* * *

Мы с Фредерикой не только ночевали в разных корпусах, но и днем учились в разных классных комнатах. В столовой мы тоже сидели не рядом, но я могла ее видеть. И наконец, однажды Фредерика взглянула на меня. Быть может, я тоже заинтересовала ее. Меня привлекали немецкие экспрессионисты, притягивала уголовная хроника — часть взрослой жизни, которой я еще не испытала. Я рассказала ей, как в десять лет оскорбила мать-настоятельницу, обозвав ее шлюхой. До чего же простое слово. Когда я рассказывала эту историю Фредерике, мне стало даже стыдно, что я такая простенькая. Меня выгнали из школы. «Проси прощения!» — сказали мне, но я не стала извиняться. Фредерика рассмеялась. Она была настолько любезна, что спросила, зачем я это сделала. И я попыталась описать ей, какой я была в восемь лет. В то время я играла в мяч с мальчишками, и вдруг меня поместили в мрачный монастырский пансион. В конце мрачного коридора находилась капелла. Слева по коридору — дверь. За дверью — бледная, хрупкая мать-настоятельница: она благоволила ко мне. Гладила меня своими тоненькими, нежными ручками, я сидела с ней рядом, словно с подругой. Однажды она исчезла. И ее место заняла дородная швейцарка из кантона Ури. Как известно, новая власть всегда ненавидит любимцев прежней власти. В этом смысле нет разницы между монастырским пансионом и гаремом.

Фредерика сказала, что я — эстет. Это слово я слышала впервые, но оно сразу обрело для меня смысл. Я поняла, что ее почерк был почерком эстета. Ее презрение ко всему тоже обличало в ней эстета. Фредерика скрывала это презрение под маской послушания, неукоснительного соблюдения дисциплины, была неизменно почтительна. А я еще не умела притворяться. Я была почтительна с начальницей, фрау Хофштеттер, потому что боялась ее. С готовностью ей кланялась. А вот Фредерике не приходилось никому кланяться, потому что ее манера изъявлять почтение к другим вызывала почтение к ней самой. И мне случалось наблюдать это. Однажды, быть может устав обхаживать Фредерику, я согласилась на свидание с мальчиком, воспитанником находившегося неподалеку пансиона Розенберг. Свидание было недолгим. Но нас заметили. Фрау Хофштеттер вызвала меня к себе в кабинет. Она была огромная, как шкаф, в синем костюме и белой блузке с брошью у воротника. Она пригрозила наказать меня. Я сказала, что это просто был мой родственник. Да, верно, сказала начальница, и мать этого родственника написала мне письмо, прося проследить, чтобы вы не виделись с ним. Я притворилась, что плачу. Начальницу это растрогало. Куда подевались воля, самообладание, выдержка, которые были у меня в восемь лет? В восемь лет я не стала бы думать о другой девочке. Для меня все они были одинаковые, противные, ничтожные. Даже и сейчас я не решусь сказать, что была влюблена в Фредерику, хотя эти слова очень легко произнести.

В тот день я испугалась, что меня исключат. На следующее утро за завтраком все было такое аппетитное, ароматное, и я обмакнула в чашку ломтик хлеба. Начальница ударила меня по руке, в которой я держала хлеб, и велела встать. В восемь лет я взяла бы чашку и выплеснула кофе в лицо начальнице. Разве можно было меня оскорблять? Фредерика ела, прижав локти к бокам. Ни разу она не положила локоть на стол. Быть может, ее презрение распространялось и на еду? Ведь она была само совершенство… На прогулке — теперь мы каждый день гуляли вдвоем — она иногда шла впереди, а я смотрела на нее. Все в ней было безукоризненно, гармонично. Порой она обнимала меня за плечи, и казалось, что это продлится вечность, мы так и будем идти вдвоем среди рощ, по горным кручам, по тропинкам, une amitié amoureuse[1], как говорят французы. Она дала понять, что у нее был мужчина. Мне на эту тему сказать было нечего, разве что упомянуть моего родственника. Да еще гувернантку. Но это было не то же самое. Гувернантка, монахиня, подруга по пансиону — явления одного порядка. Фредерика намекнула, что история с этим мужчиной завершилась. Вечером, вернувшись в комнату к соседке-немке, я погрузилась в раздумья. Возможно, мы хорошо знаем женщин, недаром же мы провели лучшие годы в монастырских пансионах. Но мир разделен надвое, есть мир мужчин и мир женщин, и когда мы выйдем из этих стен, то познакомимся с миром мужчин. Найдем ли мы там такую же остроту переживаний? Сомнительно, думала я, чтобы завоевать одного из них было так же трудно, как Фредерику.

Несмотря на ежедневные прогулки с Фредерикой, ее откровенность, ее ласковый тон, я чувствовала, что еще не завоевала ее. Я как бы мерилась с ней силой. Я должна была заставить ее восхищаться мной. Фредерика не снисходила до постоянного общения с кем бы то ни было, иногда она уходила и от меня, предпочитая оставаться в одиночестве, а я скучала. Читать было неохота, я смотрелась в зеркало, расчесывала волосы, сто взмахов щеткой, делала вид, будто люблю природу. А Фредерика, как я заметила, никогда не смотрелась в зеркало. Хорошо было вместе любить деревья, горы, тишину, литературу. Мне казалось, что жизнь моя тянется слишком долго. Я уже семь лет провела в интернате, а жизнь все еще не кончалась. Когда сидишь в четырех стенах, воображение рисует причудливый внешний мир, а когда выходишь наружу, иногда хочется снова услышать звон пансионского колокольчика.

Загрузка...