поперек улицы прямо под ноги надвигающейся разгневанной толпе. И люди сделали это, подвергая себя неминуемой страшной смерти — быть растоптанными обезумевшими погромщиками. Но случилось непредвиденное: толпа остановилась и повернула прочь. Чего было больше в таком поступке — отчаянной храбрости или глупого геройства, я тогда не мог решить. Но сейчас произошедшее представилось мне в ином свете. Я понял, что истинная сила проявляется не тогда, когда противостоишь самому врагу, а когда бросаешь вызов его жестокости.
Весть о решении Пилата пришла, когда стемнело, и большинство из нас решили переночевать на площади, а утром отправиться в обратный путь. Несмотря на победу, люди глядели угрюмо — сказывалась накопившаяся усталость. Оказалось, что для народа бОльшим испытанием было не несчастье, а избавление от него. Ликования не было, все не сговариваясь решили, что вздохнут спокойно, только когда увидят собственными глазами, что штандарты более не развеваются над храмами. Я был уверен, что Пилат сдержит слово, он не рискнул бы снова разжечь конфликт, подобный тому, который едва-едва затих. Я решил, что присоединюсь ко всем, но отправлюсь потом в Иерусалим. Я не собирался смотреть на спуск имперских знамен. Затеряться в толпе, не привлекая особого внимания к своей персоне, — вот что входило в мои планы. Меня беспокоило то, что я давно не имел никаких вестей о своей группе. А то, что никто из сообщников не встретился мне среди собравшихся на площади, начинало всерьез тревожить меня.
Но на обратном пути все же я увидел двоих молодых людей, которых сразу узнал. Их звали Роага и Иекуб. Держали они себя несколько странно: я обратил внимание, что они избегают встречаться со мною глазами. Приложив некоторые усилия, я добился от них разъяснений. Оказывается, в отношении меня возникли некоторые подозрения, особенно подозрительным казалось мое долгое отсутствие в Иерусалиме. Эта новость привела меня в ярость. Я посоветовал им расспросить обо мне в Суре.
Они были совсем еще зелеными юнцами. Тот, что казался постарше, Роага, заявил мне:
— Про Сур мы знаем только то, что вы сбежали оттуда ночью, не оставив даже записки.
Это было ложью.
Роага и Иекуб были из «нового поколения», мне трудно было понять их. Они мало чем отличались от зелотов — такая же косность во взглядах и грубость в манерах. Со мной они держались пренебрежительно, так как в их глазах я был иностранцем, и значит, человеком испорченным.
Я объяснил им, что как раз собирался в Иерусалим, но было бы неосмотрительно не дождаться подходящего момента для безопасного возвращения. Нельзя рисковать и навлекать подозрения на связанных с тобой людей, тем более когда репрессии развязывались по любому ничтожному поводу.
— В таком случае зачем вы вообще туда идете? — сказал очередную глупость Роага.
У меня возникло желание ударить его. Мы продолжали разговаривать, стоя посередине дороги; Иекуб, догадавшись о моем гневе, предпринял неуклюжую попытку разрядить обстановку:
— Просто в Иерусалиме планируют одну акцию, — по коротко брошенному взгляду Роага он понял, что сказал лишнее, — и они должны быть уверены…
Я был раздосадован. Планировать акцию в Иерусалиме было глупостью, так как мы не знали обстановку в других местах. Если нас не разгромил Пилат, то за него это мог сделать сирийский наместник.
— Я слышал, что из-за репрессий мы потеряли каждого десятого, — сказал я.
— Им нашли достойную замену, — ответил Роага.
Внутри у меня все похолодело: по его тону я понял, что он и ему подобные захватили инициативу в нашем движении. Но Роага, по-видимому, готов был открыть мне пути к отступлению. Я поспешил воспользоваться лазейкой и сказал:
— Возможно, вы правы, я должен подождать. Передайте нашим, что я займусь группами в Галилее.
— Конечно.
Они ушли, и я вздохнул с облегчением.
Мое нежелание возвращаться в Иерусалим теперь неизмеримо окрепло. Честно говоря, с тех пор как я присоединился к толпе протестующих и проникся их настроением, я ни разу не вспомнил про Иерусалим. Тем, кто действительно не раз занимал мои мысли, был Иешуа. Я настойчиво задавался вопросом, как бы он отнесся ко всему происходящему и что я рассказал бы ему, если бы вернулся. То, что я пережил в Кесарии, изменило мое отношение ко многим вещам, я даже сказал бы, в корне изменило мои взгляды на жизнь. Случившееся можно сравнить с неожиданно пролившимся светом, который заставил увидеть привычные предметы по-новому, в их истинном виде. Я стал по-новому смотреть на нашу цель — обретение свободы. До недавнего времени я представлял обретение свободы как завоевание некоего приза или трофея в жестокой схватке. Но, простояв коленопреклоненным там, на стадионе, я ощутил свободу как что-то несравнимо более сложное и тонкое, я почувствовал дух свободы. Свободу нельзя было выиграть, она должна родиться в самом человеке.
Мой путь, таким образом, лежал уже не в Иерусалим, как я ранее старался убедить себя. Я собрался оставить своих попутчиков и у развилки повернуть к Галилее. В Сепфонисе меня застала весть о том, что Пилат сдержал обещание и штандарты были убраны. Надо сказать, что основное население мятежного города составляли греки, и, вероятно, поэтому население не выказало к событию большого интереса. Позже Пилат заставил людей дорого заплатить за свой вынужденный компромисс, ни разу в дальнейшем не упуская возможность указать людям на их место. Но тогда все остро переживали общую победу, она казалась особенно значительной, принимая во внимание то, каким способом она была одержана.
Я покидал Сепфонис и решил задержаться немного, чтобы зайти в Нацерет, город, где жила семья Иешуа. Я не мог ясно объяснить себе, что я надеялся там увидеть. Место поначалу было обычной деревушкой. Потом ее заселили рабочие, нанятые для строительства нового Сепфониса, которым, от греха подальше, запретили жить в подверженном мятежам большом городе. Нынешний Нацерет имел вид города достаточно хаотично построенного, бессмысленно растянутого, грязноватого, с домами, беспорядочно теснящимися вдоль неровных склонов. Город оставлял неприятное впечатление, и если бы вдруг кому-нибудь пришло в голову описать его красоты, думаю, он едва ли нашел бы что-то, достойное похвалы. Все дома в городе, казалось, строились в невероятной спешке; я обратил внимание, что вторые этажи многих домов, были недостроены. Населяющие город люди возводили свои жилища в самой что ни на есть странной манере, какую только можно было себе представить, наспех надстраивая свои дома, сообразуясь, очевидно, с пополнением семейств. Самое удивительное было то, что в такие дома каждый вечер возвращались люди, вкладывающие свой труд в блеск и великолепие Сепфониса. Теснота застройки вызывала в воображении картины бурлящей городской жизни, но это было не так. Я нашел город полупустым, с массой заброшенных домов, где явственно ощущался дух запустения. В округе о городе шла не слишком лестная слава, женщины, живущие в нем, считались наиболее привлекательными, в чем мне, кстати, не пришлось убедиться, и поэтому, наверное, слухи о плутнях и обмане очень часто связывали именно с этим местом.
На мои вопросы об Иешуа люди откликались сразу, понимая, о ком идет речь, но затем мне начинало казаться, что говорим мы о совершенно разных людях. Так не совпадали рассказы земляков с тем, что я знал об Иешуа. Он ушел из Нацерета давно, вскоре после того, как его семья пришла сюда из Египта. Кажется, в городе не очень жалели о его уходе. Его считали слишком заносчивым и поэтому недолюбливали. Были и такие, кто утверждал, что он сбежал, так как сошел с ума, и семья не может вернуть его назад. Что до его проповедей и его приверженцев, без сомнения, земляки слышали об этом и только пожимали плечами: что это должен быть за человек, говорили они, который, будучи старшим сыном, оставил мать-вдову и братьев, нисколько не задумываясь об их будущем.
О его родне говорили только хорошее, но не очень много, так как они вели замкнутую жизнь. Отец Иешуа был каменотесом, он умер вскоре после того, как семья переселилась в город, и о нем знали очень мало. После смерти отца забота о семье легла на плечи братьев Иешуа. Их нанимали чернорабочими, кроме того они обрабатывали надел, который купил их отец.
Я совсем не предполагал, что у Иешуа такое прошлое; мне казалось, что он должен быть сыном чиновника или купца, судя по его образованности. Но это в какой-то мере объясняло неприязнь к нему горожан — его поведение и манеры не соответствовали его положению простолюдина. Мне хотелось увидеться с кем-нибудь из его семьи. Может быть, они смогли бы рассказать мне больше. Но как мне объяснить им, кто я, собственно, такой, и захотят ли они вообще со мной разговаривать? В итоге я ограничился тем, что пошел посмотреть на его дом. Мне объяснили, как пройти к нему, и я отправился туда, надеясь хотя бы мельком увидеть кого-нибудь из его братьев.
Дом семьи Иешуа располагался в том месте, где городские постройки подходили к долине, неуклюже сползая и цепляясь за крутой склон холма. Жилище смотрелось более прочным в сравнении с остальными. Это был двухэтажный дом, нижняя часть которого была построена у подножья холма, скорее всего там был хлев, рядом был устроен небольшой хозяйственный двор. На второй этаж вела узкая каменная лестница, а вход в жилые комнаты, очевидно, располагался в задней части второго этажа, опирающегося на поверхность склона. Ничего особенного про дом Иешуа сказать было нельзя. Семья была не из богатых, но и не бедствовала и ничем не выделялась, кроме разве что того, что именно она явила миру Иешуа, местного сумасшедшего — по словам односельчан или святого — по убеждению его приверженцев.
Пока я разглядывал дом, стоя на противоположной стороне улицы, из хлева показалась женщина; она вышла во двор и оглянулась на меня — это была мать Иешуа. Признаюсь, я ожидал, что она будет выглядеть старше. Черные как смоль волосы, глаза — еще чернее. Первая женщина, встретившаяся мне в этом городе, про которую можно было сказать, что она по-настоящему красива. Во внешности ее сквозило что-то арабское. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, что она здесь чужая. Манерой держаться она не походила на обычных деревенских женщин. Было ясно, что она с радостью унесла бы отсюда ноги. Наши взгляды встретились на мгновение, в глазах ее улавливалась тревога и какая-то отрешенность, я подумал, что жизнь часто обходилась с ней жестоко. Я готов был подойти к ней со словами утешения, сказать, что ее сын передает ей привет. Но так же внезапно, как появилась, она вдруг скрылась в тени двора, и мне больше не довелось ее увидеть.
Я возвратился в Капер Наум. После волнений Кесарии, город показался мне настоящим захолустьем, а увидев Иешуа, я вдруг вспомнил разговоры о его сумасшествии, которые вели его земляки. Я стал рассказывать ему о событиях в Кесарии, но он не выказал особого интереса, оставаясь непонятно отстраненным и холодным. Наверное, он посчитал мой уход предательством, а может быть, решил, что я узнал о чем-то, идущим вразрез с его учением. Иешуа проявлял нарочитое внимание к Кефасу, возможно стараясь задеть меня. Надо отдать должное Кефасу, который чувствовал себя неловко, наблюдая подобную перемену. Меня же все происходящее задевало гораздо больнее, нежели я мог сам ожидать. После возвращения из Кесарии я чувствовал, что я нахожусь у порога открытия истины, и обретению этой истины я более всего обязан Иешуа. Я был взволнован как никогда. Но он отверг мои чувства, как бы говоря, что я глубоко заблуждаюсь и что, к сожалению, странствуя по бесчисленным дорогам, повидав много разных людей, я так и не уразумел ничего из того, что действительно является истиной, а он уже устал растолковывать мне все это.
Значит, я должен идти своим путем. Не только сомнения идейного порядка были причиной некоторой моей озабоченности, кроме всего прочего я испытывал материальные трудности. Уходя, я оставил деньги в общине. Я внес их в общую казну, которую отдали брату Иоанана. Общий кошелек передали Матфею, ничего не сказав о возможности снабдить меня деньгами в случае нужды. Таким образом, чтобы найти средства к существованию, я вынужден был либо обращаться к братьям, либо идти с протянутой рукой. Все сложилось так, как будто за время моего отсутствия какой-то невидимый враг склонил ситуацию отнюдь не в мою пользу. Если бы я хотя бы допускал возможность такого оборота вещей, я, не колеблясь, вернулся бы в Иерусалим после Кесарии. Там, по крайней мере, меня знали, и там я был нужен. Но здесь мое отсутствие в течение лишь нескольких дней сделало меня совершенно чужим для общины.
За это время произошли еще некоторые изменения. Иешуа принял в круг своих ближайших сподвижников некоего Симона Хананита. Он был язычником, это был первый язычник, принятый в общину. Почти сразу Иешуа дал ясно понять, что нам следует обходиться с язычником как с равным. Тем не менее сам Иешуа всегда выделял его и подчеркивал его отличие от всех нас, мы же, со своей стороны, никак не могли избавиться от снисходительного тона, который проявлялся в общении с ним. Он отвечал особым подобострастием, доходившим иногда до явного самоуничижения, стараясь таким образом стать своим. Появление в общине новичка-язычника, во-первых, привело к тому, что нас стало двенадцать — число было значимым и вызывало некие ассоциации с двенадцатью коленами Израиля, а во-вторых, еще более восстановило против нас местные власти.
Иешуа никогда не скрывал своих намерений обращаться со своими проповедями к язычникам, но до сих пор его просветительство касалось только иудеев и было сродни деятельности фарисеев, которые проповедовали об обетованиях и богоизбранности.
Будучи язычником, Симон не проходил обряда обрезания, как того требовал Закон, но он, конечно же, согласился бы его пройти и лечь под нож, если бы того потребовал Иешуа. Однако у Иешуа, по-видимому, были на него свои виды. Никто открыто не обсуждал сложившуюся неловкую ситуацию, но подспудно слухи о Симоне и его язычестве упорно расползались по общине. Сложившаяся ситуация будоражила умы даже больше, чем разговоры о посещении прокаженных. Все чаще и чаще во время общих собраний речь заходила о Божественном обетовании, и Иешуа приходилось применять всю свою гибкость, дабы избежать назревающего конфликта. Речь его была как никогда образной, изобиловала намеками и иносказаниями. Но однажды кто-то спросил его напрямую, возможно ли, чтобы в царстве, о котором он говорит, люди отказались бы от обрезания, и какой знак в этом случае должен будет его заменить. Иешуа ответил, что только те, чья вера слаба, ищут каких-либо знаков, чтобы получить доказательства Божьего обетования. Услышав такое, кое-кто из собравшихся готов был тут же забросать Иешуа камнями, но был остановлен своими товарищами. В конце концов ситуация разрешилась довольно мирно. Скорее всего в тайне от Иешуа Кефас и кто-то из его друзей велели Симону пройти обряд, что и было сделано. Иешуа был взбешен, когда узнал об этом. Он кричал на нас, что мы такие же ограниченные маловеры, как и остальные. Кефас принял весь гнев Иешуа на себя, он не смел ничего сказать в свое оправдание. Но на самом деле ему удалось спасти многих из нас, так как едва только весть об обрезании Симона разнеслась по округе, напряжение вокруг наших собраний спало и вопросы прекратились. Наконец и Иешуа стал понемногу успокаиваться и прекратил настаивать на своем. «Сейчас не время», — повторял он нам. Слова эти были своего рода прощением всем нам, нашему глубокому невежеству.
В этих его словах чувствовалось нечто смутно-тревожное, также как и в его намеках, к которым он прибегал в последнее время. Он говорил о том, что близится время, когда прекратятся все наши ссоры, уйдет непонимание, утихнет гнев. Казалось, он сам устал от собственных противоречий, хотя он так настойчиво подчеркивал их, не скрывая противоречивости своих поступков, призывая любить врагов и прощать тех, кто ненавидит нас, что в результате приводило все к той же ненависти. Он говорил, что придет время — и даже наши враги придут к нам. Он, кажется, решил подтвердить свои слова действием. Вскоре после моего возвращения я узнал, что он собирается восстановить отношения с Арамом, порвавшим с ним ранее из-за разногласий по поводу применения силы. О его намерении я узнал случайно от Иоанана. Он всегда с готовностью делился со мной новостями, хотя теперь несколько сторонился меня, — причиной тому, возможно, было наказание, которое он понес от отца. Скорее всего Арам вернулся к Иешуа по причине страха — он боялся, что тот может его выдать как мятежника, впрочем, страха совершенно напрасного. Арам признал свои заблуждения и, проявив кротость, вернулся в стадо. У Иешуа же появилась возможность явить истинное милосердие по отношению к нему. Но я видел за этим совсем другое — выгодный маневр.
Иешуа просто воспользовался положением Арама, которое было отнюдь не самым благополучным, чему я получил множество доказательств, совершая в прошлом массу попыток наладить с ним связь. Его недоверчивость и подозрительность в отношении меня давали о себе знать, и теперь, неуверенный прежде всего в моей благонадежности, после моего появления среди людей Иешуа он старался как можно ближе сойтись с ним; я же виделся с Иешуа лишь изредка, мельком.
Я понял теперь причину охлаждения ко мне Иешуа. Арам, без сомнения, рассказал о моих попытках наладить с ним связь. Иешуа же мог расценить это как попытку тайного сближения с его противниками. Если бы я мог предвидеть, как это осложнит наши отношения, то, может, нашел бы способ смягчить назревающий конфликт. Но теперь, по разным причинам, наш разрыв еще более упрочился, и я уже не мог заставить себя прийти к Иешуа с извинениями, что могло бы выглядеть как признание моей вины. К тому же мы совсем не имели возможности побеседовать наедине. Причиной были женщины. Несказанно обрадованные моему уходу, теперь они не упускали ни малейшей возможности воспрепятствовать нашему с Иешуа сближению. Взаимное недовольство возрастало.
Неизбежно из-за напряженности, возникшей между нами, я стал смотреть на Иешуа другими глазами. Результаты удивляли меня. Не я ли еще недавно был ослеплен им едва ли не больше, чем остальные. В его противоречивости я усматривал некую логичность и целостность. Но теперь я был уверен, что он убеждает лишь силой своей личности. Его манера вести спор казалась мне теперь грубоватым приемом, способным развенчать разве что какого-нибудь местного царька, а не настоящего врага. Открытие поразило меня, однако я помнил и холод, пробравший меня изнутри после разговора на дороге с Роагой и Иекубом, когда я решил, что смогу обрести верный путь, возвратившись к Иешуа. Наверное, это было самообманом. Возможно, я сейчас относился к Иешуа более взыскательно, чем раньше, когда наши встречи и общение были внове. Но сейчас я чувствовал горькое разочарование. Я надеялся, что возвращаюсь к мудрецу, но вместо мудрости обнаружил мелочность, самонадеянность и пустоту. Радость, пережитая в Кесарии, исчезла навсегда. Я утратил сразу две важные вещи: пристанище рядом с Иешуа и обратный путь, прочь от него. Мне негде было остаться и некуда было вернуться.
Иешуа становился все более известен. Известность делала его еще самоувереннее. Мы посещали города, в которых старейшины и учителя были приверженцами школы Шамая, наставниками в которых выступали фарисеи. Иешуа находил особое удовольствие в том, чтобы вступать с ними в споры, часто довольно злые. Не секрет, что многие из стремящихся к религиозному образованию на самом деле пытались найти покровителя или снискать репутацию знатоков богословия, но были среди них и люди глубоко верующие, уважаемые в своих общинах. Иешуа не всегда утруждал себя попыткой разобраться, с кем именно он имеет дело. К тому же в его яром порицании законничества можно было уловить своего рода двуличие, когда нападками прикрывалось слабое знание предмета. Пренебрежительное отношение к Закону проникло и в ближний круг приверженцев Иешуа. Многие из нас открыто игнорировали день субботнего отдыха, саббат: в субботу отправлялись в дорогу, чтобы принять участие в совместной вечерней молитве в Капер Науме. Когда Иешуа указывали на недопустимость такого поведения его учеников, он тут же давал отпор подобным обвинениям:
— Как вы можете порицать людей за то, что они приходят помолиться вместе со своим учителем?
— В городах, где они живут, есть учителя.
— А если придет Мессия, то вы тоже скажете, что лучше сегодня остаться дома, чем идти поклониться ему?
Меня поразила прямота и провокационность такого возражения. Ему ли было не знать, что именно сейчас около него находится достаточно много людей, способных воспринять все сказанное буквально. И хотя простая логика подсказывала, что такая самонадеянность только оттолкнет от него людей, на деле происходило совсем иное: чем более вызывающе он держался, тем больше людей стекалось к нему. Безусловно, половина из приходивших были обычными зеваками, а многими двигало своего рода суеверие — они надеялись, что встреча с подобным человеком принесет им удачу и излечит недуг. Поклонение ему начинало напоминать поклонение шарлатанам или лжепророкам, про которых известно, что чем скандальнее звучат их посулы, тем сильнее становится их власть над людьми. Однако, несмотря на всю провокационность теперешнего поведения Иешуа, оставалось что-то необъяснимое, что продолжаю выделять его из массы заурядных шарлатанов, — чувствовалось присутствие глубинной правды во всех его высказываниях. Возможно, поэтому даже теперь я не мог просто взять и уйти от него. В глубине моего сознания таилась и не давала мне покоя надежда, что у него я получу ответ на самый важный для меня вопрос. С ним я доберусь до зерна истины.
Однажды в узком кругу своих людей Якоб спросил Иешуа, что тот думает об обрезании язычника Симона. Якоба, как и всех нас, очень волновал подход Иешуа. Я смутно подозревал, что взгляды Иешуа идут куда дальше традиционно принятых и что, может быть, он сам не рискует высказаться до конца — слишком тяжело было бы принять его ответ правоверному иудею. Но сейчас Иешуа процитировал слова мудреца Хилеля. Хилель ответил язычнику, пожелавшему узнать весь еврейский Закон за один день, что сущность Закона состоит в том, чтобы давать людям то, что ты бы хотел получить от них. Это был один из тех редких случаев, когда Иешуа обращался к цитатам, он был не из тех, кто даже рубашки не оденет без того, чтобы не процитировать Тору. Однако Иешуа, как всегда, выбрал наиболее доходчивую форму. Даже во времена спора двух мудрецов, когда Шамай не раз одерживал верх над Хилелем, понимание смысла высказывания не вызывало никаких затруднений. И сейчас всем было ясно, что педантичное исполнение всех заповедей и соблюдение всех запретов не приведет к большей добродетели, чем искренне совершенное доброе дело.
Что до Симона, то до обрезания и после него трудно было сыскать более ревностного новообращенного. Он не только жадно ловил каждое слово, произнесенное Иешуа, но все, что он слышал, тут же спешил применить на практике, выказывая рвение, которому позавидовал бы самый благочестивый фарисей. Так, однажды Симон услышал, как Иешуа обличает лицемеров, совершающих молитвы напоказ. После чего Симон перестал присоединяться к нам во время наших общих молитв на берегу, боясь впасть в позорное лицемерие. Преисполненный желания искоренить в себе гордость, Симон пошел дальше, и мы с удивлением заметили, что он вообще перестал молиться, однако связанные с этим наши недоумения вскоре разрешились. Один из нас как-то услышал торопливый и отчаянный шепот Симона, доносившийся из уединенного уголка, — туда он ускользал каждое утро, чтобы совершить молитвенное правило. Действительно, выходило так, что обрезание Симона не было причиной его благочестия, но стоит заметить, что отделить одно от другого в сознании еврея было подвигом, достойным Самсона.
Приближалась Пасха. Среди приверженцев Иешуа, многие из которых ради него оставили своих учителей, ходили упорные слухи о том, что он собирается идти в Иерусалим. Я хотел уговорить его не ходить в город, так как опасался акции, на которую намекал Иекуб; она должна была обязательно состояться. Время было самым подходящим: большое скопление народа, праздничная неразбериха — все играло на руку. Я собирался пойти в Тверию, чтобы узнать там последние новости, и был очень встревожен разговорами о Иерусалиме. Из Иерусалима доходили вести о целом ряде совершенных там убийств, о которых судили по-разному. Кто-то уверял, что это дело рук римлян: они-де нанимают убийц для того, чтобы уничтожить очаги сопротивления. Другие утверждали, что это сами повстанцы занимаются чисткой рядов, уничтожая подозреваемых в предательстве. Я не мог уловить, что на самом деле скрывается за такими слухами, чему в них верить, а чему нет, указывают ли они на наши провалы или, наоборот, намекают на продвижение дел. Однако для самого себя я был склонен сделать неутешительный вывод, вспоминая короткий разговор с Роагой на дороге. Если они действительно занимаются чисткой рядов, то я должен стоять одним из первых в их списках.
Я был в растерянности: с одной стороны, мне хотелось предостеречь Иешуа от подобного риска, с другой стороны, я не мог нарушить присяги, данной мною движению, и раскрыться. Но неожиданно Иешуа сам предложил мне поговорить. Как-то вечером он отозвал меня в сторону и повел на берег озера. Первый раз с тех пор, как я вернулся из Кесарии, он искал встречи со мной. Мы сели в лодку Кефаса и погребли на середину озера; ночь была безлунная, все окутывала непроглядная тьма. Он настоял, чтобы мы уплыли подальше от людских глаз. Я был удивлен такой просьбой, и, признаться, меня кольнула неприятная мысль, что, может, он специально уводит меня подальше от людских глаз — кто знает, что у него на уме. И это после всех его проповедей о миролюбии и любви к врагам нашим. Я понял, что при всей его душевной открытости и самоотдаче в нем все равно останутся глубины, в которые никому не дано заглянуть. В нем скрыто нечто непознаваемое, ускользающее и жутковатое.
В молчании мы отплыли от берега. Посреди озера, на которое постепенно надвигалась ночь, сердце сжимало неприятное чувство — со всех сторон к нему подступали темные горы; редкие слабые огоньки на берегу, казалось, делали мрак еще непрогляднее.
— Мы не ждали, что ты вернешься из Кесарии, — начал он.
Я не знал, что ответить.
— Но я вернулся, — сказал я.
Я чувствовал, что что-то тяготит его, но он не хотел говорить об этом.
— Ты ведь не идешь в Иерусалим?
— Нет.
— Там ведь есть приказ о твоем задержании?
Казалось, это его беспокоило, возможно, он считал, что я могу причинить ему неудобство, если мы вместе появимся в городе.
— Если бы у них был приказ об аресте, то ведь от Иерусалима сюда только день пути, — произнес я заносчиво.
Мы молчали. Я был рассержен и раздумал предупреждать его о возможной опасности визита в Иерусалим. Сейчас я был уверен, что он знал обо мне все уже тогда, когда предложил мне присоединиться к нему. В моей уверенности не было никакой логики, но тем не менее это было так.
В конце концов я сказал:
— Я не собирался идти с вами в Иерусалим. — В теперешней ситуации это было чистой правдой.
Теперь Иешуа пытался прояснить обстановку в надежде смягчить меня. Он начал расспрашивать меня про Иерусалим — о том, что, по моему мнению, должно было мало интересовать его. Он интересовался, кто имеет наибольшее влияние в синедрионе, каковы настроения людей. И затем вдруг спросил о слухах. Я не смог притвориться безразличным.
— Говорят, что повстанцы сами убивают друг друга, — сказал он.
— Кто бы они ни были, скоро убийств будет еще больше.
Я не стал ничего добавлять к сказанному, а он не настаивал. Мы уже плыли обратно к берегу. И молчали.
В тут ночь меня мучила совесть из-за того, что я так и не предупредил Иешуа об опасности, грозящей ему в Иерусалиме. Как бы ни был я сердит на него, мне совсем не хотелось, чтобы он стал жертвой вспыхнувшей резни. А что резня обязательно будет, я знал точно, так же как и то, что произойдет восстание. Но на следующий день, к нашему удивлению, он сказал, что не пойдет в город на праздник, а лучше уединится и помолится вдали от людских толп. Он возьмет с собой только самых близких своих спутников: Якоба, Иоанана и Кефаса. Остальные могут провести праздник по своему усмотрению и помолиться у себя дома. Ведь Бог живет не только в храме, чтобы только там и молиться ему.
Сторонников Иешуа такая новость повергла в полное недоумение, они не скрывали своего разочарования. Противники с готовностью принялись на все лады обвинять его, в том числе и в кощунстве в отношении храма. Меня поразила неожиданная мысль: а что, если он понял больше, нежели я предполагал, и принял мое предупреждение об опасности, но не стал толкать меня на нарушение клятвы? Тогда в его упоминании о возможном моем аресте скрывалось беспокойство за мою судьбу. Но и после этого, вплоть до его ухода, я все равно никак не мог наладить наши отношения, и отчуждение, возникшее после моего возвращения из Кесарии, так и продолжало оставаться между нами.
По прошествии праздника мы так и не получили вестей о поднятом восстании. Когда Иешуа и его спутники вернулись в Капер Наум, Иоанан по секрету сообщил мне, что они все-таки были в Иерусалиме. Их приютил в Вифлееме двоюродный брат Кефаса. Каждый раз, когда они отправлялись в город, Иешуа просил их заворачиваться в плащи, чтобы его сторонники случайно не узнали их. Его поведение вполне объяснялось тем, что он действительно понял и принял мое недосказанное предупреждение. Все становилось понятным, за исключением кое-каких деталей, о которых Иоанан сообщил мне. Например, Иешуа избегал определенных мест в Иерусалиме — их было достаточно много, — как будто бы знал, что там его подстерегают враги. Однажды в храме он отказался внести свое имя в свитки для сбора храмовых податей; он очень возмущался поборами, может быть потому, что у него не было с собой монет. Между ним и священником вспыхнул тогда яростный спор, и казалось, что дело может дойти до драки. Иоанану с другими спутниками пришлось увести его, иначе толпа побила бы Иешуа. После этого случая он не приходил больше к храму, и праздничную жертву пришлось принести Иоанану.
Что значило такое его поведение? Мне было непонятно, зачем он вообще приходил в город. Зачем, после столь старательно исполняемых предосторожностей, вдруг вступил в публичный спор? Наверняка в городе на тот момент находилось много его учеников, пришедших на праздник в Иерусалим, и они, конечно же, его узнали и задавались вопросом, почему учитель обманул их. Иешуа же придерживался рассказа об уединенной молитве, сказав, что был на горе Фавор. Это в какой-то мере соответствовало действительности. Как сказал Иоанан, на обратном пути из Иерусалима они провели там одну ночь.
Поведение Иешуа становилось все более и более странным, что было тревожным признаком, так как эта странность не осталась без внимания. До сего времени власти или не интересовались им, из-за того, наверное, что его сторонники были людьми, в общем-то, мало заметными, или выказывали явное уважение, пример тому — капитан Вентидий. Но сейчас, без сомнений, кто-то стал очень пристально им интересоваться. Возможно, сыграл свою роль случай в Иерусалиме или скандальность его высказываний. Такой вывод напрашивался сам собой. Все чаще в толпе, собирающейся послушать его проповеди, мелькали соглядатаи, присланные из Тверии, их теперь часто можно было встретить и в Капер Науме. Наигранно безразличные, они мелькали в толпе или, наоборот, приставали к обывателям с расспросами.
В Иерусалиме такие дела вершились иначе — нож просто вонзался в спину и извлекался так «деликатно», что жертва даже не успевала ничего заподозрить. Но люди, появившиеся в Капер Науме, не обременяли себя «изысканными манерами», они и не думали как-то маскироваться. Таким образом, один из них, ощутив твердость металла в своей руке, с готовностью поведал мне, что Ирод Антипа послал его следить за этим выскочкой Иешуа. Из всего услышанного я понял, что Антипа, которого доселе мало волновало, что творится в Галилее, вдруг очень озаботился неким проповедником Иешуа. Похоже, перспектива иметь в будущем еще одного пророка, которого римляне рано или поздно потребуют устранить, его совсем не устраивала.
Поэтому слежку за Иешуа людьми Антипы я считал довольно опасной. Но Иешуа вел себя в этой ситуации возмутительно легкомысленно. Он часто говорил такое, что с легкостью могло быть обращено против него, стоило лишь чуточку исказить смысл. Антипа не был старейшиной рода, перед кем следовало бы блистать мудростью, за ним стояли власти — Пилат, римляне. Даже все крестьяне Галилеи не смогут защитить Иешуа, если власть захочет устранить его. Ведь расправиться с Иоананом, который имел гораздо больше приверженцев и гораздо меньше врагов, не составило особого труда.
Когда я высказал свои опасения Иешуа, тот с ходу отверг их.
— Они нанимают писцов, чтобы те записывали каждое ваше слово. И это может очень вам повредить, — предупредил я его, так как заметил одного из них в толпе.
— Что ж, тогда не стоит говорить правду?
— Я говорю сейчас о другом. Вы провоцируете их.
— Почему вы так боитесь их? Вы же хотите изгнать их навсегда?
Он высказал очень простую мысль, сообразуясь с тем, во что он верил. И чем больше сгущались над ним тучи, тем смелее были его высказывания. Я обратил внимание, что такие перемены произошли с ним после его возвращения из Иерусалима, — значит, в Иерусалиме с Иешуа произошло нечто более значительное, нежели то, о чем рассказал мне Иоанан. Я вспомнил случай в Суре, когда собравшиеся люди не стали слушать его проповедь. Может быть, он теперь отправился в Иерусалим для того, чтобы снова заставить себя предстать перед тысячей простых крестьян и рыбаков, но Иерусалим принял его, похоже, еще хуже, чем Сур.
Люди Ирода придерживались определенной тактики: они распространяли клевету об Иешуа, причем часть из того, о чем они говорили, было правдой. Излюбленная их тема — отношения Иешуа с женщинами, которые входили в его ближний круг. Я не раз предупреждал его, что опасно появляться на людях в окружении свиты из женщин, подобно вождю какого-то пустынного племени. Он только смеялся над моими тревогами. Похоже, его не волновало, что люди будут думать об этих женщинах. Но последнее время чувствовалось, что именно эти обвинения он принимал наиболее близко к сердцу. Однако, как обычно, они не заставили его отступить, — наоборот, он твердо заявил, что женщины будут сопровождать его всегда, где бы и когда бы он ни появился. Эффект последовал несколько неожиданный — толпы людей, искавших встречи с ним, только увеличились, всем хотелось повстречаться с эксцентричным пророком, который появляется везде в сопровождении своих жен. Слухи, распространяемые при этом среди простого люда, тоже сыграли свою роль. Авторитет Иешуа только повысился, особенно среди сирийцев, которые стали видеть в нем последователя культа богини плодородия Ашеры. Приверженцев этого культа почти не осталось, из-за того что евреи поклонялись Единому Богу.
Во всем, связанном с жизнью и привычками Иешуа, я видел своего рода иронию. Иешуа совсем не был, на мой взгляд, пророком, истязающим себя всякого рода лишениями. Он никогда не отказывался от щедрого угощения, его окружали женщины, в основном молодые. Однако я часто бывал озадачен тем, насколько мала в нем зависимость от обычных физических потребностей. Проявления его физических желаний были сродни громоздкой поклаже, которую несут по необходимости и рады любой возможности облегчить ее или совсем сбросить. Он никогда не настаивал на строгом посте. А если постился, то лишь в течение нескольких дней и так, как будто он просто забывал поесть. Я никогда не слышал от него, чтобы он призывал к воздержанию, которое проповедуется во многих сектах. Но в то же время он никогда не проявлял особого внимания к женщинам, не давая пищу пересудам о его возможной женитьбе. Можно было бы заподозрить его в совершенном равнодушии к женскому полу. Но оно свойственно той породе людей, которая почти не встречается среди евреев, — и это заставило меня отвергнуть зародившиеся было подозрения. Размышляя так, я понимал, что его действительная жизнь имеет очень мало общего с тем, как о нем судят. Но именно потому, что его учение содержало так мало самоограничений, от людей полностью ускользала эта сторона его жизни. Напротив, он был известен тем, что в праздники охотно принимал приглашения своих богатых покровителей, что никогда не отказывался от вина, словом, вел себя так, что слухи о его женолюбии казались вполне оправданными.
Так многие из его последователей, считавшие себя людьми благочестивыми, начали отдаляться от него. Те же, кто раньше были чужды его учения, сейчас вдруг возомнили его воплощением Вакха и стали просить его благословить урожай или излечить от бесплодия, что приводило его в ужас. С самого раннего утра, бывало, у ворот дома Кефаса уже собирались несколько десятков поклонников. Его проповеди едва можно было расслышать, стоя в огромной бурлящей толпе, собравшейся за пределами города. Среди всей этой суеты к нему продолжали приходить больные, надеющиеся на помощь, и их становилось все больше; шумящая разношерстная толпа разрасталась до огромных размеров. Люди начинали преследовать его, и иногда, завидев их, он ускользал, прихватив с собой кого-нибудь из нас, оставляя их довольствоваться пустыми ожиданиями.
— Если кто-то придет просто поведать им истину, они разочаруются, — с горечью признался Иешуа, — они хотят только чудес.
Он становился все более замкнутым. После обращения к нему больных, и даже часто именно после таких обращений, он выглядел совершенно обессиленным. Казалось, что исцеление уносит и его жизненные силы. Хоть внешне его помощь больным имела признание и была мощной поддержкой его проповедям, на деле исцеления только мешали его служению, и, понимая это, он терял к ним всякий интерес. Но и на этот раз последствия разрушали всякую логику, но отнюдь не репутацию Иешуа — чем реже он выступал как лекарь, тем настойчивее распространялись слухи о чудесных исцелениях. Люди горели желанием получить то, что когда-то было предложено свободно и в большом количестве, а теперь становилось редким явлением. Теперь у ворот дома собирались во множестве слепые, хромые, родственники приводили и приносили умирающих, преисполненных последней надеждой, а мы были вынуждены отказывать им.
Иешуа попал в замкнутый круг — он почти не появлялся перед народом, но чем меньше его видели, тем больше судачили о его необыкновенных возможностях. Если же Иешуа хотел обратиться к людям для того, чтобы просто поговорить с ними, они сильно расстраивались, подозревая, что Иешуа не хочет или не может творить чудеса из-за их маловерия или греховности.
Однажды произошло следующее. Один калека из Синабрия упросил свою родню переправить его через озеро в Капер Наум и принести к Иешуа. На что он только ни пошел, чтобы предстать перед взором Иешуа. Родные калеки подняли носилки на крышу дома Кефаса и затем осторожно спустили их во двор прямо под ноги проповеднику. Кефас, отругав настойчивых «гостей», хотел было выставить их вон, Иешуа, однако, тронула такая настойчивость. Как оказалось, человека привела к Иешуа не столько вера, сколько скептицизм и желание раз и навсегда развенчать славу Иешуа.
— Я понимаю твой скептицизм, — сказал Иешуа, — только Бог имеет такую власть, какую они ищут.
— Тогда почему вы не препятствуете им так говорить о вас?
— Что я могу поделать с тем, как говорят обо мне люди? — возразил Иешуа.
— Вы как та безобразная девица, — сказал калека, — которая никогда не выходила на улицу, чтобы не увидели ее уродство. Вскоре разнесся слух, что на самом деле она красавица, и перед ее дверью стали собираться толпы воздыхателей. Когда сестра упрекнула девицу в обмане, та, очень довольная разговорами о своей красоте, сказала, что не может ничего поделать — так говорят.
Иешуа совсем не рассердился на его слова и даже, наоборот, развеселился. В таком хорошем настроении его не видели уже несколько недель. В конце концов они со стариком-калекой после долгой беседы расстались совершенно по-дружески. Старик пообещал, что расскажет в Синабрии, как он, не найдя чудес, нашел гораздо более редкую вещь — настоящую мудрость.
Произошло то, что больше всего любил Иешуа, — беседа здравомыслящих людей, которые поверяли друг другу свои мысли, беседа, в которой ему удалось отстоять свое мнение. Он был даже не самородком-целителем. Он был, что называется, учитель по призванию, без всякой мистики, без сектанства. С самой ранней поры нашего с ним знакомства и в дальнейшем, по мере того, как я узнавал его, он открывался мне как личность, которая владеет простой, но в то же время глубокой истиной и хочет донести ее до людей. И, несомненно, именно такой Иешуа привлекал меня к себе и именно о таком Иешуа я теперь тосковал. Все могло бы сложиться совсем иначе: он мог бы вести спокойную жизнь в Назерете или в Капер Науме, пользуясь некоторым авторитетом среди немногочисленных своих последователей. Все могло бы быть именно так, но пошло совсем по-другому; люди нуждались в нем, и их надежды, связанные с ним, были огромны. И в самом Иешуа чувствовалось нечто особенное. Он представал перед людьми, жаждущими увидеть его, в каком-то ином свете: казалось, что появлялся совсем иной человек, я бы сказал даже — второй человек, существующий вместе с первым Иешуа. Еще я думал о том, что время выступало его врагом, а не союзником. И он, проповедующий мир и ищущий мира, никак не мог сам его обрести.
Как раз в это время пронесся слух, что заболела одна из его последовательниц, девушка по имени Рибка из Мигдаля. Она была бедна, что же до ее репутации, то последняя оставляла желать лучшего. Однако именно потому, что общество определило ее на самую низшую ступень иерархии, Рибка пользовалась особым расположением Иешуа и была очень приближена к нему. Иешуа очень часто и много ругали за Рибку даже те, кто принадлежал к его окружению, а вездесущие лазутчики Ирода не преминули воспользоваться поводом и опорочить его еще больше. Простые люди, по своему обыкновению, истолковали болезнь Рибки как «знак свыше», что придало заурядному случаю несвойственный ему глубокий смысл.
Дело же было так. О том, что Рибка заболела, мы узнали как-то утром, и тут же Иешуа и еще несколько человек отправились в деревню, где она жила. Деревня находилась не так далеко от Капер Наума, и мы пошли берегом озера. Придя в деревню, мы спросили, как нам найти девушку, нас отправили к навесу одного из домов, где обычно солят рыбу. Там мы и увидели ее. Рибка лежала прямо на разделочном столе среди разбросанной рыбьей требухи. Я заметил, как побледнел Иешуа.
— Почему ее не отнесли домой?
Подошедший отец Рибки, похоже, не разделял возмущения Иешуа.
— Пусть уж лучше работает да будет на глазах, — проворчал он.
Оказалось, что какое-то насекомое ужалило Рибку в ногу, когда она гуляла у озера. Сейчас укус превратился в гноящийся нарыв, и нога сильно опухла. Иешуа отнес Рибку в дом и положил на постель. Он старался, как мог — вскрыл нарыв и сделал ей кровопускание, наверное, для того, чтобы вывести яд из организма. Но все было напрасно, через час Рибка умерла. Иешуа разрыдался. Нам никак не удавалось увести его от тела, нужно было обрядить девушку, чтобы подготовить к погребению.
— Я ничего не сделал для нее, — сказал Иешуа.
Вернувшись в Капер Наум, Иешуа затворился в своей комнатке в глубине дома и не выходил оттуда в течение многих дней. Он ничего не ел, не мылся, не смывая со лба пыль, которой он посыпал себе голову еще у тела Рибки. Он скорбел по Рибке и был опечален собственным бессилием. Молва щедро приписывала ему столько чудес, а он не смог помочь самому близкому человеку. Когда ему сообщали, что возле ворот дома опять кто-то поджидает его, Иешуа, стараясь быть незамеченным, покидал дом через дальний выход, скрывшись на долгие часы.
С тех пор нас стало очень беспокоить его состояние и то, чем оно может закончиться. Он по-прежнему не принимал пищу, и с каждым днем его взгляд становился все менее осмысленным; мы опасались, что становимся свидетелями первых признаков неотвратимого безумия. Единственным человеком, привязанным к нему, единственным другом стал для него в те дни Андреас, не проявляя при этом ни чрезмерной наигранности чувств и эмоций, ни отталкивающей суровости. Он приносил Иешуа воду, ухаживал за ним, проявляя такую заботу, что слезы наворачивались на глаза. Андреас был тем, что связывало Иешуа с миром. Наивность и детскую привязанность Андреаса невозможно было оттолкнуть, остальные же не смели даже приблизиться к нему.
Что касается меня, то я опять открыл для себя неизвестного мне Иешуа. Я наблюдал глубину его горя, спрашивая себя в который раз, понимал ли я его когда-либо по-настоящему. Я был поражен теперешним его состоянием — таким подавленным он не был даже при нашей первой встрече в Эн Мелахе. Я догадывался, что причиной тому была не только смерть Рибки; и раньше случалось, что люди не получали от него ожидаемой помощи, несколько человек даже умерли, можно сказать, у него на руках. Но именно сейчас чувствовалось, что Иешуа растерян. Возможно, он задавался вопросом, что он несет людям, а возможно, тот второй Иешуа, человек для толпы, скрылся, оставив о себе лишь смутные воспоминания. Я думаю, что мы, близкие ему люди, должны были в те дни поддержать его и утешить. Но что касается меня, то я уже не был уверен, что смог бы когда-либо вернуть теплоту нашего прежнего общения.
Прошло довольно много времени, когда Иешуа вдруг собрал нас и сказал, что должен уйти. Он не смог ответить, сколько продлится наша разлука. Двенадцать его учеников были в полной растерянности от такой новости. Видно было, что женщины еле сдерживались, чтобы не завыть в голос. Мы не знали, в каком состоянии пребывал его рассудок, поэтому никто не рискнул подступиться к нему с уговорами остаться. Теперь мне кажется, что в душе он надеялся в такой момент получить от нас некий знак поддержки, но все хранили молчание, и Иешуа, не мешкая, покинул собрание, как и все последнее время, неудержимо стремясь к одиночеству.
Когда он ушел, я предложил следовать за ним. Мое предложение было встречено общим вздохом облегчения, все оценили правильность такого выхода и удивлялись, как это никто другой не смог догадаться предложить то же самое.
Решили, что с Иешуа пойдут три человека. Кефас собрался идти одним из первых и даже определил себя старшим в группе, но обстоятельства его складывались весьма сложно. Свекровь Кефаса была тяжело больна, и правы были те, кто убеждал его не покидать семью на неопределенный срок. Похожая ситуация была и у Якоба, и у многих других. Наконец определили, что пойдут трое: ко мне присоединились Иоанан и Симон Хананит, никто не высказался против моего участия, так как, вероятно, для возражений не сыскалось достаточно смелых и решительных людей.
Иешуа я нашел у озера. Он стоял на молу, вода из-за дождей поднялась очень высоко, и издалека можно было подумать, что он парит над волнами. Я рассказал ему о нашем решении, перечислив тех, кто смог пойти. Он казался удивленным и, может быть, даже разочарованным, хотя и не стал возражать.
— Теперь ты видишь, как последний становится первым.
Я знал эту его фразу, но теперь она относилась ко мне впрямую — я и Симон Хананит последними присоединились к двенадцати последователям.
Я ждал нашего будущего путешествия с неожиданным для самого себя нетерпением. Возможно, мне к тому времени до смерти надоел Капер Наум, в котором я все больше чувствовал себя как в тюрьме. Но была еще и потаенная причина моего волнения — впервые за долгое время мне предстояло опять войти в ближайший круг сторонников. В течение дней и даже месяцев мы только отдалялись друг от друга, и я, пережив тоску, радовался его возвращению.
Иешуа решил отправляться немедленно; он поднял нас на следующее утро еще до рассвета, и мы выступили в путь, не имея никакого понятия о том, куда именно направляемся. Иешуа лишь коротко обронил, что мы вроде будем двигаться к сирийским горам. Пройдя Иорданской долиной до озера Гуле, мы вышли к селению Телла и затем попали на земли Филиппа; в этом районе почти не было застав, и пересечь «границу», не привлекая внимания, было довольно-таки легко. Я никогда не бывал в этих краях и был поражен пышностью и плодородием долины. Земли, прилегающие к озеру, были поистине райскими садами в первые дни творения: деревья всевозможных видов, диковинная растительность, тростник, раза в три превышающий рост человека, животные, птицы — все радовало глаз и пребывало в изобилии.
Но пройдя немного по землям Филиппа, нам показалось, что мы попали в другой мир. Пейзаж изменился, местность становилась все более пересеченной, заросшей густым лесом. Деревни, встречавшиеся нам на пути, напоминали маленькие языческие крепости, неприступные, ощетинившиеся толстыми стенами, они демонстрировали абсолютную несовместимость с миром цивилизации. По обеим сторонам дороги то и дело то там то тут возникали святилища местных идолов, отовсюду на нас смотрели лица демонов: то ли их специально вырезали на камнях, то ли нас смущали причудливые очертания скал, то ли скалы имели некие тайные метки, скрывающие капища. Трудно было поверить, что мы вступили на древнейшие израильские земли, — так все переменилось. Совсем скоро выяснилось, как нам повезло, что Симон был с нами: владея местным наречием, он сумел расположить к нам местное население, обычно не жалующее евреев.
Мы расположились на ночлег в лесу неподалеку от Панеи, или Кесарии Филиппийской, как теперь назывался этот город. Симон настаивал, чтобы мы остановились в городе, где было бы безопаснее, но Иешуа, хранивший молчание все это время, наотрез отказался идти через заставу. Настало утро, и мы с Иоананом пошли раздобыть что-нибудь поесть. Случайно мы забрели к истоку Иордана и натолкнулись на пещеру с капищем Пана. Кроме того, прилегающая местность была усеяна храмами в честь Императора Августа, построенными по распоряжению Ирода Великого, одним словом, мы попали на языческое пиршество, которое нами воспринималось как святотатство. Правда, культ Пана восходил к подлинно народным верованиям, что можно было бы отнести к его сомнительным достоинствам. В тот ранний час у капища уже скопилось много приезжих; кое-кто из них, охваченный экстазом, корчился на земле. Вырубленные в скалах небольшие ниши были заполнены фигурками идолов. Повсюду оставлялись подношения в виде пищи, гирлянд, монет, золотых и серебряных слитков. Иоанан, никогда доселе не сталкивавшийся ни с чем подобным, был потрясен картинами истового поклонения языческим богам.
Иешуа по-прежнему был немногословен, но в конце концов все-таки выяснилось, что путь наш лежит к горе Гермон. Узнав об этом, Симон невероятно забеспокоился. Гермон была культовой горой хананеев, и наш Симон совершенно искренне страшился гнева отвергнутых им богов, паника его усилилась еще больше, когда однажды ранним туманным утром до него донеслись стоны и вопли, на самом деле оказавшиеся гимном, распеваемым поклонниками во славу Пана. Очевидно, Симон не вполне еще утвердился в своей новой вере и по ночам боялся совсем не воров, как думали мы сначала, — он не смыкал глаз в ожидании, что Пан наведет на него порчу или выкинет еще какую-нибудь злобную штуку. Все свои страхи Симон старательно скрывал от Иешуа и лишь позднее, несколько успокоившись, осторожно поделился со мной и Иоананом своими переживаниями.
На гору вела старательно утоптанная паломниками тропинка, однако была она каменистой, не шире овечьей тропы, извилистой и местами очень крутой. Мы миновали языческие жертвенники, в воздухе был разлит тяжелый запах свежей крови. Мне вдруг подумалось, что, по сути, мы не так далеко ушли от наших языческих предков, приносивших в жертву овец в горах Хананеи. Иешуа был всецело устремлен к ведомой только ему одному цели. Он шел впереди и был совершенно равнодушен к отталкивающей языческой атмосфере этих мест, где, кажется, сонмы языческих духов так и реяли вокруг. Чем выше мы поднимались, тем более чужой и отталкивающей становилась местность. Иешуа шел, не обращая ни на что внимания, не оглядываясь, по крутым склонам он взбирался с ловкостью горной козы, в то время как мы с трудом преодолевали всевозможные преграды, продвигаясь вперед. На одном из переходов туман, сопровождавший нас всю дорогу, сгустился настолько, что полностью скрыл Иешуа от наших глаз. Симона тут же охватил приступ страха, он закричал, призывая Иешуа. Через некоторое время мы вышли на открытое место и увидели Иешуа, поджидавшего нас.
— Я боялся, что потерял вас, — сказал Симон.
— А если бы и так, то что бы ты сделал? — спросил Иешуа.
Симон вдруг покраснел, может быть, он уловил упрек в голосе Иешуа.
— Искал бы вас.
— Как долго? Час? Или день?
— Пока не нашел бы.
Мы заметили, что глаза Симона увлажнились.
К закату мы достигли места, где поросшие лесом склоны сменились открытыми скалами. Вдали виднелась вершина горы, покрытая снегом, с нее задул пронизывающий холодный ветер. У нас не было с собой палаток, и мы с Иоананом предложили укрыться на ночь в стоящем неподалеку небольшом языческом капище. Оно представляло собой грубовато возведенное сооружение из нетесаного камня и бревен. Иешуа отказался, он велел нам искать ветки и прутья, чтобы построить шалаши. Мы повиновались, построив один шалаш для него и второй, довольно вместительный, для нас, его мы поставили неподалеку от первого. Симон был очень доволен, он боялся, что ему придется спать в отдельном шалаше. Иешуа отказался от совместного ужина, впав в ставшее для него обычным сумрачное оцепенение. Чуть позже до нас донеслись звуки, которые мы сначала приняли было за глухие рыдания, но оказалась, что Иешуа просто читал молитву. Симоном снова завладел испуг, он вскочил и бросился к шалашу Иешуа.
— Учитель! — позвал он.
— Что?
— Простите… Мы думали… Вы знаете, я так боюсь…
Тишина в ответ.
— Зачем? Скажите, зачем мы пришли сюда? Зачем вы здесь?
— Что вам с того, зачем мне быть здесь? Или для вас непосильный труд следовать за мной?
Ночь прошла ужасно. Спустился туман, который заставил нас продрогнуть до костей. Кроме того, Симон всю ночь донимал нас своими страхами, которые становились все более и более фантастичными. Казалось, в его сознании продолжали существовать божества, сопровождавшие его в прежней языческой жизни. Несмотря на его обращение к новой вере — или, может быть, благодаря этому, прежние демоны мучили его неотступно. Глубокая ночь воплотила самые жуткие его страхи. Из зарослей возле нашей стоянки вдруг послышался страшный треск, и целая стая каких-то диких животных, каких именно мы так и не поняли, окружили нашу стоянку. Мы долго сидели в шалаше молча, съежившись от охватившего всех ужаса. Звери тем временем буйствовали снаружи. Симон, несмотря на наши протесты, разразился мольбами, обращаясь к своим прежним богам. Он бормотал что-то прерывистым шепотом, вероятно умоляя о пощаде. Он был абсолютно уверен в том, что его разгневанные боги наслали на нас демонов в обличье диких зверей. Казалось, только по чистой случайности разбушевавшееся зверье не смело наш хлипкий шалаш и не разорвало нас в клочья. Потом, так же внезапно, как появились, звери исчезли.
Мы выбрались из шалаша, чтобы узнать, что с Иешуа. И заглянув к нему, обнаружили, что его нет. Шалаш Иешуа был пуст. Увидев это, Симон разразился стенаниями. Осмотрев место, мы не нашли ни следов крови, ни признаков борьбы. Возможно, Иешуа успел спастись. Но пускаться на поиски было бессмысленно, можно было заблудиться в тумане или попасть в лапы зверей, от которых только что счастливо спаслись. Нужно было подождать до утра. Однако с Симоном опять стало твориться что-то неладное. Его сотрясали рыдания, на этот раз он был переполнен раскаянием, считая себя единственной причиной, по которой на нас свалились все эти несчастья. И прежде чем мы с Иоананом успели остановить его, он устремился в темноту, громко призывая учителя. Поначалу мы попытались найти его и вернуть в шалаш, но он скрылся из виду так быстро, что пришлось отказаться от поисков, иначе можно было бы вконец потеряться.
Мне и Иоанану не оставалось ничего другого, как снова укрыться в шалаше. Казалось, что мы просидели там бесконечно долго; слух ловил подозрительные шорохи, доносившиеся из зарослей. Несколько раз мы принимались звать Иешуа, но нам отвечал лишь звериный вой. Наконец мы снова обратились к мысли использовать заброшенное капище в качестве убежища. Прежде всего мы устроили небольшой арсенал из найденных на стоянке камней на случай, если придется отбивать еще одно нападение. Вход в новое убежище мы прикрыли несколькими валунами и подгнившими бревнами. Внутри запущенного капища было сыро и душно, пахло маслом, оставшимся в светильниках, прокопченными стенами и застарелой кровью. Мы решили развести огонь, но, как ни старались, не смогли заставить костер разгореться. Тем не менее нам удалось немного согреться, к тому же усталость взяла свое — мы заснули и проснулись лишь тогда, когда в убежище стало светло. Пробившийся сквозь мглу луч заставил нас открыть глаза.
Первым делом, конечно же, надо было найти Иешуа. Если допустить, что он бежал, то скорее всего он выбрал открытый, незаросший склон горы — так было легче передвигаться в темноте и тумане. Мы отыскали еле заметную тропинку и стали подниматься наверх. Мы шли довольно быстро, хотя повсюду еще лежал густой туман. Поначалу ничего не было видно уже на расстоянии пары шагов. Но потом туман стал менее плотным, а свет дня более ярким. Мы поднялись достаточно высоко, когда услышали крики, доносившиеся откуда-то издалека. Это был Симон. Потом мы увидели и его самого — он спускался по тропе нам навстречу.
— Я нашел его, — выкрикивал он на ходу. — Я его нашел!
Из последних сил мы стали карабкаться по склону. Туман спал.
— Он там, наверху!
— С ним все хорошо? — спросил я.
— Да, он там с ними!
— С кем «с ними»?
— Идемте, сами увидите.
Он забормотал что-то бессвязное. Мы старались успокоить его и расспросить, но не смогли ничего добиться.
— Идите, вы должны увидеть!
Мы пошли за ним. Туман остался внизу, и мы внезапно попали в ослепительный солнечный свет. Такой свет, наверное, бывает только на небесах. Необыкновенная картина предстала перед нами: внизу еще таился туман, лохматыми клочьями разбросанный по склону, а вверху над нами простиралось огромное, наполненное светом облако, и совсем рядом, ослепительно сияя снегом, виднелась вершина горы. На самом верху виднелась фигура Иешуа. Он был один.
— Они были там, с ним рядом, — сказал Симон, — клянусь.
Он утверждал, что видел ангелов рядом с Иешуа. Ангелы были в белых одеждах. Кто знает, что было причиной такого видения. Может быть, переход от тяжелой мглы к яркому дневному свету или собственное, растревоженное ночными кошмарами, воображение Симона. Что сыграло с ним такую шутку и вызвало образы, принятые им за реальность? Все, что мы могли понять из его речей, это то, что Иешуа был спасен посланными за ним ангелами, которые и отнесли его на вершину.
— Я пришел сюда сам, уверяю вас, — сказал Иешуа, когда мы подошли.
Оказалось, что он провел здесь почти всю ночь и ничего не знал о нападении зверей. Что касается нашего чудесного избавления, то он сказал что-то не то о воле Всевышнего, не то о счастливом случае.
— Если бы здесь были ангелы, — в довершение всего сказал он, — то я бы первый их увидел.
Однако ему не удалось разубедить Симона, и позже, когда мы вернулись в Галилею, именно его рассказ, со всеми невероятными подробностями, получил широкое хождение.
То, что Иешуа не выказал особой радости, узнав о нашем спасении от диких зверей, навело меня на мысль: а что, если бы звери растерзали нас, не был бы он рад освобождению от нашего назойливого присутствия? Мы вернулись к месту ночной стоянки и тут обнаружили, какую ошибку совершили. Уходя, мы легкомысленно оставили мешок с провизией, и зверям никакого труда не составило добраться до него, а потом на славу попировать. Похоже, Иешуа был очень сильно раздосадован нашей оплошностью.
— Кажется, вы теперь разделите мой пост, — сказал он.
И по тому, как он это произнес, стало ясно, что отчуждение его не прошло, и он по-прежнему сам по себе, а мы сами по себе, без пищи, перед лицом опасности опять встретить диких зверей.
Мы и мысли не допускали о том, чтобы оставить Иешуа. Но надо было придумать способ обезопасить себя. Как ни странно, именно Симон принес много пользы нашей маленькой компании. Успокоившись, а все произошедшее убедило его в том, что сила Иешуа гораздо мощнее силы демонов, он высказал разумную мысль. Симон, по правде сказать, все это время не баловал нас разумными рассуждениями, но тут обратил наше внимание на то, что, по его наблюдениям, звери водятся в лесистой части склона и вряд ли, даже для охоты, покинут надежное укрытие. Найдя все, что сказал Симон, вполне разумным, мы перенесли нашу стоянку к вершине горы. Воздух там был холоднее, но было не так сыро. Чтобы еще больше обезопасить себя, мы построили что-то вроде крепостной стены из земли, камней и веток, найденых тут же. Затем мы, также в отдалении, возвели убежище для Иешуа, которым, как мы потом убедились, он почти не пользовался. Симон был воплощением заботы: он нашел ручей, где можно было брать питьевую воду, ловко смастерил ловушки, и теперь нам не грозил голод. С течением дней все слабее становился наш страх перед дикими хищниками, и в то же время мы чувствовали, как начинаем сливаться с окружающей нас нетронутой природой. Наше уединение длилось несколько дней, затем дни переросли в недели, хотя о времени мы судили весьма условно. Одна лишь луна была нашим ориентиром в смене дней, и мы иногда начинали путаться, в какой из дней отмечать субботу. Иешуа поначалу держался в отдалении, не делил с нами трапезы, возможно, он вообще не принимал пищу. Большую часть времени он молился, уходя к вершине горы. Часы, не занятые молитвой, он посвящал делам, которые так или иначе увлекали его. Так однажды он попросил у Симона нож, после чего целый день провел за работой, вырезая что-то на бревне, которое принес из леса. Когда вечером мы осмелились подойти и посмотреть, что получилось, то с удивлением увидели наши портреты: наши образы были запечатлены с такой поразительной точностью, что несколько минут мы стояли онемев, всматриваясь в собственные лица.
— Учитель, — прервал молчание Иоанан, — нельзя творить никакого подобия, ведь так?
— Да, — сказал Иешуа, — вы правы, сожгите его лучше.
Мы замешкались, но он заставил нас бросить бревно в огонь.
Но все же через некоторое время мы стали замечать, что Иешуа мало-помалу становится прежним, таким, каким мы его знали. Все началось с того, что он начал вместе с Симоном обходить расставленные капканы. Симон был безмерно счастлив. Он рассказывал Иешуа во всех подробностях, как надо ставить ловушки, какую приманку использовать, как узнать повадки зверя, чтобы затем наверняка изловить его. Мы наблюдали, как рано поутру они вдвоем отправлялись в лес, словно два заядлых охотника. До нас доносилась болтовня Симона, и вместе с ней приходило чувство, что вернулась наша прежняя жизнь. Иешуа стал садиться есть вместе с нами, он более не изнурял себя жестокими постами. Казалось, ему стало нравиться находиться здесь, с нами, среди дикой природы, где никто не досаждал ему, никто ничего от него не требовал. По моим наблюдениям, Иешуа был далеко не из тех, кто стремится к льстивой толпе, но, наоборот, такие, как он, находят радость в одиночестве или среди небольшой группы друзей, как было здесь и сейчас. Он мирился с тем, что его признают вождем, только потому, что не умел этого избежать. Наши с ним отношения, как мне казалось, снова стали дружескими, простыми и доверительными, как в то время, когда мы подолгу беседовали с ним во дворе у Кефаса или на берегу озера.
Однажды мы с ним завели разговор об Эфесе. Он спросил меня о моей семье. Как ни странно, но об этом мы с ним заговорили в первый раз. Я рассказал, что мои родители погибли в пожаре во время знаменитых антиеврейских волнений, произошедших лет десять назад. Я в то время был в Иерусалиме, где заканчивал свою учебу. Когда я вернулся в Эфес, мечтая помочь отцу в его делах, то обнаружил, что от квартала, где жила моя семья, остались одни головешки.
— Это сильно повлияло на вас.
Я не ожидал такой реакции.
— Да, это полностью изменило мою жизнь.
— И вы вините во всем римлян.
— Ну, если говорить коротко, то да.
Я ожидал, что он будет возражать, убеждая меня, что политика Рима направлена на защиту евреев: в римском законе для них даже предусмотрены особые привилегии. В конце концов, ведь не римляне же сожгли дом моего отца — это сделала невежественная толпа, обозленная как раз-таки имеющимися у евреев привилегиями. Если бы он высказал мне все это, то, вероятно, я не знал бы, что возразить ему, кроме того, что я раз и навсегда уяснил себе, будучи молодым человеком, а именно: еврей должен быть свободен. Он не должен ради привилегий вставать на колени. Нас, богоизбранный народ, будут постоянно преследовать везде и всюду. Нас по сей день держат в цепях, несмотря на нашу избранность. И так будет продолжаться до тех пор, пока мы не порвем с Римом. Однако теперь я не был уверен, что по-прежнему верю в подобные постулаты.
К моему удивлению, Иешуа сказал только:
— Я очень вам сочувствую.
Он не стал ни в чем меня убеждать, за что я был ему очень благодарен.
Его молчание подорвало мою уверенность более, чем это могли бы сделать самые веские доводы. Я вдруг понял, что ненавижу римлян только потому, что считаю такую позицию обязательной для себя как для преданного сына, почитающего память убитых родителей, и это был самый неопровержимый аргумент. Я вспомнил то, как впервые узнал о смерти родителей, вспомнил свой гнев и отчаяние. Мой гнев искал выхода, искал свою цель. И не было ничего удивительного в том, что я сам стал отличной мишенью. Тогда, на самом деле, было совершенно неважно, каковы были мои истинные взгляды и убеждения. Я вполне мог бы, например, примкнуть к зелотам. Я не стал зелотом только потому, что тогда в нашем движении никто из них особо не выделялся из общей массы. Никто не отличался ни цельностью натуры, ни дальновидностью. Я же, по-видимому, был не настолько сломлен горем, чтобы слепо следовать за им подобными. А если бы я тогда встретил Иешуа, как бы он повлиял на мою жизнь? Привлек бы он мое внимание в то время? Я думаю, вряд ли тогда я смог бы услышать его. Даже сейчас какая-то часть меня пребывает в состоянии постоянной войны с ним и не желает слагать оружия.
За время нашей жизни на горе нам несколько раз встречались то паломники, то люди, приходящие на гору по каким-то своим нуждам. Но, так или иначе, от них пошел слух, что на горе поселился святой. С Иешуа стали искать встречи язычники, местное население, но приходили даже издалека — из Сура и Дамаска. Я был уверен, что такое паломничество не обошлось без участия Симона, хотя он отрицал все, как мог. Люди шли не с пустыми руками, приносили обычно какую-нибудь еду. Иешуа велел нам не отказываться от подношений, хотя нам не очень хотелось принимать что-либо у идолопоклонников. Уделяя им не слишком много времени, Иешуа в общении с этими людьми был прям и бескомпромиссен. Его спрашивали о том, как обрести мудрость, и Иешуа отвечал, что надо верить в Единого Бога. Его спрашивали о богах, которым они привыкли поклоняться, и Иешуа отвечал: те боги не более чем плод их воображения, существующий только в их умах.
— А ваш ученик говорит, что наши боги есть демоны, — сказал кто-то, намекая на Симона.
— Он дитя и рассуждает как ребенок, — ответил Иешуа, но Симон ни капли не обиделся, а, наоборот, просиял от счастья.
Что меня действительно удивляло, так это терпимость язычников к Иешуа. Кто-то приходит и разбивает лагерь в самом святом для них месте, к тому же выясняется, что он еще и отвергает их богов. Но многие относились к такому поведению странника совершенно спокойно. Может быть, они считали его не вполне в своем уме. А может, что-то особенное в Иешуа, бывшее его неотъемлемой частью, заставляло людей верить ему.
Как-то Иешуа посетил богатый финикийский торговец из Сидона. Он был окружен многочисленной свитой рабов, с ним была его больная дочь, которую несли в золотых носилках. Ни один из докторов не мог вылечить дочь купца. Они возвращались из Кесарии Филиппийской, где поклонялись местной святыне в надежде получить исцеление, но опять безуспешно. И тут до купца дошли слухи о святом, который живет на горе, и он решил еще раз попытать счастья. Для начала Иешуа крепко отругал финикийца за то, что тот не дает покоя своей дочери, таская ее за собой повсюду, вместо того чтобы дать ей возможность отдыхать в собственной постели под родной кровлей. После чего Иешуа взялся за дело. Он завернул девушку во влажную ткань, чтобы сбить лихорадку, затем приготовил крепкий отвар из листьев какого-то неизвестного мне растения, росшего на склонах горы. Я запомнил его яркую зелень и маленькие, горькие на вкус листья. Иешуа напоил отваром девушку, и через день жар начал спадать. На лице, до того бледном, как у покойника, стал проступать румянец. Радости родителя не было предела, он осыпал Иешуа благодарностями, предлагал ему жить в его богатом доме, при этом получать столько денег, сколько тот пожелает, в конце концов он предложил Иешуа построить храм в честь его бога.
— Будете ли вы молиться в нем моему Богу вместе со мной? — спросил Иешуа.
— У меня десятки храмов, в которых я молюсь своим богам, но если ты хочешь, я могу приходить и молиться с тобой в твоем храме.
— А если я попрошу вас молиться только в моем?
Купец засмеялся.
— Эта цена слишком высока для меня.
Когда он ушел, Иешуа снова впал в дурное расположение духа.
— Они всего лишь язычники, — сказал Иоанан, стараясь утешить его, — они не стоят того, чтобы переживать о них.
Иешуа посмотрел на Иоанана внимательно.
— А Симон, разве он не был язычником? Вы считаете, что Господь печется только о своем народе, а до остальных ему и дела нет? Или вы думаете, что Господь — это божество, которое прячется от людей где-нибудь в пещере?
Мы слушали молча, пораженные тем, как глубоко был задет Иешуа. Лицо Иоанана покраснело от стыда. Похоже, Иешуа разозлился оттого, что сам испытывал нечто подобное. Он помог язычникам, поэтому в глубине души испытывал неловкость перед нами, но согласно своим убеждениям был не в состоянии найти доводы, которые убедили бы его самого, что он поступил неправильно.
Мы опасались, что из-за всего произошедшего Иешуа опять замкнется в себе. Но, видимо, он окончательно оправился от потрясений и вернулся к своему обычному состоянию. Он приветствовал приходящих к нему людей в своей обычной открытой манере, сдобренной тонким юмором, который был присущ ему всегда. И как-то неожиданно в один из дней он сказал, что пора возвращаться домой. Симон был безумно счастлив услышать такую новость, он, словно молоденький жеребенок, крутился возле нас, выделывая замысловатые коленца, причем мы не избежали при сем ни щипков, ни царапин. Что касается меня, я, конечно же, был рад вернуться к цивилизованной жизни, но в то же время жалел о той доверительности, которая сложилась между нами в последнее время. Жалел, что не будет больше наших совместных трапез у костра, простой еды, а главное, исчезнет необременительная атмосфера мужского товарищества.
Первую ночь на обратном пути мы провели в Кесарии Филиппийской. Мы решили воспользоваться предложением благодарного купца из Сидона и разместились в принадлежащем ему имении. Мы приняли ванну, а вечером отправились гулять по городу. Иешуа вспоминал детство, проведенное в Александрии, я впервые слышал от него об этом. Он рассказывал об удивительных вещах, которые видел в то время, например о знаменитом маяке на острове Фарос. Свет его доходил почти до самого Рима, и это не было преувеличением. Иоанан спросил, какой из городов Иешуа считает самым великим, Александрию или Иерусалим. Иешуа удивился такому сравнению. Он ответил, что Иерусалим, безусловно, великий город, но он принадлежит только одному народу, а Александрия — дом для многих. Иешуа никогда не был таким простым и доступным, как в тот вечер, — обычный человек среди обычных людей. Я представлял нас компанией новобранцев, впервые отправившихся в увольнение и предвкушающих веселую ночь где-нибудь в местной таверне или борделе.
К утру следующего дня мы подошли к границе, и Иешуа снова стал таким, каким мы привыкли его видеть. Он как будто бы перевоплотился, стал наставником, проповедником, учителем — словом, тем, кем он должен был быть для своих сторонников. Иешуа был теперь молчалив и рассеян. Мы остановились на берегу озера Гуле, чтобы освежиться и отдохнуть. Иешуа не стал заходить в воду вместе с нами, как делал это еще накануне, купаясь в подражание грекам. И само озеро казалось другим после нашего возвращения с горы. Оно не было уже райским уголком, носящим печать божественного творения, но казалось диким и заброшенным, пропитанным духом языческой мистики. Я вспомнил слова Иешуа о том, что наш Бог — это не божество, живущее в пещере или в гроте у воды, как представляют его себе греки. Но признаюсь, что мое представление о Боге было очень похоже на их. Бог восседал где-то там, в недостижимых высях, над небольшим клочком земли обетованной, Совершенно безучастный к тому, что происходит в остальном, не стоящем внимания языческом мире. Я обнаружил вдруг, какому несерьезному, мелкому божеству я поклонялся, в сравнении с Богом Иешуа. С Богом, в обителях которого всем находилось место: не только избранному народу, но и тем, кто в экстазе распевал языческие гимны на горе, купцу, повсюду строящему храмы в честь местных богов, и даже этому заброшенному озеру.
Мы не успели еще отойти от Теллы на приличное расстояние, а нас уже принялись донимать всякого рода поклонники Иешуа. Я с удивлением обнаружил, что невероятные слухи о чудесах, сотворенных Иешуа на горе Гермон, и об ангелах — явно не обошлось здесь без участия Симона — были у всех на устах. Я поражался, насколько сильна была у этих людей жажда увидеть чудо или хотя бы рассказать о нем друг другу. Я к тому времени несколько отвык от Иешуа-проповедника, появляющегося перед народом. Там, среди дикого леса, Иешуа был другим — простым смертным, растерянным, ошибающимся и сомневающимся. Сейчас его окружала атмосфера трепетного поклонения со стороны толпы многочисленных поклонников, что как будто бы воздвигало его на пьедестал. Иешуа казался не живым Иешуа, а чем-то вроде надгробия самому себе. Как непредсказуема та слава, которой одаривает человека жадная до слухов толпа. Еще вчера скандальную новость обсуждали на всех перекрестках, и казалось, жертва никогда не сможет оправиться от позора, но уже сегодня и скандал, и жертва были преданы забвению.
Иешуа останавливался и беседовал со всеми, кто обращался к нему, а посему двигались мы чрезвычайно медленно. И к вечеру мы так и не добрались до Капер Наума. Но до города уже дошли слухи о возвращении Иешуа, и Кефас с остальными приверженцами отправились нам навстречу. В тот момент мы переправлялись через реку, и я предложил подойти к Бет Зейде, где удобнее скрыться от назойливой толпы и можно провести ночь в покое и отдыхе. Иешуа, к моему удивлению, отказался от возможности отдохнуть и велел устроиться в поле, где он смог бы общаться с людьми. К нам присоединились еще около пятидесяти человек. Мы развели большой костер, а женщины отправились в близлежащие селения раздобыть какую-нибудь еду, кроме того у нас оставалось еще кое-что от пожертвований купца из Сидона. Иешуа почти ничего не ел, до поздней ночи он беседовал с людьми и проповедовал. Я узнавал в нем прежнего Иешуа, но все же это был уже не тот человек. Он изменился, стал сдержаннее и осмотрительнее. Теперь, когда мне довелось увидеть Иешуа несчастным и растерянным, я понимал, что он скрывал от своих близких, какую внутреннюю борьбу ему приходилось вести. О ней никому не суждено было узнать.
В поле, где мы остановились, очень многое напоминало нам, как ни странно, о тех языческих местах, которые мы покинули совсем недавно. Вдали виднелись очертания темного леса, воздух был пропитан запахом костра, а от озерной глади тянуло сыростью. Собравшиеся возле него последователи, по сути, мало чем сейчас отличались от язычников, ищущих чудес. Что их привело сюда и чего они так ждали? Чтобы кто-то чудесным образом разрешил бы все их проблемы? Что они жаждали услышать — рецепт или заклинание, которое мгновенно уничтожат всю мировую скорбь? Я знал, что Иешуа никогда не поощрял подобные желания, но в то же время именно он вселял в людей надежду и вдохновлял их веру в чудо, необъяснимым образом заглядывая в самые потаенные глубины их душ. А меня посетило чувство, что я снова теряю Иешуа. Люди шли к нему, лелея свои ожидания и надежды. И он уже не мог быть просто Иешуа, просто другом, каким я хотел бы его видеть.
Я хорошо понимал — и думаю, что остальные тоже понимали, — каким сложным и неопределенным было мое положение рядом с Иешуа и в его кругу. Оно было неопределенным с самого начала. Какая-то часть меня самого всегда была очень независима и стремилась к отдалению, но именно эта часть и испытывала к нему неподдельную и искреннюю любовь. Его люди не могли принять меня, так как не могли простить мне умаления их кумира, умаления и низведения до уровня обычного человека того, кто был для них великой надеждой на собственное совершенствование и спасение. Эта догадка внезапно озарила меня, когда Кефас пришел поздороваться с Иешуа. Он надеялся на радостную встречу со слезами и объятиями, горел нетерпением поведать Иешуа нечто, что он берег до его возвращения, но вместо этого внезапно сник при виде меня. И хотя я никогда не считал Кефаса особенно тонким и умным, в тот момент я вдруг осознал, что Кефас, пожалуй, гораздо ближе к Иешуа, чем я. Кефас принимал Иешуа всем своим сердцем, тогда как я постоянно спорил сам с собой, приводя и отвергая доводы в защиту Иешуа.
Наутро число пришедших увидеть и услышать Иешуа не только не уменьшилось, но, наоборот, значительно увеличилось. Иешуа, едва отдохнув с дороги в Капер Науме, отправился на гору поблизости от города, где часто собирался народ послушать проповедь. Тем временем по одному или по двое люди присоединялись к толпе, которая росла прямо на глазах. Меня это несколько удивляло, так как я помнил, в каком разброде пребывали его сторонники во время его ухода. В какой-то момент численность толпы стала прямо-таки угрожающей, и со стороны римского форпоста прибыл отряд, видимо на случай возникновения беспорядков. Отрядом командовал небезызвестный Вентидий, но, увидев Иешуа, мирно проповедовавшего перед народом, сделал знак солдатам, и они быстро ретировались.
Было около полудня, когда я почувствовал на себе чей-то напряженный взгляд. Оглянувшись, у самого края толпы я разглядел Иекубу, которого встречал в Кесарии. У меня тревожно сжалось сердце; первое, что пришло на ум в свете слухов, доходивших из Иерусалима, это то, что Иекуба послан разыскать меня в связи с обвинением в предательстве.
— Я пришел, чтобы позвать вас в город, — сказал он, приблизившись ко мне.
Я немного успокоился, когда он назвал имя судьи, моего старшего напарника, который служил в римской администрации, — именно он прислал Иекубу за мной. Однако я заметил, что связной избегал смотреть мне в глаза.
— Как поживает твой друг? — спросил я, имея в виду Роагу. Иекуба не стал вдаваться в подробности, сообщив только, что Роага тоже ждет моего возвращения и имеет ко мне какое-то дело.
Я не знал, что ожидать от такого внезапного вызова. Выяснилось, что Иекуба поджидал меня уже в течение нескольких дней, что показалось мне дурным предзнаменованием. Но, возможно, его нервозность объяснялась просто: его послали, чтобы привести меня в город, а он не смог выполнить поручение, так как не застал меня на месте.
Я был в растерянности. Одно стало для меня ясным в конце долгих скитаний — я не могу быть с Иешуа, хотя именно с ним я пережил невероятный подъем жизненных сил, какой не испытывал уже долгие годы. Но даже если я сейчас вернусь к своим только для того, чтобы быть осужденным, меня осудят свои, а не чужие. Я не имел сил покинуть Иешуа, но я надеялся, что не найду дороги обратно, если смогу уйти.
— Мы идем завтра утром, — сказал я Иекубе.
Но он не собирался затягивать с возвращением.
— Лучше идти прямо сейчас, не мешкая, — его поспешность снова разбудила мои подозрения, — скажите, что вы должны увидеться с семьей.
Я понял, что теперь Иекуба ни за что не упустит меня из виду, значит, честного объяснения с Иешуа не получится. А если нельзя говорить открыто, лучше не говорить вообще.
— Идем сейчас, — поспешно согласился я.
— Вы не хотите попрощаться с друзьями?
— Нет.
Он явно забеспокоился, но не знал, что предпринять.
— Ну, тогда пойдем, — наконец произнес он.
Весь мой нехитрый скарб был при мне — я не успел нигде обосноваться после возвращения, и мы выступили немедленно. Уходя, я бросил прощальный взгляд в сторону Иешуа: его окружало множество людей, среди которых я заметил и Иоанана. И только одна из женщин заметила, что я покидаю толпу, бросив мне вслед суровый взгляд, один из тех, каким обычно одаривали меня женщины из кружка.
— Я слышал, что в Иерусалиме сейчас неспокойно, — сказал я Иекубе.
— Это все слухи, — ответил он, — в Иерусалиме вы узнаете все как есть.
По спине у меня снова пробежал холодок, как во время нашей первой встречи на дороге.
Наш путь занял три дня. Всю дорогу Иекуба был тревожно молчалив, что меня очень беспокоило. В конце концов он поведал мне некоторые новости, которые отнюдь не развеяли моего беспокойства. Он говорил о Роаге как о признанном вожде, и мне становилось не по себе при мысли, что теперь судьба движения зависит от таких, как он.
По прибытии в Иерусалим я обнаружил, что дела обстоят еще более скверно, чем мне представлялось. Иекуба тут же отвел меня к Роаге, жившему в доме в нижнем городе. Я окунулся в атмосферу мышиной возни, перешептываний, недомолвок, намеков, подобострастия и плохо скрываемого страха.
Он сказал мне бесстрастным тоном:
— Хорошо, что вы вернулись, у нас к вам есть дело.
Тем не менее меня больше не приглашали к нему и не давали никаких поручений. Также я заметил, что те, с кем я ранее был знаком, изо всех сил старались избегать меня. Когда я осведомился о моем напарнике из римской администрации, мне сказали, что он покинул город и живет теперь в Александрии. Другой мой связной был выслан после ареста. Итак, я был в полной изоляции, обратиться было не к кому. Лишь раз, по чистой случайности, я смог поговорить в храме с одним из наших. Я плохо знал этого человека с поросячьим лицом. Звали его Авраам. Он был дубильщиком. Я ему раньше не очень-то доверял, потому что он любил прихвастнуть. Но теперь страх здорово поумерил его пыл. Он рассказал о том, что среди схваченных и казненных были не только предатели, но и наши вожди, которых убирали завистники, списывая затем все на римлян.
— Римляне никогда не справились бы с таким делом лучше нас, — сказал он, намекая на уничтоженных собственными соратниками. Наемные убийцы, сикари, называвшие себя так из-за кинжалов, которые они носили при себе, нападали на свои жертвы внезапно в толпе и незаметно ускользали. Таким образом, с прежними лидерами было покончено, и никто не мыслил возразить что-либо против новых.
У меня не было возможности разобраться, что здесь было слухами, а что правдой, ибо даже просто завести разговор на такую тему было весьма опасно. Однако такие разговоры не прошли для меня даром: каждый раз, покидая свой дом, я беспокойно оглядывался по сторонам, стараясь заметить подкрадывающихся убийц, которые теперь мерещились мне за каждым углом. Мне пришлось поселиться у двоюродного брата, так как собственный дом я продал, уходя из города. Брат ничего не знал о нашем деле, но находил меня очень странным. Я не пытался снова открыть магазинчик в торговых рядах, чтобы зарабатывать на жизнь, но вместо этого мог целыми днями сидеть дома, прячась от возможных убийц. Когда наступил Праздник Кущей, брат сказал, что кое-кто из родни собирается погостить у него и что ему нужна будет свободная комната. Стало понятно, что это был лишь предлог, чтобы избавиться от меня.
Я продал кое-что из утвари, имевшейся в моей лавке и не распроданной перед уходом, и снял комнату на постоялом дворе возле Навозных ворот. Там, в небольшой комнатке, я провел почти все дни праздника. Я редко выходил на улицу, опасаясь толпы, которая в этот раз была особенно многочисленной, так как наступал Юбилейный год, священный для всех евреев, ожидавших прихода Мессии. Я также не мог просто покинуть город на это время, так как такой поступок мог быть истолкован не в мою пользу. Наконец праздник закончился, улицы заметно опустели, и я снова был вызван к Роаге. На этот раз мы встретились в помещении в верхнем этаже здания старой школы, поблизости от дома, где жил Роага. Здесь трудно было уследить за теми, кто приходит на встречи. У Роаги собралось несколько неизвестных мне людей, лиц я не мог различить при тусклом освещении, к тому же встреча происходила ночью.
— Среди нас выявлено много изменников в последнее время, — начал Роага, — мы должны увериться в твоей надежности.
Я понял, что был вызван на суд, который сейчас будут вершить Роага и его приспешники.
Я мог бы наплевать на них и идти дальше своей дорогой, я так сохранил бы свое достоинство. Но я не сделал этого, струсил, так как у меня была возможность убедиться, что эти люди ни перед чем не остановятся: если им понадобится чья-то жизнь, они возьмут ее. Но, по правде говоря, я не рвался удовлетворить их нужды. Они, в свою очередь, относились к таким, как я, с большим подозрением. Что и говорить, я и мне подобные не отдадут свою жизнь за народ по одному их слову. Мы слишком много видели, были в других странах, читали не только Писание и не отгораживались от другой культуры и традиций, наоборот, мы проявляли к ним живой интерес. Жаль, что люди, подобные им, видели преступление в том, чтобы стремиться к знаниям, к образованности, и быть в этом смысле предателем своего народа.
Суд надо мной длился несколько дней, даже недель, причем молчание вынести было, пожалуй, тяжелее, чем подробные допросы. Мне припоминали самые незначительные и полузабытые события, которые, как мне хотели представить, дали толчок к возникновению подозрений. И когда я подробно отчитывался за каждый свой шаг, устраняя малейшее сомнение и разрешая любое подозрение, они делали вид, что верят мне и давали какое-нибудь мелкое задание. Я выполнял их поручения, каждое из которых было все менее и менее значительным. Казалось, что меня постепенно оттесняют от серьезной деятельности. Затем меня снова вызывали и возобновляли допрос. Основное, в чем меня подозревали, насколько я мог догадаться, было то, что я принадлежал к числу людей, которые выдали Езекиаса. Мое исчезновение из города и длительное отсутствие без попыток выйти на связь подтверждали резонность таких подозрений. Но, в конце концов, даже не они являлись основной причиной недоверия ко мне. В отношении нашей теперешней деятельности меня держали в полном неведении, и только по отрывочным сведениям, тем, что невозможно было скрыть, я смог догадаться, что они возлагают большие надежды на предстоящую Пасху. Акция очень тщательно планировалась. В связи с Юбилейным годом праздничная толпа должна будет исчисляться не тысячами, а десятками тысяч, поэтому в случае восстания она сможет легко противостоять гарнизону Антонийской крепости.
Под конец меня стали расспрашивать об Иешуа. К моему удивлению, и Роага, и его группа были хорошо осведомлены о странствующем проповеднике. Казалось, что они послали за мной не случайно: им нужно было знать, нельзя ли использовать Иешуа в своих целях. Почему-то они были уверены, что Иешуа или мятежник, или поджигатель. Мне стоило, наверное, разубедить их в этом отношении, но то ли из ложного тщеславия, то ли из злорадного упрямства я так или иначе позволил им утвердиться в этом мнении. Давая несколько туманные разъяснения, я старался, чтобы они не догадались о том, как много времени я провел в странствиях с Иешуа, что повлекло бы за собой новые обвинения. Однако вскоре Роага заставил меня пожалеть о моих маленьких уловках, поймав меня на противоречиях.
Информаторы Роаги знали свое дело и не жалели сил: очень скоро стало известно, что Иешуа собирается на Пасху быть в Иерусалиме.
— Тебе надо снова присоединиться к ним, — сказал Роага с нажимом, — чтобы в нужный момент склонить их к действиям в наших интересах.
Я был в растерянности и готов был уже выложить все как есть о Иешуа. Но вовремя понял, чем мне грозит такая откровенность. Роага и так уже был недоволен, что не смог предъявить мне ничего серьезного. Таким образом, одним неосмотрительным высказыванием я бы перечеркнул все свои старания сохранить репутацию, которые предпринимал в течение последнего месяца. И я был нем как рыба, заставив Роагу поверить, что я готов выполнить любое его поручение.
До Пасхи оставалось несколько недель. Народ в городе переживал период великих надежд. Такое настроение весьма своеобразно отражалось в уличном убранстве — повсюду были возведены баррикады. Все подозрительные места, глухие углы и свалки мусора были выметены и тщательно проверены не по одному разу. Словом, сам Господь не нашел бы, к чему придраться. После того, как я присмотрелся к жизни в Иерусалиме повнимательнее, мне стало казаться, что Роага не совсем правильно судит о том времени, в котором мы пребываем в данный момент. Кем мы являемся для этого города — какой-то его небезопасной экзотикой, вроде уличной преступности? Теми, кто призван удовлетворить аппетит толпы, охочей до беспорядков и мятежей? Толпы, жаждущей празднеств и сытой жизни? Да, они ненавидят римского прокуратора, он творил много беззаконий — чего стоил хотя бы случай с имперскими знаменами. Но, честно говоря, людей мало волновала его персона. Я довольно долго отсутствовал в городе, живя в Галилее среди рыбаков и простых крестьян. Когда я вернулся, первое, на что я обратил внимание, это то, насколько благополучную жизнь вели евреи Иерусалима несмотря на римское иго. Условия жизни были настолько хороши, что я не удивился бы, узнав, что кто-то считал римлян Божьим даром, посланным народу после стольких лет бесчинств и злоупотреблений, чинимых собственными правителями.
Несколько дней спустя после того, как я последний раз был у Роага на допросе, на постоялом дворе, где я жил до сих пор, появился посыльный с инструкциями о дальнейших моих действиях. Я должен был снова отправиться в Галилею и снова войти в круг приверженцев Иешуа, а когда они пойдут в Иерусалим на праздник Пасхи, мне нужно будет идти с ними. Конечно, никто не должен догадаться о моей истинной миссии. По прибытии в Иерусалим я должен буду выйти на связь и получить дальнейшие указания. Я почти ничего не знал о том, какой план вынашивает Роага. Только догадывался, что речь, скорее всего, шла о штурме крепости. Роага, вероятно, хотел добраться до арсенала, чтобы затем сколотить небольшую вооруженную «армию». Затея была полным сумасшествием, и удивительно, как могли Роага и его приспешники не понимать очевидных вещей. Силы были слишком неравными, и нас, в лучшем случае, перебили бы быстро и легко в самом начале мятежа. В худшем случае, резня превратилась бы в долгую и очень жестокую бойню, в которой погибла бы масса невинных людей. Наше дело было бы отброшено назад на долгие годы, прежде чем мы снова смогли бы накопить силы, если бы смогли. Я не знал, что делать. Отказаться — меня убьют. Сбежать — тоже убьют. Если я не предупрежу Иешуа, то он станет невинной жертвой, которая сама ляжет под нож, если я намекну ему об опасности, я также подвергну его риску.
Я жалел теперь о том, что согласился вернуться в Иерусалим. Надо было не слушать Иекубу и скрываться в горах. Я и те, кто был вместе со мной в движении, были обмануты с самого начала. Те, кто называли себя старейшинами движения, и новички, те, кто входил во фракции, и те, кто ратовал за целостность, — все мы не были вдохновлены той идеей, которая должна была двигать нами. А Иешуа, имея небольшую горстку учеников, избежал подобной ошибки. Он призывал тех, кто принимал его, и не претендовал на умы и сердца остальных. И чего стоили мы со своими тысячами приверженцев, существующих, на поверку, только в нашем воображении? Мы, претендующие на выражение интересов всего народа, которому, по сути, не было до нас никакого дела, так же как и нам до него? Что двигало Роагой и ему подобными? Боязнь собственной незначительности, несостоятельности, боязнь того, что история не оставит от них и следа? Или, возможно, гораздо более сильный страх, который знаком каждому еврею, — страх богооставленности? Что, если Господь больше не снизойдет к нам, чтобы защитить и уберечь от унижений, и нам, как армии, внезапно потерявшей своего маршала, останется только ввергнуться в хаос?
Как-то, несколько лет назад, когда я был в Риме, я обнаружил странное противоречие в отношении к религии у римлян. С одной стороны, они почитали своих богов как творцов человеческих судеб, с другой стороны, на каждом шагу поносили и высмеивали их, да так, что правоверному еврею и в страшном сне не приснилось бы. В глубине души к своим богам римляне относились как к простым смертным. Смертные, которые умеют немного поколдовать в нужное время, что дает им некоторое преимущество. Поклонение таким богам напоминает льстивые речи, обращенные к тирану, дабы сохранить жизнь. Я помню, что тогда пережил чувство гордости за свою религию. Всеобщий моральный закон, по которому все мы живем, проистекает от нашего Бога, великого и возвышенного, и пути его дано понять не каждому. Все со школьной скамьи знают историю о том, как император Помпей однажды посетил Святая Святых иудейского храма и был удивлен скромным убранством святилища. Он ожидал увидеть кричащую роскошь, но там было пусто и мрачно, как в склепе. Такое впечатление произвело святилище на язычника Помпея. Язычник, как нас учили, не мог в силу ограниченности своего ума постичь всю глубину божественности. И все же, так ли уж сильно отличался наш Бог от языческих богов? Не одно ли и то же мы именуем «непостижимостью» в нашем Боге, и «сомнительностью» — у других? Ведь римляне, имея ложных богов, правят половиной мира, тогда как наш народ влачит жалкое существование. Римляне оскверняют наши храмы и поносят нашего Бога. Как нам относиться к такой несправедливости? Как верить в Бога, который допускает все это? Я вспоминаю роскошь, увиденную мною в Риме: дворцы вельмож, великолепные здания, стадионы, ипподромы — все они были лишь малой частью огромной империи, простирающейся по всему миру. Наверное, мой народ казался остальным полным глупцом, когда не щадя жизни в течение многих поколений боролся за маленький клочок Земли обетованной, обещанной ему Единым Богом, справедливым и истинным. И если он действительно справедлив, то надо признать, что мы чем-то очень его прогневали, раз он так наградил и возвысил наших врагов.
Прожив почти половину жизни, я прихожу к осознанию того, что дошел до некого предела. Пройдено немало дорог, которые ни к чему не привели. В молодости я считал, что могу полностью реализовать себя в своей деятельности. На самом деле оказалось, что я включился в некий бесконечный процесс, смысл которого едва можно было уловить. Тогда я стал надеяться обрести мудрость. Но и здесь надежды мои были обмануты. Я повидал много людей, беседовал со многими философами. Человеческая подлость и низость поразили меня. Возвышенные идеи не значили ровным счетом ничего. Можно было долго говорить о стремлении к высоким идеалам и тут же цинично ниспровергать их. Когда мы убираем шелуху с зерна, что мы там обнаруживаем? Лишь еще одну шелуху — все те же избитые истины, порок, который давно никого не удивляет. И когда я размышлял, в чем же была сила Иешуа, то понимал, что в нем угадывалось нечто новое. Я встретил нового человека, нового по своей сути. Он смотрел на жизнь по-новому. А если нашелся хоть один человек, который знал правду, мог донести ее до людей и делал это не ради собственного возвышения, не ища выгоды для себя, значит, тогда и вправду мы вовсе не животные и не нарыв, от которого Господь не знает как избавиться. Я размышлял о временах, в которых мы живем, когда убийство стало обычным делом, когда правители думают только о своих богатствах, когда бандиты совершают разбои, прикрываясь словами о справедливости. Я понимал, насколько мелок стал простой человек, тот, что закроет дверь перед путником и оста вит просящего о помощи умирать на большой дороге. Наверное, мы и вправду живем в последние времена, как утверждал один полубезумный проповедник. Но я вспоминал Иешуа, и во мне начинала теплиться надежда, что-то угадывалось в этом человеке, возможно, он знает секрет, как сделать мир лучше. Раскрой мне свой секрет, сделай меня лучше! И даже теперь, когда я ушел, я часто вижу его, призывающего меня: он словно указывает путь из тьмы к свету.
Сама я из Мигдаля. Моя семья зарабатывала на жизнь заготовкой рыбы. Рыбу привозили рыбаки, а мы солили ее или коптили — смотря по времени года. Что-то мы продавали, даже случалось, что и в Иерусалиме, но чаще на севере, в Пане, или горцам, землякам моей матери. Отец, как вы понимаете, был евреем с юга и воспитывал меня в еврейском духе. Моя мать жила до замужества в горах, отец встретил ее там, когда совсем юным в первый раз попал в наши края. Мать за все годы, что прожила с отцом, ни разу не молилась с нами и не ходила в молельный дом — в общем, так и не стала благочестивой еврейкой. Она часто говорила, что ее предки жили здесь со времен сотворения мира, они появились задолго до того, как сюда пришли евреи с их единым истинным Богом.
Наш дом стоял у самого берега, неподалеку были небольшая пристань и несколько коптилен. Глядя на наше жилье, нельзя было сказать, что отец занимается торговлей. Дом наш был достаточно скромного вида, камнем были отделаны только дверные косяки, да пол у входа выложен черно-белой плиткой. О том, что мы жили лучше других, свидетельствовало только то, что наша семья из пяти человек (кроме меня у родителей были еще две дочери, мои сестры) ни с кем не делила свой кров. А вот у моей подруги Рибки, например, не было в доме даже собственного уголка. Рибка считала наш дом хоромами. Я, конечно, была бы не против того, чтобы дом наш был известен во всей округе, так же как и не против присутствия в нем мальчишек. Но, как говорили злые языки, матери следовало бы усердней молиться. На свет она произвела трех девчонок, одну за другой — разница между нами была чуть больше года. После чего деторождение прекратилось как по волшебству. Однако отец безумно любил всех нас и был с нами очень добр.
Хотя я давно находилась в возрасте, подходящем для замужества, претендентов на мою руку что-то не находилось. Сестры, унаследовавшие красоту нашей матери, уже имели женихов, я же пошла в отца и совсем не была красавицей. Нельзя сказать, что совсем уж никто не вздыхал по мне. Я помню нескольких нервных юношей, они перебегали с места на место, прячась от моего отца, или болтались возле коптилен, наблюдая за мной во время работы, я же делала вид, что не замечаю их. Потом я находила предлог отказать им, а отец, во всем потакавший мне, не возражал. В конце концов слава о моей строптивости, единственном качестве, унаследованном мною от матери, разнеслась по округе, и женихи больше не появлялись. Нельзя сказать, что мне не нравились те парни, хотя бы потому, что мы даже толком не разговаривали, и я не могла разобраться в своих чувствах. Но я боялась. А вдруг я наскучу мужу или, выйдя замуж, окажусь бесплодной и меня бросят, покрыв позором? И еще. Когда я думала о своем будущем и представляла себя женой или матерью, мне почему-то казалось все это чем-то вроде смерти. Не могу сказать, что я не хотела стать женой или матерью, но я понимала, что другого пути просто не существует, и это было страшно.
Однако, после того как в нашем доме появился Иешуа, всех почему-то сразу перестал волновать вопрос о моем замужестве. Когда я в первый раз увидела его в нашем доме, то по ошибке приняла за очередного претендента. Мой отец относился к нему с особенным почтением, а он был измучен и очень истощен, так как незадолго до этого провел много времени в пустыне. Иешуа был не похож ни на кого из тех, кто бывал у нас в доме. Он не был наивным простачком, что было ясно с первого взгляда по его речам и манерам. Он держался с большим достоинством, видно зная себе цену. С самого начала Иешуа держался очень просто, как равный, хотя, как известно, соседи не очень нас жаловали и мы, в основном из-за матери, считались немного изгоями. Мой отец предложил ему сесть на стул, гордость нашего дома, дубовый, очень хорошей ручной работы, с кожаной отделкой; его подарил отцу один купец, с которым они вместе торговали какое-то время. Но Иешуа отказался, сказал, что не желает в нашем доме быть выше хозяев.
Отец встретил Иешуа, когда тот проповедовал у городских ворот Тверии. Тогда все говорили об аресте пророка Иоанана. Иоанан обличал связь Ирода с женой его родного брата, за что тот хотел покончить с ним. Отец знал пророка, часто во время своих путешествий он посещал общину Иоанана у Иордана и слушал его проповеди. Иешуа называл себя учеником Иоанана и защищал его в своих речах. Когда отец услышал об этом, он позвал Иешуа к нам в дом, и тот согласился погостить у нас несколько дней. Он только что проделал долгий путь, скитаясь по разным далеким и диким землям, а вернувшись наконец в наши края, никак не мог найти места, чтобы отдохнуть. Мы поселили Иешуа у себя, и он спал у нас во дворе. Но очень скоро соседи начали сплетничать, что мы, дескать, пустили неженатого мужчину в дом, где есть молодые девицы. И отцу пришлось попросить одного из рыбаков, живших недалеко, в Капер Науме, принять Иешуа к себе.
Я так привязалась к Иешуа, что в тот день, когда он уходил, едва не расплакалась и не могла и думать о работе. Несмотря на то, что он твердо обещал мне вернуться, я подумала, что никогда больше не увижу его. Непонятно, почему я так тянулась к нему. Может быть, это было просто любопытством молоденькой девушки, предчувствующей перемены в своей жизни, до сей поры понятной и размеренной. Я как будто бы стояла перед глухой дверью, которую вдруг распахнули. А может быть, мне предстояло увидеть далекую страну, которая мне часто снилась. В своих мечтах я любовалась ее неповторимыми закатами и надеялась, что однажды смогу отправиться туда. А он наяву напомнил мне о той стране, он принес с собой ее неповторимый аромат. Однажды поздним вечером, когда он еще гостил у нас в доме, он заговорил со мной во время прогулки по берегу. Я часто ходила к озеру прогуляться перед сном. Никто никогда раньше не говорил со мной так, как он; я чувствовала невероятную свободу. Можно было говорить обо всем, задать любой вопрос. Вы не поверите, хотя сейчас я уже не могу вспомнить, о чем мы говорили тогда, но я хорошо помню, что слова его затронули самые сокровенные струны моего сердца.
Когда я в тот день вернулась с работы, то увидела, что циновка, на которой он спал, так и осталась лежать у нас во дворе. Я подошла и забрала ее себе, решив, что пусть останется хоть какая-нибудь память о нем. Что в этом предосудительного? Прошла неделя; я невольно возвращалась мыслями к Иешуа и вспоминала о его обещании. И вдруг однажды утром я увидела его на пристани. К берегу приставала лодка рыбака Шимона бэр Ионы, того человека, которого отец попросил приютить Иешуа. Я так обрадовалась, увидев его, что, словно ребенок, бросилась ему навстречу. Подбежав, я заметила смущение Шимона, вызванное моей опрометчивостью. Иешуа же от души обнял меня. Впервые в жизни меня обнимал мужчина.
— Видишь, я сдержал свое обещание, — сказал Иешуа.
Он велел Шимону привязать лодку и позвал нашу семью позавтракать с ними на берегу, как это обычно принято у рыбаков. Кажется, именно в то утро Иешуа стал называть Шимона Камнем, наверное, потому, что тот сидел как каменный и не проронил ни слова. Скорее всего он думал о том, как неприлично он выглядит в компании трех незамужних женщин. Тогда мы тоже на все смотрели именно так. Но Иешуа заставил нас всех измениться. Даже Шимон стал думать иначе, хотя он был таков, что хоть гром небесный разразись, он никогда не оставит того, что запало ему в голову.
Вскоре после той нашей встречи Иешуа стал проповедовать в Капер Науме. Поначалу народу собиралось совсем немного. Из Мигдаля приходила наша семья, чаще всего мы с отцом — женихи моих сестер вскоре воспротивились их приходам. Я позвала Рибку, и она стала приходить, хотя отец ее был категорически против. Были также Шимон и его брат Андреас, а также несколько знакомых Шимона, среди них — Якоб бэр Забди со своим братом Иоананом. Мы собирались на берегу, или в доме у Шимона, или у нас и обсуждали то, что слышали от Иешуа. Иешуа всегда просил нас задавать вопросы и даже возражать ему. Надо ли говорить, что всех это очень удивляло, и в первую очередь женщин, так как нас всегда учили помалкивать, и уж тем более не спорить. Мы очень часто терялись, как относиться к тому, о чем он нам говорил. То, что он говорил нам, противоречило тому, что мы привыкли слышать в молельных домах и от наших старейшин. Меня в семье воспитывали как еврейку, но я никогда не спрашивала, а что значит быть еврейкой или что значит то или иное понятие, о котором говорится в нашем учении. Я даже представить себе не могла, что можно не только спросить, но и обсудить это и потом еще уяснить себе все то, о чем мы говорили.
То, что Иешуа постоянно находился в обществе женщин, навлекло на него гнев очень многих людей и даже в нашем кругу вызывало непонимание и раздоры. Нередко случалось так, что кто-нибудь из молодых людей, услышав Иешуа, решал присоединиться к нам, но, обнаружив среди приверженцев Иешуа меня или Рибку, буквально обращался в бегство. Даже наш Шимон, особенно поначалу, каждую секунду готов был сбежать: он едва сдерживал себя, чтобы не вскочить и не броситься вон. Все это понимали, и иногда наши встречи оказывались полностью расстроенными. Но Иешуа хотя и выслушивал внимательно все возражения, однако, не думал сдаваться. Когда ему говорили, что женщины не могут полностью понять всю сложность учения, Иешуа отвечал, что, значит, женщинам надо излагать его более доходчиво. Если кто-то утверждал, что женщина погрязла в пороке, то он отвечал, что более погряз в пороке тот, кто проявляет к нему такой интерес. Словом, все наветы мужчин были отвергнуты и все грубые выпады были оставлены без внимания. Однако несмотря на это, мужчины продолжали возражать против нашего присутствия и даже считали доводы Иешуа, защищавшего нас, лукавством.
Но однажды вечером Шимон вдруг сказал:
— Ты говоришь, что женщины вроде нас, рыбаков и крестьян. И верно, нас действительно не считают за людей, но ты так не думаешь, и поэтому ты с нами.
Иешуа кивнул и ответил, что наконец-то Шимон понял его.
То, что сказал тогда Шимон, было очень важным для нас. Мужчины прислушивались к мнению Шимона и считали его своим предводителем. Я заметила также, что именно с того вечера Шимон искренне расположился к Иешуа и принял его в свое сердце. По-моему, потом его часто мучила совесть оттого, что он вначале сомневался в Иешуа.
Нашей с Рибкой радости не было предела, мы ведь каждый день ожидали, что нас просто выставят вон и что дверь, которая открылась для нас, захлопнется перед нами навсегда. Позже поговаривали, что женщины были преданы Иешуа потому только, что он снисходил до них и относился к ним с уважением, несмотря на их низкое положение. Но дело совсем не в том. Он помог нам понять, что это не грех — родиться женщиной.
Все, кто пришел к Иешуа, поражались, что вещи, которые всегда казались нам сложными и непонятными, становились простыми и ясными, как будто запутанный узел вдруг сам взял да и развязался. В молельных домах женщинам всегда внушали, что самое главное — следовать Закону, но что это был за закон и как ему следовать, вряд ли кто-то из нас понимал. Мы знали, к примеру, что должны опускать голову, прикрывать лицо, жизнь нашу нам предстояло провести взаперти. Может, иудейским аристократкам это было и не в тягость, но мы жили тяжело, с нас спрашивали, как и с мужчин, и каждый день мы вынуждены были работать наравне с ними. Иешуа, совсем наоборот, редко обращался к Закону, не повторял устрашающих цитат о будущих наказаниях, не призывал в свидетели наших предков, говоря о нашем несовершенстве. Иешуа — и мы вместе с ним — были первыми, и многое открывалось нам заново.
Однако вскоре острый спор о месте женщины затмило другое событие, которое стало для меня, помимо моей воли, серьезным испытанием. Как-то вечером мы как всегда собрались в Капер Науме у Шимона. Вдруг вошла жена Шимона Шуя и сказала, что из Нацерета пришли мать Иешуа с его братом, их видели в городе. Они пришли, чтобы позвать Иешуа домой. Но Иешуа решительно отказался встретиться с ними. Кроткая Шуя так растерялась, как, впрочем, и все мы, что не решилась выйти к родным Иешуа с такой новостью. Тогда Иешуа повернулся ко мне, а я сидела возле него, и сказал:
— Мариам, выйди к ним и скажи, чтобы уходили.
— Но, учитель, я не знаю, как сказать им об этом.
— Передай, что я уже дома.
Мы не знали, как следует понимать его слова. Иешуа никогда ничего не рассказывал нам о своей семье, и никто из нас не решался расспрашивать его об этом. Что сделали ему эти люди, чтобы он так обошелся с ними теперь? Я отправилась к городским воротам, где, как говорили, ждали мать и брат Иешуа. Они действительно стояли там и молчали. Мать куталась в шаль, которая почти полностью скрывала ее лицо, брат Иешуа стоял немного поодаль. Брат, наверное, был несколькими годами моложе Иешуа. Он был совсем на него не похож — смуглый, широкоплечий, с грубоватыми чертами лица. Но при взгляде на мать ни у кого не возникло бы сомнений, что Иешуа, как говорится, ее плоть и кровь. То же тонко очерченное лицо, то же благородство манер; в них обоих как будто бы угадывалось царское происхождение. Странное чувство вызывало ее присутствие — ощущение какой-то неведомой силы. Я замялась и не знала, как начать разговор.
— Мы пришли издалека, — она заговорила первой, — и хотим просто поговорить с ним.
Мне пришлось сказать им, что Иешуа не хочет их видеть. Женщина молча смотрела на меня, помедлив, я нерешительно добавила:
— Он сказал, что его дом здесь.
Она помолчала и потом спросила:
— Вы его жена?
— Нет, — ответила я, — у него нет жены.
Почему-то мне стало неловко от этого вопроса.
Мы продолжали стоять молча. Уже наступила ночь, было темно, я с трудом различала их лица. Я спросила, нашли ли они себе ночлег, и брат, который все это время не проронил ни слова, ответил, что они остановились на постоялом дворе у окраины города.
— Может, вы бы согласились переночевать у меня? — предложила я.
— Не стоит беспокоиться, — сказала мать Иешуа.
Через несколько минут ночная мгла уже скрыла их от меня.
Я была сильно взволнована всем произошедшим. Мне никогда больше не выпало случая увидеть их снова. На следующий день до нас дошли слухи, что мать и сын на рассвете спешно покинули город. Говорят, что их заставило прийти сюда известье о том, что Иешуа стал уличным проповедником; как видно, они опасались, не сумасшествие ли тому причина.
Но глядя на мать Иешуа, я не согласилась бы с тем, что она считает своего сына сумасшедшим. Мне сейчас трудно вспомнить, что именно выражало ее лицо, но, несомненно, оно несло печать глубокой материнской печали. Однако было и еще что-то. Когда я потом смотрела на Иешуа, каждый раз мне вспоминалось лицо его матери и то, каким безнадежным стал ее взгляд, когда она услышала, что ее сын не желает возвращаться.
Мы попытались расспросить Иешуа о происшедшем, но он вдруг страшно рассердился.
— Зачем вам мучить меня? — спросил он.
Таким его еще никто не видел, мы были смущены и напуганы.
— Закон велит нам чтить мать свою и отца, — решился возразить Якоб.
— Там также сказано, что человек оставляет родителей, — сказал Иешуа.
— Но это когда он женится.
— А я заключил союз с вами. Теперь вы моя семья, только вы.
Когда мы остались наедине и заговорили о том, что услышали от Иешуа, стало ясно, что едва ли кто-либо из нас понял его до конца. Но, бесконечно доверяя Иешуа, многие, в том числе Шимон и мой отец, приписали свое непонимание собственному невежеству и поругали себя за темноту. Меня же такая покорность встревожила, и довольно сильно. Если бы они, как я, видели лицо его матери, не думаю, что после этого приняли бы объяснения Иешуа так поспешно. Я же постоянно вспоминала его слова о семье. Что это значит — мы теперь его семья? Не придется ли мне также делать выбор между ним и моей собственной семьей? И как я, сделав свой выбор, смогу отвергнуть близких мне людей? Как я откажусь от сестер, ведь их будущие мужья против посещения проповедей Иешуа? Как я отвергну свою мать? Не думаю, что Иешуа сможет убедить ее следовать за ним, у нее свой путь, многие уже пытались увлечь ее, но она была тверда. Хотя, в то же время, я ни разу не слышала от матери, чтобы она сказала что-либо против Иешуа.
Честно говоря, я не на шутку испугалась, мне представилось, как однажды меня позовут и велят выбирать между моей семьей и нашим кругом. Я решила не посещать собрания, и какое-то время под тем или иным предлогом мне это удавалось. Потом стала уговаривать отца, просила его не ходить к Иешуа. Мое сердце сжималось от боли, как только я начинала думать, что отцу придется когда-то оставить нас. Отец ничего не понимал, так как я, зная его преданность Иешуа, не могла толком ничего объяснить, и был очень расстроен. Что и говорить, сама я была сильно привязана к Иешуа. Не знаю, как долго бы еще длились мои мучения, но однажды передо мной на берегу вдруг появился Иешуа. Он сказал, что ловил рыбу с Якобом и Иоананом и заметил меня из лодки. Я кивнула, хотя возле берега не видно было ни одной лодки.
— Ну, что же, ты решила покинуть нас, — не то утверждая, не то спрашивая, сказал Иешуа.
Я пришла в замешательство, настолько неожиданно и прямо он начал разговор. Сначала я хотела сказать, что это неправда, но не смогла соврать ему.
— Я женщина, — сказала я, — и какая разница, останусь ли я с вами или уйду.
Совсем другие слова я слышала от него много раз в его проповедях, и мне сейчас было неловко говорить так.
Иешуа принялся рассказывать мне историю про пастуха, у которого потерялась одна овца, и он отправился ее искать, хотя в стаде его оставалось еще девяносто девять овец.
— Но ведь он потерял только одну, — сказала я, — девяносто девять важнее.
— Если тот пастух когда-то бросил одну овцу, то, не сомневайся, придет время, он бросит и остальных, — ответил Иешуа.
Я не очень поняла тогда, что он имел в виду. Я не знала, что еще сказать, и мы просто молча шли вдоль берега. Деревня осталась далеко позади. Светила луна, но вот набежало небольшое облако, и все погрузилось в темноту. Силуэт Иешуа растворился в наступившем мраке, и какое-то время до меня доносилось лишь его дыхание и шорох шагов по песку.
Иешуа спросил меня, не является ли причиной моего ухода то, как он обошелся с матерью.
— Да, — ответила я.
— Но ведь тебе ничего неизвестно о том, что происходит в нашей семье?
— Ты ведь сам просил нас спрашивать тебя обо всем, а сейчас ты сердишься, когда мы спрашиваем про твою семью.
— Твой упрек справедлив, — сказал он.
А потом объяснил, что он имел в виду, когда назвал нас своей семьей. Он заговорил о Рибке и ее отце Урии, который не так далеко ушел от животного состояния. Он не запрещал Рибке посещать собрания из страха, что в отместку Рибка расскажет старейшинам о тех безобразиях, которые тот чинит дома. Я удивилась, что Иешуа так хорошо осведомлен о том, что происходит в семье у Рибки. Едва ли она сама рассказала ему об этом, даже мне Рибка рассказывала далеко не все и явно смягчала краски.
— Если Рибка воспротивится своему отцу и пойдет с нами, разве ты не оправдаешь ее? Это не будет казаться тебе грехом, правда же?
Я согласилась.
— Ее отец далек от Бога, — сказала я.
— Но он ведь ее отец.
— Но он относится к ней не как отец.
— Значит, она права в своем непослушании?
— Да.
— А мы, кто любит ее и всегда рад ей, разве не можем мы назваться ее семьей? Мы делаем для нее то, что никогда не делал ее родной отец.
Да, теперь я чувствовала, что Иешуа, наверное, прав, но все же не могла до конца согласиться с ним.
— Разве твоя мать так же далека от Бога, как и отец Рибки?
— Нет, она не далека от Бога. Но она не дает мне выполнить волю Божью во всей полноте.
Я не знала, что сказать на это, а он, словно прочитав мои мысли, добавил:
— Не бойся, я не требую от вас таких жертв, каких я требую от самого себя.
— Моя мать, она язычница, как ты знаешь. Значит, однажды ты велишь мне покинуть ее.
— Однажды нам всем предстоит сделать выбор, но не я попрошу тебя сделать его.
— А кто же?
Из-за облаков снова показалась луна, мы подошли почти к самой воде. В лунном свете открывался простор Киннерийского моря со множеством рыбачьих лодок, вышедших на ночной промысел. Наверное, кто-то на этих суденышках наблюдал за нами. Что они могли подумать о мужчине, прогуливавшемся рядом с женщиной ночью по одинокому берегу? Мне не верилось, что все это происходит со мной.
— Не волнуйся о матери, — сказал Иешуа, — существует много путей к Богу.
— Но существует только один Бог.
— Да, но, возможно, у него много лиц. Мы не должны отвергать людей, мы должны привлекать их. Стараться найти путь к их сердцам.
Хотя сомнения меня не оставили, я пообещала снова приходить на собрания. Прошло время, и вдруг мне стало понятно, о чем тогда говорил мне Иешуа. То, что я поняла, вряд ли мне удастся выразить словами, но я прочувствовала это необыкновенно живо. Я вдруг вспомнила учителя Закона, Сапфая — так его звали. Он жил в нашем городе, часто встречался на улице с моей матерью, но ни разу даже не поприветствовал ее. Тогда как Иешуа часто шутил с ней и не гнушался вкусить хлеба в нашем доме, порог которого никогда не переступал Сапфай, чтобы поговорить с нами о вере и о Законе. А Иешуа приходил к нам без тени смущения. Я удивилась, вспомнив, что никогда не осуждала Сапфая, уверенная, что он поступает так, как велит ему Закон. Теперь мне вдруг стало понятно, что Закон для Сапфая был чем-то вроде стены, а для Иешуа он был дверью. Еще мне вспомнилось, что Иешуа говорил, что не он заставляет людей делать выбор — свой путь мы выбираем сами. Это мы стоим перед дверью, которая, возможно, откроется нам. Как можно заставить кого-то выбирать? Тогда это будет уже не выбор, вдруг поняла я.
Все мы учились у Иешуа таким вещам, каким не учат в молельных домах даже мужчин. Но как было научить нас — мы должны были сами понять такие вещи. Раскрыть их в себе. Он много проповедовал, и потом люди, слушавшие его, часто говорили, что слова его туманны и непонятны. Многие искажали его слова и обращали затем против него. Но имевший уши и слышащий — его слова — легко понимал его. Он часто говорил о Царствии Божием, и многие думали, что он хочет стать царем Израиля. Другие были уверены, что он имеет в виду конец света. Кто-то считал, что говорится о загробной жизни. Но на самом деле, для тех, кто слышал его, было понятно, что он говорит не о том, не о другом и не о третьем. Чтобы попасть в Царствие Божие, не надо куда-то уезжать: оно рядом, оно в нас самих, в том, как мы смотрим на этот мир. На вопрос людей, когда же наступит это Царствие, Иешуа всегда отвечал: оно уже здесь. Он просил посмотреть вокруг попристальнее — на деревья, на озеро или на цветы, распускающиеся весной. Но люди изумлялись: что в них толку, в цветах, разве они заплатят за нас налоги, разве накормят досыта. Никто не мог понять, о чем таком он говорит, даже ближайшие его сторонники, и я тоже. Виною всему была наша невосприимчивость и глухота наших сердец, ведь никто раньше не обращался к нам так открыто, призывая раскрыть глаза и смотреть.
С самого начала мы не были обделены врагами. Это было понятно: нас ненавидели те, кто не мог смириться с мыслью, что кто-то приходит и учит людей тому, что совершенно недоступно их пониманию. Или как было смириться с присутствием Иешуа тем, кто видел в его появлении дьявольские козни, иначе говоря, угрозу их влиянию. В Мигдале учитель Сапфай тут же начал осуждать Иешуа в своих проповедях. А в Корацине один из авторитетных городских судей, некий Маттиас бэр Кинан, которого Иешуа часто уличал в предвзятости, даже грозил Иешуа судом и завел на него дело. В Цефее на Иешуа ополчились, когда тот выступил однажды против их приговора. Одну женщину приговорили к побиванию камнями; такие приговоры в наших местах выносятся, надо сказать, редко. Мы с отцом как раз в то время были в Цефее на рынке, и я пережила весь ужас этой сцены, свидетелями которой мы невольно стали.
Цефея на самом деле почитается как город мудрости. Но что касается старейшин города, то, наверное, нельзя сыскать где-либо более косных, жестоких и нетерпимых людей. Все они, по их уверению, являются последователями Шаммая. В тот день они обвинили одну из городских жительниц в колдовстве; женщина была схвачена и выведена за городские ворота, где ее уже поджидала разъяренная толпа. После старейшины уверяли, что они хотели просто вывести ее из города, чтобы избежать расправы над ней, но мы с отцом видели, что толпа уже была кем-то взбудоражена и в руках у людей уже были камни. Бедная женщина успела только ступить за городские ворота, как в нее полетели камни. Женщина в испуге бросилась бежать, толпа ринулась за ней, швыряя в бедняжку чем попало, наконец один из камней попал ей в ногу и женщина упала. Дальнейшее зрелище было просто ужасным — человеческое тело за несколько минут превратилось в кусок окровавленной плоти. Отец пытался как-нибудь отгородить меня от безобразной сцены, но я словно оцепенела и не могла отвести глаз от происходящего.
Никогда раньше мне не доводилось видеть такую казнь, и я была поражена ее жестокостью. Старейшины же уверяли, что они не отдавали приказа начать избиение, но они всецело на стороне Закона, говорили они, а Закон разрешает такое наказание, тем более что женщина была застигнута на месте преступления. Ведь ее взяли как раз в тот момент, когда она призывала демонов. Иешуа был страшно возмущен, узнав обо всем происшедшем, и тут же осудил жестокость и лицемерие старейшин.
— Они хотят казаться милосердными и справедливыми, на самом же деле они далеки и от того, и от другого.
Иешуа отправился в город и стал расспрашивать жителей. Так как почти весь город принимал участие в этом избиении, то многие избегали встречи с Иешуа или отказывались говорить с ним. Однако несколько человек признались, что осужденная женщина не делала никому ничего дурного. Стоя у городских ворот, Иешуа обратился к старейшинам, расспрашивая, как все произошло. Наконец он во всеуслышанье заявил, что на старейшинах лежит вина за то, что они не предотвратили расправы, и пролитая кровь на их совести. Старейшины подослали своих верных приспешников, и те, как могли, осмеяли и извратили слова Иешуа, но когда это не помогло, перешли от слов к делу — стали бросать в него камни, думая заставить его замолчать. Так, расправа, учиненная лишь несколько дней назад, чуть не повторилась снова теми же людьми.
Прошло еще несколько недель, и правда стала выходить наружу. Выяснилось, что женщина была сирийкой и давным-давно не ладила со старейшинами, те в свою очередь пытались лишить ее имущества, которое ее семья передавала из поколения в поколение. Для осуществления своих целей старейшины натравливали местных жителей на нее и ее семью, используя вражду, испокон веков существующую между сирийцами и евреями. Все выяснилось только благодаря Иешуа — кто бы еще в Цефее осмелился выступить против городских старейшин, не говоря уже о том, чтобы допрашивать их. Слух о расправе разнесся далеко по округе и вызвал большие споры: правильно ли было осуществлено правосудие. Иешуа же при этом обвинили в разжигании вражды, как будто не старейшины, а он стравливал людей. То, что Иешуа открыто выступил в защиту сирийцев и они увидели, что вовсе не каждый еврей ненавидит их, предотвратило дальнейшее кровопролитие.
Сторонники Иешуа тем временем недоумевали, как так может быть, чтобы их учитель оправдывал колдовство, считавшееся по Закону страшным грехом. Он не стал оправдываться или возражать, но вместо этого спросил: кто из них не нарушал субботнего покоя хотя бы по ничтожному поводу. А кто до сих пор прячет где-нибудь амулет или божка-идола? Кто божится по поводу и без повода, призывая всуе имя Господа? Он напомнил историю, известную всем по Писанию, как одного человека казнили по Закону лишь за то, что он собирал хворост в субботу. И глядя на лица слушателей, можно было не сомневаться, что за каждым водятся подобные, если не большие, грехи и грешки. Иешуа заставлял взглянуть по-новому на известные всем вещи, и люди начинали думать о том, что раньше никогда не пришло бы им в голову. Например, о том, что в Законе должно обязательно быть место для милосердия, иначе никто не сможет спастись. У меня перед глазами все стояло лицо той женщины, особенно выражение ее глаз, когда она упала, и мне становилось легче лишь от того, что Иешуа нашел слова, чтобы защитить ее. Я думала о своей матери, которая вопреки всем стараниям отца, старавшегося отвратить ее от идолопоклонства, до сих пор хранила у себя изображения богов своих предков. Я спрашивала себя: попадись она в руки старейшин, сколько бы смертных приговоров вынесли ей они?
Случившееся прибавило врагов Иешуа, в основном среди людей, имеющих власть, большую или малую. Все они безумно страшились, что Иешуа нанесет урон их авторитету или вздумает призвать их к ответу. Те, в свою очередь, издали указ, который запрещал Иешуа проповедовать и даже вообще находиться в этом городе. Но Божья воля была такова, что все козни обернулись против Иешуа в его же пользу. Многие люди, не знавшие до того об Иешуа или не особо обращавшие на него внимание, вдруг стали проявлять к нему самый живой интерес. Теперь, где бы он ни появлялся, его встречала многолюдная толпа, а ведь совсем недавно послушать его собиралась лишь небольшая кучка учеников. Дом Шимона, и даже наш дом, уже не вмещали всех желающих присоединиться к нам, и приходилось собираться на берегу озера или у благосклонного к нам учителя в молельном доме Киннерета.
После того как Иешуа чуть не побили камнями в Цефее, Шимон предложил его людям впредь путешествовать вместе с учителем. Сам Шимон и раньше частенько сопровождал Иешуа, к ним, бывало, присоединялись и Якоб с Иоананом, которых Иешуа в шутку называл «сынами грозы». Спустя еще некоторое время вместе с Иешуа стали путешествовать Филипп из Бет Зейды, Фома и Арам из Киннерета, Калеб, Тадейос и Салман из Капер Наума. Иешуа смеялся, что его, наверное, примут за предводителя банды, если случайно встретят на большой дороге в окружении столь большой компании. Но потом ему даже стало нравиться, что он путешествует не в одиночестве, и он даже просил женщин тоже присоединиться к сопровождающим. Женщины — это были я, Рибка, сестра Иоанана и Якоба по имени Сим, а также Шелома из Киннерета — охотно согласились, и я, когда отец позволял мне отлучаться от семейных дел, с радостью принимала участие в таких паломничествах. Женское окружение, надо сказать, не вызывало особых кривотолков, так как с нами было много мужчин, и мы всегда держались несколько поодаль. Никто не чинил препятствий нашему передвижению, мы бывали везде от Синабрия до Канны. Когда мы приходили в какой-нибудь город, Иешуа указывал нам дом, который он выбрал, как когда-то он выбрал и наш дом в Мигдале. Мы отправлялись туда и делили там и кров, и стол и встречались с людьми, которые поддерживали и почитали Иешуа.
Я с удивлением открывала для себя новые места; иные города я не видела никогда в жизни, об иных знала очень мало. Но более всего поражало меня то, как разнится жизнь людей в зависимости от того, где они живут. В горах, например, самой распространенной пищей была чечевица с мясом, что для нас, жителей прибрежной полосы, было большой редкостью. Очаги разжигались душистыми сосновыми поленьями, а не тополем, так что аромат смолы заполнял весь двор. Очень часто дома, на которые падал выбор Иешуа, были самыми простыми лачугами. Богат ли хозяин или нет — это не имело для него никакого значения. Он приходил так, как когда-то пришел в наш дом, пришел к тому, кто душой откликнулся на его проповеди. Он выбирал тех, кто, случайно услышав о нем или примкнув к толпе собравшихся у городских ворот, почувствовал, что обязательно должен позвать его к себе в дом. И хотя он никому не навязывал свое общество, это был его выбор, и он редко обманывался. А какая теплая атмосфера складывалась в тех домах за общими трапезами! Неспешные, степенные беседы мужчин, рассказы бабушек о былых временах, дети, глазеющие из всех углов на Иешуа, которого они начинали обожать с первой минуты. Я часто задавала себе вопрос: за что мне выпала такая удача повстречать этих людей? Позже народу стало стекаться все больше и больше, пришлось отказаться от встреч в домах. Я стала скучать по тем дням, когда из протопленных кухонь доносились запахи очага, а мы длинными вечерами засиживались под навесами во дворах, как будто хотели открыть друг другу какую-то очень важную тайну.
Когда Иешуа пришлось обращаться к собранию куда более многочисленному, та удивительная атмосфера оказалась утраченной навсегда. Исчезла особая доверительность, ведь мы не могли быть уверенными в намерениях каждого из огромной массы собравшихся. Случайно долетавшие до нас разговоры и суждения, к сожалению, свидетельствовали о том, что среди многих слушавших Иешуа очень мало было услышавших его. Кто-то попросту не понимал Иешуа, кто-то видел в нем бунтовщика и опасался возможных последствий. Другие считали Иешуа шарлатаном-ловкачом и относились ко всему сказанному им с подозрением: где и в чем на этот раз их опять надули. Все они были привлечены редким обаянием Иешуа, тем, как убедительно и в то же время просто он мог говорить, но мало кто осмеливался открыто назвать себя его последователем. Были еще те, кто называл себя последователями пророка Иоанана, они уверяли, что Иешуа отпал от учения пророка и не может теперь называться его учеником. Причина, вероятно, была в том, что в отличие от Иоанана, говорившего о раскаянии и о гневе Божьем так, как об этом учили пророки в древние времена, Иешуа проповедовал, что Бог есть любовь. До нас даже дошли слухи, что, желая разрешить сомнения, один из последователей Иоанана посетил пророка в тюрьме, чтобы узнать его мнение о Иешуа. На что тот сказал:
— Я не повторяю слов своих учителей, я учу так, как учу. Почему бы тогда и Иешуа не делать того же — не учить так, как учит Иешуа?
Но слова эти только усугубили раскол, так как одни восприняли высказывание Иоанана как поддержку Иешуа, а другие — как порицание.
Когда мы были в Арбеле, произошел очень запомнившийся мне случай. Неподалеку от города находится колония прокаженных, и один из больных, сбежав из нее, пришел послушать Иешуа, проповедовавшего у городских ворот. Когда люди заметили прокаженного, поднялся дикий крик, кто-то схватился за палки, собираясь как следует отдубасить несчастного за то, что тот не предупредил о своем приближении. Иешуа же, сделав знак толпе, призывая всех утихнуть, спокойно обратился к прокаженному с вопросом, что привело его сюда.
— Я слышал, — сказал он, — что в наших краях появился святой, я бы хотел спросить у него, как мне очиститься.
— Оставь это на усмотрение Бога, — донеслось из толпы.
Но Иешуа, ко всеобщему удивлению, подошел к мужчине и откинул капюшон, скрывавший его лицо. Оно было воспалено и покрыто язвами, из которых сочился гной.
— Моя семья умирает с голоду, пока я гнию здесь заживо, — сказал прокаженный.
Всех удивил ответ Иешуа, который сказал:
— Я помогу тебе.
Он вернулся в колонию вместе с прокаженным, толпа следовала за ним, любопытствуя, что будет дальше. У ворот лепрозория стояла охрана из людей Ирода, которые, вероятно, приняли Иешуа за священника, так как пропустили его, ничего не спросив и нимало не смутившись, что возвращающийся больной некоторое время назад благополучно сбежал из-под их охраны. Мы же все были изумлены тем, с какой легкостью Иешуа подвергал себя опасности осквернения. Одни — его сторонники — были уверены в нем и понимали, что он знает, на что идет. Другие, видевшие Иешуа всего лишь раз или два, считали, что тот демонстрирует всем свой авантюризм и безрассудство. Прошел час, затем второй, толпа начала потихоньку таять, пока наконец не остались только мы, его близкие.
Солнце совсем уже село, когда появился Иешуа. Арам, двоюродный брат Фомы из Киннерета, сказал:
— Ты потерял столько людей из-за одного прокаженного.
— Я нашел в прокаженном сторонника, — ответил Иешуа, — а в толпе я не нашел бы никого.
— Но он болен проказой. Ты осквернился, общаясь с ним.
— Что лучше: остаться чистым или оскверниться, но помочь человеку, который нуждается в помощи? — спросил Иешуа, и Арам не нашелся, что ответить ему.
Иешуа после посещения лепрозория вымылся самым тщательным образом и, как предписывает Закон, оставался в уединении до утра следующего дня. Мы ни о чем не расспрашивали его — ни о самом больном, ни о том, какая помощь ему оказана. Впрочем, все были уверены, что Иешуа просто усердно помолился за него. Однако через несколько дней у дома Шимона появился человек и попросил позвать Иешуа. Мы все в то время находились в доме и были чрезвычайно удивлены, узнав в подошедшем прежнего прокаженного: теперь этот человек был совершенно здоров.
Вышел Иешуа и обратился к нему:
— Иди в Тверию, найди там священника и скажи, что по Закону ты теперь чист. Но только не говори никому, кто вылечил тебя.
Те, кто был в это время с Иешуа, пережили суеверный трепет, — еще несколько дней назад все мы видели человека, покрытого ужасными язвами, теперь он был совершенно здоров. Как будто чья-то незримая рука стерла болячки и гной с его лица. Если бы я не видела происшедшего своими глазами, я бы никогда не поверила чьим-нибудь рассказам.
Арам прошептал, что все это очень похоже на колдовство. Иешуа услышал его и сказал, что колдовство всегда связано с дьяволом, значит, оно делает человеку хуже. Здесь больной выздоровел, то есть ему стало лучше, зачем приписывать такую работу дьяволу, скорее уж тут проявление воли Божьей.
Мы долго не решались заговорить об удивительном исцелении, отчасти из-за того, что все еще немного побаивались, а отчасти потому, что помнили, как Иешуа просил выздоровевшего больного никому ничего не рассказывать. Но тот и не думал держать язык за зубами. И совсем скоро люди стали приходить к дому Шимона, прося, чтобы Иешуа полечил их. Первой пришла женщина, чей ребенок заболел. Иешуа попытался избежать встречи, попросив Шимона отвести его на озеро через заднюю дверь. Но когда они вернулись, то обнаружили, что женщина все еще ждала возле дома. Иешуа согласился сделать все, что в его силах. Утром женщина пришла снова с оливками и мерой зерна и заявила, что ее ребенок поправился. Иешуа отказался принять подношение и, как и раньше, просил женщину никому ни о чем не рассказывать. Но уже на следующий день мы застали у ворот дома троих людей, они уверяли что выздоровели и это Иешуа помог им.
В наших краях были известны люди, которые занимались лечением или целительством, как евреи, так и язычники. К ним обращались, чтобы за некую сумму они приготовили нужное снадобье, сняли порчу или сглаз. Однако власти не одобряли таких людей и часто обвиняли их в колдовстве. Боясь навлечь на себя гнев местного начальства, целители врачевали тайно, запрашивая за свои услуги плату, для многих невероятно высокую. Иешуа не просил никакой платы и наотрез отказывался от других вознаграждений, как бы настойчиво его ни уговаривали, что поначалу заставляло некоторых усомниться в его способностях. Но скоро все поняли, что Иешуа гораздо одареннее многих известных целителей, в отличие от них он не пользовался никакими амулетами, не произносил заклинаний и не требовал жертвоприношений, просил только воздать хвалу Богу. Он был настолько не похож на знахарей, которых привыкли видеть, что первое время исцеленные им больные находились в некотором смущении и замешательстве. Я убедилась, что в его целительстве не было никакой магии или шаманства, и все, что ему удавалось сделать, происходило потому, что он обладал некой энергией, сопровождавшей каждый его жест и каждое прикосновение. Это можно было назвать не иначе как Божьим даром. Иногда стоило ему просто положить руку на лоб больного ребенка — и жар спадал, достаточно было сделать несколько легких и точных движений, и кости поврежденной ноги сами находили свое место, и калека мог снова ходить как ни в чем не бывало.
Никогда раньше я не видела ничего подобного, не слышала даже каких-либо разговоров или слухов, которые любят в Иудее. Тем более мне было странно признаться самой себе, что эти события отдалили меня от Иешуа, я как будто бы узнала совсем другого человека, обладающего какой-то непонятной силой. Мне было странно, что он никогда не говорил с нами о своих способностях, может быть, считал, что мы пока еще не готовы понять это. Но потом мне стало ясно, почему он избегал подобных разговоров. Как только слава о нем как о целителе стала распространяться, это тут же повлекло за собой обвинения в колдовстве и святотатстве. В Цефее старейшины требовали его изгнания, обвиняя, что он берет на себя смелость делать то, что дано одному Богу. Только Бог может поразить болезнью и только Бог может исцелить, настаивали они. Кто-то был возмущен тем, как может Иешуа, верящий в загробную жизнь, как в нее верили, например, фарисеи, лечить обреченных, то есть отодвигать столь желанную для них встречу с Богом.
На все обвинения Иешуа твердо отвечал, что исцелить больного или нет, решает Господь, а не он. Было, однако, достаточно много людей, которым Иешуа ничем не смог помочь. В чем была причина, никто не мог сказать: в тяжких грехах, или в маловерии, или в неведомом никому промысле Божьем — этого не знал никто, в том числе и Иешуа. То, что далеко не каждый получал исцеление от Иешуа, навлекло на него и обвинения в мошенничестве, дескать те, кто исцелились, и так бы со временем выздоровели с Божьей помощью. И Иешуа отвечал им, что раз он не берет никакой платы и не просит благодарности, а просит лишь воздать хвалу Богу за его милость, то удивительно, что кто-то в этом видит мошенничество. Но многие продолжали обвинять Иешуа и даже пытались восстановить против него народ, напоминая, что Писание порицает целительство как дьявольское дело. Но всем в округе было известно, что сами обвинители втайне обращались к знахарям, когда имели в них нужду.
Враги Иешуа не смогли расправиться с ним, хотя очень хотели. Их никто особенно не слушал, а все из-за того, что народ очень сильно нуждался в лекаре, который умел бы лечить и никого при том не обманывал бы. Я сама была свидетелем тому, как матери приносили к Иешуа больных детей: кто был с глистами, кто с лихорадкой, во множестве приводили припадочных или людей, жестоко страдающих от незаживающих, гноящихся и смердящих язв. Иешуа всем был готов помочь, и ему это удавалось. Помогал он в основном беднякам, которые готовы были заплатить свои последние гроши и платили их зачастую обычным шарлатанам, понятно, что безрезультатно. Мне самой с раннего детства внушали, что судьба наша в руках Божьих и что искушение ее изменить исходит от дьявола, но как может Писание, думала я, запрещать то, что приносит людям добро? Меня учили также, что болезни — это проклятие, налагаемое на людей за грехи, и, следовательно, страдалец заслуживает свою участь. Но Иешуа говорил иначе, он говорил, что не может заслуживать такую участь безвинный младенец и не может семья заслуживать голодную смерть, если единственный кормилец тяжело болен. Слушая рассуждения Иешуа и полностью доверяя ему, я начинала верить, что больных Господь карает за грехи ничуть не больше, чем здоровых.
Как раз тогда Иешуа и начал посещать колонию прокаженных в Арбеле. Поначалу он старался делать это незаметно, и даже самые близкие люди не знали, куда он ходит и зачем. Но постепенно о его визитах в лепрозорий стало известно многим, и Иешуа в конце концов перестал таиться. Он никого не брал с собой, и мы лишь по слухам знали о том, что обитатели очень радуются его появлению и многие получили от него исцеление. Мы же в своем кругу долго недоумевали, почему Иешуа окормлял своими заботами именно прокаженных, ведь Закон запрещал даже приближаться к ним. Шимон объяснял нам, что так Иешуа учит нас судить не о внешности человека, а о его внутренней сути, как сам он часто говорил нам. Но мне казалось, что это не совсем так. Не знаю, смогу ли я объяснить то, что я поняла, наблюдая за Иешуа, но мне кажется, что именно человек в его физическом обличии был важен для Иешуа, когда он лечил больных. Он не гнушался гниющей плоти прокаженных, но, наоборот, стремился излечить ее. Стоя подле него, когда он помогал больным, я своими глазами видела, как он, ни минуты не колеблясь, без содрогания и брезгливости возлагал руки на далекую от совершенства плоть, больную, кровоточащую, грязную.
Однажды Иешуа позвали помочь роженице. С ним было лишь несколько человек, в том числе и я, единственная женщина. Роженица была молодой язычницей, чья семья жила в хижине в горах у Гараб. Роды шли очень тяжело, вероятно, из-за неправильного положения плода, и молодая женщина страшно мучилась. Перепуганный муж послал за Иешуа, и правильно сделал: если бы не Иешуа, то его жена через час была бы уже мертва. Иешуа делал все возможное в таких случаях, но женщина потеряла слишком много крови, была обессилена болями и собственным криком, жизнь еле теплилась в ней, и надежды на то, что она выживет, было очень мало. Как ни старался Иешуа, ему не удалось спасти ребенка, тот родился мертвым, но женщина осталась жива. Все это время я была рядом с Иешуа и помогала ему, чем могла: вытирала лужи крови, убирала испражнения и не переставала удивляться. На лбу Иешуа выступила испарина; я поразилась тому состраданию, с каким он забрал от женщины мертвое дитя. Я впервые видела, как человек, тем более мужчина, выполнял такую грязную работу ради спасения жизни какой-то язычницы. Мы трудились бок о бок в зловонной, грязной хижине, где меня внезапно охватило чувство единения — я и Иешуа были одним целым. Я вспомнила, как он учил нас не разделять ничего на чистое и нечистое. Нельзя, говорил он, подразделять вещи на те, которые надо беречь и хранить, и на те, которые можно отбросить без сожаления, но надо принимать жизнь в целом, такой, как она есть. И теперь, стоя подле него, я думала, что, может быть, сейчас настало время для моего и нашего испытания. Иешуа ведь никогда не брал меня с собой в лепрозорий, что мне было немного обидно, и не там я больную плоть чужого человека прочувствовала как свою собственную.
Среди сотен людей, получивших исцеление от Иешуа, было множество тех, кто воспринял случившееся с ними и дар Иешуа как знак милосердия, проявленного к ним Господом. Они всем сердцем восприняли учение Иешуа и пошли за ним. Но были и те, которые покидали его разочарованными и озадаченными, обманутые в надеждах излечить то, что только Бог может излечить по милости своей, будь то слепота или бесплодие. Я не могу припомнить, однако, чтобы Иешуа отказал кому-либо в просьбе о помощи, приходил ли к нему еврей или язычник, богач или бедный, или потребовал бы в качестве платы стать его последователем. Однажды к Иешуа обратилась одна женщина, она не раскрывала своего имени, но ходили упорные слухи, что та принадлежит семье Ирода. Все ожидали, что Иешуа сурово откажет ей из-за Иоанана, который в то время находился в заточении. Но Иешуа отнесся к женщине так, как отнесся бы к любому другому человеку, пришедшему за помощью; это, конечно, стало потом поводом для разных кривотолков, например об особом покровительстве Ирода. Впрочем, многие соглашались с тем, что Ирод не трогал Иешуа вовсе не из благодарности, а из-за боязни народного возмущения.
Последнее время количество почитателей и последователей Иешуа — или считающих себя таковыми — увеличилось настолько, что мы иногда не знали, сколько человек будет сидеть с нами за одним столом за совместной трапезой и сколько вызовется сопровождать нас в пути. Как-то в один из вечеров Иешуа собрал всех на берегу озера, нас было много, десятка два людей. После общей трапезы Иешуа как будто бы ожидал чего-то или кого-то: он не разрешал нам расходиться и даже не дал засветить лампы. Огонь костра медленно затухал, берег окутывала ночная тьма. Ветер доносил с окрестных полей запах дыма, смешанный с пряным ароматом иссопа. Мы сидели и слушали тишину.
Наконец Иешуа сказал, обращаясь к нам:
— Кто-то из вас скоро пойдет против меня.
Меньше всего мы ожидали услышать такие слова, все были в замешательстве. Якоб только и мог сказать:
— Что это значит?
На что Иешуа ответил:
— Те, о ком я говорю, знают.
Мы сидели молча, ожидая, что еще скажет нам Иешуа, темнота сгустилась, и уже нельзя было различить лиц сидящих рядом людей. Шимон угрюмо сказал:
— Если хоть один из тех, кто сидит сейчас здесь с нами, может предать тебя, я убью его, не сомневайтесь.
Страх закрался в наши души, каждый подумал: а вдруг это он предаст Иешуа, может быть, сам того не желая. Иешуа молчал, я не видела его лица, но подумала, что молчание, наверное, можно считать одобрением порыва верного Шимона. Но тут послышался голос Иешуа:
— Да, ведь я же успел научить вас убивать.
Шимон смутился.
— Даже те, кто предали, заслуживают прощения, если они попросят простить их, — сказал Иешуа.
И смолк, как будто ждал, что кто-то выйдет вперед и попросит простить его. Но никто не вышел, и он продолжал, не обращаясь ни к кому конкретно. Иешуа говорил, что таким людям не место среди нас, братьев и сестер, как он часто обращался к нам, потому что они держат до времени свой камень за пазухой.
На следующее утро, когда мы собрались помолиться вместе, то все увидели, что двое из Капер Наума, Калеб и Ферор, и Арам из Киннерета не пришли. И хотя их предательство теперь было очевидно для всех, Иешуа ни словом не осудил их. Что, однако, лишь укрепило в нас уверенность в их вине. Они были хуже чем преступники. Наша уверенность вскоре подтвердилась. Капля за каплей просачивались слухи, и мы узнали наконец, что Арам и несколько примкнувших к нему людей сговорились с Хезроном Тирийским, известным бандитом, что уговорят Иешуа и остальных помочь в штурме римского гарнизона в Капер Науме.
Хезрон держал в горах под Гуш Халав целую армию. Но сам он имел не лучшую репутацию — от постоянных грабительских набегов его молодчиков страдали ни в чем не повинные местные крестьяне. Он клялся, что ненавидит Рим и всей душой предан евреям, но, пожалуй, такие бесчинства, какие творились под его предводительством, не снились ни одному римлянину. То, что Арам решил склонить приверженцев Иешуа на сторону такого бандита, было ударом не столько по Иешуа, сколько по чувствам людей, внимавшим его проповедям и находившимся на распутье.
Рим волновал очень многих, и Иешуа часто спрашивали о нем. Особенно много озабоченных «римским вопросом» было в Галилее. Галилеяне с давних пор не выносят никакого подчинения, этим во многом объясняется их нелюбовь к Ироду, допустившему римское верховодство. Иешуа, когда ему задавали вопросы о Риме, вспоминал всем известные факты нашей истории. Взять, например, наших освободителей, Маккавеев, которые стали править как истинные тираны, едва только добились власти, и закончили полным презрением со стороны народа. Соломон, царь царей, не он ли облагал подданных непомерными налогами, а деньги тратил на удовлетворение своих прихотей, что посеяло зерна возмущения в народе? Иешуа говорил о том, что жажда мести и жажда убийства ради справедливости и лучшей жизни совершенно бессмысленны. Один тиран приходит на смену другому: нет персов, приходят греки, на место греков встают собственные «герои». Что же делать: убивать, убивать и убивать до скончания дней, постоянно испытывая бремя тирании? Иешуа не одобрял так называемых повстанцев — кровопролитие стало целью их существования. Нельзя добиться свободы, убивая других, надо обратиться к самим себе и исправлять собственную жизнь. Так говорил Иешуа.
Но что бы там ни говорилось, факт был налицо: Арам переметнулся к Хезрону, и вовсе не потому, что сочувствовал повстанцам и верил в их правое дело. А просто из чувства мести. Он затаил обиду на Иешуа за нелестное высказывание в его адрес, и вот время пришло. Оказывается, он давным-давно стал наказанием для своей семьи, так как был самым настоящим подлецом, лентяем и транжирой. Двоюродный брат Арама привел его к Иешуа в надежде, что это поможет ему исправиться, но упования семьи были совершенно напрасны. Когда однажды был разоблачен какой-то его неблаговидный поступок, он стал клеветать на Иешуа и распускать о нем самые ужасные слухи. Например, он утверждал, что Иешуа лечит прокаженных при помощи магии. Или же заявлял, что прокаженные в Арбеле вырвались из-под охраны и теперь слоняются толпами тут и там в поисках Иешуа, заражая и оскверняя всю округу. Такие слухи и еще куда более невероятные сплетни плодил помутненный от постоянного пьянства мозг Арама. Но, зная все это, Иешуа упорно не говорил ни слова в его осуждение, и уж конечно не думал доносить на него властям.
Я думаю, что во многом из-за Арама случилось позднее то, что теперь называют «выдвижением двенадцати». Последнее время все больше людей приходило к Иешуа, все больше людей становилось его последователями и все больше людей стремились попасть в самое близкое его окружение. Но чем больше появлялось у Иешуа приверженцев, тем более увеличивалась опасность приближения тех, кому не стоило бы слишком-то доверять. И однажды Иешуа собрал всех нас и объявил, что хочет выбрать двенадцать человек — по числу колен Израиля. Он сказал, что собирается оказать им особое доверие и сделать их своими посланниками. Кроме радости известие сразу положило начало ропоту и обидам. Стоит ли говорить, что те, кто не услышал своего имени в числе избранных, почувствовали обиду из-за проявленного к ним, как они считали, «пренебрежения». Почему, вопрошали они, Иешуа выбрал брата Шимона, слабоумного Андреаса, или, о ужас, сборщика податей Маттэйоса?.. А Фому, почему его, ведь это он привел к нам того злополучного Арама? И в мое сердце, признаюсь вам, закралось сомнение: я чувствовала разочарование, не из-за себя, так как Иешуа уверял, что всех женщин его круга он считает своими близкими приверженцами и полагается на них как на самого себя, хотя ни одна из нас не была названа в числе двенадцати. Мне было обидно за отца. Я понимала, как известие может ранить его. Ведь мой отец принял Иешуа всей душой, он первый оказал ему гостеприимство и потом нашел для него надежный кров. Моя грусть усиливалась подозрениями, что отец был отвергнут из-за моей матери. Я не в силах была скрыть своего огорчения и с трепетом ожидала, что Иешуа, возможно, даже выскажет мне свое недовольство. Но вместо этого он поспешил, как мог, утешить меня, сказав, что очень любит отца и очень дорожит им. Он хочет отцу только добра и не взял его только лишь из-за того, что отец как преуспевающий купец нуждается в прочной репутации и не может позволить себе иметь врагов среди сильных мира сего. Другое дело простые рыбаки, их забота только вытаскивать сети.
Однако далеко не всех Иешуа утешал и подбадривал. Кое-кто из пришедших к нему за разъяснениями, почему не они оказались в числе избранных, получили довольно жесткую отповедь: им было сказано, что они пекутся лишь о своей славе. Возмущенных его решением Иешуа спрашивал, сколько бы те взяли гребцов на лодку, чтобы она не утонула во время бури, — двенадцать или пятьдесят? Двенадцать будут грести слаженно и устоят даже в самый свирепый шторм, тогда как пятьдесят будут только мешать друг другу. Его нелегкое решение стало и для него самого причиной многих огорчений, он часто сердился на нас в те дни. Казалось, его должны были очень задевать сплетни и слухи, которые во множестве стали распространяться в то время, но больше всего расстраивало его другое: те, кто был избран, начали явно задаваться перед остальными, гордясь собой. Почти сразу же два человека покинули круг двенадцати: Салман из Капер Наума утонул во время шторма, а юноша по имени Йишай, посчитав гибель Салмана дурным предзнаменованием, бежал в Иудею к своей семье. В сердцах многих недовольных решением Иешуа эти события вновь затеплили надежду. Но Иешуа категорически отказался принять кого-либо вместо «ушедших», сказав, что выбрал уже самых достойных.
Треволнения тех дней были в самом разгаре, когда из Иерусалима стали доходить слухи, что пророку Иоанану вынесено обвинение в государственной измене. После чего его тайно вывезли и заточили в крепости Макерус. Все считали, что жестокая мистерия, развязанная Иродом с целью устранения соперников, подходит к своему финалу. Мы очень боялись, что кровавые аппетиты Ирода решат и участь Иоанана. То, что он теперь находился в Макерусе, лишь подтверждало худшие опасения, — так легче было покончить с ним, не вызвав особого шума. Тут же выяснилось, что схвачено еще несколько сотен человек из приближенных Хезрона, это заставило Арама сильно перетрусить. Он с минуты на минуту ждал ареста. Страх за свою жизнь толкал его на самые неприглядные действия. Он болтал тут и там о великом последователе Иоанана Иешуа — вот-де кто истинный пророк, значит, его вина гораздо больше, чем вина какого-то Иоанана. Нам было понятно — Арам хочет привлечь внимание тирана к имени Иешуа и тем самым спасти свою шкуру.
Фома первый узнал о надвигающейся беде и поспешил предупредить нас.
— Разве я должен бояться, как будто я какой-то преступник? — сказал Иешуа, подавляя назревавшую среди нас панику.
Он говорил, что ни он, ни мы не совершили ничего противозаконного, и нам нечего тревожиться. И вправду, сколько раз Иешуа решительно отметал любые попытки склонить его к нарушению закона. Но что может остановить Ирода, если тот решит погубить Иешуа?
Мы умоляли Иешуа быть осторожным и поберечь себя. Наконец, уступая нашим просьбам и, прежде всего, уговорам Шимона, он согласился уйти на какое-то время за пределы владений Ирода, чтобы переждать там опасное время. Я понимала, что он соглашается больше из-за того, что беспокоится о нас, так как обвинения Арама бросали опасную тень на тех, кто был рядом с Иешуа. Он решил отправиться в путь днем, открыто, а не под покровом ночи, ведь он не видел за собой никакой вины. Шимон ни за что не хотел отпускать его одного и вызвался сопровождать его. Он даже собрал небольшой отряд, куда вошли еще Якоб и Иоанан. Эти люди были готовы на многое ради Иешуа. Ведь как нелегко здоровому мужчине, кормильцу семьи, оставить родной кров. Особенно тяжело было Шимону, который вынужден был доверить промысел слабоумному брату и своим сыновьям, совсем еще мальчикам. А мое сердце терзали самые дурные предчувствия. Я боялась, что с уходом Иешуа благостная атмосфера, связанная с ним, пропадет безвозвратно. Все уже и так начинало меняться, и совсем не в лучшую сторону. Больные, жаждущие чудесного исцеления, друзья и недруги, строящие свои козни, — все они вставали непреодолимой преградой между мной и человеком, которому я поверяла свои сокровенные мысли, кто шел со мною рядом по пустынному берегу озера. Когда Иешуа назвал тех двенадцать человек, среди которых, конечно же, не было моего имени, то он пообещал мне, что несмотря ни на что я всегда буду рядом. Но ведь я всею только женщина, смогу ли я достойно идти вослед ему? Острая зависть к Шимону и другим мужчинам общины переполняла меня, ведь им гораздо проще было общаться с Иешуа. Но одновременно меня переполняло чувство некоторого превосходства, ведь только я могла понять Иешуа по-настоящему, я, а не Шимон или кто-либо другой. Мне казалось, что Иешуа знает это.
В день, когда Иешуа должен был снова уйти, я держалась совсем иначе, чем когда он уходил месяц назад. Я не пролила ни слезинки. Меня нисколько не задело и то, что при прощании он взял за руку Рибку, а не меня. Мы расставались в доме Шимона.
— Береги сестру, — сказал он мне.
Рибка плакала в три ручья. Ведь только благодаря Иешуа отец не смел поднимать на нее руку. Кто теперь заступится за бедняжку? Он сказал, что ему пора. У ворот собрался народ, прознавший об уходе Иешуа, люди уже давно томились в ожидании. Я видела, как он шел через толпу. И вдруг как будто посмотрела на все другими глазами. Я внезапно поняла, что не знаю, кто на самом деле этот человек, уходящий от меня сквозь людское море. И не приснилось ли мне то, что я шла рядом с ним по пустынному берегу? Я была тогда обыкновенной девчонкой, ребенком. Много ли времени прошло с тех пор и кем я стала сейчас? Смогла ли я стать другой, более мудрой?
На время, пока Иешуа отсутствовал, встречи наших людей переместились в Мигдаль, в дом моего отца. К нам приходили те, кто был избран в числе двенадцати, и еще несколько женщин. С нами не было Иешуа, и чувство потерянности и неуверенности завладело многими из нас. Как будто бы то, чему учил нас Иешуа, ушло вместе с ним. Стали возникать споры о тех вещах, которые давно уже были понятны. Филипп, который присоединился к нам позже, стал возмущаться присутствием женщин.
— Как можно, — горячился он, — допускать, чтобы здесь присутствовали женщины? Ведь даже многие мужчины не вошли в круг избранных.
Самое обидное было то, что никто ему не возражал. Ни один человек не поднял голоса в нашу защиту, хотя многие слышали, что говорил об этом Иешуа. Рибка очень испугалась, она подумала, что теперь нас просто-напросто выгонят. Но моя мать, слышавшая наши споры, успокоила ее, сказав, что когда Иешуа вернется, он сможет поставить мужчин на место.
Однако с каждым днем я все больше сомневалась в том, что Иешуа когда-нибудь вернется. Все чаще и чаще меня посещало чувство, что Бог оставил нас, иначе он не позволил бы Иешуа уйти в Сур, где его не знают и не ждут. А здесь мы вынуждены страдать без него. Но, пожалуй, больше всего я боялась того, что совсем скоро мы перестанем тосковать по нему. Что необходимость в его присутствии отпадет сама собой. Сейчас уже я видела, что мы неуклонно становимся такими, как были прежде, до встречи с ним. Мужчин теперь больше беспокоил хороший улов. Отец был всецело занят своими делами, а я снова целыми днями работала на коптильне. В то время я чувствовала, что теряю нечто важное, что едва ли смогу когда-либо вернуть. Я думала о том, что будет со мной дальше, и в этих размышлениях уже не было Иешуа. Мне казалось, что вскоре все вернется на свои привычные места и жизнь пойдет своим чередом. Ведь даже тогда, когда нам открываются новые пути, старые дороги кажутся доступнее и спокойнее.
Но однажды до нас дошла весть о том, что Иешуа возвращается в Галилею, и его видели у Гуш Халава. Прошло немногим больше месяца с тех пор, как Иешуа покинул нас, а я соскучилась по нему так, как будто прожила целую жизнь без него. Арам к тому времени образумился, поняв, что распространяемые им слухи более опасны для него самого. Словом, возвращение Иешуа было как нельзя более своевременным. Но вместе с радостью ко мне пришло чувство смутной тревоги. Чего я боялась? Возможно, перемен, случившихся в нем за время разлуки, охлаждения по отношению к нам, разочарования. А вдруг всем моим мечтам суждено разбиться о горькую правду жизни?
Был конец лета, время, полное забот. Но отец велел мне тотчас оставить работу, как только услышал о возвращении Иешуа. Он хотел прибыть в Капер Наум к тому времени, когда туда вернется Иешуа, и поприветствовать его. По распоряжению отца один из наших работников приготовил лодку, которую доверху наполнили рыбой и всякой другой снедью. Отец думал устроить пир в честь Иешуа в доме у Шимона. Первое, что мы увидели, придя в Капер Наум, это была огромная толпа, поджидавшая Иешуа у городских ворот. Отец хотел пригласить всех собравшихся попировать вместе с нами, но я отговорила его.
— Народу очень много, — сказала я, — и потом, как мы сможем отличить его искренних сторонников от тех, кто имеет свои корыстные цели.
— Не тому учил нас Иешуа, — возразил мне отец, но все же послушался моих слов.
Я же испытывала угрызения совести, так как знала, что мною двигало лишь желание быть наедине с Иешуа и не делить его общество с целой толпой. Однако очень скоро я была наказана за свой эгоизм. Не говоря уже о том, что мой отец сильно переживал неловкость положения, в котором оказался не по своей вине. Иешуа, услышав, что для него приготовили очень много еды, тут же строго отчитал нас за то, что мы не додумались накормить несчастных и страждущих. Мы бросились раздавать еду, а когда закончили, то Иешуа отослал нас всех по домам, сказав, что он слишком устал с дороги.
Меня очень задело столь холодное обращение. Страхи и сомнения, мучавшие меня все эти дни, вспыхнули в моей душе с новой силой. Я была уверена, что обманулась в своих ожиданиях и в самом Иешуа. Сначала я думала, что причина дурного настроения Иешуа кроется в какой-нибудь неприятности, случившейся с ним в дороге. Но потом выяснилось, что компания, сопровождавшая его в пути, увеличилась на одного человека. Их стало четверо. Четвертым был человек, сильно отличавшийся от остальных своей внешностью. Он был отнюдь не плотного телосложения, какими обычно бывают жители Галилеи, а, наоборот, худощавым, тонким в кости. Кожа его была очень смуглой, почти черной, он походил на араба. Иешуа брал его с собой, когда мы отправлялись помогать больным. Тогда они с ним оживленно беседовали. Я была поражена тем, как Иешуа вел разговор с незнакомцем. Я не узнавала прямого и открытого Иешуа. Он говорил так, как обычно говорят горожане, беспрерывно кивая и глядя тебе в глаза, но как будто бы постоянно что-то скрывая.
Вскоре обнаружилось, что вместе с незнакомцем к нам пришли и дурные вести. Однажды утром нас разбудила новость, в одно мгновение облетевшая всю округу. Новость из Тверии о казни подвижника Иоанана. Меня она застала в Мигдале. Мы с отцом не мешкая отправились в Капер Наум и застали там бесчисленную толпу, теснившуюся у дома Шимона в ожидании, когда выйдет Иешуа. В толпе то тут, то там раздавался протяжный скорбный плач, потом снова все стихало. Люди были подавлены, но не было и намека на то, что они готовы учинить беспорядки.
Мы стояли в скорбном ожидании, когда я вдруг увидела, что незнакомец, пришедший с Иешуа, подходит к толпе со стороны дальних ворот. Те ворота выводили на дорогу к римскому гарнизону. Спустя некоторое время появились и первые солдаты. Я не знала, как истолковать только что увиденное. Может быть, он был подосланным римлянами провокатором. Может, он получил секретный приказ о возбуждении беспорядков. Конечно, все затевалось для того, чтобы арестовать Иешуа. И если они преследовали такую цель, то злодеи допустили здесь один серьезный промах, а именно: командующим гарнизона служил некий Вентидий Сидонянин. Он жил здесь уже много лет и стал практически своим. Иешуа был для него авторитетом, если только не учителем. И теперь солдаты Вентидия старались держаться как можно тише из уважения к нашей скорби. Вентидий при появлении Иешуа не замедлил выразить свое возмущение по поводу случившегося.
Когда Иешуа появился перед народом, одежда на нем была разорвана, а голова посыпана пеплом, значит, как и собравшиеся перед домом, он в уединении предавался глубокой скорби. Увидев его, толпа замерла. Он заговорил об Иоанане очень просто и искренне без витиеватых и напыщенных иносказаний, сравнивая его с великими пророками древних времен. Как и они, Иоанан был гоним властями и так же, пренебрегая опасностью и угрозами, продолжал свою проповедь. Иешуа вспомнил годы, проведенные в пустыне в общине Иоанана. Он говорил, что многие считали пророка сумасшедшим. Может быть, он и походил на безумца, но его сумасшествие было не чем иным, как истиной, которую иные спешили назвать безумием, так как она высказывалась со всей разящей прямотой.
Закончив свою речь, Иешуа вернулся в дом, где, очевидно, собирался в уединении оплакивать Иоанана. Толпа начала постепенно расходиться. Небольшая группа сторонников Иешуа, в том числе двенадцать избранных, задержалась у ворот дома Шимона. Я с удивлением заметила среди оставшихся и недавно замеченного мною незнакомца: он тоже стоял вместе с нами, а не ушел как остальные. Незнакомец попросил Иоанана представить его. Он назвался Иудой Кирьянином из Негев, той, что в Иудее. Непонятно было, почему на простой вопрос Филиппа, далеко ли его родной город находится от Капер Наума, Иуда ничего не смог ответить.
Немного погодя Шимон пригласил нас присоединиться к трапезе Иешуа на берегу озера. Незнакомец также отправился с нами, тут только я поняла, что он и не собирался уходить. Тем не менее, я думаю, он догадывался, что был замечен возвращающимся со стороны римского гарнизона. Однако, не проявив ни капли смущения, он уверенно занял место среди наших. Манера, с которой он держал себя, показалась мне несколько нагловатой. Я заметила, что он не молился вместе со всеми, хотя изо всех сил старался показать, что он белая кость. Разговор, конечно, зашел об Иоанане, но многих стесняло присутствие чужака, и они не решались высказаться свободно.
Яков осторожно спросил, не стоит ли нам обратиться в Рим с жалобой на Ирода.
— Разве вы еще не поняли, что именно Рим виноват в гибели Иоанана? — воскликнул Иуда.
Тут все на миг почувствовали себя обвиненными в государственной измене.
Никто ничего не сказал в ответ, и Иуда стал дальше провоцировать нас, называя пособниками Рима. На что Тадейос возразил:
— Не в наших правилах ссориться с кем-либо, это не наш путь.
К нашему удивлению, Иешуа стал на сторону Иуды:
— Ни с кем не ссориться — не значит ли это никого не защищать? Разве Иоанан ни с кем не ссорился? Он и погиб из-за этого. Значит, у нас с Иоананом тоже разные пути?
Мы не знали, что на это ответить. Потом Иешуа попросил оставить его, и только Шимону и Иуде разрешено было остаться с ним. Мы несколько растерялись, и тут же вся наша компания оказалась в доме Якоба и Иоанана.
— Скорее всего он шпион, — сказала я.
Но, похоже, мне не поверили.
— Учитель позвал его так же, как и всех нас. Не наше дело спрашивать почему, — сказал Якоб.
— Но учитель как раз-таки просит нас спрашивать его.
— Только не об этом, а о его проповедях. И только для того, чтобы мы поняли наши ошибки.
На следующий день стало известно, что Иешуа предложил Иуде стать одним из двенадцати. Не знаю, что больше поразило меня: решение ли Иешуа, или то, что никто ни слова не сказал против Иуды. И это тогда, когда мы едва только пережили смерть Иоанана. Почему все готовы принять Иуду? Почему все так слепы? Уж не в колдовстве ли тут дело? Казалось, что всех вдруг кто-то взял и подменил, настолько странно мы вели себя. Мужчины теперь обращались к Иешуа, называя его исключительно «учитель», в чем, в общем-то, не было ничего странного или предосудительного. Странно было то, что они это делали напоказ, перед Иудой. Как будто бы их очень заботило то впечатление, которое они произведут. Я пыталась поговорить обо всем, что с нами происходит, с остальными, делясь своими опасениями в отношении Иуды, но от меня все только отмахивались.
Как-то мы остались с ним вдвоем на берегу, я прибиралась после нашей трапезы. И вдруг он обратился ко мне:
— Как тебя зовут? — спросил он.
Я удивилась про себя: вот уже много дней он находится среди нас, и так до сих пор и не знает всех по именам. Но вслух лишь сказала:
— Мариам.
Я почему-то была уверена, что он заговорит со мной о чем-то важном. Но он попросту велел мне набрать для него воды, будто я была прислугой.
Стоит ли говорить, что мои нехорошие предчувствия относительно Иуды крепли день ото дня. Кто он, этот человек, о котором мы почти ничего не знаем? Как он оказался среди нас? Может быть, его кто-то прислал? Я попробовала поговорить об Иуде с Шимоном. Тот позволял себе говорить Шимону «ты», называя его Кефас, что было самым настоящим нахальством. Кефасом, или Камнем называл Шимона только Иешуа. Но Шимон неохотно говорил на такие темы. Я поняла, что, поскольку Иуда гостил в его доме, ему было неловко обсуждать его.
— Мы должны поступить так, как учил нас Иешуа, даже если нам неприятен этот человек, все равно мы должны принять его. Смотри на все это как на испытание, — посоветовал он мне в конце нашего недолгого разговора.
— Но он, возможно, кем-нибудь подослан, может быть, даже врагами, — не унималась я.
— Иешуа бы нам сказал, он наверняка понял бы это.
Мне же казалось, что Иуда набирает вес в нашем кругу с удивительной быстротой. Казалось, еще чуть-чуть, и он начнет учить нас.
Прошло совсем немного времени со дня появления Иуды среди нас, однако ему уже доверили держать казну общины. Я не знаю, каким образом он смог так расположить к себе, что Иешуа решился на такой шаг. Ведь в нашей помощи нуждалось много людей: больные, для которых мы покупали лекарства, голодные, которым мы добывали еду, нищие, калеки, слабоумные и еще много других несчастных и обездоленных, кому мы помогали в городах, где нам приходилось бывать. От наших денег, а значит и от того, в чьих руках они находились, порой зависела жизнь людей. Но никто и не подумал возразить против назначения Иуды казначеем. Что и говорить, не все хорошо представляли себе, что значит иметь деньги, так как жили натуральным обменом. Они даже радовались, что кто-то другой будет иметь дело с такой малопонятной штукой. Но я, как дочь купца, очень хорошо понимала, какая огромная сила заключена в деньгах и что на самом деле получает Иуда в свои руки. Кроме того, значительная часть денег была пожертвована моим отцом, и мне было совсем не безразлично, что за человек будет ими распоряжаться.
Наши встречи и беседы также значительно изменились. Теперь Иуда полностью завладевал вниманием Иешуа. Какой бы темы мы ни касались, он тут же спешил высказать свое мнение, втягивая Иешуа в спор, что совершенно не оставляло места для других. Иуда не без гордости говорил о том, что учился при храме в Иерусалиме. Мы верили, так как он очень хорошо разбирался в Писании и удачно его цитировал, чтобы подтвердить свою правоту. Иной раз даже Иешуа удивлялся его знаниям и отмечал, что тот знает даже больше, чем он. Но в Иуде при этом не чувствовалось ни набожности, ни благоговения, а лишь ловкость и изворотливость. Он был словно грек-казуист, сегодня доказывающий положение, которое завтра опровергнет в угоду другому. Я слышала, что таким приемам учат теперь при храмах, чтобы проповедники могли убедительнее подтвердить или оспорить все что угодно. Их учили отстаивать удобную истину, удобную для чьих-то карманов. Но я не переставала удивляться тому, что Иешуа ничего не видит.
Другая моя печаль была связана с младшим братом Шимона Андреасом. Совсем маленьким мальчиком он чуть не утонул в озере, после чего рассудок его помутился. Но при всем том он рос тихим и безобидным и, конечно, гораздо более остальных страдал от человеческой злобы и подлости. Иуда очень быстро все понял и тут же извлек из этого выгоду для себя. Он частенько угощал Андреаса то миндалем, то финиками, чтобы заполучить его расположение и потом сделать из него своего раба. Андреас носил Иуде еду с нашего стола, когда тот не был приглашен к нашей совместной трапезе. Если ночью было холодно, Иуда посылал его принести одеяло. Для меня все было ясным: Иуда подчинил Андреаса себе, может быть, даже околдовал, и юноше грозит опасность. Но почему же Иешуа так слеп? А ведь раньше, до того как Иуда появился у нас, Иешуа почитал Андреаса чуть ли не за своего сына или младшего брата. Тем удивительнее было то, что явное Иудино вероломство, казалось, даже умиляло его. Он несколько раз замечал, что такая привязанность чистого сердцем Андреаса говорит лишь об одном — о доброте Иуды.
Я решила наконец, что если остальные не могут заступиться за несчастного Андреаса, то мне самой надо набраться смелости и поговорить с Иешуа. Но сделать это было теперь не просто, так как с некоторых пор Иуда везде сопровождал его. Я отважилась на отчаянный шаг, придя к Иешуа как-то утром и попросив его пойти со мной к озеру.
Когда мы шли к берегу, мне казалось, что Иешуа за что-то сердится на меня. Но он вдруг сказал:
— Как я соскучился по нашим прогулкам.
Что и говорить, он снова завоевал мое сердце.
— Я тоже соскучилась по ним, — призналась я.
Было раннее утро, и поверхность озера была покрыта рыбацкими лодками. Помню, как еще ребенком, в детстве, я любила наблюдать за ними из нашего сада. Мне представлялось, что это не знакомое озеро, а какая-то особенная страна. Там есть свои леса, озера, горы и равнины. С тех пор как к нам пришел Иешуа, мое отношение к озеру изменилось, мне оно не казалось больше таким необъятным и загадочным.
Мы с Иешуа шли у самой кромки воды.
— Я бы не решилась спросить вас, но вы сами просили нас задавать вопросы, — начала я.
— Да.
— Не кажется ли вам, что Иуда может принести нам зло?
— Он что, обидел тебя? — в свою очередь спросил Иешуа.
— Нет, — сказала я, решив, что не стоит упоминать тот случай на берегу.
— Тогда что тебя так беспокоит?
— Я беспокоюсь о вас.
— Ты считаешь, что Иуда в состоянии навязать мне что-то и победить меня?
— Нет.
— Тогда ни о чем не тревожься, Бог принимает всех, даже тех, кто идет к нему со злом. Если Иуда идет к нам с добром, мы примем его и будем учиться у него, если же он посланец зла, значит, мы победим его, ведь за нами добро.
Но слова Иешуа не успокоили меня, а, наоборот, скорее растревожили. Я по-прежнему недоумевала, как может Иешуа мириться с присутствием того, кто, по моему мнению, воплощал собой зло. Мне необходимо поговорить с Иешуа, объяснить ему, выяснить, что он на самом деле думает. Но я внезапно поняла, что Иешуа уже не так близок мне. Он все больше казался мне чужим и отстраненным. Да, отстраненным — мне казалось, что я смотрю на него издалека.
Совсем скоро женщины нашей общины, которые в таких делах сведущи больше, нежели мужчины, узнали, что распространяемые о нас ложные слухи исходили именно от Иуды. Иуда не занимался тем, чем обычно занимались мужчины, не выходил в море, для того чтобы добыть пропитание. Вместо этого он целыми днями слонялся по рынку или сидел в трактирах. И в бесконечных праздных разговорах, которые он завязывал, получала новую силу клевета, распространяемая о нас Арамом, — его ложь о прокаженных. Слухи и доносы следовали за Иешуа, куда бы он ни направлялся, и даже опережали его появление. Бессмысленность всех этих сплетен была очевидна: прокаженным не было нужды сбегать из лепрозория, потому что Иешуа сам посещал больных, и всем об этом было хорошо известно. Но многие люди, к сожалению, склонны доверять лжи досужих разговоров гораздо больше, чем собственным глазам. И хотя действительность опровергала все сплетни, они все же причиняли нам немало вреда. Едва лишь кривотолки начинали стихать, как появлялся Иуда с его недомолвками и дотошными расспросами, тогда слухи снова набирали силу. К ним прибавлялись разные домыслы, в свою очередь обрастающие подробностями — одна невероятнее другой. А тут еще объявлялся какой-нибудь несчастный больной, просочившийся в город сквозь заградительную стражу. Он начинал маячить то тут, то там, спрашивая, где можно увидеть Иешуа. Тогда страхи вспыхивали с новой силой, ведь люди были уверены, что их опасения оправдываются.
Как раз в то время один житель Корацина, заболевший проказой, наотрез отказался отправляться в лепрозорий, уверяя всех, что кудесник Иешуа его обязательно вылечит. Человек тот имел очень плохую репутацию в городе, нередко нарушал закон и доставлял немало хлопот властям. Этим случаем воспользовался некий Маттиас, давний враг Иешуа. Движимый ненавистью, он уговорил городских старейшин, на которых имел значительное влияние, чтобы те вынесли решение об изгнании нас из города, потому что мы якобы угрожаем спокойствию его жителей. И когда однажды утром мы подошли к городским воротам, нас встретила стража с обнаженными мечами, преградившая нам дорогу. Такого с нами раньше никогда не случалось. Даже в недружелюбном Цефее никто не посмел бы встретить нас, обнажив оружие. Во всем произошедшем была, конечно, большая вина Иуды. Но вместо того, чтобы признать свою неправоту и убедиться, насколько пагубна для всех его болтовня, вызывающая опасные толки, Иуда, нисколько не смущаясь, обвинил во всем Иешуа.
— Ради нескольких несчастных, которых якобы вы излечили, мы теряем гораздо большее, — заявил он, повторив едва ли не слово в слово то, что было сказано как-то Арамом в связи с больными в Арбеле.
Я ждала, что наконец-то Иешуа поставит на место Иуду и урезонит его. Но, к нашему удивлению, Иешуа в ответ попросил Иуду сопровождать его при посещении больных, к которым он собирался пойти на следующий день. Надо сказать, что редко кто среди нас удостаивался такой чести. Мне несколько раз выпадала такая радость, и я чувствовала себя безмерно счастливой. Легко догадаться, каково было мое удивление и возмущение, когда я узнала, что Иешуа обратился с таким почетным предложением не к кому-нибудь, а к этому зловредному гаду. И вот на следующий день мы с Шимоном поджидали Иешуа у городских ворот, как обычно, собираясь идти в колонию. Иуда появился вместе с Иешуа. Меня опять это сильно задело. Еще больше меня возмутило то, что на обратном пути Иуда принялся на все лады расхваливать Иешуа и его работу, он так и сказал — «работу». Я считала, что тот, кто долгое время вообще не понимал ничего в том, чем занимается учитель, должен бы держаться скромнее.
К моему огорчению, после нашего посещения колонии Арбель Иуда и Иешуа стали очень часто вести доверительные беседы на берегу озера. Иуда пользовался теперь таким расположением и доверием, какое редко выпадало кому-либо из нас. Мне тяжело было наблюдать множество дружеских жестов, которые проявлялись в отношении к Иуде: открытую улыбку, похлопывание по плечу. Иуда все больше завоевывал расположение Иешуа, причем остальные были оттеснены им на второй план. Я ждала, что такое положение покажется многим обидным. Но опять оказалась не права. Очень скоро и очень ловко Иуда сумел расположить к себе многих из наших. Поначалу среди людей, принявших его, были наивные и простые души, такие как несчастный Андреас или юный Иоанан. Но затем к нему потянулись и Фома, и Тадейос, что тоже можно было объяснить, так как они были людьми мягкого нрава. В конце концов даже суровый Филипп, человек острого ума, всегда имеющий собственное суждение, даже он стал склоняться на сторону Иуды. И только женщины по-прежнему относились к Иуде настороженно. Он чувствовал это и не упускал возможности всячески унизить нас. В конечном итоге в ход пошли старые доводы о недопустимости присутствия женщин в мужском кругу.
Расстроенная и встревоженная, я обратилась к отцу.
— Он хочет нас уничтожить, — пожаловалась я, перечисляя все его коварные приемы.
Но отец на этот раз не слишком внимательно прислушивался к моим словам. Еще свежи были воспоминания о неловкости, которую он испытал, послушав меня при встрече Иешуа из Сура. Он ответил мне настолько правильно, насколько и банально:
— Мы не можем судить о людях так поверхностно. Тебе просто не нравится его манера держаться.
И потом попросил меня не высказывать свое неудовольствие ни Иешуа, ни кому-либо еще, так как, по всей видимости, виной всему было мое предвзятое отношение к Иуде.
Он говорил так убедительно, что, наверное, я через некоторое время согласилась бы, что все мое беспокойство лишь плод растревоженного воображения. Но вдруг однажды ко мне подошел Шимон с невероятной новостью: до него дошли слухи из Киннерета о том, что Иуда заключил союз с нашим врагом Арамом. Значит, мои подозрения не были такими уж беспочвенными. Иуда действительно пытается уничтожить нас. Я решила, что ни за что не допущу распада общины и, не сказав никому ни слова, отправилась к Араму.
Я пригрозила ему, что, если он только вздумает вступить в заговор с Иудой, я публично обвиню его в предательстве. Арам принялся клясться страшными клятвами, что у него и в мыслях не было ничего подобного, — он видел, что я не шучу.
С тех пор я твердо решила, что не успокоюсь, пока не найду способ избавить нас от Иуды. Такое решение и привело меня к шагу, который обернулся серьезными неприятностями для всех нас, кроме того я вынуждена была пойти против Писания и против учения самого Иешуа.
Я только раз, в детстве, была в городе, где жили родители моей матери. Отец тогда подумывал о разводе, так как мать упорно не желала принять веру отца. Именно в этом городе я столкнулась с миром язычества. Марту и Амру, родители моей матери, исповедовали культ Ашера и Бала. Со своими дедом и бабкой я пробыла совсем недолго, так как отец, тяжело переживавший разлуку с дочерьми, вскоре забрал нас домой. Но в память надолго врезалась та, другая жизнь, которую мне удалось подсмотреть. Перво-наперво это горы. Я никогда раньше не жила в горах. Удивительное чувство посещало меня: я как будто была заперта в клетке. Куда ни посмотришь, всюду взгляд наталкивался либо на возвышающиеся тут и там острые пики, либо на густые заросли деревьев или кустарника. Дома выглядели странно, они напоминали пещеры, выдолбленные в каменных склонах. Воздух был пропитан запахами жженой кости и крови от жертвенников, что было совсем не похоже на привычные запахи дома и очага. То был едкий запах, от которого к горлу подступала тошнота.
Я помню человека, выполняющего роль языческого священника, шамана. Каждое утро на виду у всего поселения он забивал животное на жертвеннике. Часто я слышала, как он бормотал что-то бессвязное — все были уверены, что так он разговаривает со своими богами. Кроме того постоянно с ним случались страшные припадки, во время которых тело его тряслось так, как будто им владела неведомая сила. Меня такие припадки пугали до смерти. Но многие жители охотно сбегались посмотреть на его неистовства и даже присоединялись к нему в безумной пляске.
Я сама была свидетелем одного происшествия. Как-то раз на семью местных жителей напал леопард, он утащил детей и сожрал их, о чем догадались, найдя обглоданные останки. Шаман был уверен, леопард — это злой дух, который мстит за что-то местным жителям. Он велел собрать фекалии леопарда и принести ему. Когда люди сделали то, что он просил, шаман добавил туда кровь с жертвенника и еще много чего другого, включая яд и жало скорпиона. Три дня спустя мертвый леопард был найден в лесу неподалеку от поселения. Помощники шамана принесли тело зверя в деревню и выставили на всеобщее обозрение — на нем не было ни следов ножа, ни других ран. Все поняли, что леопарда убили чары шамана. Я очень хорошо запомнила все случившееся тогда, и вот теперь картины из моего детства стали всплывать у меня в памяти. Они были похожи на какое-то наваждение. Теперь еще засветло я отправлялась в Капер Наум, сказав отцу, что меня просят помочь готовить еду для наших собраний. На самом деле, придя в город, я пряталась возле уборной, стоящей около входа на пристань. И вот наконец однажды я увидела Иуду, выходящего из отхожего места. После того как он ушел, я, содрогаясь от омерзения, с трудом подавляя тошноту, принялась искать его фекалии. Среди кучи испражнений каким-то для себя неведомым образом я нашла то, что искала. Завернув это в листья, я спрятала сверток на берегу, а после, вернувшись домой, перепрятала на заднем дворе.
Неподалеку от селения Бет Майон, в горах, жил язычник по имени Симон Хананит. Он торговал всякими снадобьями и амулетами с заговорами. Местные евреи вполне терпимо относились к его присутствию, так как он был совершенно безобидным. Многие частенько обращались к нему со своими нуждами, в основном за снадобьями. Он жил в простой халупе, построенной из веток и глины и напоминающей жилища нищих. О занятиях хозяина еще с дороги извещал смрад, исходящий от хижины. Так пахло в местах, откуда родом была моя мать: паленой звериной кожей и застарелой кровью. За домом Симон разбил небольшой огород, где выращивал кое-что для своего пропитания, но большей частью это были травы для снадобий, которые он обменивал на нужные ему вещи. Кроме того он ловил мелких зверьков, водившихся в ближайших зарослях. Он жил жизнью наших далеких предков и мало чем отличался от животных, на которых охотился.
Я пришла к нему рано утром, платок я предусмотрительно повязала так, чтобы он не смог разглядеть моего лица. Симон в это время работал у себя на огороде. Вид его меня смутил: я увидела растрепанное существо, в глазах которого читалось безумие. Он держался напряженно, как будто бы все время ждал момента, чтобы убежать и спрятаться, наверное понимая, какое впечатление производит на людей. Я не знала, как объяснить, что я, собственно, хочу от него. Но каким-то образом он сам обо всем догадался. Он предупредил, что если я хочу убить кого-нибудь, то здесь он ничем не поможет, так как не использует свои заговоры в таких целях. Слушая его, я вдруг поняла, какое темное дело затеяла, и поспешила успокоить Симона, сказав, что никого не хочу убивать. Ведь это было против и моего собственного Закона. Я лишь хочу, чтобы кое-кто просто исчез.
Я передала ему то, что мне удалось раздобыть, а также протянула две драхмы, которые позаимствовала из отцовского кошелька. Он махнул мне, предлагая войти в дом, затем также жестом указал мне не то на стол, не то на алтарь в его халупе, куда я должна была положить сверток. После он внимательно изучил то, что находилось внутри. Я огляделась. В доме не было окон, а были лишь дверь и отверстие в конусообразном потолке. Стены лачуги были покрыты копотью. Смрад стоял невыносимый. На столе и на полу были расставлены глиняные фигурки, как я догадалась, — идолы, которым поклонялся Симон. При виде их мне сделалось совсем плохо. То, что я находилась в таком месте, моей верой признавалось за тяжкий грех. Голос Симона вывел меня из оцепенения. Он сказал, что берется помочь мне. Но дурнота все больше и больше давала о себе знать, и, пробормотав что-то о срочных делах, я поспешила выйти на воздух. В качестве оплаты за свою работу он взял только одну драхму, что меня немало удивило, так как я считала его очень корыстным.
Ни одной душе я не рассказала о том, что я предприняла. Но уже через несколько дней обнаружилось, что мое посещение Симона возымело действие. Сначала мы узнали, что Иуда перебрался от Шимона в дом Якоба и Иоанана, а вскоре и совсем исчез из города. Но все перемены были настолько неожиданны и внесли в наш круг так много волнений и переживаний, что то, что поначалу казалось мне добрым знаком, совсем скоро обратилось в свою противоположность. Уход Иуды от Шимона был настолько поспешен, что тот почувствовал себя глубоко уязвленным — чести хозяина дома было нанесено нешуточное оскорбление. Шимон поспешил обвинить во всем Якоба, и отношения их настолько испортились, что несколько дней держались на волоске от открытой вражды. Потом выяснилось, что Иуду пригласил Иоанан, по поводу чего все страшно возмущались: какое он имел право приглашать кого-либо в дом, где не был хозяином.
То, что Иоанан стал водить дружбу с Иудой, говорило о его крепнущем авторитете и влиянии. Такое влияние день ото дня становилось все опаснее. Пока, наконец, проснувшись однажды утром, мы не обнаружили, что Иоанан пропал. Он сбежал вместе с Иудой. Никто из наших не ожидал ухода ни первого, ни второго. Все были в полном недоумении. Только мне было совершенно ясно: таким образом подействовало колдовство Хананита. Но как зло не может привести к добру, так и исчезновение Иуды грозило обернуться новыми бедами. Иоанан был совсем юным, почти ребенком, с открытой и чистой душой. Меня несколько удивило, что, сбежав, Иуда не прихватил с собой деньги общины. Кошелек был оставлен в доме Якоба, но никто не мог знать, как сильно при этом убыла казна.
Когда Иешуа узнал о случившемся, он был потрясен до глубины души. Я никогда не видела его настолько подавленным. К тому же Забди, отец Иоанана, взбешенный, прибежал в дом Шимона, осыпая его и всех нас проклятьями и обвиняя в том, что развратили его сына. Иешуа винил себя за то, что из-за него Шимону пришлось терпеть оскорбления. И как раз в это время кто-то из двенадцати не нашел ничего лучшего, как упрекнуть Иешуа:
— Ведь это ты привел к нам Иуду.
— И, значит, я не имею права учить вас. Ведь тот, кто понимал меня, ушел, а вы не понимали, но остались.
Якоб был удивлен и сказал:
— Мы всегда с тобой и верим тебе, мы, а не Иуда. И теперь я тоже с тобой, когда пропал мой брат.
— Ты обвиняешь меня в том, что твой брат пропал?
— Я сожалею о нем и о его слабости.
Не могу передать, какой ужас охватил меня, так как я понимала, что во всех наших бедах виновата я одна, а вернее — мой сговор с Хананитом.
Едва все разошлись, я бросилась в Бет Майон, моля небеса, чтобы то, что сделано, возможно было исправить. Прибежав к Симону, я увидела, что он сильно болен и лежит в бреду в своей грязной, вонючей халупе. Он был близок к тому, чтобы испустить последний вздох. Меня охватило отчаяние. На мгновенье у меня мелькнула мысль, а не бросить ли его здесь, чтобы природа довершила свое дело, и, таким образом, освободиться от его чар. Но почти сразу же я осознала и другое, что зло не может быть побеждено злом. Ведь я сама во многом виновата, и, может, его теперешняя болезнь — результат зла, которое причинила я, подтолкнув его к колдовству. Как же ему помочь? Я набрала воды и умыла его, накормила остатками хлеба, которые отыскались в его доме. Затем я бросилась обратно в Капер Наум, чтобы как можно скорее привести Иешуа. Он наверняка поможет несчастному Симону. Я очень спешила и ни разу не остановилась для отдыха в полуденную жару.
Готовая признаться Иешуа во всем и умолять о прощении, вверив себя его милости, я переступила порог. Но Иешуа ни о чем меня не спросил. Прекрасно зная, что Хананит был за человек, он нисколько не удивился, что я имела с ним дело. Он не мешкая отправился вместе со мной, не задав по дороге ни единого вопроса. От Капер Наума до Бет Майона можно было добраться довольно скоро, еще засветло, но нам пришлось воспользоваться обходными путями, так как с некоторых пор Иешуа не мог спокойно выйти из дома. Его тут же окружала толпа жаждущих встречи с ним. Мы шли молча. Изредка перебрасываясь малозначительными фразами. Я не смела и словом обмолвиться о том, что произошло со мной на самом деле. Иешуа явно пребывал все в том же расположении духа, в какое повергли его последние события.
Придя к Симону, Иешуа тотчас же приступил к лечению. Он сбивал жар, заворачивая Симона во влажное тряпье, затем отправился к нему в огород, где набрал трав и приготовил из них отвар. Он делал все очень быстро, точно рассчитывая каждое движение. Казалось, он не обращал ни малейшего внимания ни на грязь в жилище, ни на свертки в тряпицах и листьях, сваленные в углах хижины. Среди свертков я скоро узнала тот, что принесла сама.
Через некоторое время Иешуа попросил меня отправиться в селение и спросить еды в домах, где о нас знали. Люди, к которым я заходила, услышав о том, что Иешуа находится здесь, тут же стали просить меня отвести их к нему. Но когда я подошла к хижине Хананита, они не решились зайти вместе со мной и стали ждать поодаль.
Иешуа появился на пороге хижины и, окинув взглядом теснящихся невдалеке людей, сказал:
— Ваша вера, должно быть, очень слаба, раз одно пребывание в этом месте смущает вас.
И вдруг на пороге вслед за Иешуа возник сам Симон. Я стояла в изумлении, так как только что видела его метавшимся в бреду.
— Он вылечил его! — громко воскликнула я.
У меня мелькнула мысль, что вот теперь-то, без сомнения, мой проступок раскроется перед всеми. Однако Симон скользнул по мне взглядом, говорящим, что он совсем не помнит меня. Затем он быстро скрылся.
Я также зашла в хижину и занялась приготовлением пищи. Симон лег в постель и очень скоро заснул. Я предложила Иешуа отправиться на ночлег в Мигдаль к отцу, это было совсем близко, и Иешуа согласился. Мы оставили Симона под присмотром одного из знакомых Иешуа, который жил в Бет Майоне. Все было спокойно, и я подумала, что о моем проступке так никто и не узнает. Однако уже на следующее утро Симон появился у дома моего отца. Он почти полностью выздоровел и спешил догнать нас и отблагодарить. Когда Иешуа вышел к нему, тот начал рассыпаться в благодарности, припомнив все существующие способы изъявления признательности. Он призвал своих богов излить на нас всяческие милости. И обещал с этих самых пор служить Иешуа не за страх, а за совесть. В конце концов он бросился к Иешуа в ноги.
— Встань, — сказал Иешуа.
Но Симон не двинулся, распростершись в пыли.
— Осторожно, он язычник, — сказал отец, — как бы не вышло чего плохого.
— А разве ваша жена не язычница, — возразил Иешуа, — но она не только не причинила мне никакого зла, но всегда относилась ко мне с большим уважением.
Отец потупил глаза и замолчал. Мне же было ясно, что хотел сказать отец. Он опасался, что Симон, который открыто занимался магией, призвав на Иешуа благословение его богов, мог тем самым причинить неприятности Иешуа. Занятия Симона отнюдь не благословлялись Господом.
Теперь Симон не отходил от Иешуа ни на шаг. Иешуа взял его с собой в Капер Наум, где Хананита должны были увидеть двенадцать избранных. Встречающиеся по дороге люди, знавшие и Иешуа, и Симона, не могли скрыть своего удивления. Странно было видеть Иешуа в такой компании. Когда мы прибыли в Капер Наум и встретились с двенадцатью, Иешуа, знакомя с ними Симона, сказал:
— Вот человек, который обещал идти со мною до конца за то, что я всего лишь вылечил его от лихорадки. А люди, мне близкие, покидают меня, хотя я открываю им вечность.
На что Якоб сказал:
— Мы с тобой.
Смягчившись, Иешуа произнес:
— Примите его к себе, он показал глубокую веру.
Мы несколько смутились. Что имел в виду Иешуа? Если он говорил о тех, кто был наиболее близок к нему, о двенадцати, то как они могут принять его, колдуна и язычника. Но никто тогда не решился подступиться к Иешуа с расспросами.
Нечего было и говорить, я была ни жива ни мертва, ожидая, что вот-вот Симон раскроет мой грех перед всеми. Я понимала, что теперь-то уж он наверняка вспомнил меня. Но он ничего не говорил и, наоборот, держался со мной очень робко. Как будто бы это он должен был бояться меня, а не я его. Так прошло несколько дней. Казалось, дела наши пошли на поправку. Иешуа не скрывал радости в связи с обращением Симона. Ему предложили разместиться в доме Шимона на месте Иуды.
Затем произошло еще одно приятное событие — к нам вернулся Иоанан, полный раскаяния. Он объяснял, что просто хотел посмотреть Сифорис. Он не сказал ничего дурного об Иуде, не осудив его бегство от нас, но и не стал его оправдывать. Все поняли, что хоть Иуда и сбил парня с толку, но все же тот сумел освободиться из-под его влияния. Иешуа поспешил простить Иоанана, сказав, что тот наверняка все понял и знает, что поступил дурно. Отец Иоанана тоже был рад простить сына. Слухи о случившемся еще не успели расползтись по городу, и никто и не думал делать отцу какие-либо грязные намеки. Казалось, что приход Симона сопровождался одними добрыми знамениями. Вернулся Иоанан, и в то же время мы избавились от Иуды. Но я не могла справиться с тревогой, охватывавшей меня в присутствии Симона.
С тем я и отправилась однажды к Иешуа. Охваченная дрожью из-за того, что впервые решилась на столь дерзкий шаг, я постучалась в дверь дома, где он остановился.
— Я хочу сказать вам, учитель, — начала я, — что ваши враги будут рады обвинить вас в сношениях с колдунами, ведь один из них уже появился среди нас.
Тон ответа Иешуа меня совершенно обескуражил, никогда раньше он не говорил со мной так.
— Остерегись, женщина, не обвиняй того, кто был свидетелем твоего падения.
Меня охватил стыд, я поняла, что Иешуа все известно. Я расплакалась и призналась Иешуа во всем.
— Господин мой, я виновата перед вами и перед Богом Единым, и нет мне прощения.
Иешуа взял меня за руки, поднял с колен и сказал:
— Успокойся, ты не совершила ничего такого, чего нельзя простить.
И вдруг словно невидимые путы спали с меня, словно все то зло, которое последнее время отравляло меня и мои мысли, отошло от меня вместе с пролитыми слезами. Я поняла внезапно, глубоко и отчетливо, что значит быть прощенной. Я поняла еще и то, как может зло одурманить нас, наш слух, наши глаза, наши мысли, и тогда самые простые вещи перестают быть очевидными, светлое кажется темным, доброта — лукавством. Теперь все случившееся со мной казалось мраком, в котором я пребывала как больной в бреду. Но мне теперь стало ясно, что, когда зло переполняло меня, охватив своим мраком, даже тогда луч надежды на прощение продолжал светить мне.
— Я просто очень испугалась за нас, — всхлипывала я.
— Это моя вина, — сказал Иешуа, — я слишком приблизил Иуду.
Он обнял меня и стал баюкать, как ребенка. Он никогда за все время, что прожил среди нас, не делал ничего подобного. А мое сердце стремилось в это время к нему. И потом, много дней спустя я все еще ощущала на своих плечах теплоту его ладоней, а значит, могла снова и снова почувствовать тепло прощения.
После всего произошедшего у меня зародилось чувство, словно я проделала очень долгий путь, полный трудностей и отчаяния, и вдруг неожиданно для себя достигла вершины, к которой стремилась. Передо мной открылся удивительный мир, где все стало ясным. Понятны стали теперь и слова Шимона о том, что Иуда — это наше испытание. Стало очевидным, как милостив Господь, даровавший через Иуду прощение и мне, и Симону Хананиту, который иначе не имел бы другой возможности прийти к Богу.
Я призналась Иешуа и в том, что угрожала Араму. Иешуа поспешил позвать к себе Арама, чтобы успокоить его и пообещать, что никто и не думает его выдавать. Но едва только Арам увидел Иешуа, а Иешуа не успел и рта раскрыть, как Арам разразился признаниями и сожалениями, проклиная тот день, когда он решил оставить Иешуа. По его словам, с тех пор он забыл, что такое покой, он терпел нужду и боялся ареста.
Я еще раз вспомнила слова Иешуа о том, что стоит лишь попросить о милости, и ты будешь прощен.
Спустя какое-то время Иешуа попросил нас найти ему жилье — он не имел дома с тех пор, как ушел из семьи и скитался, а также он думал начать работать где-нибудь.
Я и представить себе не могла, что в конце концов все разрешится столь благополучно. Ведь даже Арам раскаялся и вернулся к нам. Однако я стала замечать, что нашим, и особенно двенадцати избранным, совершенно непонятно происходящее. Конечно, ведь они не знали таких тяжких искушений, которые выпали мне, благодаря молчанию Иешуа, они ни о чем таком не догадывались. Они потихоньку сетовали друг другу, что вот теперь опять придется терпеть присутствие Арама, все, конечно же, ради его брата Фомы. Так же долго не могли смириться с присутствием язычника Симона Хананита, которого большинство считало ниже себя. Как-то они в тайне от Иешуа пришли к Симону и поставили ему условие пройти обряд обрезания. Иначе, грозились, что не примут его к себе. Симон смертельно перепугался и спросил лишь, нет ли какого-нибудь другого способа доказать свою преданность Господу. На что ему сурово ответили, что это единственный путь и вряд ли он вообще когда-либо сможет понять, что такое быть настоящим евреем, исповедующим Бога Единого.
После чего они пошли к Иешуа и сказали, что не примут Симона, до тех пор пока тот будет сопротивляться обрезанию. Иешуа по их речам понял, как глубоко они презирают Симона, и страшно рассердился.
— Вы все время печетесь о внешнем, но вам дела нет до сути.
Якоб возразил:
— Закон учит нас, что истинной вере нужно внешнее знамение.
— Скажи мне, — сказал Иешуа, — кого примет Господь как истинно верующего в него: того, кто проявляет веру внешне, как малое дитя, не понимая, что он делает и зачем, или того, кто сознательно принимает веру как зрелый муж?
Никто не знал, что ответить на его слова. Наконец Шимон, больше всех обеспокоенный появлением язычника, сказал:
— Но без обрезания нет и Завета Бога. Без обрезания мы не евреи.
— Иногда нужно быть больше, чем евреем, — ответил Иешуа.
Видя, что Иешуа недоволен, никто не стал больше ни на чем настаивать. Зато потом среди нас разгорелись жаркие споры. Я хотела встать на защиту Симона, но побоялась, что знаю Закон недостаточно глубоко и не смогу уверенно ссылаться на него. К тому же не думаю, что мужчины прислушались бы к мнению женщины в таком вопросе.
Филипп сказал о Симоне:
— Он как ребенок, и ум его как у ребенка. Сможет ли он понять, о чем говорит нам учитель?
Но Шимон возразил Филиппу.
— А разве мы не были детьми, когда учитель пришел к нам, но теперь мы понимаем его.
На самом же деле мы стали свидетелями того, как ревностно Симон шел по пути правоверного еврея, отбросив все, что связывало его с прежней жизнью. Он вернулся в свой дом и разбил там всех идолов. А потом решил сжечь их вместе с халупой. Деньги, которые он выручил от продажи своих снадобий, все до единой монеты он отдал в общую казну. С двенадцатью, которые по-прежнему относились к нему с подозрением, он держался очень открыто и дружелюбно. Филипп был прав, Симон был прост и невинен как дитя. Но именно будучи как дитя он обладал тем, чему Иешуа так хотел научить нас, — любви.
Прошло немного времени, и я заметила: вопрос об обрезании стал терять свою остроту. Слишком много других забот появилось у общины с появлениям Симона в нашем кругу, причем касались они не столько Симона, сколько нас самих. Слишком многому приходилось Иешуа учить нас на примере Симона Хананита. Но последовавшее за всем этим событие было, пожалуй, самым неожиданным. Я имею в виду возвращение Иуды. Он появился так же внезапно, как и исчез, почти ничего не объяснив. Он сказал лишь, что был в Кесарии во время происходивших там волнений. Однако всем было известно, что с тех пор прошло довольно много времени. Никто не ожидал, что Иуда посмеет вернуться — нас это поразило. Мы считали унизительным для себя обращаться к нему с какими бы то ни было вопросами и ждали, что на все это скажет Иешуа. Иешуа явно держался с ним очень сдержанно, но между тем не стал возражать против его присутствия.
— Надеюсь, вы вернулись, чтобы стать одним из нас, а не для того, чтобы сеять раздоры, — только и сказал ему Иешуа.
Иуда был явно удивлен, так как, по-видимому, приготовился к долгому спору.
По возвращении Иуда не был приближен к Иешуа настолько, насколько он был приближен к нему до ухода. Однако заметно было, что Иешуа сильно переживает и мучается, заново находя для каждого его место. В Иуде же начала проявляться и до того не очень скрываемая склонность к раболепству. Узнав о том, что Иешуа рад мирному разрешению конфликта в Кесарии, Иуда теперь лез из кожи вон, расписывая свое участие в событиях. Он не забывал при этом упомянуть, насколько глубже он стал теперь понимать то, чему учил Иешуа. Но как бы Иуда ни убеждал всех, что многое теперь было для него открыто, все же незаметно было, чтобы он выделялся среди остальных каким-либо особым пониманием. Многие из тех, кто не рассуждал об особых озарениях, разумел гораздо больше.
Мы понимали: что бы там ни говорил Иуда, но на деле он совсем не изменился. Так, например, он сразу спровоцировал разлад в общине. С первых же дней он невзлюбил Симона Хананита. Без сомнения, причиной тому была боязнь Иуды из-за него потерять свое место среди двенадцати. Прознав, что многие были против принятия Симона, Иуда постарался извлечь из этих споров как можно больше выгоды для себя.
— Вам стоит опасаться гнева толпы, — сказал он однажды Иешуа, имея в виду, что люди, узнав о язычнике, который к тому же слывет колдуном, могут побить Иешуа камнями.
— Ведь всем известно, что Симон занимался магией. То, что он язычник и не хочет жить как еврей, приняв обрезание, всех раздражает, ведь большинство слушающих вас очень далеки от понимания того, что вы говорите о человеке внешнем и внутреннем, — донимал Иуда Иешуа.
Остальные двенадцать помалкивали. Но ко многим в души стал закрадываться страх: а что, если Иуда говорит правду, и жизнь Иешуа в опасности? Позже, когда мы находились в Ахабре под Цефеей, кто-то из заклятых врагов Иешуа не преминул воспользоваться случаем и стал настраивать жителей против него.
— Правда ли, что ты в своих проповедях отвергаешь обрезание? — спросили у него.
Иешуа понимал, кто стоит за такими вопросами, и ответил, что когда-нибудь настанет день Суда, и тогда придет конец всему, в том числе и обрезанию.
Никто не знал, что ответить на это, но сдаваться не хотелось.
— Обрезание необходимо, ибо Господь должен узнать тех, кто был верен его Завету.
Иешуа, похоже, начал терять терпение:
— Вы считаете, что даже в Царствии своем Господь будет нуждаться в каких-либо знаках? Разве он не читает наши сердца как открытую книгу? Он знает о нас больше, чем любой знак мог бы сказать о нас. Обрезание было дано, чтобы укрепить народ в вере. Если бы вера была сильна, то не нужно было бы обрезания.
Услышав такое, противники Иешуа разъярились:
— Вы слышите, он оскорбляет наших праотцев и самого праведного Авраама. Он должен быть наказан.
Толпа взволновалась. Кто-то из середины толпы начал бросать в Иешуа камни. Но вопреки ожиданиям Иешуа не бросился бежать. Он остался на месте, держась спокойно и твердо. Ярость подстрекателей, натолкнувшись на отпор, разом утихла.
Шимона такие события крайне встревожили. Он позвал Симона, чтобы убедить его, что из-за его упорства жизнь учителя подвергается серьезной опасности и что Симону стоит задуматься об этом. Шимон настаивал на том, чтобы Хананит принял обрезание, заключив тем самым завет с Богом народа еврейского. Тогда и у тех, кто ненавидит нас, и у тех, кто любит нас и страдает за это от гонений, не будет повода ни для нападок, ни для неприятностей. Раздумывая, как бы все устроить, Шимон не решился обратиться с таким деликатным вопросом к учителям в Капер Науме. Он знал одного священника в Тверии и собирался обратиться к нему. Симон же продолжал упираться, как только мог, боясь страшного проклятия, которое падет на его голову в наказание. В конце концов все решили, что успокоить его смогу только я, так как именно я присутствовала при счастливом исцелении Хананита. Меня попросили сопровождать его и уговаривать его в пути, но я вовсе не была уверена, что смогу вселить в него мужество.
Вот так мне выпал случай побывать в Тверии. Я видела этот город в детстве, встающим из-за гряды холмов, помнила очертания его стен, возникающих как будто бы из воздуха, вдалеке от Мигдаля. Но никогда еще мне не приходилось проходить через его ворота. Шимон и Симон приехали за мной на лодке, но в Тверию мы решили идти пешком, чтобы не платить лишних денег за причал, к тому же лодку нашу могли сломать или попросту украсть — там такое случалось нередко. Шимон приказал мне закрыть лицо платком и не поднимать глаз, так что все мои впечатления о городе складывались из звуков — шарканья ног, шума повозок, и из цвета — белый камень мостовых слепил мне глаза, что было так не похоже на черноту улиц нашего города. У меня было тяжело на сердце, во-первых, потому, что это был город Ирода, стоявший на костях невинных людей, во-вторых, мы шли против воли Иешуа, ведь мы ему ничего не сказали. Но мне приходилось смиряться: я, как и все, прежде всего боялась за жизнь Иешуа.
Симон за все время, с тех пор как мы пришли в город, не проронил ни слова. Он был гораздо больше меня напуган городским шумом и суетой и напоминал зверя, которого привезли из лесной глуши. Мы старались поспеть за Шимоном, который вел нас довольно уверенно в направлении еврейских кварталов. Мы миновали дворец, окруженный плотным кольцом стражи. Перед дворцом располагалась огромная ровная площадь. Со стороны дворца открывался вид на озеро, столь мне знакомое. Я не раз у себя дома любовалась им по утрам, стоя на береговом выступе. Но здесь оно выглядело странно, я бы даже сказала, зловеще, в обрамлении чужого города, с такими чужими городскими статуями, колоннадами, а иногда и изображениями идолов.
Мы подошли наконец к молельному дому. Строение было почти такого же размера, как и молельня в Капер Науме, с небольшим порталом, выходящим на улицу, где располагались лавки местных купцов. Но если пройти во двор, вымощенный белым камнем, то перед глазами появлялось здание побольше. Как нам сказали, в нем жил Левит, который построил городскую молельню. Вход в лом Левита сторожили два каменных изваяния, изображающие животных. Мне показалось, что это были львы — звери мне знакомые, а, впрочем, может быть и медведи, которых я никогда в жизни не видела. Странно было видеть такие изображения у порога дома еврея, тем более священника. Дверь распахнулась, и в проеме появился слуга; я заметила, что пол в холле дома был отделан цветным камнем, из которого были сложены какие-то картины.
Смуглый слуга заговорил с сильным иудейским акцентом. Он спросил нас, чего мы хотим. Услышав, кто мы такие и откуда, он немедленно сделал нам выговор за то, что мы посмели появиться у главного входа.
Нам пришлось обойти дом и пройти через двор для слуг, где стоял тяжелый запах помойки. Мы потратили много времени, стараясь узнать у снующих мимо слуг, к кому нам следует обратиться, пока наконец к нам не вышел мальчик, помощник священника. Слуга был гораздо моложе меня, он сказал, что поможет нам за определенную плату, которая, тем не менее, составляла пять динариев. Шимон, наблюдая все, что происходило в этом доме, оценив унизительность обращения, готов был уже отказаться от задуманного. Но неожиданно Симон дал решительный толчок делу. Он стал живо торговаться о цене со слугой, давая таким образом понять, что готов принести эту жертву ради безопасности учителя.
Мы попросили, чтобы Симону дали вина, но нам сказали, что вино, подающееся в этом доме, не про нашу честь. Пришлось идти на улицу и купить в лавке вино, которое Симон выпил, не разбавляя. Затем слуга повел Шимона и Симона во внутренние покои, куда мне, как женщине, доступ был закрыт. Из глубины дома до меня доносились стоны Симона. Наконец Симон вышел из дома, туника его была запачкана кровью, он еле держался на ногах, из-за операции и опьянения, и Шимону пришлось буквально тащить его на себе. Сгущались сумерки, приближалась ночь. Нам следовало бы найти какую-нибудь недорогую гостиницу и переночевать в ней — Симон был очень слаб и нуждался в отдыхе. Но бродить в темноте по чужому городу было весьма опасно, к тому же денег у нас оставалось слишком мало. И я не знала, что скажу отцу, если не вернусь домой на ночь, он ведь ничего не знал о нашем деле.
Было уже совсем темно, когда мы пришли в Мигдаль. У Симона начался сильный жар, кровотечение не прекращалось всю дорогу до Мигдаля. Мы с Шимоном исхитрялись, как могли, чтобы доставить его в город. Какую-то часть пути Шимон тащил его у себя на закорках, прикрыв сверху накидкой, потом мы вдвоем несли его, взявши за руки и за ноги. Устроив Симона в лодке Шимона, мы сказали моему отцу, что Симон заболел и мне надо помочь перевезти его как можно скорее в Капер Наум. Больше мы ничего объяснить не могли. Но было понятно: Симона надо срочно, чего бы это нам ни стоило, везти к Иешуа. У бедняги начался бред, и жизнь его была в опасности. Дул сильный встречный ветер, и мне пришлось помогать Шимону грести. Ветер затих далеко за полночь. Когда мы добрались до Капер Наума, Иешуа уже спал.
Пришлось разбудить его; он, конечно, был очень рассержен на нас за своеволие. Однако, не став тратить время, тут же занялся Симоном. Наложив повязку как следует и остановив кровотечение, он велел приготовить питье из меда и лепестков дикой розы, что очень хорошо восстанавливало силы. Остаток ночи мы занимались Симоном, и к утру стало ясно, что опасность миновала. Настал час, когда мы собрались к утренней трапезе, и тут Иешуа не посчитал нужным сдерживаться.
— Если самые близкие мне люди ведут себя как последние дураки, чего можно ждать от остальных, — бушевал он.
Иешуа был рассержен не столько из-за того, что мы, нарушив его запрет, проявили глупое своеволие, сколько из-за того, что обряд, который должен совершаться открыто, по доброй воле и торжественно, был совершен тайно, под принуждением, как нечто постыдное. Хотя многие из нас были готовы объяснить Иешуа, что мы были напуганы разговорами Иуды о поджидающей Иешуа опасности, Шимон не дал нам этого сделать, сказав, что сам принял такое решение.
Признание Шимона повергло нас в недоумение, но на этом разговор был закончен. Иуда снова стал причиной моих неприятностей, и я была очень этим раздражена. «Когда же он прекратит свои козни, когда я перестану реагировать на них?», — задавала я вопрос сама себе. Но на этот раз и другие также были возмущены Иудой и стояли на моей стороне. Так Якоб, зная, в каком состоянии я нахожусь, подошел ко мне как-то и сказал:
— Мы должны найти повод выставить его отсюда.
Я понимала, что Якоб беспокоится о младшем брате, который снова мог попасть под влияние Иуды, а у их отца не было серьезного повода не принять его снова в дом.
Наученная горьким опытом, я не стала ничего предлагать, а сказала, что необходимо спросить Иешуа. Якоб, смешавшись, сказал, что надо выждать время для подходящего момента и нужных слов. А между тем Иуда продолжал сеять разлад. Где бы Иешуа ни проповедовал, если там же был Иуда, он всегда вел себя так, что народ начинал возмущаться. Было ясно, что таким путем Иуда отыгрывался за то, что Иешуа последнее время держался с ним сдержанно. Иуда не уставал также делать выговоры нам. Например, он ругал нас за то, что мы с наступлением субботы отправлялись в Капер Наум для собраний и совместных молитв. Иуда уверял нас, что так мы наносим вред Иешуа, которого осуждают за то, что он требует к себе особого отношения, ведь по Писанию надо совершать субботнюю молитву дома. Но самого Иуду редко кто видел молящимся, он не уединялся для молитвы и не молился вместе с нами, считая это, вероятно, унизительным для себя.
После своего нежданного возвращения Иуда вел себя куда более странно, чем раньше. Теперь он часто посещал Тверию, никто не знал зачем. Вернувшись, он явно бывал чем-то взволнован или напуган — так ведут себя люди, совершившие преступление. Я не знала, что и подумать, может быть, он наемный убийца, или вор, или шпион Ирода? А может быть, он обделывает какие-то свои грязные делишки, используя Иешуа как прикрытие. Мне хотелось высказать мои подозрения, но я не смела, чувствуя за собой вину за прежние свои проступки. Я молилась только об одном, чтобы Иуда как-нибудь сам выдал себя, избавив нас от возможности совершить еще одну ошибку, предпринимая действия против него.
Однажды меня попросили разыскать Иуду и пригласить его к совместному ужину. Отправившись в город, я решила сначала заглянуть в трактир, но мне сказали, что там он уже давно не появляется. Я ходила по улицам и случайно вышла к молельному дому. Время было позднее, но кто-то находился внутри — из-под двери пробивался свет; что-то заставило меня посмотреть, кто там. Не знаю, по какой причине, но последнее время никто из нас не мог похвастаться частым посещением этого места. Каково же было мое изумление, когда я увидела там не кого иного как Иуду. В свете лампы я увидела его коленопреклоненным перед ларцом с Торой.
Услышав, что кто-то зашел, он тут же обернулся и поднялся с колен.
— Что такое? — воскликнул он, увидев, что это я.
Некоторое время я смотрела на него молча, настолько велико было мое удивление, что я застала Иуду именно здесь.
— Меня послали позвать тебя к ужину.
— Я иду, — сказал он.
Но я не намерена была оставлять его.
— Я подожду на улице, — сказала я.
Ждала я совсем недолго, он появился, выражая явное недоумение, почему я, всегда сторонившаяся его, вдруг проявляю такую заботу. Если бы я сама задала себе этот вопрос, то едва ли смогла бы на него ответить. Было нечто необъяснимое в нем, когда я увидела его молящимся, в его фигуре, в его позе, это бросалось в глаза и в то же время оставалось скрытым — его страх.
— Тебе не стоило меня ждать, — сказал он и быстро пошел прочь, я изо всех сил старалась не отставать.
Теперь все, что я успела узнать об Иуде, предстало в ином свете. Он груб в общении и не разбирается в наших делах, но это потому, что он не понимает ни нас самих, ни того, к чему мы устремлены. Он чувствует свою отверженность и не может вести себя среди нас просто и естественно. Но все же он с нами, потому что не может оставить нас, и если он и ненавидит нас, то потому только, что мы нужны ему.
Господь, по-видимому, открыл мне глаза, и я увидела, что не все было так просто с Иудой. Я по-прежнему не доверяла ему и не могла смягчить свое сердце в отношении его. Я понимала, как это плохо, ведь Иешуа учил нас любить даже сирийцев и самаритян, тех, кто спокон веков считались врагами евреев. Я же не могла найти в себе силы с любовью относится к одному из нас.
Постепенно стало выясняться, что Якоб, которого я считала достойным учеником Иешуа, собирается завести дело против Иуды. Для этого он спрашивал всех нас, какие у кого есть жалобы. Якоб имел большой авторитет среди двенадцати, и остальные, узнав о его планах, стали приходить к нему и жаловаться. Кто-то сообщал, что Иуда ругает проповеди учителя и не одобряет его поступков, кто-то жаловался на неуважение или передавал слова, которые могли быть истолкованы как высказывание против нас. Вскоре у Якоба скопилось достаточно внушительное количество жалоб, и он обратился к Шимону, предлагая вместе пойти к Иешуа.
Приближалась еврейская Пасха, во время которой все надеялись посетить Иерусалим вместе с Иешуа. Посещение Иерусалима в дни больших праздников было достаточно опасным делом; в город вводилось большое количество войск — толпы, заполнявшие улицы, были огромны и неуправляемы. Нам всем бы хотелось на это время избавиться от присутствия такого человека, как Иуда. Шимон дождался подходящего момента, когда Иуда отправится куда-то по своим делам, и, отослав Иоанана, как нежелательного заступника за Иуду, пошел к Иешуа.
Иешуа, однако, не согласился с нами.
— Вас укололи булавкой, а вы говорите, что вас ударили кинжалом, — сказал он, выслушав все наши жалобы.
Тем не менее он заметил нашу решимость и то, что мы выступаем на редкость дружно. Самый молодой из двенадцати по имени Якоб бэр Хелаф выступил вперед.
— Это Иуда заставил нас ослушаться и сделать обрезание Симону, — сказал он.
Все напряженно молчали, понимая, что обвинение высказано слишком серьезное и к тому же не совсем соответствующее действительности. Но юноша сказал так из лучших побуждений, стараясь помочь нам в нашем деле. Никто не думал сейчас поправлять его или одергивать, выставляя не в лучшем свете перед Иешуа.
Иешуа спросил у Шимона, правда ли то, что он сейчас услышал. Шимон замялся, что было принято Иешуа за утвердительный знак.
— Ты взял его вину на себя?
Шимон все еще продолжал молчать.
Лицо Иешуа помрачнело, но он ничего больше не сказал нам. А когда вечером вернулся Иуда, Иешуа позвал его с собой на пристань, и они поплыли к середине озера в одной из лодок Шимона. Мы решили, что Иешуа прислушался к нам и теперь попросит Иуду уйти. Несколько человек вышли на берег понаблюдать и послушать. Голоса разносились по воде, но слов невозможно было разобрать. К тому же фигуры сидящих в лодке были едва видны в темноте.
Мы подождали, пока они вернутся на берег, и лишь после того, как Иуда отправился спать, решились спросить Иешуа, о чем они говорили.
— Мы говорили об Иерусалиме.
Мы не знали, как расценить услышанное.
— А как же наше обращение к вам? — сказал наконец Шимон.
— У Иуды тоже есть обращение, может быть, правда, не высказанное вслух. Он просит принять его. И вы будете очень виноваты перед Иудой, если отвергнете его. Он нуждается в нас.
Потом наш учитель сообщил нам, что не пойдет с нами в Иерусалим, как хотел раньше. Он подумал и решил, что ему тяжело будет вести так много народу. Мы поняли, что нам сделали выговор, за которым последовало наказание. Но, может быть, мы были просто противны Иешуа с нашими жалобами и интригами. Мне стало стыдно, ведь я видела молящегося Иуду, почему я и теперь хочу его ухода?
Я провела Пасху в доме у родителей в Мигдале. Иешуа отказался вести нас в Иерусалим, а мой отец крайне редко совершал какие-либо паломничества, причиной тому была наша мать. Иешуа хотел уединенно помолиться на горе Фавор и взял с собой только Шимона, Иоанана и Якоба. Когда они вернулись, то рассказали нам, что Иешуа потом пошел в Иерусалим через Самарию. Они узнали, куда идут, только лишь тогда, когда очутились перед городскими воротами. Удивительно было также и то, что Иешуа пошел через Самарию, где евреи считаются злейшими врагами. Однако он объяснил своим спутникам, что не хотел бы по дороге в Иерусалим натолкнуться на своих поклонников, а надеялся достичь Иерусалима в спокойствии и без суеты.
В Иерусалим они вошли, по настоянию Иешуа не привлекая ничьего внимания. Но надеждам Иешуа не суждено было сбыться. Так в один из дней он собрал довольно большую толпу на улице в окрестностях храма, где вступил в спор с одним из ученых. Среди собравшихся зевак, как назло, оказался один из врагов Иешуа, учитель из Аммазуса, которого звали Ибхар. Когда-то он решил, что Иешуа нанес ему оскорбление. Ибхар тут же попытался дискредитировать Иешуа и ловко свернул на тему о сборах налогов в пользу храма. При этом он прекрасно знал, что Иешуа считает, что человек должен заботиться прежде всего о благополучии своей семьи, а потом уже о благополучии священников храма. Он был против храмовых налогов. Иудеи тут же усмотрели кощунство в речах Иешуа, а некоторые из них просто пришли в бешенство из-за того, что какой-то галилеянин смеет порицать их традиции. Они стали грозить Иешуа расправой.
Все это не стоило бы особого внимания, если бы тем дело и закончилось. Но, как выяснилось позднее, Ибхар был еще и купцом, поставщиком двора Ирода. Прибыв по делам в Галилею, он стал распространять всяческую ложь об Иешуа среди придворной знати. Ибхар обвинял Иешуа в разжигании беспорядков: он-де тайно пробрался в Иерусалим, скрываясь даже от собственных приверженцев, словно какой-нибудь преступник. Ибхар сеял клевету очень умело, так как почти во всех его обвинениях была значительная доля правды. Со временем распускаемые им слухи дошли, очевидно, и до самого Ирода. Царь, без сомнения, усмотрел в появлении Иешуа еще одну головную боль для себя, вспомнив казненного Иоанана. Вскоре в Капер Науме объявились два человека, они задавали всевозможные вопросы, большей частью об Иешуа. Эта парочка уверяла всех, что они пришли с севера, из деревни, хотя ни по выговору, ни по одежде их никак нельзя было принять за сельских жителей. Было абсолютно ясно, что они из Тверии.
Узнав об их появлении, Иешуа сам вышел к ним навстречу.
— Мы много слышали про тебя, — заявили соглядатаи, — и хотим узнать, чему ты учишь.
Но Иешуа, поняв, кто их к нему послал, сказал:
— Я удивлен, ведь собаки обычно гонят лису, а не действуют по ее приказу.
Мы едва смогли удержаться от смеха, так как «лисой» за глаза называли Ирода.
Как ни старались посланцы Ирода, но им так и не удалось найти свидетельств неблагонадежности Иешуа. Но им довелось много услышать о том, как народ любит учителя, и увидеть собственными глазами, насколько бесстрашен он был. Этого, очевидно, было достаточно, чтобы напугать Ирода. Спустя совсем немного времени некий Езекия из Берсабее стал мелькать в толпе везде, где только ни появлялся Иешуа. Этот человек был довольно известным в наших краях, так как нередко пытался присоединиться к нам, старательно выдавая себя за приверженца Иешуа. На самом же деле его интересовало лишь, кто среди нашего окружения сочувствует повстанцам. Но теперь Езекия открыто сообщал всем, что послан самим царем, дабы проверить, нет ли в проповедях Иешуа государственной измены.
Несколько человек из последователей Иешуа готовы были убить Езекию прямо на месте. Но Шимон быстро охладил их, назвав глупцами. Он объяснил, что если подозрения высказываются так открыто, то человек этот хочет просто взять нас на испуг. Поговаривали, что Ирод не посмеет и пальцем тронуть Иешуа после всего, что он слышал о нем. Дело было даже не в самом Иешуа, а в том, что он был учеником Иоанана, за смерть которого Ирод якобы теперь винит себя денно и нощно. Поэтому мы терпели назойливость Езекия, не поддаваясь на его провокации и остерегаясь выказать неблагонадежность. Езекия же, со своей стороны, не упускал случая самым тщательным образом расспросить нас о том, что мы думаем об уплате налогов и почитаем ли мы Ирода за своего царя.
На самом деле многие из двенадцати не верили, что Езекия может представлять серьезную опасность. Слишком уж много было у Иешуа врагов куда более внушительных. Мы считали, что Ирод просто совершил очередную глупость, наняв такого человека, как Езекия. Ирод совершенно не знал страны, которой правил, никогда не выезжал дальше своего дворца и поэтому, поддавшись уговорам Езекии, настойчиво предлагавшего свои услуги, поручил ему такое дело. Более неподходящую кандидатуру трудно было сыскать. В его родном городе Бэрсабее говорили, что семья его не знала, как от него отделаться. Будучи еще молодым человеком, он был изгнан за долги, которые наделал во множестве, и за другие подлости — и того хуже. Даже внешне он был жалок и уродлив: горбатый, с тонкими конечностями; от него исходило зловоние, как от прокаженного. Иешуа не переставал внушать нам, что нельзя судить о человеке по его внешности. Но в случае с Езекией казалось, что сам Господь наказал его, наделив внешностью, отражающей внутреннее содержание. Мы не принимали его всерьез, и это стало главной нашей ошибкой, потом переросшей в серьезную угрозу, ибо Езекия смог проникнуть в наш круг и натворить много бед.
С самого начала мы забыли об осторожности. Уловки Езекии были так понятны, что, казалось, Иешуа не составит труда избежать их. Почти сразу Езекия стал расспрашивать о Царствии. Он-де очень много наслышан об этом и хочет знать, находится ли оно на небе или на земле.
Иешуа, знавший, кто с ним говорит, спросил:
— А что тебе говорили те, от кого ты об этом услышал?
— Честно говоря, не думаю, что они сами хорошо поняли. Одни говорят, что на небесах, другие — на земле, ну а третьи, что где-то посередине.
Тут многие из присутствующих засмеялись, Езекию хоть и презирали, но часто откликались на его шутки.
— Они правы, — сказал Иешуа, — потому что все так и есть.
— Но как же так? — недоумевал Езекия. — Галилея принадлежит Ироду, а Иудея — Риму, где же быть этому Царствию?
— Скажи мне, а кому принадлежит ветер? — спросил Иешуа.
— Кому он может принадлежать? — спросил в свою очередь Езекия.
— Царствие, оно тоже как ветер — и на небесах, и на земле, и никто им не владеет.
Иешуа всегда удавалось взять верх над Езекией. Поэтому вскоре его перестали стесняться, и он получил возможность вести себя так, как он хотел, появляясь то здесь, то там. Мы привыкли видеть его лицо в толпе во время проповедей Иешуа. Он мог переброситься словцом со стоящими рядом и, казалось, сам относился к своей миссии весьма формально. Просто такова была его работа — посещать людные места, и надо же было как-то оправдывать свое жалование.
В то время к Иешуа стекался народ в огромных количествах; бывало, что толпа достигала несколько сотен человек. Было трудно понять, кто откуда пришел и зачем. Все, что мог для них сделать Иешуа, это оказать помощь больным, которых также было очень много. На какое-то время мы вообще забыли о Езекии. Он никак не проявлял себя и больше не задавал вопросов. Но все же он не покидал нас совсем, то тут то там в толпе можно было заметить его. Вид у него был усталый, казалось, шпион совершенно потерял интерес ко всему.
Стали даже поговаривать, что Езекия жалеет, что был врагом Иешуа. Слушая его каждый день и находясь среди людей, притекающих к нему, он все больше и больше становится на его сторону. Кто первым начал распространять такие слухи, никто не знает. Но звучали они временами вполне правдоподобно, так как были случаи, когда отъявленные грешники, такие как, например, Симон Хананит, становились самыми верными последователями Иешуа. И уже некоторые из наших людей стали всерьез задумываться, как бы заполучить Езекию в ряды приверженцев Иешуа. Они стали приглашать Езекию к себе домой в надежде стать теми, кто первыми приведет его к Иешуа.
Таким образом Езекия сумел втереться в доверие ко многим ученикам. Было бы правильно сразу пойти к Иешуа или к кому-нибудь из двенадцати и рассказать обо всем, тогда можно было бы понять, насколько далеко сумел проникнуть Езекия, используя свои уловки. Но Езекия упрашивал учеников пока не говорить ничего, так как ему страшно открыто проявлять сочувствие к Иешуа — Езекия очень тщательно выбирал людей, которых собирался обмануть. Некоторые из них были недальновидны, другие тщеславны — они видели уже себя в ореоле славы обративших грешника на путь истинный. Езекия выполнял свою работу тайно, выигрывая время и пользуясь слепотой слишком доверчивых приверженцев. Так ему удалось не только свести на нет одно из добрых дел Иешуа, но даже обернуть его против него.
Все в округе очень хорошо знали, как Иешуа помог Рибке, дочери рыбака Урии. Отец относился к ней крайне жестоко, нередко бил ее и оскорблял, но с тех пор как Рибка стала приходить к нам, отец уже не смел творить подобные безобразия. Однако Урия затаил злобу на Рибку и на всех нас, он решил продать свою дочь, сговорившись с человеком из Мигдаля втрое старше Рибки, у которого уже была жена и трое сыновей. Когда Иешуа узнал обо всем, то сказал, что никогда не допустит, чтобы Рибка всю жизнь терпела рабство и унижения. Он предложил Урию плату в два раза выше той, о которой тот сговорился. Деньги Иешуа взял из казны общины. Увидев такое количество денег, которое он не имел за всю свою жизнь, Урия сразу согласился. Мгновенно разлетевшиеся об этом событии слухи дошли и до ушей Езекии.
Езекия проявил неслыханное коварство, он мог бы просто, как враг, опорочить поступок Иешуа, но тут он повел себя гораздо хитрее. Езекия очень подробно расспросил тех, к кому сумел втереться в доверие, кто такая Рибка, как она выглядит, чем занимается и еще многое другое, делая вид, что всерьез обеспокоен судьбой моей подруги. Вызнав все, что ему было нужно, он принялся ходить по округе, всем и везде рассказывая о том, как Иешуа помог Рибке, во всеуслышание восхищаясь его поступком. При этом он непременно расписывал красоту Рибки и ее привязанность к Иешуа. Вспоминал, как она была безутешна, когда приходилось прощаться с учителем. Он не забывал рассказать, не жалея красок, как однажды поздним вечером, насмерть перепуганная буйством отца, девушка прибежала искать заступничества в дом Шимона, где, как всем было известно, жил Иешуа. Слушая Езекию, можно было прийти к очень двусмысленному выводу, но сам подлец не произнес притом ни одного дурного слова. Если бы Езекия напрямую обвинил Иешуа, что тот выкупил Рибку для своих утех, то даже враги наши сочли бы это гнусной клеветой, зная, что за человек распространяет такие слухи. Но Езекия, наоборот, расхваливал Иешуа на все лады, и в результате первыми, кто начал сомневаться и подозревать неладное, стали ученики и последователи. Они были настолько наивны, что не смогли распознать коварно расставленных сетей и были убеждены, что сами обо всем догадались.
Как будто бы исподволь слухи поползли и полетели из уст в уста, от ушей к ушам, их трудно было выявить и трудно было защититься от них. Езекия был хитер и очень тщательно подбирал слова. Он не говорил ни слова лжи. Но его слова рождали сомнения, быстро перерастающие в уверенность. Действительно, Рибка была очень красива, что признавал каждый, кто ее видел. И правда, что она всегда очень плакала, когда Иешуа покидал нас, что можно было объяснить страхом остаться без заступника наедине с жестоким отцом. Но можно было также истолковать Рибкины слезы как слезы влюбленной женщины. Многие люди, жившие в Капер Науме, видели несколько раз, как Рибка прибегала поздно в дом Шимона и даже оставалась там до утра. Все знали и то, как необуздан и страшен был отец Рибки, а семья Шимона пользовалась в округе большим уважением, поэтому никому и в голову не приходило заподозрить что-либо дурное. Но сейчас все начинали думать по-другому.
К тому времени, когда слухи проникли в круг двенадцати, они уже имели широкое хождение. Иешуа считал недостойным отвечать на них, он даже не стал объяснять ничего двенадцати, сказав лишь, что он не собирается в угоду низким домыслам отвергать тех, кого любит. Он по-прежнему брал всех наших женщин с собой на проповеди. Но его молчание вызвало еще большие подозрения, и многие усмотрели в этом признание вины. Имя Иешуа, которое до сих пор даже его враги произносили не иначе как с благоговением, теперь было запятнано легким, но прочным налетом клеветы. Уже многие из его сторонников стали говорить, что Иешуа поступил не совсем правильно в отношении Рибки и ее отца, что нельзя мешать отцу устраивать жизнь собственной дочери. Следовало бы также не пользоваться казной, а добыть деньги, прося подаяние. Урия же, до которого тоже дошли позорящие его слухи, попытался исправить ситуацию по-своему. Он стал уверять, что Иешуа принудил его взять такие деньги, обещав при этом обязательно жениться на Рибке.
И мне пришлось испытать на себе последствия клеветнических измышлений Езекии. Прежде всего я почувствовала явное охлаждение в отношении к себе и другим женщинам в тех домах, где раньше нас принимали очень радушно и открыто. На всех нас пала тень клеветы, распространяемой о Рибке. Я ловила двусмысленные взгляды, брошенные исподтишка и за спиной у Иешуа. У многих бывших друзей в голосе слышалась не то снисходительность, не то сожаление. Когда мы собирались послушать проповедь, то мужчины начинали глазеть на нас с таким видом, словно мы были диковинными животными. Меня все происходящее не очень-то расстраивало, так как я знала, что терплю все это ради Иешуа. Но Рибка, кажется, думала по-другому и принимала все происходящее слишком уж близко к сердцу.
Чтобы как-то успокоить ее, я сказала ей однажды:
— Если ты знаешь, что все это неправда, незачем и беспокоиться.
Но Рибка, к моему удивлению, ответила мне:
— Если бы он женился на мне, то спас бы мою честь.
Она как будто бы ожидала, что я буду ходатайствовать за нее. Я была поражена и не знала, что и ответить ей. Боюсь, что Рибка сама не поняла намерений Иешуа, истолковав в неверном смысле выплату денег за ее замужество.
— Но ведь мы здесь с тобой не для замужества, а для того, что выше этого.
Я хотела, чтобы она отказалась от предрассудков, внушающих женщине, что она обязательно должна найти себе мужа. Иешуа вел нас новыми путями. Но мне подумалось, что Рибка не поймет меня. В ее словах я услышала то, что меня испугало. Похоже, Рибка убедила себя в том, что Иешуа поступил с ней так, потому что был неравнодушен к ней, а не из-за того, что искренне хотел помочь ей в беде. Так или иначе, но я не стала рассказывать Иешуа о сомнениях Рибки. Не для того, чтобы скрыть ее неблагодарность и бестактность, но потому только, что опасалась добавить ему лишних волнений, которых без того было слишком много. И действительно, не только измышления и клевета, не только охлаждение и недоверие многих друзей, на нас в довершение ко всему обрушилась лавина больных, жаждущих чудес. Они прибывали десятками и даже сотнями. Как выяснилось, за этим снова стоял Езекия. Следуя своей тактике, он стал повсюду преувеличенно хвалить Иешуа и рассказывать невероятные истории об исцелениях. В результате, нас захлестнуло море страждущих и жаждущих чуда, неудивительно, что многие после покидали нас, не вылечившись и разочаровавшись. Иешуа повсюду видел толпы людей, поджидавших его на каждом повороте дороги, из проповедника истины Иешуа превратился для них в обычного знахаря. Как-то к дому Шимона пришла женщина с двумя маленькими детьми, близнецами, она пришла к Иешуа, чтобы он вылечил детей, но они уже были при смерти. Она никак не могла понять, что никто ей уже больше не поможет, и начала ругать и проклинать Иешуа, как будто бы он хотел убить ее детей.
В конце концов обвинения по поводу Рибки были брошены Иешуа в лицо. К нашему удивлению, Иешуа не стал публично оправдываться. Пожалуй, в первый раз мы видели, что Иешуа не нашел достойного ответа. После чего даже среди двенадцати появились сомневающиеся.
Шимон был в гневе:
— Вы хуже наших врагов, раз позволяете себе усомниться в учителе.
Как ни странно, но Иуда в этот раз поддержал Шимона. Все замолчали, пристыженные.
Однако яд, разлитый Езекией, сделал свое дело, он достиг наших сердец: никто уже не мог сказать точно, в чем он уверен, а в чем он сомневается.
Урия тем временем запретил Рибке приходить к нам. Он не пускал ее даже в коптильню, где она работала. И я теперь не виделась с подругой порой целыми неделями. Мы ждали, что Иешуа сделает что-нибудь и защитит Рибку, но он ничего не предпринимал. Мы спросили, почему он отвернулся от нее, и он ответил, что не хочет причинить ей большего зла.
Шимон сказал:
— Вы не причинили ей зла. Вы спасли ее от жестокости отца.
Но Иешуа возразил на это, что не смог спасти ее, раз пострадала сама Рибка и ее репутация, которую нельзя восстановить.
Затем в течение нескольких дней Иешуа почти не выходил из дома и отсылал назад всех, кто приходил к нему, даже больных. В конце концов ситуация разрешилась, но не со стороны Иешуа, а со стороны Урии и самым безобразным образом. Однажды Урия появился у ворот дома Шимона, потрясая кошельком с деньгами. Очевидно, теми деньгами, которые были заплачены как выкуп за Рибку. Урия бесновался и изрыгал проклятия.
Спустя некоторое время, когда уже собралась значительная толпа, Иешуа вышел к нему. И тут перед всем народом Урия принялся кричать:
— Моя дочь беременна от тебя!
Он швырнул кошелек к ногам Иешуа и ушел.
Мы не верили своим ушам, это было немыслимой клеветой. Но как Урия, человек по природе бесхарактерный и трусливый, мог решиться на такое? В своих обвинениях он зашел так далеко, что, дабы придать им больший вес, решился даже расстаться с деньгами. Уму непостижимо, как можно опуститься до такой беззастенчивой лжи! Правда ведь откроется совсем скоро.
Урия в тот же день ушел из города, не дожидаясь никакого ответа. Но на сей раз Иешуа отправился за ним вслед вместе с несколькими друзьями, намереваясь объясниться и опровергнуть все обвинения. Но когда мы пришли в Мигдаль, Урия уже успел созвать всех своих братьев, и они преградили нам дорогу к его дому. На том дело не кончилось: стоя в воротах своего дома, он выкрикивал проклятии и обвинения, едва мы пытались приблизиться. На его крики сбежалось полгорода. Притом все были настроены против нас. Даже учитель Сапфиас, доселе не испытывавший к Урии ничего кроме презрения, на сей раз решительно встал на его сторону. Иешуа попросил, чтобы Рибке разрешили выйти и самой все объяснить. Но Сапфиас возразил, что в таком деле ее слова не могут быть приняты ни в виде обвинения, ни в виде оправдания. И в конце концов, чтобы не допустить больших волнений, мы вынуждены были вернуться в Капер Наум.
Филипп сказал:
— Учитель, ты должен либо жениться на ней, либо отречься от нее, иначе все наши труды пропадут даром.
Его слова рассердили Иешуа:
— Почему вы требуете от меня того же, чего требуют мои враги?
Вернувшись в Мигдаль я поняла, что не успокоюсь, пока не поговорю с Рибкой. Я пробралась к ее дому и через окно позвала ее. Она спала, но проснулась, услышав мой голос. Затем она незаметно вылезла ко мне, ее отец в это время спал у входной двери.
Мы пошли с ней на берег озера. И тут я спросила ее, действительно ли она беременна. Она долго молчала, потом сказала:
— Моя мать говорит, что да.
Я была убита новостью. Мне вдруг показалось, что рядом со мной совершенно чужой мне человек, я, оказывается, совсем не знала ее. На мгновение меня охватила досада, мне показалась, что меня жестоко предали, я ведь считала, что мы очень близки с ней, ближе, чем сестры.
— Кто он? — спросила я.
Она мне не ответила, и я не стала повторять свой вопрос. Она выглядела жалкой, подавленной и напуганной.
Мои мысли путались, я понимала, что должна как-то ободрить подругу, хотя я понимала также, что она, хоть и невольно, но причиняет нам много бед. Я только и могла сказать:
— Завтра я поговорю с Иешуа, — и мы расстались.
На следующее утро разнеслась новость о том, что Рибка сбежала из дома. Многие, включая и меня, решили, что она отправилась к Иешуа в Капер Наум, и отец уже собирался послать за ней погоню. Но совсем скоро выяснилось, что Рибку нашли в одной из пещер на берегу, у девушки был сильный жар, она бредила. Видя ее растерзанной, с помутненным взглядом, люди решили, что на нее навели порчу, и послали за Сапфиасом. Сапфиас, готовый использовать любой повод, чтобы раздуть скандал вокруг имени Иешуа, прежде чем выступить на помощь, собрал с собой почти целый город — такое промедление наверняка стоило Рибке жизни. Когда я вместе с остальными приблизилась к месту, где ее нашли, то увидела, что она бьется в припадке и стонет. Не дожидаясь, покуда подойдут все остальные и отведут Рибку домой, я бросилась в Капер Наум, чтобы как можно скорее привести Иешуа. Я спешила изо всех сил, но вскоре после Киннерета поняла, что силы вот-вот оставят меня. Я была близка к обмороку. Мысли путались в голове. Накануне я не спала всю ночь, думая, чем может обернуться для нас скандал с Рибкой, и довела себя почти до умопомрачения. На какой-то моменту меня мелькнула мысль, что для всех нас было бы лучше, если бы Рибка умерла. И впоследствии я не могла себе этого простить.
В Капер Науме я нашла Иешуа с учениками на заднем дворе дома Шимона. Когда я рассказала им, что произошло, они не мешкая снарядили лодку, и мы с Иешуа отправились в Мигдаль. Ветер, на наше счастье, был попутный, так что в город мы добрались очень быстро. Когда наша лодка причалила, то мы увидели, что Урия уложил Рибку на один из столов для потрошения рыбы, хотя ее судороги продолжались и ей явно нужна была срочная помощь. Сам Урия работал неподалеку и не обращал на дочь никакого внимания, но в то же время он готов был кинуться на каждого, кто попытался бы приблизиться к ним. Если бы мой отец присутствовал при всем этом, он никогда не позволил бы подобной дикости, но отец отлучился по делам, а в городе не нашлось ни одного взрослого мужчины, кто осмелился бы выступить против Урии. Тот молча возился неподалеку, время от времени окидывая приближавшихся безумным взглядом.
Иешуа, хоть и понял, что сейчас Урия невменяем, не стал, однако, сдерживать свой гнев.
— Богу ты предложил бы ее место? — сказал он.
Урия посторонился и дал Иешуа подойти, чего не позволил бы никому другому. Он как-то сразу успокоился и сник при виде Иешуа.
Рибка едва ли была в сознании, она бессмысленным взором обводила нас, явно никого не узнавая, даже меня и Иешуа. Иешуа отнес ее в дом моего отца и положил на кровать в моей спальне. Остальные остались у порога двери, а я хлопотала рядом с Иешуа, стараясь изо всех сил помочь ему вылечить Рибку. Мне было совестно, что я в свое время не смогла поддержать и успокоить подругу. На лодыжке у нее был нарыв, похожий на чей-то укус, но когда Иешуа вскрыл его, мы убедились, что это не укус, а что-то вроде пореза грубой шпорой или чем-то, напоминающим шпору. Мы заметили бурые пятна на ее коже и вокруг рта — такие пятна оставляет ядовитый галл, растущий на скалах по берегу озера. Иешуа открыл ей рот, язык тоже был бурого цвета, как и губы, к зубам прилипли кусочки листьев. Иешуа обернулся ко мне и сказал:
— Она отравилась.
Я стояла как громом пораженная и не могла поверить, что еще сегодня ночью я была рядом с ней и не заметила ее состояния. Я не уловила ничего, что могло бы предвещать такой исход. Она ведь призналась мне, что беременна, и это ничуть не обеспокоило меня.
Я рассказала все Иешуа.
— Ты должна была тут же прийти ко мне, — сказал он.
— Я не знаю, кто этот человек, — сказала я.
Иешуа посмотрел на меня.
— Его узнают по его поступкам.
Я не поняла тогда, что Иешуа имел в виду. Не надеясь больше ни на что и отказавшись от отчаянной, но бесполезной, к сожалению, борьбы за жизнь Рибки, Иешуа просто опустился возле нее на колени и замер, держа ее руку в своей. Яд продолжал делать свое дело. Тело несчастной обмякло, потеряло напряженность — известные симптомы при отравлении галлом; сознание полностью оставило ее.
Через час девушка умерла. Иешуа рыдал.
— Я не смог ничего сделать для нее, — произнес он таким голосом, что, казалось, для него все сейчас закончилось. Хотя он был, пожалуй, единственным, кто сделал все возможное, чтобы спасти бедняжку от смерти, которой она сама себя предала.
Дальнейшие события я помню очень плохо. Иешуа ничего не сказал остальным о причине гибели Рибки, и все так и продолжали думать, что она пострадала от укуса какой-то твари. Поэтому никто не смог до конца посочувствовать Иешуа и разделить с ним его боль. Мысли и чувства у всех нас были в полном смятении, и только моя мать сохранила присутствие духа и здравый смысл. Она сделала все необходимые распоряжения, чтобы подготовить Рибку к погребению. Иуда вызвался сходить в Тверию закупить холст и все необходимое для обряжения и похорон. Я была несказанно удивлена: за все время Иуда едва ли словом перемолвился с Рибкой, казалось, он просто не замечал ее существования.
Отец мой вернулся в город после полудня, весть о случившемся несчастии настигла его в пути, и он поспешил в город, чтобы быть с нами. Он тут же взялся за дело, чтобы организовать достойные похороны, нанял плакальщиков и дудочников. Но, к нашему удивлению, Иешуа сказал нам, что на похороны не пойдет.
— Да, я понимаю, — сказал мой отец, — Вам слишком тяжело будет видеть, как ее хоронят. Вы ведь любили ее.
— Я не знаю, люблю ли я ее мертвой.
Кто-то сказал:
— Поступайте, как знаете, учитель.
Я, знавшая все подробности смерти Рибки, также не могла понять, что происходит. Может быть, это был невысказанный упрек нам или Рибке, а может, ему трудно было справиться с обрушившимся на него горем. Я не могла сейчас найти для него нужные слова утешения, ведь я сама чувствовала себя безмерно виноватой перед подругой, и внутренний голос моей совести заглушал даже самые громкие причитания плакальщиков.
Процессия, сопровождавшая Рибку в последний путь, была совсем немноголюдна — несколько городских жителей, несколько человек из числа двенадцати, ее мать с помертвевшим лицом, как будто какая-то часть ее умерла вместе с дочерью. Урия не присутствовал на похоронах; как только известие о смерти дочери дошло до него, он, словно паршивый пес, бежал из города. Он не смел теперь и словом обмолвиться о тех обвинениях, которые бросал в лицо Иешуа. Позже обнаружилось, что в возвращенном им кошельке лежало лишь около трети суммы, которая была заплачена за Рибку. Многие поняли тогда, что потратив значительную часть денег, он затем разыграл безобразную сцену лишь только для того, чтобы посильнее оскорбить Иешуа.
Мой отец выделил место в нашем семейном склепе — семья Рибки такого не имела, иначе нам пришлось бы просто закопать ее в землю. А ведь мы все надеялись на воскресение. Надо сказать, что Рибка была первой из тех, кто умер, получив из проповедей Иешуа совсем иные представления о смерти. Некоторые из нас даже сомневались, стоит ли ее хоронить так, как хоронили людей раньше. Были и такие, кто, зная о воскресении из проповедей Иешуа, издевательски советовали нам не закрывать склеп. Дескать, пусть у Рибки будет возможность выйти, когда ей захочется. Но меня также тревожили смутные сомнения: правильно ли мы поступили, оставив в беспросветной тьме ту, чья жизнь по большей части была беспросветной тьмой.
Вскоре после похорон Рибки враги Иешуа поспешили использовать ее смерть в борьбе против него. В основном они повторяли одно и то же: как мог Иешуа не присутствовать на похоронах Рибки и что его вина усугубляется тем, что он не смог вылечить ее, хотя повсюду распространяет слух о своих чудесах. Еще через несколько дней распространилась весть о смерти Урии. После похорон он не показывался больше в Мигдале, но его часто стали видеть пьяным на улицах Тверии. И вот его нашли мертвым у скалы, почти около самых городских ворот. Возможно, он случайно оступился и упал вниз, а может, это был шаг, сделанный по собственной воле, кто знает. Но и здесь враги Иешуа старались использовать это в своих целях, объявив, что доведенный до отчаяния отец не смог вынести горя и позора. Те, кто знал Урию, едва ли могли согласиться, что скорбь была причиной такого поступка. Мне вдруг вспомнились слова Иешуа о том, что поступки того человека, от которого забеременела Рибка, должны будут выдать его. Но дальше мысли мои начинали путаться, даже в сознании своем мне трудно было допустить, что такое возможно.
Я решила поговорить с Иешуа.
— Мне кажется, что в смерти Урии проявилась кара Божья, — начала я, затрудняясь высказать все напрямую.
Однако Иешуа, к моему удивлению, резко возразил мне:
— Разве горе человека может быть знаком его греховности? Как можем мы, грешники, говорить о наказании других?
Но я не сдавалась:
— Если он совершил преступление, то его смерть доказывает нашу невиновность.
— В чем состоит наша невиновность? — Иешуа был возмущен. — Два человека мертвы, и мы не смогли помочь ни одному из них. Я не думаю, что на небесах кто-нибудь радуется смерти Урии. Если ты говоришь о наказании, то наказаны мы. Мы заслуживаем наказания, потому что не помогли им, когда должны были это сделать.
И Иешуа хранил молчание. Он ни слова не сказал против Урии, чтобы восстановить свое доброе имя. Он не стал обвинять человека, все это время так ненавидевшего его. Человека, чьи преступления, как становится ясным теперь, невозможно себе представить. Мне было трудно понять молчание Иешуа. Молчание в поддержку того человека, который даже помощь, оказанную ему, дабы его семья избежала нищеты и голода, сделал орудием страшного обвинения. Я не могла поделиться своим смятением и с двенадцатью приверженцами Иешуа, так как они не знали всех обстоятельств, а я не могла выдать чужую тайну. Но больше всего меня мучила собственная вина перед подругой. Я не поняла в ту ночь, что она чувствовала, я не поддержала ее, не утешила, меня волновало лишь одно: как ее горе может отразиться на нас. Я полагала, что упрек Иешуа должен в полной мере относится ко мне: я думала прежде всего о том, как избежать лишних обвинений, а не о чем-то, несравнимо более важном. От нас требовалось некое напряжение всех наших мыслей и чувств, чтобы посмотреть по-другому на того же Урию. Возможно, мы когда-то ошиблись в отношении к нему — в чем-то ведь он был достоин уважения. Но ни один из нас не попытался понять его и помочь ему измениться. А какого горя можно было бы избежать, если бы мы попытались в свое время привлечь его к нам, несмотря на презрение, которое многие испытывали к нему!
Прошло уже довольно много времени, с тех пор как мы похоронили Рибку; Иешуа был безутешен. Он почти ничего не ел, почти не выходил из дому. Никто из двенадцати не смел тревожить его в то время — отчасти из уважения к его скорби, отчасти из-за того, что его поведение начинало вызывать тревогу. Я все же почти каждый день приходила к нему, боясь, что он увидит в нашем отчуждении желание оставить его. Может быть, он даже хотел, чтобы мы, изверившись в нем, освободили его от тяжелой обязанности — быть нашим учителем.
Как-то он спросил меня:
— Зачем ты приходишь ко мне, ведь наши враги попробуют использовать это против нас?
Но я едва ли придала какое-либо значение его словам, так как знала, в каком состоянии он теперь пребывал. Кроме того, я уловила в словах Иешуа некий серьезно заданный вопрос. Иешуа прекрасно знал, сколь мало значит для меня мнение окружающих; говоря так, он испытывал, слаба моя преданность или, наоборот, безрассудна, будет ли первое же легкое остережение воспринято мною как запрет посещать его. Несмотря ни на что, я продолжала ходить к нему. В течение многих дней он не принимал никакой пищи, только пил воду. Он таял на глазах, что заставило нас всерьез испугаться за его жизнь.
Но однажды вечером, когда мы собрались вместе, он вышел к нам. Преломив хлеб, он положил себе в рот несколько крох — мы обрадовались таким признакам пробуждающегося аппетита.
Потом он сказал:
— Я должен буду покинуть вас. Вы ведь больше не нуждаетесь во мне.
Мы услышали слова, которых больше всего боялись. Симон Хананит тут же распростерся у ног Иешуа, умоляя позволить ему остаться с учителем, так как он теперь господин Симона.
— Вы так ничего и не поняли, — печально сказал Иешуа, — вы ведете себя как глупцы, ведь только Бог господин ваш.
Тогда многие из нас подумали, что Иешуа не желает, чтобы кто-то пошел вместе с ним. Но Иуда весьма трезво возразил нам:
— Как мы можем оставить его теперь, когда он так нуждается в нас.
Он уговорил мужчин просить у Иешуа разрешения сопровождать его, даже предложил заранее договориться, кто пойдет с учителем, чтобы это выглядело как дело решенное. Иуда вызвался заняться этим и организовать людей, так как из всех мужчин он единственный не был обременен житейскими заботами. Он говорил очень убедительно и разумно, но многие неохотно соглашались с тем, что Иуда займет место старшего в группе, хотя с его доводами трудно было спорить. Все были в некотором замешательстве, так как усилия многих последнее время были направлены именно на то, чтобы умалить влияние Иуды, но здесь приходилось принимать обратное. Таким образом, сопровождать Иешуа был выбран Иуда и с ним Симон Хананит и Иоанан, поскольку остальные либо были заняты работой в это время года, либо опасались отправляться неизвестно куда и как надолго. Я заметила, что Якоб, не вызвавшийся сопровождать Иешуа по причине обремененности заботами по хозяйству, изменился в лице, когда увидел, что Иоанан пойдет с Иудой. Однако если бы никто из его семьи не смог сопровождать Иешуа в дороге, то едва ли это принесло бы Якобу радость.
Слушая, как мужчины оживленно обсуждают, кто пойдет с Иешуа, а кто — нет, я снова ощутила, что, родившись женщиной, попала в своего рода заточение. Вот если бы я сейчас была замужем, то смогла бы отправиться вместе с другими мужчинами сопровождать Иешуа, и ни у кого бы это не вызвало никаких подозрений. Тут мне впервые пришла в голову мысль о том, что замужество дает некоторую свободу. Такое открытие настолько поразило и привлекло меня, что я готова была тут же выйти за первого встречного, кто сделает мне предложение, ради того чтобы иметь возможность отправиться в путь вместе со всеми. Иешуа собирался идти в северные земли, к сирийским горам, в места, откуда родом была моя мать. В дикую языческую страну, которую я помнила еще по впечатлениям своего детства. Я помню заросшие берега дикого озера и огромную, почти в человеческий рост, черную птицу, увиденную там. До сих пор я не могу отделаться от мысли, что это был один из языческих богов, о которых никогда и не слышали в Галилее.
С тех пор как Иешуа покинул нас, отправившись в направлении Сура, прошел уже почти целый год. Я теперь думала, что Иешуа ушел от нас навсегда, и была страшно напугана и огорчена. Но в то же время где-то в глубине души я чувствовала, что, возможно, так будет лучше. Может быть, он нашел новых учеников среди язычников и привел их к истинной вере. Я чувствовала, что мы, вероятно, не оправдали его надежд. Он стремился открыть нам высокое, мы же остались мелочными и приземленными, мы не смогли избежать болезней падшего мира. Я вспоминала, какими мы были в наши первые дни, и стремилась возвратить себе ту искренность, невинность и устремленность к цели, когда сердце открыто истине, словно окно — свету.
Ни разу после смерти Рибки Иешуа не заговаривал с нами о ее воскресении, а мы не решались сами спросить его. На самом деле даже среди двенадцати не было ясного понимания того, что об этом говорил Иешуа. Как произойдет это воскресение? Мы воскреснем в том же теле? Или воскреснет только душа? Сразу после смерти? Или в конце времен, в день Суда? После воскресения мы будем обитать на земле или на небесах? Я старалась представить себе это и не могла. Как может воскреснуть тело, если оно так сильно подвержено тлению? И хватит ли места всем воскресшим среди живых? Ведь если воскреснут все те, кто умер с начала времен, то их будет во множество раз больше, чем живущих теперь. И если они уже воскресли, то почему мы не встречаем их среди нас? Я очень часто думала обо всем этом и не находила ответа, но где-то в глубине души я догадывалась, что это, как и многие другие вещи, о которых говорил нам Иешуа, нельзя описать и вообразить себе в тех представлениях, которыми мы живем сейчас. То, о чем говорил Иешуа, одновременно и сложнее, и проще. Он говорил нам, например, что не нужно умирать для того, чтобы родиться заново. И я поняла это так: в твоей жизни может наступить момент, когда весь мир откроется для тебя по-новому. Нужно только уметь увидеть его новым. И тогда смерть перестала казаться мне грозной и пугающей, а стала видеться небольшим местечком на другом берегу, к которому мы приближаемся, переплывая реку. Но для меня пока это место было слишком далеко, я не могла различить его и не могла представить себе, что Рибка сейчас находится там. Мне казалось, что Иешуа также не мог представить ее там, иначе смерть Рибки не была для него таким ударом, и он не покинул бы нас.
Время, когда Иешуа не было среди нас, стало достаточно трудным для всех его сторонников, оставшихся без учителя. Двенадцать были охвачены сомнениями, стоит ли надеяться на возвращение Иешуа. Некоторые из них, направляемые Фомой, стали поговаривать о том, что, может, следует разойтись, так как учитель отказался от нас. В конце концов Шимон сказал, что, если учитель открывал нам истину, она и останется истиной, даже когда его с нами нет. Он велел нам держаться вместе и поддерживать тех, кто пришел к нам недавно, не оставлять заботу о бедных и больных.
Надо сказать, что из-за возводимой на нас клеветы количество людей, ищущих Иешуа, значительно уменьшилось. Мы продолжали ходить по округе и собираться в домах, принимающих нас, но на наших встречах теперь редко бывало более десятка человек. А двери некоторых домов даже откровенно закрывались перед нами. И казалось порой, что дело Иешуа пропало втуне, то есть случилось то, чего он так боялся, — люди шли к нему только как к целителю, их привлекала только сила его личности. Они не нуждались в том, чему он хотел их научить. Однако Шимон не намеревался отступать. Он и я, мы вместе часто ходили в Бэт Майон, Арбелу или в Аммазус. Мы находили там людей, которые охотно раскрывали пред нами двери своих домов. Мы видели, что несмотря на все, что пришлось испытать, вера многих осталось твердой и непоколебимой, и нас встречали с любовью. Такое отношение придавало нам силы. Значит, надо было заботиться о той малой горстке, что осталась верна учителю, как в свое время учитель заботился о нас, когда мы тоже были малой горсткой. Шимону, человеку немногословному и далеко не красноречивому, на первых порах приходилось трудно. Но позднее оказалось, что его немногословность была привлекательна для многих простых людей — он умел кратко и доходчиво объяснить суть учения. Я смогла оценить, как много он воспринял из того, чему учил нас Иешуа. Нет, труды Иешуа совсем не пропали даром, достаточно было посмотреть на нас самих и увидеть, насколько сильно все мы изменились. Я вспоминала ту девчонку, избалованную и наивную, которой я была, когда впервые встретила Иешуа. И я сравнивала ее с собой, какой я стала сейчас, прошедшей так много дорог в Галилее, научившейся уважать саму себя и научившейся глубже смотреть на вещи.
Спустя некоторое время после ухода Иешуа до нас дошло известие: Езекия, исчезнувший было из поля зрения, снова объявился в своем родном Берсабее. Он был роскошно одет и на всех перекрестках без устали рассказывал о том, как щедро его наградил Ирод за ту службу, что тот ему сослужил, избавляя Галилею от лжепророка. Мы были поражены цинизмом его признаний. Якоб и Шимон решили идти в город и заставить злодея ответить за свои слова и поступки. Езекию обнаружили мертвецки пьяным в городской таверне. Он громко хвастался всем и каждому, как он обманул и очернил Иешуа и его людей. Заметив вошедших Шимона и Якоба, он нисколько не смутился, а, наоборот, стал просить, чтобы они подтвердили все то, о чем он здесь болтал.
— Вы должны благодарить меня, — сказал он заплетающимся языком, — это я избавил вас от шарлатана.
Якоб уже готов был пустить в ход кулаки, но Шимон остановил его. Он обратился к Езекии.
— Если это был шарлатан, зачем ты клеветал на него, а не сказал всю правду?
— А я и говорил одну лишь правду, — ухмыльнулся негодяй, — я хвалил его добрые дела.
Он был безмерно горд своей находчивостью. Тут только стало проясняться, ради чего мерзавец затеял свое черное дело. Гордый, он появился в своем городе, разодетый в богатые одежды, сорил деньгами, без счета доставая серебро из своего кошелька, и мог теперь помыкать теми, кто презирал его. Распираемый спесью, он не в силах был держать язык за зубами и везде рассказывал, как ловко он всех обманул. Но распространяясь о своих кознях, он возвращал Иешуа его доброе имя. И, наоборот, ни у кого уже не возникало сомнений в том, какой Езекия подлец.
В конце концов Езекия сам стал жертвой собственного необузданного бахвальства. Однажды утром его обнаружили у дороги неподалеку от Берсабеи избитым и тяжело раненным. Нашел его случайно кто-то из учеников Иешуа. Сначала решили, что Езекия уже мертв, и хотели оставить его, подумав, что так Господь наказал злодея за его низость. Но потом заметили, что жизнь еще теплится в нем, пожалели его и отнесли в город. Когда в городе появились ученики Иешуа с окровавленным Езекией на руках, все решили, что именно они пытались убить его. Но сам Езекия, придя в сознание, оправдал их, рассказав в присутствии свидетелей, что был ранен своими компаньонами, придворными Ирода. Они подстерегли Езекию на дороге, напали, избив палками до полусмерти, и бросили умирать. Так Ирод, до которого дошли вести о том, что Езекия всем хвастается о выполнении его задания, подослал своих людей, дабы укоротить язык болтуну. Иначе люди, начавшие из-за клеветы Езекии терять уважение к Иешуа, узнав правду, снова стали бы почитать его. Ирод боялся, что любовь народа опять примет угрожающие размеры, и жалел тех денег, что заплатил Езекие за «работу».
Раны Езекии оказались смертельными, и, чувствуя приближение смерти, он произнес такие слова:
— Господи, ты знаешь, что я не лгал, когда говорил, что склонился на сторону Иешуа, ибо он великий человек, а я недостойный из недостойных.
Сказав это, он умер; все, слышавшие его, были глубоко тронуты такими последними словами.
Нечего и сомневаться, что новость, о том, что Езекия признал свою вину перед Иешуа и даже на самом деле хотел стать его сторонником, с быстротой молнии облетела округу. И теперь уже все, кто из-за клеветы Езекии отвернулись от Иешуа, поняли, как они оплошали. То, что такого человека, как Езекию, тронули проповеди Иешуа, в чем тот признался на смертном одре, явилось свидетельством величия Иешуа. Однако двенадцать были далеки от того, чтобы, подобно Езекии, начать расхваливать себя везде и всюду. Шимон приложил много стараний, чтобы не допустить такой ошибки. Он призывал всех нас, следуя примеру Иешуа, поменьше говорить о своих успехах. И мы спокойно приняли новость о том, что наша репутация теперь восстановлена, и радушно принимали тех, кто приходил к нам с открытым сердцем, извиняясь и признавая свои ошибки, что пробудило еще больше доверия по отношению к нам. Мы никого не упрекали и никого не обвиняли, но радовались каждому, приходившему к нам со словами привета. Ко мне пришли несколько женщин — я помню, что раньше не раз ловила на себе их косые взгляды, — теперь они просили у меня прощения и в знак примирения принесли масло и другие достойные подарки. Мне стало неловко: я вспомнила свою собственную вину перед Рибкой; в моей душе не было ни тени озлобления по отношению к ним, я была искренне тронута их поступком. Они пришли ко мне с распахнутой душой, и я понимала, что едва ли сама смогла бы так смирить свою гордость.
Таким образом, последователи Иешуа снова обрели свой круг, а те, кто клеветал на него, во всем признались и раскаялись. Но мы не могли в полной мере вкусить радость этих счастливых событий, потому что Иешуа не было с нами. Никто из нас не получал никакой весточки от него, ни единого слова. Намерен ли он возвратиться к нам или нет? Несколько человек из числа двенадцати решили пойти в Капер Дан, что находится чуть севернее, и попытаться узнать что-нибудь там. В Капер Дане проживало много евреев, и, возможно, Иешуа бывал там и его там помнили. Но к великому нашему удивлению, ни один человек из города не слышал ни о каком Иешуа, а ведь Капер Дан находится на расстоянии всего лишь дня пути от Капер Наума.
Мы очень грустили, не имея никаких вестей от Иешуа, но одно удивительное событие избавило нас от долгого томления в неведении. Через Мигдаль проезжала свита сидонского принца. Принц направлялся в Иерусалим, чтобы воздать там хвалу Богу евреев. По слухам, он был в великом долгу перед нашим Богом, так как один из праведников Галилеи помог вызволить его дочь из когтей смерти. Принц направлялся в Иерусалим с великолепной свитой, процессия несла роскошный раззолоченный паланкин, в котором сидела юная дочь принца. Мы сразу догадались, кто является спасителем его дочери. Конечно же, принц, рассказывая о замечательном избавлении девушки от недуга, с которым не мог справиться никто из его придворных лекарей и жрецов, говорил об Иешуа. Красоту принцессы невозможно было описать никакими словами. Она была ослепительно прекрасна: белокожая, разодетая в золотые с лиловым одежды. Когда она узнала, что мой отец и я являемся друзьями и последователями Иешуа, она вышла из паланкина и, приблизившись к нам, поцеловала руку мне и моему отцу, выказав тем самым свое смирение пред нами, простыми людьми. Она сказала нам, что знает теперь, Бог евреев — великий Бог, раз он посылает спасение через таких людей, как наш господин.
От принца Сидона мы узнали, что Иешуа отправился на гору Гермон. Такое известье нас, по правде сказать, удивило. У евреев гора Гермон считалась проклятым местом. Но в то же время мы были безмерно счастливы получить весточку об Иешуа. Мы удостоверились, что он жив, продолжает странствовать и служить Богу. Мы даже хотели снарядить небольшую делегацию и отправиться ему навстречу с известием о раскаянии Езекии и о том, что его очень ждут в Галилее. Но пока мы собирались и обдумывали свои планы, выяснилось, что кто-то из окрестных жителей встретил Иешуа на дороге к Капер Науму.
Мой отец, услышав добрую весть, поспешил подготовить праздничное угощение для всех, и я на этот раз уже не мешала ему никакими советами. Наоборот, вместе с другими женщинами и девушками мы хлопотали у очагов и помогали раздавать хлеб и рыбу всем желающим. В ближайшую ночь Иешуа так и не появился в городе, он остановился недалеко от городских ворот, искренне приветствуя тех, кто приходил выразить ему свою радость. Шимон с несколькими рыбаками вышли из города и направились к месту, где остановился Иешуа, чтобы также поприветствовать его, но так как была поздняя ночь, мы с остальными женщинами остались в городе. Я была готова не спать до рассвета, думая о том, какая встреча нам предстоит и не будет ли она похожа на ту, когда Иешуа вернулся из Сура: он показался мне тогда совсем чужим.
Задолго до того, как стало светать, я уже шла по дороге к Капер Науму, я хотела поспеть к самому его приходу. На рассвете Иешуа показался на одной из улиц, ведущих к дому Шимона; с ним были те из двенадцати, кто провел с ним ночь на стоянке невдалеке от города. Он был похож на нищего странника, точнее на короля нищих странников. Одежда его совершенно износилась и превратилась в лохмотья, спутанная борода закрывала пол-лица, волосы также сильно отросли. Он очень исхудал и выглядел почти так же, как тогда, когда пришел к нам в первый раз из пустыни. Но в то же время он был другим: он изменился, причем изменился во многом. Мне трудно выразить словами, но это был уже не тот Иешуа, который пришел из пустыни, и не тот, кто покинул нас больше года назад. На его лице словно лежала какая-то тень, и даже самое яркое солнце не могло прогнать ее. Свою печать оставили все те события и испытания, через которые прошел Иешуа и мы вместе с ним. Что-то, смутное, приглушенное добавило ему зрелости и достоинства.
В доме Шимона Иешуа попросил еды, но сказал, что долго не задержится: ему надо пойти поговорить с народом. Люди собирались у близлежащего холма, или горы, как его называли. Многие из его окружения также собирались идти с ним. На горе уже толпился народ, когда я и еще несколько женщин зашли в дом Шимона, чтобы увидеться с Иешуа и поприветствовать его. Я старалась держаться в стороне. Но Иешуа вскоре заметил меня.
— Как поживает твоя семья? — живо обратился он ко мне.
Я ответила, что у нас все хорошо. Он взял мою руку и поцеловал ее. Такой жест! У меня перехватило дыхание, и я чуть не задохнулась от подступивших слез.
Остаток дня Иешуа провел на холме, проповедовал, а когда ветер, задувший с озера, стал мешать слушать его, Иешуа пошел к народу. Продвигаясь сквозь толпу, останавливался то здесь, то там, чтобы обменяться с кем-либо двумя-тремя словами или ответить на приветствие. А народ все прибывал, подходили по два-три человека, небольшими группами, все хотели выразить свое уважение Иешуа. Пришел даже капитан Вентидий из римского гарнизона. Стало ясно, что ядовитая клевета, распространенная об Иешуа Езекией, совершенно забыта. Наступил уже поздний вечер, почти ночь, когда Иешуа смог наконец остаться наедине с двенадцатью и здесь же на склоне горы разделить с ними приготовленный на костре простой ужин.
— Мы боялись, что ты уже больше не вернешься к нам, — сказал Шимон.
Он был так взволнован, что все еще не мог смотреть Иешуа прямо в глаза, вероятно так и не поверив до конца, что он вернулся.
Только теперь мы заметили, что с нами нет Иуды. Мы послали какого-то мальчишку узнать, где он, тот быстро вернулся ни с чем.
— Вероятно, Иуда хочет порадовать нас хорошим уловом к ужину, — пошутил Иешуа (все отлично знали, что Иуда страдал водобоязнью и, очевидно, по этой причине никогда не рыбачил).
Все как-то сразу замолчали в предчувствии чего-то недоброго, повисла тяжелая пауза.
Шимон стал рассказывать Иешуа, что произошло с Езекией. Иешуа ответил коротко, что он узнал о его смерти накануне и очень опечален известием. Иешуа даже во времена самых серьезных бед, причиненных нам клеветой Езекии, ни разу не разрешил нам сказать ни единого дурного слова о нем. Как-будто тот был всего лишь одним из нас, его последователей, кто сделал какой-то не совсем верный шаг, а не человеком, чуть ли не приведшим нас к гибели. Тогда никто из нас не понимал такого отношения Иешуа. Но теперь оказалось, что оно-то и было самым верным, так как вовсе не вражда и озлобленность привели в конце концов Езекию на нашу сторону.
Я всматривалась в лицо Иешуа и все больше убеждалась в том, что он сильно переменился с тех пор, как я последний раз видела его. Мы все изменились, пройдя через большие испытания. Иешуа прошел их вместе с нами: чуть жестче стали его черты, словно невидимый огонь опалил его, как стальной клинок, который закалился, пройдя через кузнечный горн. Симон Хананит в это время рассказывал нам, как он отправился искать Иешуа на горе Гермон, и перед ним вдруг возникло видение. Он увидел Иешуа в белых одеждах, всего сияющего ослепительным светом, рядом с ним были ангелы, а негасимый свет славы Божьей преобразил Иешуа. Я подумала, что огонь славы Божьей может быть и огнем горнила жестоких испытаний, оставляющим неизгладимый след. Мы прошли тяжелый путь, который доказал нам, что мы чего-то стоим. Но было много тех, кто не выдержал и отошел от нас. Что приобрели они взамен?
Скоро мы убедились, что Иуда на этот раз покинул нас навсегда. Рассказывали, что какой-то незнакомец разыскивал Иуду в городе, представляясь одним из его дальних родственников. Потом их видели покидающими город по южной дороге. С тех пор прошло немало дней и даже недель, но никто больше не слышал о Иуде. Ничего удивительного! Иуде было свойственно приходить и уходить, никому ничего не говоря и не объясняя. Предсказуем был и его окончательный уход, ведь он так и не смог стать своим среди нас.
Странно, но большой радости от того, что Иуда покинул нас, никто не испытал. Конечно, мы так и не смогли полюбить его, однако многие успели привыкнуть к нему. Глядя на Иешуа, мы читали в его глазах то, в чем, очевидно, боялись признаться самим себе: Иуда был нашим поражением.
— Никто не займет место, что осталось свободным.
Да, мы потеряли его. Хотя с уходом Иуды нам стало во многом проще проявлять себя на наших собраниях: никто не боялся теперь задать вопрос, рискуя поймать при этом на себе его скептический взгляд. Однако споры наши стали вялыми и неинтересными; все мы почувствовали и втайне признали, что наши рассуждения стали часто звучать банально, а идеи — мелко.
Теперь, когда Иешуа был полностью оправдан, все те, кто называл себя его приверженцами, спешили выразить сожаление по поводу случившегося. Народ, как и прежде, начал стекаться к нему. Те, кто недавно сторонились Иешуа, теперь всеми способами старались выказать любовь и преданность. Иешуа сдержанно принимал такое проявление чувств и зачастую, придя в город, где толпы ждали его появления, отправлялся в какой-нибудь тихий дом, где его ждала небольшая группа тех людей, кто был верен ему и в дни славы, и в дни горестей. Теперь Иешуа нередко уплывал на другой берег озера и отправлялся в место, называемое Десятиградьем, где жили и язычники, и евреи. Люди там были очень открыты и дружелюбны, в отличие от упрямых и самодовольных галилеян. Иешуа был в Гергесе и в Гипусе и даже не пренебрег Гадарой с близлежащими поселениями. Из прилегающих горных районов вскоре потянулся людской поток, весьма многочисленный. Завидев лодку Иешуа еще издалека, люди начинали собираться на берегу большими толпами. Они были наивны, словно дети, в своих верованиях: кто-то из них поклонялся Ваалу, а кто-то искренне почитал своим богом Августа, как то предписывалось римлянами. Проповедь Иешуа была для них живительным источником, к которому они с жадностью припадали. Многие были обращены, хотя до этого никогда не слышали о Едином Истинном Боге. Я думаю, что такие приверженцы, нашедшие путь из глухой тьмы язычества, были особенно дороги Иешуа.
Однажды Иешуа посетил один из учителей Иудеи, некий Иосиф Рамский. До него, по его словам, дошли слухи о проповеднике из Галилеи, и он захотел увидеть его собственными глазами. Иосиф был стариком, которого помнят седым уже несколько поколений. Он был очень уважаем в Иерусалиме, где учил и знал даже самого Хиллеля. Иосиф провел с нами много дней, ходил по городам, где проповедовал Иешуа, часто и подолгу беседовал с ним на берегу озера. Беседа их порой затягивалась до глубокой ночи, многие из нас к тому времени засыпали или расходились по домам. Иосиф задавал Иешуа вопросы, смысл которых едва ли был ясен даже самым искушенным из двенадцати, они касались Завета с Богом, и Закона, и Всевышнего. Когда я слушала их, то явственно ощущала свое ничтожество, ибо я даже вообразить себе не могла, что можно рассуждать свободно о таких вещах. Я поняла вдруг, какими наивными детьми предстаем мы перед Иешуа, подобно его вновь обращенным язычникам, и как, должно быть, Иешуа не хватает Иуды, который единственный из нас, пожалуй, мог вести с ним достойный диалог.
Пробыв с нами много дней, Иосиф встретился с несколькими из числа двенадцати и сказал им, что учитель наш имеет благословение Божье на себе и будет великим вождем народа Израиля.
Филипп спросил учителя Иосифа, а что думают об Иешуа в Иерусалиме.
— В Иерусалиме о нем почти ничего не знают, — ответил Иосиф.
Мы были очень удивлены. Но Иосиф объяснил нам, что в Иерусалиме мало интересуются тем, что происходит за его пределами, а в особенности в Галилее, так как считают, что ничего хорошего оттуда прийти не может.
— Сейчас, — признался он, — настали трудные времена для Иудеи: никто не уважает священников, так как многие из них пекутся только лишь о собственном богатстве, а люди идут за лжепророками, что чревато многими и многими бедами. Вы должны привести Иешуа в Иерусалим, чтобы он смог донести и до нас свет истины.
— Как мы можем привести его куда-то? Он всегда сам выбирает пути.
— А вы должны найти путь к нему.
Мы были в замешательстве от такой «просьбы». Понятно, что Иосиф уже заговаривал об этом с Иешуа, и тот наверняка отказался, иначе учитель из Иерусалима не обратился бы к нам. Мы вовсе не хотели прилагать усилия к тому, чтобы у нас забрали учителя. Шимон упрекнул нас в эгоизме, он уверял, что наша цель — сделать все возможное, чтобы проповедь учителя услышало как можно больше людей. Но и у Шимона в голосе отчетливо слышались нотки сожаления и грусти.
Однако некоторых из двенадцати явно привлекало желание прославиться, они уже примеряли лавровые венки победителей, явивших Иерусалиму великого пророка.
— В Иудее будут ноги целовать галилеянам, когда увидят, какого учителя мы им привели, — воодушевленно строил планы Тадейос.
Он же был первым, кто готов был бежать от учителя в дни наших испытаний. Женщины, понимая, что вряд ли их мнение будет принято всерьез, все же решительно выступали против. «Известно, что по упрямству и самомнению жители Иудеи намного превосходят галилеян, о всеобщем обращении и речи быть не может, как и о большой славе», — пытались мы урезонить спорщиков. К тому же в Иерусалиме с пророками, опасаясь их авторитета и популярности в народе, обращаются едва ли не жестче, чем с закоренелыми разбойниками и ворами.
Конец нашим спорам неожиданно положил сам Иешуа. Как-то раз он собрал нас и спросил, что ему ответить на приглашение Иосифа. Иешуа по очереди спрашивал у каждого его мнение. И каждый отвечал, что он думал. Один говорил о том, что Иерусалим — великий еврейский город, и Иешуа обязательно нужно проповедовать именно там. Другой отметил, что Иешуа уже сделал в Галилее все что мог, здесь его хорошо знают, и надо идти дальше, в Иерусалим. «Да, — поддерживал их третий, — именно в Иерусалиме — и все это знают — проповедуют лучшие учителя».
Когда очередь дошла до меня, я сказала:
— Вы были нужны нам, учитель, и вы пришли к нам. А в Иудее и без вас много учителей и много школ.
После чего, я была уверена, меня должны были обвинить в эгоизме. Но Иешуа неожиданно сказал на это:
— Ты говоришь правильно, женщина, ибо тебе нужна суть, а мужчинам — известность и слава.
— Но ведь вы, учитель, нужны и в Иудее, — возразил Филипп, — иудеяне блуждают впотьмах.
— Если, имея хороших учителей, они все еще блуждают впотьмах, значит, у них нет ни жажды истины, ни нужды в ней, — сказал Иешуа.
На этом все разговоры о Иерусалиме закончились. Мы отложили этот вопрос до поры до времени, а сами занялись другими делами. На Иешуа тогда напала какая-то неугомонность. Все понимали, что он был вымотан и опустошен невзгодами и испытаниями, выпавшими на его долю. Но несмотря ни на что, он по-многу раз ходил в Гадару и даже в Самарию, взяв с собой лишь нескольких спутников. А в Галилее он теперь редко посещал жителей городов, за исключением знакомых ему семей. Последнее время он предпочитал ночевать в поле под открытым небом, словно пастух, который денно и нощно печется о своем стаде. Он ходил босой, не укрывался от холода, ел очень мало, только тогда, когда силы его совсем иссякали. Некоторые с тревогой наблюдали за ним, опасаясь, что так проявляются первые признаки безумия. Но все тревоги развеивались, когда Иешуа начинал говорить: в речах его проявлялся ясный и острый ум, что не позволяло ошибаться на его счет.
Завершался очередной семилетний цикл, и по нашим еврейским традициям наступающий год был провозглашен Юбилейным годом. Кое-кто из наших всегдашних противников, желая в очередной раз спровоцировать Иешуа и навлечь на нас неприятности, тут же подступились с вопросами. Следует ли теперь простить всем их долги и дать рабам вольную, как записано в старом Законе, ведь теперь другие времена и мало кто соблюдает законы предков? Но Иешуа ответил достойно, поставив на место особо резвых.
— Законы должны соблюдаться, — ответил он, — и каждый, кто имеет волю и мужество следовать старым законам, поступает правильно. Господь наш прощает каждому, кто молит его о прощении. Неужели мы не должны простить наши долги?
Когда мы собрались в своем кругу, Иешуа объяснил нам, что самый большой долг, который мы прощаем, это отнюдь не денежный долг, но обиды и злоба, которые мы затаили в нашей душе против других людей. Мы должны воспользоваться тем, что предоставляет нам наш нравственный закон, мы должны очистить нашу душу от зависти и ненависти.
— Юбилейный год — хороший повод для этого, — закончил Иешуа свое обращение к нам.
Я слушала его и понимала, что так Иешуа призывает нас освободить наши сердца от ненависти, которую многие из нас еще питали по отношению к Езекии. Ведь эта ненависть, разделив нас тогда, и сейчас все еще коренится в нас.
Многие галилеяне стремились в Иерусалим, мечтая в год Юбилея отпраздновать там Пасху. Мы тоже хотели бы, чтобы Иешуа пошел с нами в Иерусалим, но боялись просить его об этом, зная, как он относится к подобного рода выступлениям. Но все сложилось само собой, без наших просьб. Иосиф Рамский прислал гонца с приглашением для Иешуа отпраздновать Пасху вместе в Иерусалиме. Было понятно, что Иосиф делает такое приглашение не просто так, а надеясь на то, что в дальнейшем Иешуа уступит его уговорам. И каково же было наше удивление, когда мы узнали, что Иешуа согласился. В то же время никто не сомневался в словах Иешуа, когда он говорил, что не оставит нас. Однако некоторые все же пытались выяснить причину согласия Иешуа, на что тот очень просто ответил, что нехорошо пренебрегать гостеприимством уважаемого человека.
— Но вы отказали своим последователям, когда они просили отвести их в Иерусалим, — настаивал Шимон.
— Значит, теперь они должны пойти со мной и затем уговорить меня вернуться обратно.
Иешуа никогда до этого серьезно не обсуждал с нами возможность посещения Иерусалима, и теперь мы не могли понять, шутит ли он или говорит серьезно. Мы спросили, известит ли он других своих последователей и возьмет ли кого-нибудь из них. Но он опять ответил уклончиво:
— Вы можете сказать им, что я следую в Иерусалим, и тогда они пойдут за мной.
Все получалось как-то нескладно. Мы должны были радоваться возможности увидеть Иерусалим, но вместо этого мы были разочарованы тем, что Иешуа идет туда вовсе не ради нас. К тому же нас не оставлял страх, что он примет предложение Иосифа и уйдет навсегда.
Я все никак не могла забыть слова Иосифа о том, что Иешуа станет великим вождем. На самом деле многие из нас подумали о том же, когда в первый раз увидели его. Мы почувствовали тогда, что он обязательно станет всем для тех, кто не имеет ничего. Однако он решительно пресек разговоры на эту тему. Он не уставал повторять нам, что лишь Господь Бог может вести нас, и даже великие пророки имели целью только следовать воле Божьей. Но что сейчас заставляет Иешуа отказываться от нас? Может, он видит, насколько мы недостойны его, а может быть, мы для него просто ступени к другой жизни, наполненной великими делами и славой? Я помнила, как однажды в детстве я была в Иерусалиме, как поразил меня этот город, город для тех, кому Господом предназначено познать всю славу мира. И теперь я знала, что именно там Иешуа должен явить себя. В городе, где сосредоточена вся мудрость древнего Закона и где пребывает сам Господь. Да что такое Галилея в сравнении с величием Иерусалима?!
Иешуа должен прийти в Иерусалим, ибо Иерусалим — для него, а он — для Иерусалима. С ним рядом должны быть те, кто получил от него помощь, кто был исцелен им или спасен от голодной смерти, и те, кто проникся его словами и теперь следовал за ним. Узнав о дне нашего ухода, народ стал собираться на холме у Капер Наума. Несли с собой корзины с провизией, палатки. Людей становилось все больше и больше. Сотни, тысячи тех, кто называл себя последователями Иешуа. Многие из них с гордостью говорили о себе так, когда это приносило известность и уважение, и лишь малая часть из сотен и тысяч пришедших могли назвать себя настоящими, искренними и бескорыстными последователями. Они были подлинным слитком, выплавленным в горниле, а шлак будет отброшен, и руда останется рудой. За время, что мы были с Иешуа, а он был с нами, мы узнали и радость, и горе, и взлеты, и падения; были дни, когда за нами шли толпы, и дни, когда нас оставалась лишь малая горстка. Но Иешуа никогда не думал о том, сколько людей идет за ним, — его волновало, насколько люди искренни в своей вере.
Мне часто вспоминались дни, когда Иешуа впервые пришел к нам; как он поразил меня, как по-новому смотрел он на жизнь. В моей голове тут же возникли тысячи вопросов. До встречи с ним я как будто бы спала, но он разбудил мой ум и мое сердце. Во мне проснулась жизнь, о которой я раньше и не подозревала. Все, что я видела перед собой, до сей поры такое привычное, стало вдруг новым и поразительным, как будто я увидела все в первый раз. Но с течением времени единственный вопрос стал волновать меня: что за человек вошел в мою жизнь? Почему я всем желаниям на свете предпочла бы лишь одно — следовать за ним. Быть рядом с ним. Он имел много врагов, но даже они признавали его мощь и уступали ей, если только не обращались к грубой силе и предательству. Но если то, чему он учил, по их утверждению, было ерундой и шарлатанством, где отсутствовали смысл и логика, почему они старались перекричать его, а не предоставили времени расставить все на свои места? Ведь ложь всегда становится явной. Однако все, кто когда-либо слушал его и видел его, называли его либо сумасшедшим, либо святым с одинаково непоколебимой уверенностью. Но я, проведшая рядом с ним много дней, недель и месяцев, я, с кем он шел рядом по залитому лунным светом берегу, кого он утешал, обняв за плечи, не могла ответить на вопрос, кто он. Чем больше времени мы были вместе, тем больше я убеждалась в том, что не знаю его. Он как отсвет чего-то неведомого, что трудно объяснить словами. И едва только мне начинало казаться, что я могу понять его, он тут же ускользал от меня. Как та огромная птица из моего далекого детства, когда я блуждала в глухих чащах, пытаясь представить себе, как выглядит Бог.
Мое детство прошло в Иерусалиме, городе Ирода, которого называют Великим. Дела у моего отца шли довольно успешно: он состоял на службе в суде, на скромной, но хорошей должности. И со временем он стал обдумывать, как бы упрочить свои позиции с помощью моего удачного замужества.
Через канцелярию суда проходило множество самых разных людей: военные, чиновники из Сирии, из Кесарии, города построенного Иродом, и даже из самого Рима. Среди них был и один легат, ожидавший нового назначения в какую-то отдаленную провинцию. Отец мой благоволил к нему. Он познакомил меня с ним и, демонстрируя полное доверие, не раз оставлял нас наедине. Я была тогда очень юной и неопытной; легат от уговоров быстро перешел к угрозам и в конце концов сделал то, что хотел. Я так и не смогла забыть его запаха, запаха надушенного белья, заглушающего вонь прогорклого жира. После всего, что случилось, я перестала бояться чего бы то ни было: я знала, что самое худшее со мной уже произошло.
Легат не попросил у отца моей руки, на что тот очень рассчитывал, а исчез, как только получил назначение. Вскоре после этого обнаружилось, что я беременна, иначе говоря, обесчещена. Узнав об этом, отец избил меня, но я сказала ему, что именно он подтолкнул меня к легату, и отец прекратил побои. Чтобы спасти меня от публичного позора, он принялся подыскивать мне мужа, обращаясь к своим подчиненным. Но те, догадываясь о причине, поголовно отказывались от его предложения.
Как раз в то время для каких-то работ в храме нанялся каменщик по имени Иосиф, у него была в то время одна забота — поиск подходящей жены. Иосиф был намного старше меня, наверное в три раза. Он развелся с женой, так как убедился, что она бесплодна, и теперь очень боялся ошибиться в выборе. То, что я ждала ребенка, было ему на руку, так как доказывало, что я не страдаю бесплодием, к тому же мне было всего четырнадцать. Тем не менее он, со своей стороны, заявил, что берет женщину, беременную не его ребенком, и вынужден покрывать не только мой позор, но и свои расходы. Мой будущий муж не предложил никакого выкупа за невесту, а приданого запросил в несколько раз больше обычного, и выплатить его надо было в звонкой монете. Спасая семью от позора, мой отец поступился всеми своими сбережениями, которые ему удалось накопить, и не пожалел моей разбитой жизни.
Мы поженились быстро, в Бет Лееме, родном городе Иосифа. С моей стороны присутствовали только родители и братья и сестры, совсем маленькие. Они никак не могли понять, почему такое событие должно совершаться в такой спешке и так безрадостно. Когда они увидели Иосифа на церемонии, то решили, что он отец моего жениха. Действительно, Иосиф выглядел очень пожилым; я помню, как у меня самой в тот миг упало сердце, ведь до свадьбы я не виделась с ним. В нем была какая-то жесткость, к которой я так и не смогла привыкнуть; казалось, что он сам стал тем материалом, с которым работал всю жизнь. Однако набирающий силу молодой организм брал свое, и я уже начинала мечтать об этом жестком и крепком мужчине. Но в нашу первую брачную ночь, войдя ко мне, он сказал, что почитает меня нечистой, и не ляжет со мной, и не прикоснется ко мне до тех пор, пока я не рожу своего первенца. Я поблагодарила его.
В доме вместе с нами жили его братья. Хотя Иосиф был старшим из них, но у него единственного не было сыновей, поэтому ему выделили для жилья каменную пещерку, вытесанную в скале, к которой примыкал задний двор дома. В Иерусалиме наша семья жила недалеко от дворца; мы считали себя очень бедными, так как нас окружали дома богачей, роскошь которых трудно было себе даже представить. Но даже в нашем бедном доме был мощеный пол и оштукатуренные и расписанные стены. В доме Иосифа пол был земляной, а комната напоминала скорее хлев, чем человеческое жилье.
Мне не позволено было без особой надобности покидать наше жилище до того времени, пока не придет время рожать. Таким образом муж пытался скрыть то положение, в котором я находилась. И я целыми днями оставалась одна в сыром полумраке пещеры. Жены братьев Иосифа редко снисходили до того, чтобы заговорить со мной, и даже не подпускали ко мне детей. Иосиф не заступался за меня и не делал замечаний, хотя и не поощрял такого поведения, думая, что так будет справедливо для всех. Эта его правильность, наверное, больше всего раздражала меня в нем. Так, например, он отказывался тратить мое приданое до тех пор, пока я не разрешусь от бремени. Для того чтобы в случае чего вернуть меня семье и не остаться при этом им должным. В то же время мне ясно давалось понять, что я всего лишь рабыня, которую он нанял для производства наследника, и если только я не оправдаю ожиданий, то буду изгнана из его дома так, как это случилось с его первой женой. Иосиф никогда не спрашивал меня об отце ребенка — не из-за того, что боялся причинить мне боль, но, как я думаю, из опасения, что я каким-то образом смогу разжалобить его.
Так или иначе, я виделась со своим мужем лишь несколько раз за день, и то мельком. Вставал Иосиф засветло, чтобы успеть к началу работ добраться до храма, а возвращался затемно. Так как мне позволялось готовить только для самой себя, ужинал Иосиф вместе с братьями и возвращался ко мне для того лишь, чтобы лечь спать. Я помню, как однажды, вернувшись домой, он протянул мне несколько фиг, которые купил для меня по дороге. Эта неожиданная забота вдруг очень растрогала меня, и я принялась расспрашивать его о работе и о том, как продвигается постройка храма. Но все же я почти всегда была очень сдержанна с ним: наверное, во мне говорила гордость. Конечно, я понимала, что это замужество было спасением для меня, но мой спаситель оказался неотесанным скуповатым занудой. Мне тогда и в голову не могло прийти, что, может быть, он чувствует себя неловко рядом со мной, совсем еще ребенком. Да и какая власть была у этого ребенка над ним? Только не власть плоти. Иосиф строго придерживался данного им слова. Он действительно не прикасался ко мне. Даже те фиги он не положил мне в руку, а бросил на землю, чтобы я сама взяла их, так что я даже случайно не могла дотронуться до него. Он был — или казался мне тогда — человеком честным и порядочным, для которого каждая вещь имеет только одно значение.
Когда ребенок появился на свет, Иосиф, придя однажды домой, сказал мне, что нам нужно уходить из города. Он боялся, что правда вот-вот выйдет наружу, и братья его могут быть опозорены. На это я с достоинством ответила, что хоть и не знаю точно, что в таком случае предписывает Закон, но мальчик должен быть обрезан, как требуют наши традиции. Иосиф сказал, что я могу поступать, как считаю нужным. И я отправилась в Иерусалим, где над ребенком совершили священный обряд, а мой муж Иосиф был именован его отцом.
Затем Иосиф снова подступился ко мне, торопя покинуть наш дом, но я опять отказалась это сделать, прежде чем закончится тридцатитрехдневный срок и не будет принесена полагающаяся случаю жертва. Иосиф опять уступил мне, но выбрал для жертвоприношения пару молодых голубей, хотя я настаивала на ягненке, думая заплатить за него из моего приданого. Я не знала, почему так настаивала на выполнении всех обрядов, я не могла объяснить даже себе самой, почему это так важно для меня. Не знал этого и Иосиф. Иосифу, конечно, было на руку законное признание ребенка, так как оно свидетельствовало о том, что ребенок его. Но, насколько я успела к тому времени узнать своего мужа, ему были совершенно не свойственны какие бы то ни было уловки и хитрости. Значит, он пытался хоть каким-то образом пойти навстречу моим желаниям. Может быть, сам ребенок пробудил в нем нежные чувства — мальчик был очень спокойный и очень красивый. Мне кажется, Иосиф испытывал какой-то необъяснимый трепет перед этим ребенком, об отце которого он не знал ничего.
На следующее утро, еще до рассвета, мы покинули Бет Леем. Поклажа Иосифа была невелика: его старый плащ да ящик с инструментами. Я же должна была нести дорожную провизию для всей нашей семьи. О том, куда мы направляемся, Иосиф мне не сказал, а я не смела задавать ему лишние вопросы. Было непонятно, наше путешествие затянется надолго или мы доберемся до места через день-другой. Однако это и не имело особого значения, ведь все мое имущество, если не считать приданого, состояло из двух платьев, в одном из которых я выходила замуж. Единственное, что меня действительно беспокоило, это был ребенок. Как он перенесет жару в пути, волновалась я, ведь приближалось лето. К счастью, с самого начала наш путь шел вдоль кромки достаточно полноводного ручья, которому не страшен был полуденный зной, и я могла купать ребенка.
После рождения ребенка я уже не считалась больше нечистой, и Иосиф решил приступить к исполнению своего супружеского долга. Это случилось в караван-сарае под Бет Гаврином. Место для нашего семейства отыскалось лишь в углу под галереей. Ребенок не спал, но месяц лишь только народился, и супружеское ложе, которым являлся плащ Иосифа, скрывала тьма. Я помню жесткую грубость кожи моего супруга и свои мысли о том, что законный брак в конце концов оказался не так ужасен, как грех, но, в общем, разница была не велика: меня не покидало ощущение насилия.
Мы продолжали свой путь и, миновав холмы под Бет Гаврином, вышли на равнину. Я впервые видела эти места; надо сказать, что за всю свою жизнь я почти не покидала Иерусалим, а если и бывала где-то, то не дальше ближайшей деревни. Я была несказанно удивлена и с интересом разглядывала попадавшиеся по пути сады с фруктовыми деревьями. Я почему-то всегда считала, что здешние земли находятся в запустении. Мое беспокойство за ребенка росло день ото дня, он выглядел очень слабым. Он страдал от жары, и я всерьез опасалась, что он не перенесет путешествия. Мне подумалось, что если ребенок умрет, придется сразу возвратиться в Бет Леем в нашу бедную лачужку. И как жить потом с тем, с кем тебя ничего больше не связывает?
Через несколько дней пути я увидела море. Я часто слышала о нем от родителей и домочадцев, но никакие рассказы не могли описать и толику того зрелища, что предстало перед моими глазами. Море открылось с гребня дюны, по которому шла дорога из Азоте (в городе мы прибились к какому-то каравану и пошли за ним). Надо сказать, что бьющая в глаза синева на первых порах прямо-таки ослепила меня. Затем я ощутила щемящее чувство, близкое к разочарованию: синева тянулась до горизонта, а далее не было ничего, даже намека на какую-нибудь узкую полоску земли. Мне показалось, что кому-то вздумалось разыграть меня. Вещи вдруг стали менять свои привычные очертания: все, что до этого дня казалось мне привычным и понятным, теперь уже не было таким. Я как будто бы стояла на краю, а за ним, за краем, была неизвестность. Мир полон странных и удивительных вещей, о которых я, наверное, так и не узнала бы, прожив всю жизнь в Иерусалиме или Бет Лееме.
Наш путь продолжался еще много дней, их было так много, что я сбилась со счета; из обрывков разговоров караванщиков я поняла, что мы идем в Египет. Нас окружали разные люди: кто из Акко, кто из Сура. Они говорили на разных наречиях, зачастую отличавшихся от нашего языка настолько, что их с трудом удавалось понять. Но Иосиф не очень смущался этим, он был уверен, что, коль скоро все мы евреи, слова не так уж важны для нас. Для наших попутчиков мы были чужестранцами из дальних краев, и никто не подступался к нам с докучливыми расспросами. Казалось, что мы оставили далеко позади нашу прежнюю жизнь с ее трудностями и бедами.
На границе о нас должны были сделать запись, кто мы такие и куда идем. Это также не вызвало особых вопросов, так как Иосиф официально признал себя отцом ребенка. Теперь я начинала понимать, насколько это облегчило жизнь мне и моему сыну. Но нас попросили указать имя ребенка, что вызвало некоторую заминку: дело в том, что в спешке мы не успели даже назвать младенца. Я назвала его Иешуа, первым именем, которое пришло мне на ум, — так звали моего брата.
Наконец мы пришли в Александрию. Завершилось долгое путешествие, настолько долгое, что мне показалось, что начавшие его и те, кто его закончили, — совершенно разные люди. Во всяком случае, я совершенно изменилась с тех пор, как покинула Бет Леем. Я увидела так много разных людей, обычаев, услышала так много наречий, мир настолько раздвинул для меня свои границы, что я порой удивлялась, как я до этого могла жить в мире, совершенно не зная его. Конечно, я не стала делиться с Иосифом своим открытием, да и он не проявлял интереса к моим переживаниям. Если бы мне вдруг пришла в голову мысль рассказать ему о своих впечатлениях, я думаю, что он едва ли понял, о чем идет речь. Вместе с нами путешествовала одна пожилая чета из Эммауса. Я часто видела, как, склонив головы друг к другу, они разговаривали, и в эти минуты казалось, что ничего вокруг них не существует. Я обращалась мыслями к нам с Иосифом: за все время путешествия сказанные нами друг другу слова можно было пересчитать по пальцам, и я думала о годах молчания, которые ожидали нас.
Когда же наше путешествие приблизилось к концу и мы были почти у цели, Иосиф отозвал меня в сторону для серьезного разговора. Выражение его лица было очень сосредоточенным, он как будто обдумывал что-то очень долго и тщательно. Наконец он заговорил, взвешивая каждое слово. Он сказал, что я должна буду покрыть все расходы по путешествию из своего приданого, так как именно мой ребенок вынудил его покинуть родной кров. Мне захотелось напомнить ему, что причиной было еще и его решение жениться. Но я промолчала.
В Александрию мы прибыли поздним вечером, почти ночью, и я смогла увидеть лишь широкою улицу, освещенную множеством светильников, и просторные галереи. Долгое время это оставалось моим единственным впечатлением о городе, так как сразу по прибытии мы отправились в ту часть города, где жили евреи, и практически не покидали его в течение многих месяцев. Дома в еврейском квартале были очень разные — от шикарных построек, напоминавших дворцы, до бедных лачуг. Наше убежище принадлежало к последним. У Иосифа в Александрии жил двоюродный брат Иремия, который перебрался сюда очень давно. Он выделил нам небольшую комнатку в глубине внутреннего двора, за которую назначил плату. Столовались мы с его семьей — женой и детьми. Жена Премии, египтянка, смуглостью кожи напоминавшая эфиопку, не говорила ни на иудейском, ни на арамейском.
Вскоре выяснилась, что наш приезд выпал не на самый благоприятный период. Иремия посетовал Иосифу на то, что отношения между александрийцами и евреями очень обострились. Евреи несколько раз обращались с петициями к Августу, склоняя его уравнять их в правах, александрийцы решительно возражали. Теперь нельзя было рассчитывать на работу у египтян и надо было наниматься к евреям. И Иосиф, за плату, вполовину меньше того, что прежде зарабатывал в храме, нанялся к брату. Выполнял он не только работу каменщика, но был и разнорабочим, что ему в его возрасте давалось довольно тяжело. Иремия же, с одной стороны заботясь о том, чтобы его брат мог платить ему за проживание, а с другой — стремясь получить свои проценты за найм, не отклонял никаких предложений, будь то укладка кирпичей, мощение тротуаров или рытье уборных.
Вскоре мне стало казаться, что с нами поступают несправедливо. После оплаты жилья и питания денег у нас почти не оставалось. Разговорившись с женщинами из нашего квартала, я узнала, что брат Иосифа обманывает нас, пользуясь тем, что мы не знаем ни местных обычаев, ни языка. Я прибежала к Иосифу и сказала, что Иремия ведет себя как вор и обманщик по отношению к нам. Иосиф был готов ударить меня — такими чудовищными показались ему мои обвинения. Не может такого быть, чтобы его родственник, член его семьи обманывал его. Но я не отступала и стояла на своем. В конце концов Иосиф согласился пойти к брату и сказать ему обо всем, ибо если он был честен, то легко сможет опровергнуть все обвинения.
Иремия не стал спорить, а тут же сам начал обвинять нас. Он заявил, что Иосиф осквернил его дом, приведя женщину с незаконнорожденным ребенком. Я была поражена: он никогда до того не высказывал нам никаких упреков. Я поняла, как быстро и как далеко доходят слухи, особенно если это слухи о чьем-то грехе.
— Другой бы просто не пустил вас на порог, я же пожалел тебя, и вот твоя благодарность!
Он нисколько не стыдился того, что обманывал нас, а наоборот, считал, что это в порядке вещей. Он добропорядочный еврей, не оскверненный никаким грехом. Но как же тогда быть с женой неиудейкой?
Иосиф не стал ему возражать.
— Ты прав, мы оскверняем твой дом, — сказал он.
Я не поняла, хотел ли он таким образом высказать брату упрек или действительно был согласен с ним. Иосиф велел мне собраться, и мы покинули этот дом, потеряв и кров, и работу.
Ребенку тогда не было и полугода. Иосиф решил, что нам лучше будет вернуться в Палестину, в Галилею, где о нас никто не знал. Я с сомнением выслушала его — ведь слухи достигли даже Египта, как же можно уповать на то, что нас оставят в покое в Галилее? Иосиф ничего не возразил на мои опасения.
Может быть, он раздумывал над тем, не вернуть ли меня моим родителям. Что мне тогда делать с ребенком и с тем, другим, его ребенком, которого я жду теперь? Но пока, в Александрии, надо было искать хоть какое-нибудь жилье. И мы отправились по еврейским кварталам, спрашивая, кто бы мог нас приютить. Оплатить новое жилье мы могли пока только из моего приданого, так как неизвестно было, когда Иосиф сможет найти работу. Я постоянно жила в страхе, что наши хозяева что-нибудь узнают про нас и так же, как Иремия, выставят на улицу. Но никто не задавал нам никаких вопросов, хозяев интересовало лишь своевременное внесение платы. Обличая нас в наших грехах, Иремия старался прикрыть свои, ибо было немало семей в округе, в которых женщины находились в похожем положении. Я вскоре поняла, что в Александрии евреи не так строго исполняют Закон, как это делают в Иудее, и не так суровы в суждениях. Многие женщины, как я позднее узнала, были едва ли не в худшей ситуации, чем я, но к ним не только не относились с презрением, но многих даже уважали.
В то время власти Рима были очень обеспокоены беспорядками в провинциях и, чтобы задобрить жителей Александрии, всячески старались благоустроить город. Повсюду велись какие-то строительные работы и везде требовались рабочие руки. У десятников не было тогда ни времени, ни желания допытываться, еврей ли каменщик или грек, главное — могли он работать. Поэтому Иосиф, который, однако, так и не выучился говорить по-гречески, довольно легко получал работу.
Мы прожили в Александрии долгие годы, и все это время мой муж не сидел без дела. С возрастом здоровье его слабело, тело, натруженное за долгие годы, теряло силу и выносливость, но никогда я не слышала от него ни жалоб, ни сетований на тяжести жизни. После своей первой получки Иосиф полностью, до единого динария, возместил сумму, которую мы взяли из моего приданого; он сделал это ради ребенка, которого я до сих пор кормила. Долгое время мой муж подозревал, что я каким-либо образом хочу извлечь выгоду из нашего брака, но когда родился его первый ребенок, к тому же оказавшийся сыном, Иосиф оставил свои подозрения. Он стал отдавать мне заработанные деньги, как и было принято, чтобы жена расходовала их разумно и экономно. Сам Иосиф не тратил лишнего, он не пил, никогда не баловал себя, и деньги ему были нужны только на еду и уплату налогов.
Иосиф не позволял себе тратить мое приданое, хотя имел на него полное право. А после рождения наследника он настоял на том, чтобы я подумала, как можно выгодно и с прибылью распорядиться моими деньгами. «Ведь может прийти время, — предостерегал он меня, — когда твой сын будет переживать трудные времена и очень нуждаться. И кто тогда поможет незаконнорожденному?» Я послушалась мужа и вложила большую часть приданого в дело, которое принадлежало одному из городских негоциантов, что оказалось весьма удачным шагом, так как за год принесло почти двойную прибыль. Кое-что из денег я отложила на образование ребенка и на другие необходимые расходы. Я старалась сделать все возможное, чтобы в будущем ему не грозила нищета — слишком хороший урок был получен, когда меня выгоняли на улицу мои же родственники. Не полагаясь на мужа, я искала возможность зарабатывать самой. Чтобы чувствовать себя более уверенной, я научилась говорить по-гречески, брала небольшие заказы на плетение циновок или каких-нибудь других мелких вещиц. В этом я совершенно не отличалась от остальных женщин Александрии, которые, будь то гречанки или еврейки, старались идти своей дорогой, не рассчитывая особо на чью-либо помощь. Они были очень не похожи на женщин Иудеи, убежденных, что жена не более чем собственность своего мужа.
Мой второй ребенок, которого мы назвали Якобом, родился уже спустя тринадцать месяцев после первенца и быстро обогнал его в росте и силе, видно пойдя в отца. Разница между ними была настолько очевидна, что не было ни одного человека, кто бы не счел первого сына кем-то вроде подкидыша или приемыша. Но это, опять-таки, не было чем-то необычным в этом городе. Детей здесь нередко продавали и покупали даже в еврейских семьях, стараясь таким образом восполнить их отсутствие с помощью тех, у кого дети были в избытке. Так бы мы и жили, не привлекая ничьего внимания и ничем особо не выделяясь, если бы не ребенок, который, казалось, с первых же дней был отмечен особой печатью своей непохожести.
Я отчаянно старалась относиться к первенцу так же, как я относилась к Якобу и другим детям, появившимся позже. Но, как ни странно, такое стремление к справедливости не наделяло, а, наоборот, обделяло их материнской любовью. Коль скоро я избегала проявлять особую нежность к Иешуа, я не проявляла ее и по отношению к остальным, стараясь не прогневить ни мужа, ни Господа. Но мне так и не удалось навести мосты в нашей семье, и Иешуа все больше и больше отдалялся от нас. Наверное, было бы куда лучше, если бы каждый получил свою долю любви, соответственно месту в моем сердце. Я всегда немного ревновала Иешуа, который был мне гораздо ближе, чем остальные дети. За исключением, пожалуй, двух дочерей — в них улавливались мои черты, тогда как братья Иешуа были истинными сыновьями своего отца. Иешуа также унаследовал от меня какие-то едва уловимые черты, я бы сказала, в нем было что-то женское: может быть, хрупкость и какая-то болезненность, но это и выделяло его, и делало непохожим ни на кого из нас. В нем было много чего-то совершенно иного. Его происхождение никто не мог определить: он был светлокож, в отличие от меня, и светловолос. Он ничем не напоминал даже своего отца, чему я была несказанно рада, так как не вынесла бы, наверное, пытки постоянного напоминания.
С ранних лет Якоб понял, какие разные они с братом, и изо всех сил тянулся к нему, стараясь преодолеть разделяющую их пропасть. У меня сжималось сердце, когда я видела, как Якоб старается во всем уступить брату. Он как будто бы говорил: смотри, как я уважаю тебя; я знаю, какое место ты должен занимать в нашей семье, и даю тебе его. Я чувствовала невыразимую любовь к Якобу в такие мгновения. Но Иешуа часто держался с братом холодно, что не могло не оттолкнуть его. И очень скоро каждый из них пошел своей дорогой. Уже с пяти лет Якоб стал помогать отцу на работе, постепенно осваивая его ремесло. Иешуа, наоборот, не испытывал никакой тяги к этому делу. Якоб понял, что жизнь уготовила им разные пути, и, по-видимому, смирился с их отдаленностью и непохожестью. Я наняла учителя для Иешуа, правда, тогда он, казалось, был мал для серьезной учебы, но я хотела уже с ранних лет показать ему, что за жребий выпал на его долю.
В то время я чувствовала постоянное присутствие Иешуа рядом со мной. Нельзя сказать, что он все время вертелся у материнской юбки или что он беспрекословно слушался меня. Но признаюсь, у меня никогда не хватало духу отругать его или дать ему какую-нибудь тяжелую работу. Мы как будто бы были связаны каким-то только нам известным союзом — так двое могут чувствовать свою полную отгороженность от суеты оживленной площади, комнаты или улицы. Я могла безошибочно угадать его присутствие, даже если не видела его. Он появлялся, и что-то менялось вокруг. Чувствовалось, что происходит что-то необычное. А ведь он был совсем еще ребенком. Чувство было тягостным и одновременно успокаивающим, будто невидимый покров ложился на мои плечи.
Тем не менее, когда Иешуа начал свои занятия, я очень хорошо ощутила дистанцию, пролегающую между нами. Я договорилась с одним молодым человеком, жившим в нашем квартале. Его звали Трифон, он нуждался в деньгах и поэтому брал всех учеников без ограничения по возрасту. После месяца занятий с Иешуа он пришел к нам домой и сказал, что мой сын за это время усвоил то, что другие его ученики не проходили и за год. Я была в замешательстве, подозревая, что эти похвалы всего лишь хитрый ход для выманивания большей платы. Но Трифон позвал Иешуа и попросил прочитать вслух отрывок из Торы, что мальчик и сделал, не выказывая при этом особого интереса.
— Возможно, сын ваш станет известным богословом, — сказал мне Трифон.
Я все еще не могла понять, к чему он клонит.
— Мы небогаты и не имеем связей, — пробормотала я.
Трифон явно не собирался сдаваться, он привел в пример известного в городе ученого, отец которого был простым торговцем рыбой.
— Значит, — заключил он, — бедность — не препятствие к славе.
Трифон ушел, оставив меня ломать голову над тем, что бы мог означать его визит и как мне нужно поступить. Он готов был заниматься с Иешуа индивидуально и при этом не просил никакой дополнительной оплаты. Трифон надеялся, как он сказал, что в будущем будет прославлен как учитель выдающегося богослова. Но меня такие прожекты невероятно пугали. Если все, о чем говорил Трифон, окажется ложью, она только зародит в мальчике тщеславие, которое потом может привести к заносчивости и озлобленности неудачника. Если же все окажется действительно так, как полагает учитель, то что может быть хуже известности для незаконнорожденного. Постоянно находиться под пристальными взглядами любопытных тому, кто с рождения не может вызывать ничего, кроме жалостливого презрения? Нет, лучший путь для моего ребенка — всегда оставаться в тени, быть как можно незаметнее, дабы ненависть и людская злоба не искалечили его душу.
Итак, вскоре после разговора с Трифоном я забрала у него Иешуа и отдала одному из старейших учителей, проживавших в нашем квартале, к Зекарье. Зекарья счел Иешуа слишком юным и не допустил к обучению вместе с другими учениками. Однако разрешил мальчику помогать ему по хозяйству и таким образом черпать знания через ежедневное общение.
Трифон был ужасно расстроен тем, что я забрала у него Иешуа, он в течении нескольких дней приходил к нам в дом, умоляя меня переменить решение. Возможно, уступи я тогда его уговорам, мне удалось бы сохранить хорошие отношения с сыном. За время учебы мальчик успел привязаться к своему наставнику, а мое решение оттолкнуло его от меня, заставило увидеть во мне причину его горькой потери. Но я успокаивала себя тем, что действую исключительно во благо ребенка. Через несколько месяцев я узнала, что дела у Трифона пошли плохо, и он покинул Александрию, надеясь попытать счастья в Иудее. Признаться, я восприняла эту новость с большой радостью, как будто гора упала с моих плеч, как будто я избавилась от нежелательного свидетеля какого-то моего проступка. Теперь я была уверена, что в жизни моего сына произошел очень важный поворот, и возврата к прошлому не будет.
Зекарья, не занимаясь обучением моего сына, естественно, не замечал в нем никаких особых задатков. Я узнала позднее, что лишь некоторым из его учеников удавалось получить у него какие-то подобия знаний. Однажды я заметила, что ноги Иешуа, вернувшегося домой от Зекарьи, покрыты ужасными воспаленными рубцами. Уступая моим настойчивым расспросам, сын наконец признался мне, что Зекарья наказал его за то, что он посмел прикоснуться к Торе. Я поняла, что мальчик не может воспользоваться даже теми знаниями, которые он получил раньше у Трифона. Мне стало невыносимо стыдно. Я почувствовала вину, что забрала мальчика у его учителя. Мне захотелось раздобыть где-нибудь для него Тору, чтобы он мог практиковаться в чтении. Но не будет ли это тяжким грехом и не навлечет ли бед на мою голову? Я отправилась на городской рынок, располагавшийся рядом с Музеем, где продавалось великое множество древних писаний. Я купила несколько потрескавшихся от времени свитков и принесла их Иешуа. Я велела ему спрятать свитки в пустом кувшине, стоявшем у нас на заднем дворе и никогда не привлекавшем ничьего внимания. Только потом я узнала, что это были рукописи на греческом и на латинском языках, которые Иешуа не знал. Однако иногда я заставала мальчика за их чтением. Как видно, ему помогали основы знаний, заложенные Трифоном.
Пробыв у Зекарьи около года, Иешуа пришел ко мне однажды и сказал мне голосом, в котором я расслышала укор:
— Ты бросаешь деньги на ветер, посылая меня туда.
Тон его задел меня, и я ответила холодно:
— Ты очень упрям и не знаешь, что значит быть хорошим евреем.
— Ты называешь меня евреем?
Я не сдержалась и ударила его. Во мне говорил страх — страх перед правотой его слов.
На следующий день он не пошел к Зекарье, я не обратила на это особого внимания, посчитав его поступок проявлением детской гордости. Однако он не пошел к Зекарье и через три дня. Со мной он почти не разговаривал, неохотно играл со своими братьями на заднем дворе, я видела также, как он писал что-то, небрежно выводя палочкой на земле буквы. Вскоре я стала замечать, что он отказывается принимать пищу. Сначала это было незаметно, он всегда держался очень обособленно и иногда напоминал тень, неприметно присутствующую среди нас. Но присмотревшись, я убедилась, что он не берет ни единого куска за трапезой. Ему было всего только восемь лет, и я ожидала, что, как всякий ребенок, в конце концов он придет ко мне за защитой и сочувствием. Но шли дни, он по-прежнему не покидал двора нашего дома. Дети стали сторониться его, так как не знали, как вести себя с ним, и Иешуа с каждым днем все больше уходил в себя; казалось, он был всецело сосредоточен на своем посте. За обедом или ужином он садился за стол вместе со всеми, боясь, что отец будет недоволен его отсутствием, но ни разу его рука не протягивалась к миске с едой.
Я была сражена его твердостью и очень перепугалась: во всем этом было что-то чудовищное. Я убедилась, насколько слаба была я в противодействии его воле. Кажется, именно тогда Иешуа понял, что Иосиф никогда не скажет и слова за или против него, и ему может возразить только женщина, его мать.
Прошла неделя, он по-прежнему не принимал пищу. Я подошла к нему и сказала:
— Ты можешь больше не ходить к Зекарье.
Он тут же спросил:
— Кто теперь будет моим учителем?
Я не знала, что ответить, и была в растерянности: всю это ужасную неделю моего сына, оказалось, волновал только этот единственный вопрос.
— Мы можем найти для тебя другого, если ты хочешь.
— Я знаю одного хорошего учителя, но он грек, — ответил мне сын.
Он ответил так специально, чтобы досадить мне, с моих губ уже готово было сорваться: «Но ведь ты еврей!» — но комок подкатил к горлу.
— Откуда ты, ребенок, знаешь о нем? — спросила я.
— От Трифона.
Имя Трифона обожгло мой слух. Чувство вины затрепетало где-то глубоко внутри меня. Кто ведет этот непрерывный спор между нами, между мною и Иешуа, ведь неслучайно именно сейчас, в острую минуту нашего противостояния, мне напомнили это имя.
На следующий день я отправилась к Зекарье, чтобы сообщить ему, что забираю сына. Казалось, он был нимало этим не огорчен.
— Он непослушный и полон гордыни, — заявил мне Зекарья, — его лучше приучить к ремеслу, иначе толку из него не выйдет.
Зекарья по своей недалекости не понимал, насколько опасны для него были его слова. Я готова была прибить его, настолько силен был мой гнев.
— Я поищу сыну другого учителя.
Зекарья промолчал. Мое возмущение сыграло на пользу Иешуа, он наконец получил то, чего желал. Ибо я содрогалась при мысли, что опять какой-нибудь малограмотный еврей-наставник будет лупить моего сына, едва заметив пробуждающуюся в нем любознательность.
— Я найму тебе того, кого ты хочешь, — сказала я Иешуа.
Он воспринял это как должное.
Учителя звали Артимидорус. Иешуа вел меня к нему через сеть переплетенных улочек Неаполя. Такую ветхость и нищету я видела, пожалуй, первый раз в жизни. Улицы представляли собой лабиринт узких проходов. Я удивлялась, как Иешуа мог запомнить дорогу. Мы остановились перед домом. Я все еще не была уверена, что мы не ошиблись. Я не могла себе представить, что грек, учитель, может жить в такой нищете и грязи, я не представляла, что мой сын приведет меня в такое место. Дом, если можно так выразиться, представлял собой беспорядочное нагромождение крошечных комнатенок, в каждой из которых ютилось по семье. На заднем дворе стояла нестерпимая вонь от уборной и от животных, свободно расхаживающих где попало, между ними сновали ребятишки в лохмотьях. Иешуа подвел меня к комнате, едва ли не самой крошечной и грязной, где вместо окна в стене зияла дыра, через которую в комнату проникал тусклый свет.
Я была готова тут же бежать из этого ужасного места, но Иешуа держался твердо.
— Артимидорус, — не то спросил, не то позвал он, отодвигая изодранную занавеску, закрывавшую дверной проем.
В освещенном проеме появился человек, он выступил чуть вперед. Я никогда не встречала никого, подобного ему. Изможденный, долговязый, черный как головешка эфиоп, он прикрывал наготу тряпьем, которое и лохмотьями нельзя было назвать. Однако держался он с большим достоинством.
— А, юный Иешуа, — воскликнул он по-арамейски, что меня совершенно обезоружило.
— Возможно, мы ошиблись, — сказала я, — мы ищем учителя Артимидоруса.
— И вы его нашли.
Он замолчал, не проявляя никакого намерения продолжать разговор. Пауза затянулась, мне стало неловко, возможно, мое первое впечатление о Артимидорусе было ошибочным. Мне очень хотелось уйти, но я преодолела себя и сказала:
— Я ищу учителя для моего сына.
— Это ваш сын ищет себе учителя, — сказал он.
Он отошел вглубь комнаты и стал умываться, как будто бы разговор был завершен. Но ничего еще не было решено.
— Он может остаться прямо сейчас, если вы не возражаете, — сказал Артимидорус наконец.
Я предполагала, что Иешуа приведет меня в некий храм учености, где царского вида жрец потребует с меня баснословные деньги, которые я не смогу заплатить и поэтому вынуждена буду отказаться. Но этот человек сокрушил все мои ожидания.
— Вы не назвали вашу цену, — сказала я.
— Сколько вы платили прежнему учителю?
Я сказала, что платила динарий в месяц. Артимидорус сказал, что будет удовлетворен такой же суммой. Похоже было, что контракт был заключен. Весь вид Иешуа говорил о том, что он готов был остаться тут навсегда.
— Но как мне вносить плату? — продолжала я.
— А как это было у вашего прежнего учителя?
— Я платила вперед.
— Так же будет и у меня.
Я протянула ему деньги, но он, казалось, не собирался подходить, чтобы взять их у меня. Он занялся какими-то своими мелкими делами. Порывшись в своей торбе, он достал из нее кусок зачерствелого хлеба. Горбушку отломил и дал Иешуа, остальное взял себе. Мне пришлось подойти к нему и попросить взять у меня деньги. Артимидорус взял монету, и тут началось что-то совсем странное. Получив деньги, он не стал прятать их в какой-нибудь укромный уголок или заворачивать в тряпицы, Артимидорус вышел во двор и отдал монету играющим там детям. Ребенок смотрел на монету по-детски чистым взором, не понимая, что это и зачем ему это дают. Затем монета оказалась на земле, и дети принялись играть с ней, как с каким-то камешком.
Тут же откуда-то из дальних комнат прибежала женщина, она забрала монету, напряженно окинув взором двор и потом метнув быстрый испуганный взгляд на Артимидоруса, который, впрочем, никак не отреагировал на ее появление.
— В будущем, — Артимидорус обратился ко мне, — вы можете давать деньги сыну, чтобы он мог купить себе рукописи.
Я так до сих пор и не могу понять, почему отдала Иешуа этому странному человеку, который вполне мог оказаться сумасшедшим или не знаю кем еще похуже. Может быть, потому, что какое-то неведомое чувство подсказало мне, что этого странного человека ничего не связывало с нашим суетным миром, он жил в нем и в то же время вне его. Именно это, наверное, и привлекло меня в Артимидорусе; я подумала, что он станет надежным убежищем для моего сына. Но я понимала и другое: я не в силах буду удержать сына, так как Иешуа, выбирая между мною и собственным путем в этом мире, сделал бы выбор не в мою пользу.
Вскоре, однако, так и случилось — стало ясно, что Иешуа был полностью потерян для меня и для семьи. Он часто и надолго уходил из дома, скитаясь где-то вместе с Артимидорусом. Оказалось, что Артимидорус был бездомным, и в тот день нам просто повезло, что мы застали его в том доме, а так он постоянно бродяжничал, переходил с места на место, устраиваясь на ночлег в хижинах, где ему не отказывали в крове. Таким образом, он был действительно известен, его знали на городских окраинах, и он очень редко появлялся у Музея, где любили собираться ученые и богословы. Он же частенько высмеивал их. Многие и впрямь считали Артимидоруса сумасшедшим: он не боялся обо всем говорить открыто и нападать в своих речах на самых высокопоставленных чиновников. Но было также и много тех, кто считал Артимидоруса самым блестящим из учителей.
Сам Иешуа почти ничего не рассказывал о своем учителе. Если я спрашивала, какую философию приемлет Артимидорус или что он говорит о еврейском Боге, Иешуа отвечал мне всегда очень коротко и не очень вразумительно. Относительно философии сын сказал лишь, что наставник учит его пренебрегать земной славой, а про еврейского Бога он не говорит ничего — ни хорошего, ни дурного.
— Что же он в таком случае говорит о богах? — спросила я.
Иешуа ответил, что ничего, так как Бога невозможно познать.
Я опять была в растерянности: стоит ли мне бояться за своего сына, и если стоит, то чего. Жестокая правда состояла в том, что я сама не знала, чему нужно учить моего ребенка. Ведь вещи, бесспорные для Иудеи, здесь, в Александрии, выглядели совсем по-другому. Множество вер и верований переплетались в этом городе. Даже среди евреев было множество мнений, как надо исповедовать свою веру, и даже в доме собраний можно было услышать молитвы, возносимые и к римским богам, и к египетским.
Из разговоров на улицах также едва ли можно было узнать что-то толковое об Артимидорусе, и хотя почти у каждого наготове была история, расписывающая его дерзость и независимость, почти никто ничего не понимал в его учении. Кто-то говорил, что в один день он призывает сопротивляться Риму, но уже на другой день проповедует покорность. Говорили, что утром он отказывается от пожертвований богатеев, а вечером ужинает у них в домах. Узнав как-то, что у него есть ученик-еврей, его спросили, считает ли он, что евреев надо уравнять в правах с остальными. На что Артимидорус ответил, что, коль скоро евреи выбрали свой особый путь, не стоит им и объединяться с кем-либо. Но когда его спросили, кто заслужил особую милость богов, он назвал евреев, так как они претерпевают много гонений за верность своему Богу.
Один вопрос не давал мне покоя: как Иешуа, будучи совсем еще ребенком, оценил Артимидоруса и выбрал его себе в наставники, когда множество зрелых людей совершенно не могли разобраться в его учении. Иногда мне казалось, что Иешуа по-рабски привязан к Артимидорусу. Я сама была захвачена им в какой-то мере — очень притягательна была его независимость от мнения толпы. Ему ничего не стоило назвать белое черным и уже в следующее мгновение опровергнуть себя. Ему были безразличны те рамки, в которых существуют остальные. Свобода призрачна. Вот что привлекало Иешуа к этому человеку. Кто-то никогда не слыл рабом, но мог постоянно меняться в угоду чьим-то прихотям. Но была и другая опасность, думала я: тот, кто отвергает этот мир как таковой, что он оставляет себе? К чему он призывает?
Я разговаривала с Артимидорусом всего лишь раз, вскоре после нашей первой встречи. Я шла на рынок, располагавшийся за нашим кварталом. Я как раз сплела небольшую партию циновок и несла их на продажу. Когда я увидела его, он был один. Сев на тротуар, он начертил мелом круг вокруг себя. Зачем он это сделал, было непонятно, но его действие возымело интересный эффект — люди обходили его, так как инстинктивно избегали заступить за черту. Артимидорус испытывал явное удовольствие от своей затеи.
Я поприветствовала его. Он не ответил. Тогда я напомнила ему:
— Я мать Иешуа, вашего ученика.
— Знаю, — сказал он, — и ты считаешь, что только ради этого стоит приветствовать тебя?
Я уже знала, что так он разговаривает со всеми. Однако слова его поразили меня. Они как будто поставили преграду между мною и Иешуа и отняли все мои права на него. Спустя много лет, когда Иешуа действительно ушел от нас, мне вспомнились эти слова. Я поняла, что они предрекали то будущее, которое было скрыто от меня тогда.
Артимидорус умер зимой, как-то ночью, на улице. Случилось так, что как раз в ту самую ночь Иешуа из-за сильного холода остался дома. Потом он очень винил себя за то, что оставил учителя одного и не смог помочь ему.
Помню, я, кажется, сказала тогда, что Артимидорус рад был умереть, ведь жизнь так мало значила для него. Иешуа бросил мне в ответ, что я не понимаю, о чем говорю, и замкнулся в тяжелом молчании.
Признаться, весть о смерти Артимидоруса я восприняла со вздохом облегчения. Даже не потому, что Иешуа теперь снова был со мной, но потому, что это событие, как я полагала, сможет спасти сына от участи нищего скитальца. К тому же я знала, что у учителя Иешуа было много врагов, что также могло быть очень опасно для мальчика. Я как за соломинку ухватилась за смутную надежду, что Иешуа вернется и будет, как прежде, моим сыном. Я старалась изо всех сил, всячески выказывая ему уважение как старшему, не поручала никакой тяжелой работы. Но он все равно был чужим в нашей семье. Он был не похож на братьев и сестер. Он не мог стать своим среди них. Все же, к моей радости, остальные дети относились к нему с большой симпатией, и я бы сказала, с почтением. Они одаривали его той теплотой, на какую были способны, и старались не обижаться на его холодность.
Возможно, со временем, благодаря нашим усилиям, Иешуа стал бы ближе нам и, может быть, вернулся бы в семью насовсем. Ведь он был ребенком, который нуждался и в ласке, и в заботе. Но внезапная смерть одного из детей не позволила сбыться моим надеждам. Новорожденной дочери было всего около недели, когда Иешуа опять появился у нас в доме. Она стала последним ребенком в нашей семье, так как после ее рождения я не позволяла Иосифу больше входить ко мне. С самого рождения девочка была здоровым и крепким младенцем, как, впрочем, все дети, рожденные в нашем с Иосифом браке. Только один наш с Иосифом ребенок, мальчик Хочих умер в младенчестве — ему было шесть месяцев, когда в городе случилась эпидемия. Девочка же была совершенно здорова. Тем более велик был наш ужас, когда, проснувшись как-то утром, мы нашли ее мертвой. Причину смерти малышки никто не знал, как будто вдруг ангел смерти забрал ее у нас.
Мы впали в глубокое отчаяние. Иосиф сказал, что, должно быть, на нашей семье лежит проклятие. Я поняла, что он говорит об Иешуа, хотя имя сына не было произнесено вслух. Смерть дочери настолько потрясла меня, что я не стала возражать Иосифу.
Спустя годы, вспоминая то трагическое событие, я понимаю, что наш страх и подозрения были диким суеверием. Как можно было винить в чем-то ребенка! Но тогда так считали все, любая семья. Суд Божий виделся не торжеством справедливости, а неотвратимым, суровым возмездием. И если семья имела незаконнорожденного ребенка, то на такую семью, без сомнения, должна была обрушиться тяжелая кара. Даже Иешуа каким-то образом понял, что горе, постигшее нас, может быть связано с ним. Я понимаю теперь, что, отдаляясь от семьи, он хотел как-то по-своему, по-детски, загладить свою «вину». А мы, взрослые, молчаливо согласились тогда считать смерть девочки наказанием Божьим, а Иешуа — причиной нашего семейного несчастья.
Когда закончился срок траура, Иешуа ушел от нас. Встав как-то утром, я нашла кровать сына пустой. Ему едва исполнилось десять лет. Не скрою, у меня тогда возникло сомнение, что я когда-нибудь смогу снова увидеть его.
После ухода сына я стала больше работать, часто и надолго уходила в город, предлагая свои поделки в разных кварталах: я продавала их сама или забирала положенную мне плату у уличных торговцев. Могло показаться, что я внезапно стала нуждаться в деньгах. Но на самом деле это было не так. Я могла, конечно же, спокойно сидеть дома с детьми, а не слоняться по городу, как какая-нибудь бродяжка. Однако на меня напало какое-то необъяснимое беспокойство, я не могла удержать себя в том тесном мирке, предназначенном для меня, не могла проводить бесконечную череду дней с мужем, за полночь возвращавшимся с работы, с детьми, так похожими на него и так мало — на меня. С уходом Иешуа у меня все чаще появлялось ноющее чувство одиночества, которое я испытывала, будучи женой и любящей матерью, однако дети, с которыми я осталась, были во многом чужими мне.
Я исходила множество улиц города, увидела жизнь Александрии, такую разную, посетила места, куда даже не заглянула бы раньше. Александрия справедливо славилась своей пышной красотой. Но кроме красот город изобиловал всякого рода мерзостями. Детей похищали на улицах и затем продавали в самое жестокое и позорное рабство. Здесь удовлетворяли свою похоть мужчины и женщины, пресыщенные развратом и жаждущие все более разнузданного потворства своим порокам. Александрия по праву считалась городом всех религий — ей были известны самые разные культы и идолы. Город, в котором можно было случайно натолкнуться и на жреца египетского храма, и на принца крови, и на знаменитого вора.
Мне казалось сначала, что мое бесконечное блуждание по городу объясняется единственным желанием случайно или нарочно встретить Иешуа и как-нибудь постараться загладить свою вину перед ним. Я хотела предложить ему наследство. Отдам ему свои деньги — и он сможет идти путем, который он выбрал, не подвергая себя опасности стать бродягой и попрошайкой. Вскоре я убедилась, что Александрия вовсе не такой большой город, как могло показаться сначала: найти в нем моего сына было не столь уж сложно. Я получила известие о нем уже через несколько недель после его ухода. Мне рассказала о нем женщина, жившая в нашем квартале: она видела Иешуа на улице. Потом я сама издали несколько раз видела его, но не осмелилась подойти и заговорить с ним. Я не могла подобрать слов и боялась, что наш разговор не получится. Когда я наконец решилась, то не сказала ему сразу о наследстве и не отдала деньги. Вместо этого я предложила ему пойти поучиться какому-нибудь ремеслу, какое ему подойдет. И тут же пожалела об этом, с горечью вспомнив слова Зекарьи.
— Нет ремесла, которое подошло бы мне, — сказал Иешуа.
— Что же тебе подойдет? Бродяжничество?
— Я не бродяжничаю. Я нашел себе учителя.
Я не сказала ему ничего о том, что хочу дать ему денег, чтобы он мог свободно выбрать свой путь. Трудно объяснить, почему я промолчала. Наверное, я подумала, что он еще ребенок и не сможет распорядиться деньгами разумно, он может вообще раздать их — по примеру Артимидоруса. Но было и еще что-то. Когда я увидела его, мне расхотелось давать ему свободу, надежда вернуть его себе забрезжила в моем сердце. Возможно, я боялась, что он откажется от меня, и тогда я окончательно потеряю его, без надежды обрести снова.
Несколько сердито я спросила Иешуа, отказывается ли его новый учитель от платы, как это делал Артимидорус. Про себя я думала, что на самом деле новый учитель — это детская выдумка, высказанная, чтобы подразнить меня.
— Я помогаю ему вести хозяйство, — сказал Иешуа.
— Значит, ты его раб?
— А ты раба своего мужа, — парировал Иешуа, — а он — своего хозяина.
Я рассердилась окончательно, так как не знала, что ответить ему. Мне так хотелось защитить его; как я и предполагала, у него не было никакого учителя, и он жил на улице. Как я могла убедить его довериться мне? Отбросив неприязнь и враждебность, позволить мне спасти его? Возможно, между нами не было еще враждебности, была лишь привычка не доверять друг другу. Я знала, что Иешуа не испытывал ненависти ко мне, просто был замкнут и недоверчив, но как мы могли сломать эту преграду?
Но не только поиск сына был той целью, которая влекла меня на улицы Александрии. Я чувствовала, что мне необходим тот опыт, который я черпала, наблюдая городскую жизнь, бывая в разных местах. Какую пользу я могла получить там, какую мудрость почерпнуть — едва ли я могла ответить на этот вопрос. Уход Иешуа, казалось, открыл мне дверь в тот мир, в котором я иначе никогда бы не побывала. Я видела, как легко он отказался от прежней жизни, как, не раздумывая и не испугавшись, остался без родительского крова и оказался на улице. И тогда я стала задумываться: так ли правильна дорога, по которой иду я? Так ли хороши мои добродетели и так ли непоколебимы мои устои? Я вспомнила, как Трифон восторгался Иешуа, его умом. Я снова захотела увидеть жизнь в ее разнообразии, понимая, что тысячи разных людей смотрят на мир и видят его каждый по-своему, значит, по-своему видит его и мой сын Иешуа.
Иешуа облюбовал улицы, прилегающие к порту. Многие из них были настоящим адом, там все женщины были шлюхами, там произносили молитвы только над брошенными костями в ожидании счастливого очка. Кого только ни забрасывали волны житейского моря в эту гавань — от мудрецов до негодяев со всех земель вплоть до Индии. Они называли себя кто священнослужителем, кто волшебником, а оказывались они чаще всего обычными шарлатанами. Образованные и богатые мало чем могли привлечь их, ибо видели подобный люд насквозь. Но невежды и бедняки стекались к ним широкими потоками, часто среди них были больные, отчаявшиеся получить от кого-либо помощь. Калеки от рождения, увечные, неплодные, даже прокаженные. Кому-то удалось проникнуть в город, прячась на приходящих в гавань лодках, а кто-то подкупал стражу у городских ворот. Какие невероятные и ужасные вещи были здесь обычным явлением: аборты, операции, когда евреи хотели скрыть принадлежность к своей религии, сколько отчаявшихся, сколько обманутых, заплативших последние деньги за чудесное исцеление, которое так и осталось несбывшейся надеждой! Я помню, как сама приходила сюда во время эпидемии, когда заболел маленький Хочих, уповая на чудо, отдала последние деньги, но чуда так и не произошло.
Я начала сознавать, что не только желание увидеть Иешуа влекло меня на эти улицы: не менее острым было желание чуда, чуда, которое бросило бы вызов всем сложившимся представлениям о жизни и о вере. Я помню операцию, в реальность которой ни за что бы не поверила, не случись все на моих глазах, да еще и при сотне других свидетелей. Человека вернули к жизни, просверлив ему череп. Это был рабочий, который упал с высокого здания и ударился головой. Когда его принесли в гавань, он уже не подавал признаков жизни, и было ясно, что он не дотянет до вечера. Но лекарь у всех на глазах обычным буром посверлил пациенту лобную кость, из отверстия вылилось огромное количество крови и воды, и уже через мгновение рабочий открыл глаза с выражением человека, только что вернувшегося к жизни.
А какие рассказы я слышала на этих улицах! Кто-то видел, как излечили прокаженного. Кто-то уверял, что с помощью операции был излечен незрячий. Я не понимала, чего тут больше — Божьей ли милости или дьявольщины. Конечно, все делалось во имя благой цели, даже тогда, когда с пациентов спрашивали плату, во много раз превышающую их возможности. Случалось и так, что человек умирал во время операции или отравлялся лекарством, которое ему дали. Мне казалось противоестественным то, что смертные брали на себя смелость вмешиваться в то, что принадлежит только Богу. Я слышала рассказы и о еще более ужасных вещах, о том, как в некоторых городских училищах тела умерших разделывают, словно туши в мясной лавке, для того чтобы знать, что находится у человека внутри. Но ведь тело человека — это храм, выстроенный самим Создателем, тайны его — это тайны Божьи, и они не могут быть разрушены по прихоти человека.
Иешуа влекло в этот квартал то, что влечет любого ребенка: любопытство и надежда увидеть нечто необыкновенное. Часто, думая о Иешуа, я сравнивала его с Якобом, который, несмотря на то, что не обладал таким острым умом, как Иешуа, тоже был склонен к размышлениям, на свой манер, конечно. Якобу не довелось увидеть ничего удивительного в этом мире, он всю свою жизнь точил камень, работая бок о бок с отцом. Зато Иешуа был свидетелем множества удивительных и ужасных вещей. В квартале, прилегающем к городскому порту, можно было встретить и проповедников, и фокусников, и заклинателей змей из города Морое — они вгоняли себя в транс и пили змеиный яд; здесь были гадатели, читающие судьбу по требухе. Но были и такие зрелища, о которых трудно даже говорить, не то что смотреть на них своими глазами. Какие только жестокости не были представлены здесь! Детей или рабов расчленяли и убивали на сцене по прихоти публики. Таково было влияние Рима с его Колизеем и его жестокими зрелищами. В Риме, где молились тысячам богов, никто не верил в Бога; римляне называли богом своего императора, а он был просто человеком. Что могло принести это людям? Только полное безверие.
Иешуа тем временем, как мне удалось узнать, вел жизнь обычного уличного мальчишки: то бегал по поручениям, то помогал рабочим в порту, а то и попрошайничал. Как Артимидорус, он редко брал деньги, обычно просил еды или крова. Иешуа не солгал, говоря, что нашел учителя. Просто у него их было много. Он ходил в учениках то у одного, то у другого, месяц или три, расплачивался тем, что выполнял их поручения. Если судить по тому, как скоро он покидал своих наставников, можно было решить, что он не был удовлетворен ни одним из них или же им не удавалось поладить с Иешуа. До меня частенько доходили слухи, что его прогоняли, обвинив в излишнем самомнении. Но возможно, что к тому времени он уже начинал обгонять своих учителей, которые не хотели признавать этого.
Так как рынок располагался рядом с портом, то у меня был хороший предлог посещать припортовый квартал, где обитал в те дни Иешуа, довольно часто. Его было нетрудно разыскать — стоило лишь спросить о нем кого-нибудь на улице, и он вскоре приходил. Я приносила ему еду, которую плотно заворачивала в листья, чтобы она подольше оставалась горячей, мы садились рядом на открытом воздухе, и он ел. Мы не очень много разговаривали, больше молчали. Я только спрашивала, как у него дела, а он обычно отвечал, что хорошо. Иногда я предлагала ему деньги, от которых он отказывался. Иешуа никогда не спрашивал ни об Иосифе, ни о своих братьях и сестрах. А я не расспрашивала о его мыслях и планах. Но и тогда, когда мы просто молча сидели рядом, нас объединяло какое-то общее настроение или чувство: может быть, печаль, а может быть — некая тайна между ним и мной. Я вспоминала, что я чувствовала, оставаясь наедине с ним, когда он жил дома и был совсем еще маленьким, — ощущение некоего бремени. Что это было? Его предназначение? Как сложится его путь? Как Господь поведет его по этому пути? Я не знала, но чувствовала, что он знает свой путь и свою цель; она виделась ему, как видится путнику еле заметный огонек в конце долгой дороги.
Я думала поначалу, что, несмотря на то что Иешуа был известен в квартале, живет он достаточно уединенно. Этого, как мне казалось, требовал его характер. Но я ошибалась. Мальчишки припортового квартала сбивались в стайки, или банды, как они себя именовали, а Иешуа был у них кем-то вроде предводителя. Мальчишки под его верховодством рыскали по кораблям, приходящим в порт, в поисках еды. Он определял каждому место для попрошайничества, чтобы они не дрались между собой из-за этого. Таким образом, он сам устроил свою жизнь, найдя себе в ней место среди бедняков и попрошаек. Он ушел на улицу и обрел там свою семью вместо той, которую покинул. Случайно ловя обрывки разговоров на улицах, я поняла, что люди знают и любят его за умение остро пошутить, за умение зажечь народ речью, и у меня возникало горькое чувство, что мне он показывает другую свою сторону, о которой не было известно людям с улиц.
Не знаю, как долго продлились бы наши с ним встречи в пригаванском квартале, возможно, со временем он твердо встал бы на свой путь и оставил бы меня окончательно. Однако гораздо раньше в городе вспыхнули беспорядки. Обострилась вражда между евреями и другими жителями Александрии. Поводом послужило убийство грека евреем в уличной драке. По городу покатилась волна погромов, людей убивали прямо на улицах, дома и магазины сжигались дотла.
Резня была в самом разгаре, когда Иешуа вернулся домой, — он получил удар ножом в грудь в драке, завязавшейся на улице. Он появился на пороге очень бледный, и я поняла, что он потерял много крови. Удивительно, что он сумел добраться до дома, так как, сделав всего несколько шагов, он потерял сознание и упал замертво. Он лежал в беспамятстве несколько дней; я была уверена, что он не сможет выкарабкаться, и каждое утро вставала и подходила к его постели, страшась, что найду его мертвым. Но прошло несколько дней, и он начал поправляться. Придя в себя, поначалу он не понимал, где он и как попал сюда. Я в глубине души была рада такой его беспомощности.
— Ты пришел домой, — сказала я ему, и он не стал возражать мне.
Слабый и раненый, он снова становился ребенком. Вскоре другие наши дети стали приходить, справляясь о его здоровье. Как будто бы их брат, живший почему-то отдельно, снова вернулся к ним. Девочки приносили ему еду прямо к постели, так что ему не приходилось даже вставать. А Якоб, который из-за беспорядков не ходил на работу, просиживал с ним целыми днями, они разговаривали очень просто и душевно. Они говорили обо всем: о работе Якоба, о событиях в квартале — у меня при этом комок подступал к горлу, настолько Якоб был по-прежнему привязан к брату. Иосиф хранил молчание. В те дни мы все жили под страхом смерти, и даже чужие люди проявляли заботу друг о друге. Я не допускала и мысли, что Иосиф мог выгнать Иешуа на улицу.
Иешуа ничего не рассказывал о том, как его ранили, а мы боялись подступаться с вопросами. По кварталу, однако, ходил рассказ о том, что в ту ночь было волнение в районе доков, избивали евреев. Так одного еврея, который держал лавку в том районе, вытащила на улицу разъяренная толпа, хотя все его хорошо знали как тихого миролюбивого человека, к тому же жена его была гречанкой. Свидетели сцены, которая разыгралась позже, рассказывали такие подробности, от которых кровь стыла в жилах: толпа, преследующая жертву и жаждущая крови, стала в буквальном смысле слова разрывать его на части. Все это происходило на глазах у насмерть перепуганных жены и детей. И кто-то вспомнил, когда увидел Иешуа, немного оправившегося после ранения, что именно он пытался образумить беснующуюся толпу, за что и получил удар ножом в грудь. История эта была очень любима в нашем квартале; ее пересказывали, добавляя новые и новые подробности. Об Иешуа говорили, что он не побоялся рискнуть своей жизнью, и поэтому он настоящий еврейский герой. Сам Иешуа, однако, так никому ничего и не рассказал. Некоторые из наших соседей были очень удивлены, они никак не ожидали, что тот, кому, по их убеждению, была уготована судьба беспризорного бродяжки, вернулся в отчий дом, да еще в ореоле героя. Я же, не скрою, была по-матерински горда им; я радовалась, что несмотря на жизнь, которую он вел в последнее время, он знал, что такое честь. В остальном я ничего не могла сказать с уверенностью — как долго он пробудет в родном доме, или как скоро он покинет его.
В те дни многие семьи давали приют тем, кто остался без крова или вынужден был покинуть свой дом. В нашем доме остановился тогда молодой ученый по имени Гдальях. Они очень сошлись с моим сыном, и когда Иешуа совсем поправился, часто подолгу беседовали. Гдальях рассказал Иешуа историю о том, как во время первого римского завоевания император Помпей захватил Храм. Священники продолжали вести службу даже тогда, когда мечи заносились над их головой, полагая верность Богу выше собственной жизни. Когда Храм был захвачен, Помпей направился в самое священное место — в Святая Святых, куда сам первосвященник входил только раз в году. Помпей хотел завладеть огромными богатствами, которые, он был уверен, там хранились — недаром за великого еврейского бога его приверженцы стояли так отважно. Император рассчитывал увидеть божество во всем его ослепительном блеске. Каково же было его удивление, когда, отодвинув роскошный занавес, он обнаружил за ним пустоту.
— И Помпей понял, что наш Бог вовсе не божок или идол, как это было у язычников, но Бог, превосходящий и отвергающий любую попытку сотворить его подобие, — завершил свой рассказ Гдальях.
Услышанное произвело, по-видимому, сильнейшее впечатление на Иешуа.
— Тому же учил меня мой наставник Артимидорус, он так же говорил о Боге, — сказал Иешуа.
Беспорядки постепенно стихали, евреям было приказано сосредоточиться в одном квартале и не покидать его. Но группа еврейской молодежи, возмущенная все еще продолжающимися убийствами евреев, проникла как-то в город, разломав городскую стену со стороны канала. Они пробрались в центр города и подожгли Ворота Солнца. Огонь перекинулся на соседние постройки, сгорели многие здания, в том числе и жилые дома. Наутро весть о пожаре быстро облетела город, и вновь собралась огромная толпа, которая двигалась к нашему кварталу, чтобы захватить его и разрушить до основания.
Был субботний день, и вся наша семья, включая выздоровевшего Иешуа, была в молельном доме. Там нас и застала тревожная новость. Когда мы вышли на улицу, то обнаружили, что все улицы запружены народом, едва вмещавшимся в их тесном лабиринте. Народу было в несколько раз больше обычного, так как население квартала увеличилось в несколько раз благодаря беженцам. Многие старались покинуть квартал, но их останавливали кордоны солдат, выставленных властями. Страх гнал людей на улицы, но оттуда им некуда было деться, так как у солдат был приказ никого не выпускать. Люди сразу же поняли, что они находятся в ловушке, ибо на помощь солдат никто, конечно же, не рассчитывал.
Мы смогли дойти только до большой рыночной площади. Я хотела вернуться домой, там мы по крайней мере смогли бы запереться и спастись от толпы. Но Иосиф напомнил мне, что нападающие собираются жечь дома, и наш дом будет превращен в угли вместе с нами. Он сказал, что нужно оставаться вместе с людьми на улице. Но я боялась, что наши дети могут потеряться в толпе, когда мы будем пробираться сквозь нее, или что их затопчут при первом же признаке паники.
Большинство мужчин решили, что надо вооружиться; они собирали булыжники с мостовой, рассчитывая пустить их в ход при необходимости. Иосиф и Якоб, увидев это, тут же присоединились к ним; они помогали выламывать камни из мостовой, а затем разбивали их на части, которые тоже могли стать хорошим оружием. И вот когда, казалось бы, стало совершенно ясным, что насилия не избежать, учитель, служивший в нашем квартале, стал обходить собравшихся и тихим голосом напоминать всем о субботнем дне. Его звали Менаше. Он напомнил нам, как легендарные Маккавеи не стали оказывать сопротивления, когда на них напали в субботний день, но спокойно предали себя в руки смерти. Он предупреждал нас, что если мы окажем сопротивление и завяжем бой, то наверняка все погибнем — мужчины, женщины, дети. Толпа явно превосходила нас численностью и скорее всего была вооружена. Ждать помощи от армии было бессмысленно, солдаты могли даже выступить на стороне греков. И поэтому, говорил Менаше, лучше не прибегать к насилию; если придется умереть, то мы умрем совершенно безвинными, а свидетельствовать об этом, как сказано в Писании, будут небеса и земля. Мы пострадаем там, где даже не пыталось свершиться земное правосудие.
Иешуа выслушал все, что говорил Менаше, он все еще не взял в руки камень.
— Менаше забыл о Маттафии, который вступил в борьбу, когда увидел, что его братья убиты, иначе евреи исчезли бы с лица земли, — сказал он мне.
Якоб, наблюдавший за Иешуа с большим вниманием, сказал ему:
— Ты все еще не вооружился. Люди смотрят на тебя, ты для них пример, потому что они видят в тебе героя.
Однако Иешуа явно расстроило такое сравнение.
— Пусть они лучше посмотрят себе в душу и посоветуются со своим разумом, — сказал он.
Многие из тех, кто были на улице, особенно женщины, были готовы прислушаться к тому, о чем говорил Менаше. Что толку, если нас всех перережут здесь, как овец. А вдруг солдаты, увидев, что мы не вооружены и ведем себя мирно, встанут на нашу сторону и защитят нас. Женщины принялись уговаривать своих мужей послушать Менаше и отказаться от действий, которые могут привести к ужасным последствиям. Я тоже обратилась к своему мужу, уговаривая его успокоиться и подумать о детях. Иосиф, какое-то время хранивший молчание, после слов Иешуа повернулся к Якобу и велел ему перестать рубить камни, сам он также прекратил работу. Он явно не обращал на меня никакого внимания, но я была удивлена тому, что он, казалось, подчинился Иешуа.
Мало-помалу мирные наставления Менаше взяли верх, и люди стали бросать приготовленное только что оружие. Тут пришла весть о том, что толпа в городе прошла через Ворота Солнца и направляется к нам. Менаше тем временем уговаривал всех сесть прямо на улице, в том месте, где каждый сейчас находился. Так мы покажем, что безоружны и не хотим насилия. Там, где стояла наша семья, кладка тротуара была повреждена, и Якобу с Иосифом сначала пришлось убрать отколотые куски, чтобы мы смогли сесть, Иешуа тоже помогал им. Наконец место было расчищено, и мы опустились на пыльный тротуар. Я наблюдала, как Иешуа, поколебавшись немного, словно примериваясь, устроился между мною и Якобом. Я слышала, как бьется его сердце рядом с моим, мне припомнилось очень отчетливо то время, когда он был совсем маленьким, и даже те дни, когда я носила его. Ощущая его теперь так близко с собой, я вдруг подумала, что в этот отчаянный момент, когда все мы находимся на волоске от гибели, для меня на самом деле важно только одно — мы сейчас вместе, вся наша семья.
Народ плотно занял площадь, с трудом можно было пошевелиться — нас было около пяти тысяч; улицы поблизости были также полны народу. Когда последний человек устроился на своем месте, усевшись прямо в грязь, наступил момент полного молчания. В воздухе запахло потом — это был запах страха тысяч людей. Уже можно было различить вдалеке, как бурлит приближающаяся толпа. Я вспомнила все свои прежние волнения и горести, и они показались мне такими пустяками сейчас, перед лицом смерти. Я держала на коленях своего младшего сына — ему едва минуло четыре года. Мы молча сидели и ждали, а рев толпы, приближаясь, нарастал.
Когда страх и напряжение достигли своей высшей точки, кто-то вдруг запел.
Зазвучала хвалебная песнь Богу, который, облеченный в свою славу, скрыл в пучине морской и всадников, и лошадей.
Это была песня нашего исхода из Египта, славящая Бога, который помог нам. Песню стали постепенно подхватывать. На площади пели уже все пять тысяч, а вскоре песня зазвучала и на соседних улицах. Похожая на разгорающееся пламя, она перекрыла рокот надвигающейся на нас толпы. Наше пение помогло нам победить страх. Когда уже стало совершенно ясно, что воины, стоявшие в оцеплении, не будут сдерживать нападающих, чтобы защитить нас, мы продолжали петь, и ни один человек не двинулся с места.
Сидящим на площади видна была толпа, накатывающаяся на нас волнами и тут же расплескивавшаяся в разных направлениях. Над головами нападавших взлетали дубинки, кто-то сжимал в кулаках камни, кто-то — обугленные головешки, подобранные, очевидно, на месте вчерашнего пожара. Однако, обнаружив, что мы все как один мирно сидим на земле, поем и не пытаемся даже защитить себя, толпа затормозила и подалась назад в замешательстве. Несколько камней и палок все же полетели в нас и, так как мы сидели очень плотно, достигли своей цели, но и тогда никто не сдвинулся с места — мы продолжали петь.
— Бог, который походит на тебя, — пели мы, — могущественный в своей святости, Он на небесах во всей силе своей, и Он любит тебя.
Казалось, что Бог услышал нашу молитву: свершилось чудо. Солдаты, сообразившие, что теперь их бездействию нет оправдания, наконец стали предпринимать решительные меры, чтобы рассеять нападавших. А атакующие, поняв, насколько серьезны намерения гвардии, немедля отступили и устремились обратно в город. Воины поспешили сомкнуть ряды, чтобы отрезать от нас ту часть нападавших, кто еще не оставил своих агрессивных намерений.
Люди долго еще сидели на земле в каком-то оцепенении; трудно было поверить, что резня предотвращена и страшная опасность миновала. Но постепенно люди поднимались с земли, вытирали пот и не спеша расходились по домам.
Мы тоже пошли домой. Пока мы пробирались через заполненные народом улицы, Иешуа все время держался позади меня.
— Мама, — сказал он так тихо, что только я одна могла услышать его, — я был не прав, отвергая евреев, ведь я один из них.
Слова эти он произнес с таким чувством, так искренне, назвав меня мамой, что я не могла сдержать слез.
Казалось, теперь жизнь поворачивалась ко мне своей светлой стороной. И я сейчас получила несравнимо больше, чем, мне казалось, я заслуживала. Зло обернулось добром: пройдя через ужас ожидания смерти, я вновь обрела сына. Я полагала, что Иосиф теперь не выгонит Иешуа из дома, если тот захочет остаться вместе с нами, мы ведь пережили вместе очень многое. Словом, я позволила себе мечтать о том, что мы наконец-то сможем зажить мирно все вместе.
Но в тот же вечер Иосиф пришел ко мне и сказал:
— Мы не можем оставаться здесь больше. Мои сыновья слишком дороги мне, и я много претерпел ради них, чтобы дать им вот так просто быть зарезанными в чужой стране.
У меня сжалось сердце — все пошло прахом. Иешуа едва ли пойдет вместе с нами, он так долго был предоставлен сам себе, что не поддастся никаким уговорам. Я не могла также убедить Иосифа, что нам нельзя оставлять Иешуа: он все еще нуждается в нас. Мне надо было поделиться своими сомнениями с Иосифом, но у меня не хватало духу начать этот тяжелый разговор. Мне самой не хотелось покидать страну, где я вкусила так много свободы, но я как мать не могла допустить, чтобы мои дети постоянно переживали страх смерти, а наш дом мог быть сожжен. К тому же я поняла, что Иосиф уже все решил сам.
— Я должна буду разобраться со своими делами, — это все, что я ответила мужу; разговор был закончен.
Говоря так, я думала о своих деньгах. После двенадцати лет жизни на чужбине мы снова возвращались домой. Хотя трудно было сейчас сказать, где на самом деле теперь находился мой дом. В Египте у меня родилось восемь детей, двоих из которых я похоронила. В Египте я вкусила радость от возможности самостоятельно зарабатывать себе на хлеб. В Египте я узнала, как мал этот мир. И теперь я покидаю эту землю. Вместит ли моя память все, что я поняла и чему научилась здесь, или же она, как память ребенка, сохранит лишь нечеткие, стирающиеся с течением времени образы.
Страна, куда мы возвращались, очень сильно изменилась со смертью Ирода, и в ней с трудом можно было узнать то царство, которое мы когда-то покинули вместе с моим мужем. Теперь здесь постоянно вспыхивали беспорядки или восстания. Многие города были сожжены и лежали в руинах. Были земли, где не было совершенно никакой власти, и там набегами хозяйничали лишь шайки головорезов. После смерти Ирода власть в Иудее перешла к его сыну Архелаю, который был потом свергнут римлянами. Римляне поставили в Иудее своих правителей, что повлекло за собой много разрушений и осквернение иудейских святынь. Иосиф не хотел возвращаться туда не столько из-за того, что в тех местах нас хорошо знали, сколько из-за того, что он опасался вновь стать рабом — теперь у себя на родине.
Наш выбор пал на Галилею. В Галилее правил Ирод Антипа, который, по крайней мере, открыто называл себя евреем. Однако позже выяснилось, что его собственные бесчинства едва ли не превосходили римские. У Ирода были планы, о которых в то время говорили все; он намеревался возвести большой город на берегу Киннерийского моря и сделать его новой столицей. Иосиф решил, что там он сможет устроиться и найдет работу на долгое время, поэтому место казалось ему очень привлекательным. Муж мой был уже в преклонных летах и имел сыновей, которые должны были быть как-то устроены.
Мы возвратились вдевятером, так как Иешуа — а я не смела даже надеяться на это — решил пойти вместе с нами. Я тщательно скрывала свою радость и даже воздерживалась от каких-либо одобрительных слов — боялась, что они могут остановить Иешуа. Свое решение он пояснил так: он-де еврей, и ему нужно побывать на земле предков — так он сможет лучше разобраться в себе. Но я понимала, что на самом деле пережитые вместе невзгоды сблизили нас. Я ничего не стала обсуждать с Иосифом, а просто сообщила ему, стараясь всем видом подчеркнуть обычность такого события, что Иешуа пойдет с нами.
Мы решили остановиться на три дня в Иерусалиме. Это было ошибкой, так как Иосиф, не желая иметь никаких контактов с моей родней, отправился сразу в Бет Леем, захватив с собой своих сыновей. Он спешил показать их своей семье. Иешуа неожиданно воспринял все очень близко к сердцу и тяжело переживал по этому поводу. Во время путешествия их отношения с Иосифом, казалось, заметно потеплели. Иешуа во всем слушался его и, как мог, выказывал уважение, хотя было ясно, что он был очень умен и даже превосходил в этом Иосифа. Но когда мы вступили на землю Иудеи, неприятные воспоминания пробудились в душе Иосифа. Иешуа не понимал причины таких разительных перемен и впал в дурное расположение духа. Мне стало ясно, что он не понимает истинного положения вещей в нашей семье и того, какое место он в ней занимает. Тогда, в Египте я полагала, что именно по этой причине он оставил нас — а иначе что могло побудить его уйти из дома? Но он был слеп. Иногда меня удивляла его слепота, которая сочеталась с удивительной, не свойственной возрасту проницательностью. Позднее мне приходило в голову, что именно эта завеса позволила ему остаться рядом со мной, он как будто бы видел вещи издалека и смотрел на них по-другому, не в привычном свете. Мне казалось, что это не давало ему возможности судить обо мне по каким-то очевидным для всех вещам, а просто принимать их такими, какие они есть.
За время, что мы прожили в Египте, я не имела никаких известий о своей семье. Поэтому, когда я появилась дома после долгой разлуки, мне пришлось заново знакомиться с моими братьями и сестрами. Только теперь я узнала, что отец мой не так давно умер. Я отдала некоторую сумму из своих денег матери, чтобы поддержать ее. Отец не оставил ей никаких средств к существованию, и она жила как приживалка в своем собственном доме, во всем завися от милости невесток. Что касается моих братьев, то они не выказали никакой радости по поводу моего появления. Я узнала вскоре, что они не переставая ругали меня, считая моей виной то, что удача отвернулась от нашей семьи. Они сказали Иешуа, что он будет спать в комнате для слуг. И мне стоило огромного напряжения, чтобы сдержать себя и не уйти тотчас, но я осталась, в первую очередь, конечно же, из-за матери. Я постелила себе и дочерям в комнате для слуг, она все равно стояла пустая, и сделала вид, что мы сами решили разместиться в ней, так как в доме было мало места.
Однако мне не удалось обмануть Иешуа, и на следующее утро я обнаружила его кровать пустой. К вечеру он так и не вернулся домой. Темнело довольно быстро, и я не могла идти искать его на ночь глядя, поэтому не сомкнула глаз до утра, представляя себе все худшее, что могло с ним произойти. Он был схвачен по доносу, убит на улице или просто решил наконец снова оставить нас. Если бы я сохраняла присутствие духа, то, конечно, подумала бы о том, что улицы Иерусалима все же гораздо спокойней припортового района Александрии. Едва рассвело, я бросилась на поиски сына. Я довольно долго бродила по Иерусалиму, пока не оказалась около Иерусалимского храма, там я и нашла Иешуа. Он стоял во дворе храма и слушал учителей, ведущих богословские споры.
Меня пронзила дрожь, которую я с трудом сумела скрыть: по Закону незаконнорожденный не мог войти в храм и даже приблизиться к нему под страхом смерти. Стоило кому-то из толпившихся там людей выступить с доносом, участь Иешуа была бы решена.
Один из учителей, узнав, что я мать мальчика, сказал мне, что мой сын говорит кощунственные речи, утверждая, что существует мудрость, превосходящая мудрость Торы.
Я вспомнила, что Иудея известна строгостью в подходе к вере, правда, говорили, что эта строгость не лишена лицемерия. Однако я внутренне обругала себя за то, что не смогла удержать Иешуа от прихода сюда, где он мог стать только изгоем. Достаточно одного походя пущенного слуха, и люди, что собираются здесь, могли бы сломать ему жизнь.
Я подозвала его и отвела в сторону. У меня даже не было сил обрадоваться, что я наконец нашла его. Единственное, что я сказала ему:
— Какой ты глупый, так нельзя, ты говоришь обо всем слишком открыто.
Он стоял молча передо мной, а я в душе сокрушалась, что не могу увести его из Иерусалима, взять и увести, несмотря на его упорство. Сейчас это казалось мне самой большой бедой.
— Просто ты для них совсем еще мальчишка, — говорила я ему, — и они не могут смириться, что, несмотря на свою юность, ты мудрее многих.
Он в конце концов согласился пойти со мной домой, где нам приготовили комнату, выходящую во внутренний двор; для этого пришлось очистить ее от скопившихся там вещей. Он кивнул, делая вид, что понял и теперь доволен. «Ради меня», — подумала я.
Я не могла больше ждать его решения и спросила, собирается ли он пробыть с нами до конца путешествия.
— Я не могу судить о том, какие евреи, повидав только тех, кто живет в Иерусалиме, — сказал он.
Я едва сдержала вздох облегчения.
На следующее утро мы вместе с Иешуа и дочерьми встретили Иосифа у Дамасских ворот и отправились дальше на север.
Мы направились в Переа, так как не хотели пересекать Самарию. В попутчики мы выбрали группу торговцев. Путешествие по дорогам Иудеи было для них привычным делом; они были вооружены на случай, если придется отбиваться от разбойников, промышляющих в горных районах. И наш разумный выбор принес результат: нам удалось без всяких неприятностей достичь побережья Киннеретского моря. Я поняла по Иешуа, что море поразило его. Мы тоже были под сильным впечатлением. Наш путь в течение долгих дней и недель пролегал по пустыне, в Египте и далее, пока мы добирались до Иерусалима. Весь долгий путь мы не ощущали на губах ничего, кроме сухости крупинок песка. И вот, воистину, нам открылся рай. Свежая пышная зелень, прохлада и дуновение весеннего ветра. Нас охватила радость, и мы почувствовали наконец сладость возвращения на родную землю. Здесь воздух вдыхался легче и был более чистым, и воды, даже в сравнении с Западным Морем, были более синими.
В Синабрии Иосиф спросил про новый город, который собирались строить. Но новости были плохие. Работы почти не велись, так как Ирод отвел под новый город земли, предназначенные для захоронений, и нанятые рабочие, все, кроме греков, отказались на них работать. Иосиф очень расстроился. Мы проделали немалый путь, на который ушло много сил и денег, но оказалось, что все напрасно. К тому же Иосиф заболел после Иерусалима, его лихорадило: очевидно, холод и сырость тамошнего климата пагубно сказались на его здоровье. Он никак не мог прийти в норму и окончательно выздороветь. Иосифу совсем скоро должно было исполниться шестьдесят, и он боялся, что очередная хворь может стать для него последней. Мы устроились на ночлег на постоялом дворе прямо у ворот Синабрия. К вечеру я попросила Иешуа сходить в город за врачом, потому что Иосифу, казалось, стало хуже.
— Ты думаешь, что ты все еще в Александрии, — сказал мне Иешуа, — где есть врачи?
Я явно расслышала иронию в его голосе. Он все же сходил в город; я дала ему немного монет, и он вскоре вернулся с каким-то лекарством, от которого Иосифу немного полегчало.
Из разговоров с местными жителями мы узнали, что в Сифорисе есть работа для каменщиков. Ирод отстраивал этот город заново после разрушений, причиненных беспорядками. Он продолжал использовать его как столицу, пока не найдется места для возведения новой. Мы немедля отправились туда, и, на наше счастье, Иосифу удалось найти там работу, да еще и пристроить Якоба, правда, не скажу, чтобы его очень поощряли деньгами. Мы подыскали небольшой дом по соседству в Нацерете — в Сифорисе действовал запрет на поселение евреев. Нацерет когда-то был довольно оживленным городом, но впоследствии пришел в упадок; мы застали его обветшалым и наполовину опустевшим.
Иешуа все еще оставался с нами, когда мы обживались на новом месте. Однако мне было ясно, что теперь, после Иерусалима, Иешуа уже ничего не держало возле меня, и даже более того, ему тягостно было наше присутствие. В глубине своего сердца я готовилась к скорой разлуке. В Нацерете не имелось никакого занятия для него, не было того напряжения жизни, к которому он привык. Иешуа несколько раз вместе с Иосифом и Якобом ходил в Сифорис — там были школы и можно было встретить образованных людей. Но он чувствовал себя неловко, отправляясь в город просто так, в то время как отец и брат трудились в поте лица под палящим солнцем, чтобы заработать на кусок хлеба. У меня снова возникало желание предложить ему часть своих денег, он мог бы отправиться учиться в школу в Кесарию или в Птолемеис, расположенный на побережье. Но он мог спросить у меня, почему я откладывала деньги только для него, а не для всех, или почему я скрывала их до сих пор. Что бы я ответила ему?
Однажды Иешуа сказал мне, что хочет попробовать найти работу рыбака в поселках на берегу, я не могла ничего возразить ему на это. Он ушел. Чуть позже до меня дошла весть, что Иешуа работал рыбаком в артели в Синабрисе, кажется, один сезон, но потом ушел, не то в Декаполис, не то в Сур. Он не присылал о себе никаких вестей, а слухи до меня доходили самые разные, и я не знала, чему верить, а чему нет. В конце концов я прекратила спрашивать о нем; мне было стыдно, что я, мать, не знаю, где сейчас находится мой сын. Надо признаться, что любая весть о нем причиняла мне больше боли, чем радости, так как я понимала: он окончательно сжег все мосты. Не удивительно ли то, что в Александрии, где мы пережили столько горя и так, казалось бы, были близки к разрыву, мы все же смогли пережить мгновения настоящего единения. А здесь, у себя на родной земле, мой сын покинул меня при первой же возможности. Почему так случилось? Я не смогла удержать его в семье. А может быть, все произошло из-за того, что он был неотделимой частью меня и рвался на волю, так как слишком большая близость связывала его.
С уходом Иешуа наша жизнь постепенно стала походить на жизнь обычной семьи, одной из многих тысяч семей Галилеи; жизнь как будто бы вернулась в свою исходную точку и пошла по новому кругу. Только лишь Нацерет казался мне самым краем земли, где паслись несчетные стада коз и жили грубоватые невежественные люди. Сифонис, который мне случилось увидеть один или два раза, показался мне отчаянно захолустным, пыльным и маленьким в сравнении с Александрией. Было что-то такое в этих местах, где мы теперь поселились, что вызывало чувство оторванности от всего мира, возможно, из-за того, что вокруг были леса или холмы, а моря, к которому я успела привыкнуть, не было. Но со временем я начала осваиваться в этом заброшенном краю, и моя александрийская неугомонность начала забываться. Жители Нацерета относились к нам с уважением, так как про нас было известно, что мы пришли издалека, из очень большого города. Наша прошлая жизнь никого здесь не волновала, и все воспринимали меня такой, какой я была, — матерью семейства, заботящейся о своих детях, проводящей дни у реки или у колодца. У меня имелись свои деньги, и я решила прикупить оливковую рощу недалеко от города: я не захотела иметь дело с купцами, как ранее в Александрии, но и держать деньги дома опасалась из-за страха перед ворами.
Мы прожили в Галилее немногим больше года, когда мой муж, Иосиф, скончался. Он как-то занемог на работе, но недомогание показалось ему таким пустяковым, что он не попросил даже отпустить его домой. Однако вечером Якобу и его товарищам пришлось нести Иосифа в Нацерет на руках. К ночи он умер. Я удивилась той печали, которую вызвала во мне смерть мужа, так как мне казалось, что я никогда не любила его. Но я прожила с ним почти пятнадцать лет, он стал отцом моих детей. Он оберегал меня — это я поняла со временем — от жизненных невзгод, которые могли быть гораздо тяжелее. Он ни разу не поднял на меня руки, ни разу не попросил меня о чем-то, о чем не мог бы попросить муж у своей жены. А простоватая прямолинейность, которая так раздражала меня в юности, когда я была его невестой, очень облегчила нашу с ним совместную жизнь впоследствии. На смертном одре он не стал отдавать никаких распоряжений, а лишь наклонился ко мне и, стараясь говорить внятно, ибо язык уже не слушался его, назвал мне сумму, которую ему должны были уплатить на работе. Я поняла, насколько он всегда доверял мне.
Со смертью Иосифа я ощутила утрату во всем. Не только из-за того, что наша жизнь стала скуднее, и не потому, что теперь в доме не было взрослого мужчины. Мне было грустно и пусто, так как его смерть задала мне вопрос, на который я не могла найти ответа: для чего мы живем на земле? Жил человек, который всю жизнь до последнего дня провел в тяжелом труде. Он знал мало радостей в этой жизни. Он был женат на женщине, которую выбрал не по любви. И при этом он, кажется, понимал, зачем он живет, он видел смысл жизни в детях, в своих сыновьях, чтобы вырастить их и поставить на ноги. Но если из поколения в поколение все будут только выкармливать детей, чтобы те, в свою очередь, выкармливали своих, что останется еще в этой жизни? Какая радость? Какой смысл?
Мне уже тридцать лет, мой муж умер. У меня есть дочери, которым подходит возраст выходить замуж. Растут мои сыновья, им надо искать работу. Так после смерти Иосифа я размышляла о жизни и даже не находила сил выйти за порог дома — я, которая пешком исходила всю Александрию. Я почти не улыбалась своим детям. Вспоминая свое детство, проведенное в Иерусалиме, я поражалась, насколько тогда мир виделся мне иным. Каждый день был наполнен смыслом, это была радость встречи с жизнью. Будние дни и базарные дни — великий бег времени. Память выплескивала мелкие подробности, наполнявшие тогда мою жизнь. Запах жаркого, которое моя мать стряпала на кухне, крик мулов, ранним утром бредущих мимо ворот нашего дома, облака пыли, поднимаемые ими, особый запах, разлитый в утреннем воздухе. Каждый день был наполнен радостью бытия, которая теперь исчезла из моей жизни, исчезла и из окружавшего меня мира.
Мой сын Якоб очень сочувствовал мне, понимая мое состояние даже лучше меня самой. Однажды он сказал мне, что пойдет разыщет Иешуа и приведет его домой.
— Зачем ты будешь искать его? — вздохнула я. — Ведь он же ушел от нас.
— Он старший, — сказал Якоб, — а наш отец умер.
Мне казалось, что горе, посетившее нашу семью, и те размышления, которым я отдалась, отвлекли меня от мыслей об Иешуа. Но предложение Якоба открыло мне в который раз, что Иешуа не покидал моих мыслей и моего сердца. Я почти не надеялась, что Якобу удастся разыскать его, а если удастся, то вряд ли он приведет его домой. Нам не удалось вернуть его тогда, после Александрии, и едва ли мы сможем сделать это сейчас. Даже тогда, когда мне казалось, что он вернулся к нам, я улавливала в нем какое-то постоянное смутное беспокойство. Он, словно прирученный волк, не мог все время находиться подле хозяина — инстинкт требовал свободы.
Однако уже через три дня, к великому нашему удивлению, Якоб привел Иешуа. Он нашел брата в Синабрисе — вероятно, Иешуа искал там работу.
Казалось, я должна была несказанно обрадоваться, увидев сына возле себя, но я не могла даже притвориться. Я не знала, в каком он вернулся расположении духа и как долго пробудет с нами. Он сказал между тем:
— Если вы нуждаетесь во мне, то я здесь, чтобы занять место старшего.
Я молчала — не нашлась, что ответить ему.
— Я купила немного земли, это для тебя, — сказала я и почувствовала, что краснею, как девочка.
Это все, что я могла ему предложить.
Он вернулся в семью и стал одним из нас. Поначалу все испытывали странное чувство в его присутствии, все видели его необычность и непохожесть на остальных. Эта необычность проявлялась и во внешности, и в манере держаться — его как будто бы все время окружал ореол почтительного молчания. То чувство, похожее на преклонение, которое я испытывала перед ним, когда он был ребенком, не так сильно проявляло себя, но преобразившись, оно передалось остальным: и братья, и сестры чувствовали его отчужденность. Иешуа, тем не менее, сдержал свое слово и добросовестно исполнял обязанности старшего в семье. Вместе с братьями он работал в оливковой роще. Я прикупала или брала внаем землю для посадки пшеницы. Мало-помалу жизнь моя после смерти мужа возвращалась в свое обычное русло, дети были со мной, среди них мой старший сын, над которым теперь не нависала мрачноватая тень Иосифа. Впервые за долгие годы груз, который я несла со времени замужества, упал с моих плеч. Якоб относился к старшему брату с большим почтением, остальные следовали его примеру. Дочери радовались его возвращению, с женской проницательностью уловив изменения к лучшему и в моем настроении. Соседи находили возвращение старшего сына в семью после смерти отца событием вполне естественным и достойным одобрения. Что касается его долгого отсутствия, они полагали, что старший пользуется большей свободой в семье и может поступать по своему усмотрению, однако при необходимости он должен занять место отца.
Наступило время собирать урожай. Я купила пресс для выжимания масла, который мы установили на краю нашей рощи. Пока остальные собирали оливки, мы с Иешуа управлялись с прессом: я ссыпала оливки в огромную бадью, а он направлял каменный жернов. За последнее время, казалось, мы сблизились вновь, работая так бок о бок, окруженные мирным покоем обступивших нас холмов. Глубина и синева неба, размеренный ритм движений — все дышало покоем, который нужен был больше слов. Я вглядывалась в черты сына — он напоминал грека, светловолосый и светлокожий. Чувство, похожее на гордость, охватывало меня, когда я говорила сама себе: он мой сын. Я не могу в точности ни передать это чувство, ни объяснить, почему оно вспыхивало во мне с такой силой. Наверное, дело было в нерастраченных эмоциях моей души. Никогда не любимая мужем, я передавала сыну всю скопившуюся во мне любовь. Случалось не раз, что на рынке нас принимали за супружескую пару: мой возраст, не столь преклонный, был тому виной; ошибка эта повергала Иешуа в смущение, а мне, признаюсь, была приятна. Может, так, я полагала, подтверждаются мои права на него, большие, нежели просто права матери на сына.
Конечно же, я ни о чем таком не говорила Иешуа, ничем не обнаруживая своего особого к нему отношения. Я просто старалась изо всех сил быть для него хорошей матерью, проявлять любовь и почтение, особой заботой окружать то, что было дорого ему. Но если с другими детьми я всегда оставалась ровной и спокойной, то с Иешуа мне всегда приходилось сдерживаться. Я была сдержанной с ним раньше, когда рядом был Иосиф и я боялась выделить Иешуа, такого непохожего на остальных детей. Я была с ним сдержанна и сейчас, может быть боясь уронить свое достоинство. Что касается самого Иешуа, могу сказать одно: он никогда не раскрывался до конца. Многое в его характере напоминало мне об Иосифе: такая же прямолинейная открытость и честность и такая же скупость в выражении чувств. Я винила себя, что не смогла передать ему хотя бы немного эмоциональности и чувствительности. Но иногда такое его поведение казалось мне нарочитым приемом, которым он пользовался, чтобы задеть меня. Он догадывался, как я жадно ловлю малейший намек на привязанность с его стороны. Иногда он, казалось, изменял себе, показывая черты, скрытые до сей поры от меня: он мог принести подарки сестрам и воодушевленно расхвалить их передо мной, как бы говоря, что и такие порывы ему не чужды, но тут же замыкался в себе, демонстрируя все ту же скованную сдержанность.
Мне это причиняло боль, хотя, признаюсь, я сама невольно научила его такой сдержанности. Я ловила себя на том, что начинаю придираться к нему. Поначалу совсем пустяковые вещи вызывали мое недовольство. Внешность, одежда, поведение, какие-то маленькие оплошности, но, накапливаясь, они давали повод к большему. Постепенно в моем голосе все чаще стали звучать резкие нотки. Так, после сбора урожая, когда мы продали его часть, я стала жаловаться, что Иешуа упустил хорошую цену, хотя, по правде сказать, убытки были незначительные.
— Ты заботишься только о цене, но не было бы моего пота — не было бы и цены, — сказал он мне.
Я вышла из себя:
— Тебе незачем было бы поливать землю потом, как простому крестьянину, если бы ты только слушался моих советов и учился бы торговать.
Это было явным лицемерием с моей стороны, ведь Иешуа помнил, как я, к примеру, когда-то отнеслась к советам, данным мне Зекарьей. Но было поздно идти на попятную, хотя я, хорошо зная характер своего сына понимала, что он не упустил ничего из оброненного мной по горячности. Когда и с урожаем пшеницы было покончено, Иешуа пришел ко мне и объявил, что он собирается наняться в подручные к пастуху.
На такую работу брали обычно либо бродяг, либо слабоумных.
— Ты хочешь опозорить нас. — В моих устах такие слова звучали как-то неуверенно. Я ведь всегда пыталась оставить его в тени, скрыть от слишком назойливого любопытства.
В ответ он заявил язвительно:
— Я буду приходить домой поздно ночью, и никто не увидит нашего позора.
Он сдержал свое слово и отправился работать на пастбища, надолго исчезнув из Нацерета. Но так как сезон полевых работ закончился, ни у кого это не вызвало особого удивления, а выполнять черную работу здесь было все же гораздо почетнее, чем сидеть без дела. Однако во время полагающегося ему отдыха Иешуа остался жить на улице, в Нацерете он стал вести жизнь, подобную той, какую вел Артимидорус в Александрии, показывая всем, что он оставил свой дом. Иешуа обычно садился около рынка или около молельного дома, словно нищий, просящий подаяния. Люди узнавали его, и, не зная, как понять его поведение, подходили к нему с расспросами. На их вопросы Иешуа отвечал так, что они не могли понять ничего из того, что было сказано. Все это напоминало то, что делал Артимидорус в Александрии. Только здесь была не Александрия, а Нацерет, и никто никогда не видел ничего подобного. Оставалось предположить, что Иешуа помешался.
Когда мне сообщили, где Иешуа и что он делает, я не мешкая побежала на рыночную площадь.
— Ты решил вспомнить Александрию, — закричала я на него, — ты снова ищешь неприятностей на улицах?
Он ответил, что именно этим он решил теперь заняться, и наотрез отказался идти домой.
Таким образом, уныние, в котором я пребывала в течение долгого времени и с которым, я думала, попрощалась, вернулось и с новой силой охватило меня. Не скрою, не один раз у меня мелькала мысль, что было бы хорошо, если бы Иешуа оставил нас в покое. Он не возвращался к нам, но и не давал нам возможности забыть его. Он продолжал оставаться в городе, пока, как я слышала, его наниматель не прогнал его и не нанял более надежного человека. После чего Иешуа постоянно появлялся на рыночной площади и, не имея средств к существованию, попрошайничал.
Я снова пришла к нему.
— Твой сад совсем запущен, его надо обрабатывать, — сказала я. Действительно, опять подходило время позаботиться об урожае.
— Женщина, — ответил он мне, — я не интересуюсь больше ни оливами, ни пшеницей, ни ячменем.
Мне захотелось ударить его за такую дерзость. Я ушла, оставив его сидеть на улице, и велела детям забыть о нем. Но я знала, что они потихоньку от меня приносят ему еду. Я же надеялась, как надеялась, когда он был еще ребенком, что он не выдержит и вернется ко мне в конце концов. Но все опять случилось не так, как я думала. Какие-то молодые люди, прознав о том, что он дает очень прямые ответы, не боясь говорить, что он думает, стали приходить к нему для собственного развлечения, в надежде услышать от него какой-нибудь резкий выпад. Они спрашивали его и об известных вождях, и о купцах — кому стоит доверять, а кому нет. Они задавали ему также вопрос, нужно ли тратить столько времени на изучение Писания, ведь на этом потом все равно не заработать. У Иешуа на все был готов ответ, порой неожиданный, но всегда правдивый. Иешуа стал известен всему городу благодаря тому, что он говорил.
Но вскоре, однако, к числу просто любопытствующих стали присоединяться и враждебно настроенные. Они ратовали за то, чтобы выгнать Иешуа из города, они утверждали, что Иешуа порочит их доброе имя. Их поддержали те, кто утверждал, что Иешуа оказывает дурное влияние на молодежь. Он ведь ушел из собственного дома, чтобы просить милостыню на улице, а в своих речах подвергает сомнению то, чему учат людей их наставники. Были и такие, кто слышал из уст Иешуа о том, что Ирода мало уважают среди евреев, а это уже прямое подстрекательство к мятежу. Иешуа указывал на то, что многие люди, уважаемые в городе, обязаны своими богатствами Ироду, а значит, боятся идти против него, и, наоборот, всячески помогают ему выступают подрядчиками для его работ или посредниками в его торговых делах. Вскоре город резко поделился на две части: в одной Иешуа очень уважали его за прямоту и правдивость, в другой ненавидели за то же самое.
К примеру, был такой нашумевший случай с Эстер. Так звали женщину, чей муж сбежал к разбойникам. Он отсутствовал больше года, не подавая о себе никаких вестей, и его жена стала жить с другим. Она не была уверена тогда, жив ли ее муж и собирается ли возвращаться домой. Узнав о новом сожителе, старейшины города обвинили Эстер в прелюбодеянии и решили выгнать обоих из города, чтобы, как они говорили, эта пара не подавала дурной пример жителям. Многие подходили в ту пору к Иешуа, спрашивая, что он думает обо всем об этом. Иешуа сказал, что, по его мнению, пример незадачливой парочки только привлечет к себе больше внимания, а значит, найдутся и те, кто будет им следовать. А изгнанникам ничего не останется, как продолжать вести ту жизнь, которую они вели, предаваясь пороку уже от отчаяния. Ответ Иешуа звучал очень разумно. Избавитесь ли вы от вора, если прогоните его в другой город? Он все равно будет продолжать воровать. Значит, нам не противен сам порок, нам неприятно иметь его перед своими глазами.
— Но ведь это грешно, — говорили подступившие к нему, — видеть порок и ничем ему не препятствовать.
Иешуа спросил, есть ли утех, кто его спрашивает, дети. Ему ответили, что да.
— Когда ваш ребенок дерзит, или ругается, или делает что-то похуже, разве вы прогоняете его на улицу, или, может, вы убиваете его? Нет, хорошие мать и отец будут внимательно смотреть за таким ребенком и стараться отучить его поступать дурно. Значит, и мы должны стараться исправить наших грешников, а не перелагать эту заботу на плечи других.
Многие из слушавших его поражались мудрости его ответов, особенно удивительно было слышать такие суждения из уст совсем еще ребенка. Даже те юнцы, которые недавно издевались над Иешуа как над бродягой, теперь стали приходить к нему. Они признавались, что порой черпают у него больше мудрости, чем у своих учителей, и говорит он с ними более открыто и откровенно. Однако старейшины города были раздражены авторитетом Иешуа среди жителей. Один из них пришел к нему и спросил, где в Писании говорится о том, чему он здесь учит.
Иешуа ответил ему:
— Для того, чтобы поступать разумно, не всегда надо заглядывать в Писание.
Старейшина, взбешенный, удалился.
Что я думала обо всем происходящем? Надо признаться, я была удивлена, не столько мудростью его ответов — я знала, что у него живой и острый ум, — сколько тем, какое понимание и сочувствие он выказывает посторонним людям, взять хотя бы ту женщину, Эстер. Почему ничего из этого он не проявляет дома, по отношению ко мне? Может быть, он встает только на сторону обиженных? Просто для того, чтобы эффектнее преподнести свои аргументы, — так наверняка учил его Артимидорус. Однако, возможно, я неверно поняла его. Возможно, он отдавал людям ту любовь, которую в свое время недополучил у матери, а я сама, разве я выказывала должную любовь своему мужу, например? Спустя годы я слышала, как он проповедует любовь и прощение, как тому учил великий Хиллель, но если б я видела их от него в нашем доме.
Обеспокоенные растущим авторитетом Иешуа, старейшины решили действовать через меня. Они пришли ко мне в дом и сказали, что, если я не найду способа убрать сына с улицы, я рискую потерять свое доброе имя.
Я очень испугалась, эти люди всерьез начнут копаться в моем прошлом. И каким позором тогда они могут покрыть нашу семью, нетрудно было себе представить. Какие обвинения они не замедлили бы выдвинуть против Иешуа. Я думала о сыне и о всех о нас, и кроме как глупым упрямством не могла назвать это стремление Иешуа во чтобы то ни стало уйти от спокойной, незаметной, обыденной жизни. Всегда ему надо быть на виду, всегда бросать вызов кому-то или чему-то. Если бы он знал, как трудно при этом сдерживать неуемное любопытство иных злопыхателей, касающееся уже только личной жизни, до которой никому не должно быть дела.
Я отправила к нему Якоба, попросив его уговорить Иешуа уйти с улицы. Якоб, по моему мнению, лучше всех ладил со старшим братом. Однако тот был не в восторге от своей миссии, считая, что Иешуа поступает правильно, всячески сбивая с толку старейшин. Может, поэтому он не смог убедить Иешуа. Тем не менее после их разговора Иешуа вскоре сам пришел ко мне.
— Почему ты пытаешься заставить меня замолчать, — спросил он меня, — что плохого в правде?
— Что ты можешь знать о правде? Ведь ты так молод.
— Правда в том, что ты боишься их, ты думаешь только о своем положении.
Я страшно рассердилась: что он мог знать о моих страхах и о том, как я пытаюсь защитить его?!
— Я боюсь за тебя, ты незаконнорожденный, и тебя могут изгнать из города.
По его растерянному и обиженному виду я поняла, что он ни о чем не догадывался. Не смел догадываться. Я вдруг поняла причину всех тех колкостей и насмешек, которыми он так мучил меня в детстве. Он пытался преодолеть невидимую и практически непреодолимую преграду, надеялся вопреки всему. И признание Трифоном его талантов только упрочило в нем несбыточные надежды. А он отчаянно силился понять причины того молчаливого заговора, который окружал его с самых первых дней.
— Возвращайся домой, — велела я ему, — твое место здесь.
— Я нашел свое место, — сказал он мне, — оно на улице.
Ему шел тогда шестнадцатый год. Он исчез из города; как поговаривали, он присоединился не то к разбойникам, не то к повстанцам. Я не пыталась его разыскать. Найти нужно было самую малость — ту нить, что связала бы нас с ним, а ее не сыскать было и в целом мире.
Я долгое время не имела никаких вестей от Иешуа и ничего не могу сказать о том, как он провел все те годы после его ухода из города. Говорят, что кто-то видел его в Сидоне, а может быть, в Дамаске; кто-то утверждал, что он дошел до самого Рима. Но вероятнее всего, Иешуа стал опять рыбаком в Синабрии. С течением времени даже слухи перестали доходить до меня. Иногда мне думалось, что, возможно, его нет в живых, или он поменял имя, или ушел куда-нибудь далеко-далеко, где ничего не может напомнить ему о прошлом. Я же занялась устройством остальных своих детей. Выдала замуж — довольно удачно — двух своих дочерей; старшим сыновьям подыскала хороших, скромных и покладистых жен — жизнь внешне складывалась вполне удачно. Я заботилась, чтобы семья наша в городе имела доброе имя. Овдовев, я, к счастью, не впала в нищету. Оливковая роща, которую я купила, плодоносила, мои сыновья работали: двое в Сифорисе и один в Тверии, новой столице, которая строилась очень быстро.
Спустя несколько лет после ухода Иешуа стали много говорить о некоем Иоанане; о нем говорили как о великом еврейском пророке. Он проповедовал о справедливости для всех, в том числе и для простых людей, и отвергал всякого рода лицемерие. Однажды, в пасхальные дни, возвращаясь из храма после жертвоприношения, мы увидели лагерь Иоанана, разбитый его последователями на берегу Иордана. Множество людей приходило к нему, чтобы очиститься и получить благословение. Бесчисленные ряды шатров и палаток тянулись во все стороны — таким огромным авторитетом пользовался Иоанан среди людей. Среди приходивших к нему за очищением было большое количество страдающих одержимостью, причем мужчин было так же много, как и женщин. Поэтому над тем местом, где был лагерь Иоанана, стоял несмолкаемый вопль, раздавались стоны и завывания. Тому, кто не знал о том, что здесь остановился Иоанан, могло показаться, что это какое-то проклятое место.
Когда мы проходили мимо, Якоб спросил, не стоит ли нам подойти к Иоанану за благословением. Кое-кто из шедших вместе с нами подошли к воде со стороны лагеря с явным намерением произвести обряд омовения. Я ответила Якобу, что мы принесли очистительную жертву в храме и не нуждаемся больше в никаком очищении.
Мы уже собирались продолжить свой путь, когда мой сын Иозес шепнул мне, что, кажется, видел Иешуа в лагере Иоанана: тот молился рядом с пророком, стоя на берегу реки. Я с трудом поверила словам сына. Все же я последовала за Иозесом, который повел меня через лагерь к берегу, где собрались молящиеся. Они стояли на коленях на мелководье, около дюжины людей; я видела склоненные головы, волосы свисали космами, кожа была у всех коричневая, прожженная солнцем, их трудно было отличить друг от друга. Однако я сразу узнала своего Иешуа. Он был подпоясан кожаным поясом, какие носили приверженцы Иоанана. Мне бросилось в глаза, как сильно он изменился с той поры, как покинул нас: сильно похудел, почти высох, кожа загорела до черноты, длинные волосы, как и у остальных, закрывали лицо. Но и Иозес, к моему удивлению, так же быстро узнал брата.
Со мной были две невестки, жены моих сыновей Якоба и Иуды. Также много знакомых из Нацерета, с которыми мы вместе возвращались из храма и которые, конечно, хорошо помнили Иешуа по тем временам, когда он жил на улицах Нацерета. Мне стало неловко за своего старшего сына. Подойти к Иешуа, показав всем, что мой сын находится здесь. А если он и не захочет говорить со мной?
Я сказала Иозесу, что он ошибся. Он не стал возражать мне и ничего не сказал своим братьям. Я утешала себя мыслью, что поступила самым правильным образом. Что нам даст сейчас возвращение Иешуа? Только потрясение и ненужные разговоры. Сейчас, когда наша семья нашла мир и уважение окружающих.
Тем временем в лагерь Иоанана прибыл какой-то знатный иудей, слуги несли через толпу крытые носилки. Зрелище было впечатляющее. Толпившиеся вокруг бросались в стороны, уступая дорогу, ведь по всему было видно, что прибыл человек высокого положения. Когда наконец рабы поставили носилки на землю, из них вышел богато одетый господин, он с большим достоинством приблизился к Иоанану, сказав, что желает очищения. Слова Иоанана прозвучали в ответ как удар хлыста, он сказал, что тот едва ли достойнее слуг, которые носят его носилки.
— Ты просишь у Бога очищения, — сказал Иоанан, — но к Богу никого не приносят слуги, к нему приходят и преклоняют колени.
С этими словами Иоанан взял из костра, на котором готовилась пища, горящую головню и поднес ее к занавескам носилок — они мгновенно вспыхнули, носилки охватило пламя. Через несколько мгновений экипаж сгорел дотла на глазах у изумленных слуг, которые не в состоянии были погасить бушующее пламя.
Наблюдавшие эту сцену замерли в изумлении. Но еще удивительнее было то, что хозяин носилок тут же встал на колени перед Иоананом. Возможно, он сделал это с чувством искреннего раскаяния, но, возможно, ему просто нужно было каким-то образом сохранить лицо. По толпе пронесся гул одобрения, мне тоже сцена доставила удовлетворение: редко удается увидеть, как чье-то высокомерие получает достойный отпор. Носилки продолжали догорать, богатый иудей все так и стоял на коленях, а Иоанан, казалось, уже забыл о его существовании. Он подошел к стоявшим неподалеку людям, ожидающим благословения. Ученики Иоанана, среди которых был и Иешуа, даже не вздохнули и ни на мгновение не прекратили молитвы, очевидно привыкшие к такому поведению Иоанана.
Я поспешила увести свою семью с берега Иордана, я не хотела, чтобы кто-нибудь разглядел в толпе Иешуа. Однако опасения мои были напрасны. На обратном пути только и разговоров было, что об Иоанане и о том, как он поступил с богачом. В суждениях людей было больше растревоженного любопытства, нежели простого понимания. Давно ходили слухи о безумии Иоанана, и поэтому многие торопились выставить себя свидетелями его сумасшествия. Во мне же произошедшее разбудило угрызения совести. Иоанан только что продемонстрировал, насколько малозначащей является показная пышность, которую обычно демонстрируют перед людьми, чтобы снискать их одобрение и уважение. Я же в угоду людскому мнению и ложной респектабельности только что отказалась от своего сына.
В течение многих недель после тех событий я не могла подавить укоров совести. Оказалось, что стыд от моего поступка во много раз превосходит стыд от признания Иешуа. Во мне начало просыпаться то беспокойство, которое я испытывала, когда, будучи молодой женщиной, ходила по Александрии. Я знала свою жажду жизни и впечатлений, а теперь мой ум становился неповоротливым и самодовольным. Я действительно думала теперь только о своем положении, в чем Иешуа упрекнул меня когда-то, а ведь раньше меня волновала прежде всего правда. После ухода Иешуа единственным, что меня заботило, стало замужество моих дочерей и женитьба моих сыновей, а та дверь, которую когда-то открыл передо мной Иешуа, закрылась навсегда. Я вспоминала Артимидоруса — то, как он раздавал деньги, которые были заплачены ему. Его нисколько не волновало, что монетами, полученными за его труд, будут тут же играть в пыли соседские дети. Я вспомнила то время и поняла, что тогда я была более живой, чем теперь. Иешуа, казалось беспощадно разрывал внешнюю оболочку и проникал в самую суть вещей, это было равноценно тому, как Иоанан, схватив головню, спалил паланкин — символ бессмысленной роскоши. Я понимала теперь, почему Иешуа нашел свое место возле Иоанана: и он и Артимидорус принадлежали одному миру, траектории их мыслей совпадали; в их мире не было ни ложных иерархий, ни ложных законов.
Внешне казалось, что моя жизнь достигла пика благополучия, и я бы наконец могла жить, наслаждаясь спокойствием. Но именно теперь, как ни странно, в моем сердце поселилась тревога, и она ни за что не хотела покидать меня. Я знала, что совесть моя не будет спокойна, пока я не примирюсь со своим сыном. Я думала о нем, и иногда мне казалось, что я с трудом вспоминаю черты его лица. Я думала и о том человеке, благодаря которому он появился на свет; я думала о том, какая судьба выпала ему и что бы он мог дать своему ребенку. Возможно, что того человека уже нет в живых, он мог погибнуть на войне или просто умереть от старости. Сожалею ли я о том, что его больше нет на этой земле? Не могу сказать, что да. Я знаю, что ни за какую цену не позволила бы забрать у меня сына и ни за что бы не отказалась от тех волнений и нелегких забот, которые он доставлял мне, так как все это — моя жизнь.
Всего через несколько месяцев после того, как я видела сына у Иордана и прошла мимо него, до меня дошли слухи, что пророк Иоанан арестован. Его схватили за то, что он открыто осуждал женитьбу Ирода на жене собственного брата. О судьбе учеников Иоанана говорили разное: говорили, что многие были убиты в схватке со стражей, пришедшей арестовывать пророка, иные бежали в пустыню и там рассеялись. Я ничего не могла узнать об Иешуа и замирала от страха, встречая отряды стражников, перекрывающих дороги или прочесывающих близлежащие селения. Я проводила ночи без сна, думая о том, что если бы я не прошла тогда мимо него, а подошла и увела бы с собой, то, может быть, он сейчас был бы жив. И когда я уже почти дошла до отчаяния, мучаясь неизвестностью, один из моих сыновей, Шимон, который работал в столице, рассказал мне, что видел у городских ворот проповедника, очень похожего на брата.
Шимон жил в Аммазусе неподалеку от Тверии, так ему удобнее было добираться до работы. Я остановилась у него и собиралась пойти посмотреть на того проповедника, чтобы узнать, действительно ли это Иешуа. Но шли дни, а он так и не появлялся. Однажды Шимон сказал мне, что слышал, как на работе говорили о каком-то учителе Иешуа, который вроде бы совсем недавно поселился в Капер Науме. Про него говорили, что он проповедует в молельном доме для всех, кто приходит его послушать, так как своих учеников у него нет.
Я сказала Шимону, что хочу сходить посмотреть на этого человека. У меня не хватало смелости прямо подойти к нему, я решила понаблюдать за ним, затерявшись среди слушающих его. Из Тверии в Капер Наум можно было переправиться на лодке, которая отвозила в город товары. В лодке я прислушивалась к разговорам пассажиров и даже спросила, не знает ли кто учителя по имени Иешуа, но никто ничего не знал о таком человеке. Тогда я поинтересовалась, что слышно в Тверии о судьбе пророка Иоанана, и мне сказали, что его наверняка скоро отпустят. Иоанан был любим народом, и Ирод не станет рисковать, настраивая людей против себя. Услышанное несколько успокоило меня, значит, арест Иоанана был нужен Ироду, только чтобы показать свою власть, и он вряд ли будет утруждать себя розыском его приверженцев.
Я никогда не бывала в Капер Науме раньше и была поражена размером гавани: она была почти такая же большая, как в Тверии: с несколькими пирсами и волнорезами. Однако сам город выглядел бедно и грубо. Все дома сгрудились у береговой линии, улицы были немощеными. Самым оживленным местом там была гавань. Как раз в тот момент много рыбацких лодок возвращалось после ночного промысла; около воды кипела работа, из лодок доставали улов, в воздухе стоял тяжелый запах рыбы. Капер Наум был городом для рабочих и для работы. Здесь не селились язычники и очень сильна была иудейская вера.
Сначала я отправилась в молельный дом. Чтобы меня не узнали, я поглубже надвинула на глаза капюшон своего плаща, но, придя в молельный дом, я обнаружила, что он пуст. Я стала расспрашивать людей на улицах, не знают ли они учителя Иешуа, и кто-то сказал мне, что он скорее всего сейчас на пристани. Значит, Иешуа все еще зарабатывал себе на жизнь, выходя вместе с рыбаками в море. Другие советовали мне сходить к дому некоего Шимона бэр Ионы, у которого жил сейчас Иешуа. Но я не осмелилась пойти туда. Иногда люди открыто смеялись мне в лицо и говорили, что я, верно, тоже хочу жить на небесах, как проповедует Иешуа. Я поняла, что хотя мой сын был довольно известен в городе, но над ним смеются здесь так же, как в Нацерете.
К полудню я вернулась в молельный дом. Это был единственный большой дом в городе, который к тому же имел что-то вроде украшений. Городской учитель, пожилой человек по имени Гиорас, уже был там. Несколько его учеников подметали пол, чтобы подготовить зал для субботней молитвы. Я спросила об Иешуа, Гиорас ответил мне, что он действительно разрешил ему читать проповеди здесь, в молельном доме, но учеников у Иешуа совсем мало, и они часто собираются в доме у Шимона. Я спросила Гиораса о проповедях, и тот ответил только, что Иешуа часто говорит загадками.
— Люди плохо понимают, о чем он говорит, однако считают его мудрым человеком, — сказал Гиорас, — а я боюсь, что он может увести их с правильного пути.
Выйдя из молельного дома, я увидела стоящих у дверей трех женщин, которые пришли, как выяснилось, из Карацина и, как я, искали Иешуа. Они говорили о каком-то мужчине, который, как я поняла из их разговора, не был родственником никому из них. Послушав еще немного, я поняла, что они говорят о моем сыне. Они называли его учеником Иоанана, и я ведь действительно видела его среди последователей пророка, тогда он как будто бы слился с ними в одно целое.
— Он пришел к нам из пустыни, чтобы вести нас, — сказала одна из женщин, обращаясь к остальным, — он думает только о бедняках и обездоленных, как это делали пророки.
Я была в полной растерянности от услышанного. Все, говорившие об Иешуа, описывали его по-разному. Меня тревожили слова Гиораса, так как мне показалась, что он говорил вполне искренне и без тени предвзятости. Меня также смущала восторженность тех женщин из Карацина, они принимают Иешуа за пророка, но что будет тогда, когда откроется, что это совсем не так. Какое безрассудство со стороны Иешуа объявлять себя последователем Иоанана именно тогда, когда тот арестован, и никто не знает его будущей участи.
День клонился к вечеру, наступала суббота, мне нужно было поспешить вернуться в Аммазус до наступления темноты. Я покидала Капер Наум, так и не увидев сына и не выяснив, каково сейчас его положение и не угрожает ли ему опасность. Как только суббота прошла, я вернулась домой и рассказала обо всем Якобу, который из всех моих детей лучше всего понимал Иешуа.
Якоб сказал мне:
— Нет никакого греха в том, чтобы быть учителем, мы не должны мешать ему в этом.
Разве я могла объяснить Якобу, что если изгой проповедует евреям, то это великий грех?
Как-то несколько купцов из Нацерета, возвращаясь из земель Филиппа, увидели Иешуа, который проповедовал в городке на побережье Кинерийского моря. Узнав его, они, вероятно, сказали себе: «Не сын ли это Мариам из нашего города? Помнится, с ним она знала немало горя, а теперь вот он объявил себя пророком». Придя в Нацерет, купцы стал и рассказывать всем и каждому, что видели Иешуа. Он-де проповедует только для женщин, которых собирается вокруг него великое множество, а он находит среди них жен для себя. Так как в городе меня уважали, никто не осмеливался передать мне эти разговоры в открытую. Но тем хуже. Ложь слушали мои сыновья и их жены, которые потом спрашивали своих мужей, как я могу сносить такие вещи и когда положу конец гнусным разговорам, постояв тем самым за свое доброе имя.
На увещевания своих домочадцев я бы могла возразить, что едва ли меня теперь волнует то, чем они так озабочены. Мое имя… Принесло ли оно мне хоть толику счастья? И какой великой ценой оно было оплачено! Теперь же настало время, когда я не успокоюсь до тех пор, пока не увижу Иешуа. И разговоры моих детей на самом деле радовали меня, потому что давали мне повод пойти к нему. К тому времени об Иешуа ходили самые разные слухи: говорили, что он мятежник и призывает к народ к восстанию; говорили, что он очень горд и не признает никаких авторитетов, поэтому спорит со всеми. В его проповедях находили много противоречий и считали, что так говорить может только сумасшедший: бывало сегодня Иешуа возносил кого-то, а назавтра его же обвинял. Слушая такие речи, я на самом деле начала опасаться за его рассудок. К тому же было полным безумием, объявлять себя чуть ли не святым, когда любой может подвергнуть сомнению твое происхождение. Но мое беспокойство было куда серьезнее — Иешуа знал только свой путь и не потерпел бы никаких препятствий на нем.
Я решила сходить в Капер Наум вместе с Якобом, в надежде, что нам удастся поговорить с Иешуа. Якобу я сказала, что мы пригласим его домой, чтобы все родственники могли увидеть, что их брат жив и здоров. Мы сможем понять, не вызывает ли опасений состояние его рассудка, объясняла я Якобу. Однако в душе я не была столь уверена и боялась, что не смогу найти нужных слов, чтобы заговорить с ним. О возвращении в Нацерет я вряд ли посмела бы даже заикнуться, так как помнила, что предшествовало его уходу. Да я думаю, что он просто не стал бы говорить со мной об этом. И что я могла попросить у него? Ведь не могло быть и речи о возвращении или об отказе от его пути.
Уже стемнело, когда мы достигли Капер Наума. Мы договорились о ночлеге, а затем отправились к дому, где, как нам указали, жил Иешуа. Нам показали дорогу, и вскоре мы стояли перед воротами. К нам вышла женщина, она была некрасива, стара и простовата; я подумала, что она не из тех, что принимают за жен Иешуа, — о таких купцы не стали бы зубоскалить. Я обратилась к ней со словами:
— Я пришла к своему сыну, Иешуа, мы хотим позвать его домой.
Женщина ушла, не пригласив нас войти и оставив нас ждать на улице у ворот, возможно, она опасалась, не воры ли мы. Прошло некоторое время, и к нам вышла девушка, совсем юная, почти девочка. Когда я увидела ее, мне захотелось спросить, почему нас так оскорбляют в этом доме, что присылают ребенка для переговоров, но я промолчала.
— Я буду говорить только со своим сыном, — сказала я, — мы пришли издалека, из Нацерета.
— Он не придет, — сказала девушка, — он просил так передать.
Я спросила у нее, плохо скрывая раздражение, уж не с его ли женой я разговариваю. Девушка покраснела и сказала, что Иешуа не женат. По тому, как она это произнесла и как зарделась, было видно, что она сожалеет, что она не его жена.
Я все еще переживала оскорбительность положения, когда я, стоя на улице у ворот дома, вынуждена была разговаривать с ребенком.
— Могу ли я предложить вам переночевать? — предложила девушка.
— Нет необходимости, — ответила я.
И мы с Якобом вернулись немедля к себе. Я готова была уйти тут же, но не могло быть и речи, чтобы отправляться ночью в обратный путь. Я понимала теперь, какую совершила ошибку, придя сюда к нему, для меня он не нашел ничего, кроме оскорбительного ответа, переданного через ребенка, чтобы, возможно, еще больше подчеркнуть мое унижение.
Наутро, едва только рассвело, я разбудила Якоба и сказала ему, что мы тотчас же выступаем в дорогу.
— Но мы ведь так ничего и не узнали, — сказал Якоб, и я поняла, что он все еще надеется на встречу с братом.
— Напротив, мы узнали, что он не хочет нас видеть, — сказала я, всем своим видом показывая, что дальнейший разговор бесполезен.
Пока мы убирали постели, к нам постучался мальчик, он принес рыбу и хлеб, сказав, что ему велели передать нам еду.
Якоб обрадовался и сказал, что, должно быть, это Иешуа посылает нам завтрак. Я посмотрела на сверток с едой: рыба была тщательно завернута в листья, чтобы сохранить тепло, именно так я заворачивала еду для Иешуа, когда приходила проведать его в Александрии. Но, повернувшись к Якобу, я сурово сказала:
— Это от той девочки, с которой мы разговаривали вчера у ворот. — Я так и не нашла в себе сил обмануться.
Мы ушли из города тем же путем, что и пришли туда, по дороге, проходящей вдоль берега озера, она вела в Тверию. Мы не прошли и миллиария, как вдруг оживление возле обочины дороги привлекло наше внимание. Мы подошли поближе. У обочины сгрудились люди, которые, как можно было судить по их виду, только что шли куда-то по своим делам, вероятно, торопились на работу в поле: многие были с мотыгами, некоторые держали на привязи скот, но что-то очень сильно привлекло их внимание. Когда мы подошли еще ближе, то увидели того, из-за кого эти люди остановились, отложив свои насущные заботы. Это был Иешуа, он проповедовал. Я никогда его таким прежде не видела, ни в городе, ни в пустыне возле Иордана. Лицо его было светлым, в чертах сквозила мужественность, до сей поры мною не улавливаемая в нем; он держал себя просто и с достоинством.
Казалось, что он как будто специально встретился нам на дороге.
— Мой брат! — воскликнул Якоб, и я поняла по его радостному возгласу, что необъяснимая энергия Иешуа захватила его.
Мы подошли поближе и присоединились к слушающим. Взгляд Иешуа скользнул по нам на какое-то мгновение, но он ничем не показал, что знает нас. А может, он и вправду не узнал нас: прошло очень много времени, с тех пор как мы виделись с ним. Я еще очень сердилась на него за то, что он так обошелся с нами. Но речь его привлекла мое внимание. Я была поражена его манерой обращаться к людям, стоящим вокруг него. Он как будто бы был одним из них, он знал, чем они живут и что из себя представляют. Я не уловила в нем никаких признаков безумия — он улыбался, говорил очень доходчиво и на любой вопрос находил, что ответить. Но было в нем и еще что-то, неясное и настораживающее. В том, как он улыбался, чувствовался какой-то скрытый дух противоречия. Его слова были мудры, но как-то по-особенному. Я вспомнила слова Гиораса об Иешуа, что порою трудно бывает его понять. Он рассказывал историю об одном самарянине, который помог иудею, попавшему в беду на Иерихонской дороге. Но для многих смысл его рассказа так и остался непонятным. Некоторые были даже рассержены, что Иешуа хорошо отзывается о самарянах. У других правдивость истории вызвала сомнение, третьим рассказ о том, как иудея обобрали на большой дороге, показался забавным. Люди обращались к Иешуа с разными вопросами, но ни на один из них он не дал прямого и четкого ответа, либо отвечая туманно, либо, в свою очередь, задавая вопрос.
Кто-то сказал:
— Надо было прибить этого самарянина, а не принимать его помощь.
В толпе засмеялись. На что Иешуа ответил:
— Что стоит забрать у врага? Его землю, дом, богатство? Или его великодушие — ведь это самое ценное, что у него есть.
Ответ Иешуа было трудно опровергнуть, хотя ясно было, что он видел вещи совсем в другом свете.
Иешуа больше ни разу не взглянул снова ни на меня, ни на Якоба. Однако когда люди стали расходиться, он подошел к нам. Я поняла, что он давно увидел и узнал нас. Не расходилась лишь группа людей, которые толпились у привязанной лодки: я подумала, что они, вероятно, его ученики. Выглядели они как люди очень простые — рыбаки или чернорабочие. Вспоминая его рассказ, я сказала:
— Даже самарянин проявил сострадание к врагу, а как же быть с любовью сына к матери?
— Если я люблю тебя, это не значит, что я уступлю тебе или оставлю многих ради нескольких родственников.
— Ты опозорил меня перед чужими людьми, — сказала я.
— На тебе нет позора, если нет вины. Виноват тот, кто отвергает тебя, если он действительно совершает такую ошибку.
— А ты совершаешь такую ошибку?
Иешуа промолчал. Потом сказал:
— Я знаю только одно: я должен оставить свою прежнюю жизнь и идти своим новым путем.
Якоб, который до сих пор молча стоял поодаль, сказал:
— Что это за путь, по которому ты уйдешь от своей семьи, покинешь братьев и сестер?
Иешуа сказал:
— Кто мои братья и сестры? Те, кто любят меня, или те, кто спешат отказаться от меня, потому что считают меня сумасшедшим?
Это был упрек, на который я не могла ничего возразить.
— Я был вынужден уйти на улицу еще совсем ребенком, и ты не стала препятствовать этому, — сказал он с горечью, — зачем же сейчас ты хочешь увести меня от них?
Он развернулся и направился к лодке, поджидавшей его у берега. Лодка отчалила, а Иешуа даже не повернул головы, чтобы посмотреть на нас на прощание. Якоб сказал, что нам нужно идти скорее домой. По нему видно было, как он глубоко задет происшедшим. Я стояла и думала о своих сыновьях. Сколько любви они недополучили от меня в угоду тому, кто так легко отверг меня сейчас?
— Не думай о нем, — сказала я.
И, кажется, мы действительно перестали думать о нем, хотя очень скоро об Иешуа заговорила вся Галилея.
Я часто вспоминала то, что сказал в свое время александрийский учитель Трифон о моем сыне, предсказывая ему будущее великого ученого. Теперь я понимала, какую ошибку совершила, не прислушавшись к его совету. Я только подтолкнула тогда Иешуа к противостоянию. Я пыталась уберечь его от несчастий, отвращая его от его призвания, его истинного пути; я боялась, что известность заставит его страдать, потому что его происхождение может показаться кому-то не вполне приемлемым. Теперь я понимала, что вместо того, чтобы всеми силами мешать сыну, я должна была поддержать его. Ведь если бы я дала ему возможность развивать свои способности, он мог бы стать большим философом. В Александрии были примеры, когда евреи становились там известными, и даже греки признавали их авторитет. Так было бы и с моим сыном, и никто не стал бы особенно интересоваться, кто он и откуда. В Александрии не очень удивлялись, если случайно обнаруживалось, что кто-то был евнухом, а кто-то сиротой или незаконнорожденным, — это не было препятствием на пути к славе. Мои же запреты привели к тому, что он всегда пытался выбрать самый трудный путь, на котором мог быть гоним и порицаем. Неясность происхождения — ничто в сравнении с другими опасностями, которым он подвергался на таком пути, становясь прекрасной мишенью для злобы и зависти, а ведь я всеми силами пыталась уберечь сына от людской ненависти.
До меня в ту пору доходило много слухов о нем. И я понимала, что совершила ошибку, пытаясь воспитать Иешуа как правоверного еврея: он не мог ни принять этого, ни полностью отказаться от своих корней. Так я узнавала теперь, что среди его последователей было много язычников, которых он охотно принимал; он, как я слышала, отвергал обрезание, хотя проповедовал поклонение Единому Богу. Иешуа, вероятно, чувствовал себя в чем-то обделенным и собирал вокруг себя таких же отверженных обществом людей. Возможно, так он хотел оправдать их и себя. Я поступила бы гораздо честнее, если бы, пользуясь предоставленной в Александрии свободой, разрешила ему самостоятельно сделать выбор между языческими богами и нашим еврейским Богом, которого многие считали жестоким. Ведь именно он оградил многие и многие поколения людей от других, им подобных, от тех, кого он сам же и создал.
Сложная жизненная ситуация и собственные, ни с кем не совпадающие взгляды на окружающий мир были причиной его особого отношения к Закону: с одной стороны, Иешуа опровергал Закон, ломал вековые устои, но, с другой стороны, он же призывал твердо следовать Закону. Нечего и говорить, что так он восстановил против себя почти все высшее духовенство в городах на берегу Киннеретского озера. Приверженцев Иешуа, тем не менее, становилось все больше и больше. Надо сказать, однако, что в большинстве своем они были людьми простыми, малообразованными, до кого никому не было дела, и Иешуа был, пожалуй, единственным, кто всерьез интересовался их жизнью и их нуждами. К тому же привлечь их было не так уж трудно, так как Иешуа с детства владел приемами греческих уличных философов и ораторов. Вскоре об Иешуа стали говорить и как о целителе; рассказывали, что он может излечить любую болезнь и даже творит чудеса. Я объясняла себе это так: он пользует обратившихся к нему мазями или травяными настоями — снадобьями, которые могли помочь, а если не помогали, то уж точно не вредили. И здесь Иешуа отличался в лучшую сторону от наводнявших округу шарлатанов и проходимцев, выдающих себя за чудесных докторов. Шимон, мой сын, живущий в Аммазусе, встречал Иешуа иногда в городах, где тот имел своих сторонников. Шимон рассказывал, что там Иешуа проповедовал или просто рассказывал свои незатейливые истории, которые все любили послушать, и лишь иногда давал просящему пучок целебных трав или какую-нибудь мазь. Но слава о его исцелениях гуляла по округе и преумножалась с каждым новым рассказом.
Какую цель он себе ставил? К чему стремился? Может быть, его целью было разрушение основ? Или он искренне верил, что ему предназначена высокая миссия — донести до людей сокрытую истину? Я не могу припомнить, чтобы даже в детстве Иешуа судил о чем-то поверхностно, не пытаясь разобраться во всем до конца; его рассуждения всегда были взвешенными и логичными. И сейчас, несмотря на все его противоречия, люди идут к нему, и прислушиваются к нему, и говорят о нем. Значит, есть в том, о чем он говорит с людьми, какая-то глубинная суть, мудрость жизни. Но если это так, почему только невежественные люди видят в Иешуа вестника истины? Могут ли быть столь мудрыми простые рыбаки, крестьяне? Почему только они следуют за Иешуа, да сборщики податей, которые презираемы всеми без исключения? Почему те, кто должен обладать мудростью, ненавидят Иешуа? Его не признают ни учителя, ни старейшины, ни даже фарисеи, последователи Хиллеля, которые, как и он, проповедуют воскресение. До меня доходили и еще более тревожные слухи, которым я боялась верить. Я не могла с уверенностью сказать, что в них было зерном правды, а что невероятным преувеличением и клеветой. Говорили, что Иешуа беззастенчиво попирает самые священные наши законы.
Такие слухи были связаны с именем Езекии из Берсабеи. Он был низкого происхождения, так как семья его была бедна и ничем не примечательна, к тому же на нем лежала печать врожденного уродства. Он никак не мог занять достойного положения, хотя имел связи среди людей, приближенных к Ироду. Поначалу он был яростным противником Иешуа и выступал против него, опровергая множество его высказываний, но чем больше он слушал Иешуа, тем больше склонялся на его сторону. Он даже завел друзей среди близких к Иешуа людей. Таким образом он узнал не только каков Иешуа, проповедующий перед множеством людей, но и что он собой представляет в обыденной жизни, сокрытой от посторонних глаз. Езекию как свидетеля частной жизни Иешуа стали беспокоить взаимоотношения проповедника с одной из молодых женщин. Из рассказов Езекии можно было понять, что Иешуа хотел увести ту женщину из дома и жениться на ней против воли ее отца. Люди, близкие к Иешуа, смотрели на все это довольно безразлично, так как считали, что их учитель волен поступать как хочет. Но Езекия не мог молчать. Не получив никаких объяснений и не развеяв свои тревоги, общаясь с близкими учениками Иешуа, Езекия стал беседовать с более широким кругом последователей, стараясь выяснить их отношение к происходящему. Он обнаружил, что многие, как и он, считали поведение Иешуа недостойным, но боялись высказать вслух свое мнение. Молва уже переросла к тому времени в открытые разговоры, и кончилось тем, что сам отец девушки заявил во всеуслышание, что дочь его беременна, указав при этом на Иешуа как на виновника ее бесчестия.
Обвинения высказывались достаточно основательно, были настолько серьезны и непристойны, что многие сторонники Иешуа стали покидать его. Потом случилось нечто еще более странное, а именно: трое основных участников этой скандальной истории — девушка, ее отец и Езекия — внезапно умерли один за другим. Причины их смерти знали не все, а те, кто знал, сообщали невероятные подробности. Некоторые поговаривали, что за смертью все трех людей может стоять кто-то из сторонников Иешуа. Я, конечно, и мысли не допускала, что Иешуа мог подтолкнуть кого-либо к убийству, как не верила и в обвинения, связанные с беременностью той девушки, — она имела достаточно плохую репутацию в округе. Но я не исключала возможности, что среди приверженцев Иешуа могли найтись какие-нибудь отъявленные фанатики, готовые на любой шаг ради своего учителя. С другой стороны, за всей этой историей могли стоять какие-нибудь скрытые влиятельные силы, которым очень не нравилось, что какой-то галилейский проповедник становится таким известным. Это могли быть и иерусалимские зелоты или кто-нибудь еще более влиятельный. Такие люди, как правило, не разборчивы в средствах.
Все это время мне так и не довелось увидеться с Иешуа. Последняя встреча наша была, как помнится, недалеко от Капер Наума. Иногда я ловила себя на том, что я не думаю о том человеке, про которого я слышала так много разных невероятных вещей, как о своем сыне. Слишком разными и непохожими жизнями мы жили. Даже Якоб, казалось, наконец смирился с его уходом от нас и больше не заговаривал о нем. В Нацерете вся эта история вызывала у многих более сочувствия, нежели возмущения или презрения. Было такое чувство, что все жалели меня, как будто я перенесла тяжелую утрату, потеряв на сей раз сына. Я могла забыть о нем, как будто бы его унесла болезнь или война. Я могла спокойно пропускать мимо ушей все грязные сплетни, распространяемые о нем. Но все же в глубине души у меня всегда оставалось беспокойство и смутная надежда, что справедливость, будь она от Бога или от людей, все равно восторжествует.
После громких скандалов, которые были, по сути, спровоцированы Езекией, Иешуа остался почти совсем один. Только очень маленькая группа учеников осталась верна ему. Он, похоже, был у той черты, где уже нечего было терять. Они могли, наверное, превратиться в конечном счете в некую странную секту, где практикуются довольно сомнительные ритуалы и где предводитель почитается кем-то вроде божества. Они избегали появления в городах, бродили по диким местам, питаясь дикими плодами или кореньями. Убежище они находили в пещерах, и можно было сказать, что Иешуа в чем-то даже превзошел в то время своего учителя Иоанана, но в отличие от него люди относились к Иешуа как к сумасшедшему, а не как к пророку. Давнишние слухи об Иешуа, казалось, получали свое подтверждение.
Наступил Юбилейный год, и Иешуа сказал своим последователям, что необходимо почитать законы предков и в наступающем году не пахать землю, оставив ее под паром, а также надо простить все долги своим должникам. После этого число его сторонников сразу уменьшилось. Многие кормились с единственного имевшегося у них клочка земли, и если бы они последовали призыву Иешуа, то наверняка разорились бы. То же и с долгами: если ты начнешь прощать долги, кто может быть уверен, что тот, кому ты должен, поступит так же? Иешуа, казалось, всеми способами старался оставить около себя как можно меньше народу; он как будто бы веял урожай, как добрый хозяин: вся шелуха разлеталась, и оставались плодовитые, тяжелые зерна. Он не шел ни с кем на компромисс. Я часто вспоминала в те дни его учителя Артимидоруса, его манеру говорить загадками, его недосказанности и противоречия, за которыми должны были напряженно следить его слушатели, иначе нить рассуждения совершенно терялась. Так же и Иешуа: поначалу многие были готовы следовать за ним по его пути. Но чем тяжелее становилось следовать ему, тем меньше сторонников у него оставалось, каждое новое испытание приводило к потере многих. И вот осталась лишь маленькая горстка тех, кто называл его своим учителем.
Перед Пасхой до меня стали доходить слухи, что Иешуа собирается отправиться в Иерусалим, чтобы там провести Пасху Юбилейного года. Я была ошеломлена, услышав об этом, так как, сколько я его помню, он раньше избегал Иерусалима. Приверженцы объясняли такое поведение по-разному: кто говорил, что Иешуа не считает храм святым местом; кто-то предполагал, что он не склонен подчиняться иудеям. Никто не мог назвать истинной причины. Возможно, он остерегался слишком большого внимания к себе в людном и жадном до сплетен городе. Так или иначе, но теперь он решил идти в Иерусалим. Может, он надеялся, что сам будет прошен и признан в Юбилейный год, о котором теперь постоянно напоминал своим ученикам. Но надежды его были напрасны: относительно его положения Закон в любое время оставался очень строгим. Я думаю, он знал об этом. Скорее всего он принял решение идти, сообразуясь со своим характером — всегда принимать или бросать вызов кому-то или чему-то. Может быть, на сей раз самому себе. Я знала, что была в нем такая черта — бороться даже с самим собой. Его отверженность была в какой-то мере второй его натурой, которую он одновременно и взращивал в себе, и подавлял. Я возвращалась мысленно в те дни, которые мы провели в Иерусалиме по пути в Галилею, и вспоминала те беды, которые пришли вскоре в нашу семью. Я думала о том, как много Иешуа пришлось претерпеть от злобы и зависти, постоянно преследовавших его, и вся жизнь его, очевидно, будет нелегким путем к их преодолению.
В Нацерете добрая часть города собиралась отправиться на пасху в Иерусалим. Все были подсчитаны и записаны. Супруги, дети, внуки, родители, братья и сестры, братья и сестры родителей и супругов. В результате чего численность нашей семьи приблизилась к численности небольшой армии. Предполагалась, что я выступлю в роли полководца. Однако, когда я узнала об Иешуа, я стала подумывать, не остаться ли мне дома. Чем могла обернуться наша встреча в Иерусалиме — позором для него или позором для меня? Но слишком уж много людей надеялось на наше праздничное паломничество, и значит, я была отвественна за них, а они зависели от меня. Маловероятно, успокаивала я себя, что в таком большом городе при стечении огромного количества народа я встречу Иешуа. Но истинное мое желание было сокрыто в глубине моего сердца: я хотела быть рядом с сыном там, где он может подвергнуться опасности. Я не могла допустить, чтобы зло, следовавшее за ним по пятам в последнее время, причинило бы ему страдания из-за моей бездеятельности.
В течение нескольких недель мы только и были заняты тем, что готовились к путешествию. Шили шатры, пекли хлеб и пироги, вялили мясо. Я так была занята работой, что страхи, которые владели мной в эти дни, несколько притупились. Но время от времени у меня в голове словно молнии вспыхивали тревожные мысли. Я представляла вдруг, что мы с Иешуа вместе идем по Иерусалиму, и каждый встречный как-то криво усмехается, глядя на нас. А кто-то в толпе шепчет другому: смотри, дескать, вот Мариам со своим незаконнорожденным сыном. Напряжение мое дошло до предела, я подумывала о том, чтобы постараться отговорить Иешуа идти в Иерусалим. Но вряд ли он бы послушался меня. К тому же мне не хотелось лишний раз напоминать ему о том, от чего я все время пыталась его оградить. Пора было признаться себе самой, что я не имела влияния на сына. Что было тому причиной? Возможно, его сильный характер. А может быть, то, что я никогда не знала ни его желаний, ни его планов, я не знала, чем заняты его мысли, какие заботы его действительно волнуют. Я думала о тех невероятных вещах, которые говорили про него. Я отмахивалась от них, как от глупых сплетен. Но кто знает, что в них было правдой, а что ложью? И в чем заключалась правда, если она была там? Еще в раннем детстве я почувствовала необыкновенную силу, которая таилась в Иешуа, энергию, которая исходила от него, — она не поддавалась ни пониманию, ни объяснению. Я была озадачена и смущена, я не знала, что мне делать с нею. Эта необыкновенная сила и его появление на свет, противоречат ли они друг другу, или, наоборот, одно поддерживает другое? Что предназначено ему в этом мире, какая перед ним цель? С самого рождения он вынужден был находиться не вместе со всеми, но в стороне от всех. Быть в отдалении.
Нас было достаточно много, когда мы вышли из Нацерета. Когда мы останавливались отдохнуть, все шатры были заполнены людьми, и по мере продвижении к нам присоединялось все больше народу. Могло показаться, что вся Галилея выступила в дорогу. Мы решили идти не вдоль берега Иордана, а по новой дороге, проложенной римлянами недавно по побережью Кенерийского моря, через Кесарию — так мы надеялись облегчить свое путешествие. Однако и там было очень многолюдно: кроме заполнявших дорогу паломников по дороге двигались бесконечные отряды римских регулярных войск и стражи. Их стягивали в Иерусалим, опасаясь беспорядков. Движение войск причиняло ощутимые неудобства, при прохождении очередного отряда нам приходилось сходить с дороги на обочину и дожидаться, покуда отряд с достоинством промарширует мимо. Сделать это обязывал приказ о свободном продвижении войск.
Мне опять удалось полюбоваться морем — я не видела его со времен нашего возвращения из Египта, с тех пор прошло много лет. При первом взгляде, брошенном на его бескрайние просторы, у меня забилось сердце, но это были, скорее, воспоминания о прежних впечатлениях и о надеждах и мечтах, которые оно пробудило во мне и которым так и не суждено было сбыться. Хотя мне нет причин жаловаться на жизнь теперь: я окружена своими детьми и внуками, я уважаема соседями и родней. Почему же мне кажется, что я прохожу мимо чего-то важного в своей жизни; может быть, есть какая-то тайна, которую мне так и не удалось разгадать? Почему я с такой теплотой вспоминаю сейчас те дни, когда неизвестное мне будущее не давало особых поводов для радости? Я была связана неразрывно с человеком, которого не любила и который не любил меня. Мне было трудно с моим, может быть, самым любимым ребенком, чья судьба волновала меня, а порою внушала откровенный страх. Но почему же сейчас я ощущаю эту пустоту внутри себя?
Мы дошли до Лидии на четвертый день, далее был только Иерусалим, куда мы пришли, когда уже совсем стемнело. Вдоль дороги протянулась цепь солдат и стражников. Они могли остановить любого, чтобы подробно расспросить, кто он, куда идет и зачем; любого, чей вид по каким-то причинам не понравился кому-то из солдат. Все эти остановки и задержки очень замедляли движение, а толпа на дороге становилась все гуще и гуще. Когда же мы подошли к городу, то выяснилось, что ночью людей запрещено пропускать через городские ворота. Нам велели переночевать за городскими стенами, где выделено было место для стоянки. Отправившись туда, мы увидели небольшой участок земли, на котором нужно было разместиться, мы начали ставить шатры и палатки. Места было очень мало, пришедшим из Нацерета выделено было около полуакра. К тому же стало резко холодать, и к ночи пошел снег. Снегопад я помню по детским воспоминаниям, несколько раз тогда выпадал снег, очень ненадолго. Я помню, как затихали улицы; город, казалось, погружался в глубокий сон. Сейчас мы были не в городе, а в открытом поле, почва под ногами быстро превращалась в грязь. Все инстинктивно старались сбиться поближе друг к другу — холод пробирал до костей. Люди стали поскорей устраиваться на ночлег и даже не позаботились о том, чтобы разложить костер.
К нашему удивлению, снег шел всю ночь. Ткань палаток провисала под его тяжестью, на земле лежал слой глубиной в локоть, а он и не думал таять, как все ожидали. Снегопад, казалось, разделил воздух плотной, непреодолимой стеной. Сейчас можно уже было идти в город, но наша стоянка как будто бы замерзла — никто не трогался с места. Чтобы двигаться, надо было копать траншеи в глубоком снегу. Наконец лагерь медленно пришел в движение. Мы вошли в город и начали медленно продвигаться в сторону храма. До нас доходили разговоры, что внутренний двор храма завален снегом, и целая армия левитов трудится, чтобы убрать его. В глубине лабиринта иерусалимских улиц становилось все оживленнее. Праздник брал свое. Лавки были закрыты, никто не работал, весь народ высыпал на улицы. Только лишь римская стража казалась совершенно безучастной ко всей этой суете. Забавно выглядели здоровяки-воины, совершенно неподвижно стоявшие в оцеплении, с целыми башнями снега на плечах: достоинство римлянина не позволяло им отряхиваться у всех на глазах. К вечеру снегопад перестал. Однако праздничное настроение тоже начинало развеиваться: дело было во всякого рода препятствиях и неприятностях, которые случались повсеместно. Так у Овечьих ворот, где торговали ягнятами для жертвоприношений, скопилось несколько тысяч людей, среди них был и мой сын Якоб. Из-за снега торговля шла очень медленно, и с наступлением ночи люди были близки к панике, так как многие так и не успели купить жертвенного ягненка. В толпе назревало серьезное волнение, но солдаты были наготове: они тут же выступили вперед, обнажив мечи и приготовив дубины, не замедлив пустить их в ход, и во время завязавшейся потасовки убили какого-то мужчину. Беспорядков было не миновать. Однако все знали, как скор и жесток нынешний прокуратор в расправе над непокорными, к тому же римская стража была стянута в явно устрашающем количестве. Никто на это раз не захотел получить кровавую баню вместо праздника; вспышка начавшегося было волнения прекратилась, и толпа мало-помалу рассеялась. Однако многие так и не смогли купить себе ягненка.
На следующий день римские войска были повсюду, на каждом углу; снег с улиц был вывезен, чтобы не мешать движению войск. Храм полностью находился в оцеплении, солдаты были вдоль стен, На внутреннем дворе, на колоннаде внутреннего двора; как говорили, была окружена даже крепость на северном склоне храмовой горы. Таким образом, если даже повстанцы спланировали бы совершить выступление, теперь эти мысли показались бы им полным безумием. К полудню в город прибыл прокуратор. В праздничные дни он лично присутствовал на улицах города, чтобы наблюдать, как поддерживается порядок. Его пронесли по городу, как великого царя: впереди бежали рабы, выстилая улицу красной материей, чтобы уличная грязь и вонь не оскверняла светлого взора прокуратора. Римляне пользовались любым поводом, чтобы показать, кто действительно хозяин в стране. Праздничное настроение прошлых дней превратилось в далекое воспоминание. Над нашей головой, казалось, занесли меч, все были скованы страхом: что, если вдруг беспорядки действительно начнутся? Резни тогда не избежать. К палаткам, которые мы покинули, также были стянуты войска. Снег растаял, в воздухе пахло сырой землей и навозом. Наша стоянка, окруженная войсками, напоминала не то тюрьму, не то охраняемый лепрозорий. Люди были измотаны дальним путешествием и холодом, они чувствовали себя подавленно. Тем не менее они все же надеялись встретить праздник и помолиться — иначе зачем было отправляться в столь долгий путь.
Власти, со своей стороны, тоже старались предупредить беспорядки, как могли. С согласия иерархов храма и с одобрения, конечно же, римского начальства было разрешено купить ягненка прямо в базилике храма, то есть получить его в обмен на посильное пожертвование в храмовую казну. Якоб собрался идти за ягненком, а я настояла на том, чтобы сопровождать его, так как не хотелось и на этот раз остаться ни с чем. Старательно прокладывая себе дорогу сквозь толпу, заполнявшую подходы к базилике, мы словно попали на рынок в разгар базарного дня. Пока мы ждали, когда до нас дойдет очередь, я случайно услышала разговор двух женщин, оживленно обсуждавших новость о том, что некий святой, творящий чудеса, прибыл в город. Женщины с явной издевкой в голосе пересказывали друг другу слухи о нем. «Ты слыхала, он может построить храм из снега?» — спрашивала одна. «Еще бы, — вторила ей другая, — он ведь оживил того мужчину, которого давеча убили римляне». Я поняла, что речь идет об Иешуа — именно с ним всегда были связаны из ряда вон выходящие события. Презрительные нотки, которые я уловила в их голосах, неожиданно очень разозлили меня, но еще больше напугали. Опять Иешуа делает все, чтобы к нему было привлечено как можно больше внимания. Даже если такое внимание было ни чем иным как желанием найти мишень для насмешек. Единственное, что меня порадовало: женщины не назвали ничьего имени, и Якоб не узнал, как высмеивают его брата.
Город был переполнен народом, и я надеялась, что мы с Иешуа скорее всего никогда не встретимся на улице. Я полностью погрузилась в хлопоты по подготовке к празднику. Мои сыновья Иуда и Иозес решили навестить родственников отца, живших в Нижнем городе. Когда мы проходили мимо ворот храма, нам навстречу попался человек очень странного вида. Он был в изношенной одежде, почти в лохмотьях, за ним следовала достаточно пестрая толпа, насчитывающая несколько десятков человек. Несмотря на то, что по улице практически нельзя было пройти из-за скопления народа, люди инстинктивно спешили посторониться, завидев столь необычного прохожего. Вид у него действительно был из ряда вон. Кожа да кости, босой, в каком-то рубище. Но в то же время в нем чувствовалось необыкновенное достоинство, как будто бы сам Царь царей пришел на эти улицы.
Я не сразу поняла, что это был Иешуа. Он очень изменился. Я стояла прямо у него на пути в растерянности, не зная, что делать. Мне было неловко отвернуться, но в то же время что-то мешало мне признаться, что он мой сын. Может, я стеснялась земляков, которые могли сейчас быть где-то поблизости: что они могли подумать о таком сыне?
И опять, как тогда возле Иордана, где мы видели Иешуа среди сторонников Иоанана, мой сын Иозес сказал:
— Он наш брат.
На сей раз я не стала его разубеждать. Мы стояли посреди улицы, а Иешуа подходил все ближе. Хотя толпа была очень плотная, он не мог не заметить нас.
Еще издали Иешуа узнал нас, он посмотрел мне прямо в глаза. Я ожидала, что он скорее всего поспешит пройти мимо, ничем не выдав себя, и избавит таким образом нас от естественной в такой ситуации неловкости. Однако, к моему удивлению, он направился прямо к нам. Приблизившись, он повернулся к следовавшим за ним и сказал:
— Это моя мать и мои братья.
Он говорил так, как будто мы постоянно были вместе и расстались всего на несколько дней. Затем подошел к своим братьям и обнял их. Взяв мою руку, он поднес ее к губам, чего не делал никогда прежде.
Я была поражена его поведением, но позднее, поразмыслив обо всем случившемся, я, кажется, поняла, что так он являл полное смирение и в то же время открытость и незащищенность. Он открыто продемонстрировал перед всеми то, что я так старательно пыталась скрыть в течение всей его жизни.
Иешуа пошел вперед, и вся свита отверженных двинулась за ним, направляясь прямо к воротам храма. Я вспомнила, как в детстве он тоже появлялся возле храма, и сколько тревог мне это принесло; тогда он не знал своего истинного положения среди людей — того, что он незаконнорожденный. Но теперь, зная об этом, он сознательно и твердо шел вперед, пренебрегая опасностью быть схваченным и брошенным в тюрьму или даже хуже. Достаточно было лишь чьего-то случайно или намеренно брошенного слова. Но Иешуа, казалось, сознательно испытывал судьбу.
Я не знала, что делать, и просто продолжала свой путь. Мы пришли в дом сестры моего мужа, и едва мы поздоровались и расположились, как появилась жена одного из братьев моего мужа, я помнила ее еще по Бет Леему. Она, увидев нас, метнула торжествующе злобный взгляд, который, вероятно, берегла специально для меня, и спросила, не прибыл ли с нами мой старший сын. Я поняла, что слухи об Иешуа уже пошли гулять по городу.
— Он ведь, кажется, у вас чудотворец, — сказала жена ехидно, вероятно пытаясь тем самым унизить меня перед родней и моими сыновьями, но обнаружив лишь свою злобу.
Я хотела было ответить что-то в тон ей, но сдержала себя. В конце концов, это могло только навредить Иешуа. Я не могла больше оставаться в доме и сказала сыновьям, что мы должны уйти. Они несколько смутились. Они не поняли, почему я так отреагировала на упоминание имени их старшего брата. Это было не удивительно, ведь я никогда не говорила с ними откровенно ни об Иешуа, ни о том, почему он держится особняком в нашей семье, ни о моих отношениях с родней моего мужа.
На обратном пути, проходя мимо храмовой горы, мы услышали разговоры о том, что во внутреннем дворе храма вспыхнули беспорядки. Но толком ничего нельзя было понять. Кто-то говорил, что убили человека, кто-то — что его арестовали. Ходили слухи, что на ноги подняли римские регулярные войска, а кто-то говорил, что только храмовую стражу. Некоторые утверждали, что в храм проник язычник, перелезший через стену. Беспокойство гнало меня все ближе и ближе к воротам, ведущим во внутренний двор храма, но они оказались закрытыми. Никого не впускали и не выпускали, узнать что-либо еще не было никакой возможности. Но когда кто-то сказал, что арестован чудотворец из Галилеи, я поняла, что худшие мои опасения подтвердились.
Мы вернулись к нашей стоянке, и я отправилась поговорить с Якобом. Он не стал тратить время на лишние расспросы и сказал только, что мы должны немедленно идти к римской крепости, чтобы точно все разузнать. Улицы были полны людей, совершавших покупки перед Пасхой. Трудно было пройти не только по главным улицам, но даже по прилегавшим к ним переулкам, проходам и галереям: все время приходилось прилагать усилия, чтобы двигаться дальше. На каждом перекрестке стояли неподвижные, словно статуи, стражники, но они никак не помогали нашему продвижению, лишь безмолвно обозначая свое присутствие. Наконец мы подошли к крепости, но нам не разрешено было даже подняться на ступени, ведущие к воротам, путь преграждала стража, выстроившаяся в линию. Мы попытались обратиться к ним, но оказалось, что солдаты не говорят ни по-арамейски, ни по-иудейски. Мне пришлось вспомнить греческий, который я к тому времени почти совсем забыла.
— Я слышала, что мой сын арестован, и пришла узнать о нем, — сказала я.
Римлянин мрачно ответил мне, что не знает ни о каком арестованном и что мне нужно пойти узнать во дворе храма.
Ворота храма были снова открыты. На внутреннем дворе была толчея и суета, левиты готовили места для праздничного жертвоприношения. Много народу толпилось и слонялось просто так, без всякой цели, обходя выстроенные баррикады-разделители. Но не было никаких признаков беспорядков, о которых говорили за воротами храма. Я поняла, что вряд ли удастся узнать что-либо о том, что уже не занимает толпу.
Нам удалось добраться до крепости, располагавшейся в дальней оконечности просторного храмового двора, разыскав проход, лежащий под колоннадой. Но там также стояла довольно многочисленная стража. Это было особый отряд прокуратора, состоящий из самарян.
Я заговорила с ними по-иудейски: «Здесь мой сын!» Они сделали вид, что не понимают.
Якоб набрал горсть монет и позвенел ими для внушительности, после чего сказал по-арамейски:
— Мы хотели бы только узнать, в чем его обвиняют, чтобы нанять для него защитников.
Самаряне продемонстрировали явное презрение к деньгам, потом один из солдат сказал, что арестовано несколько евреев, какие-то мелкие воришки, а больше он ничего не знает.
Я пожалела о проявленной нами заносчивости, стоило склонить их на нашу сторону, ведь сейчас мы зависели от них.
— Я прошу вас, — сказала я.
Они достаточно сурово заявили нам, что не могут ничем помочь; в любом случае, никаких судов не будет вплоть до окончания праздников, и тогда мы можем обратиться к властям.
Я не знала, как поступить дальше. В городе жили мои родственники, но мне было тяжело обращаться к ним за помощью. Только дважды я виделась с ними после нашего возвращения из Египта, и прием, который был оказан мне, отнюдь нельзя было назвать родственным. После смерти матери мы не виделись совсем. Однако я знала, что один из моих братьев, как раз тезка Иешуа, пошел по стопам отца и работает сейчас на небольшой должности в суде. Он, может быть, смог бы нам помочь. Мы с Якобом отправились к нему и застали его дома с семьей готовящимся к Пасхе.
— Мой сын, Иешуа, арестован, — сказана я.
Он не стал прогонять меня, но сказал, что вряд ли может чем-то меня обнадежить.
Брат сообщил, что римляне очень щепетильны в том, что касается исполнения закона, и никогда не осудят, если вина не доказана, но теперешний прокуратор не заслуживает доверия, к несчастью. Если речь идет о подстрекательстве к беспорядкам, здесь решение принимает только прокуратор. Однако даже по римским законам обвиняемым в мятеже грозит смертная казнь.
— Мой сын не мятежник, — с жаром сказала я, — он никогда не одобрял насилия.
— Ты сама говорила, что не разговаривала с ним уже много лет. Как ты можешь знать, что он одобряет, а что нет? — возразил мне брат.
Но мне показалось, что он старается найти повод, чтобы выразить презрение к Иешуа, и хочет, чтобы я разделила это презрение.
— Я пришла не для того, чтобы слушать обвинения, а чтобы спросить, сможешь ли ты помочь, — осадила его я.
Брат уже не старался скрыть своей враждебности по отношению ко мне.
— Ты, которая причинила столько горя нашей семье, пришла теперь, чтобы разрушить мою жизнь? Ты хочешь, чтобы я рискнул своим положением ради какого-то подстрекателя, к тому же незаконнорожденного?
Я пожалела тогда, что переступила порог его дома, а более всего, что пришла вместе с Якобом, который стал и слушателем, и свидетелем неприятной сцены.
Повернувшись к выходу, перед тем как окончательно, навсегда покинуть дом брата, я бросила ему:
— Как ты похож на своего отца, который так же, как и ты, предал меня, когда я больше всего нуждалась в нем.
Мы ушли.
Все это время мне страшно было взглянуть в глаза Якобу. Теперь, когда мы шли по темнеющим улицам, я спросила его, не передумал ли он помогать своему брату. Он сказал:
— Я с детства слышал о брате из разговоров на улицах Александрии.
Я в растерянности молчала, не зная, что ответить ему. Я проявляла так мало доверия к Якобу, хотя принимала его доверие как нечто само собой разумеющееся.
— И ты все равно любил его.
— Почему я не должен был любить его?
Темнота, окутавшая улицы, была очень кстати — никто не мог увидеть моих слез. Я спросила, что знают остальные мои дети, и Якоб сказал, что всегда пытался оградить их от уличных сплетен.
— Да, ты прав, его нельзя не любить, — сказала я.
Я вдруг почувствовала, что совершенно успокоилась, прошло и ощущение одиночества — чувства Якоба были сродни моим.
Мне совсем не хотелось возвращаться на стоянку и сидеть там, переживая состояние полной беспомощности. Я попросила Якоба пойти успокоить остальных, сказать им, что мы делаем все возможное, а потом встретиться со мной у крепости.
Я добиралась до крепости в густой темноте. За день солнце прогрело воздух, но к ночи опять похолодало; то здесь, то там в затененных местах и трещинах попадался нерастаявший снег, который теперь источал какой-то особый запах — не то сырости, не то свежести. У крепости мало что изменилось, разве только некоторые солдаты развели костры прямо на тротуаре, рядом с лестницей, ведущей к крепости. Я постаралась подойти как можно ближе, чтобы согреться и послушать их разговоры: может, кто-нибудь обмолвится о судьбе Иешуа. Но до меня доносились слова на диалекте, который я никак не могла разобрать, он очень мало напоминал греческий язык.
Спустя какое-то время я заметила в тени у дальнего края лестницы женскую фигуру. Женщина либо стеснялась, либо была чем-то напугана — она старалась держаться подальше в тени. Но в конце концов холод вынудил ее подойти ближе к огню. Лицо женщины закрывала шаль, но уже через мгновение я узнала ее. Это была девушка, которая вышла ко мне передать отказ Иешуа встретиться со мной, когда я приходила искать его в Капер Науме.
Я подошла к ней и сказала, кто я такая. Девушка разрыдалась.
Как я была признательна судьбе, что нашлась хоть одна душа, способная понять и разделить мою печаль. Тут же все обиды, какие я держала на нее в своем сердце, развеялись. Я обняла ее, и слезы полились из моих глаз. Так мы стояли с ней, обнявшись, не в силах произнести ни слова.
Наконец я немного успокоилась и спросила ее, не имеет ли она каких-нибудь известий об Иешуа. Но девушка знала не больше чем я.
Она называла себя Мариам, мы были тезками. Мариам рассказала, что весть об аресте Иешуа застала ее в доме у одного из его последователей, жившего в Верхнем городе, когда они готовились к Пасхе. Узнав об аресте, все ученики, остановившиеся в том доме, разбежались, а она и еще одна женщина по имени Шелома остались, ожидая еще каких-нибудь вестей. Прошло довольно много времени, но никаких вестей они так и не дождались. Женщины отправились на стоянку под Иерусалимом и узнали, что никого из пришедших с Иешуа соратников там не осталось, никто не мог сказать им ни что с ними случилось, ни где их можно найти. Тогда Мариам отправилась к крепости, а Шелома — на другую стоянку, в надежде застать там кого-нибудь из учеников.
Мариам вновь заплакала, она боялась, что многие из пришедших вместе с Иешуа людей также арестованы. Однако когда я расспросила девушку поподробнее, выяснилось, что, хотя людей, пришедших с Иешуа в Иерусалим, было несколько сотен, только чуть больше десятка пошли с ним к храму, чему мне довелось быть свидетелем. Остальные все еще, как я полагала, находились где-то в городе или поблизости, можно было попытаться найти их и узнать от них новости.
Была уже глубокая ночь, и Мариам забеспокоилась, что до сих пор нет никаких вестей от Шеломы, я тоже недоумевала, почему Якоб до сих пор не пришел к крепости. Мы пошли к Овечьим воротам, они были ближе всех к крепости: может быть, Якоб или Шелома ждут там? Стражники уверили нас, что все городские ворота давно закрыты. Нам пришлось вернуться к крепости и положиться на удачу или случайность. У крепостного входа солдаты все еще грелись у костра. Кто-то, явно пожалев нас, спросил на плохом арамейском, какое у нас здесь дело, и, выслушав меня, сказал, что римляне должны отпустить моего сына, если он невиновен. Но вместо того, чтобы успокоиться, я впала в растерянность. Кто будет судить, виновен мой сын или нет? Что значит быть невиновным? По иудейским законам незаконнорожденный не мог быть невиновным. Может быть, римляне признали бы его вину менее тяжкой, но как бы они отнеслись к тому, что мой сын презирал всякое насилие, свободно высказывал свои убеждения.
Я предложила Мариам поспать немного, покуда я покараулю ее сон.
Мариам снова расплакалась. Она призналась мне, что мучается оттого, что тогда, в Капер Науме, ей пришлось отказать мне в моей просьбе. Тогда, продолжала заливаться слезами девушка, я так понравилась ей и она так сочувствовала моему горю. Я видела, что она говорит очень искренно.
— Я совсем не рассердилась на тебя тогда, — сказала я, — я лишь очень тревожилась о сыне.
Услышав, что я нисколько не сержусь, девушка поняла, что я простила ее, и поспешила открыть мне свое сердце. Она заговорила об Иешуа, о том, как много у него различных достоинств и какие необыкновенные вещи он творит. Я поняла, что молодая девушка влюблена в Иешуа и просто ослеплена им. Между тем она продолжала рассказывать о том, какие удивительные вещи совершал мой сын здесь, в городе; она упомянула случай, о котором я слышала от женщин возле храма. Человек, о котором шла речь, был двоюродным братом одного из последователей Иешуа. И мой сын, как уверяла Мариам, оживил его, оказав помощь быстро и правильно. Я слушала ее и понимала, что вижу перед собой простую девушку из Галилеи, очень добрую, влюбленную и, как большинство галилеян, очень доверчивую. Но я в то же время готова была признать, что когда Мариам говорила мне об удивительном и необыкновенном Иешуа, ее чувства были такими же, какие испытывала я. Мне было знакомо и близко ощущение пути, который открывается тебе. Чувство, никогда не ведомое прежде, окрыляющее чувство. И Мариам пошла по этому пути. Там все вещи видятся по-новому. Разве я могла сказать ей, что чудес не бывает? Они открываются перед теми, кто умеет увидеть их.
Мы так и сидели с ней, в темноте ночи, у подножья ступеней, ведущих в крепость, и вели свой долгий разговор. Неподалеку по-прежнему горел костер, разведенный стражниками, отблески костра по временам падали на наши лица. Слушая голос Мариам, я постепенно начинала успокаиваться. Я думала об Иешуа, о его жизни, о его пути и о том, куда он приведет его. Но сейчас, вспоминая подробности его жизни, я видела их уже иначе. Мне представлялось, что человек, столь одаренный Богом, не мог быть наказан за это. Я хотела многое рассказать Мариам, но она была совсем еще ребенком, и я не должна была смущать ее невинную душу слишком откровенными признаниями. Но мне так хотелось наконец облегчить свою ношу — рассказать обо всей моей жизни, и, может быть, тогда камень, который лежал у меня на сердце и который я ощущала каждый раз, думая об Иешуа, исчез бы.
Мы просидели так целую ночь, как стражники в бессменном карауле. К рассвету пришли новые солдаты, которые не знали ничего о том, зачем мы сидим у входа в крепость. Они попросили нас уйти и даже довольно грубо подтолкнули нас, когда им показалось, что мы замешкались. Мы покинули свой пост в растерянности, не зная, что нам делать дальше. За стенами храма вставало солнце, наступал день Пасхи.
Я пастух, пасу овец всю свою жизнь. Но речь сейчас не об этом. Я увидел его однажды на горе, на другом берегу. Он был там со своими сторонниками. Сколько их было? Сотня-другая, а может быть, тысяча или несколько тысяч. И я сказал Мории, жене Хурама, моего брата, что подумываю тоже прибиться к ним. Тогда мы с Морией ладили, и она засмеялась в ответ. Почему бы не заставить девушку от души рассмеяться, не вижу в этом ничего дурного. С Хурамом ей ведь было не до смеха: он только и делал, что копил денежки. Она смеялась. Я сказал, что тоже могу посмеяться, да так, что слышно будет на другом берегу. Может быть, даже в Дамаске разбужу кого-нибудь. И Мория так и покатилась со смеху.
Наша ферма была возле Гергесы, на горе, прямо над озером, с нее хорошо просматривалась вся округа. В ясную погоду можно было даже увидеть другой берег озера и много удивительных вещей. Тогда как раз погода была подходящая, и я хорошо его видел. Он был похож на камень, упавший в воду: он стоял на горе, а вокруг было море народу. И я сказал тогда Мории, что он тоже пасет своих овец, как и я. Иногда он со своими людьми шел на берег, все стояли на отмели и слушали его. Клянусь, я даже видел, как он стоял прямо поверх воды, и многие говорили, что он действительно может такое. И еще рассказывали, что он иногда ходит пешком по воде из Кефарнахума в Тариче, так идет себе и идет, как будто бы это и не вода вовсе.
Поначалу я даже как-то не задавался вопросом, что станет с моей жизнью, если я присоединюсь к нему и буду ходить по разным городам, как он это делает. Я ведь за всю свою жизнь не бывал нигде дальше Гиппоса, ну, еще в Гергесе и разок в Гадаре. В Баал-Саргасе, это наша деревня, мне доставалось от мальчишек, которые слонялись там без дела по улицам, особенно в субботу. Да что такое наша деревня? Сбившиеся в кучу дома, похожие на камни, и только. Хотя говорили, что это место выбрал в давние времена сам Саргон Великий, когда пришел сюда покорять евреев. По правде сказать, мне некогда было особенно про это думать. Слишком много дел имелось, о которых надо было печься. Была наша ферма — больше тридцати голов скота: овцы, коровы, три свиньи; были оливы, миндаль, виноград, ячмень и пшеница. А родителей не было. Была еще Мория.
Хурам купил ее в Рафане на рынке. Отдал за нее целую молочную корову. Мория, видать, его здорово зацепила — надо знать моего братца. Потом он привел ее домой и со временем стал относиться к ней, пожалуй, хуже, чем к той скотине, которой он расплатился за нее. Сыновья — вот чем он был озабочен. Хурам мог взять себе любую девчонку, будь она из Баал-Саргаса или даже из Гергесы, потому что у него водились деньжата. Но он не хотел всей этой канители — ублажать родню, потом идти к ним на поклон. Он просто купил рабыню на рынке и сказал ей, что отпустит ее, как только она родит ему сына. Он не думал делать что-то доброе, он просто не хотел, чтобы в деревне о его детях говорили, что их мать рабыня.
Мория была совсем еще ребенком, когда впервые появилась в нашем доме. Мы были, наверное, одного возраста, и, конечно, она потянулась ко мне. Мы потом говорили себе так, что был Хурам, и были мы двое. Я показал ей все свои любимые места на ферме. Если я видел, что распускается какой-нибудь новый цветок, я показывал его ей. Я забирался на деревья, чтобы нарвать для нее миндаля. Потом я даже показал ей то, о чем никому не рассказывал, даже Хураму, — свои секретные места. На берегу у озера я нашел пещеры, которые использовали скорее всего повстанцы, пока их не переловили римляне. Они пустовали теперь, все, кроме одной. Я наткнулся на нее случайно: провел рукой по стене, и вдруг она подалась: стена оказалась камнем, закрывающим вход. Когда я присмотрелся, то увидел, что в пещере похоронена целая семья — можно было понять это по костям. Они были в украшениях, как бы готовые к той, другой жизни. Но когда я привел Морию посмотреть, что я нашел, она жутко перепугалась и сказала, что мы не должны были туда заходить. После она велела мне убить птицу и отдать ей, чтобы она помолилась над ней своим богам.
Откуда Мория была родом, она и сама не могла сказать; до Рафаны она была в Дамаске, там у нее родился ребенок, которого потом убили, так как это была девочка. А до того она помнила только, что ее везли то в телеге, то в лодке — она была тогда совсем еще маленькой. Мория не могла назвать ни одного места, так как ей никто не говорил, где она. К тому же все было очень одинаковым. Если думать, как думала о своей жизни Мория, то с Хурамом ей очень повезло, что было, в общем-то, правдой, ведь до него жизнь ее была еще тяжелее. Но отношение брата к ней не раз заставляло меня внутренне закипать. Мория готовила нам ужин, после которого брат отдавал ей объедки с нашего стола — он складывал их в корзину, из которой кормили свиней. Он делал так, чтобы указать Мории ее место. Что и говорить, я приберегал для нее кусочки полакомей, даже мясо, правда, она не ела его, а сжигала, угощая своих странных богов.
Время шло, а Мория все не беременела. Хурам обвинил ее в этом и стал бить за каждый пустяк. Потом пригрозил, что продаст ее. Мория пришла как-то ко мне. Нет, она не плакала, была лишь немного печальна, и я старался развеселить ее. Как раз тогда мы с ней, ну просто так, чтобы проводить время, начали приходить на берег озера и наблюдать издалека за тем проповедником, который собирал вокруг себя столько людей. И тогда же Мория стала приходить ко мне в постель. Брат заставлял меня спать в хлеву, чтобы я приглядывал за скотиной и сторожил ее от разбойников. Хурам тогда совсем отказал Мории в исполнении супружеского долга. Она приходила ко мне и проделывала со мной всякие штуки. Я не помню, честно, что делал я. Я знал только одно, что вот она приходит ко мне. И еще то, что Хурам обязательно убьет нас, если застанет вместе.
Спустя некоторое время Мория забеременела. Я был тогда совсем мальчишкой, но не дураком же, и, конечно, сразу понял, что ребенок от меня.
Я тогда сказал ей:
— Я попрошу брата отдать мне мою часть наследства, а потом мы сбежим и будем вместе, ты и я.
Она ответила:
— Не будь идиотом.
И вправду, Хурам мог отправиться за нами в погоню и перерезать нам глотки, когда найдет. Может быть, лучше дождаться родов: после рождения мальчика Мория будет свободна. И я хранил молчание. Мория настояла, чтобы мы прекратили встречаться. Она больше не приходила ко мне в постель и не гуляла со мной по полям, она старалась вести себя как хорошая жена. А я мирился со всем этим, надеясь, что в конце концов все устроится.
Но вскоре я стал замечать, что наши отношения изменились. Даже когда Хурама не было дома, она не подпускала меня к себе, а иногда обращалась ко мне так, будто бы отдавала приказ слуге. Когда я пытался рассмешить ее, она говорила, что я ребячусь. Мне хотелось встряхнуть ее и напомнить, что это же я, ее Симон. Мне хотелось, чтобы все между нами было по-прежнему. Я начал немного ее побаиваться. Конечно же, узнав, что она беременна, Хурам прекратил побои. Он даже разрешал ей теперь садиться за стол вместе с нами. Но так и не сказал ей ни единого доброго слова.
В то время тот человек, с другого берега, стал наведываться к нам. Еша, так его звали. Он присматривался к нам: что мы из себя представляли и на что могли бы сгодиться. Я видел его, еще когда их лодки отчаливали с другого берега, из Кефарнахума, или из Тариче, или из Магдалы, как называл его Еша. Лодки направлялись прямиком на нашу сторону, и было ясно, что не ради рыбы выходил он на озеро. Довольно странно было, что еврей отправлялся в путь, чтобы иметь какие-то дела с нами, сирийцами и греками. Конечно, и на нашем берегу жили евреи, в Гергесе, была еврейская колония и рядом с нами. Старики говорят, что евреи селились здесь с давних времен, с каких именно — никто уже и не упомнит. Но конкретно об этих евреях никто ничего не знал. Многие евреи ушли жить подальше, в Гадаренес, их везде обычно не очень воспринимали. Но вот ему все же до них было какое-то дело, так как я видел, что вокруг него собиралась большая толпа.
И вот как-то раз я смотрю и вижу, что его лодки причалили к берегу рядышком с нашей фермой. Он и его люди поставили шатры на берегу, развели огонь и пекут на нем рыбу. Все выглядело так, как будто бы они собирались остаться здесь надолго. Я догадался, что они наверняка послали гонцов по округе, потому что совсем скоро с полей и из деревень по соседству начали подходить люди, видно, хотели услышать, что он им скажет. Их было много, десятки и десятки, из Гиппоса и Гергесы — это можно было понять по их виду. И я сказал себе тогда: «Симон, ты так долго наблюдал за этим человеком, когда он был там, а ты — здесь, и вот теперь он пришел, и много народу идет к нему, чтобы послушать, что он скажет». Я понял, что должен идти. Я закрыл овец в одном из загонов, надеясь, что Хурам не заметит, и поспешил на берег.
Все, что творилось на берегу, напоминало праздник, который кто-то решил устроить в последний день перед концом света. Горы печеной рыбы тут и там — ее раздавали всем, кто подойдет и просто протянет ладонь. А посреди всего этого стоял Еша, он разговаривал с людьми, спрашивал, как их зовут и досталась ли им еда. Я в первый раз смотрел на него вблизи. Скажу честно, меня поразило, что он был одет в самое простое домотканое рубище, а к ногам были привязаны куски коры, навроде сандалий. И вид у него был такой, как будто он только что выскочил из лесной чащи. Кроме того, он носил длинные волосы и бороду, как носят все евреи, и можно было подумать, что он еврей, который пришел поучать нас. Но это было не так. Один человек из толпы спросил его, что нужно сделать, чтобы стать таким, как он. Он ответил, что надо прийти домой и все, что имеешь, раздать беднякам, тогда можно будет присоединиться к нему. В толпе засмеялись, потому что, судя по одежде, тот, кто спрашивал, был изрядно богат.
В то время в одной из пещер под горой обретался сумасшедший. Его выгнали из общины, которая была на берегу. Они называли себя «сынами света», или как-то так, и все, на самом деле, были там сумасшедшими, судя по их виду. Но они особо не показывались никому на глаза, лагерь их был обнесен высоким забором, чтобы никто не мог подсмотреть, чем они там занимаются. Рядом с озером у них было несколько полей, они держали овец, но по всему было видно, что им не до работы. Они часто совершали омовения и молились. Всего-то их было человек пятьдесят. Но если кто-то приходил к ним, то они тут же прогоняли кого-нибудь из своих — такие у них были правила, никому, кроме них, не понятные.
Как видно, один из тех, кого они выгнали, болезненно это воспринял и слегка помешался. Каждый вечер, когда они возвращались с полей, он поджидал их у ворот; завидев возвращающихся, он принимался выть и проситься, чтобы его впустили обратно. Но на него не обращали внимания. Последнее время он совсем одичал, есть ему было нечего, и он питался кореньями. Понятно, что запах печеной рыбы живо выгнал его из пещеры. Люди, завидев его, расступались в стороны, многие были уверены, что в нем сидит демон. Когда тот подошел, Еша стоял спокойно и спросил только, не хочет ли он поесть с нами. Затем Еша усадил бесноватого рядом с собой. Тот послушался Еша, ведь до него никто не проявлял к бедняге никакого уважения.
Вокруг все смолкло в ожидании, что будет дальше. Когда бесноватый получил свой кусок рыбы, который он тут же съел, Еша спросил его, что с ним такое случилось. Парень начал хныкать и рассказывать, что «сыны света» выгнали его, потому что кто-то увидел, как он в поле болтал с какой-то девушкой.
Все ждали, что Еша, как еврей, начнет защищать евреев из общины и будет на их стороне. Но вместо этого он спросил, хорошенькая ли была та девушка, из-за которой пришлось так мучиться. Все засмеялись. Потом Еша спросил, как такое может случиться, что одному человеку запрещали бы разговаривать с другим. А если даже кто-то провинился, разве стоит гнать его от себя, отгораживаясь от всего вокруг, как будто бы настал конец света?
— Если у пастуха, — сказал Еша, — овца отбилась от стада, разве он оставит ее на съедение волкам в наказание? Он отыщет ее и вернет в стадо.
Все слушавшие его поняли, что он хотел этим сказать. Поговорив еще немного с тем несчастным, Еша убедил его, что он должен радоваться освобождению от таких людей. Еша посоветовал ему поскорей забыть их, жениться и зажить нормально. После таких разговоров парень успокоился, перестал скулить и хныкать и можно сказать, пришел в себя. Еша отвел его к озеру, где тот умылся. Потом Еша отдал ему свою одежду, так как его старая совсем изорвалась, и, обернувшись к народу, сказал:
— Ну, глядите, каков жених! У кого есть дочь на выданье?
Все засмеялись.
Мне хотелось еще послушать его, но я вспомнил о своих овцах, когда он заговорил про стадо и овцу, и поспешил к загону, где я их оставил. Конечно же, я увидел там Хурама, он стоял возле изгороди и проверял, плотно ли закрыта калитка. Он протянул мне руку ладонью вниз и не сказал ни слова.
Помолчав так какое-то время, он, наконец, заговорил:
— Ты уже не мальчик, — сказал он мне, — чтобы сбегать куда и когда захочешь.
Затем он сказал, что этой ночью я пойду со стадом на гору, и все овцы, которые пропадут, будут вычтены из моего наследства.
Если знать Хурама так, как знал его я, можно было сразу понять, что он придумал для меня самое страшное наказание, на какое была способна его фантазия. Хурам был уверен, что в горах за каждым кустом прятались бандиты. Они убили наших родителей, но с тех пор, правда, никто больше не пострадал от их рук. Он не сомневался, что я буду думать ночью лишь об одном — как бы живым увидеть рассвет, и забуду об овцах. Хурам так хотел проучить меня, что даже рискнул ради этого стадом, что уж там говорить про мою жизнь. Я же больше всего боялся волков, они-то в темноте легко могли растащить полстада. А ведь все мое же наследство состояло из скотины — десяти овец, двух коров и свиньи.
Я думаю, что Хурам был разочарован, когда на следующее утро обнаружил, что я жив-здоров, а пересчитав уцелевшее стадо, расстроился еще больше. Но я не потерял времени даром — в ту ночь под звездами мне было о чем подумать. Я думал: десять овец, две коровы и одна свинья — вот чего я стою в этой жизни. Волк или вор могут уничтожить всю ценность моей жизни в одно мгновенье. Я вспомнил, что сказал Еша тому богатому человеку, и теперь его слова уже не казались мне шуткой. Какой смысл трястись день и ночь над своим добром, которое может в любой момент пойти прахом. Когда я был с Морией, мне не было никакого дела до моего наследства, главное то, что мы были вместе. И что будут стоить десять моих овец, если у меня не будет Мории.
Конечно, мне нелегко складно рассказывать, о чем я думал. Но я так чувствовал. Я думал о Хураме и о Мории, как она теперь изменилась.
Я ходил слушать Еша снова и снова. Постепенно то, что он говорил, становилось мне понятнее. Жизнь всегда легка для богатых и совсем не легка для бедняков, которые, может быть, заслуживают лучшей доли. Он говорил о том, что люди никогда не упускают случая повыставляться друг перед другом и взять верх или унизить того, кто слабее. Многое из того, о чем он говорил, шло вразрез с тем, что принято было считать правильным, чему нас всех сызмальства учили. У него был свой путь, по которому он подводил нас к пониманию сути вещей. Он как бы шел все время рядом с тобой, а потом вдруг раз — и пропадал за поворотом, а ты оказывался лицом к лицу с истиной, которая вдруг открывалась тебе и была проста, как камень.
Однажды он обратился к кому-то в толпе, спросив, какому богу тот молится. Тот человек ответил, что он молится Августу. После смерти его объявили богом, и всем приказано было молиться ему.
— Ну да, — сказал Еша, — он ведь очень силен.
Однако после этого Еша заговорил с нами о том, что же на самом деле сделал Август. Все отвечали, что он правил миром и построил много городов. А когда Август умер, говорят, с небес спустилось облако, которое забрало его. Еша не возражал, а слушал внимательно. Потом он спросил, сколько человек из нас смогли бы построить дом, если бы имели нужные инструменты. Оказалось, что все могут это сделать. Он продолжал. А сколько людей могли бы сражаться, если бы имели оружие? А сколько смогли бы построить дорогу? И так он спрашивал обо всем, что прославило Августа. Но потом Еша спросил, кто из нас смог бы сделать птицу. Все замолчали. А цветок? А дерево? Может ли Август сделать цветок или дерево? А может ли Август сделать то, что делает маленькое проросшее зернышко?
Он не говорил больше ничего, потому что такие разговоры могли быть приняты за государственную измену, но и так всем было ясно, что Август не бог, по крайней мере по мнению Еша. И каждый из стоящих вокруг него был рад услышать это, так как по-настоящему никто не считал Августа богом.
А тем временем Еша продолжал:
— Подумайте о Боге, который могущественен и силен, он самый могущественный из тех богов, о которых вы когда-либо слышали. А теперь подумайте о Боге в тысячи раз могущественнее того, о котором вы только что подумали. Но даже сейчас вы не можете представить себе могущество истинного Бога, о котором я хочу вам сейчас рассказать.
Мы ждали, что он сейчас заговорит о еврейском Боге, его часто представляли очень могущественным. Евреи называли его Яхве. Я знал, между прочим, что евреям не позволено часто называть Бога по имени. Угадав наши мысли, Еша заговорил с нами о том, что неправильно считать, что есть Бог для евреев, а есть еще один — для сирийцев или для греков.
— Не кажется ли вам, — говорил Еша, — что в этом нет смысла. Что же, этим богам придется ссориться между собой прямо на небесах, и чем тогда небеса будут лучше земли?
Все решили, что Еша говорит очень разумно. И действительно, править на небесах, соглашались все, должен один Бог. До прихода римлян мы поклонялись такому всемогущему богу, имя его было Хаддад.
Спустя некоторое время Мория родила сына. Хурам дал ему имя в честь нашего отца — Нааман. Он сдержал свое слово: сразу после родов отвел Морию в город и сделал там для нее документ, который давал ей свободу. Я ждал, что после этого Мория уйдет ко мне, но оказалось, она не только не собиралась уходить от Хурама, но почему-то заимела на меня зуб.
— Пусть Симон следит за свиньями один, — сказала она Хураму, хотя ходить за скотиной была ее работа, — я ведь должна смотреть за ребенком.
Вскоре вся работа по хозяйству была взвалена на мои плечи, у Мории на все была отговорка — ее ребенок. Я был готов выкрасть у нее этого ребенка и сбежать с ним. Ведь я был его отцом. Но Мория, словно волчица, кружила вокруг младенца и не спускала с него глаз ни днем ни ночью.
Однажды я услышал, как Мория говорила Хураму:
— Симон смотрит на меня так, как не должен смотреть на жену своего брата.
Сердце мое упало. Я тут же понял, чего боялась Мория. Она не хотела снова лишиться ребенка. А ведь если бы Хурам как-нибудь узнал правду, он убил бы и ее, и младенца. Она знала это наверняка, значит, у нее не оставалось другого выбора, как только поссорить нас с братом. Брат не будет доверять мне, значит, и не поверит, если я вдруг захочу проболтаться и выдать тайну. Мне стоило бы рассердиться на нее, но я вспомнил то, о чем Еша говорил людям. Я подумал: у Мории до сих пор не было в жизни ничего, она была рабыней, а теперь у нее появились дом, и сын, и муж.
Хурам ни словом не обмолвился о том, о чем говорила ему Мория. Но я понял, что он ей поверил. Мне не разрешалось больше находиться вместе с ними в доме. Хурам не объяснял мне, почему он так решил. Мории же запрещалось выходить из дома без присмотра. Лишь однажды я видел, как она шла умываться к колодцу, но и тогда Хурам велел ей закутаться в шаль. Теперь я даже с трудом мог вспомнить, как она выглядит. Возможно, надо было бы выбросить ее из головы, но, скажу честно, я не мог этого сделать; мысли о ней причиняли мне боль. Я думал о Мории и о ребенке, которого я не мог увидеть, поскольку он находился в доме Хурама. Мне теперь с трудом верилось, что когда-то мы были с ней в постели, что она — та самая девушка, от которой я должен теперь отводить взгляд, если случайно увижу, как она идет к колодцу.
Единственное, что мне теперь доставляло радость, были встречи с Еша у озера, он по-прежнему разговаривал там с народом, и я всякий раз не мог дождаться, когда он придет снова. Я приходил на берег, захватив с собой еду, и там вместе с остальными слушал Еша. О нем рассказывали много удивительного, но удивительнее всего были истории, которые рассказывал он сам. О несчастных богачах и о несчастных бедняках, о крестьянах, которые поступали неправильно, и о крестьянах, которые поступали очень разумно. Я, конечно, понимал не все из того, о чем он говорил. Но больше всего мне нравилось, когда он рассказывал о Царстве, которое создал его Бог. Еша говорил, что все мы, если очень захотим, сможем попасть туда. Он очень здорово рассказывал о нем. Это было место, где правят совсем не такие люди, которые правят у нас, я хочу сказать, что даже бедняк может в нем быть правителем, а не только царь. Те люди, которые имеют мало имущества, там в большом почете, а богачи попадают в него с большим трудом. Когда он говорил о том, где находится это Царство, я понимал, что оно должно быть где-то совсем рядом, может быть, даже где-нибудь в наших лесах есть такое потаенное место. Еша спрашивали, конечно, об этом, но он никогда не давал точного ответа, нам нужно было самим додуматься, где его найти. И по-моему, он специально говорил с нами именно так: он вроде бы и подталкивал нас, но и давал возможность выбрать — двигаться дальше самим или вернуться. Я бы с удовольствием пошел с ним туда, куда он укажет, пошел бы в то Царство, как бы далеко ни пришлось идти, ведь здесь, в родном доме места для меня уже не осталось.
Иногда мне приходило в голову, что то Царство, про которое он говорит, мы видим почти каждый день прямо у себя перед глазами. Вот Еша, он очень умен и мог бы разбогатеть или стать, к примеру, великим вождем. Но он идет к беднякам, к крестьянам, и становится таким, как они: надевает их рубище, спит в поле под открытым небом и не стесняется делить с бедными людьми их простую пишу. Значит, он живет так, как надо жить в том Царстве. Он живет по тем законам. Он умен, как богач, а все же он среди тех, до кого никому нет никакого дела. Он как будто бы сам носит в себе то удивительное Царство. Он поступал так, как считал нужным, как решил раз и навсегда, не заботясь о том, понравится это остальным или нет. Он говорил нам о том, что не стоит волноваться, если нет достаточно денег или амбар не ломится от зерна — я вспоминал тогда Хурама, — пусть все идет своим чередом, и тогда у тебя будет все необходимое. Так было и у нас: если в какой-то день улов был мал и рыбы на всех не хватало, обязательно кто-нибудь приходил с забитым в лесу оленем или мы собирали в общий котел у кого что есть. Словом, никто никогда не оставался голодным.
К Еша постоянно, почти каждый день, приходили одни и те же люди, их было человек тридцать или сорок. Я многих знал: кто-то жил на близлежащих фермах, кто-то в Баал-Саргасе. Я боялся, что кто-нибудь из них проговорится Хураму про меня. Однако, кажется, никто не рассказывал посторонним о том, что происходит на берегу. Как будто бы все договорились хранить какой-то общий секрет. Но вскоре такое поведение было истолковано по-другому. Об Еша стали говорить, что он один из «сынов света» или кто-то вроде них. К тому же слух об излеченном Еша сумасшедшем быстро распространился и даже достиг другого берега, где жила его семья. Случай пересказывали друг другу, и он был совсем уже не похож на то, что произошло в действительности. В того беднягу, по слухам, забрались сто демонов, а Еша их выпустил и загнал в свиней какого-то бедного крестьянина, после чего свиньи утопились в озере. Понятно, что такие небылицы охотно слушали и рассказывали бедные невежественные люди, которых немало было в Баал-Саргасе. Они же пустили и другой слух, будто Еша собирается выпустить всех своих еврейских демонов и поселить их в наших местах.
Я догадывался, что Хурам тоже слушал эти рассказы, но он ни разу не заговаривал со мной об этом. Все же я заметил, что брат стал внимательнее следить за мной. Мне теперь стало сложнее сбегать на берег. Хурам видел, когда к берегу причаливали лодки Еша, пришедшие с противоположной стороны, и тогда он не давал мне ни минуты покоя: то нужно было почистить хлев, то поправить изгородь, то напоить овец. Может, это Мория подговаривала его, а может, Хурам услышал какие-то разговоры в городе. Но мне было обидно, что оба они стараются забрать у меня самое дорогое. Я сам удивлялся тому, как скучал я без наших собраний на берегу; для меня было настоящим горем, если приходилось пропустить хотя бы одно. Мне казалось, что если я пойду и послушаю Еша, то все плохое, что было со мной, изменится и станет хорошим.
Однажды, посмотрев на тот берег, на Кефарнахум, я увидел, что на горе собирается много людей, они, как видно, отправлялись в путь. Потом я разглядел лодку Еша, она направлялась с противоположного берега в нашу сторону, к Гадаренесу. Хурам, видно, не счел нужным волноваться по этому поводу. Воспользовавшись предоставленной мне свободой, я побежал к месту, откуда всегда наблюдал за озером. Я внимательно следил за тем, как причаливали лодки и куда направился Еша, и решил, что он не задержится в Гадаренесе, а будет двигаться вдоль берега. Я хорошо понял его задумку: он хотел посетить на нашем берегу места, в которых обычно останавливался.
К нашей ферме Еша подошел на закате. Я торопился, мне нужно было еще выгнать овец, а потом опять вернуть их на ферму. Но мне так хотелось услышать, о чем на этот раз будет говорить Еша, что я решился оставить овец на пастбище, даже не заперев их как следует в загоне. Я поспешил на берег, по дороге несколько раз падал, поцарапался и расшиб себе колени, но пришел как раз в тот момент, когда Еша и его люди показались на берегу.
Он сказал, что собирается в Иерусалим на праздник, так что, наверное, мы теперь долго его не увидим. Он произнес это как бы невзначай, но голос его звучал странно: он как будто бы не был уверен, что вернется. Кто-то спросил в шутку, нельзя ли пойти с ним — все понимали, что праздник был только для евреев. Но Еша сказал, что он возьмет в свою лодку любого, кто захочет отправиться вместе с ним.
Когда он ушел, мне стало грустно — я вспомнил его голос. Я поднялся к своим овцам и обнаружил, что одна из них сломала ногу, упав в канаву. Скрыть это происшествие от брата было невозможно: пока я нес овцу до фермы, бедное животное пронзительно кричало. Навстречу вышел Хурам. Едва выслушав меня, он взял у меня овцу и размозжил ей голову о камень.
— Я заберу двух из твоей доли, чтобы восполнить убыток в стаде и убыток в шерсти.
Что-то оборвалось у меня внутри.
— Мне не нужна моя доля, — сказал я, еще не вполне понимая сам, что говорю, — я ухожу с евреем Еша.
Лицо брата выразило полную растерянность, я как будто бы первый раз в жизни одержал над ним верх. Но уже в следующий момент удивление сменила судорога отвращения, как будто он знал, чем все закончится.
— Твое дело, — коротко ответил он мне, повернулся и ушел в дом.
Скоро я почувствовал, что как будто освободился от бремени, все время тяготившего меня. Мне показалось, что я давно уже принял решение уйти вместе с Еша, просто долго не хватало смелости сделать первый шаг. И чем больше я думал над тем, на что решился, тем более правильным казался мне мой выбор. Зачем я Хураму, ведь я стал обузой для него с тех пор, как погибли наши родители. Мории я тоже не нужен. Что мне остается? Наблюдать, как растет мой сын, который никогда не назовет меня отцом? С Еша я испытаю много нового и побываю в тех местах, которые бы в жизни не увидел. А как иначе смогу я узнать, кто я есть на самом деле?
Хурам в ту ночь так и не попытался отговорить меня, и Мория тоже не пришла — я не сомневался, что брат сказал ей о моем решении. Мне, между тем, стало казаться, что я не так уж уверен в том, что надо уходить. Может быть, я поступил так для того, чтобы обо мне заговорили и Мория снова обратила на меня внимание? Всю ночь я не сомкнул глаз, я лежал в постели и плакал как ребенок. Я думал о том, как буду скучать, если не увижу больше цветущий миндаль. Я думал, что мне уже не придется наблюдать украдкой за противоположным берегом, я больше не увижу Морию. Мне было очень тяжело. Но я сказал, что уйду, значит, надо было уходить. Когда рассвело, я, взяв с собой немного денег из тех, что мне иногда выплачивал Хурам, и набросив накидку на плечи, отправился по дороге, ведущей из Баал-Саргаса.
Дорогу из Баат-Саргаса в Гадару я помнил по детским впечатлениям: тогда мы с братом провели целый день в пути. Дорога была настолько крутой, что путешествующим по ней купцам приходилось тащить на себе телеги с товаром. Когда я смотрел на Кефарнахум, который был ясно виден на противоположном берегу, мне казалось, что я доберусь до места еще засветло. Позже я узнал, какие опасности, беды и неприятности подстерегают путешественника, едва он ступит за порог своего дома. Это, конечно, не сделало мой путь быстрым и легким.
До Гергесы все было хорошо, я шел себе, посвистывая, очень довольный своей самостоятельностью. Но, добравшись до города, я совершил ошибку, решив купить там чего-нибудь поесть и вообще посмотреть, как и что. Не успел я пройти через ворота, как был атакован воришкой, вырвавшим у меня кошелек. Мне удалось стукнуть его, однако он не остался в долгу и оставил меня с расквашенным носом. Ни одна живая душа не подошла ко мне тогда, чтобы предложить помощь или как-нибудь ободрить, все спешили мимо, сторонясь, как будто я сам был грабителем. Нечего и говорить, что мне тут же захотелось вернуться домой, и только моя гордость не позволила мне сделать это.
Я зашел на рынок и купил немного хлеба, и тут как из-под земли передо мной вырос какой-то тип, темнокожий, худой, с носом, который как будто бы наспех вырубили топором, а потом воткнули, не глядя, посреди лица. Этого парня никак нельзя было назвать писаным красавцем. Он перебирал в горсти несколько игральных костей и спросил, не хочу ли я попытать счастья. Я был не из наивных простачков и поэтому, скроив физиономию поглупее, сказал, что потратил уже все свои деньги. Тот, ухмыльнувшись беззубым ртом, осмотрел меня с ног до головы и понимающе кивнул.
— Куда это ты идешь? — спросил он меня.
Я рассказал ему, что собираюсь добраться до Кефарнахума, где думаю присоединиться к Еша.
Длинноносый прикинулся, как будто в первый раз слышит это имя. Он стал расспрашивать меня самым подробным образом, кто такой Еша и что он делает; я чувствовал, что не на все его вопросы могу ответить точно. Наверное, я не захотел выглядеть дураком и поэтому начал пересказывать истории, которые сам слышал из десятых уст. Я рассказывал их так, что можно было подумать, я видел собственными глазами, как Еша лечил прокаженных, ходил по воде и все в таком духе. Уродливый парень слушал меня, кивал и время от времени почесывал подбородок; казалось, он поверил тому, что я понарассказал. Потом он предложил мне пойти вместе, чтобы он тоже смог посмотреть на этого удивительного человека.
Честно сказать, я не думал обзаводиться попутчиком. Когда мы, выйдя из города, подошли к дорожной заставе, я испугался, что из-за Йерубаля, так звали моего спутника, у меня могут возникнуть осложнения со стражей. Однако, бросив на нас беглый взгляд, стражники пропустили нас, не заикнувшись даже о плате. А ведь, как я успел заметить, людям, проходившим впереди нас, приходилось расставаться с доброй половиной содержимого своих кошельков.
Заметив мое удивление, Йерубаль подмигнул мне и сказал:
— Не беспокойся, все подмазано.
Немногим позже все разъяснилось. Йерубаль имел свое небольшое, но прибыльное дельце. Он примостился у обочины со своей игральной доской и стал бросать кости. Спустя совсем немного времени собралась толпа, которая увеличивалась на глазах. Хитрость заключалась в том, что я выступал в качестве приманки. Люди, принимая меня за одного из прохожих, видели, что я бросаю кости и мне почти все время везет. Они подходили и тоже начинали играть. Но, к их удивлению, чаще проигрывали, чем выигрывали, и деньги струйкой текли к Йерубалю.
Я думал, что он использует утяжеленные кости, но он сказал, что это слишком легко обнаружить, и он бы в таком случае давно уже был покойником. А вот метить кости было гораздо безопаснее, к тому же он очень хорошо чувствовал игральную доску, каждую ее выпуклость или вмятинку. Короче, он владел своим ремеслом отлично. Он знал, кто как играет, кого надо подтолкнуть к игре, кого попридержать. Но я тоже оказался небесполезным ему. Йерубаль сказал, что мое лицо просто создано для одурачивания. Глядя на меня, люди проникались ко мне доверием, такое вот было у меня лицо. И потому-то Йерубаль и выбрал меня.
Мы прошли совсем немного в тот день и к вечеру не добрались даже до Бетсайды. Йерубаль решил переночевать в горной деревне, мы сошли с главной дороги и стали подниматься в гору. В деревне Йерубаля знали, как оказалось, очень хорошо. Дети радостными воплями встречали его появление, а он раздавал пригоршнями жареный миндаль, который купил по пути. Можно было подумать, что в деревню пришел самый уважаемый человек. Люди приветствовали его, выносили угощение, расстилали циновки, чтобы мы могли устроиться поудобнее. Девушки теснились вокруг него, хихикая и прыская в руку, как перед каким-нибудь красавцем. Йерубаль же вдруг стал выказывать почтительность и вежливость: он поклонился старикам, после чего пошел в хижину, стоящую на краю деревни, чтобы принести там жертву богам. Я с удивлением наблюдал за произошедшими с ним переменами. И только когда вокруг него начали собираться люди с подношениями и просить, чтобы он предсказал им судьбу, я понял, в чем дело. То был еще один трюк Йерубаля. Его почитали за чародея или что-то в этом роде — он не сказал мне, как добился этого.
— Я как твой друг Еша, — шепнул он мне, — хожу по воде и все такое.
Я не мог понять, говорит ли он серьезно или шутит, однако он тут же подмигнул мне. Я понял, что он смеется надо мной, ведь он решил, что я тоже выделываю какие-то фокусы, когда я с жаром рассказывал ему о Еша.
Йерубаль хотел задержаться в деревне еще на день, но я уговорил его не медлить и идти к границе с Галилеей, а оттуда в Кефарнахум. Я надеялся застать там Еша до того, как он уйдет в Иерусалим. Мы добрались до города, когда солнце было в зените и палило нещадно, от пристани исходил запах рыбы, непереносимый на полуденной жаре. На улицах, однако, было довольно оживленно даже в это время дня, люди спешили по своим делам, особо не обращая на нас внимания. Мы попытались расспросить прохожих, как можно найти Еша, но поначалу нам было трудно разобрать местный акцент, а по-гречески здесь никто не говорил. В конце концов расспросы привели нас к какому-то сараю, где, как я понял, евреи молились своему Богу. Я был несколько озадачен видом строения, так как он не вязался с теми рассказами о великом Боге, которые я слышал. Мы нашли человека, который присматривал за зданием, и спросили его о Еша. Он ответил так, словно мы искали живое воплощение дьявола. Пробурчав что-то вроде: «Идите к его ученикам, там его и найдете», — он резким движением закрыл дверь прямо у нас перед носом.
Такой прием показался нам чрезвычайно странным. Мы думали, что здесь все будут говорить о великом еврейском мудреце, а вместо того нас едва не выпроводили из города за одно упоминание его имени. Наконец кто-то указал нам на дом рыбака, где вроде бы остановился Еша. Мы подошли к дому очень неопрятного вида, совершенно без окон, с грубыми деревянными воротами, которые к тому же того и гляди могли отвалиться. В воротах появилась женщина такой же грубой внешности. Она долго не могла взять в толк, что мы от нее хотим, но потом ответила, словно маленький ребенок:
— Ходить туда, в другое место, Генсерет.
Йерубаль знал, о каком городе она говорит, он сказал, что это недалеко. Мы решили, что стоит отправиться туда, и покинули город.
Я понял, что опоздал, и Еша со своими людьми уже выступил в дорогу. К тому времени я приуныл; мне подумалось: «Кто я такой, чтобы отправляться в путешествие с Еша? Что я знаю о жизни, что я видел? Только ячмень да овец». Но потом, подумав о Хураме и о том, почему я ушел из дома, я понял, что выбора у меня не было.
Мы прошли уже довольно большой путь, и Йерубалю пришла в голову мысль искупаться. Он разделся догола и плюхнулся в озеро. В это время из деревни на берег пришли девушки постирать белье. Йерубалю захотелось немножко пошалить. Он решил, что будет очень весело, если он нагишом заберется на одну из скал и оттуда игриво повиляет девушкам тем местом, которое у всех находится ниже спины. Могу сказать, что удача в тот день была явно не на нашей стороне. Как раз в самый интересный момент представления моего незадачливого друга пришел из деревни отец девушек. Увидев, что происходит, он бросился к нам, на ходу подбирая камни и швыряя их в меня и моего спутника. Грозный папаша был явно не склонен к шуткам. Мы кинулись наутек. Бегал он достаточно хорошо, и нам никак не удавалось от него оторваться. Мы свернули с дороги и стали карабкаться выше, на скалы, продираясь сквозь заросли чертополоха и каких-то еще колючих кустов. Мы влезли аккурат на самый верх, когда, наконец, он исчез из виду. Нам не хотелось больше испытывать судьбу и спускаться на дорогу, ведущую вдоль озера, так что пришлось довольствоваться тропинками между скал, но Йерубаль, кажется, был очень доволен эффектом, который произвели его игривые телодвижения.
Мы вышли на плато, лежавшее высоко над озером. Вокруг плато был построен какой-то город, но выглядел он достаточно странно. Стены были грубые и, казалось, сложены были в спешке, едва ли они были серьезной защитой для города. Мы заметили в одном месте огромную груду сваленных друг на друга каменных глыб, на которые можно было забраться и осмотреть местность сверху. Что и говорить, Йерубаль тут же поспешил это сделать. Я полез за ним, то и дело инстинктивно втягивая голову в плечи в ожидании не то падения скалы, не то новой погони.
Нашим глазам открылось что-то совершенно невероятное, мы даже ничего сначала не поняли. Перед нами был город с домами и улицами, по улицам ходили люди. Нет, они не ходили, они бродили, а вернее, волочили полуистлевшие, зловонные тела. Мы смотрели на город мертвецов. Кровь моя застыла в жилах. У меня мелькнула нелепая мысль: а что, если тот старый пень из деревни как-то сумел загнать нас на тот свет. Но вскоре я все понял — это были прокаженные. Я, конечно, видел прокаженных и раньше, но здесь их был целый город! Они вели себя как обычные люди в обычный день, занятые своими делами.
Йерубаль, кажется, не придал никакого значения происходящему и отнесся к нашему открытию совершенно спокойно. Кто-то из прокаженных, заметив нас, спросил, чего нам надо. Йерубаль тут же, как ни в чем не бывало, заговорил с ним.
— Мы с моим другом Симоном, — объяснил он, — хотим разыскать учителя Еша, чтобы присоединиться к нему.
Приятель мой со своим вопросом, как говорится, попал в точку. Человек, с которым он разговаривал, тут же стал созывать всех, объясняя, что мы сторонники Еша, и через каких-нибудь несколько мгновений у стены, на которую мы ухитрились взобраться, собралась добрая половина города. Все смотрели на Йерубаля, а он, как выяснилось, мог рассказать о Еша очень много, гораздо больше, чем мне казалось поначалу. Прокаженные в свою очередь рассказали ему, что учитель приходит к ним регулярно, он лечит тех, кого можно вылечить, и утешает тех, кто совсем безнадежен. Йерубаль кивал понимающе и поддакивал — он уже знал обо всем. Потом он вспомнил историю о том, как Еша лечил калек и даже сумел вылечить одного слепца. Йерубаль рассказал об этом так:
— Еша положил руки на глаза слепого и потом спросил, видит ли тот что-нибудь, а слепец ему в ответ, мол, вижу, но как в тумане, как будто бы стволы деревьев собрались вокруг меня. Тогда учитель Еша поплевал себе на руки и возложил их снова, после чего слепец окончательно прозрел.
Я видел, что прокаженные не очень-то поверили этому рассказу, но им было приятно поговорить о Еша, это помогало им отвлечься от своих забот и увидеть жизнь не такой уж мрачной. Йерубаль готов был рассказывать истории бесконечно. День уже клонился к вечеру, но я ничего не имел против. Мне было удивительно, что чем больше говоришь с несчастными больными, тем менее заметным становится их недуг, и в конце концов перед тобой появляются самые обычные люди. К вечеру стража, приставленная охранять лепрозорий, прознала как-то о том, что мы здесь. Пришли несколько стражников и велели нам отправляться восвояси. Прокаженные сильно расстроились, что Йерубаль уходит от них так скоро, и, провожая его, кричали вслед, чтобы он обязательно передал от них поклон Еша.
Темнело, мы спросили стражников, далеко ли отсюда Генсерет, и оказалось, что этот город мы прошли. Стражники сказали, что можно переночевать неподалеку в Арбеле. Йерубаль же спросил, нет ли по соседству какой-нибудь деревни. Стражник, с которым мы разговаривали, пожал плечами и сказал, что примерно в миллиарии находится арамейская деревня, притом весьма дикая. Но Йерубаль, казалось, очень обрадовался этому известию, именно в деревню он и захотел почему-то пойти. И мы выступили в дорогу через лесную чащу в сгущавшихся с каждым мгновением сумерках.
Действительно, пройдя приблизительно миллиарий, мы вышли к деревне. Это были несколько хижин, построенных среди леса. В такой поздний час жители, видно, уже начинали готовиться ко сну. Прежде чем войти в деревню, Йерубаль попросил меня подождать; мы встали в укромном месте, и мой спутник полез в один из своих многочисленных карманов. Оттуда он извлек коробочку с трутом, а затем, порывшись еще, и несколько небольших кремней. Затем он принялся подбирать с земли мелкие, тонкие прутики и вязать из них небольшие пучки, при этом он дергал нитки прямо из своего плаща. Когда пучки были готовы, Йерубаль посмотрел внимательно на деревья, воткнул нож в одно из них, из-под коры вскоре начала сочиться ароматная смола. Йерубаль явно знал, что делает, я же с удивлением наблюдал за ним. Он густо смазал изготовленные пучки смолой, затем, протянув мне один, велел:
— Подожги.
Все еще ничего не понимая, я взял трут и кремни и развел небольшой огонь. Затем я поднес к огню один из пучков, раздался треск и шипение, но ничего не загоралось. Но тут же пламя вспыхнуло, да такое яркое, что показалось, будто я держу в руках огонь преисподней. Я посмотрел на Йерубаля, он кивнул и сказал, что готов. К чему? Я тогда не понял.
Тьма наступила такая, что хоть глаза коли. Йерубаль сказал мне:
— Полезай на дерево, — и показал на большой дуб, который рос неподалеку, — возьми с собой пучки, что мы связали, а когда услышишь, как я закричу: «Вот бес!» — поджигай прутья и бросай их в сторону деревни. Но не вздумай слезать, пока я не скажу тебе.
Что затевал мой спутник, я не знал, но меня начали терзать сомнения. Однако я послушался его и залез на дерево. Пока я лез и затем устраивался на дереве, мне все казалось, что я уже умер, настолько непроглядная тьма царила кругом. Когда я протягивал руку или старался поставить ногу, все было совершенно одинаково — что пустота, что твердая поверхность. Йерубаль тем временем вымазал лицо соком волчьих ягод, который он смешал с землей, отчего вид его стал еще более отталкивающим, чем всегда. Покончив с этим, он отправился в деревню и внезапно начал кричать что есть мочи. Он голосил, причитая и завывая, так, точно пришел конец света.
Селяне повыскакивали из своих хижин, вооружаясь на ходу, кто чем мог. Но Йерубаль не обращал никакого внимания на происходящее вокруг, как будто он был не в себе, и спокойненько продолжал свои дикие вопли, танцуя посреди деревни. Очутившись перед небольшим костром, он внезапно замер и огляделся так, как будто бы только что очнулся ото сна. Жители деревни тоже стояли и глазели на него в полном недоумении. Потом Йерубаль сказал как бы самому себе:
— Да, это здесь.
Слова его произвели впечатление, и люди стали приближаться к нему, желая узнать, в чем дело. Он помолчал немного, убедившись, что все готовы его слушать, а потом заговорил. Голос его звучал странно — низко и торжественно, он выговаривал слова очень медленно. Я никогда до того не слышал, чтобы он так говорил. Йерубаль поведал всем, что он гнался за демоном и хотел его уничтожить, а тот удирал от него через заросли, пока, наконец, не скрылся где-то здесь. На последних его словах по собравшейся толпе пробежал тревожный гул. Йерубаль продолжал; он спросил, не случалось ли в деревне в последнее время каких-нибудь несчастий. Сначала жители молчали, ничего не припоминая, но потом кто-то сказал, что несколько месяцев назад в их деревне от лихорадки умер ребенок. Вслед за тем кто-то вспомнил, как однажды дальнее поле загорелось в грозу. А совсем давно кто-то бросил в колодец мертвое животное. Йерубаль вздыхал и понимающе кивал, как бы соглашаясь, что это проделывал именно тот демон, за которым он гнался. А жители, в свою очередь, уже были совершенно уверены, что эти многочисленные несчастья, одолевавшие их последнее время, были посланы им демоном.
Старейшина деревни — его лоб весь был изборожден морщинами — спросил, что же им надо сделать, чтобы избавиться от беса, и чем они должны заплатить за это. Йерубаль сделал вид, что обиделся. Он сказал, что собирается исполнить свой долг, так как он священник и бороться с бесом — его обязанность. Тут все бросились ему кланяться и стали рассыпаться в благодарностях. Йерубаль приказал всем подойти ближе к огню, так чтобы, как я потом понял, они не смогли бы разглядеть меня, сидящею на дереве. Потом он взял прут, начертил им на земле несколько замысловатых фигур, затем поплевал на какие-то камни. И вот наконец он задрал голову вверх и громко крикнул:
— Вот бес!!! — и снова завыл и запричитал.
Из-за его криков никто не расслышал, как я поджигал пучки прутьев. Прутья загорелись, и, опасаясь, как бы из-за смолы они не вспыхнули факелом у меня в руке, я быстро сбросил их вниз. Когда они полностью вспыхнули, показалось что огонь появляется прямо из воздуха.
Присутствующих охватил ужас: сначала они пытались спрятаться друг за друга, потом попадали на колени. Йерубаль между тем снова впал в транс. Он бросился на землю и стал кататься по грязи. Потом вдруг внезапно вскочил, затем встал на колени и закричал.
— Вот бес! Уходи, бес!
Надо сказать, что я к тому времени уже достаточно продрог, сидя на дереве, к тому же весь вымазался в смоле, руки у меня тряслись, пальцы трудно было разогнуть, но все же мне удаюсь поджечь еще одну вязанку.
Последняя вязанка, однако, занялась довольно вяло, и я боялся, что, долетев до земли, она совсем потухнет, и тогда обман откроется. Но когда она оказалось над головой Йерубаля, прутья ярко вспыхнули, так что показалось, будто бес предпринял атаку. Все выглядело очень впечатляюще, правда, Йерубаль чуть было не пострадал. Часть смолы попала на его плащ, и тот вспыхнул. Я ожидал, что Йерубаль бросится на землю, или прыгнет в колодец, или, на худой конец, убежит в кусты, но мой приятель не стал так суетливо спасать свою жизнь. Наоборот, он замер перед ошеломленными зрителями, потом поднял голову к небу и крикнул:
— Демон, возьми меня, если так надо, но оставь в покое эту деревню!
Затем, став спокойнее летнего полдня, Йерубаль медленно снимает с себя горящий плащ и бросает его на землю — едва коснувшись земли, пламя гаснет.
Лучшего зрелища нельзя было себе и представить; даже если бы мы репетировали, у нас не получилось бы так красиво. Теперь жители деревни были уверены, что Йерубаль — какой-то из неизвестных им богов. Он мог просить сейчас у них все что угодно, даже первородных младенцев в качестве жертвы. Но он был таким бескорыстным, он не просил ничего за то великое дело, которое сотворил для них. Жители стали молить его, чтобы он смилостивился и принял их подарки. Старейшина племени снял с руки два браслета и положил их к ногам Йерубаля. Вскоре вся деревня бросилась наперебой складывать перед моим приятелем кто что имел. Подарков скопилась целая куча. А Йерубаль изображал на лице что-то вроде скорби, смешанной с сожалением и в то же время смущением, будто говоря, что он вынужден принять подношения этих несчастных людей. Не мог же он быть настолько жестоким, чтобы отказать им.
Я в это время сидел на дереве и молил богов, чтобы все это представление скорей закончилось и мне разрешили бы слезть и размять конечности; к тому же я был не против устроить дележку добычи. Но старейшина притащил откуда-то вино, его жены принесли хлеб и мясо. Словом, в деревне затеяли большой праздник, а Йерубаль был его героем. Он пил вино, грелся у костра и, принимая угощения, рассказывал истории о демонах, которых он поборол в своей жизни. Мне же оставалось только ждать на дереве, когда настанет мое время. С самого утра у меня не было ни крошки хлеба во рту и ни единая капля не смочила моего горла. Была глубокая ночь, когда, наконец, последние из собравшихся стали расходиться. Йерубаль был как стеклышко, несмотря на то, что всю ночь не отказывал никому в компании — ни вождю, ни самому последнему нищему из деревни. Наконец деревня затихла. Йерубаль невозмутимо собрал подарки и направился к моему дереву; остановившись под ним, он свистнул мне, чтобы я спустился. Я был сильно зол на него за то, что мне пришлось сидеть на дереве так долго, но он тут же дал мне один из браслетов вождя, что меня успокоило. Когда же мы отошли от деревни на приличное расстояние, нас разобрал такой смех, что мы, не сдерживаясь, стали хохотать во все горло. Мы вспоминали все, что произошло за эту ночь, и так всю дорогу и прогоготали, пока не вышли на большак где-то на середине пути до озера.
Начинало рассветать, и Йерубаль, да благословят его боги, достал для меня из одного из своих карманов большой кусок баранины. Он припрятал его во время своего праздничного пира. Нам надо было бы поспать после бессонной ночи, но нас настолько переполняли впечатления, что сон не шел к нам, и мы решили остановиться отдохнуть в небольшом сосновом лесу, у дороги. В лесу мы наткнулись на остатки какого-то капища, судя по всему давно заброшенного, наверное, с тех пор как евреи появились в этих краях. Устроившись у ручья, протекавшего тут же, мы зачерпнули воды, и она показалась нам слаще любого дорогого вина. Йерубаль и я с наслаждением растянулись на мягкой траве и, глядя в небо, наблюдали, как восходит солнце. Что ж, мне по нраву была такая жизнь, когда светит солнце и ветер в спину, нет никаких забот и можно идти куда глаза глядят. Из леса хорошо был виден берег озера и наша с братом ферма. Я смотрел в ту сторону, и мне показалось, что я даже различаю дым, поднимающийся от очага. Я опять вспомнил Морию, которая сейчас наверняка сидит у костра, поддерживая огонь, и представил Хурама, ждущего, когда ему дадут завтрак. Однако все это казалось мне теперь таким далеким. Мы с моим случайным попутчиком сейчас преодолевали неизвестный нам путь, шли за Еша, за великим еврейским волшебником. И может быть, нам даже удастся попасть в его удивительное Царство, и мне было все равно, как долго придется еще идти, чтобы попасть к нему.
Дорога в конце концов привела нас в город, который у евреев называется Магдала. Еще один город рыбаков, что было понятно по запаху, но на этот раз не такому отвратительному как в Кефарнахуме. Все потому, что вдоль пристани были сделаны крытые коптильни, и запах от них исходил, можно сказать, довольно-таки аппетитный. Мы позавтракали вяленой рыбой, купленной здесь же на пристани. Мы расспросили местных о Еша и были несколько удивлены тому, что нам рассказали. Говорили, что Еша имеет связь со многими женщинами города и нескольких из них взял недавно к себе в наложницы. Однако дело обернулось для него не совсем приятным образом, так как одна из женщин внезапно умерла неизвестно отчего. Вероятно, он сам избавился от нее посредством колдовства, так как она была от него беременна. Я не знал, как отнестись к тому, что услышал. Еша, когда был у нас, показался мне на редкость порядочным человеком. Он был не из тех, кто причиняет людям зло только потому, что они могут принести ему какие-нибудь неприятности. Но то был Еша на нашем берегу, а каким он был со своими земляками, кто знает.
У Йерубаля же рассказы местных жителей не вызвали никакого отвращения, наоборот, он, казалось, еще больше загорелся желанием встретиться с Еша. Мы чуть-чуть не застали его здесь — лишь день назад он со своими последователями прошел через город. Нам подсказали, как лучше догнать его, предупредив однако, что не стоит заходить в Самарию: там нас сразу же убьют. Я удивился, так как слышал не раз, как Еша хорошо отзывался о самарянах. Но, услышав рассказы его земляков, понял, что у Еша на все свой взгляд.
Мы с Йерубалем обменяли имевшиеся у нас труты на пригоршню монет тут же на местном рынке, после чего отправились в дорогу, ловя по пути каждое слово о Еша. Через некоторое время мы добрались до Тверии; проходя мимо ворот, мы с трудом удержались, чтобы не проскользнуть в них, так как нас притягивал вид позолоченных украшений на мраморных стенах, не говоря уже о потаскухах, стоявших у ворот. От города исходил разящий наповал запах денег, на которые у Йерубаля просыпался зверский аппетит. Но если бы мы поддались соблазну, то вряд ли когда-нибудь вырвались бы из его цепких лап. Мы прошли мимо и уже после полудня пришли в Синабрий, и там нам указали на постоялый двор на окраине города, где прошлой ночью останавливался Еша со своими учениками. Мы поняли, что Еша опережает нас примерно на четверть дневного перехода, и надеялись нагнать его уже к вечеру.
Мы не знали, пойдет ли Еша прямо к Иордану или зайдет в Самарию, о чем нас предупреждали. К сожалению, никто нам ничего точно сказать не мог. Мы уже собрались уходить, надеясь к вечеру нагнать Еша, как вдруг к нам подошел человек и передал, что недалеко отсюда, у реки, видели кого-то, кто тоже ищет Еша, вроде как его друга. Темнокожий, не очень разговорчивый, городской — так его описывали. Йерубаль предположил, что, должно быть, тот человек знает, где искать Еша, и мы отправились за ним.
В те дни все дороги были запружены народом, так как многие собирались в Иерусалим на праздник. Представьте себе, что мы с Йерубалем в этой разномастной толпе выискивали темнокожих людей и без обиняков обращались к ним: «Не вы ли ищите Еша?» Кто-то косился и отскакивал от нас, как от заразных или сумасшедших, кто-то просто не обращал на нас внимания, а кто-то отвечал, что слышал о Еша, но сейчас его не ищет. Мы прошли почти полпути до Скитополя, от которого отходила дорога в Самарию, как наконец заметили человека, идущего по дороге в полном одиночестве. Он был закутан в странного фасона плащ, а вид у него был такой, как будто бы ему никто не нужен в целом свете. Мы тут же смекнули, что это тот, кого мы ищем.
Но на сей раз Йерубаль не стал подходить прямо к незнакомцу с вопросами о Еша, а решил разыграть его — в мгновение ока Йерубаль стал хромым, очень натурально припадая на правую ногу. Оказавшись прямо за спиной у незнакомца, он вдруг сказал четким, зычным голосом:
— Ох, скорее бы нам уж найти этого Еша, а то моя нога совсем меня замучила.
И как мы и ожидали, незнакомец тут же резко обернулся. Йерубаль поймал его взгляд, выпрямился и завопил:
— Святые небеса! Я исцелен! Он наверняка и есть тот самый Еша!
На мгновение незнакомец замер и какое-то время стоял как вкопанный, словно получил неожиданную оплеуху, потом взгляд его помрачнел. Йерубаль же не мог больше сдержать себя и разразился хохотом. Темнокожий незнакомец продолжал смотреть на него все тем же тяжелым взглядом.
— Что за шутки? — сказал он наконец.
И Йерубаль ответил самым невинным тоном:
— Мы просто так же, как и вы, ищем Еша.
Мне показалось, что темнокожий готов прирезать нас тут же, не сходя с места, я заметил рукоятку кинжала, торчащую у него из-за пояса.
— Кто вас послал?
Глаза его сузились, а взгляд как будто просверливал нас насквозь. Он явно подумал, что мы шпионы. Но Йерубаль, не обратив внимания на угрожающий вид незнакомца, решил его поддеть:
— А что, если сам кесарь?
Незнакомец готов был плюнуть с досады.
— Вы не понимаете, о чем говорите, — сказал он наконец, отвернулся и отправился своей дорогой.
Йерубаль, по-видимому, был в полном восторге от своей шутки и с удовольствием скалился вслед незнакомцу. Но мне было не до смеха. Я представил, что мы сейчас должны остаться одни посреди большой дороги вдалеке от озера, не зная точно направления, куда надо было идти.
— Не обращайте внимания на моего друга, уважаемый господин, — обратился я к нашему незнакомцу, нагоняя его, — у нас и в мыслях не было ничего плохого.
Я объяснил, что мы, бедные странники, надеемся присоединиться к Еша, но не можем догнать его.
— В Синабрии нам сказали, что человек, похожий на вас, сможет нам помочь.
Незнакомец осмотрел меня с ног до головы. Вероятно, он только сейчас заметил, что мы не евреи, и недоумевал, к какой породе мы можем относиться. Но, как заметил в свое время Йерубаль, моя внешность внушала людям доверие.
— Я знаю не более вас о том, где сейчас Еша, — сказал он наконец и пошел вперед, однако не остановил нас, когда мы отправились вслед.
Нам удалось узнать его имя. Его звали Юдас. Удивительно было то, что он запнулся на мгновение, как бы припоминая свое имя. Он был хорошим попутчиком, так как говорил очень мало и был заметно рад выслушивать все байки Йерубаля; тот, оценив это, мгновенно почувствовал себя в родной стихии. Он принялся рассказывать о том, как встречал Еша то здесь, то там. Йерубаль сообщил, что он из бедной семьи, при этом он размахивал руками, и из карманов его доносился ласкающий ухо звон. А Еша, продолжал Йерубаль, друг бедняков, значит, ему надо найти его. Юдас слушал, не перебивая, и тогда мой приятель, закусив удила, принялся рассказывать всякие небылицы, одна другой невероятнее. Притом Йерубаль не забывал хитренько улыбаться, и Юдас, конечно, понимал, в чем дело.
— Как же так получилось, что я не видел вас раньше, — сказал наконец Юдас, — если вы так хорошо знаете Еша?
— А, так значит вы один из его людей, — воскликнул Йерубаль, нисколько не смутившись.
Юдас ничего не ответил, но было понятно, что Йерубаль захватил его врасплох.
Юдас сообщил, что ему надо заглянуть в Скитополь по важному делу, должно быть, он хотел поскорей отделаться от нас. Но Йерубаль весело объявил, что наши планы полностью совпадают. До Скитополя оставалось всего несколько миллиариев, не было смысла застревать на полпути в какой-то непритязательной деревеньке вдоль дороги. Неизвестно еще, пустили бы нас с Йерубалем там на ночлег, или нет. Итак, мы решили во что бы то ни стало держаться общества Юдаса и вскоре были вознаграждены за такой мудрый поступок. Едва только мы дошли до постоялого двора на окраине Скитополя, как увидели Еша. Он направлялся к шатрам, раскинутым неподалеку, собираясь, вероятно, поужинать в кругу своих людей. На душе стало удивительно легко, когда я увидел его. Я почувствовал себя счастливым, может, впервые за все время с тех пор, как покинул родной дом. Я вспомнил те встречи на берегу у нашей фермы, как все тогда было хорошо. Сколько времени прошло с тех пор? Мне казалось, что целая вечность. Но на самом деле прошло лишь несколько дней.
Среди последователей Еша были женщины, они даже путешествовали с ним, но он не брал их с собой в Гергесу. Сейчас несколько женщин отправились вместе с ним, чтобы помочь приготовить ужин. Они были вовсе не такими красавицами, как описывали их жители Магдалы. Обыкновенные деревенские девушки, каких можно встретить и в Баал-Саргасе. Некоторые были очень застенчивы и, когда, разговаривали с кем-то, закрывали лицо рукой. Люди Еша собрались около очага, на свежем воздухе. Неподалеку, посреди небольшого участка внутреннего двора, был разбит лагерь, наверное, шатров в сорок. Как будто бы своя маленькая деревня. Завидев шатры, я подумал, что неплохо было бы отдохнуть в одном из них, таким утомительным показалось мне теперь наше путешествие. Нам мешал Юдас, он все еще был с нами, но держался как-то поодаль, насупившись, словно никак не решаясь, присоединяться к остальным или нет. Мне показалось, что он последнее время не странствовал вместе с Еша. Это было понятно по его виду — он как будто бы вспоминал что-то уже позабытое. А может, ему не нравилось то, что он увидел после возвращения. Я подумал, что, наверное, Юдас видит перед собой не пророка Еша с его последователями, а всего лишь обычных нищих бродяг.
Юдаса заметили не сразу. Я четко понял, когда именно его заметили: настроение у всех сразу переменилось, словно налетел порыв холодного ветра. Взгляды женщин устремились на кинжал. Можете себе представить, с каким выражением женщины смотрят на оружие? Мужчины смолкли и застыли в напряженных позах. Нельзя было точно сказать, почему все так изменилось с появлением Юдаса. Либо все здесь ненавидели его, либо им было не по себе в присутствии этого человека. Да, от него веяло холодом — что правда, то правда. Наконец и Еша заметил Юдаса, и тут же взгляды переменили направление — все ждали, что будет делать учитель.
Еша улыбнулся, но его улыбка была больше похожа на гримасу. Мне стало не по себе: я в первый раз увидел, чтобы Еша был явно чем-то расстроен. Тем временем он встал и, протянув руку, подошел к Юдасу. Но дружеский жест почему-то не выражал дружелюбия.
— Вот ты и вернулся, — сказал Еша.
— Да, но, по-моему, никто этому не рад, — прямо и резко ответил Юдас.
И Еша отступил, несколько смутившись. Я не поверил бы в это, если бы не видел своими глазами. Помолчав, Еша сказал:
— Но ведь это ты покинул нас.
Все молча слушали.
— Твое место осталось за тобой, ты можешь занять его, если захочешь.
По выражению лиц остальных я понял, что все были бы рады, если бы Юдас сейчас просто повернулся и ушел. Туда, откуда он явился.
Я заметил, как тень пробежала по лицу Юдаса, он явно хотел сказать что-то важное для него. Но Еша уже отвернулся и пошел назад, возвращаясь в свой круг. Юдас же так и остался возле нас с Йерубалем. Он стал похож на рыбу, выброшенную на отмель.
— Вот вы и нашли своего Еша, — сказал нам Юдас.
В голосе его была слышна насмешка — если мы знаем этого человека, почему же он даже не взглянул на нас. Он был прав, и от такой правды стало больно — Еша не узнал меня. Я ведь старался быть незамеченным на его собраниях. Из-за страха перед Хурамом я никогда ни слова не говорил на встречах, а сидел себе позади всех, скрывая лицо под капюшоном плаща.
Я ждал, что после такого приема, какой оказали ему люди Еша, Юдас повернется и уйдет восвояси. Но он, как видно, решил занять свое место с таким видом, как будто бы оно предназначалось только для него: он сел в кругу учеников прямо около очага. Хотя оттуда можно было видеть только спину учителя. Мужчины, тем не менее, поздоровались с ним — грубовато и мрачно, но все же вполне искренно. А женщины передали еду, чтобы он смог, наконец, начать трапезу.
Йерубаль, которому никогда не требовалось специального приглашения, взял еды для себя и для меня. А потом, устроившись поудобнее, завязал разговор с теми, кто сидел ближе к нему, то есть в последних рядах приверженцев Еша.
— Вот Иуда-то снова возвратился, а ведь все помнят, было дело, что он вернулся, а его и выгнали, — сказал какой-то парень, из сидящих рядом с нами.
— Кое-кто говорит, что он не иначе как римский шпион, — подхватил другой.
И пошел рассказ за рассказом. Кто-то рассказал, что Юдас — приверженец любовных отношений на греческий манер, и даже соблазнил кого-то из ближайших людей Еша. Из-за него-то он и возвращается все время. Другие утверждали, что он не шпион, а, наоборот, повстанец, и даже состоит в тайной организации. Третьи тут же вмешались и съязвили, что эта организация состоит из одного Юдаса с полсотней таких же, как он. Хорохорясь друг перед другом, что составили заговор, они, на самом деле, струсили бы при первой же настоящей драке. Мне же Юдас показался человеком, на которого нельзя положиться ни при каких обстоятельствах. Было в нем что-то нервное — я это заметил с самого начала, — он все время был настороже и все время ждал удара в спину. Значит, кому-то он здорово насолил в свое время.
Присмотревшись к людям из окружения Еша, можно было очень скоро заметить, что большинство из них приходило к нему только ради того, чтобы получить бесплатную еду или еще что-нибудь задарма. Но если присмотреться внимательнее, то можно было понять, что многие ученики Еша действительно преданы ему, особенно те, кто был с ним с самого начала. Таких, как я уже сказал, было немало. И я подумал, что они могли открыть мне глаза на многое и что мне полезно было бы поговорить с ними. Я не мог сделать этого в Гергесе — там был лишь очень тесный кружок его людей. Сначала я несколько смущался и думал, что евреи не захотят иметь с нами дело, ведь мы с Йерубалем были язычниками. Но все было совсем не так. Нас приветливо встретили, предложили еды и даже отдали нам несколько циновок, чтобы нам было на чем спать. Мы разговорились с учениками Еша, они рассказали мне очень много историй, и, к моему удивлению, я услышал от них то же самое, что рассказывал нам Еша, когда приходил к нам в Гергесу. Почему я был удивлен — я ведь был уверен, что для учеников-евреев у него были другие истории. Но они были абсолютно такие же, с теми же загадками, хотя я был уверен, что с евреями он говорит более открыто. Еша уже не казался мне таким далеким; я понял, что все не так уж неосуществимо и что такой, как я, тоже может идти за ним.
Мне было приятно провести всю ночь вот так — в разговорах с людьми из круга Еша. Мне они показались открытыми и честными, не из тех, кто одной рукой дает тебе кусок хлеба, а другой забирает твою овцу. Однако я чувствовал, что мой спутник уже начинает терять терпение, ему хотелось пойти в город. Мы не стали звать с собой никого из новых знакомых, так как хорошо знали об отношении евреев к греческим городам. Для них они были чем-то вроде помойки. И как только мы заметили, что народ стал расходиться, то незаметно выскользнули с постоялого двора и отправились в город. Я в первый раз увидел подобное место. Было светло как днем или как в большой праздник: везде горели фонари, хотя был самый обычный день. Повсюду сновали люди, лошади везли экипажи, рабы перемещались туда-сюда с носилками, стоял невообразимый шум. Казалось, что мы попали не иначе как в Рим. Йерубаль сказал, что для начала надо задобрить богов, и мы пошли в храм Бахуса, покровителя этого города. Мы купили две большие фляги вина, служитель вынес чашу, которую мы наполнили до краев, а остальное выпили сами. Йерубаль сказал с довольным видом:
— Ну, теперь Бахус будет хранить нас и поить нас.
Я и не ожидал, что Бахус окажется таким обязательным в выполнении обещаний.
Для начала мы пошли в баню. Смотрители в бане, оглядев нас с головы до ног, не захотели нас впускать, но когда мы без всяких пререканий выложили требующуюся сумму, пропустили, правда, без особой радости. Надо признаться, я впервые увидел это место, которое называлось баней. Было жутковато и смешно. Странно было то, что та вода, в которую ты опускался, была горячей и покрывала тебя, словно теплое одеяло. Или, например, мне было ужасно смешно, когда я заметил какого-то совершенного голого старика позади себя. К нам подошел мальчишка, нанятый смотреть за нашими вещами, и сказал, что мы можем просить все, что захотим. Йерубаль попросил вина, нам тут же вынесли глиняную бутыль, высокую, со сплюснутыми боками. Потом Йерубаль заказал растирание, тогда нас повели в отдельную комнату, и там две миловидные девушки натерли нас ароматными маслами, причем не пропустили ни одного сантиметра на нашем теле. И когда, наконец, мы покинули это удивительное место, мы окрепли духом, чего не скажешь о состоянии наших изрядно похудевших кошельков.
Что произошло дальше, мне трудно даже вспомнить. Мы вышли из бани и решили отправиться в винную лавку. Нас привлекло дешевое вино, которое, надо сказать, валило с ног. На каком-то из оживленных углов мы ввязались в игру, причем заправлял там человек, против которого Йерубаль — просто мальчишка. Потом мы пили с какими-то солдатами родом из Эфеса. Очевидно, после этого мы как-то набрели на бордель, где и застал нас рассвет. Я проснулся в комнате, в которой несколько человек спали вповалку и где страшно воняло мочой. Я потряс Йерубаля за плечо, тот проснулся, и мы поспешили на улицу. К постоялому двору мы подошли как раз в тот момент, когда Еша и его люди собирались сворачивать свой лагерь. Нам очень повезло, что мы их еще застали, так как у нас со вчерашнего дня не было во рту ни крошки, а в кошельках, после расчета с хозяином борделя, можно было считать только бахрому от прорезей да дыры.
Мы выступили в дорогу. От Скитополя отходило три дороги: восточная — через Иордан в Перею, ею пользовались чаще всего; западная, тоже многолюдная, она вела в Самарию, и южная, пролегающая вдоль Иордана, по которой пошли мы. В пути не было ничего такого, о чем хотелось бы рассказать; запомнился только страх: казалось, что из-за любого камня или скалы на тебя готов выскочить бандит. Еша шел впереди, вид у него был довольно мрачный. Я вначале было подумал, что, возможно, кто-то из его людей так же, как и мы с Йерубалем, предпринял ночную вылазку. Но оказалось, что он послал нескольких своих людей в Самарию, чтобы они забрали там тех, кто хотел пойти с ним, но те вскоре вернулись, сказав, что самаряне отказались присоединиться к нам. Они сказали, что имеют свой храм, и они не хотят, чтобы даже малая часть их народа ушла к евреям в их храм. Еша воспринял их ответ на удивление тяжело, он был в отчаянии. Он очень хотел, чтобы евреи и самаряне наконец покончили бы со своими распрями, но все его попытки закончились ничем. Насколько я понимал, в этих-то двух храмах и была вся загвоздка — такой пустяк, по-моему. Однако этот пустяк разделил их очень жестоко, и долгое время, лет сто, между ними шла непримиримая вражда.
Мы надвинули капюшоны поглубже и пристроились в самый конец колонны. Бурно проведенная ночь, что ни говори, давала о себе знать. Дорога была сплошь изрезана оврагами, некоторые из них оказались такими глубокими, что в них спокойно можно было скрыться с головой. Пробираться по такой дороге было настоящим мучением. Я обратил внимание, что кожа Йерубаля стала какого-то серого оттенка. Я думал, что это из-за того, что вчера мы выпили слишком много, но я ошибся, всему виной оказался наш завтрак. Йерубаля вдруг стошнило, а потом еще половина наших спутников извергли из себя содержимое желудков. Берег все то время, пока мы изрыгали из себя остатки пищи в реку, являл собой забавную картину. Решили, что отравились рыбой, которая успела, наверное, подпортиться за ночь. Корзины с рыбой были оставлены у реки — в качестве благотворительного обеда для ястребов. Впереди был город, где мы надеялись отдохнуть. Мы снова продолжили путь, но вдруг Йерубаль потянул меня за руку, делая знак замедлить шаг. Я ничего не успел сообразить, когда почувствовал сильный рывок и в следующий момент обнаружил, что лежу рядом с Йерубалем на дне оврага — пройдоха подставил мне подножку. Йерубаль приложил ладонь к губам, чтобы я молчал. Затем он подтянулся и выглянул за край оврага, чтобы убедиться в незаметности нашего исчезновения.
— Надо вернуться за рыбой, — сказал он.
Я был рассержен на него, к тому же не понимал, что еще он задумал. Мне захотелось плюнуть на все: пусть сам занимается своими фокусами. Но на лице у Йерубаля заиграла его всегдашняя улыбка, он как бы все время предлагал вам то, чего никак нельзя упустить, иначе пожалеешь. Я вздохнул и поплелся за ним. Когда мы пришли на место и осмотрели корзины, то оказалось, что большая часть рыбы вполне съедобна. К тому же много рыбы было плотно завернуто в листья папоротника, который не давал запаху распространяться. Итак, можно сказать, что нам в руки свалился достаточно свежий плод. И достаточно внушительный — три корзины, наполненные рыбой. Я только никак не мог взять в толк, что нам делать со всем этим посреди разбитой дороги. Йерубаль же только довольно ухмылялся: дескать, предоставь все мне. Путь наш лежал в город, который находился достаточно далеко от реки. Мой приятель велел опустить корзины в воду, чтобы придать содержимому более свежий вид. Затем мы водрузили их на плечи, причем я удостоился чести тащить аж две корзины, и отправились в обратный путь по все нарастающему солнечному пеклу.
Город оказался гораздо дальше, чем уверял меня Йерубаль, и я почти уже терял сознание, обливаясь потом под двумя неподъемными корзинами, когда наконец мы дошли до места. Город был очень неказистый, просто куча пыли, собранная в одном месте. Вокруг города находились поля, которые обрабатывали, принося воду от реки, а за полями ничего, кроме иссохшей земли с редким, низкорослым кустарником. На наше счастье, в городе был базарный день, и Йерубаль сразу отправился на рыночную площадь. Вид у него был как у пожилого мудреца, вышедшего из пустыни: он заранее вырезал себе посох из придорожного кустарника и теперь шел, чинно опираясь на него. Мы проникли в самую середину толпы, где Йерубаль остановился и стал благословлять народ. Неудивительно, что скоро к нам сбежалась почти вся площадь.
Оказалось, что рыба досталась ему совершенно удивительным образом. Йерубаль, не жалея слов, во всех подробностях начал рассказывать историю о том как он шел вдоль реки, и ему встретился пророк Еша, который со своими учениками направлялся в Иерусалим. У них закончилась вся пища, которую захватили с собой, и ни у кого не было денег, чтобы пополнить припасы. Надо было возвращаться назад, рискуя не успеть на праздник. Тогда Еша сказал, чтобы мужчины забросили сети в реку, те так и сделали, и вскоре вытащили сети, наполненные рыбой; рыбы было так много, что, после того как все наелись и запаслись рыбой в дорогу, осталось еще три полных корзины. Еша попросил Йерубаля со слугой отнести корзины в город, чтобы продать и раздать нищим милостыню.
— Я видел все собственными глазами, — восклицал пройдоха, — спросите моего слугу, который никогда никому не солгал! Спросите! И он вам скажет!
Йерубаль выпалил все это, не переводя духу, как будто бы боялся, что его остановят. Было ясно, что жители здешнего города совсем не такие легковерные, как арамеи из лесной деревни. Собравшиеся вокруг горожане угрюмо смотрели на нас, как бы в раздумье, забросать ли нас камнями или заколоть. Наверное, их сбивал с толку акцент Йерубаля, он выдавал в нем пришлого, и поэтому многие задавались вопросом, из каких таких земель или небес принесло эту нечисть. Они перекидывались злыми шутками, подбивая друг друга выкинуть демонов из города. Вдруг на площади появился странный человек, он как будто бы только что вышел из самой глуши. Волосы его были спутаны и всклокочены, борода спускалась ниже пояса, рубаха грубой ткани была перехвачена ремнем из козьей кожи. Он обводил все вокруг безумным взглядом, вид у него был такой, что я подумал, что его станут прогонять, как и нас. Но вместо этого толпа почтительно расступилась перед ним. Похоже, он был старейшиной этой деревни.
— Я слышал, что вы назвали имя Еша из Галилеи, — проговорил он, уставившись на нас в упор, как будто бы хотел прожечь нас взглядом.
Йерубаль молча кивнул.
— Он был у Иоанана-пророка, — произнес человек с безумным взглядом.
Надо сказать, что я понятия не имел, кто такой пророк Иоанан, в отличие от Йерубаля, который, по-видимому, хорошо представлял, о ком идет речь. Странный вождь продолжал:
— Здесь много тех, кто следовал за Иоананом, он ведь проповедовал возле нашей реки.
Мне показалось, что он хочет сказать, что мы оскверняем то место, где бывал такой великий человек, и должны быть за это наказаны.
Однако Йерубаль не растерялся и быстро сказал:
— Должно быть, Еша воззвал к Иоанану, чтобы тот помог насытить людей.
Я понял, что теперь всякий, кто скажет, что мы говорим неправду, оскорбит имя Иоанана. Вождь смотрел на нас напряженно, он понял, что все ждут от него действий. Наконец он сказал:
— Возможно, это был знак о наступлении конца времен, о котором говорил нам Иоанан, раз он решил передать свою силу тому, кого он учил.
После чего тот человек подошел к одной из корзин и взял из нее рыбу, бросив нам несколько монет. Йерубаль стоял рядом, его, видимо, нисколько не удивляло, что этот дикого вида человек поверил ему, тогда как сотня других сомневалась.
И вот кто-то из окружавших нас плотным кольцом крикнул:
— Смотрите-ка, он взял у них рыбу, нам тоже нужно. Он ведь ученик пророка Иоанана.
Я не смог рассмотреть, кто это был, но по голосу — точно не Йерубаль. Он стоял, молча, наблюдая за происходящим, его насмешливый взгляд как будто бы говорил: да не верите вы никому, даже в бога вашего не верите. Когда люди в толпе уже начали терять терпение, Йерубаль принялся перебирать рыбу в корзине. Люди тем временем теснились возле корзины, нервно суетились и переговаривались между собой. Наконец кто-то вышел вперед и, протягивая пару медяков на потной ладони, сказал, что возьмет себе тоже. Потом другой, а за ним следующий. Йерубаль сказал мне, чтобы я брал деньги за рыбу, намекая, что это могло бы унизить его. Он бесстрастно прибавил, что, возможно, встретит Еша в пути и тогда отдаст ему деньги.
Вскоре уже весь город стоял в очереди за рыбой. Как мне сказал однажды Йерубаль, ложь должна быть грубой, и чем она грубее, тем больше людей в конце концов поверит в нее.
Когда Йерубаль открывал рот, никогда нельзя было догадаться, какие невероятные вещи услышишь от него, но ему всегда удавалось заставить верить в то, о чем он говорил. Пока разбирали рыбу, мой приятель с воодушевлением рассказывал свою историю. Он-де всю жизнь молился Афродите и Ваалу, но, увидев чудо у реки, уверовал в Бога евреев и решил пойти в Иерусалим и принести жертву в его храме. Все поверили его рассказу, соглашаясь с ним, что да, действительно, их Бог очень могущественный. Йерубаль при этом заметил, как бы вскользь, что такую необыкновенную рыбу лучше бы не есть, а повесить над входом в дом, чтобы она приносила удачу. Так он пытался на всякий случай оградить себя от мести наиболее усердных едоков, если у них после его рыбы расстроятся желудки.
Мы покидали город с полными карманами. На душе у меня почему-то было не совсем спокойно. Я спросил у Йерубаля, кто такой Иоанан. Йерубаль сказал, что у евреев много подобных чудаков, они их называют пророками. Те живут в пещерах, в пустыне и любят говорить всякие жуткие вещи, о конце света например. Заканчивается все обычно тем, что римляне хватают их и казнят, что произошло и с Иоананом. Я спросил, совершал ли Иоанан какие-нибудь чудеса. Йерубаль ответил, что он не знает. Я спросил тогда, а как насчет Еша. И Йерубаль мне ответил, что Еша, безусловно, большой кудесник. И подтверждает это история, которая случилась с нами.
— Еще на рассвете мы были бедняками, а сейчас мы богачи.
Но мне эти слова не показались смешными. Все перевернулось у меня в голове. Я не мог сказать точно, случилось ли это по нашей воле, или нет. Йерубаль был уверен, что все произошедшее придумал и сделал он сам, но я не мог разделить его уверенность. Может быть, я действительно сейчас наблюдал чудо. И чем больше я думал над тем, что произошло, тем больше верил этому. Многие люди говорили о чудесах, которые они вроде бы видели собственными глазами. Но даже вполне здравомыслящие люди, как ни странно, не могли толком рассказать, что же именно они видели. Попробуй разобрать, что было видимым, реальным, а что они сами додумали или услышали от кого-то другого. Так появлялось очень много историй про чудеса, и порою казалось, что они, эти чудеса, случаются на каждом шагу.
Вскоре мы догнали Еша и его людей, опередивших нас всего на несколько миллиариев. Они остановились на постоялом дворе в Аеноне, чтобы переждать, пока спадет жара. Город находился в оазисе и был окружен пальмовыми рощами и садами, а дальше опять начиналась пустыня. Однако у стен города росло много деревьев, которые все были покрыты цветами, словно тонкой лиловой вуалью. У себя в Баал-Саргасе мы называем эти удивительные деревья «царскими призраками». Сердце мое пронзила внезапно накатившая тоска: я вспомнил дом, и озеро, и то, как сейчас там все цветет и зеленеет, и мне горько было смотреть на голые, спаленные солнцем равнины, по которым лежал наш путь. Постоялый двор, однако, оказался достаточно приличным местом, посередине внутреннего двора был сделан небольшой бассейн, а в прилегающей галерее располагалась винная лавка.
Так как мы с Йерубалем были при деньгах, то отправились в лавку и купили вина для тех, с кем успели подружиться. Мы стояли в лавке с наполненными чашами, когда неожиданно к нам подошел Еша. Он сразу же попросил принести вина и ему, так как не хотел, как видно, чтобы мы чувствовали неловкость, выпивая в его присутствии. Йерубаль тут же достал из кошелька деньги и заплатил за вино. Еша не пытался остановить его, а просто коротко поблагодарил моего попутчика. Он держался так, как будто все происходящее было обычным делом. Принесли чашу, и он отхлебнул глоток.
Мне казалось все это время, что Еша не помнит меня. Но он вдруг обернулся ко мне и сказал:
— Я смотрю, ты все так же держишься в тени, как обычно позади всех.
Я понял, что он помнит меня и знает, откуда я пришел. Я, наверное, покраснел, так как заметил, что Еша улыбнулся.
— Рад, что вы с другом присоединились к нам, — сказал он, допил вино и вышел.
Моя голова пошла кругом. Потом я вспомнил про деньги, которыми был наполнен мой кошелек, и моя радость померкла. Я решил, испытывая что-то вроде раскаяния, что теперь буду тратить ровно столько, сколько надо, чтобы не остаться голодным.
Мы уже собирались снова выступить в дорогу, как произошел один не совсем приятный случай. В городе в то время находилось очень много сторонников Иоанана, гораздо больше, чем там, где мы побывали с Йерубалем. Когда они узнали, что здесь находится ученик Иоанана, то один из последователей пророка пришел посмотреть, кто же это. Взглянув на Еша, он вдруг сказал, что видел, как этот человек пил со своими спутниками в винной лавке, чего Иоанан никогда не допустил бы. Мы ожидали, что Еша начнет возражать ему, но вместо этого наш учитель лишь согласно кивнул.
— Он жил так, как многие из нас не смогли бы. Мы, наверное, больше не увидим с вами таких людей. Я помню, как он пришел в этот город, и многие тогда ему не поверили.
Всем показалось, что Еша сейчас говорит про того человека, который пришел упрекать его, возможно, он тоже тогда не поверил Иоанану. Еша продолжал, но уже более мягко:
— Были и те — их было больше, — кто поверил ему. Они видели, что Иоанан готов был пойти на смерть. Но когда Ирод схватил его, то многие, кто шли за ним, оставили его.
Еша вздрогнул и замолчал. Потом он повернулся к своим людям и сказал им:
— Идемте.
Вот так он и покинул город, не ответив на упреки. Мы вынуждены были выступать в спешке: одни второпях собирали вещи, другие уже двигались вперед беспорядочной толпой. Все чувствовали какую-то неловкость, как будто бы Еша оказался побежденным. Еша же не делал никаких попыток оправдаться или объяснить, что случилось. Мы шли вперед, не останавливаясь, по залитой солнцем пустыне. Вскоре мы подошли к месту, где река делала поворот, тут, по-видимому, был брод.
— Мы перейдем здесь, — сказал Еша отрывисто, тоном, не предполагающим возражений.
Люди взгромоздили поклажу себе на голову и стали заходить в реку. Мы двигались цепочкой, впереди шел Еша. Вероятно, в прошлую ночь прошел сильный дождь, и течение было очень сильным. Детей, которые были с нами, могло запросто смыть в воду, не будь они привязаны к родителям. Противоположный берег выглядел куда более дико, чем тот, который мы покидали. Сплошной песок и щебень, камни и голые скалы, простиравшиеся насколько хватало глаз. После переправы Еша повел нас к месту, где можно было немного передохнуть; мы расположились под деревьями, дававшими негустую тень. Мы разложили вещи для просушки, однако не собирались располагаться основательно, посчитав, что через короткое время снова двинемся в дорогу. Но Еша сказал нам, что мы останемся здесь до ночи.
Было странно располагаться в этом пустынном месте, вдалеке от дороги и от города. Еша объяснил нам, что здесь в свое время стоял лагерь Иоанана и его последователей — тут только я разглядел, что кое-где из земли торчат старые колышки для палаток и шатров. Я представил себе, как это место могло выглядеть тогда: повсюду стояли палатки; здесь был и молодой Еша, который пришел к своему учителю Иоанану. Потом взгляд мой упал на берег реки, и я заметил, что он был весь изрезан пещерами, тогда я представил себе множество людей, слегка диковатых, как те, что мы видели с Йерубалем в городе. Они носили бороды, волосы их были длинными и всклокоченными, а пояса они носили из грубо обработанной козлиной кожи.
Кругом все ставили шатры. Йерубаль вместе с людьми Еша как раз занимался натягиванием веревок на краю лагеря, я же слонялся без дела. Но на самом деле у меня была цель — я хотел еще раз оказаться рядом с Еша. Меня до сих пор не покидала радость от того, что он узнал меня. Он заметил, что я топчусь возле его шатра и позвал меня помочь приготовить ужин. Язык мой тут же стал деревянным, и я не смог даже ответить ему.
— Ну, теперь нас будет трое, Симон, — сказал он мне, — помнишь про трех мудрецов, о которых любят рассказывать старики?
Вот он и дал мне прозвище — Симон Мудрец. Как будто бы позвал меня.
Я с трудом верил самому себе. Представьте, я около Еша, среди его людей, можно сказать, в самой гуще событий. Находясь рядом с ними, я понял, что они мало чем отличаются от меня. Обычные рыбаки, которых я видел в Гергесе. Среди них был Симон, которого Еша назвал Камнем, — я заметил его еще тогда, когда Еша приплывал на наш берег. Над такими людьми обычно подшучивают и не очень-то замечают их, но в трудную минуту всегда ждут от них помощи. С ним был его брат Андрей, он был слабоумный, все в округе приглядывали за ним, точно он был их ребенком. Андрей, пожалуй, был из тех немногих, кто был душевно расположен к Юдасу. Он улыбался всякий раз, когда встречался с Юдасом взглядом. Мне казалось, что Юдас интересуется исключительно собой. Но это было не так, во всяком случае, с Андреем он был ласков и часто шутил с ним. Тогда он становился похожим на людей из окружения Еша.
Был там еще Симон Хананит, которого Еша в шутку называл Зелот. Так звали членов секты, которая действовала в Иерусалиме. Они, как мне объяснили, были отчаянными фанатиками. Так вот, Зелот был единственным из окружения Еша, от одного вида которого мне хотелось бежать куда глаза глядят. Внешне он не был отталкивающим или уродливым. Но, глядя на него, я понимал, что значит быть частью темной толпы и не быть евреем. Все считали его самым преданным Еша человеком. Хотя в сравнении с другими он был точно собака, которую нашли где-то в диком лесу, привели домой и приручили. Он был предан Еша, как предано животное своему хозяину. Мне не хотелось быть похожим на него или чтобы другие воспринимали меня так же, как его. Я не хотел быть в их глазах дикарем, который вырос в глуши и никогда не знал истинного Бога, дикарем, которого они спасли. Еша никогда не выказывал какого-то особого отношения к Зелоту, он держал себя с ним так же, как и с остальными. В его отношении не было снисхождения, но он никогда не делал и шага навстречу. И именно поэтому становилось понятно, что они не равны.
Была среди них и Мари из Магдалы. Ее можно было сразу заметить и отличить среди других женщин. Я заметил ее еще в первый вечер. Она была похожа на тростник — худенькая, тонкая. Ее сразу хотелось пожалеть: кому такая могла понравиться? Но потом я узнал, что лучше уж быть последним человеком среди мужчин, которые окружали Еша, чем быть похожим на нее. Несмотря на то, что ее, казалось, могло любым ветерком с ног свалить, она сумела натворить дел. Как мне рассказывали, это она отравила из ревности ту беременную девушку, о которой все говорили. Она постоянно пыталась поссорить Еша с теми, кто ей не нравился. Вот, например, с Юдасом. Делала она это потому, что хотела полностью завладеть Еша. И Действительно, она не спускала глаз с учителя, защищала его, даже караулила во время отдыха, чтобы никто не мог нарушить его покой. Когда Юдас вернулся, ей, конечно же, пришлось прикусить язычок и не нападать на него, как она это делала раньше. Так велел ей Еша, пригрозив, что выгонит ее, если она не прекратит свои козни.
Когда еда была приготовлена, несколько человек вместе с Еша стали ходить от палатки к палатке и раздавать ее. Люди тем временем, насобирав хвороста, развели костры. На закате небо над дальними холмами стало кроваво-красным, что было хорошим знаком. Я боялся, что когда мы придем в палатку, где был Йерубаль, то застанем его за игрой. Но, к моему удивлению, он вместе с другими своими соседями, стоял на коленях, бормоча вслед за ними слова молитв. Он, конечно, ни слова не понимал из того, что произносили его губы, и когда посмотрел на меня, то украдкой состроил мне свою обычную гримаску.
Когда мы вернулись в палатку Еша, нас там ждал Юдас.
— Мне нужно с вами поговорить, — сказал он в своей обычной резкой манере, делая вид, что кроме него и Еша никого больше не существует.
Но Еша, к его чести, тут же осадил Юдаса, сказав:
— Ты же видишь, мы сейчас собираемся ужинать.
С тех пор как Юдас снова появился среди приверженцев Еша, он все время, как мне показалось, искал случая остаться с Еша наедине, правда, безуспешно. Ему препятствовали то женщины, ревниво следившие за тем, что происходит вокруг Еша, то подворачивалась какая-нибудь срочная работа, то Еша не был расположен к разговорам и хотел побыть один, так что Юдасу приходилось отступать. И теперь ему пришлось устроиться где-то поодаль; затаившись, он бросал на всех горящие взгляды. Он был очень похож сейчас на шакала, караулившего добычу. Но Еша, очевидно не хотел, чтобы ужин был испорчен, и даже забыл, как видно, неприятный случай в Аеноне.
Мы ели и беседовали, придвинувшись поближе к огню, так как ночная прохлада давала о себе знать все явственнее. Один из нас спросил Еша о том времени, когда он был вместе с пророком Иоананом. Я заметил, что Еша не любил говорить о своей жизни или о семье, но сейчас он стал вспоминать и рассказал, как пришел к Иоанану еще мальчиком, гордым, вспыльчивым и упрямым, а покинул его уже зрелым человеком. Ничто на свете не могло удержать такого человека, как Иоанан, от служения тому, во что он верил. Про Иоанана говорили, что он был человеком тяжелым и, может быть, даже беспощадным, но он никогда никого не прогонял от себя. Он требовал от людей лишь одного: иметь смирение перед лицом Бога.
— Это милость Божья — встретить на своем пути такого человека, как Иоанан, — воодушевленно сказал Еша, — того, кто учит смотреть на мир по-другому.
Он рассказал нам затем, как схватили Иоанана. Хотя очевидно, что к этому приложили руку римляне, арестовали Иоанана люди Ирода. Их было около сотни, они шли по дороге строем, с развернутыми знаменами, так что их приближение можно было видеть издалека.
— Когда о приближении воинов узнал сам Иоанан, — продолжал рассказывать Еша, — он собрал всех, кто был тогда с ним — а с ним было несколько сотен последователей, — и сказал, что они должны уходить. Но никто не захотел покинуть его. Люди были готовы идти на смерть. А Иоанан сказал им, что в их смерти не будет никакого смысла. Не все тогда поняли его, потому что Иоанан всегда говорил, что надо быть мужественными и не бояться встретить смерть, ибо тогда можно оставить о себе добрую память. Но теперь Иоанан сказал тем, кто был с ним, что если они не уйдут и умрут вместе с ним, то это прославит их перед людьми. А если они уйдут и будут верны его учению и передадут его другим, то это будет сделано во имя славы Божьей.
Услышав такие слова, люди в конце концов начали уходить. И спустя некоторое время на месте лагеря Иоанана остались только сам Иоанан и с десяток самых близких его учеников, Еша был среди них. Иоанан снова принялся уговаривать их разойтись, но никто на этот раз не поддался его уговорам, а войско тем временем подходило все ближе. Зная жестокий нрав Ирода, никто не мог предположить, чем все это может закончиться. Иоанан сказал, что есть еще время спастись, и велел половине учеников уйти, а половине остаться. Он сказал, что никто и никогда не сочтет их трусами. Так он и сказал — половина должна уйти. Решено было, что те, которые уйдут, должны постричь волосы и снять козьи ремни, так как люди могли узнать в них учеников Иоанана. Иначе что толку было спастись сейчас и быть схваченными несколькими днями позже.
Решили тянуть жребий. Они нарезали соломинок, и Еша выпала короткая, что означало: он должен уйти.
— Мы ненавидели выпавший нам жребий, но Иоанан взял с нас слово, — вспоминал Еша, — и мы ушли в пустыню, где рассеялись по одному. И дальше оставалось только надеяться на лучшее. На следующий день я пришел в Аенон узнать, есть ли какие-нибудь вести об Иоанане, и мне сказали, что Иоанана арестовали, а тех, кто был с ним, зарезали на месте.
Огонь почти совсем потух, и только голос Еша был слышен в темноте.
— Мне хотелось разыскать кого-нибудь из наших, но мне было бы стыдно смотреть им в глаза. Потом я узнал, что кто-то из тех, кому выпало уйти, вернулись и были убиты. И я считал себя последним трусом. Я не знал, что мне делать. Мой учитель был в тюрьме, мои друзья были мертвы, а я был жив и ничего не мог для него сделать.
Еша замолчал. Все тоже молчали, раздумывая о том, что рассказал нам сейчас Еша. Эта история не была похожа на те, которые он любил рассказывать, — это случилось с ним на самом деле. Он не знал, зачем рассказал нам все это и что мы о нем подумаем. Но мы были подавлены его рассказом, и даже Юдас забыл на какое-то время о самом себе: он сидел, немного подавшись вперед и глубоко задумавшись.
После этого Еша долго скитался по пустыне. Питался он червями и тем, что мог отыскать съедобного в пустыне, а если не находил ничего, то оставался голодным. Чтобы добыть воду, он разрывал песок до того места, где тот был чуть влажным, клал его на язык и сосал — вполне достаточно, чтобы не умереть от жажды. Временами ему казалось, что он начинает терять рассудок, а может, так оно и было на самом деле. Он не знал, кто он и для чего он здесь, в этой пустыне и в этой жизни. Затем начались видения. Он видел своих друзей — тех, кого убили: они сидели рядом с ним, но отворачивались, когда он пытался с ними заговорить. Он кричал, и чем громче был его крик, тем упорнее они делали вид, что не слышат и не видят его.
Наконец он набрел на какой-то город, он не помнит его названия. Пришел на городскую площадь и решил оставаться там, дожидаясь своей смерти. Люди приносили ему какую-то пищу, но он был просто не в силах ее есть. Как раз в то время через город проходил отряд солдат Ирода, они вели с собой пленника. Еша не мог смотреть на это зрелище — слишком о многом оно напоминаю ему. Солдаты привязали пленника на площади, а сами ушли есть. Пользуясь их отсутствием, он принес пленнику немного воды, чтобы облегчить его страдания. Но тот вскоре умер, привязанный к столбу посреди города, и никто этого не заметил.
— Я с удовольствием оказался бы на месте того человека, — сказал Еша, — и тогда обо мне тоже могли бы сказать, что я погиб от рук солдат Ирода, как погибли мои друзья. Но я не должен был этого хотеть. И я встретил человека, который объяснил мне это тогда. Он сказал, что если я останусь жить, то смогу сделать что-то хорошее здесь, в этом мире. И я вспомнил то, о чем просил нас Иоанан и что мы должны были сделать. Мы должны были нести его слово людям, а умереть значило заботиться только о своей славе. И тот человек, которого я встретил, сразу предложил мне похоронить пленника, а ведь это было совсем небезопасно, так как пленник был повстанцем. Благодаря ему, я нашел в себе мужество воспрянуть духом. Он помог мне продолжить начатое дело.
Он замолчал, и все поняли, что рассказ закончился. Еша в это время смотрел прямо на Юдаса, в его взгляде было что-то такое, чего я не мог понять. По лицу Юдаса пробежала судорога, он поспешил отвести взгляд. Потом вдруг вскочил, как будто кто-то с силой вытолкнул его вперед, и быстро пошел прочь; через мгновение он скрылся в темноте. Никто из нас не понимал происходящего. Еша, мне кажется, был растерян. Он, вероятно, решил, что чем-то обидел Юдаса, и готов был извиниться, но Юдас больше не вернулся.
Я был полон впечатлений, и голова моя шла кругом. Чтобы не мешать остальным, я решил потихоньку улизнуть. Я отошел от костра, уже совсем потухшего, и направился в палатку к Йерубалю. Там вовсю шла игра в кости. Тогда я поплотнее завернулся в свой плащ и устроился в тихом местечке возле палатки, под открытым небом. Так много случилось за эти несколько дней. Мысли мои неслись в голове с бешеной скоростью, и сон никак не шел ко мне. Мне казалось невероятным, что вот сейчас я лежу здесь, под звездами, открытыми и свободными, в пустыне, в лагере учителя Еша, а всего лишь несколько дней назад я спал себе спокойно в собственной постели на ферме у брата.
Эти мысли вернули меня домой, и я, может быть впервые за долгие годы, стал вспоминать своих родителей. Мне казалось, что я всегда буду помнить только один день, связанный с ними, — тот день, когда их не стало. Бандитам, которые пришли тогда к нам, нужны были лошади, а мы в то время держали на ферме лошадей. Но то, что они оставили после себя, было гораздо страшнее самой кражи.
Мне было тогда пять лет. Мы с матерью были на внутреннем дворе, когда вбежал отец. Глаза его горели, таким я его еще никогда не видел. Он схватил меня в охапку и буквально запихнул в корзину, где мы хранили чечевицу.
— Не шевелись, — приказал он мне и закрыл крышку.
Однако я мог видеть все, что происходит, сквозь переплетения прутьев. Я едва успел повернуться, как во двор снова вбежал отец, за ним гнался бандит, замахиваясь палашом. Через мгновение палаш опустился на голову отца… Хлестнула кровь. Я никогда не видел столько крови, она была везде; я слышал, как воет моя мать. Мне показалось, что наступило светопреставление.
Вбежал другой бандит. Прямо передо мной была спина отца, лежащего на том же месте, где его настиг удар. Наверное, я слышал и стоны матери, но я был почти без сознания и не могу в точности вспомнить, как что происходило. Все менялось очень быстро. Появились еще два человека, грязные и страшные, как животные. Один из них толкнул мою мать, и она упала на землю, потом он повалился на нее. Я вдруг решил, что весь этот ужас происходит здесь потому, что я спрятался. Мне надо только выбраться и позвать старшего брата Хурама, и тогда все прекратится. Я уже готов был вылезти из корзины, но вдруг, непонятно как, увидел обращенное ко мне лицо моей матери. На одно мгновение ее взгляд обратился ко мне, и я поймал его через прутья корзины: он был страшен и полон отчаяния, и он молил — не выходи!
Моя мать была очень красивой женщиной, об этом знали не только мы, ее сыновья, — все восхищались ее красотой. Она была черноволоса с глубокими темными глазами; все говорили, что она похожа на дамасскую принцессу, хотя она была просто бедной девушкой с фермы Баал-Саргаса. Но теперь, когда я видел, что с ней делали эти животные — сначала один, потом другой, — красота ее буквально исчезала у меня на глазах, словно кто-то взял и стер ее. Они ударили ее несколько раз, заставляя замолчать, потом я услышал хруст — они сломали ей челюсть — и затем тихий вой или стон. Ничего подобного мне не приходилось слышать, и я никогда не забуду этот звук.
Не знаю, сколько времени прошло, когда вдруг во дворе появился Хурам. В руках у него был нож, которым отец забивал скот. Лезвие было окровавлено — он убил одного из бандитов, который вломился в дом. Хураму было четырнадцать, но он был высоким и сильным, словно медведь. Уже через мгновение, прежде чем те двое успели сообразить в чем дело, Хурам замахнулся ножом и полоснул им по шее того из бандитов, кто стоял и наблюдал за вторым. Хлестнула кровь, бандит упал. Но Хурам не остановился, а бросился к другому, который стоял на коленях. Хурам подбежал к нему сзади и стал наносить удары в спину. Тот, что был на коленях, хотел подняться, но Хурам в ярости орудовал ножом, рассекая его плоть. Кровь текла рекой, скоро невозможно стало ничего разглядеть из-за крови, которая была везде. Бандит упал прямо на нашу мать, все еще лежавшую на земле, и мы услышали, как она застонала. А Хурам в приступе ярости пинал и пинал ногами этот кусок изрубленной плоти, пока, наконец, не скатился прочь с нашей матери.
Хурам посмотрел на нее, она отвернулась. До меня доносилось ее дыхание, тяжелое, вырывавшееся из груди с хрипами и свистом; меня затошнило. Хурам перевел взгляд на тело отца, лежавшее тут же на земле бездыханным. Потом снова посмотрел на мать, на ее лицо, изуродованное до неузнаваемости. Одежда на ней была изорвана и окровавлена. Хурам смотрел пристально и напряженно. На какое-то мгновение мне показалось, что мысли Хурама проносятся не в его, а в моей голове, пульсирующие, отчаянные, страшные мысли. Это они толкали его к тому, на что сам он не мог решиться. Нож был занесен. Мать смотрела на Хурама и на нож, занесенный над ней: не знаю, чего было больше тогда в ее взгляде — мольбы или ужаса. Лезвие опустилось.
Наверное, я застонал или громко закричал — не знаю, не могу вспомнить. Крышка свалилась с корзины, и Хурам увидел меня. Взгляд его потяжелел, и он сам стал как будто бы каменным, поняв, что я все видел.
Я был забрызган кровью — она проникла сквозь прутья корзины.
— Пойди умойся, — яростно закричал на меня Хурам, как будто бы я был в чем-то виноват.
Я пошел со двора, не смея даже оглянуться и посмотреть вокруг. Я не мог найти в себе силы хотя бы на мгновение взглянуть на мать и отца, которые уже не были моими матерью и отцом. Они были мертвы.
Весь остаток дня до глубокой ночи Хурам убирал тела. Я не имею ни малейшего представления о том, что он делал с телами бандитов и с телами родителей. Он приказал мне оставаться в скотнике и ни под каким предлогом не выходить оттуда. На следующее утро, когда он наконец впустил меня в дом, ничто, кроме нескольких запекшихся капель крови, не напоминало о том, что произошло накануне. Казалось, всего этого на самом деле и не было. Мы никогда больше не вспоминали ни о том, что тогда произошло, ни о том, что случилось с нашей матерью.
И именно с тех пор не стало мира между нами — между мной и моим братом Хурамом. И чем дальше отдалялся во времени тот день, тем хуже нам становилось, тем труднее нам было оставаться рядом под одной крышей. Я часто спрашивал себя, зачем он сделал это с нашей матерью. И мне казалось, что Хурам поступил с ней так, как поступил бы с животным. Ничего другого она не заслуживала в его глазах. Но я не мог согласиться с этим; я не знал как надо было поступить, но каждый раз, когда мысли мои возвращались к Хураму и тому, что случилось, мне казалось, что он выбрал самый худший путь. И теперь, лежа здесь под звездами, я думал, что, возможно, это и есть жизненное предначертание, о котором мне когда-то рассказывала мать. Она говорила, что существует высший замысел, который касается каждого из нас, и что бы с нами ни случилось — все к лучшему. Но в то же время я чувствовал, что обманываю себя: не было ничего хорошего ни в том, что случилось тогда, ни в том, как все сложилось после.
Я проснулся утром, окоченев от холода. Заря только занималась: вдалеке над холмами робко пробивались первые проблески наступающего дня, а над головой у меня все еще сияли звезды. В нашем лагере было тихо, и я решил дойти до ближайших пещер, надеясь немного согреться. Я подошел к ним и от нечего делать стал осматривать их; вдруг я услышал голоса — они звучали совсем рядом. Это был особый эффект пещер, когда кто-то разговаривает, может быть, в нескольких милях от тебя, а слышно так, как будто бы говорят прямо у тебя над ухом. Я не сразу понял, что голоса, которые я слышал, принадлежали Еша и Юдасу. Мне не удалось хорошо разобрать, о чем они говорили; в конце концов Юдас, кажется, ушел, оставив Еша одного. Я понял, что Юдас просил Еша не ходить в Иерусалим и предупреждал его о какой-то серьезной опасности, грозившей ему. Юдас, кажется, намекал, что он очень рискует, предупреждая Еша.
Разговор их звучал примерно так. Еша, отвечая Юдасу:
— В том, что ты сказал мне, я вижу лишь еще один повод идти туда. Пусть там будут хотя бы немногие, кто хочет мира, а не крови.
— Тогда тебя убьют, как и тех, которые были до тебя. Мне показалось из того, что я слышал от тебя сегодня вечером, что ты выбрал жизнь, — Юдас говорил сердито.
— Но не ценой жизни других.
— Ты ведь не думал об этом, когда уходил от Иоанана, — похоже, Юдас тут же пожалел о сказанном; в его голосе чувствовалась усталость: — Предупреждая тебя, я нарушаю все свои клятвы. Не заставляй меня делать это понапрасну.
На это Еша ответил ему:
— Не думай, что это напрасно, если ты поступил так, как посчитал нужным.
Вскоре я увидел, как Еша возвращается в лагерь; чуть отставая, шел Юдас. Что мог означать их уединенный разговор в пещерах? Еша принялся обходить лагерь, поторапливая людей выступать в дорогу. Я отправился в палатку к Йерубалю и рассказал ему о том, что только что услышал. Я решил, что раз путешествие становится довольно опасным, не стоит пренебрегать даже случайно полученными предупреждениями. Йерубаль возразил мне, что, на его взгляд, нет никаких причин для беспокойства. Праздник в Иерусалиме на то и праздник — будут, конечно, какие-нибудь уличные волнения, но на римлян, безусловно, можно положиться. Они смогут и разнюхать все вовремя, и пресечь, когда надо. Еша тем временем уже довольно рьяно торопил всех. Казалось, что он полководец, который готовит к выступлению свою небольшую армию. Что было делать, разве мог я высказать ему свои сомнения? Я решил, что жребий брошен и надо подчиниться судьбе.
Еша хотел еще засветло прийти в Иерихон. Всем нам надо было поторапливаться, чтобы пройти половину дневного перехода еще до наступления полуденного зноя. Мы с Йерубалем, по обыкновению, пристроились в конце колонны. Но взгляд Еша случайно упал на меня, он позвал меня присоединиться к группе людей, идущих во главе. Мне было очень приятно: я уже не хотел довольствоваться тем, что приходилось просто околачиваться где-нибудь поодаль. Когда я немного освоился в его кругу, мне даже стало казаться, что я мог бы быть с ними на равных, хотя и знал, что я им вовсе не ровня. Но Еша, как я понял, не делал различий между людьми на том лишь основании, что кто-то является отверженным среди прочих людей. Мне рассказали, что один человек по имени Арам хотел продать Еша и его учеников каким-то не то повстанцам, не то бандитам, но Еша простил его и даже принял снова к себе. Этот парень старался особенно часто не показываться нам на глаза, но, увидев его раз, ты навсегда запоминал его вороватые повадки. Он как будто бы спешил урвать что-нибудь потихоньку, а потом быстро заползти в свой угол, откуда спустя какое-то время снова выходил за добычей.
Поведение Юдаса изменилось, появилось в нем нечто странное, совсем ему не свойственное. Очевидно, что всю дорогу у него был какой-то камень за пазухой, и сейчас, как я понял, он возвращался в родную стихию — шел к себе в Иерусалим. Однако именно теперь его трудно было узнать. Словно бездомная собачонка, он жался ко всем и каждому. Он не делал ни малейшего намека на то, что он не такой, как остальные, наоборот, он старался угодить всем, и в первую очередь Еша, как будто бы пытаясь заслужить его любовь. Спустя некоторое время мы вышли на большую дорогу, которая была заполнена множеством паломников. Юдас нервно озирался по сторонам, словно каждое мгновенье ожидал ножа в спину. Он был так растерян и напуган, что я даже начал жалеть его. На привале случилось небольшое происшествие, которое очень удивило меня. Юдас уселся на землю и стал разминать свои затекшие и стертые ступни, в это время подошла Мари. Лицо ее было мрачным и непроницаемым. Но она вдруг предложила Юдасу натереть ему маслом ноги. На что Юдас, явно смутившись, не ответил и даже отвел глаза. Но Мари тут же опустилась перед ним на колени и стала очень аккуратно и осторожно растирать ему ступни. Я никогда бы не подумал, что она способна на такое.
Мы продолжали свой путь, но солнце уже восходило к зениту, и жара становилась все нестерпимей. Каждый глоток воздуха обжигал жаром, дорожный гравий стирал ноги. Кругом, насколько хватало глаз, виднелись лишь камни, белесые холмы вдали да колючий кустарник вдоль дороги. В небе неподвижно зависла пара канюков, казалось, полуденный зной сморил их прямо на лету. По дороге двигалось, наверное, тысяч десять паломников, но их подошвы так и не сумели отшлифовать гравий, чтобы он стал гладким. Мы шли и шли, когда наконец вдали стали различимы стены Иерихона. Город располагался на равнине, вокруг его стен росли пальмы, можно было разглядеть зелень полей, так как весна была в разгаре. Что и говорить, картина эта заметно улучшила настроение: путь становится легче, когда впереди усталый взгляд путника находит отрадный уголок. К полудню, однако, мы дошли до постоялого двора, где можно было отдохнуть и переждать жару. Мы так и сделали, а затем снова выступили в путь — от Иерихона нас отделял один переход. У Бет Хабары находился брод через реку и рядом таможенная застава; переправившись через Иордан, мы попадали в Иудею.
Когда мы пришли на таможню, солдаты, служившие там, без всяких объяснений, выстроили нас в ряд и стали тщательно обыскивать всех, в том числе и женщин; вещи каждого также были тщательно перерыты и осмотрены. Юдас стоял среди нас, его лицо окаменело, от гнева или от страха — трудно было сказать. Потом солдаты подошли к нему, один из них взял его кинжал с великолепной золоченой рукояткой, украшенной драгоценными камнями. Я видел, что Юдас хотел было сказать что-то, наверное, о том, как необходимо иметь при себе оружие в опасном путешествии по большой дороге. Но он только пошевелил губами, как будто бы приготовленные слова застряли у него в горле. Солдаты опустили кинжал в мешок, который они тащили за собой и куда складывали особо ценные вещи, отобранные у досматриваемых. Кто-то из них сказал, ухмыльнувшись Юдасу, что тот сможет забрать свою вещь на обратном пути. Иначе говоря, Юдас мог попрощаться с ней навсегда.
Тех, кого уже досмотрели, пускали к переправе. И далее лежал прямой путь в Иерихон, которого мы достигли уже под вечер, перед закатом. Здесь снова пришлось пройти мимо выстроившихся в шеренгу солдат. Нас попросили построиться в линию и опять начали досматривать. Причина таких строгих мер вскоре стала известна. До римлян, оказывается, дошел слух о том, что готовится заговор. Нюх, о котором говорил Йерубаль, не обманул их, видимо, и на этот раз. Я обратил внимание на то, что Юдас тоже слышал о чем-то подобном. Он был похож в то время на хищного зверя, в глазах его блуждал недобрый огонек, и так же, как зверь, он метался от одной тропы к другой. Я заметил, что он не спускает глаз с Еша, как будто бы решил охранять его. Еша же, наоборот, с каждой новой волной суеты и паники становился все более спокойным.
После того, как все наши прошли досмотр, мы направились к месту неподалеку от городских стен, где нам разрешили разбить лагерь — постоялый двор к тому времени был уже переполнен. Мы устраивались на ночлег в кромешной тьме, постоянно натыкаясь на людей, толкаясь и суетясь, — даже под открытым небом людям было тесно. Каждый старался отстоять свой кусочек земли, на котором можно было бы установить шатер или палатку. Мы тоже дружно выгораживали себе уголок, наконец-то добившись хоть сколько-нибудь пригодного для жизни пространства. Почва была твердой и каменистой. Похоже, нас ждал не очень-то уютный ночлег.
Настроение немного улучшилось, когда всем наконец удалось обустроиться, и мы принялись готовить и раздавать ужин. Убедившись, что никто не остался голодным и у каждого имеется угол, где можно приклонить на ночь голову, Еша сказал, что хочет сходить в город, навестить своего старого друга, который был очень добр к нему в свое время. Симон-Камень собрал несколько человек, чтобы сопровождать Еша. Я обратил внимание, что никто не спросил у Еша согласия, все как будто бы подразумевалось само собой. Я решил тоже присоединиться к ним. У меня было такое чувство, что что-то обязательно должно было произойти. Не знаю почему, может быть, вид вооруженных солдат будил в моей душе такие опасения.
Когда мы миновали городские ворота, досада и злость, связанные с пережитыми только что унижениями и неудобствами из-за скученности, грубости и толкотни, забылись в один миг. Предо мной расстилались широкие мощеные улицы, освещенные множеством специально устроенных светильников; дворцы и каменные дома поражали своей красотой. Город имел свое особое положение, в отличие от остальных городов, и даже Иерусалима. Он был не таким доступным для проживания. Здесь селились лишь граждане, близкие ко двору Ирода Великого. Среди горожан было много римлян; богатые евреи из Иерусалима строили себе здесь дома, в которые переезжали жить на зиму. Мы терялись в догадках, кем был тот неведомый друг Еша, который жил в таком необыкновенном городе. Может быть, думал я, это как раз тот человек, о котором упоминал Еша, рассказывая про свою жизнь в общине Иоанана? Может быть, это он помог Еша пережить горе и показал ему дорогу в новую жизнь? Кто-то спросил Еша об этом человеке. Но Еша сказал, что он не тот, про кого мы думаем, однако его друг тоже сделал для него немало, и он благодарен ему.
Юдас, как я заметил, все время внимательно прислушивался к нашему разговору. Наблюдая за ним, я вдруг начал понимать, о ком говорил Еша в ту ночь у костра. Я вспоминал взгляды, которыми они обменялись с Юдасом, и как после тот резко поднялся и ушел. Тогда я подумал, что Юдаса что-то рассердило, но сейчас я понял, что он был не сердит, а скорее смущен. Еша тогда пытался сказать, что он помнит то добро, которое вольно или невольно сделал для него Юдас. Но, как оказалось позднее, это не помогло им вновь понять друг друга и стать ближе. Трудно представить себе людей более разных, чем Еша и Юдас. Один — настоящий бунтарь, в то время как другой создан для того, чтобы нести мир. Один неприступный и грубоватый, может за целый день не удостоить тебя ни единым словом и даже не посмотреть в твою сторону, а другой рад принять и выслушать последнего бродягу в любое время дня и ночи. Но, несмотря на все это, что-то связывало их, и эта связующая невидимая нить едва ли была бы прочнее, если бы они вдруг стали похожи. Их обоих ждала нелегкая судьба, и я понимал, что они никогда не станут близкими до конца. Слишком предан был каждый из них своему выбору и своему пути, Еша даже, пожалуй, больше, чем Юдас.
Дом, к которому мы наконец подошли, был одним из самых красивых на улице. Вокруг дома росли пальмы, а перед входом во дворе был устроен бассейн. Трое или четверо слуг поспешили к нам навстречу, чтобы взять у нас вещи и омыть нам ноги. Их лица мгновенно озарились самыми искренними и радушными улыбками, как только они увидели Еша.
— Готов ли ужин для моих друзей? — спросил их Еша.
Я никогда не мог вообразить себе, что однажды попаду в такой дом. Я думал, что тут должны жить цари или принцы. Здесь были слуги, всегда готовые выполнить любые твои желания, а вокруг все сияло, как будто бы только что было вымыто и отполировано до блеска. Я не представлял себе, что у Еша могут быть друзья в таких домах. Но вот сказали, что Еша ожидает его друг, хозяин дома, которого звали Заккеус. Он велел своим слугам также позаботиться и о нас, спутниках Еша, — принести для нас вино, пока мы будем дожидаться ужина. К вину были поданы оливы, хлеб, сушеные финики, фиги, завернутые во что-то, напоминающее по вкусу вяленое мясо. Мы чувствовали себя, тем не менее, очень неловко, сидя здесь, во дворе под пальмами, вдыхая аромат жасмина, угощаясь изысканной пищей и вином. Ведь остальные наши товарищи ютились сейчас в палатках, там, в безрадостной тесноте лагеря под стенами Иерихона, вкушая скромный ужин из вяленой рыбы и черствого хлеба. Заккеус вышел к нам и уже через короткое время смог развеять нашу неловкость, непринужденно и с достоинством поддерживая завязавшийся разговор. Вскоре лица у присутствующих смягчились, все почувствовали себя почти как дома. Все, кроме Юдаса. Тот по-прежнему сидел мрачный и время от времени бросал на Еша взгляды, как бы говорящие — ты пришел сюда нарочно, чтобы разозлить меня, не послушав моих предостережений о грозящей тебе опасности; всем этим ты пренебрег ради того, чтобы попировать со своим богатеньким другом.
Я замечал, как все вокруг вызывает у Юдаса раздражение — ковры, на которых мы сидели, разноцветные каменные плиты, которыми был выложен пол, стеклянные сосуды для вина, удивительно прозрачные, словно сделанные из воздуха.
— Я смотрю, вы пьете римское вино, — сказал Юдас, не стараясь даже подавить раздражение в голосе.
Однако, словно не заметив грубости, Заккеус ответил ему вежливо:
— Я пользуюсь их вином и их расположением, но не их мыслями.
Юдас вздохнул и нахмурился, вся его поза выражала сплошной упрек и брезгливость. Заккеус сделал вид, что не замечает этого. Он стал вспоминать, как впервые встретил Еша. Это было у Иерихонских ворот, Еша в те дни просил там милостыню. Заккеуса поразил вид бродяжки: казалось, он не доживет и до утра — скелет, обтянутый кожей. Он позвал Еша домой, и они неожиданно разговорились, засидевшись до утра.
— Я полагал, — сказал Заккеус, — что оказываю милость несчастному бродяге, но на деле вышло, что это он оказал мне милость. Я дал ему только хлеб, тогда как он дал мне мудрость.
Вошел слуга и сказал, что ужин готов. Нас пригласили в большой зал, где на полу повсюду лежали подушки, а посередине помещался внушительных размеров стол, уставленный всевозможной снедью. Чего тут только не было: горы фруктов, жареное мясо, огромные чаши с душистым медом и орехами. Юдас помрачнел еще более. Можно было подумать, что его раздражает все это бьющее через край изобилие. Но мне показалось, что его расстроил рассказ Заккеуса о его встрече с Еша. Юдас, возможно, вспомнил собственную историю: как он впервые встретил этого человека и как это изменило его жизнь. Сейчас он нарочито держался в стороне и, когда Заккеус повторил свое приглашение, опустился на подушку, стараясь все равно держаться подальше от роскошных яств и заметно оживившейся компании. Заккеус принялся рассказывать нам о том, чем он занимается. Он имел в своем распоряжении землю за пределами города; выращенные на этом наделе деревья давали масло и смолу, которые римляне охотно покупали, используя их потом для приготовления бальзамов, духов и лекарств.
Слушая Заккеуса, Юдас, казалось, едва сдерживал себя.
— Значит, ты помогаешь римлянам забирать то, что по праву принадлежит евреям, — в голосе его явственно ощущались гнев и раздражение.
Мгновенно повисло тяжелое молчание. Ничего не могло быть хуже, чем обидеть хозяина дома, пригласившего разделить с ним трапезу. Даже Юдас в конце концов понял, что зашел слишком далеко, но не собирался брать свои слова назад. Молчал и Заккеус, не зная, что сказать. Спас неприятную ситуацию Еша, он произнес:
— А ты думаешь, что Ирод Великий, владеющий многими землями, использует прибыль с них в интересах народа?
— Я не считаю Ирода евреем, — быстро ответил Юдас.
— Значит и деревья, которые растут на этих землях, так же не имеют отношения к евреям, — сказал Еша с улыбкой, он явно был склонен помочь Юдасу обратить все в шутку, но тень так и не покинула лица Юдаса.
Заккеус извинился, сказав, что должен отлучиться по неотложным делам, и вышел. Тут же Юдас, в котором клокотало возмущение, повернулся к Еша:
— Я не понимаю, как простой народ может принимать тебя, который днем ругает богачей и власть имущих, а вечером садится с ними ужинать как ни в чем не бывало.
По той интонации, с которой он произносил эти слова, чувствовалось, что он опять теряет контроль над собой. Я уловил его взгляд, брошенный вскользь в сторону Симона-Камня, и был поражен яростью, сквозящей в нем. Однако Еша не собирался отступать, он продолжал:
— Из ста повстанцев, — с нажимом произнес он, — девяносто девять никогда не подадут милостыни, не приютят бездомного и не накормят голодного. Даже к своим друзьям они не проявят милосердия. Но никто не поставит им это в вину, ведь они отдают свою жизнь делу борьбы с римлянами. А человека, который поступает по совести, как верующий человек, ты готов предать проклятью только потому, что он ведет дела с римлянами.
Юдас сидел молча, он ни в коем случае не хотел идти сейчас на попятную.
— Такие доводы хороши для язычников, в Галилее, но не здесь в Иудее, — надменно сказал Юдас.
Похоже, что у Симона и у остальных спутников чесались руки, чтобы поставить Юдаса на место.
— Чего ты вернулся к нам, — грубо спросил он Юдаса, — снова сеять раздор?
— Я вернулся, чтобы спасти ваши жизни, которые для Еша, по-моему, не значат ровным счетом ничего. Если так, то можете идти. Шагайте, шагайте навстречу своей смерти, которая заберет многих из вас! Идите, ведь все это ради пользы ближнего!
Он почти прокричал эти слова, затем резко вскочил и вышел вон. Затем в глубине дома послышался раздраженно-истеричный вопль — это Юдас кричал слуге, чтобы тот принес его плащ.
В зале все сидели молча, никто не смел проронить ни слова. Казалось, тяжелое молчанье будет теперь длиться вечно. Но в конце концов кто-то из присутствующих решился задать вопрос:
— О чем он говорил, учитель?
Еша стал спокойно объяснять своим спутникам, что в Иерусалиме сейчас неспокойно, так как повстанцы хотят использовать свой шанс, чтобы разжечь беспорядки. Юдас же, по словам Еша, рискуя навлечь на себя серьезную беду, хотел предупредить всех нас.
— Каждый теперь волен уйти, — сказал Еша, — с моей стороны было бы нечестно не сказать вам об этом. Но мне кажется, что кровопролитие может случиться лишь тогда, когда не найдется ни одной живой души, желающей мира.
Пока он говорил так, все хранили молчание. Меня охватило странное чувство, словно бы я присутствовал на каком-то тайном совете, и сидящие здесь только что дали клятву, которую скрепили кровью.
Никто за все это время не притронулся к еде, и Еша наконец взял хлеб и, преломив его, стал раздавать остальным. Все брали хлеб, ощущая какую-то неловкость. Юдас, конечно, был человек не из легких и с первых дней своего появления среди круга избранных он причинял много беспокойства, но до сих пор нам удавалось принимать его таким, какой он есть, и мириться с ним так, как учил этому Еша.
В зал заглянул Заккеус, он обвел всех внимательным взглядом, но ничего не спросил ни об исчезнувшем Юдасе, ни о том, почему мы не притронулись к угощению. Он лишь велел своим слугам принести корзины и упаковать в них всю еду, чтобы мы могли взять ее с собой в лагерь. На обратном пути Еша хранил молчание. Он возглавлял нашу небольшую группу, а тем временем позади, за его спиной, шел тихий спор о том, действительно ли Юдас покинул нас на этот раз. Я же шел и размышлял про себя, не был ли этот наш странный ужин заранее запланирован — если не Еша, то Юдасом, который заранее решил обернуть все дело так, как оно в конце концов и вышло. Он хорошо знал Еша и догадывался, как тот поведет себя: стоило лишь затеять спор, а потом взять да и сбежать, чтобы спасти тем самым себя от возможных бед.
Когда мы пришли в лагерь, то оказалось, что Юдаса и след простыл, он даже не забрал с собой свою заплечную торбу. На следующее утро Еша отдал торбу Юдаса мне, в ней не было ничего особенного, лишь смена белья. Я вспомнил про кинжал Юдаса и про то, как он не хотел с ним расставаться. Возможно, он еще решит вернуться за ним. Я представил себе, как он, вспомнив про кинжал, разворачивается и идет назад по пустыне, гонимый вперед неутолимой жаждой.
Тот бодрый дух и высокий настрой, который появился у нас, когда мы пришли в Иерихон, на следующее утро исчез без следа. С рассветом мы двинулись в путь, пройдя мимо старой зимней резиденции Ирода Великого. Огромное здание дворца выглядело заброшенным. Через пальмовые плантации, обрамлявшие город, мы вышли на большую дорогу. Теперь повсюду, насколько хватало глаз, тянулись унылые, обожженные солнцем безжизненные холмы, по обочинам лежали остатки каменистой осыпи. Дорога пролегала вдоль пересохшего русла реки, по берегам которой то там, то тут попадались редкие кусты олеандра. Казалось, вода не питала это русло уже много лет.
От Иерихона дорога постепенно шла на подъем. Задул легкий ветерок с близлежащих равнин, который по мере нашего продвижения перешел в довольно резкий холодный ветер. Мне рассказывали, что в старину дорога пользовалась недоброй славой из-за шаек степных разбойников, которые наводняли ее. Но со временем в пещерах поблизости стали селиться отшельники, и теперь здесь стало заметно спокойнее. Честно говоря, я не стал бы завидовать такому прибежищу: место было достаточно диким и отталкивающим, к тому же тут дул холодный ветер, пронизывающий до костей. Однако Еша, похоже, чувствовал себя здесь как дома, он твердо шагал впереди всех, подставляя лицо ветру. Стычка с Юдасом, видно, не слишком расстроила его.
Вскоре дорога перекинулась на склон холма, русло реки располагалось теперь внизу, под нами. Холмы, окружавшие равнину, подступили совсем близко, открывая путникам свои крутые склоны. Мы словно пробирались внутри туннеля, как будто бы кто-то неизвестный, может быть, тот Великий Бог всех евреев, взял и раздвинул по сторонам горные кручи. А в результате под ногами у путников оказались большие кучи щебня и обилие грязи. Но все же сердце замирало от благоговейного трепета, когда я смотрел на эту гигантскую щель в земной поверхности. Где-то глубоко внизу, незримое для глаз, лежало русло реки. А по склону холма карабкалась небольшая группа бедных пилигримов. Я вдруг понял, что заставляет людей, ищущих Бога, селиться здесь: среди этих суровых камней ощущалось Его присутствие. В месте, где человек видится столь малым и ничтожным, тебя охватывает чувство бесконечного одиночества — только ты и Бог в целом мире.
Мы старались не обращать внимание на холод, но он становился все ощутимее. Все говорили, что никогда не было так холодно, особенно в это время года. Небо затянуло облаками, и солнце не могло согреть нас. Мы хотели сделать привал и развести костер, но поблизости было мало растительности, и набрать хвороста было невозможно. Дорога наконец-то вывела нас из расщелины, соединившись с другой дорогой, идущей с юга, и мы вновь увидели деревья, а в небе показались ястребы, тут же взявшиеся конвоировать нас. Вдалеке замаячили очертания какого-то поселения — не то деревни, не то города, обнесенного стенами, из-за чего казалось, что он ежится от холода, как и мы. Дорога тем временем заполнялась людьми. Было их очень много. Когда я глядел на толпы пилигримов, меня охватывало сомнение: а сможет ли город, даже такой, как Иерусалим, принять всех желающих, и не прогонит ли всех нас прочь римская стража. По дороге попадались римские заставы и кордоны, каждого проходящего солдаты осматривали с головы до ног тяжелым взглядом и отзывали в сторону любого, вызвавшего хоть малейшее подозрение. Проходя мимо, мы невольно опускали головы и теснее жались друг к другу.
К вечеру мы перевалили через холм и оказались прямо перед стенами города. Я много чего повидал во время нашего путешествия, и казалось, меня уже ничем нельзя было удивить. Трудно объяснить, почему у меня вдруг перехватило дыхание, когда перед нами прямо из земли выросли городские стены. У меня в голове вдруг молнией сверкнула мысль: здесь — конец пути. А может, я сначала увидел в лучах выглянувшего из-за туч заходящего солнца верхнюю часть храма — от него исходило золотое сияние, и казалось, что Яхве ждет там, в своем доме, всех идущих к нему.
Близилась ночь, и мы прямиком направились на стоянку, которую специально подыскали для нас Симон и его братья, Якоб и Иоанан. Оно располагалось в поле на склоне холма, смотревшего аккурат на восточную стену храма. То, что мы нашли место для лагеря, было большой удачей. К тому времени вся округа была занята людьми, расположившимися кто где — в поле, в оливковых рощах и даже на кладбище. Холод пробирал до костей, и мы не могли думать ни о чем, кроме огня и горячего ужина. Но как только мы принялись разбивать лагерь, пошел снег. Сначала в воздухе закружились редкие хлопья, но потом снег пошел все гуще и гуще. Наконец все закрыла белая пелена, и не стало видно даже кончиков пальцев протянутой вперед руки. Люди стали обсуждать, хороший это знак или дурной, и Йерубаль сказал уверенно, что сей знак явно говорит о том, что все мы замерзнем. Чтобы дурное предзнаменование не сбылось, он предложил всем поторопиться с разведением костра. Я заметил, что мой приятель посматривает на оливковые деревья, росшие неподалеку, но крестьянин, на чьей земле мы расположились, не спускал с нас глаз. Его сыновья и братья также несли дозор, и нам пришлось довольствоваться собранными в округе щепками и прутьями, нарезанными с кустарника, которые ушлый крестьянин тут же предложил на продажу, запросив за них едва ли не двойную цену. Как я понимаю, они держали нас за провинциальных остолопов и спешили воспользоваться ситуацией. Когда же костер наконец запылал и ужин начал готовиться, Еша позвал крестьянина и его семью разделить с нами трапезу. Те не знали, что и подумать на наш счет: может быть, мы задумали сыграть с ними какую-нибудь злую шутку или же нам просто понравилось то, как ловко нас одурачили.
А снег продолжал идти, отгородив нас стеной от всех окружающих; казалось невероятным, что рядом с нами, всего в нескольких шагах, находится множество людей. Почему-то стало заметно теплее, как будто бы снежной стеной нас действительно заслонило от холода. Йерубалю пришла в голову блестящая мысль — построить укрытия из снега для тех, кто не запасся палатками или шатрами. Он тут же принялся сминать снег, делая из него что-то наподобие камней, и стал укладывать эти самодельные камни рядами друг на друга. Он действовал как заправский каменщик. Вскоре все его попутчики занялись строительством, и через некоторое время на нашей стоянке появилось с полдюжины снежных шалашей. Еша в конце концов тоже присоединился к ним, ползая по снегу, словно мальчишка. Он закончил работу, положив последний снежный камень на полукруглую крышу нового «дома»; кто-то пошутил, что его шалаш похож на иерусалимский храм, на что Еша весело ответил:
— Да, только Ирод строил храм сорок лет, а мне понадобилось меньше часа.
Крестьяне, те, которые продавали нам хворост, с изумлением наблюдали, как мы, словно дети, возимся в снегу. Слух о наших необычных снежных домах, по-видимому, разнесся по ближайшим стоянкам, и к нам постепенно начал стекаться народ. Все с удивлением рассматривали наше снежное поселение, изумляясь, будто бы их глазам предстало настоящее чудо. На нашей стоянке полыхал огонь костра, который был виден издалека, снег продолжал идти, а мы и наши соседи все никак не могли поверить в реальность происходящего — в реальность этой маленькой, выросшей из снега деревеньки. Снегопад укрыл наши шалашики белым покрывалом. Мне вспомнилось, как однажды я уже видел снегопад, укрывающий крыши настоящих домов. Однако снежным домикам суждено было простоять очень недолго.
Когда мы проснулись на следующее утро, все кругом было в снегу, даже деревья; на каждом листике лежал слой толщиной в два пальца. Наша стоянка была похожа на кучу сваленных как попало гигантских снежных комьев. Палатки были полностью завалены снегом. Наши убежища напоминали муравейники, и, когда их проснувшиеся обитатели начали выбираться наружу, казалось, что пробуждается колония каких-то огромных насекомых. Снег не прекратился и утром. Кто-то испугался, не завалит ли нас здесь заживо к следующему утру.
Даже самые простые дела становились трудновыполнимыми при таком снегопаде. Однако каким-то чудом удалось разжечь костер — пришлось снова обращаться к хозяину участка, который снова не преминул взвинтить цену. Мы занялись приготовлением завтрака. После того, как все поели, Еша собрал нас и, сказав, что нас ожидает трудный день, принялся раздавать поручения. Якоб и Иоанан, которых Еша прозвал «сынами грозы», должны были с товарищами отправиться на рынок, чтобы купить ягненка для праздничной жертвы. Симон-Камень с Мари и еще несколькими женщинами должны были пойти в город, чтобы подготовить комнату, которую брат Симона снял для праздничного ужина. Остальным было разрешено или заняться своими делами, или присоединиться к Еша, который собрался идти в храм.
Мне очень хотелось посмотреть на храм, о котором ходили самые невероятные слухи, говорили о нем даже у нас, в Баал-Саргасе. Одним словом, я решил идти вместе с теми, кто сопровождал Еша к храму. Йерубаль тоже захотел пойти с нами. В конце концов нас собралось человек тридцать-сорок. Среди собравшихся выступить в путь был и Арам. С тех пор, как Юдас покинул нас, он вел себя намного вольготнее и старался не упустить случая попасться Еша на глаза. Выяснилось, что Арам все это время побаивался Юдаса, а также того, что его могли счесть шпионом. Вообще-то, думали про себя многие, нам всем было бы лучше, если бы Арам остался в своем укрытии-пещере и не болтался бы здесь, у всех под ногами, стараясь при каждой возможности выслужиться перед Еша.
Мы подошли к овечьему рынку, который располагался у городских ворот. В поле около ворот был выгорожен кусок земли под загоны для скота, в загонах блеяли овцы. Иоанан и Якоб остались здесь, чтобы купить ягненка. Повсюду толпились люди, топчась в раскисшей грязи. Слышалось беспрестанное заунывное блеяние, как будто бедные животные, догадываясь о предстоявшей им участи, молили о пощаде. По сторонам рынка были выстроены шеренги солдат; вид у них был грозный и неприступный: казалось, при малейшем подозрении они обнажат спрятанные в ножнах мечи и начнут решительные действия против возмутителей спокойствия. У самих ворот также стояла усиленная стража; нас снова обыскивали, потом мы прошли в ворота, за которыми нас ожидала очередная проверка. С высоты городских стен также велось бдительное наблюдение. На улицах города оцепление, ко всему прочему, должно было следить, чтобы снег убирался с улиц как можно тщательнее. Нельзя было придумать более бессмысленной работы, чем уборка снега в ту пору. Около Овечьих ворот и без того узкие улицы, заполненные людьми, превратились в туннели, по сторонам которых были навалены кучи снега.
Прямо у ворот высилась Римская башня. Тень ее, отброшенная на прилегающие улицы, казалось, погружала их в ночной сумрак. Стены башни бесконечно круто устремлялись ввысь, в них почти не было окон, лишь несколько проемов под самой крышей. Римский правитель располагался в ней, а не в старом дворце Ирода. Видно, он чувствовал большую безопасность, находясь в такой твердыне, но даже будучи в ней, вероятно, догадывался, что иудеи вряд ли упустят возможность разделаться с ним. И все же, прибывая из столицы, правитель всякий раз останавливался здесь. Он появлялся на праздники, когда ожидались беспорядки, и это, как говорили, только ухудшало положение. В те дни весь город был наводнен специальной стражей правителя, полностью состоявшей из самаритян, что было открытым вызовом евреям.
Башня примыкала к крепости, от которой вела довольно широкая улица, протянувшаяся вдоль стены, охватывающей Храмовую гору. Стена была высотой вровень с крепостью, близстоящие дома по сравнению с ней казались миниатюрными игрушками, так как каждый камень стены был величиной с целый дом. Стена простиралась так далеко, что невозможно было увидеть, где она заканчивается. Я рассматривал огромные каменные глыбы, поставленные одна на другую, потом опять одна на другую и так без конца. Как можно было построить такое сооружение! Улица у стены была заполнена народом, спешащим по своим делам, повозками, уличными разносчиками, однако близость огромных стен делала всю эту суету не более значительной, чем копошение муравьев.
Примерно половина нашего пути в городе проходила по сводчатой галерее, которая вскоре вывела нас в другую часть города, более богатую и благоустроенную. Улицы стали шире, а дома солиднее. Старые стены, сохранившиеся с того времени, когда город был значительно меньше, теперь служили естественным разделом между трущобной частью города, откуда мы пришли, и кварталами, где жили зажиточные люди. Пройдя еще немного, мы очутились перед воротами, вырубленными в стене, опоясывавшей Храмовую гору. За воротами находился вход в туннель, ведущий к вершине горы. Мы миновали ворота и стали подниматься наверх. Еша предупредил нас, что в некоторых местах храма разрешено находиться только евреям. К нему самому это, конечно же, не имело отношения, но не все его спутники были евреями, и им грозил арест, в случае разоблачения, а может и что-то похуже.
Мы вышли на храмовую площадь, и я невольно зажмурился. Все вокруг сияло, белизна мраморных стен становилась еще ярче, соединяясь с белизной снега. Казалось, мы вознеслись на небеса. Но уже через несколько мгновений мои глаза привыкли к сиянию, и я почувствовал разочарование: предо мной простиралось совершенно пустое пространство. Пустота, куда ни бросишь взгляд — везде пустота. Вдали виднелся храм, над ним зависло узкое, почти прозрачное перышко струящегося дыма.
Храм не произвел на меня того впечатления, какого я ожидал. Расположенный посередине большой площади, он казался нагромождением из нескольких построек. Не так представлял я себе жилище Великого Бога, о котором говорил Еша. Я чувствовал, что сердце мое между тем учащенно забилось; я старался поверить, я ведь знал, что Еша никогда не станет превозносить что-то только потому, что оно принадлежит ему. Вскоре я обратил внимание, что площадь стала заполняться людьми, великим множеством людей. Среди них были такие, как мы, но были и богатые господа со своими слугами и рабами; все они молились. Слуги очищали площадь от снега, наполняя им ручные тележки и сваливая в стороне в виде высокой насыпи. Но площадь по-прежнему имела пустынный вид, по ней можно было передвигаться совершенно свободно. Внутренняя же площадь была размером с целый город.
Помня предостережения Еша, я старался держаться поближе к нашей группе, рядом с ним. Но у Йерубаля были совсем другие соображения. В южном конце площади громоздились постройки, очень похожие на рыночные ряды. Они спускались вниз, занимая весь склон горы. Оттуда доносились выкрики разносчиков, смешивавшиеся с гулом толпы в галерее. Йерубаль самым невинным тоном предложил посмотреть, что там происходит, и я, как дурак, согласился, думая, что мы тут же вернемся назад. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как, оглянувшись, я обнаружил, что Еша исчез — прибывавшая на площадь толпа поглотила его.
Место, куда мы пришли, изрезанное пещерами и нишами, создавало гулкое эхо. Здесь слышались все шумы и разговоры в округе. Мы прошли по голубиным рядам — там продавались голуби для жертвоприношения; птиц держали в клетках, умело и искусно привязав их за одну лапку. Рядом находилось место для продажи ягнят, затем шли ряды с какими-то свитками. Кроме обычных продавцов, всюду шныряли разносчики-лоточники, предлагавшие тот же самый товар по той же цене, но их подвижность давала им некоторое преимущество и возможность заработать на свой кусок хлеба. Вдоль крытой галереи тянулись столики менял на случай, если вы не имели греческих или римских монет, а такое было вполне возможно, так как многие иудеи не хотели иметь при себе изображение кесаря. Тогда меняла предлагал вам с небольшой наценкой монеты вообще без изображений.
В дальнем конце мы увидели очередь к столикам, за которыми какие-то люди в пурпурных одеяниях и колпаках принимали у толпящихся возле них людей мешочки с монетами, а затем аккуратно записывали их имена в свитки. Все собиравшиеся на площади платили сбор в казну храма, размер которого не зависел от того, приходишь ли ты сюда каждый день, или заглядываешь только на праздник, проделав долгий путь от берегов Нила. Столики менял были уставлены пирамидками из монет. Все место охранялось лишь несколькими стражниками, принадлежавшими к специальной храмовой службе. Они носили красную с синим одежду и на вооружении имели только короткие дубинки. Я перехватил взгляд Йерубаля, жадно устремленный на монеты, и понял, что он прикидывает, как бы заполучить их себе. К тому времени я уже знал, что для моего приятеля не существует приемов, безумных настолько, чтобы не попытаться их использовать. Сообразив, какая беда может сейчас приключиться, я цепко схватил Йерубаля, чтобы тот ни в коем случае не мог вырваться, и потащил его к ближайшей открытой двери. Мы попали на какую-то задымленную лестницу, и, не выпуская локтя моего спутника, я быстро потащил его за собой вниз по ступеням. Я не останавливался до тех пор, пока мы не очутились на улице.
По всей видимости, это была южная оконечность Храмовой горы, прилегавшая к району, принадлежавшему старой части города. Стены домов здесь были покрыты копотью, оседавшей на них десятилетиями; дома были настолько старыми, что казалось, их каменная кладка уже не выдерживает борьбы со временем. Мы увидели еще одни ворота, которые назывались Крысиными, пройдя через них, можно было снова вернуться на храмовую площадь. Йерубаль сказал, что он никуда не уйдет, пока еще раз не посмотрит на храм. Мы действительно не успели хорошенько его разглядеть. В нашем желании не было ничего дурного, и я не предполагал, что оно может обернуться для нас неприятностями. Но когда мы прошли через ворота на площадь, ноги мои так и подкосились. Мы попали в ближний двор храма; он был отделен украшенной мрамором стеной, которая шла через всю большую площадь, и то место, где мы теперь оказались, было гораздо ближе к святилищу. Я с ужасом стал оглядываться по сторонам, ожидая, что храмовая стража вот-вот схватит нас. Но никто и не думал обращать на нас внимание. Мы быстро огляделись, бросив осторожный взгляд в сторону храма, и отступили в тень изгороди.
Теперь я начал разбираться в этих многочисленных оградах, внутренних дворах и площадях, которые были как бы вложены одна в другую. Попадая за очередную ограду, или в крытую галерею, или за высокую изгородь, ты оказывался ближе к Яхве. С каждым новым шагом храм становился все громаднее. Его огромный размер нельзя было даже предположить, рассматривая здание на расстоянии. Солнце выглянуло из-за туч, и его лучи заиграли золотыми отблесками в верхней части храма, добавляя сияния золоченому куполу. Дымок, который казался нам прежде легким перышком, теперь превратился в густое, подвижное облако. Оно поднималось из-за стены ближнего храмового двора, и от него исходил запах жженой плоти. Вертя головами во все стороны, боясь упустить интересные подробности, щурясь от блеска позолоты и отшлифованного мрамора, мы сами не заметили, как очутились прямо перед воротами, ведущими во внутренний двор храма. У ворот стояли стражники, одетые в особую одежду. Они рассеянно посмотрели на нас и переключились на кого-то другого. Машинально, поддавшись общему движению, мы с Йерубалем слились с толпой, хлынувшей в ворота.
Мы прошли через ворота во внутренний двор и очутились прямо перед храмом. То, что предстало нашим глазам, было подлинным откровением. Храм заполнял собой все пространство, так же как и пространство нашего воображения. Там был вход, не закрытый дверями, огромных размеров. Действительно такие ворота могли быть устроены только для Бога. Они были настолько высоки, что пришлось бы, наверное, лечь на землю навзничь, чтобы увидеть то место, где они завершаются. Изнутри вырывалось золотое зарево — удивительно, что оно было одновременно и расплывчатым, и пугающе ярким, так что казалось, твои глаза не в силах выдержать его сияния. Я почувствовал, как в это мгновение у меня перехватило дыхание, и тут я осознал, что понимаю, каково есть на самом деле величие Бога. Мой взгляд был прикован к входу в храм, и я думал: что бы там ни было за этим входом, там, внутри, это неизвестное все равно будет грандиознее и невероятнее того, что я, напрягая все свое воображение, силюсь себе представить.
Я сосредоточился на том, что происходило в храме, — мои глаза к тому времени уже немного пообвыклись. В тени храма шла обычная работа. У его подножья суетились священники и их помощники; за ними наблюдали сотни мужчин, стоявших за перилами, и сотни женщин, которым не разрешалось находиться в ближнем дворе и которые следили за происходящим с балконов, устроенных в стене. Прямо напротив входа в глубине храма располагался огромный алтарь, сделанный из мрамора. За алтарем находилась гигантских размеров жаровня, испускавшая волны тепла и циклопические выдохи дыма. К алтарю вел специально выстроенный наклонный подход, чтобы священники могли свободно подходить к огню и бросать в него то, что нужно. В стороне, противоположной алтарю, находилось место, где совершалась жертва, туда выстроилась целая очередь из людей, принесших в храм жертвенных животных: у кого-то были голуби, у кого-то ягнята. Младшие служащие, облаченные в одежды алого цвета, забирали животных или птиц у подошедших, затем привычным движением перерезали им горло. Кровь собирали в специальные сосуды, из которых потом окропляли алтарь, ту ее часть, которая не попадала в сосуды, отводили по специальным желобкам, выдолбленным в полу. Пространство заполнял острый запах крови, жженой требухи, гари — запах, напоминающий о хлеве. Казалось, там должно было быть чуть ли не хуже, чем в хлеву. Но все место было тщательно убрано, нигде не было видно и следов снегопада, редкие снежные хлопья таяли высоко в воздухе, даже не приблизившись к земле.
Внезапно я заметил, что народ как-то странно посматривает на нас с Йерубалем. Какие-то два человека разглядывали нас в упор и перешептывались, потом один из них наклонился к третьему, стоявшему поодаль, и что-то сказал ему на ухо. Тот третий подошел к стражникам, тоже стоявшим поблизости. Непонятно, почему мы вызвали у них подозрения: Йерубаль был похож на еврея, у меня за время путешествия успела отрасти борода, и теперь я также не отличался от многих, находившихся здесь. Стражник направился к нам, по мере его приближения разговоры вокруг нас смолкли и все обернулись в нашу сторону.
Лицо стражника стало напряженным, наверняка он ничего не имел против нас, но все же должен был выполнять свои обязанности. Приблизившись, он что-то сказал, обратившись к нам, по-видимому, на иудейском наречии, намереваясь проверить нас. К моему удивлению, Йерубаль тут же ответил ему, и у них даже завязался разговор. Стражник по-прежнему глядел на Йерубаля с явным подозрением, но тот болтал как ни в чем не бывало, время от времени пуская в ход свою ухмылку. Но тут вдруг стражник повернулся ко мне и заговорил со мной — о чем, я, хоть убей, не мог понять. Последнее, что я услышал, было слово: «Бежим!», — произнесенное мне на ухо голосом Йерубаля.
Мне показалась, что под нашими ногами разверзлась земная твердь. Огромной массой людей вдруг завладела внезапная догадка — мы не евреи. Разнесся всеобщий вопль. Такого не услышали бы, наверное, даже если бы сейчас кому-то вздумалось устроить здесь избиение младенцев. Сообразительность Йерубаля не изменила ему и на этот раз, иначе быть нам забитыми до смерти прямо на месте. Он быстро схватил меня за руку и бросился прочь, в женский придел.
Увидев двух бегущих мужчин, женщины, заполнявшие внутренний двор, бросались врассыпную, давая нам дорогу. Но от этого во дворе становилось еще теснее, и наши преследователи сильно отстали. Из внутреннего двора вело несколько ворот, на ноги была поднята вся стража, последовательно перекрывавшая все выходы. Но они не знали, что ловят хитроумного Йерубаля, который побежал к лестнице, ведущей на балконы, где толпились женщины. Никто не думал перекрывать этот выход. Балконы были заполнены до отказа, к тому же было ужасно душно, а женщины в таких условиях склонны падать в обмороки. Так и случалось: они падали даже на узких ступеньках, на которых невозможно было повернуться, и преследовать нас там было невозможно.
Но я все равно думал, что мы угодили в ловушку и вот-вот будем схвачены. С балконов Йерубаль вылез на стену, огораживавшую один из внутренних дворов. Даже проход вдоль стены был очищен от снега. Йерубаль бежал со всех ног и тянул меня за собой, казалось, он точно знал, в какую сторону надо было бежать. Через какое-то время мы оказались позади храма, то есть у его задней стены. Место было глухое и ниоткуда не просматривалось; позади нас возвышалась храмовая стена, мрачная и неприступная, словно скалы иерихонской дороги. А перед нами простирался город. У нас за спиной послышался топот ног и крики — по стене к нам подбегали стражники, через мгновение нас должны были схватить. Йерубаль сделал шаг на возвышение, идущее вдоль всей длины стены, выпустил мою руку и прыгнул вниз.
Какое безумие! Это был действительно отчаянный шаг — земля находилась далеко внизу, и он должен был наверняка переломать себе все кости. Но тут я понял, что Йерубаль прыгнул не от отчаяния, у него был свой расчет. Под задней стеной храма был свален весь снег, который вывозили в ручных тачках с храмовых дворов и храмовой площади. Времени раздумывать дальше у меня не было — шаги стражи звучали уже у меня за спиной. Следуя примеру Йерубаля, я взобрался на возвышение и прыгнул. Мне показалось, что я летел целую вечность. К моему удивлению, полет был даже приятным — меня словно захватило мощным водоворотом. Затем я ударился о снег; проваливаясь глубоко в снежный коридор, я ощущал, что каждый волосок на моем теле трепетал от страха.
Со стены доносились крики — толпа уже достигла того места, откуда мы совершили прыжок; они дружно рванули дальше, воображая, что преследуют нас на стене. Когда мы убедились, что они убежали, то стали потихоньку выбираться из своего снежного убежища. После чего, как ни в чем не бывало, смешались с толпой у храмовых ворот. Мне, правда, стоило больших усилий сдержать себя и не кинуться наутек, как только я увидел скопление людей. Но когда мы оказались на улице, все тревоги мои прошли: здесь всем было абсолютно все равно, кто мы такие. Следуя за людским потоком, через некоторое время мы очутились за городскими воротами и вскоре подошли к нашей стоянке на оливковой плантации.
Еша со своими спутниками также уже вернулся. Похоже, что до них не дошло никаких слухов о том, что случилось с нами; все посчитали, что мы просто отстали от них. Радуясь, что не пришлось давать никаких объяснений нашему отсутствию, я уселся у небольшого костра, который к тому времени хорошо разгорелся. Я протягивал руки к огню, с трудом сдерживая дрожь.
Вернулся Симон-Камень, он оставил Мари и еще нескольких людей в городе, чтобы те подготовили все для вечерней трапезы в городе. Миновал полдень, но до сих пор в лагере не было никаких известий от Иоанана и Якоба, которые должны были купить ягненка. Симон-Камень собрал несколько человек, чтобы сходить в город и узнать о них, я вызвался пойти вместе с ними. Честно говоря, мне хотелось уже оставить компанию Йерубаля и больше общаться с людьми Еша. Снегопад прекратился, и воздух значительно потеплел. Снег под ногами таял, темнел, постепенно превращаясь в привычную грязь. Ноги вязли в этой грязи, что сильно затрудняло движение по большой дороге. Сама дорога тоже была до отказа заполнена народом, идущим в город, поэтому мы еле ползли.
Овечий рынок был переполнен народом, и люди уже толпились за рыночными воротами на улице. Там царила невообразимая сутолока: все толкались, ругались и вместе месили уличную грязь. И все же мы надеялись, что наши уже сделали покупку, так как пришли на место загодя. Но тут мы обнаружили существование довольно сложной системы. Прежде чем подойти к загонам, нужно было пройти через оцепление, состоявшее из представителей городских властей. На них были алые накидки, и они, чувствовалось, заправляли всем происходящим здесь. Предпочтение отдавалось жителям Иудеи, их пропускали в первую очередь. Мы разыскали Якоба и Иоанана, их оттеснили почти к самому выходу и собирались оттолкнуть еще дальше как раз в тот самый момент, когда мы пробрались к ним. Они были страшно рассержены, к тому же голодны, так как с утра ничего не ели, все это время проведя в рыночной давке. Надо сказать, что они были не единственными, кто очутился в такой же ситуации, положение многих галилеян было едва ли не хуже, что вызывало их справедливый гнев. Неподалеку мы как раз увидели группу галилеян, простых, грубоватых парней, которые призывали все мыслимые проклятия на головы властей. В их голосах чувствовалась ненависть, перемешанная со страхом и рождаемая им.
У галилеян явно заканчивалось терпение.
— Ну, с меня достаточно, — наконец сказал кто-то.
Парень отделился от группы и решительно направился к красной накидке.
— Мы хотим купить себе овцу, — сказал он решительно, довольно грубым тоном.
Видно было, однако, что он не собирался доводить дело до столкновения и старался даже не быть слишком грубым. Если бы у того, в красной мантии, было хоть немного мозгов, он бы мог просто пропустить его. Тем более он видел, что группа галилеян уже давно топталась здесь в тщетном ожидании. Однако вместо этого он сказал:
— Возвращайся на свое место и жди своей очереди.
Но галилеяне ждали своей очереди с раннего утра, их очередь должна была подойти уже тысячу раз.
В глазах парня загорелся недобрый огонь. С быстротой молнии он замахнулся, и представитель власти упал на землю. В тот же момент послышался его крик. Сбежались римские стражники, на ходу размахивая дубинками. Они раздавали удары направо и налево, упоенно сокрушая человеческие кости; доставалось всем, кто имел несчастье попасться им на пути. Я не сомневался, что сейчас начнется большая свалка. Но римские солдаты, по-видимому, были хорошо обучены и попадали в цель очень точно, несмотря на сумятицу. Люди еле успевали отскакивать в стороны, не думая сопротивляться. Многие просто что есть силы вжимались в толпу, освобождая римлянам дорогу. У всех была одна цель — не попасть под удар и выжить. Мы как раз оказались с краю от заварухи, другие были менее удачливы. Например, тот галилеянин. Один из солдат нанес парню такой страшный удар, что проломил ему голову, которая треснула как скорлупа ореха. Скорей всего он скончался еще до того, как его тело коснулось земли.
Вид человека, лежащего в грязи с проломленным черепом, подействовал на толпу отрезвляюще. Солдаты, по-видимому, были удовлетворены: они жестко расправились с зачинщиком беспорядков, и им теперь было о чем отрапортовать своему капитану. Они дружно, как по команде, опустили дубинки и выстроились вторым оцеплением, теперь рынок целиком находился под надлежащим контролем. Мое сердце не отсчитало и пятидесяти ударов, как все закончилось. Недовольство было пресечено, воцарилось молчание. Стоявшие в очереди люди потихоньку оттаскивали в сторону тела пострадавших; тело убитого галилеянина друзья обернули плащом и вывезли на тележке.
Римляне, во избежание возобновления беспорядков, объявили, что рынок закрывается. Сообщение об этом так возбудило толпу, что, казалось, должна была вот-вот покатиться вторая волна возмущения. Тысячи людей все еще надеялись, что смогут получить сегодня, в этот особый предпраздничный день, животное для жертвоприношения — то, за чем они и пришли сюда. Да, это был особый день для всех, кто жил, соблюдая Закон. Но римляне были озабочены совсем не этим, они действовали быстро и решительно. На место прибыло подкрепление из Римской башни, воины выстроились в ряд перед загонами для скота, толпа начала расходиться. Нам не оставалось ничего другого, как только последовать примеру остальных и уйти не солоно хлебавши. Иоанан, Якоб и Камень смотрели хмуро, им было жалко возвращаться к Еша с пустыми руками.
Когда мы вернулись в лагерь, к нашему удивлению, Еша совсем не огорчило известие, которое мы принесли с собой. Он сказал, чтобы мы тоже не переживали — праздник все равно состоится. Ему возразили нерешительно, что это будет нарушением предписанных законов. На что Еша сердито ответил:
— Какому Богу вы поклоняетесь, тому, кто печется о ягнятах, или тому, кто заботится о вас и о ваших жизнях?
Едва мы сели ужинать, как откуда-то из вечернего сумрака выскочил запыхавшийся мальчишка. Не переводя дыхания, он принялся кричать, что ему срочно нужен Еша. Оказалось, что какой-то человек, живший в деревне неподалеку, заболел; после выяснилось, что он был двоюродным братом нашего Симона-Камня. Его деревня находилась поблизости, с другой стороны горы. Мы отправились туда, и когда пришли, было уже совсем темно. Лишь в окнах некоторых домов светил огонек. С наступлением темноты стало гораздо прохладнее, наверное, из-за снега, все еще лежавшего повсюду. От него воздух становился холодным и сырым. Казалось, что вместе с дыханием в легкие попадает вода из горного ключа. Пока мы подходили к дому, народ обступил дорогу с обеих сторон, на пороге стояли две женщины, в отчаянии заламывая руки.
— Поздно! — закричала одна из них. — Вы пришли слишком поздно, он умер.
Она обводила всех безумным взглядом, и было трудно понять, правда ли то, о чем она говорила.
Еша тут же зашел в дом. Дом был очень маленьким, и мы не пошли за ним. Но в тот же момент Еша крикнул нам, чтобы мы помогли вынести человека к огню, разведенному во дворе. Он настаивал, что больного нужно согреть. Симон и Якоб вынесли мужчину из дома и положили рядом с огнем на ковер, расторопно расстеленный одной из женщин, той, которая была поспокойнее. Обе женщины были сестрами больного. Мария, та, что помоложе, была красивее другой и казалась более разумной. Вторая, Ракель, с волосами черными, как смоль, и грубыми, как шерсть, все кричала, что ее брат умер. Я взглянул в лицо мужчины, лежащего у огня, — оно было каменно-серым, совершенно неподвижным, и я подумал, что, возможно, Ракель права.
Человека звали Элазар. Выяснилось, что он, как и мы, пошел сегодня с утра на базар за ягненком и во время вспыхнувших беспорядков получил удар дубинкой по голове. Мария передала нам то, что услышала от брата, — удар был не сильным, его даже не свалило с ног; рана кровоточила совсем чуть-чуть, и Элазар смог сам добраться до дому. Но потом, как рассказали сестры, он стал вдруг заговариваться, нес какую-то ерунду, и они сильно испугались. В конце концов бедняга упал и потерял сознание. Позвали соседей, надеясь, что кто-нибудь сможет помочь, но когда те пришли, Элазар вдруг весь затрясся, как будто бы дьявол завладел им. Тогда они послали мальчика разыскать Еша.
Услышав все это, я решил про себя, что вряд ли остается какая-либо надежда. При одном взгляде на него было ясно, что он уже окостенел: тело его было твердо, как брусок дерева. Когда Еша, опустившись перед ним на колени, приложил руку к его губам, чтобы проверить, дышит ли тот, по лицу его стало видно, что он недоволен результатом. Еша поднял больному веки — одно, потом другое. Глаза, казалось, смотрели в пустоту, и взгляд ничего не выражал. Зрачки его глаз были разного размера — такого мне никогда не доводилось видеть. Я подумал, что, человек действительно мертв.
Но Еша все это, кажется, не смутило.
— Принесите ему одеяло, — велел он, — и разожгите побольше огонь.
Он взял голову Элазара в ладони и стал ощупывать ее, делая это так осторожно, как будто бы в руках у него была голова младенца. Так продолжалось достаточно долго; мы стояли поодаль, боясь дышать. Я наблюдал за Еша, и по его действиям, по его уверенным жестам я понял, что он может спасти несчастного.
Как будто бы специально, пугая нас, костер внезапно ярко полыхнул, и вырвавшийся из него горячий уголек упал на ногу Элазара, не прикрытую в том месте одеялом. Мария быстро подбежала и смахнула уголек с ноги. Нога по-прежнему оставалась безжизненно неподвижной, хотя уголек, по-видимому, обжег кожу — до нас донесся запах паленого мяса. Еша, не обращая ни на что внимания, возился с головой несчастного. Наконец он, кажется, обнаружил то, что так долго искал. Лицо Еша стало строгим и сосредоточенным. Он прикрыл глаза, движения его пальцев стали еще более осторожными, казалось, что теперь пальцы, а не глаза обладали зрением. Потом, в определенный момент, когда тени от костра и красные языки пламени пустились в какую-то странную пляску, я перестал понимать, что я вижу на самом деле, а что мерещится мне в неверных всполохах костра. Я увидел, что Еша погрузил пальцы прямо в рану, зиявшую на черепе Элазара, он как будто бы даже проник сквозь его кости. Затем Еша замер ненадолго, задержав руки в ране, и из черепа больного что-то — я не разобрал, что именно — вытекло, или даже выплеснулось в руки Еша. Мне почудилось, что это было нечто темное и живое. Стоявшая неподалеку Ракель, наблюдавшая все случившееся, с шумом втянула в себя воздух и замерла, испуганно моргая. Она была уверена, что видела дьявола, вылезшего из черепа ее брата. Мне также было не по себе, ведь когда Еша кинул то, что было у него в руках, в огонь, оно страшно зашипело и завизжало, как будто бы демона предали смертным мукам.
На мгновение Еша, не выпуская головы Элазара из своих рук, низко склонился над ним, лицо его помрачнело. Поздно — говорил его взгляд. И как раз в тот самый момент человек открыл глаза. Он был жив.
На несколько мгновений все лишились дара речи. Сначала Ракель перепугалась, увидев, что ее брат оживает. Но потом, опомнившись, она кинулась на колени и принялась целовать его, молясь своему богу, которого благодарила за чудесное возвращение ее брата к жизни. Вскоре все, как и Ракель, уже стояли на коленях. Единственный, кто не понимал, в чем дело и что тут происходит, был сам Элазар. Он по-прежнему лежал на земле, а Еша держал его голову в своих руках. Элазар моргал глазами, по-видимому удивляясь, как он оказался здесь, во дворе собственного дома.
Еша попросил Марию принести что-нибудь, чем можно перевязать голову ее брату.
— Ты знаешь меня? — спросил он у Элазара, чтобы проверить, вернулась ли к бедняге способность узнавать людей.
Лицо Элазара растянулось в широкой улыбке, и он ответил:
— Ты, наверное, сам бог, раз вывел меня из царства мертвых.
Все кругом замолчали, а потом вместе с Еша весело рассмеялись.
После того, как голова была перевязана, Элазара усадили к огню и принесли поесть. Тем временем он начал рассказывать всем окружавшим его, что он чувствовал тогда, когда все считали, что он мертв. В тот момент он видел себя в пещере вместе с какими-то людьми, они сидели у огня, а он, Элазар, стоял. И он объявил остальным, что уйдет из пещеры. Ведь здесь темно, а он хочет к солнцу, которое ярко светит за ее пределами. Но все бывшие вместе с ним в пещере сказали ему, чтобы он не ходил, и он не понимал, почему они просят его остаться. Он думал, что ему снится сон, но когда он открыл глаза, тотчас узнал тех людей, которые были с ним в пещере. Это все те, кто сейчас был с ним здесь, у огня.
Элазар показал на меня и сказал:
— Хотя я вижу его в первый раз, он тоже был со мной в пещере.
Все засмеялись, но мне почему-то стало не по себе, когда я услышал, что тоже был с ним в той пещере.
Еша рассказал, что с ним случалось что-то подобное, когда он, еще маленький мальчик, был ранен ножом во время уличных беспорядков. Он видел тогда не пещеру, а озеро. Он смотрел на озеро и думал, что ему надо войти в него, хоть и понимал, что может умереть. Но все же он зашел в воду и шел дальше и дальше. Волны сомкнулись у него над головой, а он все шел под водой и видел удивительные картины, какие никогда в жизни не видел: невероятных форм и цветов рыбы, скалы. И очнувшись, он не мог понять, зачем Бог показал ему все это. Может быть, Господь хотел, чтобы Еша увидел его Царство в полном блеске, а может быть, ему открылся мир таким, каким большинство людей его не воспринимают. Ведь многим жизнь кажется серой и тусклой, как поверхность озера, а на самом деле в своей глубине она полна ярких красок и света. Так Господь сказал Еша — открой глаза и смотри!
Симон-Камень был так обрадован тем, что его брат оказался жив, что не захотел с ним расставаться и пригласил его к нам в лагерь, чтобы вместе встретить праздник. Но Еша возразил, сказав, что Элазару сейчас обязательно нужен отдых. Нас он попросил не рассказывать никому о том, что здесь произошло, чтобы не распространять слухов. Все, что ему удалось сделать, было, по словам Еша, не столько благодаря его медицинским знаниям, сколько проявлением милости Божьей. Всем было понятно, что Еша опять скромничает, так как мы видели все произошедшее собственными глазами.
Конечно же, вскоре все только и говорили о том, что случилось с Элазаром. Конечно, верили такой истории далеко не все, особенно критически были настроены жители Иерусалима, так как они не могли допустить даже в мыслях, что какой-то галилеянин совершил нечто подобное. К тому же Иерусалим был городом, в котором не проходило и дня, без того чтобы не объявился какой-нибудь очередной шарлатан, уверяющий, что может творить чудеса. Словом, на следующий же день слухи пошли гулять по городу, их охотно подхватили и те, кто готов был поверить в любую небывальщину, и те, кто считал Еша откровенным мошенником. Были еще и такие, кто попросту рад был рассказать всем и каждому о неком Еша из Галилеи, удивительном чудотворце, который строит храмы из снега и оживляет своих умерших товарищей.
На следующее утро подул теплый ветер, растопив снег и превратив поле в сплошное море грязи. Наши снежные хижины постепенно таяли, принимая причудливые формы. Мне они напомнили изуродованные конечности больных проказой, на которые нельзя было смотреть без содрогания.
Когда мы завтракали, в лагере появился седобородый старик, он искал Еша. По всему было видно, что старик — человек достойный: он был хорошо одет и умудрился пройти через грязь, не запачкав свой плащ ни единым пятнышком. Завидев его еще издали, Еша встал и пошел навстречу; он склонился перед стариком и поцеловал ему руку. Видно, Еша хорошо знал пришедшего. Люди Еша, однако, как я заметил, почему-то сильно заволновались. Они старались незаметно подойти поближе к старику с Еша, между которыми завязалась доверительная беседа, видимо надеясь подслушать, о чем те говорят.
Старика завали Йозеф. Я понял, что он возглавлял какую-то школу, известную в городе, и просил Еша посмотреть ее. Я никак не мог понять, почему такая, на мой взгляд, вполне невинная беседа привела в волнение Симона-Камня и его друзей.
— Я приду со своими людьми, — пообещал Еша Йозефу, стараясь также успокоить и своих спутников.
Было решено, что в ближайшие дни они пойдут туда все вместе.
Йозеф захотел познакомить Еша со своим другом, жившим неподалеку, тот владел маслобойкой — выжимал масло из олив. Еша согласился, и вскоре они ушли, взяв с собой только Симона, Иоанана и Якоба. Едва те успели уйти, как в лагерь каким-то образом проникли двое молодых людей. Вид у них был довольно-таки странный, они были обросшие — можно было подумать, что они долгое время провели в скитаниях по пустыне. Странные люди сказали, что ищут человека, который, говорят, кого-то оживил. Затем на стоянке появились родичи странных юношей, которые жили в той же деревне, что и Элазар. Потом еще пришел калека, с трудом передвигавшийся на своих костылях. Увидев подошедший народ, из дома вышел хозяин стоянки, вид его не предвещал ничего хорошего. Он спросил у людей, зачем они пришли сюда. Ему рассказали про оживление Элазара, тогда хозяин, испугавшись, решил, что отдал свою землю под стоянку какому-то колдуну, и велел пришедшим немедленно убираться вон. А потом и нам заявил без обиняков:
— Вы должны уйти, скоро придут мои родственники, и я хочу разместить их здесь.
Мы не знали, что ответить. Один из нас неуверенно возразил:
— Где нам искать другую стоянку? Мест нет нигде в округе, а люди все идут и идут.
Крестьянин лишь пожал в ответ плечами, сказав, что его это не касается, а со своими трудностями мы можем обратиться к властям.
Пока мы ломали головы, что нам делать, вернулся Еша. Настроение у него было хуже некуда, так как всю дорогу, по-видимому, он вел тяжелый разговор с Симоном и остальными по поводу Йозефа. Надо ли говорить, что известие о том, что нас лишают места для стоянки, отнюдь его не развеселило. К тому же он был возмущен, что мы позволили прогнать людей, которые пришли к нему. Тем не менее он послал нескольких человек разузнать, не найдется ли места в римском лагере, с другой стороны города. А остальным предложил воспользоваться приглашением друга Йозефа и расположиться на его земле. Иоанан и Якоб снова отправились попытать счастья на овечьем рынке, а Еша решил сдержать свое слово и посмотреть школу.
Выяснилось, что с Еша идут только двое Симонов, и, заметив, что я как всегда околачиваюсь где-то поодаль, учитель позвал меня пойти вместе с ними. Что и говорить, я тут же бросился собираться. Надо было торопиться, так как они уже выступали в дорогу. Еша шел очень быстро, и мы втроем едва поспевали за ним. Заговаривать с Еша мы не решались, понимая, что он сейчас не в настроении. На подходе к городским воротам уже можно было почувствовать, насколько встревоженным стал город после беспорядков, произошедших накануне. Повсюду стража останавливала людей, по подозрению и без оного. Обыскивали корзины, мешки, торбы. Казалось, что если попадется кто-то, идущий на рынок, например, с яйцами, его заставят вскрыть все до единого, чтобы посмотреть, не спрятаны ли там камни или другое какое оружие. Мы все помнили предупреждение Юдаса и были слегка на взводе, ожидая, что вот-вот начнется резня.
Улицы в городе были тщательно очищены от снега — ни единого белого пятнышка, все вывезено на ручных тачках. Мы направились к Храмовой горе и пошли вокруг нее, вдоль стены. Навстречу нам попался отряд солдат, походным шагом обходивший городские кварталы. Солдаты чуть не смели нас с дороги, как ничего не значащую уличную пыль, мы едва успели отскочить. Выяснилось, что правитель Иерусалима собирался торжественно показаться народу на улицах города. Золоченые носилки уже спускали по ступеням крепостной лестницы. Сиявшие золотом, они были видны издалека; вокруг суетились слуги и рабы, забегавшие вперед, чтобы расстелить длинный, цвета сочного пурпура, ковер. Они старались точно угадать, куда в следующий момент захочет ступить правитель. Пятьдесят воинов-самаритян — особо приближенная охрана правителя — печатали шаг впереди носилок, перья на их шлемах развевались на ветру. На нагрудных доспехах стражи вызывающе четко проступали изображения римских орлов, что иудеями воспринималось как вызов и кощунство. Особая стража правителя Иерусалима, бряцая латами с орлами, двигалась по улицам, расчищая дорогу раззолоченным носилкам. Люди, прижатые к краям улицы, склоняли головы и прижимали к груди кулак правой руки, в знак приветствия. Но внимательный взгляд мог заметить, что почти все при этом отгибали большой палец — знак сопротивления. Когда носилки проносили мимо, нам удалось взглянуть на лицо властителя. Он был похож на ребенка — толстощекий, с капризно оттопыренной нижней губой, противный — такими обычно бывают дети богатеев, находящие особое удовольствие в издевательствах над слугами.
Носилки миновали нас, продвигаясь дальше в город. Однако что-то странное осталось витать в воздухе: город вдруг снова стал казаться грязным. Все украшения, сделанные по случаю праздника, — огромные расписные факелы, знамена, гирлянды — казались сейчас жалкой декорацией. Продолжая свой путь, мы миновали Храмовую гору и оказались в старой части города, где почувствовали себя более непринужденно. Мы шли по узеньким извилистым улочкам, вдыхая запахи готовившейся на очагах пищи, и весело горящие костры приветливо манили нас из глубины тесных дворов.
Пропетляв по улицам, мы вышли на тенистую площадь, где играли какие-то ребятишки. В дальнем конце площади виднелись ворота, которые вели во внутренний двор. На внутреннем дворе был устроен небольшой бассейн, на краю которого росло фиговое дерево. Под деревом на циновке сидел Йозеф, друг Еша, коричневая накидка покрывала его плечи. Рядом с ним на циновке сидели еще четыре молодых человека, по виду мои сверстники. Завидев Еша, Йозеф встал и велел своим собеседникам также подняться и в знак приветствия поцеловать руку Еша.
— Что ж, вот ты и пришел, — обратился он к Еша, не скрывая радости.
Йозеф попросил принести вина и угощения. Я тем временем осмотрелся. То, что называлось школой, располагалось прямо у нас перед глазами — небольших размеров внутренний двор, к которому примыкали несколько также небольших жилых комнат. Прочих учителей не было видно, так как днем они преподавали в других местах в городе, а сюда приходили только поздним вечером. Йозеф был немного смущен, наверное из-за того, что место, куда он пригласил Еша, выглядело очень скромным, и принялся рассказывать, что синедрион выделяет ему некоторую сумму на содержание школы и что он надеется, что скоро она станет вполне достойной. Тогда можно будет оставлять преподавателей здесь и днем, не взимая с них плату за проживание.
На что Еша, усмехнувшись, сказал:
— Ну, если в обучении мудрости дело только за деньгами, то даже цари стали бы мудрецами.
Я заметил, что Камень и Зелот выглядят несколько растерянными, они явно ожидали большего.
В то самое время один из мальчишек, которых мы видели на площади, вошел во двор в сопровождении худощавого узкоглазого человека. На человеке был плащ алого цвета, такой же, как у людей, стоявших в оцеплении у храма.
— Задэк хочет познакомиться с Еша, — сказал мальчишка.
По лицу Йозефа было видно, что он не рад пришедшим. Не составляло большого труда понять, что происходит. Мальчишка наверняка был осведомителем этого человека, очевидно входившего в синедрион. Небрежно осмотрев Еша, его бедную изношенную одежду, бросив взгляд на босые ноги, человек в алом плаще произнес наконец:
— Это и есть ваш галилеянин?
Тон его был таким, как будто бы он рассматривал какого-то диковинного зверя, выставленного Йозефом на продажу.
Вопрос этот осложнил ситуацию, и без того неловкую. Лицо Еша окаменело, он не проронил ни слова в ответ. А Задэк тем временем, не обращая на Еша никакого внимания, продолжал говорить с Йозефом.
— А вы слышали, что ваш галилеянин — великий маг, он, знаете ли, вчера — да, ходят такие слухи — заходил в могилы к умершим и оживлял покойников.
Я видел, что у Йозефа при этих словах вытянулось лицо, до него, по-видимому, не дошли слухи, которые упорно ходили по городу. Он украдкой посмотрел на Еша, но тот по-прежнему стоял молча, не возражая ни единым словом.
— Нельзя обвинять человека в том, о чем болтают сплетники, — возразил Йозеф.
Я прекрасно понимал, что Еша ничего не стоило поставить Задэка на место, он проделывал это сотни раз, заставляя таких, как он, хорошенько прикусить слишком уж длинные языки. Но на сей раз учитель продолжал упорно молчать — и чем больше он молчал, тем вольготнее чувствовал себя Задэк.
— Мне кажется, что в Иерусалиме нет недостатка в хороших учителях, и нет смысла приглашать всяких чародеев из Галилеи, — закончил Задэк свою речь, а затем, доверительно наклонившись к Йозефу, добавил развязным тоном: — Вообще-то есть сведения, что он не галилеянин, а как раз наоборот, что он родом из Иерусалима. По матери — что там с отцом, никому не известно.
Тут он обернулся и впервые посмотрел Еша прямо в лицо.
— Кто твой отец? — спросил он. — Возможно, я был с ним знаком.
Он смотрел на Еша, ожидая ответа, но тот по-прежнему молчал. Молчание становилось звенящим и жутковатым. На губах Задэка появилась и тут же куда-то упорхнула кривая улыбка, и он сказал, что должен идти.
После того как Задэк исчез, Йозеф не замедлил рассыпаться в извинениях. Мальчишка-шпион по-прежнему находился здесь. Но теперь все выглядело иначе, чем некоторое время назад.
— Даже если они вздумают отобрать у нас это место, я уверен, мы найдем другое. Я знаю, к кому обратиться за помощью.
Но в голосе Йозефа слышалось сомнение. Еша продолжал стоять все на том же месте, храня мертвенное молчание. Наконец он произнес:
— Мне не нужно было приходить сюда. Не нужно было позорить твой дом. Но не мое учение позорит тебя, не мои дела, а то, что мне не дано изменить. У меня нет отца, мой отец — наш Бог. А я всего лишь жалкий незаконнорожденный.
Лицо Йозефа побелело точно мрамор. Мы стояли молча, казалось, еще мгновение — и стены рухнут на нас. Я не думаю, что кто-то из нас обратил внимание на туманные намеки Задэка. Но то, что мы услышали сейчас, произвело ужасное впечатление. Как будто бы мы только что видели перед собой одного человека, и вдруг в одно мгновение он превратился в кого-то совершенно другого.
Йозеф прятал от Еша глаза. Он хватал ртом воздух, безуспешно пытаясь вернуть себе дар речи.
— Прошу, извини меня, что я навлек на тебя неприятности, — Еша подошел к Йозефу, наклонился к его руке, поцеловал ее и вышел.
Мы остались стоять как громом пораженные, не зная, что и сказать. Соглядатай Задэка крутился поблизости, еле сдерживая нетерпение, чтобы не кинуться тут же вслед за своим патроном и не доложить ему обо всем происшедшем.
— Пошел вон отсюда, и чтобы духу твоего здесь больше не было! — прикрикнул на него Йозеф.
Зелот, хотя вид его выражал полную растерянность, первым бросился догонять Еша. Я побежал за ним, а вслед за нами отправился и Симон-Камень. Стараясь не потеряться, мы пробирались наугад по узким извилистым улицам. Казалось, что у Симона-Камня прямо под ногами разверзлась пропасть — человек, которому он доверял больше, чем себе, за которым он шел преданно и безоглядно, вдруг сделал ужасное признание.
Нам удалось нагнать Еша только у Храмовой горы. Я думаю, он не заметил нас, настолько был погружен в свои мысли, пробираясь сквозь уличную толпу. Мы следовали за ним, не имея ни малейшего представления о том, куда направляется наш учитель. Мы так и шли, держась чуть поодаль, когда наконец у городских ворот стало ясно, что Еша направляется на старую стоянку. А там царили полный хаос и неразбериха. Дело в том, что крестьянин, хозяин земли, уже успел продать наше место другим паломникам. И те вовсю теперь хозяйничали на новом месте, снимая наши палатки и ставя свои. Самым худшим было то, что в римском лагере, про который сказал нам Еша, места все равно на всех не хватало, и разместиться там могла, наверное, лишь половина наших людей. К тому же там было тесно, кругом были ямы, грязь и раскисший снег. Всю эту неразбериху, толкотню и смятение перекрывало протяжное блеяние овцы, которую Якобу и Иоанану удалось-таки раздобыть на рынке. Она стояла в грязи и, запрокинув голову, в отчаянии взывала к небесам. Еша, тем не менее, немного успокоился во всем этом хаосе. Полностью захваченные происходящим, мы на какое-то время забыли о том, что случилось с нами у Йозефа. Еша немедля принялся решать наши проблемы. Часть народа он отправил на новое место, назначив для них сопровождающих из числа своих людей. Расспросив, у кого имеются родственники в городе, он предложил отправиться к ним и попроситься на постой. Несколько семей ушли в деревеньку, где жил Элазар со своими сестрами, рассчитывая на их благодарность и гостеприимство; кого-то отправили в город, чтобы они разместились в комнате, которую приготовили Мари с другими женщинами. Несколько человек, в том числе и я, остались ночевать на старом месте. Мы поставили палатку на клочке земли у края поля. Какая-то неизвестная сила, или чья-то неведомая воля, соединила нас всех вместе.
Еша предложил нам отправиться в дом к другу Йозефа. Посмотрев в сторону Симона-Камня, который сидел ссутулившись, с мрачным лицом, я подумал, что скорее всего он не пойдет с нами, а останется здесь, или, может быть, вообще вернется домой. Но он вдруг внезапно вскочил, подбежал к сваленным на краю поля вещам, навьючил на себя тюков едва ли не в два раза выше собственного роста и так же, как все последнее время, не поднимая ни на кого глаз, двинулся вперед. Зелот только и успевал переводить взгляд с меня на Камня и с Камня обратно на меня, недоумевая, что же все-таки нужно всем нам делать.
Мы выступили в дорогу по грязи, пересекли два поля, поднимаясь и затем спускаясь по склону холма, и в конце концов совершенно выбились из сил. Когда мы выбрались на дорогу, достаточно каменистую, и ощутили под ногами твердую почву, идти стало значительно легче. Дом, в который мы пришли, находился посреди оливковой рощи, высоко на холме, откуда открывался великолепный вид на Иерусалим. Хозяин предложил всем разместиться в его доме, но Еша отказался, сказав, что нам нужно лишь место под стоянку на краю поля. Хозяин пробовал уговорить нас, но Еша настаивал на своем, и тому пришлось уступить. Еша опасался, что в случае, если весть о неприятном инциденте между ним и Йозефом дойдет до хозяина дома, тот может подумать, что его намеренно обманули. Хозяин, однако, не унимался и был рад выказать свое гостеприимство. Он зарезал овцу из своего личного стада, велел зажарить ее и послал гостям к ужину. Отказаться мы не могли.
К тому времени, как мы поужинали, наступила уже глубокая ночь. Надо было сделать еще очень многое, на разговоры совершенно не было времени. Я, Зелот и Камень даже словом не перебросились с тех пор, как вместе с Еша ушли от Йозефа. Но когда места для ночлега были приготовлены и мы уже собирались лечь, к нам пришел Еша. Он позвал нас с собой. Мы оказались в небольшом саду, окруженном со всех сторон стенами — потайной маленький садик. В нем пышно цвели олеандр, жасмин и дюжина еще каких-то редких цветов. В центре сада был бассейн, до того глубокий, что дна его не было видно, хотя вода была чистой и прозрачной. В конце сада росла старая олива, сгорбленная и шишковатая, похожая на древнего старца.
Я не знал, зачем Еша позвал нас сюда, вероятно, он хотел нам что-то сказать. Но он просто усадил нас на камни и, вытащив флягу с водой, пустил ее по кругу. Я видел, что Камень отчаянно ждал, когда же Еша заговорит, но все же он послушно сел и отхлебнул глоток.
Наконец, потеряв терпение, он выпалил:
— Ты обманул нас!
Я понял, что слова Камня задели Еша, но он по-прежнему молчал, держась с достоинством, так, как только он умел держаться, — прямой и твердый, как скала.
— Разве в том, чему я учил вас, был какой-нибудь обман? — спросил Еша.
Камень молчал, не зная, что ответить. Еша встал и, оставив нас втроем, отправился в дальний конец сада; мы видели, как там он опустился на колени и начал молиться.
Он всецело ушел в молитву — любому делу он всегда отдавал себя до конца. И сейчас казалось, что его Бог пришел к нему сюда, в этот сад, и пребывает среди нас — так велика была сила молитвы, с которой Еша взывал к Богу. Мне стало неловко, я как будто бы подглядывал сейчас за ним. Я видел Еша таким, каким он никогда не открывался нам, как будто бы он берег глубину своих чувств от посторонних глаз, принося их только своему Богу.
Он молился долго. Зелот был подавлен тем, что Камень высказался так грубо и прямо. Зелот полагал, что надо держаться вместе и стоять друг за друга, теперь же он чувствовал, что его предали. Вернулся Еша, он словно бы светился изнутри. Мы, конечно, не думали, что он будет просить у нас прошения, и теперь, глядя на него, было понятно, что нам не о чем было говорить. Каждый из нас должен был сам определить свое отношение к Еша и к тому, о чем нам выпал случай узнать.
Мы отправились на стоянку. Я давно потерял из виду своего приятеля Йерубаля и остался поэтому совершенно бездомным. Еша, узнав об этом, позвал меня к себе. И вот совершенно случайно я оказался с ним в одной палатке, и даже под одним одеялом. Он лежал рядом со мной, я чувствовал тепло его тела, ощущал исходящий от него запах, обычный человеческий запах. Видел, как его грудь вздымается и опускается в такт дыханию — все это было мне очень странно. Он лежал спокойно, вытянув руки вдоль тела, беспомощный, как ребенок.
Проснувшись на следующее утро, я обнаружил, что Еша нет в палатке, место рядом со мной было холодным. Я никак не мог заснуть в ту ночь, размышляя о том, что произошло за долгий день. Я почему-то подумал о Йерубале, и меня охватило острое беспокойство, когда я вспомнил, что не видел его со вчерашнего утра. Меня посетило нехорошее предчувствие. В душу мою закрались сомнения: а может быть, он узнал о том, что случилось с нами, и, спасаясь от новых бед, решил бежать?
Я вышел из палатки; день был серый и пасмурный, похоже, собирался пойти дождь. Я хотел разыскать Еша и спросить у него прямо, не изменил ли он свое решение из-за того, что произошло с ним накануне. Но, кажется, он ничего не думал менять. После завтрака он объявил всем, что собирается снова пойти к храму. Камень, к моему удивлению, вызвался идти с Еша, по-моему, он все еще ждал каких-то объяснений, решив не отставать от Еша ни на шаг. Итак, мы снова выступили в путь, Камень, Зелот и я, влекомый какой-то неведомой силой. Мне, в общем-то, совсем не хотелось снова появляться в храме, но у меня было какое-то странное чувство, что жребий мой уже предопределен.
Кроме нас, трех Симонов, в город отправился Андрей, брат Симона-Камня, которого тот теперь старался не отпускать от себя, Арам и еще несколько человек, которых я знал очень мало. Камень и Андрей шли позади всех. Андрей, видно чувствуя что-то неладное, беспокоился и не хотел идти, Симону пришлось чуть ли не волоком тащить его за собой.
Дорога, по которой мы шли, вела от фермы нашего радушного хозяина прямо к городским воротам у южной оконечности Храмовой горы. Именно туда мы с Йерубалем попали после нашего памятного посещения храмового рынка. Все очень изменилось с тех пор, как мы были здесь вчера. В воздухе витало какое-то напряжение. Все были раздражены, начиная с горожан и кончая солдатами. Атмосфера была душной и спертой. Небо затянуло тяжелыми облаками, которые, казалось, давили и на нас.
На улице у самого подножья Храмовой горы царила толкотня. Но после того, как мы прошли немного вперед, толпа как-то неожиданно схлынула. Перед нами стояла женщина, а рядом с ней двое мужчин. Что-то удивительное было в этой женщине, мимо нее нельзя было пройти просто так. Она была невысокого роста, изящная, хрупкая, но в то же время необыкновенно сильная; она стояла как утес посреди потока, и толпа тихо расступалась, открывая ей путь. Женщина пристально смотрела на Еша. Взгляд ее бездонных глаз таил такую глубину и такой покой, словно был бездной, самой темнотой, и тем удивительным садом, где совсем недавно молился Еша. Достаточно было бегло брошенного взгляда, чтобы понять, что между Еша и этой необыкновенной женщиной существует какая-то тайна, неведомая сила была их союзницей.
Еша подошел к ней. Но что-то разделяло их, какая-то невидимая стена или поток; было ясно, что им невероятно трудно стоять вот так, лицом к лицу. Еша повернулся к нам и сказал:
— Это моя мать, а это — мои братья.
Он произнес это так просто, словно говорил о чем-то обычном. Затем он взял руку женщины в свои и поднес к губам. Все вокруг них замерло на мгновение. Женщина смотрела на Еша, и трудно было сказать, что было в ее взгляде. Удивление необычным поведением Еша? Да, конечно. Но и множество других чувств. Она пристально смотрела на него, одетого в лохмотья, на людей, таких же оборванцев, что стояли рядом с ним. «До чего же ты дошел!» — говорил ее взгляд. На мгновение показалось, что чувство взаимной любви двух этих людей спасено, и стена, воздвигнутая между ними, рушится. Но женщина, по-видимому, была из того же материала, что и ее сын, — та же твердость и непоколебимость присутствовали в ее характере. И вот они двое, такие близкие и такие одинаковые, стояли лицом к лицу, молча смотря друг на друга. А потом Еша резко повернулся и пошел прочь.
Не оглядываясь, он отправился прямо к Крысиным воротам. Здесь меня охватила паника. Поначалу я не понял, что происходит, и в это время меня увлекла за собой толпа, втиснув в узкий, душный проход, где нельзя было толком пошевелиться, не то что повернуть назад. В животе у меня стало как-то пусто, и тоскливо засосало под ложечкой. Так же тесно было и на площади, куда мы в конце концов попали. Стиснутый толпой, в которой люди стояли, прижатые плечом к плечу, я старался держаться рядом с Еша, чувствуя себя в безопасности лишь рядом с ним. Только теперь я разглядел солдат, стоящих сверху на колоннаде. Еще одна цепь охраны была около ограждений. Обстановка накалилась до предела, достаточно было малой искры, чтобы вспыхнуло волнение. Людская толпа, зажатая в душных объятиях стен, настроение, близкое к панике или бунту, и с другой стороны — строй охранников с палками наперевес, готовых пустить их в ход при малейшем признаке людского волнения.
Еша шел к храму. Открытый вызов, брошенный всем, — вот что вело его вперед. Он был не такой, как все мы. Незаконнорожденный, изгой. Я подумал, что будет делать Задэк и другие, подобные ему, если вот сейчас прямо перед ними предстанет Еша. И я понял: он решил бросить им отчаянный вызов. Я представил, как он сейчас подойдет к огромным вратам храма и закричит во всю мочь: «Вот он я, здесь, смотрите!» Они должны принять его. Они должны понять, что глупо судить о человеке, о том, какой он есть, опираясь на кем-то придуманные правила и кем-то писанные законы, не доверяя собственным глазам, сердцу и разуму. Я видел в Еша желание поступить именно так. Потом я подумал о том, чтО есть храм. Место, заполненное множеством людей, рабочих, с большим количеством помещений, переходов, внутренних дворов, где всем заправлял Задэк или ему подобные. И такому Задэку ничего не стоило просто позвать стражу, и Еша вышвырнут отсюда, как полное ничтожество, уберут, как тот внезапно выпавший снег, досадный и совершенно ненужный.
В конце концов все, как я и думал, закончилось плохо, но из-за совершеннейшего пустяка. Кто-то из толпы узнал в Еша человека, который строил дома из снега в поле у оливковой рощи. В тесной толпе, сквозь которую мы пробирались, узнавшие Еша стали показывать на него один другому, а стоило нам замешкаться на мгновение, как Еша сразу же оказался в центре внимания. Тут кому-то пришла на память шутка Еша, припомнили, что он говорил, будто может построить храм за несколько часов. Кто-то в толпе, услышав такое, почел себя оскорбленным в лучших чувствах. Кто-то вслух сказал: «Кощунство!» В возбужденной, как улей, массе людей достаточно было этой случайной шутки, чтобы завязалась перепалка. И вот уже люди кричали — каждый о своем, стоя в давке, страдая от гнетущей атмосферы тотального контроля со стороны римлян и самарян, само присутствие которых воспринималось евреями как надругательство над святыней.
Кто-то не выдержал давки и, потеряв сознание, упал; толпа беспорядочно задвигалась, люди толкали и пихали друг друга, стараясь высвободить себе немного свободного пространства, боясь быть раздавленными колеблющейся толпой. Казалось, вот-вот всех поглотит хаос. Вдруг внезапно за моей спиной раздался вопль, кто-то выл как зверь — у Андрея начался припадок падучей. Люди шарахались от него, стараясь уберечься от осквернения, а его брат, схватив его в охапку и прижав к себе, изо всех сил пытался удержать несчастного и успокоить. Кто-то, наоборот, протискивался к нам поближе, чтобы увидеть, что происходит. Стражники же решили, что беспорядки наконец-то разразились, и, спрыгнув вниз со стен и колоннады, бросились усмирять толпу.
Солдатам понадобилось всего несколько мгновений, чтобы проложить свой путь через толпу и оказаться рядом с нами. По мере их приближения шум толпы нарастал: солдаты находились по эту сторону заграждения — немыслимо! Не обращая внимания на протестующие возгласы, стража, потрясая дубинками, двигалась вперед. Я плохо помню, что случилось потом. Каким-то образом солдатам удалось отрезать нас с Еша и еще нескольких человек от людской массы. Толпа отпрянула, затем кто-то из воинов решительно направился к Андрею; Симон, подумав, что брату грозит опасность, мгновенно сбил его с ног. И тут же на нас навалилась целая куча солдат. Последним моим ощущением был сильный удар по голове, затем все смешалось, заплясало и погрузилось во тьму. Тело с заломленными за спину руками тащат куда-то почти волоком, кажется мое. Потом кровавая пелена, слух улавливает лишь приглушенный гул. Какое-то хныканье, доносящееся из-за моей спины, настойчиво лезет в уши — голос Арама, насмерть перепуганный, умоляющий о чем-то. Тупой звук удара. Тишина. В конце концов ворота храма остаются позади, площадь исчезает из поля зрения. «Мы в крепости», — мелькает мысль.
Сердце тяжело бухает в груди. Кажется, что все случившееся никогда не происходило, так как в этом нет абсолютно никакого смысла. Но твердые холодные камни вполне реальны. Я чувствую грубую брусчатку под ногами, вижу солдат, проходящих мимо, мои ноздри улавливают вонь, исходящую от них, я слышу шарканье ног и бряцание лат. На какое-то мгновение мы попадаем в яркое пятно дневного света, падающее из проема внутреннего двора, но тут же он сменяется полумраком. Солдаты входят в узкий коридор, я вижу неровные стены из грубого камня; коридор настолько тесен, что солдатам приходится постоянно наклоняться, чтобы беспрепятственно двигаться вперед. Я чувствую отвратительный запах, а масляные лампы, установленные вдоль стен, делают мрак едва ли не более непроглядным. Мы спускаемся, — кажется, собираемся совершенно исчезнуть с лица земли. Стены здесь покрыты влагой. Чем дальше мы продвигаемся, тем непереносимей становится вонь. Я вдруг вспомнил, что ворота, ведущие к Храмовой горе, называются Крысиными. Понятно теперь, почему у них такое название: крысы здесь — реальность. Я слышу их запах, висящий в спертом воздухе, чувствую царапанье их когтей, вижу их возню в узком, как шахта, проходе, у нас под ногами.
Мы остановились. Место, куда нас привели, было похоже на пещеру, выдолбленную в каменистой почве. Оно освещалось парой ввинченных в стену коптящих ламп, чад от которых заполнял все пространство пещеры. Первый раз, с тех пор как солдаты схватили нас, нам дали передышку. Я воспользовался остановкой, чтобы посмотреть, что с остальными — с Еша, Арамом и двумя Симонами. Хуже всего дело обстояло с Еша. Разорванное, кровоточащее ухо было не единственной его раной, я разглядел багровый вздувшийся рубец у него над бровью. Он был первым, кто овладел собой; уже через несколько мгновений он обратился к стражникам и, глядя им прямо в лицо, сказал по-гречески:
— Кажется, здесь какая-то ошибка.
Ответ не замедлил последовать — удар в основание шеи сначала Еша, затем — точно такие же — нам. Мы повалились на колени. Никто не стал с нами говорить ни на одном из известных языков.
От дальней стены отделились две зловещего вида фигуры, в руках громил были какие-то железные штуки, похоже, ручные и ножные кандалы. В робах из грубого полотна, огромного роста, безобразные, точно дикие звери, они воняли калом или чем-то похуже, как будто гнили заживо. Мы и глазом не успели моргнуть, как нас заковали в кандалы, привычными движениями загнав железные гвозди в нужные места. Арам, Камень и я оказались прикованными друг к другу, а Еша и Зелот — между собой. Я ожидал, что нас теперь снова отдадут солдатам, но, все так же не проронив ни слова, стража развернулась и ушла. Тут только в моей больной голове начало проясняться, насколько незавидно наше положение. Мы находились неизвестно где, не исключено, что в самой преисподней, и полностью зависели от мясников, которым было все равно, кто попал в их лапы: убийцы, повстанцы или мелкие базарные воришки. Мы были брошены к ним сюда, и теперь о нас можно было забыть навсегда.
Двое громил заставили нас встать на ноги тычками заостренных с обоих концов кольев — так погоняют строптивых коз. Потом один стражник держал каждого из нас по очереди, а другой в это время обыскивал нашу одежду. Кошелек нашли только у меня и, довольные, забрали себе добычу. После чего нас повели к ржавым железным воротам, находившимся в дальнем затемненном конце пещеры. Нас как будто бы опускали в какое-то страшное, ненасытное чрево. У самых ворот стояла лампа, и я сумел разглядеть в ее неверном свете какие-то углубления в полу, а на них осколки костей. Двое громил, развлекавших себя игрой со стаей шакалов и собак, на мгновение остановились и злорадно посмотрели на нас.
Нас провели сквозь ворота; один из тюремщиков шел впереди размашистым шагом, освещая дорогу лампой, другой позади изо всех сил орудовал палкой. От вони, ударившей в ноздри, у меня перехватило дыхание. Мы находились в коридоре, таком узком, что в нем мог свободно стоять лишь один человек. В коридор выходили тюремные камеры. Под ногами хлюпала жижа из человеческих испражнений, она же сочилась из-под деревянных дверей; жижей была заполнена траншея, тянувшаяся посередине коридора. Экскременты были единственным признаком присутствия человека в этом ужасном месте. Здесь было тихо, как в могиле. Только хрипы, тихие, как шелест ветра, доносящийся с какого-то другого берега, еле улавливались слухом.
Стражник, шедший впереди, открыл одну из дверей. Я ждал, что Еша скажет нам какие-нибудь слова в утешение, но тюремщик привычным сильным движением ударил Еша колом по ребрам, отчего он и Зелот мгновенно влетели в камеру. Дверь с шумом захлопнулась за ними, а тюремщик замкнул засов железным болтом. Без Еша мы почувствовали себя совсем покинутыми. Арама, Камня и меня втолкнули в другую камеру, где было темно, хоть глаз коли. Скованные друг с другом, мы не сразу смогли распутать клубок из собственных цепей. Камера была всего несколько шагов в длину и еще, пожалуй, меньше — в ширину. Везде наши конечности, тела, головы наталкивались на грубый камень, и в конце концов наши скрученные, согбенные тела перестали отличать пол от потолка и стен, преследуемые лишь одним желанием — найти хоть какую-нибудь опору. Пол имел скат к двери, чтобы экскременты из камеры вытекали наружу. Благодаря сотням узников, успевших побывать здесь, он был покрыт толстым слоем застарелой грязи, очень скользкой, так что практически невозможно было удержаться на ногах.
Я полностью потерял ощущение времени. Не знаю, сколько прошло с тех пор, как мы попали в камеру. Немного погодя Арам начал стонать, но стоны его звучали как-то сонно, приглушенно, наверное, он до сих пор не очнулся после нанесенного ему удара. В конце концов он привалился ко мне всем телом, полностью отключившись от действительности. Долгое время мы так и оставались в скрученном состоянии, сидя на загаженном полу в полной темноте и молчании. Один раз к двери подошли тюремщики и подсунули нам в щель у пола блюдце с водой, засветив слабый огонь, чтобы мы увидели, куда ползти. Мы с Камнем вдвоем выпили воду, так как не смогли разбудить Арама. Потом прошло, наверное, несколько часов, в течение которых ничего не происходило. Спать было невозможно, так же как и говорить, и даже думать. Каждая косточка болела, все тело нестерпимо ныло, даже дыхание приносило острую боль. Голод и жажда мучили так, что я за всю свою жизнь не испытывал ничего подобного. А в глубине сознания гнездилось отчаянное предчувствие, что это еще не самое худшее, что может здесь быть.
Из темноты вдруг раздался голос; странно было услышать его после многих часов, прошедших в глухом молчании; я не сразу понял, что это был голос Камня.
— Давно мы уже тут, — сказал он.
Он говорил так, как сказал бы эти слова рыбак, который может вернуться домой, а дома его ждет теплая постель и ужин. Как будто бы он не лежал здесь, в этой вонючей норе, скованный по рукам и ногам, без всякой надежды. Он опять замолчал, но потом спросил меня, откуда я родом. Первый раз за все то время, что мы провели вместе, он задавал мне вопрос. Я рассказал ему о том, что я пастух и раньше жил на ферме. Он спросил тогда, сколько у меня было овец, поинтересовался, не выращивали ли мы ячмень или пшеницу и не приходилось ли мне ловить рыбу в озере. Когда я разговаривал с ним вот так о самых простых вещах, мне показалось вдруг, что сидим мы с ним вечером где-то на берегу и болтаем, попивая вино. Удивительно, но я вдруг забыл, где нахожусь, и отчаяние ушло из моего сердца.
Постепенно он заговорил о своей жизни, хотя я не спрашивал его об этом. Он рассказал о двух своих сыновьях и о двух дочках, о еще одной дочери, которая умерла еще во младенчестве. Он вспомнил две свои лодки, рассказал, какого они размера и сколько в них помещается рыбы, когда она идет косяком. А потом он заговорил о Еша. Отец Мари, с которым он часто имел общие дела, как-то пришел к нему и попросил приютить у себя одного учителя. И как он, познакомившись с Еша, понял, что никогда в жизни не встречал никого подобного ему. То, что открыл Еша Камню и остальным, невозможно было не принять всем сердцем. Как будто бы после долгого тяжелого сна к тебе пришел друг и сказал: «Вставай!»
Мне было странно, потому что я никогда не думал, что Камень может так хорошо говорить, так умно и обстоятельно. Я стал думать о нем по-другому; я был удивлен тем, как он умеет рассуждать. Однако даже теперь он все равно казался мне немного ребенком. Он, как дитя, восхищался Еша и взахлеб рассказывал о том, какие удивительные дела тот творил. Вот он лечит прокаженных, вот изгоняет демонов. И тогда он и еще кое-кто из их круга стали думать, правда не очень об этом распространяясь, что Еша — тот самый мессия, спаситель евреев, которого они так долго ждали. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять: слишком уж несбыточные надежды питает бедняга. Кто такой Еша? Проповедник с парой-другой сотен последователей. Сейчас отсюда, из этой камеры, все казалось таким ничтожным. Даже если их не сотни, а гораздо больше, что это меняет? Разве он сам не сидит теперь здесь, в вонючей тюрьме, и не может никого спасти, даже себя?
Многое сейчас отсюда выглядело по-другому. Великий Бог, которому поклонялся Еша, — какой великой видится тебе его слава, когда ты стоишь перед дверьми его храма и видишь золотое сияние над алтарем. Но вот ты оказываешься всего в нескольких шагах от храма, и уже нет ничего — ты не в центре мира, ты в римской тюрьме. Ты не перед блистающим жертвенником, а в отвратительной, темной щели, на краю империи, брошенный и забытый. Кто только не помыкал евреями! Их избивали во все времена, начиная с Саргона Великого, били и гнали отовсюду. И кто после того их Бог, который выделил своему народу пятьдесят акров земли в пустыне, безжизненные скалы в качестве домов и учителя, что заботился о них денно и нощно и оказался схваченным и брошенным в ужасную тюрьму, словно он был самым отъявленным злодеем?
Камень считал, что наверняка во всем виноват сам Еша. Он, дескать, совершил ошибку, он ведь знал, что он изгой, внебрачный ребенок. Как он мог тогда претендовать на роль мессии?! Камень все никак не мог успокоиться и все время думал об этом. Получается, что Еша всех обманул, значит, сила его не от бога, а от бесов, и в конце концов именно так все и должно было закончиться.
Я не знал, что мне возразить Симону. Мысли мои смешались. Что я должен был думать о Еша? Я вспомнил, как уклончиво и запутанно он всегда говорил с нами. Чем он отличался, в таком случае, от «сынов света», которые пользовались человеческими слабостями, мороча людям голову, все ради того, чтобы увлечь своими странными идеями слишком доверчивых. Мой брат Хурам определенно не поддался бы такому, как Еша, он бы сразу раскусил его и не вляпался бы в такие неприятности, в какие вляпался я. То, что случилось, не должно было случиться, а кто уверяет тебя в обратном, явно покушается на твой кошелек и свободу. Но тут же я начинал вспоминать, как хорошо мне было рядом с Еша, как много удивительного сумел он открыть для меня. Я вспомнил, как прямо у меня на глазах он вытащил человека из лап смерти. Я понимал, что много теряю, перестав верить в него. А вера — это, пожалуй, единственное, что мне теперь оставалось.
Я не могу сказать, сколько времени прошло, не могу вспомнить, о чем я думал, кроме как о том, как бы выбраться отсюда или умереть. Я был брошен в глубокий темный колодец, где медленно, мучительно тонул, захлебываясь и ожидая удушья как избавления. Когда в отчаянии я готов был уже размозжить себе голову и положить конец мучениям, дверь камеры открылась, и на пороге появился один из тюремщиков. Он молча ухватил меня за руку, так как мое тело располагалось ближе всех к двери, и вытащил меня в коридор. В коридоре он придавил меня к стене и держал так, пока другой его помощник вытаскивал Арама. Тюремщик вынул какой-то штырь из кандалов Арама, отсоединив его от Камня. Мы остались с Арамом вдвоем, скованные по ногам, и нас поволокли к воротам. Все мускулы онемели и скрючились от неподвижного лежания в неестественных позах, мы не могли даже нормально стоять.
Один из тюремщиков погнал нас по лабиринту узких коридоров, они были одинаково тусклыми и тесными. В глубине души теплилась надежда, что вот еще один поворот, а потом еще один, и, может быть, сейчас мы увидим глухие ворота, которые откроются, и нас просто вытолкнут на улицу. Но, к сожалению, больше было похоже на то, что нас собираются прикончить. Меня совсем не радовало, что я вынужден был сейчас находиться рядом с Арамом. Достаточно было взглянуть на него, и душа проваливалась в какое-то мутное болото. Теперь он был возбужден, в глазах бесновалась паника, я видел след от тяжелого удара у него на голове и пятно запекшейся крови на слипшихся волосах.
Я догадался, что нас привели куда-то наверх, судя по изменившемуся пространству. То был широкий коридор с выходящим в него рядом дверей. Тюремщик втолкнул нас в одну из них. За ней находилась довольно просторная комната, освещение было таким же тусклым, и углы ее скрывались в темноте. В комнате был стол, за которым сидело два человека. Один из них — худой, с бородой и с узкими глазами, смотрел так, как смотрят торговцы, собирающиеся вас одурачить. Другой был тщедушный, со сгорбленной спиной. Лампа, освещавшая помещение, стояла у них за спиной, поэтому лица их трудно было разглядеть.
Бородатый стал кричать на тюремщика, почему тот привел нас обоих вместе, но наш страж не обратил на него никакого внимания. Я, кажется, начинал понимать, что происходит. Вот тот бородатый за столом — правоверный еврей, я заметил на его руке пристегнутую ремнем коробочку, в которых евреи носят свои молитвы. Странно, однако, было видеть правоверного еврея в таком месте, как это. Он велел нам встать на колени и назвать свои имена. Горбун, сидевший рядом с ним, записал их в свиток. В первый раз в жизни кто-то записывал мое имя; у меня забилось сердце при мысли, что теперь оно останется в этом свитке навечно.
Затем стало происходить нечто странное. Бородатый, ни в чем нас не обвиняя, стал задавать короткие сухие вопросы, перескакивая с одной темы на другую: откуда мы родом; каким путем мы пришли в город; кто был вместе с нами? Он задавал вопрос, потом другой, потом снова возвращался к тому, о чем уже спрашивал, как бы уточняя наши слова. Его интересовали довольно простые вещи, но, возвращаясь к ним снова и снова, он придавал им особую значительность, и обычные поступки как-то вдруг становились подозрительными. В результате Араму показалось, что его поймали в ловушку. Он стал странно вести себя — говорил одно и тут же отказывался от только что сказанного; он все время лгал и изворачивался. Было понятно, что он что-то скрывает, он все время боялся проболтаться и в чем-то уличить себя.
Когда Арам начинал противоречить сам себе, бородатый делал вид, что не замечает его ошибок. Но вскоре он явно заинтересовался показаниями Арама, и тот всецело завладел его вниманием. Голос допрашивающего зазвучал дружелюбнее, как будто он хотел сказать: да что нам, евреям, скрывать друг от друга. Особенно подробно правоверный еврей расспрашивал про Еша, явно заинтересовавшись им. Он, конечно же, знал, что Еша тоже арестован, но хотел услышать поподробнее о его учении и о том, кто такие его приверженцы, ну, в общем, все как есть. Арам, правда, к его чести, не говорил о Еша ничего дурного. Он сказал, что учитель человек мирный, и он, Арам, многим ему обязан, и что он готов сделать для учителя все, в чем тот будет нуждаться. Тут голос следователя стал еще более вкрадчивым, и, умело подстегивая природное бахвальство Арама, он спросил, что, может быть, тот знает что-нибудь особенное про Еша. Тут Арам показал себя полнейшим идиотом, так как вдруг принялся пересказывать сплетни, ходившие об учителе, не забывая подчеркнуть при этом свою значимость. Он рассказал о скверном случае с женщиной и про то, как после него на Еша многие ополчились. Он все так расписывал, как будто бы совершенно забыл, что его допрашивают в римской тюрьме. А бородатый все слушал и слушал, дав Араму полную свободу болтать все что угодно. Он лишь кивал и поддакивал, выражая полное доверие к его словам, изредка даже улыбаясь. Язык у Арама совсем развязался, он говорил и говорил, пока, наконец, невзначай не произнес имя Юдаса.
При упоминании Юдаса бородач нахмурился и кивнул горбуну, и тот что-то записал в свитке. Затем стал спрашивать Арама; вопросы его были короткими и четкими: как выглядит Юдас, откуда он и как он познакомился с Еша. Арам несколько смешался. Имя Юдаса случайно слетело у него с языка, он хотел похвастать, что видит этого шпиона, как он считал, насквозь. Теперь Арам перепугался, что наболтал лишнего.
— Он тоже пришел с вами в Иерусалим? — спросил бородач.
Арам ответил, что тот покинул нас в Иерихоне. Бородач стал давить на Арама, задавая ему вопрос за вопросом, и тот, не понимая, что от него хотят, рассказал вдруг о случившейся тогда суматохе и поисках.
Сомнений не было, они знали Юдаса. После следователь как-то оживился, внезапно вскочил с места и позвал из коридора стражу. Арама, к моему и, кстати, его изумлению, освободили от кандалов.
— Что теперь со мной будет? — испуганным голосом прохрипел Арам.
Скорее всего участь оказаться в полном одиночестве пугала его больше, чем перспектива попасть обратно в тюремную камеру. И дознаватель поспешил успокоить его:
— Я позабочусь о тебе.
Дознаватель вывел Арама из комнаты допросов, а я остался. Я почувствовал, что сердце мое опустилось куда-то к желудку. Я был предоставлен стражнику, который, подозвав меня, знаком приказал идти с ним. Мы опять побрели по лабиринтам этой проклятой крепости. Я с тоской думал о возвращении в камеру. Но вдруг стражник подошел к каким-то воротам и, дав мне хорошего пинка, выпихнул меня на улицу. Я оказался в непроглядном мраке ночи, глубоко, всей грудью, вдохнул ее свежий воздух и, задрав голову, увидел звезды. Я подумал, что вот каким-то чудом исполнилось мое заветное желание освободиться.
Но когда глаза мои немного свыклись с темнотой, я понял, что нахожусь во внутреннем дворе крепости. В темноте и пустоте ночи двор казался огромной квадратной площадью. Каменный холодный двор, по сторонам которого из темноты надвигались крепостные стены. В углу двора горел костер, у которого грелось несколько солдат. Невдалеке стояла клетка на колесах — в таких бродячие артисты возят животных для своих представлений. Стражник стал подталкивать меня к ней. Когда я оказался поближе, то разглядел, что клетка битком набита людьми; она была похожа на загон живодера, собирающего на улицах бездомных собак. Люди спали в ней, лежа один поверх другого. От людей исходила тошнотворная вонь. Запах прокисшего человеческого пота, смешиваясь с запахом кала, казался еще более острым в свежем дыхании ночного воздуха.
Перед тем как запихнуть меня в клетку к остальным, мой страж зачерпнул воды из бочки, стоящей возле клетки, и передал мне, чтобы я попил. Вода была затхлая, с неприятным привкусом, но я был несказанно рад и такой. По сравнению с камерой, клетка показалась мне прекрасным местом: ночной воздух, звезды над головой, тепло человеческого тела. Я пристроился между двумя из них и стал погружаться в сон. В душе моей забрезжила смутная надежда. Впервые с момента ареста у меня появилась возможность подумать над тем, что с нами случилось. Как не похож был конец нашего долгого дня на его начало, ведь я только сегодня утром проснулся в палатке Еша на краю оливковой рощи. Я был спокоен и безмятежен, точно ягненок. Потом я вспомнил, как жил вместе с братом на нашей ферме, мне подумалось, что тогда я был совсем еще ребенком. А потом, услышав рассказ Еша о необыкновенном царстве, отправился на его поиски вместе с ним. Там, думал я, исполнятся все мои мечты. Но путь этот привел меня в римскую тюрьму. Теперь я спрашивал себя: кто такой был этот Еша, который увлек меня на такой опасный и безрадостный путь? А ведь Камень сомневался, не демон ли он. Но я думал сейчас о том, случилось ли со мной что-нибудь такое, или, вернее, открылось ли мне что-то такое, ради чего стоило пускаться в столь далекий путь.
Мне показалось, что утро наступило сразу же вслед за тем, как я закрыл глаза. Солдаты занялись побудкой, они обливали нас водой, за ночь сделавшейся совершенно ледяной. Затем нас построили в шеренги и раздали каждому с ложки по глотку воды и еще кусок очень черствого хлеба — мой первый обед со времени ареста. Я осмотрелся: при свете дня наша компания являла собой довольно пестрое сборище, выстроенное рядами. Среди нас были бродяги, но были и люди довольно прилично одетые, казалось, что их внезапно позвали от праздничного стола, где они пировали с гостями, или подняли с теплых постелей. Другие, очевидно, провели в клетке много недель. Я так и не увидел среди них ни Еша, ни кого-либо еще из наших. Но когда нас уже повели со двора, мне показалось, что я вижу знакомое лицо. Это было странно, но я заставил себя поверить в увиденное — то был Йерубаль.
Да, Йерубаль. Меня охватила дрожь. Первой мыслью было, что такая встреча сулит мне удачу, ведь не было еще таких безнадежных ситуаций, из которых мой случайный попутчик не смог бы с успехом выпутаться. Но потом я снова очутился в темном тюремном коридоре, и надежда моя начала таять. Мне удалось еще раз посмотреть, действительно ли это он, так как теперь нас вели строем по крутой неровной лестнице. Мы пришли в просторный зал, с одной стороны которого была комната, довольно большая, отделенная от зала мраморной оградой. С другой стороны я увидел ряд зарешеченных камер. Нас растолкали по камерам. Сквозь узкие окна на дальней стене в камеры пробивался дневной свет: казалось, что кто-то в отчаянии долбил стену, прорываясь на волю, но смог пробить лишь узкую щель. Мы приникли к окнам. Мне удалось лишь на мгновение охватить взглядом тот, свободный мир. Окно выходило прямо на храм. Хотя было еще очень рано, храмовая площадь была полна народу. Люди принесли животных и ждали своей очереди на благословение праздничной жертвы. Я почувствовал, что начинаю завидовать тем животным, участь которых, по крайней мере, была ясна.
К моей радости, в камере вместе со мной оказался и Йерубаль. Его втолкнули к нам одним из последних.
— А, и ты здесь, Премудрый Симон, — сказал он мне, со своей всегдашней ухмылкой.
Я был готов разрыдаться и броситься к нему на шею. Он сказал, что попал в тюрьму, когда решил заступиться за какого-то лоточника, к которому придирались солдаты. Очевидно, стражи порядка хватали всех, кто вызывал подозрение: нищих, бродяг и всех прочих, а все затем, чтобы показать, как ревностно они выполняют приказ. Половина людей в камере были такими же, как и он, мелкими воришками и жуликами, их схватили на улице и теперь будут держать здесь до тех пор, пока те не признаются в участии в заговоре. Он показал мне рубцы на спине — так вот с ним здесь обращались, но он был нем как рыба, с гордостью сообщил мне Йерубаль. Так что он надеется, что скоро будет свободен.
— Помяни мое слово, — сказал он мне, — уже сегодня вечером мы с тобой будем есть пасхального ягненка.
Его слова вселили в меня уверенность, что все будет именно так.
Мы пробыли в камере довольно долго, никто не подавал признаков какой-либо деятельности. Время от времени тишину нарушал шаркающий звук шагов да звон цепей — это приводили все новых и новых арестованных, пополняя ряды бедолаг, умудрившихся, как и мы, загреметь сюда. Мы с Йерубалем коротали время, по очереди пробираясь к окну. Людей на площади становилось все больше и больше. Поставили деревянные барьеры, разделившие толпу на несколько групп. Теперь на площадь люди стекались тремя разделенными потоками. Священники, совершавшие жертвоприношение, едва справлялись с наплывом людей, их праздничные облачения пестрели потеками крови. Они все время отходили к алтарю для жертвенного окропления. Тут же суетились служки с корзинами требухи, которую они вытряхивали в огонь. А народ все прибывал, потоки становились все длиннее и плотнее, а священники все так же сновали от алтаря к очереди и обратно — словом, все шло своим чередом.
Несколько помощников выстроились в ряд вдоль насыпей и запели. Чистые звуки их голосов понеслись над площадью, перекрывая гул толпы. Люди в нашей камере как по команде встали на колени и забормотали слова неизвестных мне молитв. Постепенно их голоса слились с пением за окном. В конце концов один из стражников велел им замолчать. Но пение продолжалось. Я понимал, что этим людям, арестованным без вины, очень горько находиться здесь, тогда как все их единоверцы сейчас там, на площади около храма. Признаться, у себя дома я никогда не видел ничего подобного. Я, конечно, бывал на праздниках в Гиппосе и даже в Гергесе, но там праздники ничем не отличались от ярмарочных гуляний, где можно выпить и побезобразничать. Да и разве можно молиться богам, чьи имена сообщает очередной император?!
С другой стороны коридора за мраморной перегородкой внезапно возникло какое-то оживление. Вошло несколько рабов, они принесли лампы, кресла, даже сосуды с ладаном и статуи римских богов. В свете ламп комната показалась мне более привлекательной; я увидел, что стены ее расписаны картинами, а пол выложен кусками разноцветного мрамора. Вошли несколько человек в белых туниках и белых накидках и осмотрелись, проверяя, все ли в порядке. Они выглядели очень важными и беспрестанно покрикивали на рабов. По коридору тем временем маршировала стража из воинов-самарян и еще каких-то устрашающего вида типов. Они прошлись вдоль камер и, заглянув вовнутрь, смерили обитателей таким взглядом, каким гуртовщики обычно смотрят на рынке на бракованный скот. Появились секретари-писари с кипами свитков из бараньей кожи. Когда же, в довершение всего, я увидел среди пришедших того, кто сегодня допрашивал меня и Арама, то воспринял его появление как должное, не удивившись и появлению горбуна.
Все зашевелилось и задвигалось, в одно мгновение сонная тишина преобразилась в гудение разоренного улья. Людей выталкивали из камер, к ним подходили дознаватели, дознавателям передавали ворох свитков, свиток начинал курсировать от дознавателя к писарю и обратно к дознавателю. Некоторые свитки, как я успел заметить, попадали за мраморную перегородку к белым туникам. И когда суета достигла высшей точки, раздался звук трубы, по коридору промаршировала еще одна шеренга самарян. Они выстроились у дальнего конца отгороженной комнаты, и тут появился сам правитель. На нем была простая туника из грубого материала, выглядел он так, словно его только что подняли с постели. Белые туники склонились так низко, что их накидки на какое-то мгновение полностью покрыли пол. Дознаватели же, наоборот, усиленно делали вид, что ничего особенного не происходит и они полностью поглощены работой. В какой-то камере сквозь зубы, но достаточно внятно выругались. Проклятие эхом прокатилось по коридору и пошло гулять по камерам. Самаряне тут же взяли дубинки на изготовку и принялись колотить ими о решетки, попадая по пальцам тех, кому пришло в то время в голову цепляться за прутья. Мгновенно воцарилась тишина.
Тем временем людей стали по одному подводить к высокому начальству. Многие признавали себя виновными, и свиток тут же передавался человеку в белом, при этом слышно было, что признавшиеся с трудом выговаривали даже свое имя. Их приводили из камер окровавленными, со следами жестоких побоев. Все понимали, как добывались, а вернее, выбивались такие признания. Камеры пустели. Среди тех, кого уводили, было много таких, кого, судя по виду, забрали прямо на улице, о чем рассказывал Йерубаль. Кто-то кричал, что он всего лишь пекарь из нижнего города, другой был кожевником. Тем временем под гул голосов вершилось правосудие. Доносились обрывки фраз на арамейском — это вели допрос дознаватели, белые туники вторили им по-гречески. Время от времени воздух взрывался отчаянным криком кого-то из осужденных, и тут же в ответ раздавался рык солдат, приказывающих замолчать.
Закончив первую часть допросов и получив нужные признания, перешли к тем, кого оговорили. Обвинение было подкреплено показаниями каких-то свидетелей, из которых никто здесь так и не появился. Причем обвинительные акты у всех были написаны одинаково. Такой-то и такой-то, дескать, обвиняется в заговоре против римских властей; он вступил в сношения с такими-то, такими-то и теперь разоблачен на основе свидетельских показаний. Было несколько имен, которые упоминались в каждом обвинении, имена известных всем повстанцев. Когда таким образом обвинили несколько человек, дознаватель, который был уже знаком нам с Арамом, вдруг вышел вперед. Из камеры вывели Еша.
Над ним жестоко издевались все это время. Лицо распухло и почернело, изодранная одежда висела лохмотьями, все тело покрывали кровавые рубцы — его пороли бичом. Мне почему-то стало нестерпимо стыдно смотреть на него, такого униженного, и я отвел глаза. Но даже сейчас, избитый, в изодранной одежде, он держался с исключительным достоинством, стоя перед правителем прямо, не согнув спины. Он смотрел открыто, и во взгляде его ни разу не мелькнул страх. Один из людей в белом одеянии спросил, как его имя. Он назвался Еша из Галилеи. Затем вдруг сказал, глядя прямо в лицо правителю:
— Ты либо глупец, раз веришь той лжи, которую заставляют здесь говорить, либо подлец, если знаешь, что это ложь.
Из камер донесся одобрительный и испуганный гул. В первый раз люди услышали здесь слова правды, произнесенные открыто. Самарянин тут же отвесил Еша хороший удар дубинкой. Гул усилился. Еша стоял невозмутимо, как будто все происходящее мало его волновало, и только кровь медленно потекла из рассеченной губы — из того места, куда пришелся удар.
Правитель скорее всего прикажет сейчас убрать Еша с глаз долой. Но он промолчал, скривив губы в ядовитой усмешке, — зачем показывать всем, что тебя смутили слова какого-то еврея. Повернувшись к одному из людей в белом, правитель обратился к нему по-гречески:
— Спроси, в чем он видит ложь и что считает правдой.
Еша ответил, перейдя на греческий:
— Не спрашивай о том, чего тебе не дано понять.
Губы правителя, до сих пор растянутые в улыбке, плотно сжались.
— О чем ты говоришь?! — отрывисто пролаял правитель.
Еша не ответил. Правитель пришел в бешенство. Подозвав дознавателя, он велел огласить обвинение. Однако дознаватель, вместо того чтобы прочесть, то в чем обвинялся здесь каждый несчастный, замявшись, начал путано объяснять что-то. Вина, видите ли, этого человека состоит лишь в том, что он знал некого Иуду Кирьянина, подозреваемого в сочувствии повстанцам.
— Разве это не тяжкое преступление? — жестко сказал правитель.
— Но у нас нет нужных признаний. Он проповедник и, как говорят, проповедовал мир и никакого насилия.
— Ты оправдываешь его, потому что ты сам еврей.
И не дожидаясь реакции дознавателя на свой укол, повернулся к Еша.
— Тебя обвиняют в государственной измене. Что ты можешь сказать в свое оправдание?
Еша по-прежнему стоял молча. Вокруг все тоже молчали в ожидании, что будет дальше. И чем дольше длилось молчание, тем глупее, казалось, выглядел правитель, которому никак не удавалось сломить Еша.
— Уведите его! — рявкнул правитель, прибавив невнятное проклятие.
Стража увела Еша. В камерах снова поднялся гул, самаряне опять взялись за дубинки и принялись охаживать ими решетки и попадавшихся под руку заключенных. Правитель изо всех сил старался сделать вид, что происшедшее никак его не коснулось. Слово его было законом, и он принял решение. И если его действительно задели слова Еша, открыто назвавшего суд фарсом, то он не собирался показывать своих чувств.
Когда гул голосов начал постепенно стихать, Йерубаль обернулся ко мне, и слова его прозвучали достаточно внятно, так что многие могли расслышать их:
— Если то, что он сказал, правда, а наш правитель повернулся к правде задом, значит, сам он и есть задница.
Раздался дружный хохот. Но правитель не собирался выставлять себя на посмешище. Лицо его побелело от гнева. Йерубаля выволокли из камеры и поставили перед ним.
— Имя! — пролаял правитель.
Не переводя дыхания, Йерубаль выпалил:
— Еша из Галилеи.
Снова раздался смех, но тут же затих — дело стало принимать опасный оборот. Правитель явно готов был прикончить Йерубаля на месте за такую дерзость. Кто-то в белой тунике приказал Йерубалю серьезно отвечать на вопрос, если ему дорога жизнь. Однако Йерубаль произнес снова, на этот раз тихо и покорно:
— Я Еша из Галилеи.
Кто мог теперь поручиться за то, сколь долго протянет этот плут и какие громы обрушатся на его голову за его дерзость. На мгновение показалось, что на римлян, на всю стражу и на весь суд напал столбняк. Даже самаряне замерли в растерянности, не зная наградить ли наглеца порцией отборных ударов или погодить. Наконец, правитель, обратившись к Йерубалю, сказал сердито:
— Тебе что, твоя жизнь не дорога, идиот?
Йерубаль продолжал стоять молча. Правитель нахмурившись отвернулся, показывая, насколько ему надоела вся эта возня. Но затем он кивнул страже, делая знак, что Йерубаля надо увести.
Воцарилась напряженная тишина — все переживали то, что только что произошло. Правитель также казался несколько подавленным, он встал с кресла и сделал знак своим рабам уйти.
— А что с остальными? — спросил человек в белом.
— Да выпорите их как следует и отпустите.
Затем, подобрав полы плаща, он направился вон из зала. Все произошло так внезапно, что самарянам пришлось потолкаться у выхода, стараясь поспеть за своим господином.
Казалось, что вместе с правителем из помещения исчез воздух, все как будто бы сделали один большой вдох и теперь не знали, как выдохнуть. Никто не знал, что делать дальше. Ни следователи, ни люди в белых туниках, ни стража не понимали, надо ли последние слова правителя воспринимать серьезно и отпустить узников или оставить все как есть. Мы тоже не знали, стала ли наша свобода близка и реальна, или более реально то, что мы будем гнить здесь и дальше. Но в конце концов прозвучал приказ, и нас стали выводить во внутренний двор. Заключенных поставили в очередь к козлам, на которых производилась порка. И мы так и стояли под серым небом, слишком хмурым, чтобы понять, день на дворе или вечер. Стояли и ждали полагающиеся каждому из нас сорок плетей.
Я никак не мог собраться с мыслями, все казалось мне каким-то ненастоящим. Наконец я заметил впереди перед собой Камня и Зелота. Я попытался поймать взгляд Камня, но он отвернулся, как будто бы боялся или не хотел смотреть на меня. Глаза Зелота были подернуты пеленой, как у животных, которых слишком долго держат в клетке; казалось, он вот-вот испустит дух. Подошла его очередь. Зелот был единственным, кто, лежа на козлах не вздрагивал и не морщился от ударов. Он держал себя так, как будто бы получал то, что заслужил.
Наконец процедура была закончена, и нам велели ждать. Мы собрались в углу внутреннего двора. За всю мою жизнь меня ни разу не пороли, ощущения были совершенно незнакомые — спина горела, словно ее жгли огнем. Я подошел к Симону-Камню, и мы долгое время просто стояли рядом, не говоря друг другу ни слова. Камень был чем-то смущен, я подумал, что, наверно, это из-за того, как он говорил про Еша.
— Может быть, потом они отпустят и остальных, — сказал он наконец.
Он до сих пор не мог взять в толк, за что они так обошлись с Еша. Ему казалось, что ошибка должна быть скоро исправлена. Зелот, по-видимому, был менее наивен и понимал, что дело плохо. Во взгляде, которым он обменялся со мной, сквозило отчаяние и безнадежность.
Мои друзья не знали греческого и не могли понять, что же действительно произошло на этом так называемом суде. Они не смогли уловить, что Арам предал Еша, но считали, что во всем виноват Юдас, ведь его имя упоминалось при чтении обвинения. Мне бы нужно было объяснить все Зелоту и Камню, но меня мучил стыд, ведь придется рассказать, что я был рядом с Арамом в тот момент, когда он выбалтывал все про Еша, и это, я понимал, решило судьбу учителя. Я был там, стоял на коленях, слушал и молчал. Арама не было сейчас здесь, во внутреннем дворе. Никаких следов его присутствия. Похоже, что его одного отпустили просто так.
Я все время думал о Йерубале: я никак не мог понять, что же произошло. За время нашего с ним путешествия я убедился, что этот плут знает тысячу уловок и способов спасения собственной шкуры. Но то, как он сейчас вел себя в тюрьме, ничем не напоминало его обычное поведение. Он держался гордо, так, как будто бы собственная жизнь его нисколько не волновала. Получалось, что и он, и Еша пострадали, но спасли остальных, специально пожертвовали собой за всех нас. Понятно Еша, но представить Йерубаля в такой роли было трудно. Мог ли Еша так повлиять на плута Йерубаля, что тот изменился до неузнаваемости? Изменился настолько, что вдруг сказал себе: «Дайте я выпью эту чашу!»
Потом я стал думать, что буду делать, когда меня, наконец, отпустят. Я решил, что тут же отправлюсь домой. Я решил так еще тогда, когда мы были в камере вместе с Арамом и Камнем. Я начал думать о доме, вспомнил цветы, которые росли у нас на ферме, я даже почувствовал их запах. Я прикинул, что вернусь как раз к сбору урожая, и еще подумал о том, что увижу сына, своего сына, который, наверное, здорово подрос за это время. Как жаль, что я не могу открыто назвать его своим сыном. Я вспомнил, какой тяжелой казалась мне жизнь, когда я уходил из дома. Но на поверку вышло, что есть на свете вещи куда более тяжелые. И теперь, если бы кто-то вдруг решил спросить у меня совета, я сказал бы тому человеку, что лучше всего быть там, где твой дом. И правильнее всего быть верным своему делу.
Так я стоял, предаваясь сладким воспоминаниям, и уже чувствовал, что называется, вкус свободы у себя на губах. Остальные, как видно, тоже собрались навсегда покинуть это злополучное место. Мы стояли молча, никто особо не жаловался на несправедливость наказания, уверенные в том, что это необходимая плата за скорое освобождение. Но тут во дворе появились двое старших военных, они медленно шли вдоль ряда, всматриваясь в наши лица и время от времени выдергивая кого-нибудь из строя. Приглядевшись, я заметил, что выбирали они тех, кто был помоложе, и быстро опустил глаза, склонив голову как можно ниже. Но было поздно. Один из капитанов указал на меня, и меня вывели из строя. Они отобрали всего шесть человек, а остальных повели к воротам. Симон-Камень не мог даже бросить на меня прощальный взгляд, так он переживал о том, что судьба так несправедливо обошлась с нами и ему приходится оставить меня здесь. Ворота распахнулись, я увидел крыши домов, праздничные флаги, выставленные в окнах, до меня долетел запах дыма от очагов, на которых варилась праздничная еда. И невольно слезы навернулись мне на глаза. Ворота быстро закрылись за счастливчиками, а мы остались в обществе наших тюремщиков.
Нас заперли в клетке во дворе. Мы пытались расспросить солдат, почему нас не отпускают, но они делали вид, что не понимают нас. Наступала ночь, по камерам разнесли ужин — немного тушеного мяса. То, что называлось мясом, представляло собой кость и немного хрящей. Тут я вспомнил слова Йерубаля о том, что сегодня вечером мы будем есть нашего пасхального ягненка. Я разговорился с одним парнем, которого тоже оставили, как и меня. Он сказал, что тех, кто сейчас в тюрьме, скорее всего продадут потом в рабство, может быть, в Рим, или еще куда-нибудь. Я подумал о Йерубале. Рим — это, пожалуй, для него, наверняка он сумеет пристроиться в какой-нибудь богатый дом, может быть, даже к императору, а уж потом найдет путь к спасению, я уверен. Мы говорили мало, не потому, что нам не хотелось поделиться пережитым, но попробуй разберись в этих обстоятельствах: кто здесь шпион, а кто нет. Кроме того все видели, что я не еврей, и поэтому предпочитали сторониться меня. Присмотревшись, я обратил внимание, что среди нас были те, на чей счет римляне, по-моему, не очень-то заблуждались. У некоторых был такой вид, словно они готовы были перерезать горло первому встречному римлянину. Им, надо сказать, крупно повезло, что правитель не видел их. Один из таких головорезов был приблизительно одних со мной лет, у него пробивалась тоненькая бородка, похожая на козлиную. На окружающих он бросал злобные взгляды, от которых мурашки бежали по коже. Его побаивались и старались быть с ним едва ли не осторожнее, чем со мной, язычником.
Ночь я провел без сна, в тишине до меня доносились звуки праздника. На улице за стенами тюрьмы люди пели, разговаривали, смеялись, слышалась музыка. До меня доносились мирные звуки беззаботной жизни, и это причиняло мне душевную боль. Наступило утро, опять принесли еду. Затем погнали к сараю, находившемуся там же, во внутреннем дворе. Сарай был набит железом, кандалами, бревнами и еще какими-то деревяшками разной длины. Нам велели выносить их из сарая во двор. Мы вытащили где-то с полдюжины коротких и с полдюжины длинных деревяшек, показавшихся мне грубо обструганными бревнами. После чего нам приказали ждать. Мы уселись на землю перед сараем. Один из охранников прохаживался поблизости, не спуская с нас глаз. Я решительно ничего не понимал из того, что сейчас происходило здесь, но лица остальных не вселяли в меня никакой надежды. Я спросил у одного из моих соседей, что за бревна мы перетаскивали. Он посмотрел на меня так, как будто бы я только что на его глазах появился на свет или упал откуда-то с неба. Потом бросил глухо:
— Кресты, это кресты.
Голос его прозвучал так, будто доносился из могилы.
Занимающийся день был тоскливым, серым, влажным и каким-то липким. Вдобавок вскоре заморосил мелкий холодный дождь. Чтобы укрыться от дождя, мы встали вдоль стены, под выступом, и опасливо поглядывали на охранника, но он, по-видимому, не возражал. Какое-то время спустя во двор ввели пленников, скованных между собой тяжелой цепью. Сердце мое упало, когда я заметил среди них Еша, а затем и Йерубаля. Он находился совсем рядом с учителем, всего лишь за несколько человек до него.
В мозгу молнией сверкнула догадка, в которую не хотелось верить — несчастных приговорили к распятию на кресте. На каждом из них лежал отпечаток близкой смерти, обреченность связывала их вместе и делала похожими друг на друга, избитых, униженных и раздавленных. Их было семеро. Лица были знакомы мне по тюрьме. Двое, мне показалось, были настоящими разбойниками с большой дороги, еще двое выглядели как галилеяне, происхождение одного я никак не мог определить, он был чужаком. Их подобрали с явной целью не спровоцировать никакого сочувствия толпы. Страх и ненависть — вот что нужно было вызвать у иудеев. Еша, к примеру, был совершенно не похож на еврея — хрупкий, со светлой кожей и светлыми волосами. Йерубаль и он производили впечатление отверженных, изгоев, и именно они, эти чужаки, вынашивали коварные планы свержения законной власти, тогда как истинные евреи никогда бы не решились на такое. Им принесли воды для умывания. После умывания, уже нельзя было понять, насколько жестоко с ними обращались на допросах. И в то же время вид у всех был довольно отталкивающий. Многие были близки к безумию, как дикие звери озирались они по сторонам, с трудом понимая, что происходит. Их подвели к козлам, предварительно расковав и сорвав с них одежду, и приготовили к наказанию бичом. Надо сказать, что порка, которой мы подверглись вчера, была ничем в сравнении с тем, что совершалось над этими несчастными. Их били двенадцатижильной плетью с гвоздями на концах, и с каждым ударом она вырывала из тела куски мяса. Я подумал, что на самом деле это облегчало их страдания — каждый жестокий удар сокращал их жизнь, а значит и время мучений на кресте. Плоть Йерубаля была начисто содрана, так что были видны кости, но он ничем не выдавал боли и старался держаться наравне с остальными. Стоя здесь под дождем, раздетый донага, худой, иссеченный бичом, он напоминал ветхого старика.
Им дали одеться, ведь никто не должен был увидеть следы истязаний, когда преступников поведут по улицам. Затем, снова заковав в кандалы, повесили им на шеи дощечки, где было обозначено то преступление, в котором каждый из них обвинялся. Но я не мог прочесть, что же там было написано, на этих дощечках. Их подвели к груде бревен, лежащих в углу двора. Я все еще стоял у стены и смог рассмотреть Йерубаля очень близко, когда тот подошел. Жестокость его ран поражала вблизи еще больше. Он посмотрел прямо на меня, и мне стало страшно не по себе под его пристальным взглядом. Я думал, он стыдится того, что я вижу его сейчас таким жалким и униженным, мне захотелось отвести глаза. Но вдруг я уловил на его лице тень такой знакомой мне ухмылочки. Я даже готов поклясться, что он подмигнул мне, как будто бы хотел сказать, чтобы я не дрейфил и что у него есть отличный план.
Закованным в железо, истерзанным бичом, им пришлось еще нести перекладины креста для распятия. Нам же велено было нести вертикальные опоры. Надо сказать, что крестов почему-то приготовили только шесть. Вероятно, здесь произошла какая-то ошибка. Капитан стражи, явно занервничал и стал орать на своих людей, чтобы те откуда угодно взяли и привели седьмого помощника, хоть с улицы. Речь, конечно, не шла о том, чтобы привлечь солдат для такого дела: нести крест за преступником было большим позором, как и сама казнь на кресте. Наконец стража привела какого-то египтянина, с которым удалось сговориться за динарий. Тот пошел в сарай и выволок оттуда еще два неструганых бревна. После чего, взвалив на плечи каждый свое бремя, мы двинулись со двора.
Солдаты, выстроенные шеренгой с каждой стороны нашей процессии, обступали узников плотной стеной, и нам не оставалось ничего другого, как только двигаться вперед и вперед. Другая шеренга солдат выстроилась у подножия лестницы, спускавшейся от ворот башни, что делало наше появление на улице похожим на выступление целой армии. В толпе собравшихся вокруг нас людей я не сразу рассмотрел двух братьев Еша. Они стояли чуть в стороне, с ними была женщина, из тех, что пришли в город вместе с Еша, которую звали Саломея. Они заметили Еша, но я не мог понять, что выражали при этом их лица — смущение, ужас или недоумение. Тут же один из братьев развернулся и пошел прочь вместе с Саломеей. Но другой брат остался, он следовал за нами, стараясь не упустить нас из виду. В то же время он был явно растерян, как бы сомневаясь, остановиться ли ему или идти дальше.
От крепости к рыночной площади вела довольно извилистая улица. Мы медленно двигались по ней под дождем. Улица постепенно поднималась вверх, на подъеме были вырублены ступени с узкими желобами по краям, чтобы купцам удобнее было вкатывать по ним тележки с товаром. Но сейчас эта улица создавала нам серьезные препятствия — двигаться по ступеням скованным, согнувшимся в три погибели под тяжестью своей ноши приговоренным было невообразимо трудно. К тому же из-за дождя дорога сделалась ужасно скользкой. Лавки, теснящиеся вдоль улицы, были закрыты по причине еврейского праздника. Однако, услышав о том, что по улице ведут на казнь арестантов, то там то тут из-за дверей начали высовывать свои головы любопытствующие — кто-то выглядывал в окно, кто-то забирался на крышу. Мы двигались дальше; на одной из улиц какой-то неизвестный метко плюнул в стражника, и прежде чем тот успел повернуться, растворился в толпе. Но чаще процессию встречали угрюмым молчанием: люди скользили по узникам и конвоирам скучающим взглядом — не то ранний час, не то моросящий дождь был причиной их равнодушия. Действительно, как уныло, должно быть, выглядит процессия закованных в цепи осужденных преступников, двигающихся навстречу своей смерти в окружении батальона свирепых стражников.
Улицы были узкими, а охрана довольно внушительной, и вскоре толпа, следовавшая за нами, осталась позади, так как по бокам не оставалось места для зевак. Сбившись кучей, люди пытались не отставать. Особенно бойкими оказались, конечно же, мальчишки, которые бежали сразу вслед за нами, опережая всех остальных. Потом я снова заметил среди людей, шедших за нами, одного из братьев Еша — он снова присоединился к толпе и теперь шел рядом с тем, кто был постарше. Он выглядел окончательно подавленным, метался у края толпы, перебегая с места на место, как пес на привязи, готовый в любой момент броситься вперед на стражников, чтобы освободить брата.
Чуть позже я увидел и Саломею, она тоже вернулась и шла теперь вместе со всеми. С ней были еще две женщины — Мари и мать Еша. Было почему-то странно видеть их вместе, тем более в такой обстановке. Их можно было принять за мать и дочь — одинаково стройные, черноволосые, с одинаково распахнутыми горящими глазами. Глаза женщин излучали какую-то отчаянную, дикую решимость. Они не отрывали взгляда от шеренги обреченных, как будто бы хотели, вопреки всему, убедиться: а действительно ли это Еша, там, в цепях, и его сейчас ведут на казнь? Вот глаза матери остановились, наконец, на Еша, и тут же взор ее потух, она как будто бы умерла, но глаза Мари, наоборот, вспыхнули диким огнем. Я вспомнил, как мы встретили его мать у Крысиных Ворот, как она смотрела на нас, на Еша в его лохмотьях, и сейчас она, должно быть, ругала себя за то, что не смогла уготовить ему лучшей этой доли.
Мы начали уставать, тяжелая ноша давала о себе знать, к тому же дождь, все больше набиравший силу, делал ее все увесистее. Мне казалось, что спина моя вот-вот треснет. Но арестантам было не в пример труднее: после истязаний бичом спины их превратились в сплошное кровавое месиво. Мы поднимались вверх по улице, мостовая была бугристой, а улица извилистой. И вдруг у самых городских ворот Йерубаль неловко поскользнулся и упал, изогнувшись, как молодое деревцо, под давящей тяжестью перекладины. На секунду мне показалось, что он осуществляет план заранее обдуманного побега. Но в мгновение ока солдаты навалились на него, потом пинками и ударами заставили его подняться. Я понял, что Йерубаль не притворялся, он делал попытки подняться и выпрямиться, но каждый раз падал со стоном как подкошенный.
Еша был прикован следом за Йерубалем, в возникшей сумятице ему удалось сбросить бревно с плеч и склониться к Йерубалю, прежде чем подоспели солдаты.
— Он сломал ногу, — сказал Еша, ощупывая кость.
На лице капитана была написана растерянность, он не знал, что делать. Еша обратился к нему:
— Я помогу.
Мы стояли почти у самых городских ворот, там, где улица значительно расширялась, и толпа вновь окружила нас. Люди с интересом наблюдали за происходящим. Капитану не хотелось выглядеть жестоким в глазах этих людей, он кивнул в ответ на слова Еша, подозвал стражу и приказал снять с Еша и Йерубаля кандалы. Еша повернулся к людям и попросил найти для него палку; ему подали дорожный посох, Еша сломал его пополам. Затем он начал вправлять кость, действуя очень бережно. Йерубаль, сидя на мокром тротуаре, казалось, был близок к обмороку. Еша тем временем делал ему что-то вроде массажа, после чего, оторвав от своей одежды узкую полоску ткани, крепко перевязал ногу Йерубаля, зажав место перелома между двумя половинами посоха.
Толпа молча наблюдала за ними. А дождь шел не переставая. В том, что делал Еша, не было ничего особенного, любой врач справился бы с такой задачей. Но все с удивлением смотрели на то, как приговоренный к смерти человек оказывал, можно сказать, в последние минуты своей жизни помощь другому, такому же приговоренному. Я видел, как смотрит на Еша его мать, все так же стоящая в самой глубине толпы, позади всех. Она смотрела так, как будто видела его в первый раз. Похоже, что ей не много было известно о собственном сыне, может быть, она слышала лишь сплетни, которые ходили о нем. Может быть, она думала, что он стал бродягой и шарлатаном, или даже хуже. Теперь она видела его совсем другим; важно было даже не то, как умело он помогал ближнему, но с каким достоинством он держался перед лицом смерти.
Потом Еша помог Йерубалю подняться; он крикнул в толпу, чтобы нашли еще посох, который ему тут же и передали. Йерубаль, опираясь на него, попробовал идти: он сделал несколько шагов, припадая на одну ногу. Вид у него был измученный и беспомощный. Я смотрел на него, и тут в моей голове наступило прозрение и я оказался перед лицом жестокой реальности: и Йерубаль, и Еша шли на казнь, на мучительную позорную казнь, и не было ничего, что могло бы отвратить ее, никакого хитрого плана или уловки. Они могли лишь поддержать друг друга в эти последние моменты их жизни. Еша, конечно, был сильнее духом, и Йерубаль нуждался в нем. По-видимому, мой незадачливый спутник взял на себя непосильную ношу, но Еша был рядом и готов был помочь ему.
Понятно было, что Йерубаль теперь не сможет нести свою часть креста. Это выводило капитана из себя, он вращал глазами, оглядываясь в поисках того, с чьей помощью можно было бы исправить положение. Взгляд его заскользил по стоящим в конце процессии; он посмотрел на меня, а потом решительно сказал:
— Привяжите ее ему, сверху.
Тут же ко мне подскочили несколько стражников и привязали перекладину, которую нес Йерубаль, поверх моего бревна. Мы двинулись вперед, но процессия уже потеряла свою первоначальную грозную торжественность. Солдаты, огрубевшие, разозленные долгим стоянием под проливным дождем. Цепь узников, которая должна была казаться устрашающей железной машиной из кандалов и цепей, теперь потеряла свою четкость и внушительность из-за Йерубаля, который без всяких цепей и перекладины ковылял впереди, опираясь на палку.
Мы вышли за городские ворота. За воротами возвышался холм, на котором городские власти устраивали казни. Холм представлял собой выступ скалы, которая издали казалась желтой от разбросанных повсюду обломков костей. Внизу холм огибала каменная ограда. На холме не было никакой растительности, за исключением пробивающегося кое-где чахлого кустарника да двух-трех невысоких деревьев. В стороне, на склоне холма, было устроено что-то вроде кладбища, тоже окруженного невысокой каменной стеной, — здесь хоронили тела некоторых казненных. Пещеры для погребения были выдолблены в податливой меловой породе. На вершине холма несколько солдат уже долбили лунки, чтобы установить в них вертикальные опоры крестов, или, может быть, они просто выковыривали остатки прежних. Присмотревшись, я увидел, что поверхность холма сплошь изрыта такими лунками, так как римляне проводили подобные узаконенные убийства довольно часто.
Мы миновали узкие ворога в стене у подножия холма. Половина солдат осталась за воротами, их задача была сдерживать толпу; другие стали подниматься наверх вместе с приговоренными. Сам по себе холм был невысокий, и до его вершины нужно было пройти едва ли более сорока шагов. Но сделать их было чрезвычайно тяжело; покрытые грязью камни были очень скользкими, особенно теперь, под дождем. С меня градом лил пот, и в то же время леденящая дрожь пробирала до костей. Я не чувствовал своих ног, они онемели и стали как ватные. Когда мы пришли на вершину и капитан приказал нам сбросить нашу ношу на землю, мне было никак не нагнуться, чтобы освободить себя от груза. Тогда один из солдат подошел сзади и снял поклажу у меня со спины.
Приговоренных тем временем, расковали и поставили в ряд вдоль серой и отсыревшей городской стены. Они стояли перед толпой, на лицах была написана обреченность. Промокшие, окровавленные — кровь все еще сочилась из свежих ран на их телах, — они были готовы к смерти. Однако и здесь Еша выделялся из всех, словно он шел какой-то своей дорогой. Я услышал, что один из приговоренных галилеян, бледный, как сама смерть, признался Еша, что ему в жизни довелось убить человека. Теперь, когда его собственная жизнь должна быть отнята у него, он понимает, как ужасно было то, что он сделал. На что Еша ответил ему:
— Если ты сейчас понял это, значит, Бог тебя простил.
И я увидел, что слова несколько успокоили убийцу.
Это были последние слова, которые я услышал от Еша — нам велели уходить, так как мы выполнили свою скорбную работу. Но перед тем, как увести нас с холма, к нам подошел один из солдат, в руке у него был мешок с монетами, похоже, нам еще собирались заплатить за труды. Ни один из евреев, однако, денег не взял, ничего не объясняя, просто мотнули головой в знак отказа. Солдаты не собирались уговаривать строптивых, они разделили плату между мной и наемником-египтянином. Я не понимал, в чем тут моя работа, ведь я сделал то, за что должно было быть заплачено тюремщикам, но, подумав, взял себе один динарий, а остальное досталось египтянину.
Я заметил, что толпа, собравшаяся посмотреть на казнь, не так уж велика, как казалось на узких городских улицах. На холме собралось, может быть, несколько сотен человек. Гораздо меньше толпы на храмовой площади, ожидающей, когда зарежут пасхального ягненка. Да и в сравнении с теми, кто стоял лагерем у стен Иерусалима, людей было совсем немного. То, что должно было произойти здесь, не имело, по-видимому, большого значения для жителей города. Правда, чуть позже народ вдруг стал прибывать, и толпа увеличилась. Оказывается, прямо у холма располагался лагерь, разбитый римлянами, чтобы принять прибывших в город паломников. Вот оттуда-то и стали мало-помалу подходить любопытные, посмотреть, что происходит. Среди пробирающихся поближе к стене я заметил Симона-Камня. Он брел ссутулившись, пошатываясь и еле передвигая ногами. Я никогда не видел человека до такой степени раздавленного и потерянного. Мне захотелось подойти к нему, правда, я не представлял себе, что скажу ему. Когда я приблизился, он поднял на меня глаза — взгляд его был пустым, абсолютно ничего не выражавшим. Я подумал, что едва ли он даже узнал меня.
Я спросил его, где Зелот.
— С ним все.
Больше Камень ничего не добавил. Я подумал, что, может быть, бедняга напился до полусмерти или выкинул еще какую-нибудь штуку.
Узнав об аресте Еша, его ученики разбежались, даже те, кто был среди его самых верных последователей. Тех же, кто остался, как я узнал потом, Симон отправил по домам. Здесь были всего два-три человека, не считая женщин, которые сейчас стояли где-то в толпе.
Дождь не прекращался. На вершине холма спешно устанавливали кресты, на помощь позвали нескольких солдат-римлян. В поперечных перекладинах долбили пазы, для того чтобы установить их на вертикальной опоре; кто-то прикручивал их веревкой, для надежности, кто-то орудовал молотком. Наконец с этим было покончено, и собранные кресты уложили в ряд, причем каждый у своей лунки.
Одного за другим стали подводить осужденных, четверо солдат, до того занимавшихся крестами, теперь прибивали к ним людей. Двое солдат хватали несчастного и крепко держали его, а двое других стояли с молотками наготове. Первым был галилеянин, он сам лег на крест и занял нужное положение, он делал это с такой покорностью и спокойствием, что у меня мурашки побежали по телу. Солдаты ловко и сноровисто взялись за работу. Сначала измерили тело, чтобы оценить, выдержит ли стойка его вес, затем заученным движением раскинули ему руки и протянули их вдоль перекладины. Один из солдат прижимал запястья осужденного, а второй вбивал в них гвозди. Удар молотка вызвал глухой стон, но не столь душераздирающий, как я ожидал, так как гвоздь прошел лишь сквозь плоть, не раздробив кости. За коротким стоном послышалось глухое ворчание, напоминающее сдавленный вой, — несчастный старался справиться с болью. Затем звук железа, вбиваемого в дерево.
Римляне двигались вдоль ряда осужденных, механически выполняя привычную работу, — возводили машину смерти. Глухо и безнадежно стучали молотки, четко и слаженно работала команда убийц, раз — и готовы собранные кресты, два — тело уложено в нужном положении, тук-тук-тук — забивают гвозди в запястья, ступни ног складывают одна на другую. Работа отлажена и делается почти на одном дыхании, и только кровавые потеки на туниках проступали все ярче и становились все гуще — не помогал ни дождь, ни кусок рогожи, которым они вытирались каждый раз, прибив очередного мученика. Мне казалось, что я сплю наяву, так ужасно было то, что они делали, и в то же время так обыденно, Но самое удивительное было то, что во всем происходящем также проявлялось милосердие к осужденным. Ведь если бы их не прибивали к крестам, а вещали на них, сколько бы дней прошло, пока люди не изжарились бы живьем под палящим солнцем; при этом плоть их, иссеченная кнутами, медленно и мучительно разлагалась бы, а глаза клевали бы стервятники, привлеченные редким лакомством — живой падалью. Что и говорить, римляне были изобретательны, сочетая в своих казнях жестокость с милосердием. «Не стоит обвинять их в звериной жестокости», — думал я.
Они прибили и подняли на кресте галилеянина, потом еще одного его соотечественника. И вот настал черед Еша и Йерубаля. Еша, как и все до него, стонал и кричал от боли — понятно, ведь он был из плоти и крови, как и мы все. Немыслимая, ужасная боль пронизывала плоть, кожу, кости. Было невыносимо смотреть на то, что с ним происходит. Все теряло смысл, все, о чем он говорил, чему учил, его истории, которые я слушал вместе со всеми. Да, ни о чем — пустой звук. Сейчас осталось только одно — животная боль.
Йерубаля на крест укладывали солдаты, он ничего не мог сделать сам из-за сломанной ноги. Они взяли его за руки и резко нагнули к земле. Я не в силах был смотреть на то, что происходило дальше. Но я не мог не услышать дикий звериный крик, и тогда я понял, что ему прибивают ноги. До конца казни в ушах моих стоял его крик, так у путешественника, прошедшего сквозь дикую бурю, в ушах звучит постоянно вой ветра.
Только после того, как четверо солдат закончили прибивать последнего человека, они начали поднимать кресты. Делали они это так: двое поднимали крест за верхнюю горизонтальную перекладину, а двое других удерживали основу, одновременно направляя ее конец в лунку, после чего быстро нагребали небольшой холмик земли в основании, чтобы крест не упал. Когда крест вставляли в лунку, слышался удар, а верхушка моталась так, что висящий на кресте человек мог сорваться с него. Но движение это отзывалось лишь болезненным всхлипом распятого. Когда кресты были установлены, то оказалось что тела казнимых прибиты не так уж высоко. От земли их ступни отделяло не больше десятка ладоней, и казалось, что прекратить мученья очень просто, стоит лишь с небольшим усилием сделать шаг, другой и сойти с креста.
На холме выстроился лес крестов, мокнущих под дождем, позади высилась серая городская стена, а над ними, затянутое тучами, нависло черное небо. Глядя налицо Йерубаля, я вспомнил услышанные когда-то слова: гримаса смерти. Эта гримаса почти стерла его, такую знакомую мне еще по Гергесе, лукавую улыбку. Я думал о нем, задавая себе вопрос, который сейчас, наверное, не имел уже никакого смысла: случайно ли то, что он сделал? Может, он и есть чудо? Чудо, которое сотворил Еша, склонив его на свою сторону. Беззаботный плут стал тем, о ком рассказывал нам Еша в своих историях. Может быть, Йерубаль хотел подать нам пример? Но все же что-то подсказывало мне, что Йерубаль всего лишь совершил трагическую ошибку, и на этот раз удача отвернулась от него. А он даже представить себе не мог, что жизнь его кончится вот так.
Мы с Симоном еще долго оставались там, не спуская глаз с вершины холма. Постепенно собравшиеся стали расходиться. Тут я заметил, что братья Еша, его мать и несколько наших женщин стояли совсем неподалеку, всего в сотне шагов от нас. Я потерял их из виду с тех пор, как мы вышли за городские ворота. Их одежда промокла насквозь и была покрыта грязью, теперь они ничем не выделялись из серой толпы. Но стоило посмотреть на них попристальней, как появлялось ощущение, что от них исходило что-то неуловимое, похожее на порыв свежего ветра или приглушенный аромат полевых цветов. Что-то разделило их, как будто кто-то провел между ними невидимую черту. С одной стороны были братья, трое. Старший, как неприступная башня, стоял между двумя другими. По другую сторону находились три женщины; я обратил внимание, что мать Еша стояла рядом с Мари, обняв ее за талию и вместе с ней укрываясь от дождя под одним плащом. Они были теперь равны в своей беспомощности, словно дети, о которых забыли взрослые. Сейчас было не важно, каким разным был для них Еша, — его казнь уравняла их в чем-то очень важном. Ни одна из них не получила от него того, чего ожидала, а теперь они обе потеряли его.
Тишина, повисшая над нами, приобрела почти физическую плотность, она казалась самым нестерпимым на свете шумом. Мне вспомнились похороны в Баал-Саргасе, с наемными плакальщиками, изображающими скорбь; их вопли казались самой тишиной в сравнении со скорбным молчанием, из-за которого хотелось зажать поплотнее уши. Слышался только надоевший до тошноты шум дождя.
На крестах к тому времени завершилась первая стадия агонии, теперь люди должны были притерпеться к постоянной непрекращающейся, терзающей их тела муке. Зрелище было не из легких, но взгляд невольно возвращался к ним и неосознанно схватывал любое слабое движение, будь то судорога, или хрип или еще какой-нибудь всплеск затухающей жизни. Мать и Мари продолжали стоять здесь поодаль от меня. Я подумал, что, наверное, они не в силах смотреть на такое, но, обернувшись в их сторону, увидел, что их взгляд неотрывно прикован к Еша. Широко открытыми глазами они смотрели на крест, как бы желая разделить с распятым каждую горькую каплю его страданий.
— Я должен был быть там, рядом с ним, — сказал Симон; впервые за все это время он произнес такую длинную фразу. — Ведь этому он нас учил.
Я хотел сказать ему, что он ведь и сейчас рядом с Еша, но я слишком хорошо понял его. Он хотел быть рядом с ним там, на кресте, а не стоять тут, наблюдая его страдания.
Йерубаль умер первым, у него было меньше сил. Я почувствовал, в какой именно момент это произошло. Он как-то вдруг шевельнул рукой, потом вздохнул, и я вдруг понял, что на кресте уже не Йерубаль, а кусок мертвой плоти. Вскоре за Йерубалем умер и Еша. Остальные все еще были живы. Власти не хотели, чтобы их обвинили в оскорблении еврейского закона, поэтому солдатам скорее всего был отдан приказ управиться до захода солнца, тогда тела должны были уже быть сняты и погребены. Римляне начали обходить кресты, дубинками ломая ноги повешенным — тело резко опадало вниз и наступало удушье. После чего все закончилось довольно быстро. Когда умер последний повешенный, римляне стали опускать кресты, отрубая прибитые конечности специальными железными клиньями, так они освобождали крест от тел. После чего тела относили на кладбище и сваливали там в одну могилу.
К нам подошла Мари, лицо ее было до того безжизненным, что казалось маской, прикрывавшей пустоту.
— Мы уничтожены, — сказала она и упала на колени прямо в грязь.
Симон бросился поднимать ее, неловко обхватив. Это было похоже на объятие огромного неповоротливого человека и маленькой хрупкой женщины, поддерживающих друг друга в горе.
— Он так много открыл нам, и мы понимали даже самые сложные вещи, когда он говорил с нами. Может, когда-нибудь мы поймем и то, что случилось сегодня.
Они стояли так еще некоторое время. Мари крепко держалась за Симона, пока тому не стало неудобно, и он мягко отстранил ее, сказав, что ничего тут нельзя сделать, нужно идти домой.
Он обернулся ко мне и спросил, не хочу ли я пойти вместе с ними, но в глазах его при этом таилось беспокойство — слишком уж много пришлось мне увидеть и узнать.
— Я думаю, что сам найду обратную дорогу, — ответил я.
Мне просто хотелось побыть одному и самому найти свою дорогу.
Они отошли, направившись к родственникам Еша; я видел, как они, собравшись вместе, отправились прочь, не оглядываясь. Они были похожи на две горы, высокие и широкоплечие — Симон-Камень и старший брат Еша. Я смотрел, как они удалялись в окружении остальных членов семьи и наших женщин, и теперь эти две горы уже не казались огромными и неприступными — они словно осели, уйдя в землю.
Дождь перестал; толпа почти совсем разбрелась, хотя еще можно было увидеть отдельные небольшие группы людей, двигавшихся в сторону стоянок паломников. Мне тоже надо было уходить, но я почему-то все стоял, наблюдая, как римляне снимают с креста последнего казненного. После чего они стали вразнобой, как попало всовывать кресты обратно в лунки; их косые силуэты на вершине холма выглядели зловеще. Наверное, их решили уничтожить естественным способом, а именно оставить гнить под открытым небом. Но потом мне пришла в голову мысль, что их могут очистить от грязи и использовать для осужденных маленького роста, если возникнет такая необходимость. Стемнело, но я не покидал своего места. Я строил несмелые планы, что, возможно, когда римляне уйдут, я смогу пробраться к общей могиле и привести там в порядок тело Еша, очистить его немного, а может быть даже удастся положить его отдельно. Скорбь охватила мою душу, я должен был сделать хоть что-то ради него.
Чтобы не привлекать к себе внимание, я решил отойти и устроиться на небольшом пригорке около городских ворот, оттуда также открывался хороший вид, и можно было спрятаться в тени деревьев. Но, к моему огорчению, римляне оставили несколько охранников как раз у входа на кладбище. Стражники, не мешкая, развели костер, и я понял, что они собираются пробыть там долго. Они не сомневались, что никто из родственников не потребует отдать им тела казненных, которыми, как они считали, должны заниматься римляне. Наблюдая за ними, я все больше укреплялся в намерении осуществить свой план.
Еще несколько людей, как я заметил, оставались в поле неподалеку от холма. Может, они были родственниками кого-то из казненных и так же, как и я, решили пробраться к могиле? Так оно и вышло: едва только солдаты стали устраиваться спать, оставив двоих стражников приглядывать за могилой, люди в поле оживились и направились прямо к воротам кладбища. Я слышал, что люди о чем-то говорят с солдатами, но слов мне разобрать не удалось. Стражники, по виду сирийцы, все время оглядывались, опасаясь, что кто-нибудь наблюдает за ними. Затем отошли от костра вместе с одним из подошедших и скрылись в темноте. Все это выглядело странно и похоже было на какие-то тайные переговоры. Я представил себе, что сейчас в руках стражников, должно быть, звенят увесистые серебряные монеты. Все участники этой сцены действовали слаженно и четко, и я понял, что выкуп тела — дело привычное. Наверное, существовала даже установленная цена.
Затем действие стало разворачиваться очень быстро и без каких-либо препятствий. Двое людей отвалили камень, прикрывающий вход в могилу, солдат отдал им печать от гроба. После чего они скрылись внутри. Я решил, что они договорились о том, чтобы им позволили совершить какой-то обряд над телами, после чего они должны были уйти. Но я ошибся. Некоторое время спустя двое появились с телом, перекинутым через плечо одного из них, а через мгновение они уже скрылись в темноте ночи. Я слышал, как они перелезали через изгородь, после чего все стихло. Сирийцы прикатили камень и поставили его на прежнее место. Потом, оглянувшись несколько раз, вернулись к костру.
Я наблюдал за сценой, разыгравшейся на моих глазах, затаив дыхание, настолько меня поразила дерзость такого поступка. Я решил, что Йерубаль наверняка был бы просто в восторге, если бы такое сделали ради его останков. Но об этом не приходилось и мечтать: мой кошелек был слишком тощим, чтобы я смог провернуть такое дельце ради него или кого-то еще. Я просто вернулся в город и купил у уличного торговца какой-то еды, чтобы поужинать. Моим ужином оказались куски баранины, значит, в конце концов я получил своего праздничного ягненка. У меня вдруг проснулся зверский аппетит, и я съел свой ужин тут же, присев на ступени базара, по которым уже поднимался сегодня утром. Мне нужно было найти ночлег, и я подумал о постоялом дворе у Навозных ворот. В комнате, которую мне сдали, кроме меня спали еще около дюжины человек; было очень душно, пахло потом, но я мгновенно заснул как убитый. Утром я запасся провизией, истратив на это все оставшиеся деньги, и отправился в обратный путь. Я шел, останавливаясь только для того, чтобы поесть и поспать, пока наконец не оказался дома, в своей постели.
С тех пор прошло уже немало времени. Когда я вернулся домой, брат Хурам только и сделал, что окинул меня с ног до головы рассеянным взглядом, словно я отлучался не далее чем на местный рынок и заставил себе ждать к ужину. В общем-то он был недалек от истины, ведь каким странным мне все ни казалось, но с тех пор, как я ушел из дому, прошло не больше четырнадцати дней. Я заметил, что отношение брата ко мне изменилось в лучшую сторону. Он стал обращаться ко мне с большим уважением: теперь, когда он хотел что-нибудь сказать мне, то делал это, старательно обдумывая слова, подчеркивая, что он говорит со своим братом, а не с каким-нибудь батраком. Мория сбежала спустя три месяца после моего возвращения, прихватила с собой ребенка и исчезла в неизвестном направлении. Хурам, к моему удивлению, и пальцем не пошевелил, чтобы разыскать ее. С тех пор он ни разу не произнес ни ее имени, ни имени ребенка. Вскоре получилось так, что я опять произвел на свет наследника нашего рода. Я познакомился с девушкой из Баал-Саргаса и женился на ней. К моменту нашей свадьбы она уже носила под сердцем моего ребенка. Когда моя жена родила сына, я назвал его Хурам — я даже не знаю, почему я выбрал для него именно это имя, но мне оно казалось самым подходящим.
В дальнейшем я больше не имел никаких дел с теми, кто называл себя учениками Еша. На обратном пути домой я зашел в Кефарнахум. Ученики Еша старались в то время не попадаться никому на глаза, справедливо опасаясь, что они могут быть следующими жертвами. Брат Еша Якоб, тем не менее, постарался разыскать кого-нибудь из ближайшего окружения учителя. Он очень хотел узнать, о чем говорил его брат, ради этого он сблизился с Камнем, и благодаря им многое из того, о чем учил Еша, не пропало втуне. Якоб и Камень, можно сказать, сохранили свой маленький круг. Когда же страхи немного забылись, а римляне так и не пришли ни за кем из сторонников Еша, Яков и Камень начали потихоньку снова собирать людей. Они возобновили встречи на берегу озера, вспоминая и обсуждая то, о чем говорил им Еша. Камень никогда ни словом не обмолвился о том признании, которое сделал Еша о своем незаконном происхождении. Ему было трудно понять это, так же как и то, что учитель был казнен. Не мне осуждать Камня за то, что он скрывал это. Ведь, по сути, какое это имело значение, бывает же так, что какая-то очень малозначимая вещь заслоняет собой многое очень важное.
В наше время слухи, что всю жизнь сопровождали этих людей, стали просто немыслимыми, они ходят в основном среди жителей городов и поселков по побережью Киннеретского озера. В конце концов их все стали считать чуть ли не хуже «сыновей света». Наверное, всему виной было то горе, которое они все пережили, узнав о казни учителя. Стараясь найти хоть какое-то объяснение тому, что произошло, они начали усиленно искажать факты. Но делали они это только потому, что хотели найти глубокий смысл в очень простых вещах, найти объяснение случившейся с Еша несправедливости. Но чем больше они старались, тем невероятнее становились их истории. Теперь каждый незначительный поступок Еша становился великим. И если Еша когда-то вскрыл кому-то нарыв, теперь говорили, что он излечил целый город. Если где-то его проповедь слушали около пятидесяти человек, теперь называлось число не менее, чем пять тысяч. Но самой поразительной, пожалуй, была история про то, что случилось на следующее утро после казни. Говорят, что Мари и Саломея пришли к могиле и не нашли там тела Еша. Наверное, какие-то слухи о родственниках, забравших за деньги тело казненного, просочились в город и стали распространяться там, пока не достигли ушей учеников Еша. Маловероятно, но все же возможно такое объяснение, что родственники казненного по ошибке забрали не то тело. Этот случай послужил поводом для разговоров о том, что Еша мог восстать из мертвых. Кто-то из его учеников даже утверждал потом, что как-то на дороге видел его, живого и здорового.
Тем не менее я достаточно хорошо узнал Еша и не стану возражать против того, что многое из рассказанного учениками могло произойти на самом деле. Ведь я же был свидетелем того, как Элазар, казавшийся мертвее мертвого, вернулся к жизни благодаря Еша. Я скажу еще, что не удивился бы, если бы вдруг в один прекрасный день встретил Еша на дороге, я даже знаю, кто был бы в таком случае его спутником, — конечно же, старина Йерубаль, гораздый на всякий выдумки и дарящий всем свою кривую улыбочку. Я начинал мечтать дальше, и мне казалось, нет, я был совершенно уверен, что всю эту штуку они придумали вместе. Трюк со сломанной ногой и мнимую смерть. Наверняка те люди в поле были их помощниками, пришедшими освободить их. После чего, наверное, они по пути заглянули в Кефарнахум и обнаружив, что все активные сторонники Еша попрятались, они решили подшутить, чтобы немного растормошить их. Вот и придумали эту историю с восстанием из мертвых. А потом, наверное, отправились куда-нибудь в неведомые земли.
Я знаю, что память у людей очень короткая, и они быстро забывают того, чье имя совсем недавно было у всех на устах. Или помнят о нем только что-то плохое, например, сплетни о его отношениях с женщинами, или то, что он был схвачен и казнен как преступник, или то, что он был незаконнорожденный. Но что бы там о нем ни вспоминали, совершенно не значит, что именно так все и было на самом деле. Кто-то один исказит всего лишь маленькую деталь в угоду своей фантазии, другой вслед за ним разукрасит уже придуманный факт, а третий решит добавить еще что-нибудь, чтобы его слушатели от удивления открыли рты. Вот так, мало-помалу, реальная история совершенно исчезает, а вместо нее получается сказка, которую дети любят слушать на ночь. Но Еша, настоящий, мудрый Еша исчез из этих рассказов. А ведь даже такой человек как я, ученость которого до встречи с Еша ограничивалась знанием о том, сколько овец надо вырастить для выплаты выкупа за невесту, даже такой человек стал задумываться о сложных вещах.
Как-то на рынке в Гергесе я услышал, как кто-то рассказывал о том, как он побывал у южного моря, путешествуя по Царской дороге. Он прошел через земли набатеев с их таинственным скрытым городом. Он рассказывал, с какими опасностями ему довелось столкнуться, ведь пустыня в тех местах так и кишит разбойниками и бродягами. Он видел бедуинов с их верблюдами и шатрами. И вот, наконец, он увидел южное море, обрамленное цепью гор, до того пустых и безжизненных, что, казалось, даже боги отвернулись от этого места. Там можно идти много дней, не встретив ни одной живой души, а в глазах у вас будет только два цвета: красный — цвет скал и серый — цвет моря. Но если вы зайдете в воды моря и опустите в них свое лицо, вы будете поражены открывшимся зрелищем. Под серой поверхностью скрывается мир, полный красок. Пестрые стаи рыб всевозможных форм и расцветок, которые трудно даже себе представить.
Я обычно не очень-то доверяю рассказам, услышанным на рынке, — чего только не болтают там люди, да и сам я не без греха, случалось, старался показать себя. Но я вспомнил Еша, то, что он рассказал нам в ту ночь, когда спас Элазара. И тут словно пелена упала с моих глаз. Сознание озарила яркая вспышка света: я вдруг понял, что трудно выразить обыкновенными словами настолько прекрасное, что комок подступает к горлу. Как будто бы вы шли мимо двери и увидели вдруг нечто невообразимое и удивительное, а когда подошли ближе, оно уже исчезло, оставив одни воспоминания.
Мне кажется, что Еша похож на такое ослепительное и неуловимое видение. Таким он был для меня. Сколько я пробыл с ним?! Всего только несколько дней. Что это значит по сравнению со всей человеческой жизнью — лишь краткий ее миг. Однако с тех пор стоит мне выйти на берег озера, где я, как и прежде, пасу своих овец, и мне кажется, я начинаю различать что-то скрытое за легкой дымкой. Сердце наполняет надежда, мне кажется, что вот-вот случится что-то необыкновенное, но что — я не могу объяснить. Я живу дома, и счастлив этим. Я знаю, что все самое хорошее и самое плохое в моей жизни случилось со мной тогда, в те недолгие дни, абсолютно все, и они были самыми лучшими днями моей жизни, будь то радость, будь то горе, будь то чудеса или козни дьявола — многое прошло передо мной тогда. Я часто вспоминаю ту ночь, когда увидел Элазара, встающего с одра смерти. И я думал, что вижу величайшее из чудес — мертвого человека вернули к жизни, потому что как бы нам ни расписывали красоты по ту сторону жизни, лучше все-таки оставаться здесь, на этой стороне, и я постараюсь делать это как можно дольше. Однако теперь я все чаще думаю про тот свет, который видел Элазар, который манил его у выхода из темноты пещеры. Он не знал, откуда исходит тот негасимый свет. И я спрашивал себя: может быть, это и есть то Царствие, которое невозможно увидеть и которое зовет меня отсюда, из пронизанных светом полей.
Представленная вниманию читателя работа является художественным произведением. На создание образа главного героя меня вдохновил тот, кто известен всем нам под именем Иисуса Христа. Это не значит, что я задался целью представить его в качестве исключительно исторического лица. Но в то же время я старался быть верным именно историческому подходу и прилагал все усилия к тому, чтобы сделать центральный образ романа правдоподобным с точки зрения истории. Воссоздавая события того времени, я опирался на реальные факты, используя в качестве источников различные исторические документы и труды, в том числе работы, представленные Семинаром Иисуса и другими современными исследователями, ставившими своей задачей отображение Иисуса Христа как исторической личности.
И еще одно замечание, касающееся перевода имени одного из действующих лиц романа. Мне не удалось избежать ошибки, часто встречающейся в христианской литературе, а именно: греческое «simon kananites» часто ошибочно переводят как Симон Кананит, тогда как правильно было бы перевести Симон Зелот.
Я выражаю Глубокую благодарность за помощь, которую оказали мне в работе над книгой Эрика де Васконселос, Дон Мелади, Эн Макдермид, Майа Мавйе и Марта Кания-Форстнер.
Нино Риччи — один из ведущих канадских писателей, лауреат Премии генерал-губернатора Канады и множества других литературных наград.
Иешуа из Назарета.
Кем он был — великим философом, пытавшимся принести в этот жестокий мир философию добра и непротивления злу?
Борцом за свободу своего народа, стонавшего под властью Римской империи?
Сыном Божиим, пришедшим, чтобы ценой собственной жизни искупить грехи человечества?
Или — кем-то еще?
На эти вопросы — каждый по-своему — отвечают четверо: Мириам — мать Иешуа, его ученица Мириам из Мигдаля, его последователь — сирийский пастух Симон и зелот Иуда из Кариота…
Потрясающая книга! Риччи удалось сказать нечто новое на тему, казалось бы, досконально разработанную в литературе!
«Gazette»