ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Утром великий князь Василий[26] принял послов польского короля Сигизмунда[27]. Обменялся с ними несколькими подобающими случаю словами. Потом переговоры с послами вели бояре и дьяки Посольского приказа. Из немногого сказанного великий князь понял, что Сигизмунд добивается передачи ему крепости Смоленск. На это Василий не желал соглашаться.

Война между двумя христианскими государствами шла почти непрерывно с декабря 1512 года. Летом 1514 года, взяв Смоленск, русские одержали большую победу, но через месяц были разгромлены в битве при Орше. Это поражение сломило их. Москве нужен был мир. Особенно теперь, когда старый ее союзник, крымский хан, вступил в переговоры с Сигизмундом и, вторгшись в русские земли, опустошал их.

Упорство Сигизмунда огорчало Василия. Раз король не хотел проявить уступчивость, значит, великий князь не сделал того, что следовало, не смог заставить литовцев почувствовать превосходство русских. Он совершил ошибку, не послав до сих пор денег, как было условлено, магистру Тевтонского ордена[28] Альбрехту[29] с наказом немедленно объявить войну Сигизмунду. Так он принудил бы польского короля просить у Москвы мира. Ошибку надобно было срочно исправить.

Посол магистра, Шонберг, старый знакомец Василия, находился в Москве. Следовательно, еще не поздно было перейти к энергичным действиям. А послы польского короля пусть продолжают вести бесконечные переговоры с боярами в Набережной палате. Так вот, сегодня же он пошлет за Шонбергом, — думал Василий, когда ему доложили, что во дворец прибыли греки с Афона. И ждут, чтобы их допустили к нему на поклон.

Едва Василий услышал об этом, как лицо у него просветлело, — к афонским монахам он питал особое расположение. Как бы ни был он поглощен государственными заботами, весть о приезде просвещенных святогорских монахов всегда действовала на него умиротворяюще. Люди эти являлись из другого мира, к которому тянулся душой Василий, подумывавший и сам надеть когда-нибудь, на склоне лет, рясу и клобук. Беседуя с монахами, он переносился мысленно в их безмятежный духовный мир, которому неведомы ни страхи, ни опасности, ни войны, ни житейская суета.


Греков было семеро.

Они вошли окруженные свитой бояр и с восхищением взирали на расписанную золотистыми красками палату, крестясь, точно в церкви.

Их подвели к трону.

Один из бояр, толстый, осанистый, низко поклонился Василию и приготовился говорить. Монахи пали ниц на красный ковер. Словно ожившие на стенах лики, встали с лавок бояре в высоких шапках и расшитых кафтанах.

— Великий государь, — заговорил боярин. — Христолюбивый брат наш Григорий, митрополит града Зихны, достойнейший посол богочтимого вселенского пастыря[30], святейшего патриарха Феолипта, бьет тебе челом. С твоего высочайшего соизволения, государь, святой митрополит передает твоей милости благословение святейшего вселенского пастыря.

Василий одобрительно кивнул головой.

Один из дьяков подошел к митрополиту. Почтительно сказал по-гречески, что великий князь разрешает поклониться его милости.

Греческий митрополит приблизился к трону.

В ненадолго установившейся тишине голос его, тонкий, гибкий — искусное византийское шитье, — прозвучал уже не так громко, как голос боярина.

— Богочтимый, христолюбивый и непобедимый Василий Иоаннович, — начал он. — Державный государь необъятного русского княжества и несокрушимый столп православия! Была на то воля господа нашего, и сподобил он нас, недостойных, смиренными глазами нашими узреть богоозаренные княжеские очи твои, ничтожной плотью нашей вступить в твое недоступное княжество, грешным языком нашим передать тебе чистые благословения вселенского пастыря, неразумию нашему приобщиться к твоей мудрости, невежеству нашему — к твоей просвещенности…

Василий не понимал по-гречески, хоть это и был родной язык его матери. Но он с удовольствием слушал митрополита, упиваясь звучанием его голоса. Когда толмач переводил приветствие, при каждом слове лицо великого князя смягчалось и светлело, словно потемневший от времени лик, расчищаемый иконописцем.

Толмач кончил; Василий, нарушив церемониал, сам приблизился к митрополиту. Это был знак почтения к вселенскому патриарху и свидетельство того, что речь митрополита понравилась великому князю.

— Как здоровье отца нашего, вселенского патриарха? — спросил Василий.

— По воле господа святой патриарх здоров, — смущенный близостью великого князя, отвечал митрополит.

Василий опять сел на трон.

Наступила тишина. Два боярина, из тех, что стояли в дверях, принесли длинную лавку с расшитой подушкой. Они поставили лавку против трона за спиной митрополита. Василий знаком разрешил ему сесть. Митрополит Григорий еще раз поклонился великому князю и опустился на лавку.

Опять выступил вперед первый боярин. Он отвесил поклон Василию, и голос его зазвучал, как и прежде, сильный, торжественный.

— Великий государь! Христолюбивый брат наш, святой монах священного Ватопедского монастыря Максим бьет тебе челом. И передает благословение великого прота кира Симеона и святейшего игумена Ватопедского монастыря кира Анфимия.

Василий с одобрением кивнул. Толмач почтительно и бесшумно подошел к Максиму. Тот понял, чего от него ждут. Шагнул вперед и поклонился великому князю.


Он был худощав, небольшого роста. Черная ряса, черная густая борода. И еще черней — большие глаза. Сросшиеся брови, волосы, борода, бархатный клобук закрывали почти все его лицо. Оставался открытым только смуглый треугольник, разделенный длинным крючковатым носом. Глаза под кустистыми бровями, сверкавшие живым блеском, прятались глубоко в глазницы.

Черты монаха, казавшиеся особенно яркими и резкими по сравнению с бледным, увядшим лицом митрополита, поразили Василия.

Отвесив поклон, святогорец произнес подобающее приветствие. Пристально глядя ему в глаза, великий князь чуть наклонился вперед и спросил:

— Как здоровье святейшего прота кира Симеона и святейшего игумена Ватопедского монастыря кира Анфимия?

— По воле господа нашего Иисуса Христа и приснодевы Марии святейший прот и святейший игумен здоровы и шлют тебе поклон, могущественный князь Московии, — с готовностью ответил монах.

— Чтобы добраться до нас, ты совершил большое путешествие, — заметил Василий. — Сколько времени длилось оно?

— Целых два года, великий государь, считая все остановки, что мы делали в Константинополе, Кафе[31] и других местах ради нужд твоих людей.

— Много времени, много опасностей, — покачал головой Василий. — И весьма утомительно, должно быть, такое путешествие.

— Долгое было путешествие, — продолжал Максим, — и бесконечные опасности преследовали нас: морские стихии, зимние холода и злые духи, но с нами была милость божья. И придавала нам сил мысль о том, что в один прекрасный день мы, как все добрые путники, доберемся до места назначения.

— Верно, тяжко расставаться с Афоном, — испытующе глядя на него, проговорил Василий.

— Мы, государь, расстаемся лишь с тем, что перестаем любить. А то, с чем не хотим расстаться, уносим с собою в душе.

Великий князь смотрел на него молча.


Он не решил еще, что делать с монахом: оставить его здесь или отправить обратно на Святую Гору. Для митрополита Григория сегодняшний прием был милостью, которую оказывал русский князь посланцам греческой церкви: он допускал их к себе, разрешал поклониться, а потом отсылал назад с деньгами и подарками патриарху и святогорским монастырям.

С Максимом дело обстояло иначе.

Василий желал видеть его, беседовать с ним. Сначала он поговорит с Максимом, — думал великий князь, — а потом уже решит, что с ним делать. Ведь он просил прислать одного монаха, а прислали другого.

Накануне вечером Василий слышал от своих людей, сопровождавших греков из Царьграда в Москву, что Максим славится на Афоне своей ученостью. И судя по его речи был он человеком просвещенным. Но именно это внушало беспокойство русскому князю. Вместо смиренного старца-писца приехал этот мудрый, всезнающий монах; другого такого, сказали ему, не сыщешь сейчас не только на Афоне, а и во всем православном мире. Как знать, возможно, греческие архиереи прислали его неспроста. Подобные действия вселенской патриархии вызывали недоверие у великого князя. И теперь, во время беседы со святогорским монахом, некоторые детали — отдельные фразы, внезапный блеск его глаз, порой напоминавший Василию строгий испытующий взгляд вседержителя на церковном куполе, — не на шутку пугали его. И тогда в нем сразу просыпалось подозрение. «Не оставлю», — думал он с раздражением.

А Максим, ни о чем не догадываясь, продолжал говорить. На вопросы великого князя отвечал тотчас, но без излишней торопливости. Со знанием дела, словно предвидя заранее, о чем его спросят. Он смотрел Василию в глаза. И во взгляде монаха не было непокорства, напротив, он выражал почтение, предупредительность, добродушие. Поэтому несколько раз во время короткой беседы великий князь менял свое решение.

— Года три назад, — сказал Василий, — послали мы грамоту святейшему проту, игуменам и ученым отцам всех восемнадцати святогорских монастырей и всем тамошним братьям. Мы пожелали, чтобы святые отцы прислали нам из Ватопедского монастыря монаха Савву, весьма сведущего, как мы слыхали, в тайнах Священного писания; и мы хотели, чтобы старец этот приехал сюда, в стольный град нашего государства, и сделал разные переводы со священного языка греков на наш язык. Потом мы с радостью богато вознаградили бы его за труды и отправили обратно на Афон в Ватопедский монастырь, где жил он прежде.

— Государь, старец этот тяжко болен, — ответил Максим. — Он давно уже хворает. Потому-то святейший прот, отец наш кир Анфимий, и другие старцы протата[32] избрали меня, ничтожного, чтобы я послужил твоей милости… По воле божьей и по мере сил моих, — с поклоном прибавил он.

Затем один из бояр степенно приблизился и преклонил перед князем колени. Он держал на вытянутых руках подушку голубого бархата, обшитую золотым шнуром. На подушке лежал тонкий сероватый свиток, грамота святогорских отцов великому князю московскому.

Василий встал. Вслед за ним поднялись с лавок бояре. Великий князь обеими руками коснулся свитка в знак того, что принял его. И опять сел.

Пятясь задом и не разгибая спины, боярин приблизился к лавке, где сидел митрополит Григорий, и, повернувшись, осторожно положил на нее подушку. Толмач подвел туда же Максима.

Воцарилась тишина. Боярин наклонился, взял грамоту в руки, развернул ее и передал дьяку Посольского приказа. Дьяк начал читать:

— Почтеннейшему, блистательному, всеславному, высокотронному государю нашему Василию Иоанновичу, великому князю всея Руси, почтительнейше бьют челом святогорские монахи, прот и старцы Ватопеда, Григориата, Дионисиата, Констамонита, Дохиара, Лавры и всех прочих священных монастырей горы Афонской.

— Ты послал к нам, благочестивейший и высочайший князь, — немного помолчав, продолжил дьяк, — своих верных людей и вместе с ними в знак своей великой любви и покровительства отправил четыре тысячи рублей и много прочих даров, и мы во всех монастырях, лаврах и соборе протата во время богослужений и в вечерних смиренных молитвах не перестаем просить всевышнего даровать тебе многие лета, славу твоим прославленным предкам, здоровье и потомство государыне, великой княгине рабе божьей Соломонии[33].

Произнося последние слова, он возвысил голос. Лицо великого князя просветлело, глаза оживились, заблестели.

— Отче, Слово, Святой дух, Троица единосущная, — читал дьяк проникновенным голосом, — услышь нашу молитву! Матерь святая богородица, будь милосердна, заступись за благочестивейших рабов твоих, Василия и Соломонию, повелительница мира, сделай так, чтобы вечно стоял священный трон православия.

Сидевшие на лавках бояре благоговейно затянули басом:

— Ами-и-инь!

— Ами-и-инь! — подхватили все, собравшиеся в палате.

Повернувшись к иконам, великий князь осенил себя крестом. Митрополит и монахи, а следом за ними бояре и дьяки опустились на колени. Звуки молитв и песнопений оглашали палату, пока Василий не повернулся наконец снова к монахам; тогда установилась тишина, и дьяк продолжил чтение:

— И посылаем тебе, богочтимейший государь, как бог повелел нам, ничтожнейшие знаки нашей любви и преданности, две вазы серебряные, изукрашенные изумрудами, и символ твоего могущества, дамасскую саблю. А благороднейшей великой княгине и государыне священную вышивку, запечатлевшую Христа, образок Рождества Христова, просфору и святую воду, освященные в ночных молитвах на великой пасхальной неделе в соборе протата. А также получишь ты из монастыря Ватопедского золотой отпечаток хрисовула[34] незабвенного кира Андроника Палеолога и еще списки с божественных грамот древних императоров, писанные и нетленные знаки любви кира Иоанна и Андрея Палеолога[35], твоих предков и прадедов, положивших начало божественному царскому попечению над Ватопедским монастырем, их домом и прибежищем. И от дома отцов твоих, государь, священного Пантелеймонова монастыря[36], ты получишь серебряный крест, священное Евангелие в золотом окладе и грамоту ктитора[37], чтобы и ты, благороднейший государь, как и великий отец твой Иоанн, был высоким ктитором и покровителем отцовского монастыря и следовал примеру своих предков, немало сделавших во славу этого дома святого. Будь покровителем и заступником нашим перед султаном, освободи нас от невыносимых тягот. А из священного монастыря Хиландара[38] ты получишь священное миро и в сосуде святую каплю с виноградной лозы, что растет на могиле святого Симеона, великого царя сербского, и капля эта, князь, освящена богородицей для продолжения рода…

Дьяк умолк, выдержал паузу и немного погодя продолжил:

— Через твоих людей, великий князь Василий Иоаннович, прот и другие святые отцы получили наказ твой насчет монаха Саввы. Но Савва, государь, многолетен и ногами немощен, из кельи не выходит и не может исполнить твоей просьбы и просьбы святейшего митрополита русской церкви. Посему он припадает к твоим ногам, моля о снисхождении. По внушению свыше разослали мы письма во все священные монастыри, а также в Ватопед. Там, в монастыре Благовещенья, нашлись два достойных монаха-богослова, посвященные в тайну многих языков и Священного писания. Наш брат, кир Анфимий, игумен Ватопеда, представляет твоему величеству и благочестивейшему киру Варлааму монаха Максима, который охотно согласился поехать и по воле божией послужить тебе на благо православия и твоего государства. Монах Максим премного искушен в Священном писании и книги знает прекрасно и священные, церковные, и иные греческие; с малолетства не расставаясь с книгами, изучил он их с усердием и прилежанием, а не так, как нынче многие другие, лишь любознательности ради. Только русским языком брат наш не владеет. Потому посылаем вместе с ним почтенного священника кира Неофита, а также третьего брата нашего Лаврентия…


Дьяк кончил. Пока он читал про Максима, тот, выйдя вперед, стоял перед троном. И два его спутника, услышав свои имена, встали рядом с ним. Потом великий князь поманил к себе, священника Неофита. Неофит подошел к трону и склонился до пола.

— Дай мне твою руку, — сказал Василий.

Священник опустился на колени и, чуть коснувшись пальцев Василия, поцеловал ему руку.

— Как ты перенес тяготы пути? — спросил великий князь.

— С божьей помощью хорошо, — смущенно ответил Неофит.

Великий князь указал ему на лавку, разрешая сесть.

Потом он позвал к себе болгарина Лаврентия. И ему пожаловал поцеловать свою руку, спросил, не утомился ли тот в дороге, и тоже разрешил сесть.

Так же подозвал он игумена Савву, посланца русского монастыря св. Пантелеймона, и сербского священника Исайю, приехавшего год назад из монастыря Ксиропотама[39], и патриаршего иеродиакона Дионисия, сопровождавшего митрополита Григория.

Затем снова позвал Максима. В полной тишине, установившейся в палате, раздался голос великого князя:

— Мы с удовольствием оставляем тебя, как пишут нам святые отцы, послужить здесь, в стольном граде могущественного нашего государства. И потом наградим тебя за труды, как у нас положено, и вместе с твоими помощниками ты вернешься к себе на родину, в святой Ватопедский монастырь. Мы задержим тебя настолько, насколько повелит нам бог. И желаем мы, чтобы ты изучил русский язык.

— Государь, начал я учить язык ваш, — заговорил по-русски Максим, — и надеюсь, что господь наставит меня в его изучении. И еще молю бога, чтобы он дал мне силы и разумение честно служить славной твоей державе.

— Того мы и ждем от тебя, — сказал Василий, указывая на лавку.

Греки сели. Наступило молчание.

Тогда Василий позвал своего толмача и что-то тихо сказал ему. Тот попятился, кланяясь, и, остановившись перед гостями, торжественно объявил:

— Великий государь приглашает вас сегодня, святые отцы, к своему столу.

ВАССИАН

В многолюдии большого города монах обычно мечтает укрыться в монастыре. Пребывая с другими братьями в монастыре, мечтает укрыться в своей келье. Уединившись в келье, думает о небытии, — этого старого монашеского обычая придерживались там, где Максим прожил последние двенадцать лет. Поэтому, поселившись в Кремле, он вскоре сделал то, что сделал бы на его месте всякий добрый монах: в шумном, тесном от хором и людей городе-крепости, каким был тогда Московский Кремль, он стал искать тихое пристанище. Монастырь архангела Михаила, или, как иначе его называли, Чудов, стоявший поблизости от дворца, не был по сути дела монастырем, а отведенная ему келья не была монашьей кельей. Чудов монастырь, превратившись в культурный центр большого княжества, стал шумным и многолюдным. А в келье Максима после завершения долгих дневных трудов над переводом Толковой Псалтыри[40] — то была первая работа, порученная греческому монаху великим князем и митрополитом Варлаамом, — собирались писцы и образованные знатные юноши, чтобы побеседовать с ученым, много странствовавшим по свету святогорцем.

И потому Максим вскоре почувствовал необходимость в уединении. Прогуливаясь однажды по Кремлю, он увидал неподалеку от Боровицкой башни церковь, которая ему приглянулась. От нее шел крутой спуск к воротам, и с холма было видно, как за высокими стенами, точно море, сверкала река, омывавшая Кремль. Водная гладь, верхушка башни, высокие стены, купола и колокольни отдаленно напоминали святогорцу Ватопедский монастырь.

Туда, в церковь Иоанна Предтечи, собрался он пойти, когда кремлевские колокольни зазвонили к вечерне.

Было начало июня.

Выйдя из кельи, Максим пересек монастырский двор и подошел к воротам, возле которых сидели на скамье два монашка.

— Благословите, братья, — обратился к ним Максим.

Монахи почтительно встали.

— Благослови и ты нас, святой отец.

Они перекрестились и, стоя, проводили грека взглядом.

— Брат Афанасий говорит, — прошептал один из них, — что отец Максим из знатного греческого рода. Отец его, воевода в Арте,[41] в большом достатке жил, и отец Максим, прежде чем принять схиму,[42] долго ездил по разным странам и насмотрелся такого, что отказался от богатства, почестей и удалился в монастырь.

— Выходит, он настоящий монах, — с восхищением сказал другой и погодя спросил: — Ты говоришь, воевода?

— Да, воевода, — подтвердил первый.

— А где эта Арта?

— Я уж спрашивал Афанасия. От Царьграда девятнадцать дней и восемнадцать ночей пути. И от Иерусалима тоже девятнадцать дней и восемнадцать ночей.

Слова эти произвели большое впечатление на второго монашка, что был помоложе.

— Как раз посередке Арта? — с удивлением спросил он.

— Да, посередке!

Монахи снова сели на скамью, немного помолчали. Вскоре тот, что помоложе, дернув другого за рукав, прошептал:

— А я слыхал, будто со святым игуменом у них не все гладко. Раздоры из-за наших священных книг; грек находит в них ошибки немалые и пропуски. Позавчера…

— Тссс! — товарищ толкнул его коленом…

Они погрузились в молчание и стали равнодушно смотреть на колокольню, словно не замечая монаха, который, выскользнув из дверей игуменских покоев, направился к воротам. Он шел быстрым шагом, высоко подняв голову и глядя в ту сторону, где скрылся святогорец.

Между тем Максим брел по довольно широкой, мощенной бревнами улице, которая вела к большим Ризположенским воротам. Он приблизился к ним и, не выходя из Кремля, свернул налево.

Теперь он шагал по узкой улочке, извивавшейся среди дворов и высоких деревянных заборов. За строениями виднелись купола церквей, сверкающие кресты, шатровые кровли палат. Иногда улица выводила его к высоким крепостным стенам. Попадались ему и покосившиеся старые церквушки, двухэтажные хоромы и маленькие домики. Выстроившиеся в ряд, они походили на кельи, а весь Кремль с храмами и высокими колокольнями напоминал огромный монастырь.

Поредели заборы. Справа показалась верхушка Боровицких ворот, слева церковь Иоанна Предтечи, скромная, с закомарным волнистым покрытием и гладкими стенами, по которым шли четыре тонких стойных лопатки. Максим остановился, окинул взглядом открывшийся перед ним вид. Сейчас, вечером, темнеющее за стенами поле еще больше напоминало родное море. А церковь походила на высоко подвешенную большую серебряную лампаду; светлый купол ее казался языком пламени.

— Отверзь мне очи и спаси меня, — прошептал он и хотел идти дальше, но вдруг услышал, как его окликнули:

— Постой, брат Максим!

Кто-то стоял на старом пожарище, среди развалин. От закопченной стены отделилась черная тень, точно струя дыма обрела плоть.

Это был Вассиан,[43] монах, приставленный великим князем надзирать за переводом священных книг. Высокий, худощавый человек с вытянутым лицом и редкой бородой клином.

— Брат божий, что ты делаешь тут, среди обгорелых стен? — с удивлением спросил Максим.

Вассиан крупными решительными шагами подошел к нему. Перекрестился, глядя на церковь.

— Благослови меня, святогорский брат, — сказал он. — Стены, что ты видишь, были прежде домом моего отца, князя Ивана Патрикеева. Но палаты сгорели давным-давно при большом пожаре. — Обведя взглядом развалины, он продолжал: — Наш род идет от великого князя Литовского Гедимина;[44] дед мой Юрий приехал на Русь и определился в службу к великим князьям московским. Знай же, когда княжеством правил дед и после него отец нынешнего великого князя, мой батюшка, Иван Патрикеев, был вторым человеком в государстве и первым среди князей и бояр. Но по воле божьей лишился он милости государевой, а заодно высоких званий и почестей. И другой господин наш, непреходящий и вечный, призвал его к себе: отец мой постригся в монахи, как после и я, смиренный.

— Аминь! На все его воля, — перекрестясь, проговорил Максим и, внимательно глядя на Вассиана, спросил: — И часто ноги несут тебя на это пепелище?

— Нет, редко, — с улыбкой ответил тот. — Это я тебя здесь поджидал. — И, видя удивление на лице святогорца, прибавил: — Хочу вместе с тобой пойти к вечерне.

Они молча пересекли церковный двор. Вассиан усадил Максима на стоявшую там деревянную скамью.

— Ученейший брат, — сказал он, — только богу, великому князю и митрополиту надлежит тебе давать отчет о своих трудах. И если угодно, возьми в помощь меня, ничтожного, коему государь и митрополит повелели споспешествовать тебе.

Максим молча кивнул.

— Я слыхал, — продолжал Вассиан, — что несколько дней назад тебя приглашал к себе игумен Иона.

— Да, — подтвердил Максим. — Святейшего игумена удивляет, что я нахожу в ваших священных книгах ошибки, и немалые. Я пытался объяснить его святости…

— Он далеко не святой! — перебил его Вассиан. — И напрасно, Максим, пытался ты растолковать ему то, что понять не наставил его господь.

— Мой долг был, — заметил Максим, — раскрыть священные книги и показать ему ошибки. Коль я, худоумный, их нашел, я не смею о них умалчивать.

— Разумеется, — согласился с ним Вассиан. — Иначе ты совершил бы великий грех. Великий князь и митрополит пригласили тебя сюда с Афона, чтобы просветить нас.

— И я, ничтожный, посильно делаю это, а бог меня наставляет. В ваших священных книгах, брат Вассиан, великое множество погрешностей и ошибок.

Беседуя, старцы не заметили щуплого монашка в грязной заплатанной рясе, который подкрался к ним и, спрятавшись за их спинами, внимательно прислушивался к разговору.

— Несколько дней назад, — с трудом подбирая слова, говорил по-русски грек, — брат Селиван принес мне славянскую Триодь.[45] Я просмотрел ее и ужаснулся!

— Что же ты там узрел?

— Ересь Ария![46]

— Ересь Ария? Где же?

— В святом каноне великого четвертка.[47] В девятой песни определение божественности, представь себе, точно как у Ария. По естеству несозданным называется отец, по естеству созданным сын — это серьезное упущение! Но дальше, в том же святом каноне, об Иисусе говорится как об имеющем две ипостаси,[48] а это уже осужденная церковью ересь Нестория.[49] Он тоже в заблуждении своем видел две природы в господе: слово божье, рожденное отцом, и Христа-человека, рожденного Марией; и поэтому Марию он считал не богородицей, а только христородицей! А ведь хулу его осудил третий Вселенский собор в Эфесе.[50]

Распрямив спину, Вассиан с ужасом слушал Максима. Его борода и руки с длинными пальцами дрожали от волнения.

— Неужто так у нас в книге? — растерянно спросил он.

— В Триоди, в святом каноне великого четвертка.

В дверях церкви показался священник, старик с густой седой бородкой. Увидев Вассиана и Максима, он смиренно поклонился.

— Вечер добрый. Благословите, святые отцы.

Вассиан вскинул на него глаза. И тут же, словно в нем проснулся боярский дух, повелительно закричал:

— Поп, тащи сюда Триодь, да поскорей!

Он вскочил с места, прошелся, потом, подойдя к Максиму, сказал:

— Святой отец, ты послан сюда не людьми, а господом, велик твой долг в этом мире. Тебя просветил и наставил бог, а мы — народ темный, невежественный. Однако сильный. Корни у нас молодые и крепкие, долгая предстоит нам жизнь. Но невежество наше безгранично. Точно поле неогороженное были до сего дня наши псалтыри, триоди и Кормчая книга.[51] Каждый заходил и сеял что и как ему вздумается. Ты принесешь нам истинное просвещение, тебя избрал господь…

Подошел священник с Триодью в руках. Вассиан взглянул на него и опять обратился к Максиму:

— Слыхал я и от святейшего Нила,[52] духовного отца моего, что много есть книг, да не все они от бога. И каноны у нас искаженные…

— От бога священные книги, — возразил Максим. — Но пишутся они нашими руками, руками невежд, оттого и появляются ошибки. Вот что скажу тебе, брат мой. — Он в задумчивости покачал головой. — Чему удивляться! Насколько я знаю, ошибки и заблуждения в природе человеческой. Таков путь наш, такими мы созданы: как ни тщимся, однако падаем, а потом поднимаемся. Свет дня не длится вечно. Солнце скрывается за дальними горами, земля погружается во мрак. На другое утро опять сияет свет. И не только люди, но и прочие твари божьи, животные и растения знают, что солнце снова зайдет и наступит холод и тьма… Удивил меня, признаюсь тебе, игумен Иона. Он даже слышать не желает, что в священных книгах есть ошибки, не хочет исправить их. Я пытался убедить его. Дело, видишь ли, ясное, нетрудно понять. Первые писцы ваши худые были, несведущие. Либо греки, плохо знавшие славянский, либо славяне, кое-как понимавшие по-гречески. И как могли они избегнуть заблуждений, не впасть в ошибки? Старые ваши ошибки прощает бог, наших же нынешних не простит! Ведь зрим мы старые ошибки, а не исправляем их… Так сказал я игумену, да он ничего не уразумел. Разгневался безмерно, набросился на меня.

При этих словах Вассиан вознегодовал.

— Максим, со временем ты поймешь… — сказал он. — Одно дело — ошибки темных христиан, о которых ты говорил, иное же — подлая душа антихриста. Я, ничтожный, уже несколько лет пытаюсь привести в порядок нашу Кормчую книгу. Нашел я там каноны не подлинные, а вставленные поздней, коих ни в Фотиевом Номоканоне нет, ни в болгарской, ни в сербской Кормчей, по моему разумению самой правильной. Каноны неподлинные, их вставили туда много поздней.

— Да-а, — сокрушенно покачал головой Максим. — То, о чем ты толкуешь, уже не ошибки, а подделка!

— Подделка, да к тому же идущая от лукавого! — воскликнул Вассиан. — Учинено это намеренно, чтобы умножить богатства монастырские. Нет большего греха, чем этот. В каком Евангелии, спрашиваю я твое преподобие, кто из учеников Христовых пишет, что монахи вправе владеть целыми селами, потом бедняков наживать сребро и злато? Эх! Проклял нас бог, разве мы монахи? Какие же мы монахи, какие люди божьи? Только и помышляем, что о благоденствии, как бы накопить побольше золота, вотчин да добра, кое отбираем силой у бедняков или приобретаем на деньги, пожертвованные святым. Вотчины эти дарят монастырям ради спасения души своей бояре, а мы лобызаем им ноги. Да, продались мы за сребреники. Христос учит нас жалеть бедняка, а мы ссужаем ему в долг, под проценты, обкрадываем его, отбираем корову, лошадь, самого его прогоняем с поля. Продаем человека, яко раба…

— Храни покой душевный, брат, — видя, что он пришел в крайнее возбуждение, сказал святогорец. — Речи твои не угодны господу.

— И никогда не простятся мне! — воскликнул Вассиан и устало опустился на скамью возле Максима.

Он вытер рукавом уголки рта, встал и, повернувшись к церкви, осенил себя крестом. Потом поманил к себе священника, державшего книгу. Взял ее обеими руками, трижды поцеловал и попросил Максима:

— Отец святой, покажи мне то, о чем ты говорил.

Максим взял Триодь, тоже поцеловал ее и, положив на колени, раскрыл.

— Вот здесь, — перевернув несколько страниц, сказал он.

Склонившись над большой книгой, три священника закрыли ее черными крыльями своих ряс.

Тогда монашек, который издали подсматривал и подслушивал, еще больше вытянул шею и стал вертеть головой в разные стороны, но так и не смог ничего увидеть.

Он постоял еще немного, затем, пятясь задом, вышел на улицу и быстро зашагал к монастырю; он спешил донести об услышанном настоятелю, архимандриту Ионе.

ДАНИИЛ

Архимандрит Иона опять пригласил к себе Максима.

Жил он в настоятельских покоях, на нижнем этаже, в палате с цветными стеклами в окнах и восточными коврами на стенах. Лепной крест, виноградные лозы и грозди украшали потолок. Вся восточная стена была увешана иконами. Перед изображением Троицы горела серебряная лампада.

Иона, тучный, внушительный, встал с лавки и со смиренной улыбкой приветствовал Максима. На этот раз в его палате сидел еще какой-то монах, и рядом с ним Иона выглядел меньше и тоньше обычного.

Взгляд Максима остановился на незнакомце, который сразу напомнил ему Ивана и Василия, двух русских, сопровождавших его в Москву. Был он, как и те, рослый, толстый, молодой, в полном расцвете лет. Лицо его с небольшими, белесыми, широко расставленными глазками сияло, словно гранат, освещенный солнцем. Над окладистой русой, будто широченная золотистая кисть, бородой, подобно яркому мазку чистой киновари, выделялись полные алые губы. Он ласково улыбался Максиму, и глаза его прятались за сочными яблоками щек.

— Велика слава о твоей мудрости, Максим, — тихо и ласково заговорил Иона. — Она дошла до всех святых монастырей нашего великого княжества. Повсюду говорят о твоей учености и святом деле, порученном тебе государем нашим, великим князем, и владыкой Варлаамом. И посему брат Даниил,[53] игумен волоколамского Успенского монастыря,[54] весьма сведущий в Священном писании, пожелал с тобой познакомиться. А поелику государь призвал его обсуждать важные дела, касаемые монастырей, остался он на вечер в нашей обители, чтобы повидать твою милость.

Как только замолчал Иона, заговорил Даниил — спокойным, приятным, полным достоинства тоном:

— Считай меня одним из почитателей добродетели твоей и мудрости, ученый святогорец.

Голос его, удивительно тонкий и нежный, ласкал слух Максима.

— Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей, — пробормотал Максим, поклонившись иконам, — и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое…

Когда он дочитал молитву, молодой игумен вкрадчиво и смиренно сказал:

— То, что слыхал ты от отца Ионы, чистая правда, дражайший брат мой. Велико было желание мое познакомиться с твоей милостью. Да и сам государь сказал мне сегодня, чтобы я непременно тебя повидал.

— Да пошлет бог здоровья нашему государю, владыке всего православия, — отозвался Максим.

Монахи сели за стол. Им подали миндаль, фундук, фисташки в оловянных мисах, мед в ковшах.

Максим уже слыхал о Данииле, который стал настоятелем одного из самых больших русских монастырей, когда на губах его еще не обсохло молоко. Об этом с возмущением рассказывал ему Вассиан, человек нетерпимый, вспыльчивый и, кроме того, издавна питавший ненависть к Волоколамскому монастырю. Но, узнав, каким образом Даниил получил игуменство, пришел в негодование и святогорец. Не ему перед смертью отдал предпочтение старый настоятель Иосиф,[55] пославший великому князю список с тремя именами на выбор. И монастырский собор не избирал Даниила. Его назначил великий князь. Чем же этот мальчишка заслужил его благосклонность? Лестью, говорили монахи. Он ведь изворотливый и хитрый. Впрочем, ученый, и язык у него бойкий. Умен, сметлив, а благочестия никакого. Фарисей[56] этот умеет притвориться скромным, смиренным, вот почему и удалось ему втереться в доверие к великому князю и заполучить игуменство.

Максим еще на Афоне узнал, каким ядовитым становится язык у монахов, когда гложет их зависть. Но Даниил и вправду незаконно получил игуменское место. И ни ему это не делало чести, ни великому князю. Но разве только при назначении волоколамского игумена нарушил Василий святые каноны, устанавливающие порядок в церкви и монастырях? Увы, нет. И митрополита он назначает, не спрашивая Вселенскую патриархию, а лишь она по древнему обычаю вправе назначать и благословлять главу русской церкви. Когда, проезжая через Константинополь, Максим пришел на поклон к патриарху Феолипту, тот сказал, что русское княжество самовольно сажает в митрополиты, нарушая старый обычай. Патриархия не одобряет подобных действий. И если русский государь и впредь будет самовольничать, злом, а не добром обернутся его дела. И вот, противозаконно поставив Даниила игуменом, русское княжество продолжает нарушать установленные порядки.

Об этом думал Максим и раньше, когда речь заходила о молодом игумене волоколамском. О том же размышлял и теперь, слушая рассказ Даниила о своем монастыре, богатом и знаменитом, одном из самых крепких в княжестве. Там было множество книг, и игумен просил святогорца, человека ученого, приехать туда и посмотреть их, разобрать как следует.

— Монастырь наш не очень старый, — сказал Даниил. — Его основал лет сорок назад святой отец наш Иосиф, слух о коем достиг, должно быть, и Афона.

— Да, — подтвердил Максим. — Святогорские отцы давно знают святого Иосифа, а также святого старца, мудрого Нила Сорского. Нил ведь жил когда-то на Святой Горе, и до сих пор живы два старца из Ватопедского монастыря, которые его помнят.

Услышав имя святого отшельника, Иона нахмурился. Но Даниил, сохраняя невозмутимость, дал Максиму докончить, а потом заговорил, как и прежде, спокойно и невозмутимо:

— Отец наш любил монастырь и пекся о нем поелику возможно, на то бог дал ему наставление. Он сам, рукой своей, написал устав и оставил множество трудов, ибо писал по внушению святого духа, да и сам был весьма просвещен. Теперь мы, недостойные, оставшиеся вместо него, должны привести в порядок его сочинения, чтобы могли просветиться и мы, и наши потомки.

— Разумеется, — согласился с ним грек. — Дело, о коем ты говоришь, святой отец, благое. Ничто не должно погибнуть из наследия святых предков наших.

Сотворив крестное знамение, архимандрит Иона сказал:

— Разумны слова твои, Максим. И знай, если по сей день стоят монастыри и жива в княжестве истинная православная вера, то это потому, что святой Иосиф защитил ее пламенным словом своим от несметных наших врагов. Да пребудет он у престола господня.

— Он боролся с крестом в руке против ереси и сатаны, — прибавил Даниил.

— Я все хорошо помню, ибо я здесь самый старый, — продолжал, распаляясь, Иона. — Ересь, представь себе, отец, это чудовище о ста головах, проникла в самый собор, служила и проповедовала со святого алтаря. — Наклонившись, он понизил голос. — Да разве только это? Сам великий князь поддался соблазнам сатаны…

— Великий князь Иван благодаря кроткому нраву своему и вправду был снисходителен к еретикам, — пояснил Даниил. — Да не только великий князь, нашлись и другие… Яд пропитал само тело церкви, вот горькая правда. Немногие, сохранив чистоту, боролись с антихристом. И наконец наставлением божьим повергли сатану в его логове. И больше всех отличился отец наш Иосиф.

— Что же это за ересь? — спросил Максим.

— Это были неразумные жидовствующие, те, что поверили жалкому иудею Схарии,[57] — резко ответил Иона.

— А что они проповедовали?

— Они все отрицали, — с жаром сказал Даниил. — Не признавали Ветхого завета, отвергали и три божественные ипостаси, не считались с духовенством, церковью, монастырями.

— С бешеной яростью, святой отец, ополчились они на монастыри, — вмешался Иона. — Хотели отобрать то, что даровал нам бог.

— С исступлением неверующих боролись против монастырских вотчин, — сказал Даниил. — Но господь жестоко покарал их. Еретиков осудил священный синод, и господь наставил великого князя справедливой рукой своей отсечь главу ереси. Однако яд нечестия еще остался.

— Есть еще нечестивцы, что кипят яростью и ненавистью к монастырям, — снова вмешался Иона. — У них свободный доступ в собор, и государь к ним милостив. Повторяется старая история.

— Отец Иона, ты не прав, — спокойно возразил Даниил. — Нет, не старая это история. Великий князь, наш отец, мудрый и великодушный, неусыпно печется о монастырях и церкви. Но грех есть, что правда, то правда. А посему, отец Максим, хоть мы и людишки ничтожные, но сознаем, что господь повелел нам противостоять сатане, не считаясь ни с чем, повинуясь одной лишь воле всемилостивого Христа. И я грешен, пора мне просветиться, изучить священные тексты. Темный я и знаю это. А если мы денно и нощно не будем держать в уме того, чему учит нас Святое писание, как найти нам путь к спасению? Без священных книг мы как деревья без корней. При первом порыве ветра падаем на землю и не за что нам ухватиться. И вот снова мы слышим, что еретики ополчились против монастырей. Умы мутят! Пытаются скрыть истинный смысл священных канонов, установленных отцами церкви нашей. Меня наставил господь, и по воле его стремлюсь я привести в порядок священную Кормчую книгу. Ведь в ней узаконена воля господня. Но все переводы, сделанные ранее с греческого, болгарского и сербского на славянский, в беспорядке, каждый толкует их, как хочет, и противники наших монастырей замалчивают то, что им не на пользу, утаивают истинные законы…

Даниил был одарен красноречием. Речь потоком лилась с его уст. Он мог бы продолжать до бесконечности, но его остановил Максим:

— Святой отец, ваши священные книги, насколько успел я ознакомиться с ними, и правда не в порядке. Есть в них ошибки.

— Дошел и до нас слух, — покачал головой Даниил, — что ты, человек ученый, находишь ошибки в наших богослужебных книгах. Великий государь пригласил тебя сюда, поскольку известна мудрость твоя. Однако, думается мне, тебе следует все же быть осмотрительным. Когда кажется тебе, будто видишь ошибку, неужто ты ничуть не сомневаешься, а вдруг это воля самого господа, подлинного смысла коей не в силах понять слабые люди?

— Святой брат, — отвечал Максим, — найти ошибку в тексте нетрудно. Надо только сравнить перевод со священным оригиналом.

Кивнув в знак согласия, Даниил продолжал:

— Но не забывай, отец Максим, что наши церковные книги не сегодня появились и не вчера, они древние. С этими книгами, где ты видишь столько ошибок, обрели святость многие мученики, наши епископы, митрополиты. Как могло это быть?

И хотя Даниил начал говорить мягко, спокойно, голос его в конце прозвучал твердо и резко. Строгий его взгляд остановился на лице святогорского монаха: пусть, мол, он поймет, что последние слова самое значительное из всего сказанного и на них следует обратить особое внимание.

И Максим понял. Прочел во взгляде Даниила то, чего тот недоговорил: у нас эти книги много веков. И движемся мы не назад, а вперед, процветает, растет и крепнет наше княжество. Святой Петр, святой Алексей, святой Сергий и святой Иона, великие чудотворцы наши и епископы держали в руках эти книги. С ними совершали богослужения в храмах, ими благословляли наших князей, идущих на войну, ими освящали и творили чудеса. И теперь явился ты, человечишка незначительный, никому не ведомый, и хочешь изъять из книг все ошибочное и бесполезное? Ах, несчастный грек, подумай, на что ты посягаешь!

— Отец Даниил, неудивительно все это, — сказал Максим. — Святые чудотворцы вашей церкви освящали и творили чудеса, ибо были воистину святые. Не по их вине сделаны ошибки в священных книгах, не указывал им господь на погрешности, они их и не видали. Ныне же нам указал он на ошибки, и долг наш их исправить.

Такого ответа не ожидал Даниил.

— Твоя милость забывает, что мы не на Святой Горе, — запальчиво проговорил он. — Молодо государство наше и неопытно, горе нам, ежели искус сомнения закрадется в душу верующего.

Подняв руку, святогорец заставил его замолчать.

— Ты, Даниил, представляешься мне человеком просвещенным и любознательным. Неужто, по-твоему, разумно пренебречь сутью и сохранить искаженную форму? Что лучше: идти, не замечая того, по ложному пути или, пораскинув умом, снова выйти на правильную дорогу? Куда придем мы, следуя по неверному пути?

— Ты сам не ведаешь, где находишься, — откровенно сказал Даниил. — Ведь ты иноземец и не знаешь, что мы тут погрязли в грехах. Оскудели христианские нравы, новое поколение забывает священные догмы. Мужчины пьянствуют, грешат, заботясь лишь о нечистой плоти. А женщины даже превзошли их. Не только в простолюдинах укоренилось зло, оно в боярах и правителях, столпах княжества. Погляди на наших молодых бояр, погрязли они в распутстве. В бога не верят, о церкви слышать не желают. Падки до увеселений, трудолюбия нет у них, и помышляют лишь об утехах мимолетных. Носят золотые украшения, красятся и мажутся, подобно женщинам. Совращение повсюду великое, отец Максим, от проклятого содомизма и другого распутства.

Даниил пришел в волнение. Он говорил возбужденно, на его розоватом лбу выступили капельки пота.

— И, по-твоему, святой игумен, — сказал Максим, — все это не связано с ошибками в священных книгах и со многими прегрешениями, отягощающими нас, людей божьих, монахов и попов?

Даниил хотел что-то возразить, но лишь молча перекрестился.

— Кто ты такой, монах? — вскричал Иона. — На кого ополчился? И что собираешься делать здесь, у нас?

Игумен в гневе вскочил с лавки. Теперь уже нелегко было прервать поток его слов. Но Даниил решительным жестом заставил его замолчать и обратился к Максиму ласково, как в начале беседы:

— Дражайший брат, быть может, и прав ты. Ты — само знание, само просвещение, а мы людишки темные, неученые. О каких прегрешениях ты говоришь?

— Отец Даниил, я слыхал, будто ты получил игуменство в нарушение устава, — глядя ему в глаза, сказал Максим. — Так ли это?

— Не тебе судить, монах! — стукнул кулаком по столу Иона.

— Судить будет бог, святой игумен. Он рассудит по своему разумению.

— Знаю, кто задурил тебе голову! — стукнул опять кулаком Иона.

— Не впадай во искушение, святой отец, грех это, — остановил его Даниил и со вздохом обратился к Максиму: — Видно, дурные люди, дражайший брат, подучили тебя так говорить. Но ты не должен им верить. Они желают зла монастырям и церкви.

— А правдивы ли слухи, будто поставили тебя, нарушив устав? — снова спросил Максим.

— Пусть судит о том господь, — ответил Даниил.

— Аминь! — проговорил святогорец. — Но и во многом другом далеки вы от старых порядков. Своего митрополита уже многие годы назначаете не как положено. Точно и нет патриархии! Ваш князь сажает кого вздумает, и вы не спрашиваете разрешения вселенского пастыря. Угодно сие богу?

— Горе тебе! — воскликнул Иона. — Ты и князя осмеливаешься осуждать! Велика твоя гордыня.

— Не лица осуждаю я, а дела, — ответил Максим.

— И тут тебя обманули, — возразил Даниил. — Великий князь и наш священный синод действуют не бесчинно, не самовольно, у них есть на то дозволение вселенского пастыря, есть патриаршая грамота.

— Патриаршая грамота? — с удивлением переспросил Максим. — Кто из вселенских патриархов подписал ее? Почему неведомо о том в патриархии?

— Это, святой отец, знает князь и митрополичий собор. Там и хранится грамота. И в чем еще, по-твоему, мы нарушаем церковный устав?

Теперь Даниил совершенно успокоился. В то время как Иона при каждом неожиданном возражении в гневе обрушивался на святогорского монаха, Даниил невозмутимо руководил беседой, стараясь обстоятельно ответить греку на все вопросы.

Когда Максим собрался уходить, была уже полночь. Закрыв за ним дверь, Иона опять стукнул кулаком по столу и сказал:

— Одному господу известно, как я сдержался. Уж готов был изгнать его из кельи, как сатану — из священного храма. Тщатся представить его святым, не видят, в какую пропасть за грехи несметные низверг их господь. Брат Даниил, не могу я переносить этого монаха, не могу. Боже, прости мои прегрешения.

— Не дело ты говоришь, Иона, — возразил Даниил. — Не забывай слова отца нашего Иосифа: лукав дьявол, но господь бывает еще лукавей. Пускай он открывает свою душу, как на исповеди, ты его выслушай до конца, а потом подними копье и пронзи дьявола, как святой…

— Ох! Недостает мне терпенья, — вздохнул Иона.

— И мне нелегко, но да явится мне дух отца нашего, — перекрестился Даниил.

Осенил себя крестным знамением и Иона.

— Господи боже, святой архангел, низвергни его в пропасть! Пускай отправляется туда, откуда явился. Зачем ты послал его сюда, зачем он нам? Пусть уезжает, вот что надобно, Даниил. У государя к нему доверие большое, считает он святогорца мудрым, всезнающим.

— У государя свои заботы, Иона, — покачал головой Даниил.

— Пускай уезжает, пускай уезжает, услышь меня, боже, — продолжал бормотать Иона. — Проклятый! Смутил он мою душу.

Он поспешно перекрестился и засеменил в соседние покои. Вскоре он вышел оттуда, неся братину и две чарки.

УЧЕНЫЕ

Москва отмечала знаменательное событие. Из Владимира, древнего города, со старинными храмами и одним из самых замечательных русских соборов,[58] привезли в столицу для подновления древние чудотворные иконы Вседержителя и Богородицы. Москвичи высыпали на улицу посмотреть крестный ход. Впереди шли съехавшиеся издалека епископы, игумены, священники с хоругвями,[59] крестами, репидами.[60] Толпы верующих — удивительно, что в городе оказалось столько людей, — затопили улицы Кремля и Большого посада. Приблизиться к иконам было невозможно. Но и те, кому удалось взглянуть на них, почти ничего не увидели, так сильно потемнели от времени краски. На темном фоне поблескивали лишь оклады, светлые пятна одеяний, глаза потускневших ликов, золотистые поля и небеса.

Две иконы были старинные, очень редкие, Богородица и Деисус.[61] Богородицу изобразили стоящей во весь рост, как она четыреста лет назад явилась Андрею Боголюбскому[62] и указала место, где он должен воздвигнуть большой белый храм и поместить туда византийский образ девы Марии с младенцем. На другой иконе, еще более древней и редкой, был изображен Спаситель, совсем молодой, почти отрок. Справа же от него не богородица, а ангел. И слева тоже ангел — вместо Иоанна Предтечи.

Кто-то назвал последнюю икону еретической. Слова эти дошли до ушей митрополита Варлаама, и он встревожился. Когда Деисус принесли в митрополичьи покои, добрый Варлаам послал за Максимом, чтобы показать ему старинный образ и выслушать его мнение.

— Непристойная хула, святой брат, говорить такое о священной иконе, — сказал митрополит. — Но я, грешник темный, в недоумении вопрошаю тебя, почему старинный иконописец решил изобразить Спасителя здесь, на Деисусе, столь молодым? И потом, достойно удивления, почему вместо молящейся богородицы справа изображен ангел и вместо Иоанна Предтечи тоже ангел.

Максим перекрестился, подошел поближе и долго рассматривал икону. Епископы, бояре, дьяки и все прочие, собравшиеся в покоях, молча ждали, что он скажет. Только Варлаам несколько раз прерывал молчание, делился и другими своими сомнениями: почему надлежащей надписи на иконе нет? И разве не положено одному из ангелов держать свиток, где начертано моление господу? И пускай, мол, святой брат поглядит хорошенько, кругов славы здесь тоже не видно; Спаситель изображен с непокрытой головой; у него нет ни бороды, ни усов, хотя принято рисовать его немолодым, строгим, с черной бородой и вьющимися волосами.

Святогорец довольно долго хранил молчание. Потом, обратившись к Варлааму, заговорил с почтением:

— Все твои замечания, святой митрополит, справедливы, ибо сообразуются с канонами. Но да позволит мне сказать твое преподобие, образ этот ничем не нарушает святость иконописи, в нем нет ничего еретического, сюжет верен богословию и прелесть его — духовная, ибо, по словам Василия Великого,[63] исходит она не от плоти, а от духа.

— Аминь! — провозгласил Варлаам и все епископы, бояре и дьяки.

А Максим продолжал давать разъяснения. Ничего не значит, говорил он, что мастер отошел от канонов, нарисовав вместо богородицы и Иоанна Предтечи двух ангелов. Похвально, когда художник блюдет каноны, но разве не важней передать живую и чистую одухотворенность образов и картин, тем самым сохраняя божественность? Да разве священное искусство иконописи не лестница, по которой мы, грешники, поднимаемся, удаляясь от этого суетного плотского мира и приближаясь к божественному нетленному?

— Нам известны иконы, святой владыка, где соблюдены каноны, но тщетно искать в них божественность, ибо рукой мастера не водил бог. Рисуют лицо Спасителя как положено, все делают так, как требует устав. Но души нет, от лика господнего не веет божественным духом. И зачем нам устав, коли искажается божественная суть? Создавая сей образ, иконописец исходил от пророчества Исайи,[64] где господь молод и пророк называет его ангелом Большого совета. И тогда у него, подобно ангелу, должны быть крылья, вот в чем ошибка мастера. Но не столь важно, что нет крыльев; посмотри, владыка, на его святой лик. Открытый божественный лоб излучает истинный свет всезнания. Погляди, каким смиренным величием веет от его главы, а глаза у него светлые и большие. Маленькие уста — это мир и милосердие, нос — само божественное простодушие, с подбородка струится миро святости, и весь лик выражает прямодушие и доброту. Все черты Спасителя, как мы видим, человеческие, ибо, по словам апостола Павла, он сделался подобный человекам и по виду стал как человек. А сквозь человеческое светится божественное. Посему облик Спасителя не плотский, а духовный. И посему достойно восхищения мастерство иконописца.

— Со всеми твоими словами я согласен, Максим, — с удовлетворением выслушав его, сказал Варлаам. — Я ведь тоже по воле божьей скромный иконописец. Пишу, как могу, святые образы. И сознаю, что суждение твое справедливо. Не только лик Спасителя, но и ангелов, истинных духов бесплотных, хорошо изобразил старинный мастер. Они замаливают перед господом грехи наши. Испрашивают его покровительства и милосердия.

— Но нет свитка, святой владыка, — заметил один из епископов.

— Да, свитка нет, — после некоторого раздумья сказал Варлаам. — То, что желал выразить мастер, передал он в глазах святых.

— С уст господних слова твои, владыка, — проникновенно проговорил Максим. — Истинно так.

Один из бояр, знатный, как это видно было по его богатому платью, рослый и полный, подтолкнув святогорца локтем, сказал:

— Одного, отец, не понимаю. Если в середине Иисус и по краям ангелы, более низкие, чем Спаситель, почему на голове у ангелов пурпурный венец, а у Спасителя нет?

— Это не венец, — укоризненно взглянув на него, сказал митрополит.

— Разве не венец? — вытаращил глаза боярин.

— Это же священный кристалл, оправленный в тороки,[65]— ответил Максим. — А сверкает он, чтобы ощутили мы чистоту мыслей, отличающую ангелов яко созданий небесных. Подобно тому как тороки обвивают их головы, так и мысль архангелов вьется вокруг господа. И как волосы их густо сплетены, точно венки, так и мысль их не рассеивается, не перелетает на предметы преходящие и бесполезные. Она прикована к божественному и серьезному, и дух их парит высоко.

— Видать, ты весьма мудр, отец! — выслушав объяснение, удивленно воскликнул толстый боярин.

— Это не мои измышления, так написано в священных книгах, — скромно заметил Максим.

— Нет выше мудрости, чем знать в совершенстве Священное писание, — изрек боярин. — А кто из мудрецов христианских рассказывает об ангелах?

— Многие. А то, что ты слышал сейчас, писал Симеон Солунский.[66]

— Велик его дар!

— Да и святой Дионисий Ареопагит[67] в своей книге «О таинственном богословии» бесценные сведения сообщает о небесной иерархии. Благочестиво и просто пишет он о чинах ангелов и святых канонах, согласно которым бесформенное на священных иконах обретает форму и бесплотное — плоть, так что дух наш воспаряет от земного к неземному, бесплотному.

Увлекшись рассказом, Максим не заметил, как в покои вошел великий князь. Бояре и священники отвесили ему земной поклон. Остановившись на пороге, Василий выслушал последние слова святогорца. Тот наконец увидел его и тоже поклонился до земли.

— Великий Василий Палеолог![68] — смиренно обратился к нему Максим. — Я молю господа, чтобы он послал тебе здоровья и многие лета, чтобы иконы Спасителя и Богородицы по священному желанию души твоей сотворили чудо…

Великий князь осмотрел иконы, поклонился каждой и, став посреди палаты, отвесил им общий поклон. Потом перевел взгляд на Максима.

— Что думаешь ты, святогорский монах, о наших святых иконах? — спросил он.

— Чудотворны и боговдохновенны они, государь.

— А есть на Святой Горе старинные иконы, схожие с нашими? — спросил довольный Василий.

— Есть, государь. Схожи они, ибо господь един и тут и там. Афон же для назидания и просвещения верующих рассылает свои иконы и книги по всему христианскому миру. Посему теперь в монастырях наших немного найдешь икон. Да к тому же грабили нас когда-то пираты, постигали и другие бедствия, — печально заключил Максим.

— Мы желаем, чтобы ты, пока живешь у нас, — сказал Василий, — занялся нашими книгами, теми, что во дворце. Пересмотри их, отбери ценные, внеси в списки и посоветуй, человек ты просвещенный, что с ними делать.

— Да будет воля господня и приказ государев, — смиренно поклонился Максим.

В раздумье взглянув на него, великий князь продолжал вкрадчиво:

— Ты прожил здесь недолго, однако мы видим, что преуспел ты в языке нашем. Это нас радует.

— Стараюсь по мере сил моих, государь.

Вассиан, пришедший с княжеской свитой, поклонившись, попросил слова.

— Вскоре, великий государь, — сказал он, — брат наш Максим в совершенстве изучит славянский и сам уже будет переводить священные книги со своего премудрого языка на наш.

Лицо Василия просветлело.

— А как идет работа над Псалтырью? — спросил он.

— Максим читает текст по-гречески, — отвечал Вассиан, — и устно переводит его на латынь помощникам своим, Димитрию и Власию,[69] кои переменяются. Потом они переводят это на славянский, и два писца, Селиван и Михаил, записывают.

— А когда встречаем какое-нибудь темное место и мнения у нас расходятся, — прибавил Максим, — мы совещаемся и сообща принимаем решение, ведь собратья мои люди просвещенные. Коли трудности серьезные, мы прибегаем к мудрости брата Вассиана, а иногда обращаемся к богочтимому владыке нашему митрополиту, который мудрым своим советом оказывает нам неоценимую помощь. И работа идет быстро.

— Святой митрополит и мы с вниманием следим за вашей работой. А когда будет закончена Псалтырь, увидите, какова забота и благодарность наша. Да вот…

Великий князь замолчал, и лицо его омрачилось.

— Да вот, святой отец, — продолжал он, — говорят, ты находишь в книгах ошибки, и немалые. А как могут ошибаться священные книги?

— Государь, тут нет ничего удивительного. Ошибаются не священные книги, а простые смертные, их переписчики. Греческий язык весьма трудный. Не всякий — пусть он грек и даже ученый — способен правильно понять, что слово сие значит в этом или ином месте. Ибо часто звучит оно одинаково, значений же имеет множество. Немало следует поучиться у просвещенных наставников, чтобы вникнуть в истинный его смысл. Ошибочных толкований нахожу я немало и с разрешения владыки и брата Вассиана исправляю их в меру своих сил.

Максим замолчал, но, увидев, что великий князь глубоко задумался, продолжал:

— Не порицай меня, государь, за неразумную гордость. Я учен не более других, однако нахожу ошибки, кои те, кто мудрей и благочестивей меня, не заметили. Много у нас тому примеров. Из священной истории мы знаем, как люди ничтожные и недостойные узрели то, чего не видели более мудрые и святые. Такова была воля господа бога, который, как говорит апостол Павел,[70] поделил между людьми разные таланты и одним дал знание языков, а другим искусность в ремеслах и расторопность в делах. Так порешил господь во славу свою. К тому же, великий князь, как нам известно из Ветхого завета, из мудрой Книги Чисел, чтобы явить гнев божий, вызванный сынами Израиля, ангел трижды предстал сначала перед ослицей, самым низменным животным, а потом уже перед ехавшим на ней Валаамом.[71]

Василий одобрительно кивнул головой.

— Господь поступает как ему угодно, — сказал он, — и мы — в его воле. Продолжай, святой отец, свои ученые труды, а мы отблагодарим тебя по заслугам.

И он удалился из покоев.

Слух о беседе великого князя с ученым святогорцем распространился по кремлевским монастырям и палатам. После вечерни в келье Максима собрались друзья и ученики, молодые образованные дьяки, дети бояр и служилых. Максим, гордый вниманием, оказанным ему великим князем, охотно делился с ними своими мыслями.

— Дивлюсь твоим знаниям, Максим, — сказал его помощник Димитрий, который и раньше переводил священные книги, был княжеским послом при многих европейских дворах и даже у самого императора Максимилиана[72] и папы римского. — Дивлюсь, как превосходно ты изучил Священное писание, а также греческие, латинские, франкские и германские сочинения да обычаи. Но не знал я, что ты сведущ и в иконописи. И хочу сейчас, если позволишь, спросить твое просвещенное мнение.

— Охотно выслушаю тебя, добрейший Димитрий, — отозвался Максим.

— Один из ученых дьяков государя нашего, — продолжал Димитрий, — Мисюрь Мунехин, тот, что теперь дьяк при псковском наместнике, давненько уже прислал мне письмо и просит, чтобы отыскал я людей знающих и порасспросил их об иконе, которую он там видел. Дивная икона, хотя, может статься, и вышла она из рук еретиков.

— А что на ней изображено, Димитрий? — с интересом спросил святогорец.

— Христос в образе великого архиерея в саккосе, оплечье и поручах. На голове у него митра,[73] как у царя Давида. Перед ним крест и на верхушке его младенец, тоже с царской митрой и в архиерейском облачении, а внизу, под младенцем, распятый белый серафим. На поперечине креста, по краям, два херувима, все в пурпуре, и основание креста опирается на голову Адамову.

Слушая описание, Максим взял в руку перо и, набросав на бумаге схему, принялся внимательно ее изучать.

— Как представляется мне, невежде, — сказал он, погодя, — не восходит икона эта ни к одному образу; верно, это плод фантазии живописца. Однако она вовсе не еретическая. Все на ней представлено правильно. Правда, думается мне, что не подобает на одной иконе писать Христа в двух лицах. Христос един. Да и изображение серафима несогласно с привычными нашими представлениями. Серафим — дух бесплотный, не могут люди распять его на кресте.

— А голова Адамова? — спросил князь Петр Шуйский.

— Голова там, где должна быть, — ответил святогорский монах.

— А как она оказалась на Голгофе? — недоумевал Шуйский.

— Косьма Индикоплов,[74] — заговорил Михаил Тучков, — поясняет это в «Христианской топографии». Он пишет, что воды морские принесли голову Адамову на Голгофу. Видно, так оно и было.

Шуйский вопросительно взглянул на Максима.

— Дражайший Михаил, — сказал тот, — не все верно, что пишет Индикоплов. Многого не видел он своими глазами, а представляет как собственное свидетельство. Что же до головы Адама, не море перенесло ее на Голгофу, а по воле божьей оказалась она там, как разъясняют святой Афанасий Александрийский[75] и святой Василий Кесарийский.[76] И на священных образцах икон, изображающих распятие, основание креста вбито в скалу, а под ней небольшая пещера, где лежит череп Адамов и две его кости. На них каплет кровь с ног Спасителя, и значит это, что Адам и род людской кровью господней очищаются от проклятия.

Слово взял Власий:

— Согласно сочинениям латинян, как известно тебе, святой отец, прах Адама перенесен был в Хеврон,[77] в двойную пещеру, где погребены Авраам и другие патриархи.

— Так пишут латиняне, Власий, — отозвался Максим, — поскольку следуют они иудейским книгам, но мы, православные, не должны им доверять. Они внесли большую путаницу в Священное писание, примешали туда идолопоклонничество и ереси, а теперь прислушиваются даже к магам и астрологам.

— Ты говорил нам раньше, святой отец, — сказал Иван Сабуров, родич великой княгини, — что латиняне полезными своими знаниями много способствовали просвещению.

— Да, — подтвердил монах. — Но, на свою беду, меры они не знают, добродетель приносят в жертву знанию, истинную веру — гордыне. Они пошли не по тому пути, что указал господь, и горе их в том, что полезным наукам подчинили они более высокие, божественные.

Философы еще продолжали беседовать, когда в поздний час вернулся из дворца Вассиан. Не так давно он переселился из Симонова монастыря,[78] что неподалеку от Москвы, в Кремль, в Чудов монастырь, где жил Максим.

— Проходя мимо, услыхал я, что вы ведете ученую беседу, и подумал, что и мне, темному, не худо просветиться, — войдя в келью, сказал он. — Мне нужен твой совет, Максим, в одном важном деле.

— С радостью сделаю, что в моих силах, — ответствовал святогорец.

— Мы позвали мастеров в Симонов монастырь расписать храм, — начал Вассиан. — Святой игумен поручил мне, несведущему, проследить за работами и решить, что где изобразить. Где разместить главные притчи, разумеется, известно. Старый иконостас мы уже заменили новым, большим, с пятью рядами. Он возносится до самой кровли. Некоторые сцены из священной истории, что были прежде на куполе и сводах, будут теперь на иконах. На стенах же остается много свободного места. Наставил меня господь, и я поручил мастерам написать в притворе два пророческих видения, повествующие о наших монашеских грехах: небесную лествицу и видение Евлогия.[79] А в среднем нефе, на большом своде, просил изобразить Слепца и Хромца,[80] коих Христос поставил охранять свой сад, а они, неразумные, его разграбили. Не знаю, правильно ли я сделал.

— Весьма правильно, — отвечал Максим. — Видения и притчу поместил ты на каноническом месте. Они поучительны и важны.

— Но в северном нефе на своде есть еще место, — сказал Вассиан. — Мне хотелось бы найти притчи, повествующие о нынешних грехах, и тех, кто не хочет стать на путь истинный, пусть жжет священным своим огнем божественная живопись!

После некоторого раздумья Максим сказал:

— Поручи мастерам изобразить, как Христос прогнал из отчего дома тех, что торгуют в священном храме. Пускай нарисуют храм Соломонов. Туда вступает господь, объятый священным гневом, с бичом в руке. И в страхе удирают оттуда люди, переворачивая столы, сундуки с монетами и весами. В толпе — перепуганные лошади, быки, овцы. Суматоха великая. Позади господа его ученики, озадаченные, удивленные. А внизу пусть мастера напишут: «Дом Мой есть дом молитвы, а вы сделали его вертепом разбойников».

Лицо Вассиана озарилось радостью.

— Да благословит тебя бог, Максим, — сказал он, — назови мне еще одну священную притчу для южного нефа.

Максим задумался…


Архимандрит Иона лежал на лавке. Перед ним на коленях стоял Афанасий, молодой хилый монашек, грек, которого привезли из Ново-Спасского монастыря и определили прислуживать Максиму, стирать белье, подавать еду, прибирать келью.

— И назвал? — сердито спросил его Иона.

— И назвал ему еще две священные притчи, святой игумен, — испуганно отвечал Афанасий.

— Какие?

— Одну я не слыхал, меня за водой послали.

— Олух, нечего было ходить. Но раз вышел из кельи, должен был притаиться за дверью и послушать, что говорят, — гневно сказал Иона. — А вторая притча какая?

— Господь призывает Матфея, собирающего пошлину.

— Сроду не слыхал ничего подобного, — удивился Иона. — А ты помнишь, как святогорец ее растолковывал?

— Помню, — ответил Афанасий. — С одной стороны мытарь Матфей, перед ним стол, на столе много монет и разные описи, а рядом на полу весы и лари с деньгами. С другой стороны господь; он благословляет мытаря и говорит: «Следуй за Мною!»

Иона вскочил с лавки.

— Поганец! Кажется, понимаю, куда он клонит… А что дальше?

— Матфей бросает свое добро, протягивает обе руки господу и следует за ним.

— Будет и надпись?

— Будет, святой игумен.

— Какая?

— «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое…» — испуганно проговорил Афанасий.

— Змий он! — прервав его, закричал архимандрит. — Не монах, а сущий дьявол. И приехал он к нам, чтобы запалить пожар; сожжет он монастыри наши…

ГРЕКИ

Как-то в полдень один из помощников Максима, Михаил Медоварцев,[81] вбежал взволнованный в келью. С трудом переведя дух, он сказал:

— Пышная свита приближается ко дворцу. Говорят, везут из Калуги старого князя Малого. Государь потребовал его к себе.

Голодные и усталые монахи, с утра корпевшие над рукописями, сразу вскочили на ноги. Только Максим, не знавший еще, какие истории связаны с тем или другим именем, продолжал сидеть, с удивлением глядя вслед монахам, устремившимся на улицу. Его изумил брат Димитрий, самый старший из них, который бросил на стол славянскую Псалтырь, отпихнул скамеечку для ног и, забыв прихватить посох, бросился вслед за товарищами. Тут с места поднялся и Максим.

Ему не пришлось идти далеко. Его помощники, столпившись в монастырских воротах, вместе с другими монахами смотрели на приближающуюся процессию. Впереди всех ехал верхом боярин, необыкновенно торжественный и важный. За ним в окружении ратников из охраны великого князя медленно двигался крытый возок, отделанный золотистым бархатом и запряженный тройкой лошадей в богатой упряжи.

Миновав монастырь, процессия направилась ко дворцу. Следом, как обычно, бежала чернь. Всадники остановились посреди широкого двора. Возок подкатил к самому парадному крыльцу. Два молодых боярина, успевших уже спрыгнуть с коней, открыли дверцу. И тогда показался князь Юрий Малой.

Это был седовласый старик, маленький, щуплый, в просторном расшитом кафтане и высокой шапке. Выходя, он пригнулся и выставил ногу, чтобы нащупать верхнюю ступеньку. Но короткая ножка повисла в воздухе. Тогда два боярина, подав князю руки, помогли ему выйти из возка. Тут на крыльце появилось четверо слуг. Они спустились по лестнице, неся широкое кресло, усадили в него старого князя. И, высоко подняв кресло на двух толстых красных палках, понесли его во дворец.

— Слава всевышнему! — сказал Димитрий, стоявший возле Максима. — Видно, на то воля божья. Остыл гнев у государя нашего, раз он с такими почестями князя принимает. Да святится имя господне!


От другого своего помощника, монаха Селивана, Максим узнал, что старый князь не кто иной, как знатный грек Юрий Траханиот, отпрыск старинного византийского рода. Лет пятьдесят назад кардинал Виссарион[82] отправил Юрия из Рима в далекую Москву, чтобы благополучно завершить переговоры о браке Зои Палеолог[83] с великим князем Иваном. После княжеской свадьбы Юрий Траханиот вместе с другими старыми и молодыми византийскими архонтами[84] остался в свите великой княгини. Умнейший человек, ловкий царедворец, он прекрасно знал нравы тогдашних европейских и восточных дворов и благодаря этому достиг больших званий и почестей в русском княжестве. Стал казначеем и канцлером Ивана и не раз ездил с важными поручениями в западные столицы.


Максим слышал о Траханиоте, когда был еще молодым и жил в Италии. А в позапрошлом году, по дороге в Москву, он остановился в Константинополе, и к нему в патриархию пришел младший брат Юрия, Федор Траханиот, состоявший на службе у султана. Много лет не получал он вестей от брата и просил разузнать о нем. Один митрополит, хорошо знавший их семью, ездил в Московию, пытался разыскать Юрия, но не смог. Все делали вид, будто слышат о нем впервые, никто не желал говорить о князе Траханиоте, который прежде блистал умом и высокими званиями в Москве и при дворах западных правителей.

…Когда Максим и митрополит Зихны Григорий по приезде в Москву спросили о Юрии Траханиоте, им тоже ответили молчанием.

— Это ведомо лишь господу богу да великому государю нашему, — покраснев, как дитя, проговорил добрый митрополит Варлаам.

Накануне отъезда митрополита Григория в Константинополь при прощании Варлаам сказал ему:

— Князь Малой жив и здоров; он, как и прежде, в большой чести у нашего великого князя, — и опять покраснел.


И вот теперь великий князь вернул свое благорасположение Юрию Малому. Тут-то и развязались языки в Кремле.

Оказывается, Василий, разгневавшись, приказал сослать старого князя в одну из его вотчин, — история самая обычная. Несколько лет пробыл он в изгнании, перенес немало лишений и бед, однако мог бы пострадать и более жестоко. Беспощадному Василию, страшному в гневе, с подозрением относящемуся к боярам, ничего не стоило сжечь князя Юрия на костре или отсечь ему голову, истребить всю семью Траханиотов, завладеть их богатыми имениями.


Много говорили теперь в Кремле о князе Юрии. Имя его, столько лет окруженное молчанием, возбуждало всеобщее любопытство. Припоминали былое, женитьбу великого князя Ивана на Зое Фоминишне, планы папы римского и кардинала Виссариона вместе с византийской принцессой принести на Русь латинскую веру, попытки византийских архонтов втянуть русское княжество в войну с турками, чтобы вернуть потерянный Константинополь, темные интриги при русском дворе и беспокойный нрав Зои Фоминишны, разжигавшей вражду между боярами, — это и многое другое припомнили в Москве при появлении князя Юрия в Кремле. Ведь прежде он играл важную роль при дворе и был замешан во многие истории.

Но из всех разговоров трудно было понять, в чем провинился Юрий Малой и за что великий князь так жестоко его покарал. Одни считали князя Юрия ставленником папы римского, другие — императора Максимилиана. И поскольку беда приключилась летом 1514 года, незадолго до того, как великий князь выступил в поход против польского короля Сигизмунда, события эти связали между собой. Говорили, будто князь Юрий перешел на сторону короля Сигизмунда. Будто он вступил в сговор с князем Михаилом Глинским,[85] который, подобно Траханиоту, состоял тогда на службе у Василия, однако вскоре после падения Смоленска открылось его предательство: люди великого князя схватили Глинского, когда он ночью шел встречать литовское войско. С тех пор Василий и держал его в заточении. Князем был Юрий Малой, князем был и Михаил Глинский, оба чужеземцы, с большими связями в Риме и во многих латинских королевствах. Что стоило им вступить в тайный союз с папой римским и императором Максимилианом, покровителями своего единоверца короля Сигизмунда? К такому мнению склонялось большинство знакомцев Максима. Но наблюдательный святогорский монах замечал, что его собеседники запинались, словно сразу теряли дар речи, когда разговор заходил о причинах, побудивших великого князя расправиться с Юрием Малым. Даже словоохотливый Димитрий, лучше всех знавший греко-русские дела в княжестве — отец его был в свите Зои Фоминишны, — погружался обычно в молчание, как только речь заходила о вине старого князя Малого.


Другой грек, поселившийся в Москве много лет назад, рассказал однажды вечером Максиму, что произошло с князем Юрием.

Это был Марк, человек изворотливый, ловкий, занимавшийся в Москве врачеванием. Прежде в Кафе и Константинополе он промышлял торговлей, приехал на Русь скупать меха и преуспел здесь, выдав себя за помощника лекаря. В Кремле, правда, держали другого врача, Николая Немчина,[86] прошедшего курс наук в германских университетах. Но бояре и сам великий князь Василий больше доверяли православному Марку. По какой-то причине, оставшейся в тайне, великий князь целый год продержал Марка в угличской тюрьме. Но недавно его освободили, привезли в Москву и разрешили снова лечить бояр. Он жил припеваючи. Торговал своими снадобьями, вступал в сделки с иностранными купцами. От западных послов получал иностранные монеты, золотые и серебряные. Особенно дорожил Марк венгерскими золотыми, которые были в большой цене. И, расплачиваясь ими за разные товары, получал двойной барыш. Так он разбогател. И теперь рассчитывал уехать в Константинополь, построить себе дворец на берегу Босфора и жить там, как знатные мусульманские беи.[87] Были у Марка и другие источники дохода: епископы и игумены щедро платили ему за перевод греческих священных книг на славянский. В часы досуга он сочинял по византийскому образцу стихиры, кондаки богородице и короткие гимны в честь местных святых. Стихиры и гимны никто ему не заказывал, но за свое усердие он всегда получал от щедрых русских епископов какую-нибудь мзду, деньги либо меха. А теперь вот приехал этот монах с Афона и испортил ему все дело. Максим утверждал, что Марк не сам сочиняет, а списывает с греческих текстов да еще искажает их. И переводы его счел никудышными — Марк, по его мнению, не владел как следует ни тем, ни другим языком. Поэтому в Москве Марк перестал получать заказы, никто не проявлял интереса к его тропарям и стихирам. И он, затаив зло на ученого святогорца, искал теперь заказчиков в дальних монастырях. Но при этом не падал духом, стал заискивать и перед Максимом. Льстил ему в надежде получить заказ на какой-нибудь перевод, не упускал случая навещать его, обращался за разными советами и с вопросами по поводу Священного писания, а также рассказывал новости, услышанные в боярских хоромах и иноземных посольских дворах. Максим выслушивал рассказы Марка, расценивая их так же, как его сочинения, списанные стихиры и тропари.

Но в тот вечер, заинтригованный тайной гонений на князя Юрия Малого, он приветливо встретил лекаря. Усадил его против себя и приказал Афанасию подать изюма и чищеных орехов. Угостил его и чаркой фряжского вина.

Вот какую историю услышал он из уст Марка:

— Святой отец! Как я, темный, прихожу к тебе, просвещенному, со своими недоуменными вопросами относительно Священного писания, — ведь ученого, равного тебе, не сыщешь ныне в православном мире, — так точно пусть поступает твое преподобие, когда желает узнать, чем живут да дышат людишки темные. Правду ты услышишь только от Марка. Интерес твой, владыко, — золото, внимание — алмаз. Не одаряй этими сокровищами кого попало. То, что привелось тебе слышать о князе Юрии и его горькой судьбе, все ложь. Послушай-ка сущую правду.

Честно, благородно, как и подобает истинному византийскому архонту, служил князь Юрий все эти годы великому князю Василию. Так же служил он прежде и отцу его, великому князю Иоанну. Но стал он жертвой зависти и козней.

В тот год султан Селим[88] решил наконец послать сюда, в русское княжество, своего человека, чтобы начать торговать с Русью. Дело это давнее, святой отец. Еще при султане Баязиде[89] князь Иван отправлял в Константинополь посла за послом и грамоту за грамотой, слал дорогие собольи меха и другие богатые дары. Заискивал перед султаном великий христианский государь, называл его славным, любимым братом, предлагал ему дружбу, союз и вечную любовь. Да, да, святой отец, не дивись, простодушный. Все было так, как я говорю. Но султан не отвечал ему.

Прошло много лет, умер Баязид — пусть черви точат его кости, — взошел на трон Селим. Он согласился наконец торговать с русскими. И послал он, как я уже сказал, в Москву своего человека. Послал, но до сих пор его нет как нет! Не думай, однако, что убили его в дороге разбойники, что умер он, утонул в бурю, плывя к Кафе, или что с ним приключилась другая какая беда. Нет, ничего подобного не было. Посол целый и невредимый переплыл море. Прибыл в Кафу. В марте отправился оттуда в русское княжество с русской и татарской свитой. По обычаю, прежде чем приехать в Москву, остановился в пути, дожидаясь дозволения и указаний великого князя Василия. И послал ему самому грамоту с верным человеком, племянником своим Мануилом. Да, святой отец, как заметил ты, посланец турецкий носил христианское имя. Знай, что и грамота, которую вез Мануил, была написана не по-турецки и не по-славянски. Она была греческая! Но поговаривали, будто у Мануила, кроме грамоты великому князю Василию, было запрятано письмо. Его-то он и передал тайком в руки князя Юрия.

Но, быть может, святой отец, слова мои далеки от истины, темное это дело. Сам не видал, не стану судить. Может, и вправду было у Мануила письмо к Малому, а может, выдумали это из зависти бояре. Не знаю. Знаю только, что Василий даже принять не захотел Мануила. Не ответил на грамоту посла. Ведь, говорят, опередив Мануила, прибыл во дворец доверенный человек одного русского боярина — из тех, что сопровождали посла. Он привез князю Василию послание своего господина, который советовал Мануила даже на порог не пускать. Он, мол, хитрый, двуличный грек, заклятый враг русского княжества. Так Мануил и вернулся ни с чем к своему дяде. Посол счел молчание русского князя великим оскорблением для султана. И вот, вместо того, чтобы ехать в Москву, он вернулся в Кафу. А бояре всю вину свалили на Малого. Они так представили дело: с Мануилом, мол, князь Юрий отправил письмо турецкому послу, посоветовав не появляться в Москве. И тут, святой отец, кто знает… Сдается мне, что знали кое-что бояре. Послушай-ка, открою тебе один секрет: посла султанова звали Кемал,[90] но он был грек.

Нет, это не ложь. Посол и правда был грек из знатной семьи, князь Мангупский Феодорит. И, как поговаривали бояре, письмо, что привез он Малому, было от греческих советников великого визиря, Авессалома, Адриана и Федора, младшего брата князя Юрия. Они подучили Феодорита по приезде в русское княжество говорить прежде всего с князем Юрием. И поступить, как тот советует. Малой, конечно, отрицал все это, но великий князь поверил не ему, а своим боярам и дьякам.

Я был тогда в Москве, святой отец, помню, как негодовали бояре, нападали на нас. «Греки везде и всюду, — ворчали они, — в Царьграде сидят Федор с Авессаломом, в Кремле — Юрий. Не дают нам столковаться с султаном. Хотят выставить нас врагами, заставить воевать с турками, чтобы получить обратно Царьград». Ох, не мешает тебе знать, худо пришлось тогда нам, здешним грекам. Я на своей шкуре испытал все беды; мне они ведомы, как никому другому.

Ты дивишься сейчас, и с полным правом. У тебя, человека ученого, все помыслы о высоком, духовном. Как уразуметь тебе, что думаем и делаем мы, глупые и темные людишки. Так вот, послушай, хотя великие князья — православные христиане, домогаются они дружбы и союза с султаном. Великий князь Василий боится татар, как черт — ладана. Татарам без грабежей и набегов жизнь не в жизнь; когда им нечего прибрать к рукам, они рвут у себя на голове волосы. И приметь: татары подчиняются султану. Если султан будет в дружбе с Москвой, не позволит он им грабить русское княжество, отведет от него эту напасть. Ханские орды устремятся тогда на поля Украины, опустошат королевство Сигизмунда, доберутся до Влахии[91] и Венгрии, только Дунай может преградить им путь.

Ты перекрестился, святой отец. Перекрестись еще раз и сотвори молитву, — да внемлет тебе господь, чтобы благочестивый христианин не попал в руки голодных татар, уж лучше пускай его растерзают медведи или волки. Но да не забудет господь и тех греков, коих судьба отдала на произвол русскому князю в минуты его великого гнева. Ох, ох, не пожелаю этого злейшему врагу!

Коли желаешь, слушай дальше, старче. Так вот, и я птичьим своим умом понял: надо отсюда уезжать. В Константинополе у меня жена и дети; они ждут моего возвращения. Но как я могу вернуться с пустыми руками? Поверь, святой отец, говорю как на духу: я теперь бедняк. Когда великий князь заточил меня в тюрьму, все мое имущество, все мои жалкие сбережения отобрали. Ничего у меня не осталось. И когда потом, убедившись в моей невинности, приказал он меня выпустить и вернуть мне все добро, ничего мне не отдали. И теперь я гол как сокол, последний бедняк! Как свожу концы с концами, спроси, не отвечу. Жив одной надеждой. Бывают дни, когда пощусь, яко святой Иоанн Предтеча. Но веру в бога не теряю. Терпеливо жду лучших дней. Я неученый, сам это знаю. Справедливо ругаешь ты мои стихиры, о стихирах ничего не говорю. Но если б мог я получать заказы хоть изредка… Жития святых… Чтобы не возвратиться на родину с пустыми руками, только ради этого. Чтобы хватило на головной плат, расшитую ширинку. И чтобы порты не носить худые…


Однажды архимандрит Ново-Спасского монастыря Савва, грек, проживший много лет на Руси, передал Максиму приглашение князя Юрия Малого, пожелавшего познакомиться со своим ученым соотечественником.

Дом князя Юрия стоял поблизости от дворца, позади церкви Иоанна Предтечи. Это были высокие каменные палаты, окруженные деревянным забором. Не прошло еще и месяца, как великий князь после пятилетней опалы вернул свою милость Юрию Малому и позволил ему снова поселиться в Кремле. В палатах, убранных богатыми коврами, обставленных резной мебелью, с курильницами по углам, чувствовалось, что ничто теперь не нарушает покоя именитых хозяев. Войдя в высокие двери, Максим ощутил знакомое тепло и уют греческих богатых домов, и вспомнилось ему детство и жизнь в Константинополе, Македонии, на островах Архипелага и в придунайских христианских королевствах.

В покое, куда его привели, восточная стена была увешана иконами. Перед большим образом Вседержителя висел прикрепленный к крюку на потолке тяжелый грифон[92] из блестящей бронзы — сказочная птица с головой орла, большими распростертыми крыльями и львиным туловищем. На спине, голове и крыльях грифона горели расположенные крестом лампады. Как определил своим опытным глазом святогорский монах, большинство икон были написаны на Руси, несколько привезены с Афона, а некоторые из Италии. Но последние трудно было принять за иконы, так далеко отошли они от старых византийских образцов. Максим хорошо знал итальянских мастеров, мало считавшихся с религиозными догматами и стремившихся прежде всего изобразить человеческое. Они брали сюжеты из Ветхого и Нового завета, но главным для них был не дух божий, а твари божьи. Сосредоточив внимание на плоти, они освещали ее, округляли; стремились передать ее объемность. Поэтому икона теряла главное, свой божественный символ. Чудесное видение как бы складывало крылья, опускалось на землю. Глядя на итальянские иконы, а их было немало, Максим пришел к заключению, что князя Юрия, как и многих других вельмож, которых встречал святогорец в разных странах, не особенно заботила чистота веры в запечатленных сценах и ликах. Князь Юрий не стремился постичь тайный смысл высшего предначертания. Его удовлетворяла красота формы и цвета.

Остановившись перед большим образом Вознесенья, Максим обратился к хозяину:

— Если не ошибаюсь, князь, икона эта написана рукой греческого мастера, одного из тех, что живут ныне в Венеции.

— Да, святой отец, — просияв, сказал Малой. — Я сам приобрел ее в Венеции, когда последний раз ездил туда.

И, обрадованный тем, что богатый иконостас привлек внимание ученого святогорца, он повел его в соседние покои, где висели небольшие образа, которые он особо ценил.

— Вот эта икона самая старинная, — сказал он, с гордостью указывая на маленький образ Лазаря в золотом окладе. — Писана восковыми красками, работа греческого мастера. Мне прислал ее много лет назад из Синайского монастыря[93] кир Феофил. А эта из Каппадокии и тоже писана греком, вон та с острова Кипра, а Преображение тоже из Каппадокии[94]

Максим и Савва слушали, смотрели, печально кивая головой, словно устало брели по дорогам, где прошли греческие мастера, одни призванные дальними правителями и игуменами, другие притесненные, изгнанные из родного края.

— Бедные греки, — удрученно проговорил архимандрит Савва, — рассеялись вы по свету, точно муравьи божьи, чей муравейник разорил дикий зверь.

Наступило молчание. Савва с глубоким вздохом перекрестился. Перекрестились и остальные.

— К чему нам сокрушаться, святой игумен? — сказал Максим. — Господь пожелал, чтобы мы разбрелись по большим дорогам. Всюду несли его слово. Это благословение…

— Нет, наказание! — воскликнул Савва. — И мы никогда, видно, не сойдемся вместе на родине.

— Может быть, — спокойно сказал святогорский монах. — Тогда сойдемся мы однажды там, куда в конце концов придут все народы, на общей родине. Это главное, а остальное все преходяще.

— Аминь! — пробормотал Савва и отошел в сторону.

Младшая дочь Малого, Варвара, которая была замужем за приближенным великого князя, боярином Иваном Шигоной, войдя в покои, поцеловала руку обоим монахам. Это была еще молодая, стройная, благородная гречанка с милым грустным лицом. Следы каких-то тайных горестей, изводивших ее прежде, а может быть, и теперь, прочел Максим в ее глазах. Но сегодня их затмило счастье вновь видеть своего отца после долголетней разлуки. Здесь, в родительском доме, Варвара чувствовала себя свободно, голова ее была не покрыта, волосы собраны в пышный узел и заколоты серебряными шпильками. Близко поставленные черные глаза блестели в свете лампад и напоминали две темные маслины, выросшие на одной веточке. Максим смотрел на Варвару, ослепленный ее красотой. Но вскоре, сделав над собой усилие, сурово отвел взгляд.

— Благослови, святой отец, — обратилась к нему Варвара на чистейшем греческом языке; много лет не слышал он такой мелодичной, приятной речи.

— Благословен бог, — отозвался он. — Будь благословенна и ты, госпожа моя, и вся семья твоя, аминь! — И он низко поклонился, пряча глаза в лесу своих густых шевелящихся бровей.

Тут вошел брат Варвары, боярин Василий Малой.

— Святые отцы, — сказал он, — великий государь соблаговолил снова согреть семью нашу своей милостивой лаской. Велика радость наша. Пусть царит он сто лет и слава его будет бессмертна в веках!

Лишь сегодня понял святогорский монах, что значит для придворного вновь обрести утраченное благорасположение государя. Юрий Малой сиял от счастья. Он был уже совсем не похож на того хилого, еле живого старичка, которого на глазах Максима несли княжеские слуги по лестнице во дворец.

— Теперь, когда меня до самой могилы не оставит милость великого князя, я могу и умереть спокойно, — сказал князь Юрий.

Сели за стол. Василий налил в высокие венецианские бокалы медвяного кипрского вина, и монахи согласились его пригубить, выпить за здоровье великого князя Московского и хозяина дома.

Потом архимандрит Савва попросил, чтобы ему налили еще немного. Подняв бокал, он провозгласил:

— Да придет по воле господа час, князь Юрий, когда великий князь, не забывший тебя, вспомнит о рабстве греков и их страданиях, причиненных антихристом. — Голос его дрожал.

— Аминь! — нараспев протянули все.

— Да свершится воля божья, святой игумен! — отхлебнув вина, сказал Юрий Малой. — Но час тот наступит не скоро.

— Неисповедимы помыслы господни, — резко возразил Савва.

— Слова твои справедливы, — кротко заметил князь Юрий, — но сужу я по делам человеческим в сем грешном мире. Султан могуществен, а христианские государства слабы, разрозненны. В такое время живем мы, святой игумен, когда не сближаются, не сливаются христианские народы, а множатся царства. У каждого государства свой путь, и стремится оно отстоять лишь собственное имя. На беду нашу.

Согласившись с ним, Савва прибавил:

— Потому и мы, князь, не должны забывать наш народ, иначе вовсе он сгинет.

Слышно было, как отворилась дверь, пришел еще какой-то гость. Василий вышел и вскоре вернулся вместе с лекарем Марком, который, остановившись на пороге, низко всем поклонился.

— Князь, — обратился он к старику Малому, — велик бог у нас, греков, но могуществен и дьявол, что никогда не отступается от начатого. Послушай, заработали уже злые языки, враги твои на тебя клевещут.

Юрий Малой не придал значения словам Марка, невозмутимо выслушал их, точно не было у него больше врагов.

— И кто же клевещет на нас? — равнодушно спросил он.

— Подумать только! — воскликнул Марк. — Нынче утром у боярина Оболенского — у него занемогла жена — повстречал я Николая Немчина. Неверный латинянин наговаривает на тебя. Ты, по его словам, помешал великому князю согласиться на предложение папы римского, переданное через великого магистра Тевтонского ордена.

Старик Малой заволновался. Взгляд его метнулся к одному монаху, потом к другому. Но тут же бледная улыбка заиграла на его устах, и, делая вид, будто слова Марка привели его в недоумение, он спросил:

— Разве маркграф Альбрехт в Москве?

— Нет, князь, — ответил Марк. — Слухи другие. Сам он не приезжал сюда, а отправил к великому князю своего посла Дидриха Шонберга, тот привез от папы римского письмо.

— А разве барон Шонберг в Москве? — с еще большим недоумением спросил князь Юрий. — Я слыхал, будто он еще несколько месяцев назад уехал на родину.

Замолчав, он посмотрел на сына своего, Василия.

— Так и есть, — утвердительно кивнул молодой боярин.

— И впрямь, бояре, — подхватил лекарь. — Дидрих Шонберг был в Москве. И всего дней десять, как отбыл, я знаю прекрасно и подтверждаю это.

— И что же говорит неверный латинянин Николай? — обратился Василий к Марку.

— Страшное! — ответил тот. — Будто папа Лев Десятый[95] разослал послов во все христианские царства, предлагает католикам и православным дружно объединиться и вместе отвоевать Константинополь и гроб господень. «Все, — говорит он, — согласились — и король Франциск[96], и король Сигизмунд, вся христианская Европа. Только великий князь Руси отказался, послушавшись совета Юрия Малого».

— Обычные козни латинян! — взволнованно воскликнул князь Юрий. — Но дело обстоит не так, как утверждает чернокнижник Николай.

— Да разве только латинянин Николай утверждает это? — заметил игумен Савва. — Жаловались, если хочешь знать, князь, все московские греки. Они говорили, что великий князь нарочно вызвал тебя сюда и очень обрадовался, когда и ты, главный среди нас, несчастных, сказал, что русское княжество не должно освобождать Константинополь.

— Святой игумен, стало быть, ты не знаешь, что за человек папа Лев? — тихо проговорил князь Юрий. — Разумно, полагаешь ты, верить словам и посулам этого честолюбца? Знай, кто поверил папе Льву, дорого, очень дорого заплатил за свое легкомыслие. У папы римского нет ни святых помыслов, ни веры в бога, ни высших целей христианских. И примеров тому множество. Он не думает ни о Константинополе, ни о Иерусалиме, нет! Деньги нужны ему, сребро и злато, а больше ничего.

Ты, Максим, — обратился старый князь к святогорскому монаху, — должно быть, знаешь, кто такой папа Лев. Не сомневаюсь, ты видел его своими глазами. Скажи нам.

Максим до сих пор хранил молчание. Немногое, услышанное здесь, сразу объяснило ему многое. Он увидел, как огорчился старик Малой. Почувствовал его смятение, напускное равнодушие и понял: князь Юрий сказал неправду… Максим знал, конечно, немало о папе Льве, избалованном знатном юноше, которого провозгласили кардиналом в неполных одиннадцать лет. Но он не хотел сейчас говорить об этом. Не хотел угождать князю Юрию.

— Папа Лев Десятый не хуже и не лучше иных пап, — только и сказал он в ответ.

— Мы знаем из прошлого, — заговорил Василий Малой, — как смотрели папы римские на Византию. Так же смотрит теперь и Лев на русское княжество. Хочет он посадить в Москве польского короля и ввести веру латинскую. И почему Сигизмунду не согласиться на это? На все согласен он, лишь бы христиане объединились против ислама. Но тут же тайно засылает своих людей в Бахчисарай. И сговаривается с ханом, как одолеть великого князя.

— Это, святые отцы, происходило уже не раз, — печально покачал головой старик Малой. — Что правда, то правда. Сколько я служу русскому князю, столько времени подобные козни плетутся в Риме. Искони были свои цели у Рима; у нас, греков, — свои. Но ни Рим, ни мы ничего не достигли.

Лекарь Марк осушил бокал и удовлетворенно вытер усы.

— А кто достиг? — спросил он.

— Русские великие князья, — ответил Юрий Малой. — Только они. И нынешнее напоминает мне прежнее. Сигизмунд добивается того же, что и отец его, король Казимир. И тогда папа римский и польский король мечтали о крестовых походах. Желали союза с великим князем Иваном, чтобы все христиане могли пойти войной на неверных. И Казимир засылал послов в Москву, а сам тайно сговаривался с ханом Ахматом[97]. И к нему тоже отправлял своих людей. Русские от татар проведали это и никому не доверяли, да, никому.

— А разве московский князь не посылает теперь бояр в Казань и Бахчисарай? — спросил Максим. — Он христианин, но разве не хочет он заключить союз с сарацинами против христианских королей Запада? Говорили, будто и в Константинополь великий князь шлет послов.

— Шлет, шлет, конечно, — улыбнулся князь Юрий. — Приходится, а как же иначе, старче? Татары — народ хищный. Если б не ублажал их великий князь, напали бы они на русское княжество, много бед натворили бы.

— Да, — согласился монах. — Ну, а королю Сигизмунду не надлежит разве заботиться о своем королевстве?

— Конечно, — с готовностью подтвердил князь Юрий.

Тут Марк, с улыбкой обратившись к Максиму, сказал лукаво:

— Идет игра, святой отец. Один выиграет, другой проиграет.

Старый князь и сын его засмеялись.

— Истинно. Так было, так и будет, — по-русски сказал старик Малой.

— Всегда, князь Юрий? — печально спросил Максим.

— На том мир стоит, старец. — И он устремил взор ввысь.

— Нет, — возразил святогорец, — не на том мир стоит. Чему примером своим учил Христос?

Старик Малой не ответил. Наступило молчание.

— Любви учил Иисус Христос, — оживленно, ни на кого не глядя, заговорил вдруг лекарь Марк. — Любви и согласию, то всем нам известно. Но я, темный, недоумеваю, могут ли жить в согласии разные народы, далекие и неведомые племена, коли мы, греки, тут, в стране чужой и дикой, завидуем друг другу и нет среди нас любви и согласия?

Пока другие беседовали, Марк вел свой молчаливый разговор с кипрским вином. Старик Малой, утомленный беседой, чувствуя, что сегодня вечером он допустил не один промах, с облегчением обратился к лекарю:

— А отчего это, Марк? Как ты думаешь?

— Да вот что я думаю, князь Юрий. Корень зла только в нас самих. Не виноваты ни папа римский, ни великий князь и никто другой. Сами мы виноваты в своем ничтожестве. И вот перед вами пример: я, бедный, несчастный. А бедности не замечает только тот, кто не хочет ее заметить.

— Да, Марк, твои беды всем нам известны, — сказал Василий.

— Но все-таки послушай, князь. Из митрополичьего дома получал и я, бедняк, иногда заказы, переписывал священные книги, и платили мне кое-какие гроши. Не ради денег делал я это, нет! Ради спасения души. Но однажды зовет меня в митрополичий дом выживший из ума Варлаам и бывший князь, монах Вассиан… — Голос его дрожал от злости.

— Марк! — остановил его Максим. — Лучше не продолжай, не поддавайся искушению. Замолчи и успокойся.

— Старче! Человек божий! Почему отняли у меня кусок хлеба? Кто я? Разве я не грек, разве я некрещеный? Разве я не знаю родного и славянского языка? Ведь я тоже со страхом божьим изучал священные книги и болею за церковь.

— Марк, святой митрополит показывал мне твои писания, — еще строже сказал святогорский монах. — Убери руки, повторяю тебе, от священных книг, не прикасайся к ним!

— Ох! Что же со мной будет? — печально вздохнул Марк. — Как могу я не заботиться о спасении души?

Он покраснел, лоб его покрылся испариной. Из глаз потекли слезы. Василий от души рассмеялся. Но архимандрит Савва всю горечь и гнев, накопившиеся в нем за сегодняшний вечер, вдруг обратил против Марка.

— Проклятый! — вскричал он. — Не раз ты от меня спасался, но теперь не спасешься: я тебя прокляну! Своей алчностью позорной ты выставил нас, греков, на посмеяние в чужой стране. Ни бога, ни родину ты не чтишь, продал их сатане. Проклинаю тебя!

И, разгневанный, он встал из-за стола.

ПЕРЕД ОХОТОЙ

Однажды великий князь, едучи за городом и увидав на дереве птичье гнездо, залился слезами и начал горько жаловаться на свою судьбу: «Горе мне! — говорил он. — На кого я похож? И на птиц небесных не похож, потому что и они плодовиты; и на зверей земных не похож, потому что и они плодовиты; и на воды не похож, потому что и воды плодовиты: волны их утешают, рыбы веселят». Взглянувши на землю, сказал: «Господи! Не похож я и на землю, потому что и земля приносит плоды свои во всякое время, и благословляют они тебя, господи!» Вскоре после этого он начал думать с боярами, с плачем говорил им: «Кому по мне царствовать на Русской земле и во всех городах моих и пределах? Братьям отдать? Но они и своих уделов устроить не умеют». На этот вопрос послышался ответ между боярами: «Государь князь великий! Неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда».

Летопись того времени[98]

Перед тем как уехать на летнюю охоту в волоколамские леса, великий князь Василий пригласил к себе монаха Вассиана. И принял его в своих покоях, как всегда, сердечно и просто.

Великий князь благоволил к Вассиану. Отец его Иван в старческом гневе жестоко покарал старинную знатную семью князей Патрикеевых, и Василий, стыдясь этого, заискивал перед монахом — так объясняли во дворце его благорасположение. Он часто призывал к себе Вассиана, выслушивал его мнение, называл его «неколебимым столпом Княжества», «добрым ангелом», «нежным утешеньем души своей». Но Вассиан в соколином профиле великого князя, в его глазах, блестевших коварно и хищно, как и у матери его, греческой принцессы, видел иногда сверкание молнии и читал глубоко затаенные мысли.

В тот день Василий позвал его, чтобы порадовать доброй вестью. Один из врагов Вассиана, поп, обвинил его прошлой зимой в ересях и интригах против княжеского двора. По приказу великого князя дело тогда расследовали и нашли, что поп возвел на Вассиана напраслину. За это его строго покарали: заключили в монастырскую темницу до конца дней. Но теперь Василий решил, что жалкий клеветник за содеянное зло заслуживает более тяжкой кары, и повелел отрезать ему язык.

— Государь, не радуют меня наказания грешника, что мне до них? — сказал Вассиан. — Радует меня лишь то, что твоя светлость не поверила обвинениям и не лишила меня своей милости. Пускай ему не отрезают язык, он и так наказан сурово. Да судит его бог.

— Одного наказания ему мало, — возразил великий князь. — Он совершил двойное преступление: против бога и своего государя, ведь он возвел грязный поклеп на тебя, слугу бога, и великого князя. Поэтому он будет наказан вдвойне.

И хотя монах еще раз попросил отменить жестокую кару, великий князь сделал знак своему любимцу, боярину Шигоне, зятю Юрия Малого, позаботиться о немедленном исполнении приказа.

— Пусть все в княжестве и за его пределами знают, — сладким голосом молвил он, — кто повредит преданным мне людям, столпам княжества моего, тот почувствует на себе мою карающую руку, тяжелую, но справедливую.

И, пройдясь до высокого окна с разноцветными стеклами, он вернулся на прежнее место и, сев подле Вассиана, продолжал:

— Завтра утром я уезжаю на все лето. Хочу отдохнуть, развлечься соколиной, псовой охотой и, если будет на то воля божья, вернусь к новому году.

— И охота, государь, в числе твоих княжеских дел, — улыбнулся монах. — Царьградские самодержцы тоже любили охотиться в лесах на львов и пардов. Охоту запечатлели искусные мастера на стенах дворцов и даже в храме святой Софии. Поезжай, отдохни душой от неисчислимых забот княжеских, а мы, митрополит и все святое духовенство, будем молить господа, чтобы дал он тебе здоровья и ты с его благословения вернулся к трудам своим.

— Во время моего отсутствия ты, митрополит и дьяки будьте оком моим, — благосклонно посмотрев на него, сказал Василий.

— Не беспокойся, государь. А в новый год, когда возвратишься подобру-поздорову, знай, во всем княжестве и в церкви нашей будет большой праздник: митрополит вручит тебе готовую Псалтырь.

Монах произнес это, точно воин, докладывающий великому князю о блистательной победе. Его слова произвели впечатление на Василия.

— В добрый час, — промолвил он. — Стало быть, заканчивают Псалтырь святые отцы.

— К приезду твоей светлости перевод будет готов. Вчера мы с братом Максимом посетили митрополита и обо всем поговорили; Псалтырь будет закончена к сентябрю.

Вассиан помолчал немного, глядя на великого князя, просиявшего от удовольствия, и потом продолжал:

— Это труд громадный, и имя твое, как и великого самодержца Юстиниана,[99] станут поминать во всех царствах, пока будет жить христианство. Полагай, что и ты в свое правление воздвиг храм, столь же славный, как церковь святой Софии, которая уж много веков стоит в Царьграде, — гордость православия.

— Хорошо сказано, — одобрил его слова польщенный Василий. — Я премного доволен трудами ученых отцов. И передай им, щедро вознагражу их за усердие, особо святогорского инока Максима.

— Он того заслуживает, государь. Максим и впрямь человек просвещенный. Я, смиренный, не скрывая, дивлюсь и знаниям его, и добродетели.

— Так вот, передай ему, — подумав немного, сказал Василий, — он получит за труды богатую мзду, и я отпущу его на Святую Гору. Пусть молится там за нас и наше христианское государство.

— Государь, Максим — муж ученый, — после короткого молчания робко молвил Вассиан. — И то ведомо было господу, пославшему его в твое княжество. А молитвы его дойдут до бога из любого уголка земли.

— Он столь учен, — притворившись, будто не понял его, продолжал князь, — что заслужил возвращение в родные края с почестями и богатыми дарами.

Вассиан нетерпеливо заерзал на лавке.

— Ты успеешь еще сделать это. К чему торопиться?

— Разве я не обещал ему? — с напускным удивлением спросил Василий. — Кажется, я обещал, когда он закончит Псалтырь, отпустить его в родные края. И как мне передавали, он очень хочет вернуться на Святую Гору.

— И вправду хочет. Но он покорится воле божьей и твоей. Он честный христианин и питает к тебе почтение.

Великий князь не стал возражать. Он дал понять Вассиану, что вопрос этот следует обдумать и что ему нелегко нарушить данное слово.

— Государь, таких просвещенных мужей не часто встретишь в твоем княжестве, — проникновенно сказал Вассиан. — Многие приезжают к нам с Афона, из Египта, Иерусалима и других мест. Но они приезжают, чтобы получить что-то для себя, а он приехал, чтобы дать тебе. Подумай о пользе княжества и святой церкви. Всего за год он изучил наш язык, уже пишет на нем свободно, без чьей-либо помощи. Навел порядок в твоей библиотеке, нашей сокровищнице, коей нет равной в мире; никому из нас, темных, то не по силам. Максим составил списки всех книг, открыл нам глаза, и мы теперь знаем, что есть на языке славянском, переведенное с греческого, латинского, сербского и болгарского, и что еще следует нам иметь. И, кроме того, он вместе с Власием закончил перевод Деяний,[100] труд огромный, и написал немало посланий в защиту истинной веры — все за один год!

Великий князь понимал, почему Вассиан стоит из Максима: святогорец был для него точно дар божий, ценный союзник в ожесточенной борьбе с другими монахами. И прежде Вассиан говорил ему, что не следует отпускать Максима, и митрополит Варлаам придерживался того же мнения: вчера пришел прощаться и завел речь о святогорском монахе. Василий погрузился в раздумье.

От отца своего великого князя Ивана он научился для ослабления врагов сеять между ними рознь. Иван был искусный, мудрый правитель. Долгие годы ему удавалось поддерживать непримиримую вражду между Золотой Ордой и татарами крымскими и казанскими, разжигать недовольство в ханских дворцах. Подогревал, как мог, соперничество между христианскими государствами; не оставлял в покое русских князей, правителей свободных тогда городов, Новгорода и Пскова; не забывал церковь. Иван говорил: «Что ни случись во враждебной стране, то благо, ниспосланное тебе богом. Воюют ли твои враги, живут ли в мире, полное у них благополучие или приключилась какая напасть, — все, что ни происходит за пределами твоего княжества, то бог ему посылает. Много всякого случается в чужеземных царствах, а ты средь этого тщись найти свою корысть». И еще он говорил: «Государство — это конь неукротимый. Когда стоишь перед ним, он топчет тебя, когда стоишь позади, он лягает, а посему сядь на него верхом и крепко держи поводья».

«Если греческий монах, — размышлял Василий, — дар божий для Вассиана в его борьбе с приверженцами игумена Иосифа, разве борьба монахов не дар, ниспосланный мне господом? Хочешь сохранить веру в бога — не доверяй монахам. Поддерживай огонь вражды. Пусть грызутся между собой. Теперь врагов у Вассиана множество, сожрут его, если я брошу беднягу. Они сильные, в их распоряжении богатые монастыри с большими вотчинами. Села, поля и леса должен я отобрать у монастырей, заполучить их несметное богатство. Я поделю его между своими ратниками, между теми, кто с мечом в руке воюет против татар и короля Сигизмунда, во имя расширения и славы нашего княжества». Так рассуждал обычно Василий: начинал с малого и кончал большим. Начинал с пустяка и кончал размышлением о делах государственных… Прыгая с ветки на ветку, птичка добралась до верхушки дерева. Потом взлетела, устремилась ввысь. Взмыв высоко, расправила крылья. Маленькая пташка превратилась в большого сокола. Сокол одним взглядом свысока охватил все царство. Видел минувшее и настоящее, но думал и о будущем. О славе государства и долге своем перед памятью предков… И всегда размышления великого князя оканчивались вздохом: нет у него потомства. К чему богатство, коли нет достойного наследника, к чему слава, которая бесследно развеется, как дым на ветру?

Нет, рано еще отчаиваться. Он, разумеется, не молод, ему уже за сорок. Но что из того? Он сам появился на свет, когда отцу его было сорок. Потом у Ивана родилось еще несколько сыновей и дочерей. Стало быть, не поздно еще, но надо торопиться…

— Знаю, что ты усердно печешься о княжестве и церкви, — заговорил великий князь. — Не забываешь о заботах моих, не забываешь и о моей душе. И слова твои о святогорском монахе верны. Но я дал ему слово, связал себе руки. — Он сокрушенно вздохнул и, глядя Вассиану в лицо, прибавил: — И другое толкает меня на это.

В глазах монаха мелькнула надежда.

— Если ты, государь, сочтешь достойным меня, смиренного, узнать, что тебя мучает, откройся мне. И если в слабых моих силах, помогу я тебе советом. Когда святому Нилу, духовному отцу моему, не у кого было спросить совета, он обращался к своему посоху.

— Пускай Максим, таково мое желание, — сказал великий князь, — вернувшись в свои края, молится всем чудотворным иконам во всех монастырях, чтобы господь сжалился надо мной и исцелил великую княгиню от тяжкого ее недуга. Что еще нам остается? — вздохнув, продолжал он. — Многих лекарей мы призывали и разные снадобья испробовали, да все безуспешно. И одно спасение — найти святого человека, который с чистой душой будет молиться за нас. А ежели… — он подумал немного, — а ежели бог наставит нас на иной путь…

Последние слова встревожили Вассиана.

— Что ни происходит, все по его воле. Чему он учит нас, то и делаем, — перекрестившись, сказал он.

— Ты упомянул раньше, святой отец, великого Юстиниана, — промолвил вдруг Василий. — Он обладал божественным даром управлять государством и издавать законы.

— Да, государь. В царствование его был составлен большой кодекс законов в ста с лишком книгах, написанных по-гречески и по-латыни, и по сей день христианский мир зиждется на сих законах. Так будет вечно.

— Вот что я думаю, — внимательно выслушав его, сказал великий князь. — Один из моих людей, помышляющий о благе княжества, говорит, что среди законов великого Юстиниана[101] есть и такой, который дозволяет церкви благословить второй брак при жизни первой жены. И закон этот должны отыскать вы, мужи ученые.

— Государь, и не помышляй об этом, — вскочив с места, проговорил Вассиан. — Ох, каких бед мы натерпимся! Не может церковь благословить подобное дело, не может!

Василий оцепенел, но не стал возражать, сдержал свой гнев. С удрученным видом, низко склонив голову, сказал:

— О судьбе княжества подумай, святой человек.

— А о душе твоей? — шепотом спросил Вассиан.

— Да, знаю… Потому и желаю, чтобы ты, а не кто-либо другой поддержал мое решение. Я нуждаюсь в твоем наставлении и благословении. Коли ты в трудную минуту поддержишь меня, никогда тебя не забудут, ни я сам, ни мои потомки. В землях русских вечно будут помнить твое имя, как и имя митрополита Ионы, который, рискуя жизнью, спас от беды семью нашу и все княжество.

Монах подумал немного; затем, выпрямившись, перекрестился.

— Мы, государь, людишки ничтожные. А если и попадется среди нас муж просвещенный, сколько ни ищи он в священных книгах, ничего не найдет там, кроме существующих законов. А устанавливать свои законы не дозволяет создатель, он тотчас спалит нас своими молниями.

— Закон, о коем я говорю, есть, — настойчиво проговорил Василий.

— Дурные семена, боюсь, посеяли в душе твоей враги. Не слушай их, — решительно возразил Вассиан. — Такого закона я не видел и не слыхивал о нем.

— Верю, — наклонившись вперед, чуть мягче сказал Василий. — Однако поищи. И коли сам не знаешь, спроси у других. Может статься, знает ученый святогорский монах. Так вот, я желаю, чтобы он пожил у нас сколько захочет и отыскал священное установление Юстиниана. И потом, если захочешь, он уедет. А если нет, пусть живет здесь, мы окружим его самым большим почетом. Он, как и ты, будет во всем нашим мудрым советчиком, опорой и утешением. — Вассиан заволновался, хотел что-то сказать, но великий князь, положив руку ему на плечо, продолжал проникновенно: — Не ради себя я усердствую, нет у меня худых помыслов. Я смотрю выше. Хочу в бедственных моих обстоятельствах узнать истинную волю божью. Помоги мне в моем святом деле. Знаю, трудно это, но к кому благоволит вседержитель, тот может все. Подумай о благе княжества. — И опять не дав Вассиану открыть рот, он сказал: — Мы не торопимся. И ничего не сделаем против воли господа. Но ежели священники наши найдут писаный закон и верно то, что мне говорили, да будет так. Желаю, чтобы не чьи другие, а твои уста, страж души моей, благовестили мне волю божью. Я подожду.

Он смотрел на Вассиана в упор. Говорил страстно, проникновенно; его горячее дыхание обдавало лицо собеседника. И в то же время какой-то внутренний холод исходил от великого князя. Его черные сверкающие глаза напоминали глаза его матери Софьи. Под этим соколиным взглядом Вассиан постепенно терял душевный покой, не оставлявший его с тех пор, как он принял постриг.

— Аминь! — в смятении пробормотал он. — Как рассудит господь…

— Да будет воля его! — твердо заключил Василий.

Монах встал и, молча поклонившись, поспешно ушел, забыв в смятении, что завтра великий князь уезжает на все лето и нужно пожелать ему доброго пути.

В ВОЛОКОЛАМСКОМ МОНАСТЫРЕ

«Все те благочестивые царства, Греческое и Сербское, Боснийское и Албанское, и другие из-за множества прегрешений наших перед богом безбожники турки завоевали, в запустение привели и поработили. Наша же Русская земля божьей милостью и молитвами пречистой богородицы и всех святых чудотворцев растет, молодеет и возвышается. Дай ей, Христос милостивый, расти, молодеть и расширяться до скончания века».

Старинная русская летопись

Монаху Мисаилу из Волоколамского монастыря давно уже пора было умереть, но жизнь его поддерживали какие-то тайные силы. Этот маленький тощий старичок, с редкими поблекшими волосами и выцветшими глазками, верил, что мыться грешно, и потому кожа его потемнела, а тело издавало вонь. Он и сам не знал, сколько ему лет. Как слышал от него великий князь Василий, семьдесят лет назад, когда Царьград перешел в руки султана Магомета II,[102] Мисаил был уже в монастыре. Он присутствовал при смерти его деда, Василия Темного,[103] скончавшегося в 1462 году. А через сорок лет видел собственными глазами, как отделилась душа, белое облачко, от тела великого князя Ивана и вознеслась на небо, где ее окружают херувимы и серафимы. Он присутствовал и при смерти матери Василия, великой княгини Софьи, но какая душа была у ней, белая или черная, Мисаил никому не поведал. И Василий свято верил, что старец будет присутствовать и при его смерти, увидит и его душу, когда она, обнаженная, как младенец новорожденный, покинет грешную плоть. Поэтому великий князь его побаивался.

Мисаил проскользнул в келью великого князя без всякого приглашения, пользуясь правом, полученным в давние времена, когда Василий, затравленный, гонимый княжич, приезжал с матерью в монастырь поклониться иконе Богородицы.

Был вечер. Великий князь, которого первые осенние ливни застали в волоколамских лесах, несколько часов назад приехал в монастырь. Он не успел еще лечь. Сидел перед раскаленной печью и тихо беседовал о чем-то со своим верным дьяком Путятиным.

Мисаил появился в келье бесшумно, как тень, и Василий вздрогнул от неожиданности. Он не привык, чтобы к нему входили без доклада. Испуг его сменился приступом гнева, он вскочил с лавки, но, узнав старца, успокоился.

— Государь, — послышался тонкий, как бы потусторонний голос Мисаила, — я пришел незваный повидать тебя, а то ты снова уедешь, не призвав меня к себе. Похоже, позабыл ты, что я жив еще. И монастырь наш скоро позабудешь. Дважды проезжал со свитой мимо, но не простер свою княжескую длань, не отворил ворота. И нынче вечером не по доброй воле сюда явился, вынудил тебя бог сильными ливнями. А почему так? Святой наш монастырь с благословения божьего основал сорок лет назад игумен Иосиф. Помнишь, князь, что еще произошло в тот год?

Великий князь слушал Мисаила, и его не покидала мысль, что старец пришел к нему не по своей воле, его подослал, верно, игумен Даниил, который знал: он, Василий, не прогонит старца, не осмелится повысить на него голос. Чем больше он думал об этом, тем больше гневал и мрачнел. Но, подавив ярость, смотрел на Мисаила спокойно и благосклонно, избегая только встречаться с ним взглядом: выцветшие глаза старца пробуждали в нем неизъяснимый страх.

Вместо великого князя Мисаилу ответил дьяк Путятин:

— В знаменательный год, о коем ты упомянул, святой старец, родился наш великий государь.

— Да, в тот самый год, — подтвердил Мисаил. — А посему Иосифов монастырь — твоя судьба. Государь, отчего ты им пренебрегаешь?

Старец, перекрестившись, поклонился великому князю, который, словно касаясь иконы, притронулся к плечу Мисаила и усадил его против себя.

— Сядь, старец, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал как можно ласковей. — Я хочу, чтобы ты сидел передо мной и я видел твои богоосвещенные очи.

— Я присутствовал при твоем рождении и молился за тебя господу, — промолвил Мисаил.

Василий по-своему понял его слова: как напоминание, что тот будет присутствовать и при его смерти. Он почувствовал, что в жилах его стынет кровь, и поспешно заговорил:

— И самая низкая тварь любит грязь, где повелел ей создатель проводить дни свои. Как же мне пренебрегать святым монастырем?

— Князь, я знаю, что говорю, — настаивал на своем старец. — И вот доказательство: даже двадцать пятого августа, в праздник всемилостивой Богородицы, ты проехал неподалеку, но не зашел в монастырь помолиться.

— В тот день у меня было тяжко на душе, — оправдывался Василий. — Мирские заботы обступили меня, скверно мне было. Рано поутру я выехал на заячью охоту, а убил двух медведей и принял это за дурной знак.

Мисаил кивнул и тихо забормотал что-то. Василий не расслышал его слов.

— Что ты бормочешь, старец? — прокричал ему в ухо дьяк Путятин. — Тебя не слышит наш государь, говори громче.

Тогда Мисаил пробормотал еще что-то, потом, тряхнув головой, уставился Василию в лицо.

— Я беседовал сейчас с архангелом Гавриилом, — сказал он. — А теперь послушай меня, князь. Тебе всевышний дал одно наставление, нам, монахам, — другое. Ты правишь княжеством, мы печемся о монастырях. Чтобы процветал монастырь, надобно благословение божье. Если дела там идут хорошо, возводятся храмы и колокольни, стало быть, господь его благословляет. То же можно сказать и о княжестве.

Василий молча кивнул. Он слушал Мисаила, а думал о хитром игумене, который подослал к нему старца. Он знал, зачем это сделано. Великий князь особо отличал Волоколамский монастырь, он был для него не монастырем, а крепостью и тамошние монахи — верными воинами. В другие монастыри, Троицкий и Кирилловский,[104] он ездил, когда душа его желала приобщиться к божественному, они были дальше от Москвы, но ближе к господу. Монахи же Иосифо-Волоколамского монастыря сохраняли исключительную преданность великому князю, и их обитель была его детищем. Это знали все. Знал и Даниил, считавший, что из всей монастырской братии только старец Мисаил может пробудить божественный страх в душе великого князя.

— Чтобы основать монастырь этот, — продолжал Мисаил, — мы впятером пришли сюда из Пафнутьевского.[105] Пришли с пустыми руками. Только образ всемилостивой Богородицы и несколько священных книг принес Иосиф, Четвероевангелие, Апостол, две псалтыри, послания апостола Павла и два служебника. А теперь, князь, в какой другой обители найдешь такое благолепие и богатство, столько, священных книг и святых икон, столь прекрасный храм с высокой колокольней? Благодаря славе божьей и могущественному твоему покровительству приобрел Иосифов монастырь красу и силу, а потому благословил господь и великое княжество. Каким было оно прежде и каким стало ныне?

— Да, так порешил царь небесный, — промолвил Василий. — Он все дарует и все отнимает.

— У недостойных отнимает и достойным дарует, — голос старца оживился. — Создатель сподобил меня своими глазами узреть падение одного царства и возвышение другого. Греческие цари погрязли в грехах, и господь бог обратил тогда взор свой на наше православное княжество, дабы стояло оно во веки веков. Когда власть перешла к твоему деду, царствие ему небесное, великому князю Василию, у него не было даже золотой лампады, чтобы пожертвовать в церковь, а нынче храмы в твоем отечестве сверкают златом и серебром, и купола парят в небе, как благословенные птицы божьи, белые лебеди с яркими гребешками. Царьград же впал в ничтожество. Вельможи и князья бродят с протянутой рукой; проклял их всевышний за грехи. Одна надежда на русское княжество.

— Аминь! — проговорил Василий. — Мы помышляем лишь о том, чтобы исполнить волю божью. Но мы люди смертные, и у нас много забот.

Старец вдруг соскользнул с лавки и трижды стукнулся лбом об пол, бормоча молитву.

— Воля божья, великий князь, проявляется явственно, — продолжал он. — Если господь благословляет тебя, сила твоя крепнет; так он указует тебе путь. И знай, ты идешь по верному пути; иди, куда шел. Укрепляй княжество свое, ничего иного не хочет от тебя господь. А если ты делаешь, что следует, — власть твоя крепнет, на земле царят порядок, благочестие, страх. Иначе воцарится хаос и возликует дьявол. Вот знаменья, других не ищи.

Василий, скучая, слушал старца, а сам с досадой думал о Данииле. Но последние слова запали ему в душу, ответили затаенным мыслям, преследовавшим его все лето. И сразу близость Мисаила приобрела для него иной смысл; он забыл уже о преклонных его годах и о том, что он присутствовал при стольких смертях и будет присутствовать и при его собственной, увидит и разгадает его душу. Он милостиво смотрел на припавшего к его ногам старца, который мог дать полезный совет, облегчить докучавшие ему в последнее время заботы. Василий заглянул Мисаилу в глаза и на этот раз не почувствовал никакого страха.

— Если справедливы слова твои, старец, тогда за что же господь так гневается на меня? — спросил он. — Покойный отец мой не был лишен его благословения. Расширялись пределы его земель, бог наградил его и потомством, было кому наследовать княжескую славу и силу. А мне как быть? Кому передать дело рук моих?

— Я же сказал тебе! — вскричал Мисаил. — И другого ответа не добивайся. Всевышний ждет от тебя одного: чтобы уберег ты христианское княжество. Все деяния твои благие, и ты получишь благословение господа. Лишь бы уцелело княжество, не то всему придет конец. Кто дает тебе добрый совет, тот твой друг, ниспосланный свыше. А худое нашептывает тебе глас сатанинский.

Василий, казалось, обдумывал его слова. Подойдя поближе, старец сказал наставительно:

— Обуздай сатану, заглуши дурные мысли, иначе не услышишь гласа божьего. Как и отца твоего, тебя окружают змеи. Но он в последнюю минуту послушал игумена Иосифа. Спас княжество, спас и свою душу. Ангелы унесли ее на небеса, я видел своими глазами.

Великий князь не сводил взгляда с выцветших зрачков старца.

— Ах, как же мне теперь быть? — вздохнул он. — Я на распутье. Пойду по одной дороге, спасется княжество, но погибнет душа моя. Пойду по другой, спасется душа, но погибнет княжество.

— Нет! Ничто не погибнет, если то неугодно богу, — отрезал Мисаил. — Послушай преданных бояр. Будет у тебя и наше благословение.

— Святой старец, но ведь великая княгиня жива, — в нерешительности проговорил Василий.

— Соломония пойдет в монастырь! — ударив себя по колену, вскричал Мисаил. — Ее грех!

— А если не захочет она?

— Не погибать Руси из-за Соломонии, — неожиданно сильным голосом провозгласил старец. — Будет так, как повелит церковь, а не Соломония.

— Церковь, говоришь ты? — удивился Василий. — А мне сказали, церковь не благословит второй брак.

Старец взмахнул рукой, словно отгоняя от тебя докучливую муху.

— Коли Варлаам не согласен, пускай идет в монастырь, — проворчал он. — Не место ему там, где он сидит. У тебя, Василий, путь прямой, да вот душу твою смутили языки ядовитые, что окружают тебя. Сперва ты привез с Белого озера Вассиана, чью душу гнетут давние страдания его рода. А теперь держишь при себе грека со Святой Горы. Не слушай его. Он не мудрец, как считают, а колдун. Желая тебе зла, его подослали к нам папа римский и вселенский патриарх.

— Патриарх вовсе не заодно с папой римским. С чего, ты взял, старче? — с недоумением спросил Василий.

— Да ты же просил прислать со Святой Горы одного монаха, а тебе прислали другого, — стоял на своем Мисаил. — Просил Савву, а прислали Максима. Максим же, прежде чем удалиться на Афон, состоял на службе у папы римского и писал для него книги. А какие книги писал он для папы? Неужто бог наставлял его писать еретические книжонки, угодные латинянам? Не бог, а сатана водил его рукой. Так же и нынче сатана нашептывает ему, что сказать да как поступить. И ты Максиму не верь. Прогони его, отправь на родину.

— Максим сделал тут немало хорошего, — возразил Василий. — Воротясь в Москву, мы обдумаем, как поступить. Повелеть ему уехать или остаться, чтобы еще потрудиться для нас.

Старца задели за живое слова великого князя, и он встал разобиженный.

— Гони его, гони прочь, пусть падет на него гнев божий. Пускай уезжает на родину, и там мудрый и всесильный господь распорядится им по своему усмотрению. Мы его не знаем, он чужеземец, нам неведомый. А если ты желаешь окружить себя мужами просвещенными, княжество наше, слава богу, велико, в нем множество славных монастырей. Выбирай там людей, Василий, кои болеют за Русь, ибо тут родились и тут помрут. И чужих краев они сроду не видели и не были в услужении у папы римского, а знают только свою отчизну.

Поклонившись, Мисаил пошел к двери. Великий князь не стал его удерживать.

На пороге старец остановился. Быстрым и легким шагом приблизился опять к Василию.

— На днях, государь, — зашептал он, — в палаты к Юрию Малому пришли Максим и игумен Савва, тоже грек. Был там и лекарь Марк. И Максим проклял Юрия, тот-де помешал тебе услышать наставление папы римского и разбить войско султаново. Проклял его и Савва. А Максим пригрозил Юрию написать в патриархию и на Афон, чтобы предали его анафеме. И тебя ругал последними словами. Назвал трусом, у которого душа уходит в пятки при одном имени хана. Все это рассказал Марк игумену Ионе, и я при том был, слыхал своими ушами.

Старец низко поклонился Василию и растворился, как дым, в темном дверном проеме.

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Три монаха с Афона — Максим, Неофит и Лаврентий — готовились к отъезду на родину: другого дела в Москве у них не было. Великий князь остался доволен трудами Максима, так он передал с митрополитом Варлаамом: через несколько дней в большой палате дворца он примет из рук митрополита Псалтырь, и будет устроено празднество. Потом монахи, щедро наделенные дарами, пустятся в обратный путь.

С того самого часа, как им об этом сказали, монахи только и думали об отъезде. Как доберутся они до Кафы прежде, чем наступит зима. Как переправятся через море из Кафы в Синоп.[106] Как, наконец, после трех с половиной лет разлуки вновь увидят свой монастырь.

Лаврентию приснился сон, и теперь в келье Максима он рассказывал его двум братьям:

— …с одной стороны суша, и с другой суша, а посередине море. За морем видать монастырь, видно стены и башни, купола, колокольню… И вдруг появляется лодка, а в ней Неофит. «Поедем, — говорит, — Лаврентий, в монастырь». И тогда я оборачиваюсь и говорю Максиму: «Брат Максим, поедем в монастырь». И тут вдруг вижу я старца, склоненного к морю. В одной руке старец держит свечу, в другой — ореховую скорлупку. Я и спрашиваю сего старца: «Что ты, брат, делаешь?» — и старец отвечает: «Скорлупкой вычерпаю море и дойду до монастыря». И только сказал, свеча погасла.

Услыхав о погасшей свече, Неофит прервал Лаврентия:

— Погасшая свеча, Лаврентий, это плен. Говорят, король Ричард,[107] возвращаясь на родину из Палестины, увидал во сне, будто держит свечу и свеча погасла. А на другой день он попал в плен к австрийскому герцогу Леопольду.

Максим сидел у окна, еще источавшего последний свет дня. Разговор монахов долетал к нему словно издалека. Мысли были заняты другим. Вновь и вновь обдумывал он Слово, которое написал и хотел прочесть на празднестве при вручении великому князю Псалтыри. Когда Лаврентий окончил, Максим, не поднимая головы, сказал:

— Брат Лаврентий, такой же сон, как у тебя, видел блаженный Августин.[108]

— Знаю, — откликнулся Лаврентий. — Потому я так и встревожился. Почудилось мне, будто старец со скорлупкой и есть сам блаженный Августин. Лицо закрывала борода, и сначала я не узнал его. Но потом все-таки узнал.

— И кто это был? — спросил Неофит.

Ответить Лаврентий не успел. За дверью послышались тяжелые, стремительные шаги. Дверь распахнулась, и в ее проеме появилось двое бояр. Один из них был приближенный князя дворецкий Иван Шигона.

В келью бояре не вошли. Они застыли у входа и пропустили вперед великого князя Василия.

— Святые отцы, с радостью узнали мы, вернувшись в стольный город, что все вы пребываете в добром здравии.

Монахи еще раз поклонились князю.

— Пусть господь дарует тебе, государь, здоровье и все, чего пожелаешь. Пусть он щедро вознаградит тебя за добро, что увидали мы в твоем могучем княжестве.

Василий сел и указал рукой, чтобы Максим сел напротив, а рядом с ним и двое других монахов. Он окинул взглядом келью, заваленную книгами, потом весело взглянул на Максима:

— А ведь ты не поведал нам, отец Максим, что происходишь из знатного рода и отец твой был воеводой в Арте. Если б ты сказал нам об этом, то не скроем — велико было бы наше удовольствие. Когда мудрый человек посвящает знания свои господу, он достоин нашей любви, но ежели он к тому же знатного рода, достоинство его вдвое больше.

— Государь, — ответил Максим, — таков у нас, монахов, порядок, неписаный закон монастырей. Постригаясь, мы отрекаемся от прошлого, отрезаем все нити. И больше не вспоминаем о них. Порядок этот старинный. Святой Евагрий Понтийский,[109] ученик Дидима Слепого[110] и диакон при Григории Богослове,[111] когда постригся и ушел в пустыню, не захотел, чтоб знали, кем он был раньше. Письма, что слали ему родные, он сжигал, дабы не будили в нем мирских воспоминаний, дабы не согрешил он перед своим назначением. Истинный монах должен отрешиться от всего, что связывает его с земным, и как нет у него прошлого, не должно быть ни настоящего, ни будущего.

Василий удивился.

— Но это же смерть, — сказал он.

— Это воскресение, государь. Лишь тогда монах освобождается от земных уз и всецело посвящает себя господу, у коего ни прошлого нет, ни будущего, ни конца, ни начала, как говорит просвещенный отец церкви нашей Иоанн Дамаскин[112] в своем сочинении «Источник знания»…

Максим продолжал, однако Василий уже не следил за его речью. Он слышал слова, но утратил связь понятий. Так случалось у них часто: монах говорил, а Василий не поспевал за ним. И в какой-то момент это начинало сердить князя. Он поднял руку, останавливая Максима.

— И много ты путешествовал? — спросил он монаха.

— Много, государь.

— Говорят, ты объездил все страны, — с восхищением сказал Василий.

— Не все, государь. Всюду только господь. Однако его волею повидал я на своем веку некоторые страны.

— У многих ли государей и князей доводилось тебе бывать?

— У многих, государь.

— А бывал ли ты в царстве самого папы?

— И туда направил меня господь, но в Риме пробыл я недолго, больше жил в других городах — в Венеции и Флоренции.

— Ты и тогда был монахом, отец Максим?

— Нет еще, государь. Тогда я был безрассудным юношей, ничем не отличался от безрассудных и грешных сверстников.

— Как ты попал туда?

— А вот как: когда исполнилось мне пятнадцать лет, родители послали меня учиться на остров Корфу, оттуда перебрался я в Италию.

— Что же ты делал, отец, православный, в стране латинов?

— Тогда, государь, я не был еще православным. А был я, как уже сказал тебе, безрассудным юнцом.

— Ты и тогда писал книги — в стране латинов?

— Писал. Тогда, государь, в Италии было много моих соотечественников, коих изгнали из родных краев мусульмане. Одни служили учителями в знатных домах, другие занимались искусством или ремеслом, третьи, как и я, жили при княжеских дворах, переводили древние рукописи с греческого на латынь, снимали списки, печатали книги. Так и жили — то хорошо, то плохо…

— Да, это я знаю, — сказал Василий. — Но книги, что переводил ты, отец Максим, — не священные.

— Те книги, государь, написаны были древними греками. Ты верно говоришь — не священные. Однако полезные. Но латины, словно ослепленные, не стали искать в них знаний, пригодных для жизни. Они искали корни собственных грехов. И как князь радуется, узнав, что род его еще древнее, чем он полагал, так и латины не видели в мудрых древних книгах ничего, кроме древности греха человеческого. Стали они безбожниками, почитали плоть, о духовном забыли… Словно голодные звери, сокрушили они ограду и ринулись в сад, чтобы поглотить его плоды. И вкушали все. И поедали неспелые гроздья! И древо познания источило свои соки, раньше времени стало сохнуть…

До этого места Василий следил за мыслью Максима. Ему нравилось, что монах говорит, не скрывая правды. Но тут речь святогорца опять вознеслась, и князь потерял ее нить. И опять его задело, что монах продолжает свой путь один. И снова он поднял руку, остановил.

— Скажи мне теперь, что ты там делал? Был ли среди тех, кто ринулся в сад? Грешил ли и ты тогда, в Италии?

Князь заметил, что монах не смущен вопросом.

— Грешил, государь.

— Много, святой отец?

— Много, государь. Сколько может грешить юноша лет двадцати — двадцати пяти там, в Италии.

— А потом?

— Потом господь простер свою длань и остановил меня на краю пропасти. Огляделся я по сторонам, узрел падение вокруг себя. О! Чувство, что испытал я тогда, сходно с чувством древнего Одиссея, узревшего своих товарищей, превращенных в свиней. И горько заплакал я подобно апостолу.

Максим перекрестился.

— Если бы господь, пекущийся о спасении всех, не поспешил озарить меня своим светом, пропал бы и я, как многие другие…

Василий погрузился в молчание. Он внимательно посмотрел на Максима, обернулся к другим монахам и вдруг спросил:

— А что ты делал потом, отец Максим?

Монах ответил охотно:

— То же, что и древний Одиссей, государь. Спасся я с божьей помощью и бросился спасать остальных. Так делаю и по сей день, сколько могу, сколько дано мне…

— От латинов ты тогда уехал?

— Не сразу. Во Флоренции, государь, был приобщен к лику святых один игумен, просвещенный муж, коего, ежели не был бы он латином, и нашей церкви следовало к лику святых причислить. Много мук претерпел он от своих врагов. Папа предал его сожжению, потому что без страха разил он порок. Проповедь его была святой. Прочитал я его сочинения и почувствовал себя подобно слепому, увидавшему свет. Ощутил я тогда большое желание найти его…

— Но ведь ты сказал, что его сожгли, — с недоумением заметил Василий.

Максим улыбнулся.

— Я сказал, государь, что он стал святым. Тело его было мертво, но душа жила. Жила, как я думал, в монастыре, коим правил он много лет. Вот я и пошел в монастырь…

Василий изумленно взглянул на монаха.

— В монастырь латинов? К папским монахам? Постригся?

Максим заметил, как переменилось, стало неузнаваемым лицо князя. Заметил он и то, как испуганно перекрестились двое братьев-монахов. Он смело посмотрел князю в глаза.

— Нет, государь, не так это было, как показалось твоей милости. Я же сказал тебе: тогда я искал. Шел словно путник в ночной час, нащупывающий дорогу палкой, потому что глаза не могут ему помочь, кругом мгла. Так направился я в монастырь, чтобы найти там душу святого Иеронима,[113] только и всего.

Василий успокоился, перекрестился.

— Если бы тебя, Максим, заставили принять схиму, грех твой был бы велик, ничем бы тебе его не замолить… Но что же ты нашел там, в монастыре?

— А вот что: пока не попал я в монастырь, глубока была моя вера. Верил я, что, хотя Иеронима и сожгли, дух его жив и откроется мне. Приблизился я, переступил порог, вошел, однако не увидал ничего. Вместо того, чтобы найти его душу, едва не потерял я свою. Почувствовал я тогда горечь невыносимую. Нет, князь Василий, ничего нестерпимее великой веры, уже умершей, когда люди не желают ее хоронить, ложью удерживают в жизни, облачают в богатые одежды, чтоб не видна была ее нагота, окуривают сладким ладаном, чтоб не слышен был запах тлена. Но она мертва, ложью ее не спасти… Очнулся я и ушел. И направился на Афон.

В келье воцарилось молчание. Последние слова монаха привели Василия в замешательство, мысли его разбегались, как будто он вновь утратил нить рассказа. Так прошло несколько минут, пока князь не спросил:

— А на Афоне, отец Максим, что нашел ты на Афоне?

Монах ждал, что его спросят и об Афоне. Но не ответил тотчас. Ответ был готов, сам так и срывался с уст. Это был вздох, стон души, несколько слов, которые прозвучали бы в тишине, как рыдание, провожающее звук колокола на пустынном кладбище: «И там, князь, то же самое… То же самое… Все то же…» Однако он видел, с каким нетерпением Василий ожидал ответа. Во взгляде великого князя монах читал надежду и чаяние. Точно путник, оставивший позади темный мир, он готовился вступить в другой, чистый и светлый. Он следовал за Максимом по пятам — покинул грешную Италию и тоже направлялся к сердцу православия, к Афону: когда же наконец покажется его сверкающая вершина? Слово, которое Василий ждал теперь от монаха, должно было, как солнце, позолотить эту вершину.

И монах сказал:

— На Афоне, князь, все иначе!

Василий потянулся к Максиму, лицо его просветлело.

— А как же? — спросил он.

— Святая Гора, князь Василий, это молитва, которой нет конца. День и ночь ты молишься — кем бы ты ни был: поешь утрени, вечерни и всенощные, но когда и не поешь, опять же молишься. Потому что и скромная еда твоя в трапезной с другими братьями, и корзина, какую ты сплетешь, и рыба, какую поймаешь, ложка или печать, что вырежешь, деревце или семя, что посадишь в землю, — все это тоже молитва господу, как и святая книга, что переписывает просвещенный брат, или же почитаемый образ, который переносит на освященную доску иконописец…

Монах остановился, перевел дыхание. Он говорил об Афоне, но думал не о нем. В памяти своей он вызывал картину братской общины, какой видел ее из Италии, прежде чем добрался до Афона, — читая описания в книгах и слушая рассказы других. Он улавливал, с каким вниманием следит за его словами Василий, как сверкают его глаза.

— Да и церквушки в монастырях суть не что иное, как скромные молитвы, обращенные к небесам, свечи, горящие ночью и днем: одни на суровых скалах — точно гнезда святых душ, другие у моря, а третьи — по склону Афона…

Монах продолжал, он говорил все тише и проникновеннее. Василий слушал его с волнением, а когда тот закончил, перекрестился и спросил монаха мягко, мечтательно и сочувственно:

— Так ты желаешь вернуться теперь в свои края?

— Желаю, князь мой, иначе не могу и помыслить. Все мы, существа божий, имеем свое гнездо, и мое гнездо там.

— Да, — покачал головой Василий. Лицо его еще светилось от видения, которое оживил рассказ монаха. Вдруг будто облако проплыло перед его глазами, лицо князя омрачилось, стало жестким. Василий встал — медленно, молча. Встали и остальные.

Князь окинул взглядом келью, посмотрел на Максима, на монахов, на груды книг. Повернулся, направился к двери. У порога он вдруг резко остановился, обернулся, поднял руку:

— Мы желаем остаться здесь наедине с отцом Максимом!

Бояре с поклонами, монахи, согбенные, крестясь, покинули келью.

Василий шагнул к Максиму.

— Сядь сюда, — сказал он.


— Сядь сюда, отец, — повторил он, указывая на место рядом с собой, — и скажи мне вот что. Доводилось ли тебе видеть, как душа разлучается с телом?

Василий был взволнован, однако монах отвечал так, будто ему задали самый обычный вопрос:

— Не раз, государь.

— Видел ты, как умирают грешники и как праведники?

— Никто из нас, великий князь, не ведает, каков другой человек. Да и каковы мы сами — тоже не ведаем. Знает только господь.

Василий помолчал.

— Говорят, — промолвил он немного погодя, — когда душа отлетает в рай, она походит на белое облачко, а когда в ад — на черное крыло.

— Все это домыслы, государь. Много говорим мы, невежественные: одни — будто она походит на облачко, другие — на пар, третьи — на тень, а еще на бабочку или же на голубку. Так же спорят колдуны и невежды о местопребывании души: где она — в голове, в крови или же в сердце? Но все это пустое гадание, потому что душа не обитает нигде, не облачко она и не пар.

— Так что же она?

— Святой дух. Не умирает, не рождается, присутствует всюду, неизменно и вечно. Душа наша есть то, что не есть наше тело, не подвержена она ни тлену, ни недугу, мы же судим о душе как о бренной плоти, отсюда и домыслы наши.

Василий не был удовлетворен.

— Но то, что сказал я тебе, я слыхал от монаха.

— Государь, много говорим мы, монахи, но не все, что говорим, — от бога. Человек, покуда носит бренную плоть, не свободен от греха и заблуждений. Только дух свободен и вечен, так сказал и апостол: если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете.[114] Что до нас, монахов, то многие носят рясу и блюдут каноны, но живут, как велит плоть, грешат…

Василий в знак согласия молча кивнул головой.

— Вот взгляни, государь, хоть на эту Небесную лестницу с Синая, — продолжил монах, показывая на одну из икон. — Один ее конец упирается в землю, другой достигает небес. Поднимаются по ней монахи, одну за другой преодолевают ступени, каждая из которых есть добродетель святости. Посмотри — вот тут стоит святой Иоанн Лествичник[115] и говорит монахам: «Поднимайтесь, поднимайтесь, братья», однако поднимаются не все. К вершине лествицы, где видим мы благословляющую десницу господа, взбираются лишь немногие.

Василий встал. Подошел к иконе, внимательно вгляделся в нее. Различил лестницу, на ступенях которой сгрудились монахи, возносящие руки к небу, откуда к ним обращена десница божия. Как хотелось бы им ухватиться за нее и очутиться на небе! Одни поднимаются уверенно, другие спотыкаются, ступают с явной боязнью, третьи попадают ногой не на ступень, а в зияющий хаос, и некоторые срываются в пропасть.

— Оступаются, падают, — задумчиво заметил Василий.

Монах поправил:

— Плоть их тяжела, тянет вниз.

Икона произвела на Василия сильное впечатление.

— Вот эти, — показал он пальцем, — падают сами, а этих низвергают бесы.

Вокруг душеспасительной лестницы, посреди золотисто-желтого хаоса отчетливо, совсем как живые, выступали черные фигуры бесов. Одни метили в монахов из лука, другие набрасывали на них веревочные петли и стаскивали и бездну. Испуганные лица монахов, бесы с их зловещими орудиями, строгий лик вседержителя, который одним протягивает руку, на других же мечет молнии карающих взглядов, привели душу Василия в трепетное волнение. Страх князя возрос еще более, когда взгляд его остановился на черной дыре, в которой исчезали тела грешников. Она казалась глубокой и мрачной.

— Всепоглощающий ад! — произнес Василий.

— Да, — услышал он рядом голос монаха. — Это пасть дракона, а вот его глаза.

Ведомый рукой монаха взгляд князя вдруг открыл, что бесформенный хаос принимает очертания огромной головы. Вытаращенные глаза чудища, волосатый череп, черные гнезда ноздрей, острые зубы — казалось, они только что проступили во мраке. Василий отшатнулся. Его взгляд в испуге бежал от иконы и обратился к монаху. Князь увидел черные блестящие глаза, изучающие его, пытающиеся заглянуть к нему в душу…

Василий сел — вполоборота к иконе. Он чувствовал, что монах все еще смотрит на него. «Испытывает меня, окаянный…» — сказал он про себя и ощутил внезапный прилив гнева. Да, конечно, монах нарочно показал ему эту икону — нарочно, чтобы устрашить. Захватил врасплох, воспользовался минутой слабости, погрузил свой взор в самые глубины и увидел все. «Проклятый!» — негодовал Василий, чувствуя, как кипит его кровь, прилившая к голове. Указав на икону, он проговорил жестко, с вызовом:

— И что же — это и есть монахи, кои служат господу в монастырях?

— Да, государь, это монахи. Пришли в монастырь, но и там им сопутствуют земные грехи.

— В чем их вина, за что господь не хочет их принять?

— За то же, за что и других грешников. Вот посмотри на этого. Бес накинул на него петлю, тянет вниз, а он, хоть и падает, все еще держит сундучок. На сундучке написано: «Сокровище стяжателя». Как видишь, свой грех он протащил и в монастырь. Неважно, много у него серебра или мало. Ежели монах укроет от братьев даже ничтожный моток ниток, чтобы залатать свою рясу, когда другие ходят в лохмотьях, это все равно будет грехом. Бог видит его и карает.

С этими словами монах снова испытующе заглянул князю в глаза, как будто говорил не о монахах, а о самом Василии.

— Но тогда, — со злостью прервал его Василий, — ежели монастырь не излечивает души, ежели и там творится то же, что и в миру, зачем тогда монастыри? Какая от них польза?

— Монастыри, государь, ежели и не спасают души, спасают мир.

— Мир? — враждебно переспросил Василий. — Ты же сам говорил, что монастыри отрекаются от мирского.

— Потому и спасают, что отрекаются.

Василий рассердился.

— Странное говоришь, — промолвил он в гневе.

— Я говорю, государь, что в монастырях монахи отрекаются от жизни для себя, но спасают ее для других. — Максим умолк, однако заметив, что Василий смотрит на него с неудовольствием и недоумением, продолжил: — Они подобны солнцу, князь Василий. Там, где солнце, жизни нет, оно сжигает все, но пламя его от этого становится сильнее, и доходит к нам, и оживляет нас. Так и монастыри.

Князь был поражен его словами.

— Дай бог, чтобы было так, однако солнце ослепляет нас своим блеском, а монастыри?

— А монастыри, государь, разве не такими же кажутся и они издалека? — с легкой улыбкой спросил монах. — Но ты не принимай это близко к сердцу. Знай, что и солнце не такое ясное, каким мы видим его издали. Оно, князь Василий, подобно большому костру. Собираем мы в лесу хворост, ветви сухие и сырые, все, что попадется под руку, складываем, добавляем растопки и разжигаем огонь. Ветки согреваются, и те, что сырые, не горят, а дымят, а какие потолще — даже и не дымят, огонь перед ними бессилен. Те же, что посуше и потоньше, нагреваются и воспламеняются сразу. Так рождаются тепло и свет, государь. Таково наше призвание.

— Какое же? — удивился Василий.

— Пример праведной жизни! Ежели пропадет он, все пропало, люди станут зверьми, а царства — дикими чащобами.

Василий продолжал смотреть на монаха с недоверием.

— А какой пример от вас, монахов?

— Огонь, который мы разжигаем, государь, — скромно ответил Максим. — На него смотри, не на рясу, не на стены. Ряса — всего лишь одежда. Монастырь — стена. Тысячи монахов, бывает, собираются вместе, но огня не разжигают. Так и остаются грудой сучьев, утопающих в невежестве и грехе, никого не согревают, ничего не освещают. Но вот появится одна святая душа, и вспыхивает, и горит, и освещает округу. Это и есть монастырь, очаг, где гореть хорошему дереву, только и всего… Много знаем мы таких примеров, князь Василий… И чтобы не обращаться к великим пустынникам, возьми хотя бы патриарха Игнатия.[116]

— Кто он был родом?

— Был он сыном самодержца. Четырнадцати лет от роду, преследуемый врагами отца своего, ушел он в монастырь. Тридцать три года прожил монахом. За добродетель избрали его патриархом. Сильная была у него душа, исполнение долга закалило ее, и когда настал трудный час, не дрогнула.

— Кто же были его враги и каков его подвиг?

— Врагом его был кесарь Варда, дядя самодержца Михаила, прозванного Пьяницей. Делами царства своего Михаил не занимался, и кесарь Варда захватил всю власть, однако помехой ему служили мать самодержца Феодора и ее советник логофет[117] Феоктист. Варда убил Феоктиста, а чтоб избавиться от Феодоры, повелел патриарху Игнатию постричь ее и сослать в монастырь. Игнатий отказался. Воля кесаря столкнулась с непреклонностью патриарха…

Восхищение патриархом, звучавшее в голосе монаха, задело Василия. Ему показалось, будто Максим смотрит на него с особой проницательностью. «Проклятый! — раздраженно подумал князь. — Нарочно вспомнил эту историю… Испытывает меня, дьявол!»

— И как поступил кесарь Варда? — спросил он с нескрываемой досадой.

Максим улыбнулся.

— Кесарь Варда сделал, конечно, по-своему. Он низложил Игнатия и посадил Фотия. Даже не спросил иерархов…

— А царицу?..

— Царицу Феодору с четырьмя дочерьми он заточил в монастырь и остался безраздельным правителем империи.

— Ну, а как же правил кесарь Варда — хорошо или плохо?

— Правил Варда дурно. Много раз преступал законы, надругался над святынями, и правление его было одним из худших.

— Были у него наследники?

— Нет. Погас и не оставил после себя ничего, кроме дурного имени.

— Долго он правил?

— Немногими были годы его правления.

— Случались при нем землетрясения? Войны? Поразили его государство тяжелые болезни и мор?

— Увы! В его правление враги христианства так тесно окружили империю, что едва не задушили ее! Но и церковь, рукою Фотия благословившая беззаконие, подверглась не меньшей угрозе. С востока наступала на нее ересь, с запада латины. Однако бог не пожелал тогда наказать империю, он наказал кесаря.

— Что же сделал господь кесарю?

— Несколько лет спустя был он убит, потом от руки того же убийцы пал Михаил, и византийский трон получил новую династию.[118]

Побледнев, выслушал Василий последние слова. Некоторое время он сидел молча, потом встал, прищурил глаза, посмотрел на монаха:

— Чувствую я в своей душе большую жажду беседовать с учеными людьми о высших целях жизни и мира. И не скрою: теперь, когда настало время тебе уезжать, часто я размышляю, будет ли полезно для нас лишиться твоего просвещенного совета?

Голос его был мягок. Однако в глазах князя Максим различил странные вспышки.

— И сегодня испытали мы такое удовольствие, — добавил Василий, — что много раз, пока ты говорил, задавались мы вопросом: а не угодно ли богу, чтоб ты остался у нас еще на несколько лет?

Взгляд князя впился в монаха. Максим испугался.

— Государь, желание мое — вернуться на родину. Отпусти меня поклониться своему монастырю, а ежели понадоблюсь, позови, и я приду снова и буду служить тебе сколько пожелаешь.

— Мы подумаем.

Василий повернулся, направился к двери.

И долго еще перед глазами Максима стоял образ князя с большим крючковатым носом и взглядом, острым, словно клинок. Когда в келью вернулись двое монахов, они застали Максима стоящим у окна. Он смотрел во двор, где ничего уже не было видно: знакомые очертания монастырских стен растаяли во мгле.

Монахи не нарушили молчания. Они сели и стали ждать.

— Брат Лаврентий, — послышался будто издалека голос Максима. — Кто был тот старец из твоего сна, тот, что черпал море ореховой скорлупкой?

Монахи переглянулись. Лаврентий не ответил.

— Ты сказал, что узнал его, — послышался опять голос Максима. — Кто же это был?

Лаврентий встал, перекрестился.

— Брат Максим, это был ты, — сказал он и поклонился ему до земли.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ. ПРАЗДНИК ВО ДВОРЦЕ

В большую дворцовую палату собрались архиереи, князья, бояре. Сверкали шитые золотом кафтаны, золотые кресты, золотный рытый бархат, атлас, мантии, украшенные цветными нашивками. Великий князь сидел на троне; изумруды, сапфиры, лазуриты и другие камни, сверкавшие на его перстнях и бармах, весили пуда два. Против Василия, на окруженном высшим духовенством аналое,[119] покрытом златотканым переметом, вышитым великой княгиней Соломонией, — сама княгиня, никем не видимая, наблюдала за церемонией из маленького окошечка светелки, — лежала Толковая Псалтырь.

Праздник начался рано утром. Сначала престарелый митрополит Варлаам и затем по очереди все епископы, архимандриты и кремлевские священники прочли псалмы, и когда чтение закончилось, митрополит обратился к великому князю:

— Радуйся и ликуй, милостью божьей трижды славный великий князь Василий, ибо в княженье твое подвиг нас господь на этот божественный труд, рай для души нашей. Равноапостольные Кирилл и Мефодий[120] первые перевели божественные псалмы на язык отцов наших, и посему славные предки твои, святой Владимир, святой Борис, Ярослав Мудрый и все великие и славные князья и в дни мира, в дни войны владели непобедимым оружием божьим. И святой Михаил Черниговский,[121] а также мученик Федор,[122] и многие другие претерпевали страдания и приобщились святости, распевая псалмы господни. Но сатанинские козни и всевозможные ереси, государь, не один век сеяли плевелы на поле божьем. И всходили зловредные еретические побеги. Да и книги наши были скудны. А из трудов ученых отцов церкви у нас были только две скромные толковые псалтыри, одна Афанасия Александрийского и другая святого Феодорита Кипрского. И вот ныне, в правление твое, радуют нас все цветы и все вечные плоды духовные. — Перекрестившись, он повысил голос: — И Русь теперь, царь, — уже не дикий лес, а огромный вертоград православия. Не только рожь, ячмень, пшеница, но и виноград, и маслины, и другие плоды, розы и цветы всякие пусть цветут и славят изобилье господне.

Закончив, Варлаам отвесил поклон Псалтыри, великому князю и усталый направился к своему креслу. Место его было справа от Василия, ближе к трону, чем лавки, стоявшие слева для братьев великого князя.

К аналою вышел теперь Максим. Рядом с полнотелыми, разодетыми архиереями он, худой и смуглый, выглядел маленьким и невзрачным. Великому князю с высоты трона он казался черной горошиной. Но речь святогорского монаха, произнесенная по-русски, полна была силы и твердости.

— Великий русский князь, — начал он. — Те, кто писал святые толковые псалтыри, были мужи просвещенные, боговдохновенные. Их писания мудрые парят высоко, до них не подняться моему скромному уму. Но и доверь ты труд этот другому, кто достойней меня, непростой была бы его задача. И не потому, государь, что книга большая. Не красивое обличье и не внушительные размеры сообщают ценность.

При этих словах Василий словно пробудился от глубокого сна. Он увидел сверкающие, как агат, глаза святогорца, вспомнил их последнюю беседу в келье.

— Ведь и адамант — маленький камешек, — продолжал Максим, — он точно комар перед слоном. Но ежели огромный слон и наступит на него, алмаз не расколется. И ежели положат его на наковальню да ударят по нему молотом, он все равно не расколется. И ежели камень обрушится на него, разобьется камень, а не адамант.

Потом святогорский монах упомянул боговдохновенных мужей, составителей Толковой Псалтыри.[123] Сказал, что над русским переводом он трудился вместе со своими товарищами; они подобны скромным садовникам, что с любовью и благоговением входят в сад и срывают самые зрелые и сладкие плоды. Боговдохновенные отцы трудились не из тщеславных побуждений, не искали они преходящих людских похвал. Господь прославил их. На суше и на море вечно будут сиять их святые имена; нет ныне человека, который не слыхал бы этого оглашающего небеса гласа труб. Ориген и Дидим, Аполлинарий, Евсевий, Астерий и Феодорит, три иерарха — Василий, Григорий и Иоанн, а также Кирилл, Диодор и Афанасий… В вертограде божественных познаний найдешь и другие имена. Сведения об этих ученых мужах ничтожны, ведь трудились они смиренно и тихо, как паук, ткущий паутину вдали от шума мирского. Но они оставили нам светлые мысли. Поэтому садовники охотно собрали и их плоды. Ведь все должен знать воистину благочестивый христианин.

Все святые отцы так прекрасно выражали свои мысли, что человек любознательный, читая их с благоговением, вникает в самую суть. Он не только получает в изобилии полезные наставления на разные случаи жизни, но и легко приобщается к высшей мудрости. И как иконописец, искусно запечатлевающий божественные образы, пишет не чистой красной, синей, зеленой краской, а добавляет немного охры, чтобы цвета стали нежней, мягче, так и богонаставляемые отцы церкви не только писали, но и пели. Их глас — нежнейший, как у птиц певчих. А слова — стих мелодичный, точно псалмы златоуста Давида.

Един источник знаний, из коего пили все отцы церкви. Однако почерк одного не похож на почерк другого. У каждого свой голос, — такова природа человека. Яркие цветы распускаются в божьем саду, лилии, розы, фиалки, маргаритки, мирт, базилик и многие другие, разнообразные по виду, запаху, а все вместе они сплетаются в божественный ковер. Так и ученые, составители комментариев. Одни толковали псалмы аллегорически и поучительно, другие исследовали их символический смысл, некоторые предпочитали не отходить от текста и буквально понимали его значение. Все это должен познать благочестивый читатель, медленно поднимаясь по ступеням духовной лестницы. Аллегорически толковали псалмы Василий, Иоанн, Афанасий, Кирилл, Исихий…


Утомленные долгим стоянием, мучимые жаждой архиереи — прежде чем прийти сюда, они отслужили заутреню в Успенском соборе — с нетерпением ждали, когда кончит святогорский монах. Его речь нисколько их не занимала. Им казалось, что череп у них налит раскаленным свинцом. Те, кто постарше, стояли, опершись подбородком о посох, и дремали. Дремали и пожилые бояре. Только молодые архимандриты, священники и образованные дьяки слушали Максимову речь. А шестеро не пропустили ни слова.

Это были игумен Даниил и правая рука его, монах Топорков, племянник покойного игумена Иосифа, монах Вассиан, архимандрит Ново-Спасского монастыря грек Савва, латинянин Николай Немчин и ученый, окольничий Федор Карпов.

Даниил с нетерпением ждал, когда закончится церемония, чтобы взять в руки Псалтырь и внимательно изучить ее, букву за буквой. Прежде всего ему хотелось проверить: труды каких толкователей, мало известных в истории православной церкви, включил Максим в русский перевод. Кто они? И почему грек вставил их забытые сочинения в Толковую Псалтырь? Кроме того, игумена задели слова святогорца об алмазе, который мал по величине, но необыкновенно тверд и ни с чем не сравним по ценности. Даниил уловил в них явный намек. И лицо великого князя, ставшее встревоженным и строгим, убедило его, что он не ошибся. Даниила чрезвычайно обрадовало, что и от Василия не ускользнул скрытый смысл Максимовой речи.

Топоркова удивило высказывание Максима о философе Оригене. Он не знал раньше, впервые услышал сейчас, что этот известный богослов на склоне лет стал еретиком, вероотступником. Так, значит, Ориген еретик? Почему же тогда Максим включил его тексты в Толковую Псалтырь? И как осмелился сегодня перед великим князем, митрополитом и всем священным собором возносить ему хвалу? Ни о ком из святых отцов не сказал он столько хвалебного, сколько об Оригене. Будто за кристально-чистый стиль, ясность ума и мелодичную речь нарекли его Адамантовым, и великий Григорий Богослов назвал его оселком для христиан. И оселок этот — еретик? «Грек поганый! А ведь есть прелесть в его речи, сила обольстительная, — думал Топорков. — Завораживает, опутывает волшебными чарами. Господи, сделай так, чтобы в последний раз слушали его великий князь и митрополит, наши бояре и все духовенство. Пускай уезжает! Избавь нас от него! Пусть едет по воле твоей в родные свои края. Пускай уезжает! Чтобы мы больше не видели его!»

Весь внимание, слушал Максима монах Вассиан. Каждое слово радовало ему душу. Святогорец прекрасно выражал его собственные мысли. Вассиан переводил взгляд с его уст на лицо великого князя, игумена Даниила и Топоркова. Последние двое притаились за большим столбом, точно демоны, принявшие образ священников. Мудрые слова, слетавшие с уст Максима, секли их, как бич божий. Полное лицо игумена, красное от обильной пищи, сейчас побледнело; когда Максим повышал голос, Даниил, подобно предателю Иуде, подносил к лицу руку, закрываясь от света истины. Топорков же стоял, точно римский воин, обнаживший меч. Как и Даниил, Вассиан впал в священный ужас от речи святогорского монаха. «Боже, наставь великого князя, чтобы он послушал сейчас меня и не отпускал Максима на Святую Гору, — проникновенно молился он. — Сотвори чудо. Не надобна на Афоне его мудрость, на что она там? Максим нужен нам здесь. Пусть задержит его великий князь ради блага княжества и своей славы».

С умилением слушал Максима архимандрит Ново-Спасского монастыря грек Савва. Он плакал, из глаз его ручьем текли слезы. То, что именно греческий монах был избран богом и послан на Русь для свершения великих дел, Савва воспринимал как знамение. Так господь выразил свою волю, чтобы два православных народа объединились в любви к Христу. Чтобы русская сила прониклась греческой мудростью, а слабые, распыленные ныне по всему свету греки получили покровительство сильных своих братьев-единоверцев и с их помощью освободили наконец свою родину. Выходит, Максим не простой монах, нет. В глазах архимандрита просвещенный брат представлял в чужой стране весь свой народ. Взгляд его блуждал по дворцовой палате, он читал по глазам собравшихся, какое впечатление производит на них речь его соотечественника. Сердце Саввы трепетало от радости, когда он видел увлеченные лица священников и дьяков Посольского приказа. А зрелище сонных архиереев и зевающих бояр оскорбляло его до глубины души. Увы, и старый митрополит уронил голову на посох. И великий князь слушал лениво, со скучающим лицом. «Ах, сын мой, Максим, — вздыхал старик архимандрит, — ты сам виноват. Слишком много говоришь, чудак. Взлетел высоко, а надо бы остановиться. Эти люди мало что смыслят в твоих речениях. Хватит о богословии. Больше чем достаточно. Скажи теперь что-нибудь о великом князе Василии, назови его имя, скажи о славе великого княжества. И упомяни тут же о нашей порабощенной земле. Поведай, что терпят там христиане от басурман, чего ждут от всесильного князя Великой Руси»…

Против архимандрита стоял Николай Немчин, в красном плаще западного покроя. Несказанную радость доставляла ему мысль, что сегодня русские в последний раз слушают Максима. Наконец-то он уедет! Отправится туда, откуда явился, — в заточенье афонское. И они здесь вздохнут с облегчением. Приезд Максима в Московию сильно повредил ему, Николаю. Ведь он жил раньше в почете. Многие образованные юноши приходили его послушать. Он наставлял их, давал читать книги, привезенные из Европы, учил разным наукам, открывал глаза на истинный мир. Но приехал святогорский монах, раскинул свою рясу, черную-пречерную, и закрыл ею все. Не раз ходил Николай к Максиму в келью, отстаивал догматы, разобщавшие христианский мир. И всегда уходил побитый. Святогорец много знал, ум его был неодолим, речь что горная река, — в его присутствии он, Николай, чувствовал свою беспомощность, а после беседы удалялся обессиленный и удрученный. «Прости меня, святой отец, — говорил он тогда Максиму. — Прости и молись за меня господу». — «Знай, Николай, не только за вас, латинян, христиан, что остановились на полпути, но и за неверных молимся мы всевышнему. Но если хочешь обрести пользу от скромных наших молитв, исцели душу свою от духа католического противоречия, поклонись нетленным догматам православия». Вокруг Максима всегда толпились ученики, молодые русские князья и дьяки, те самые, что сейчас в дворцовой палате слушают его в последний раз. В последний раз! Да будет благословенно имя господне! Слушает Николай голос святогорского монаха, и взгляд его беспокойно блуждает по лицам бояр и молодых дьяков, освещенным лучами заходящего солнца. Николай не сводит с них взора. Но больше всего его тревожит высокий мужчина, лет тридцати пяти — сорока, с густой русой бородой и большими светлыми, искрящимися умом глазами. Это человек просвещенный, окольничий Федор Карпов.

Федор очень внимательно слушал Максима. Слушал и думал: «Ах, великий князь Василий, почему не наставил тебя бог… Доброе дело сделал бы ты для княжества, на небесные выси величия и славы вознеслась бы тогда наша Русь. Что за проклятие, боже! Отчего тому, кому ты даруешь силу и верховную власть, не даруешь ты и мудрость, знание, жадную любознательность? Ах, великий князь Василий, зачем ты торопишься? Почему отсылаешь от себя мудрого человека? Разум наш беден, мы нуждаемся в пище духовной. Пусть мудрецы съезжаются к нам отовсюду, с Востока и Запада, привозят сокровища духовные, как едут сюда купцы со своими товарами из Персии и Астрахани, Царьграда, Влахии, Сербии и разных западных стран. Ведь во всем мы нуждаемся, князь Василий, во всем у нас нужда великая». Федор Карпов, самый образованный человек в русском княжестве, восхищался святогорским монахом. Сам он был жаден до знаний и неутомим в занятиях. Изучил Священное писание, сочинения отцов церкви, поэмы Гомера и стихи Горация. Читал апокрифы,[124] трактаты о движении звезд и небесных знамениях. Не пренебрегал и еретическими книгами. Новые земли, открытые мореходами, порождали в его уме немало сомнений наряду с теми, что укоренялись, пускали ростки на хорошо обработанной почве при внимательном изучении Священного писания. Разве святые отцы, пророки и апостолы знали что-нибудь об этих неведомых мирах до того, как их открыли испанские и португальские мореплаватели? Упоминал о них господь? Пророк Ездра[125] говорит, что на третий день после сотворения мира бог повелел, чтобы образовалась в шести частях света суша и в одной части вода. Но разве столько суши и моря? Почему в Библии сказано, что изобилуют воды под землей, на земле и высоко на необитаемой и неведомой тверди? А что там, на тверди небесной? С этими и другими недоуменными вопросами приходил Федор в келью к Максиму. «Досточтимый философ, я человек темный, не стыжусь спрашивать. Иначе как мне превратить мое невежество в знание, тьму — в свет, смятение духа — в ясность и покой души? Представь, будто я больной, а ты лекарь. Сделай доброе дело, просвети меня. Я тебе в тягость, но мне так трудно молчать. Растревоженная мысль не умолкает во мне, шумит, бурлит, как море в час непогоды, готова все затопить, объять необъятное, обрести неутерянное, одолеть неодолимое. Дай, молю тебя, лекарство, успокой мою душу!» — «Ум твой, Федор, беседует с моим умом, твоя душа — с моей. Туда, куда ты идешь, шел я долгие годы. И знай, со временем ты придешь туда же, где я ныне. Я не останавливаю тебя, иди. Чтобы понять, что представляет собой Рим, поезжай сам в Рим. И неведомое познается, и неодолимое одолевается, человеку доступно все, что под сводом небесным». И вот сейчас Федор Карпов в последний раз слушал всесведущего святогорца. Максим уедет, никто больше его здесь не увидит. «Ах, князь Василий, не все еще открыл нам этот просвещенный человек; у пчелы есть еще мед. Удержи его тут, призови на Русь мудрецов со всего света. Государство у нас молодое, и, как всем молодым, недостает нам учености. Другие страны стоят века, там много знают. Помоги же нам, великий князь, собрать всевозможные плоды, установить благие законы и порядок в жизни, ведь без них не может процветать государство. Нами должно управлять не безумие одного человека, а мудрые законы. Тогда господь благословит наши земли. Господи, благослови Русь. Господи, просвети великого князя!»

…Тут великий князь Василий почувствовал, что веки его наливаются свинцом. Во время речи святогорского монаха одна волна слов пробуждала его, другая усыпляла. Когда Максим говорил о предметах понятных, великий князь пробуждался. Не в пример боярам, он не смыкал глаз и, как митрополит и престарелые архиереи, не опирался подбородком о посох, — ведь он был моложе их и не распевал псалмы с рассвета. Но сейчас веки его смежались. И это, как он заметил, происходило всегда, когда он слушал святогорского монаха. Вначале обычно Максим говорил просто, понятно, и некоторое время они как бы шагали рядом. Потом тот внезапно исчезал, воспарял ввысь или сворачивал на окольный путь. Витийствовал темно и невразумительно. И тогда великий князь сердился, гневался на этого пришлого, чуждого ему человека. Когда они беседовали вдвоем, Василий поднимал руку, прерывал его речь. И возвращал Максима туда, где они расстались.

Сейчас, во время церемонии, он не мог этого сделать, ему приходилось молча терпеть. Иногда слова святогорца звучали приятно, ласкали его слух. Но порой огорчали и возмущали, как вначале, при сравнении слона и алмаза, и позже, когда Максим заговорил об Иоанне Богослове.[126] Скрытый смысл его слов был ясен. Святой Иоанн, сказал он, рассуждая о старом, подразумевает новое. Сочинения его полны аллегорий; он приводит примеры из древней истории иудейского народа, а думает о настоящем и будущем. Иудеи предали Христа. Но разве мало теперь в разных землях, среди разных народов неразумных себялюбцев, предающих господа? Каин убил брата своего Авеля, богач обманул бедняка, сильный обидел слабого, и царь оскорбил священника, — разве только у иудеев происходило это? И не происходит повсюду и в наши дни?

Василий слушал, кипя негодованием. Он сожалел, что разрешил устроить церемонию эту во дворце, дал возможность пришлому монаху произносить здесь такие речи…

Вдруг голос Максима окреп и разлился вокруг, как свежий ключ, источающий чистую воду в жаждущей пустыне.

— Ты же, о честная и богу особенно любезная царская душа, — говорил святогорский монах, — равный древним царям, для нынешних краса и светило, а для будущих — предмет приятнейших повествований, услаждающих слух, царь благочестивый, достойный называться царем не только Руси, но и всей подсолнечной, великоименитый и превосходнейший, великий князь Василий Иоаннович!

Тут все в дворцовой палате зашевелились. Имена, произнесенные раньше Максимом: Иисус Христос, Василий Великий, Григорий, Афанасий, Ориген и другие, отдавались в ушах архиереев и сонных бояр, как нежный плеск волн, еще больше усыпляющий душу. А теперь имя великого князя, звонко произнесенное святогорским монахом, точно рождественский колокол, пробудило дремлющих. Те, кто сидел, встали, насторожившись. Архиереи перестали опираться подбородками о серебряные и золотые набалдашники посохов. А стоящие в последних рядах приподнялись на носках.

Великий князь не встал с трона. Он не пошевельнулся, но, как и все, стряхнул с себя дремоту. Только старик митрополит по-прежнему смотрел перед собой сонными глазами, опираясь на посох. Наконец его слегка подтолкнул молодой архимандрит.

— Прими с радостью и веселием, — продолжал Максим, — боговдохновенную и богодарственную сию книгу, кою некогда благодать утешителя по человеколюбию своему даровала нам устами и рукой пророка царя Давида. Прими ее с умилением, благоговением и радуйся в господе и ты сам, Василий, и все православные, твои подданные. Солнце духовное да сеет повсюду тепло божье, все потомки да славят тебя, своего благодетеля, и да цветет имя твое, чистый и обильный плод на всех устах. Аминь.

— Ами-и-инь! — радостно подхватили в дворцовой палате.

Тогда поднялся великий князь.

Архимандриты осторожно сняли со стены золотой крест на золотой цепи, висевший над троном, и положили его на подушку, покрытую белым блестящим бархатом. Они спустились с помоста. Следом за ними великий князь в сопровождении дюжины рынд, знатных юношей в белых одеждах.

Два архимандрита благоговейно возложили крест на Псалтырь и отступили с поклоном.

— Мы с радостью принимаем священную книгу, — остановившись перед аналоем, сказал Василий, — и денно и нощно молимся господу за наше православное княжество и за всех православных. И как великий храм самодержца Юстиниана,[127] многие века стоящий, гордость православия, так же, о господи, прими и благослови и наши труды, коими стремились мы прославить имя твое. Аминь.

Он трижды перекрестился, а затем, крестясь, положил три земных поклона. Коснулся креста глазами и лбом. И наконец поцеловал его. Отступив на шаг, остановился и еще раз взглянул на Псалтырь. Его взгляд над священной книгой скрестился со взглядом святогорского монаха.

— Удовольствие наше от трудов твоих, отец, велико, — сказал великий князь. — Проси у меня чего хочешь.

— Пусть княжеская душа твоя признает и запомнит, — ответил Максим, — труд помощников моих, что трудились так же, как и я, Димитрия, Власия, Михаила и Селивана. А двух братьев моих, Лаврентия и Неофита, да и меня, третьего, приехавших сюда с Афона, — сделай милость, пожалей нас великодушно, — одари возвращением на Афон. Так ты, государь, на радость господу избавишь душу нашу от тоски по далекой родине.

Василий молчал.

— Отпусти нас, величайший, богочтимый государь, во всеславный монастырь Ватопедский, который давно уже ждет нашего возвращения, как мать — своих детей и как гнездо — улетевших в дальние края пташек божьих. И мы снова вернемся к трудам нашим и подвигу монашеской жизни. Дозволь нам исполнить перед богом иноческие свои обеты там, где мы произнесли их перед Христом и грозными его ангелами в день нашего пострижения.

И на этот раз великий князь промолчал.

И опять заговорил святогорец. Теперь голос его казался надтреснутым, хотя звучал громче.

— В угоду господу милостивому отправь, государь, Лаврентия, Неофита и меня на родину. Не навсегда послал нас к тебе Христос, возврати нас ему. Мы же, вернувшись, станем рассказывать о великих делах, вершимых здесь по царской твоей воле. Чтобы несчастные христиане, обитающие во Фракии, в Фессалии, в Морее — повсюду, куда ни пошлет нас господь, из уст наших узнавали, что есть на свете могущественный государь, правящий многочисленными народами, богатый сказочно мощью своею и разумом, достойный удивления, добродетелью же и благочестием своим столь возвеличенный, что уподобился великим самодержцам Константину[128] и Феодосию,[129] чья слава державу твою осеняет. Где бы мы ни оказались, государь, мы будем рассказывать о тебе много хорошего…

Тут взгляд Василия, блестевший тепло и сочувственно, внезапно ожесточился.

— Святой отец, справедливы слова твои, — сказал он. — Сам господь наш, Иисус Христос, послал тебя в наше княжество. И знай, господь наставил нас призвать тебя. Мы сейчас долго размышляли, что делать нам, какова истинная воля господня. И воля господня, отец Максим, такова: два товарища твои пусть едут на Афон и молятся там за нас, как молились прежде, и с еще большим усердием. Мы одарим их всем, что надобно им самим и монастырю Ватопедскому. Ты же, отец, оставайся тут. Не навсегда, но сколько господь пожелает. — Помолчав немного, он прибавил в заключение: — Такова воля господа, так открылась она мне, великому князю, и митрополиту нашему. — И он указал рукой на Варлаама.

Побледневший от волнения Максим обратил взгляд на митрополита. Добрый Варлаам посмотрел на великого князя, потом на святогорского монаха. Его глаза на мгновение встретились со страдальческими глазами Максима, и он тотчас потупился. Не сказал ничего в подтверждение слов великого князя, только поклонился, опустив голову. Так подал он Максиму знак сохранять покорность и терпение.

Загрузка...