Вчера

Гудки

Я рос в тени завода

И по гудку, как весь район, вставал —

Не на работу:

я был слишком мал —

В те годы было мне четыре года.

Но справа, слева, спереди — кругом

Ходил гудок. Он прорывался в дом,

Отца будя и маму поднимая.

А я вставал

И шел искать гудок, но за домами

Не находил:

Ведь я был слишком мал.

С тех пор, и до сих пор, и навсегда

Вошло в меня: к подъему ли, к обеду

Гудят гудки — порядок, не беда,

Гудок не вовремя — приносит беды.

Не вовремя в тот день гудел гудок,

Пронзительней обычного и резче,

И в первый раз какой-то странный, вещий

Мне на сердце повеял холодок.

В дверь постучали, и сосед вошел,

И так сказал — я помню все до слова:

— Ведь Ленин помер. —

И присел за стол.

И не прибавил ничего другого.

Отец вставал,

садился,

вновь вставал.

Мать плакала, склонясь над малышами.

А я был мал

и что случилось с нами —

Не понимал.

Поезда

Скорые поезда, курьерские поезда.

Огненный глаз паровоза —

Падающая звезда,

Задержанная в падении,

Летящая мимо перронов,

И многих гудков гудение,

И мерный грохот вагонов.

На берегу дороги,

У самого синего рельса,

Зябко поджавши ноги,

Мальчик сидел и грелся.

Черным дымом грелся,

Белым паром мылся,

Мылся белым паром,

Стремился стать кочегаром.

Как это было недавно!

Как это все известно!

Словно в район недальний,

Словно на поезде местном,

Еду я в эти годы —

Годы пара и дыма

И паровозов гордых

С бригадами молодыми

В белых и черных сорочках,

Белых и черных вместе.

Еду на этих строчках,

Как на подножках ездил.

Деревья и мы

Я помню квартиры наши холодные

И запах беды.

И взрослых труды.

Мы все были бедные.

Не то чтоб голодные,

А просто — мало было еды.

Всего было мало.

Всего не хватало

Детям и взрослым того квартала,

Где рос я. Где по снегу в школу бежал

И в круглые ямы деревья сажал.

Мы все были бедные. Но мы не вешали

Носов,

мокроватых от многих простуд,

Гордо, как всадники, ходили пешие

Смотреть, как наши деревья растут.

Как тополь (по-украински — явор),

Как бук (по-украински — бук)

Растут, мужают. Становится явью

Дело наших собственных рук.

Как мы, худые,

Как мы, зеленые,

Как мы, веселые и обозленные,

Не признающие всяческой тьмы,

Они тянулись к свету, как мы.

А мы называли грядущим будущее

(Грядущий день — не завтрашний день)

И знали:

дел несделанных груды еще

Найдутся для нас, советских людей.

А мы приучались читать газеты

С двенадцати лет,

С десяти,

С восьми

И знали:

пять шестых планеты

Капитализм,

А шестая — мы.

Капитализм в нашем детстве выгрыз

Поганую дырку, как мышь в хлебу,

А все же наш возраст рос, и вырос,

И вынес войну

На своем горбу.

Школа для взрослых

В те годы утром я учился сам,

Но вечером преподавал историю

Для тех ее вершителей, которые

Историю вершили по утрам:

Для токарей, для слесарей, для плотников,

Встававших в полшестого, до гудка,

Для государства нашего работников,

Для деятелей стройки и станка.

Я был и тощ и невысок, а взрослые —

Все на подбор, и крупные, и рослые,

А все-таки они день ото дня

Все терпеливей слушали меня.

Работавшие день-деньской, усталые,

Они мне говорили иногда:

— Мы пожилые. Мы еще не старые.

Еще учиться не ушли года. —

Работавшие день-деньской до вечера,

Карандашей запасец очиня,

Они упорно, сумрачно, и вежливо,

И терпеливо

слушали меня.

Я факты объяснял,

а точку зрения

Они, случалось, объясняли мне.

И столько ненависти и презрения

В ней было

к барам,

к Гитлеру,

к войне!

Локтями опершись о подоконники,

Внимали мне,

морщиня глыбы лбов,

Чапаева и Разина поклонники,

Сторонники

голодных и рабов.

А я гордился честным их усердием,

И сам я был

внимателен, как мог.

И радостно,

с открытым настежь сердцем

Шагал из института на урок.

«Я учитель школы для взрослых…»

Я учитель школы для взрослых,

Так оттуда и не уходил —

От предметов точных и грозных,

От доски, что черней чернил.

Даже если стихи слагаю,

Все равно — всегда между строк —

Я историю излагаю,

Только самый последний кусок.

Все писатели — преподаватели.

В педагогах служит поэт.

До конца мы еще не растратили

Свой учительский авторитет.

Мы не просто рифмы нанизывали —

Мы добьемся такой строки,

Чтоб за нами слова записывали

После смены ученики.

«Высоко он голову носил…»

Высоко он голову носил,

Высоко-высоко.

Не ходил, а словно восходил,

Словно солнышко с востока.

Рядом с ним я — как сухая палка

Рядом с теплой и живой рукой.

Все равно — не горько и не жалко.

Хорошо! Пускай хоть он такой.

Мне казалось, дружба — это служба.

Друг мой — командирский танк.

Если он прикажет: «Делай так!» —

Я готов был делать так — послушно.

Мне казалось, дружба — это школа.

Я покуда ученик.

Я учусь не очень скоро.

Это потруднее книг.

Всякий раз, как слышу первый гром,

Вспоминаю,

Как он стукнул мне в окно: «Пойдем!»

Двадцать лет назад в начале мая.

Товарищ

Лозунг времени «Надо так надо!»

От него я впервые слыхал,

Словно красное пламя снаряда,

Надо мной он прополыхал.

Человеку иного закала,

Жизнь казалась ему лишь судьбой,

Что мотала его и толкала,

Словно тачку перед собой.

Удивленный и пораженный

Поразительной долей своей,

Он катился тачкой груженой,

Не желая сходить с путей.

Дело, дело и снова — дело.

Слово? Слово ему — тоска.

Нет, ни разу его не задела

Никакого стиха строка.

Но когда мы бродили вместе,

Он, защелкнутый, как замок,

Вдруг мурлыкал какую-то песню

Так, что слов разобрать я не мог.

Сон

Утро брезжит,

а дождик брызжет.

Я лежу на вокзале

в углу.

Я еще молодой и рыжий,

Мне легко

на твердом полу.

Еще волосы не поседели

И товарищей милых

ряды

Не стеснились, не поредели

От победы

и от беды.

Засыпаю, а это значит:

Засыпает меня, как песок,

Сон, который вчера был начат,

Но остался большой кусок.

Вот я вижу себя в каптерке,

А над ней снаряды снуют.

Гимнастерки. Да, гимнастерки!

Выдают нам. Да, выдают!

Девятнадцатый год рожденья —

Двадцать два в сорок первом году —

Принимаю без возраженья,

Как планиду и как звезду.

Выхожу, двадцатидвухлетний

И совсем некрасивый собой,

В свой решительный, и последний,

И предсказанный песней бой.

Привокзальный Ленин мне снится:

С пьедестала он сходит в тиши

И, протягивая десницу,

Пожимает мою от души.

Лошади в океане

И. Эренбургу

Лошади умеют плавать,

Но — не хорошо. Недалеко.

«Глория» — по-русски значит «Слава», —

Это вам запомнится легко.

Шел корабль, своим названьем гордый,

Океан старался превозмочь.

В трюме, добрыми мотая мордами,

Тыща лошадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!

Счастья все ж они не принесли.

Мина кораблю пробила днище

Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.

Лошади поплыли просто так.

Как же быть и что же делать, если

Нету мест на лодках и плотах?

Плыл по океану рыжий остров.

В море, в синем, остров плыл гнедой.

И сперва казалось — плавать просто,

Океан казался им рекой.

Но не видно у реки той края.

На исходе лошадиных сил

Вдруг заржали кони, возражая

Тем, кто в океане их топил.

Кони шли на дно и ржали, ржали,

Все на дно покуда не пошли.

Вот и все. А все-таки мне жаль их,

Рыжих, не увидевших земли.

Хлеб

Ни тучки. С утра — погода,

И, значит, снова тревоги.

Октябрь сорок первого года.

Неспешно плывем по Волге —

Раненые, больные,

Едущие на поправку,

Кроме того, запасные,

Едущие на формировку.

Я вместе с ними еду,

Имею рану и справку.

Талоны на три обеда,

Мешок, а в мешке литровку.

Радио, черное блюдце,

Тоскливо рычит несчастья:

Опять города сдаются,

Опять отступают части.

Кровью бинты промокли,

Глотку сжимает ворот.

Все мы стихли,

примолкли.

Но — подплывает город.

Улицы ветром продуты.

Рельсы звенят под трамваем.

Здесь погрузим продукты.

Вот к горе подплываем.

Гора печеного хлеба

Вздымала рыжие ребра,

Тянула вершину к небу,

Глядела разумно, добро,

Глядела достойно, мудро,

Как будто на все отвечала.

И хмурое, зябкое утро

Тихонько ее освещало.

К ней подъезжали танки,

К ней подходила пехота.

И погружали буханки.

Целые пароходы

Брали с собой, бывало.

Гора же не убывала

И снова высила к небу

Свои пеклеванные ребра.

Без жадности и без гнева.

Спокойно. Разумно. Добро.

Покуда солдата с тыла

Ржаная гора обстала,

В нем кровь еще не остыла,

Рука его не устала.

Не быть стране под врагами,

А быть ей доброй и вольной,

Покуда пшеница с нами,

Покуда хлеба довольно,

Пока, от себя отрывая

Последние меры хлеба,

Бабы пекут караваи

И громоздят их — до неба!

Иваны

Рассказывают,

что вино развязывает

Завязанные насмерть языки,

Но вот вам факт,

как, виду не показывая,

Молчали на допросе «мужики».

Им водкой даровою

в душу

лезут ли,

Им пыткою ли

пятки горячат, —

Стоят они,

молчат они,

железные!

Лежат они,

болезные,

молчат!

Не выдали они

того, что ведали,

Не продали

врагам родной земли

Солдатского пайка, военных сведений,

Той малости,

что выдать бы могли.

И, трижды обозвав солдат

Иванами,

Четырежды

им скулы расклевав,

Их полумертвыми

и полупьяными

Поволокли

приканчивать

в подвал.

Зато теперь,

героям в награждение,

Иных имен

отвергнувши права,

Иваном называет при рождении

Каждого четвертого

Москва.

Декабрь 41-го года

Памяти М. Кульчицкого

Та линия, которую мы гнули,

Дорога, по которой юность шла,

Была прямою от стиха до пули —

Кратчайшим расстоянием была.

Недаром за полгода до начала

Войны

мы написали по стиху

На смерть друг друга.

Это означало,

Что знали мы.

И вот — земля в пуху,

Морозы лужи накрепко стеклят,

Трещат, искрятся, как в печи поленья:

Настали дни проверки исполненья,

Проверки исполненья наших клятв.

Не ждите льгот, в спасение не верьте:

Стучит судьба, как молотком бочар,

И Ленин учит нас презренью к смерти,

Как прежде воле к жизни обучал.

Немецкие потери

(Рассказ)

Мне не хватало широты души,

Чтоб всех жалеть.

Я экономил жалость

Для вас, бойцы,

Для вас, карандаши;

Вы, спички-палочки (так это называлось),

Я вас жалел, а немцев не жалел,

За них душой нисколько не болел.

Я радовался цифрам их потерь:

Нулям,

раздувшимся немецкой кровью.

Работай, смерть!

Не уставай! Потей

Рабочим потом!

Бей их на здоровье!

Круши подряд!

Но как-то в январе,

А может, в феврале, в начале марта

Сорок второго,

утром на заре

Под звуки переливчатого мата

Ко мне в блиндаж приводят «языка».

Он все сказал:

Какого он полка,

Фамилию,

Расположенье сил,

И то, что Гитлер им выходит боком,

И то, что жинка у него с ребенком,

Сказал,

хоть я его и не спросил.

Веселый, белобрысый, добродушный,

Голубоглаз, и строен, и высок,

Похожий на плакат про флот воздушный,

Стоял он от меня наискосок.

Солдаты говорят ему: «Спляши!»

И он сплясал.

Без лести.

От души.

Солдаты говорят ему: «Сыграй!»

И вынул он гармошку из кармашка

И дунул вальс про голубой Дунай:

Такая у него была замашка.

Его кормили кашей целый день

И целый год бы не жалели каши,

Да только ночью отступили наши —

Такая получилась дребедень.

Мне — что?

Детей у немцев я крестил?

От их потерь ни холодно, ни жарко!

Мне всех — не жалко!

Одного мне жалко:

Того,

что на гармошке

вальс крутил.

Солдатам 1941-го

«Вы сделали все, что могли».

(Из песни)

Когда отступает пехота,

Сраженья (на время отхода)

Ее арьергарды дают.

И гибнут хорошие кадры,

Зачисленные в арьергарды,

И песни при этом поют.

Мы пели: «Вы жертвою пали»,

И с детства нам в душу запали

Слова о борьбе роковой.

Какая она, роковая?

Такая она, таковая,

Что вряд ли вернешься живой.

Да, сделали все, что могли мы.

Кто мог, сколько мог и как мог.

И были мы солнцем палимы,

И шли мы по сотням дорог.

Да, каждый был ранен, контужен,

А каждый четвертый — убит.

И лично Отечеству нужен,

И лично не будет забыт.

Кёльнская яма

Нас было семьдесят тысяч пленных

В большом овраге с крутыми краями.

Лежим

безмолвно и дерзновенно,

Мрем с голодухи

в Кёльнской яме.

Над краем оврага утоптана площадь —

До самого края спускается криво.

Раз в день

на площадь

выводят лошадь,

Живую

сталкивают с обрыва.

Пока она свергается в яму,

Пока ее делим на доли

неравно,

Пока по конине молотим зубами, —

О бюргеры Кёльна,

да будет вам срамно!

О граждане Кёльна, как же так?

Вы, трезвые, честные, где же вы были,

Когда зеленее, чем медный пятак,

Мы в Кёльнской яме

с голоду выли?

Собрав свои последние силы,

Мы выскребли надпись на стенке отвесной,

Короткую надпись над нашей могилой —

Письмо

солдату Страны Советской:

«Товарищ боец, остановись над нами,

Над нами, над нами, над белыми костями.

Нас было семьдесят тысяч пленных,

Мы пали за Родину в Кёльнской яме!»

Когда в подлецы вербовать нас хотели,

Когда нам о хлебе кричали с оврага,

Когда патефоны о женщинах пели,

Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…»

Читайте надпись над нашей могилой!

Да будем достойны посмертной славы!

А если кто больше терпеть не в силах,

Партком разрешает самоубийство слабым.

О вы, кто наши души живые

Хотели купить за похлебку с кашей,

Смотрите,

как, мясо с ладоней выев,

Кончают жизнь товарищи наши!

Землю роем,

скребем ногтями,

Стоном стонем

в Кёльнской яме.

Но все остается как было, как было!

Каша с вами,

а души с нами.

Итальянец

В конце войны

в селе Кулагино

Разведчики гвардейской армии

Освободили из концлагеря

Чернявого больного парня.

Была весна и наступление.

Израненный и обмороженный,

До полного выздоровления

В походный госпиталь положенный,

Он отлежался, откормился,

С врачами за руку простился.

И началось его хождение

(Как это далее изложено).

И началось его скитание

В Рим!

Из четвертого барака.

Гласила «Следует в Италию»

Им

предъявляемая справка.

Через двунадесять язык,

Четырнадцать держав

Пошел он,

эту справку сжав,

К своей груди

прижав.

Из бдительности

ежедневно

Его подробнейше допрашивали.

Из сердобольности

душевной

Кормили кашею

трехразовою.

Он шел и шел за наступлением

И ждал без всякого волнения

Допроса,

а затем обеда,

Справку

загодя

показывая.

До самой итальянской родины

Дорога минами испорчена.

За каждый шаг

им к дому пройденный,

Сполна

солдатской кровью

плочено.

Он шел по танковому следу,

Прикрыт броней.

Без остановки,

Шел от допроса до обеда

И от обеда до ночевки.

Чернявый,

маленький,

хорошенький,

Приятный,

вежливый,

старательный,

Весь, как воробышек, взъерошенный,

В любой работе очень тщательный:

Колол дрова для поваров,

Толкал машины — будь здоров! —

И плакал горькими слезами,

Закапывая мертвецов.

Ты помнишь их глаза

усталые,

Пустые,

как пустые комнаты?

Тех глаз не забывай

в Италии!

Ту пустоту простую

помни ты!

Ты,

проработавший уставы

Сельхозартели и военные,

Прослушавший на всех заставах

Политбеседы откровенные,

Твердивший буквы

вечерами,

Читавший сводки

с шоферами,

Ты,

овладевший политграмотой

Раньше итальянской грамоты!

Мы требуем немного — памяти.

Пускай запомнят итальянцы

И чтоб французы не забыли,

Как умирали новобранцы,

Как ветеранов хоронили,

Пока по танковому следу

Они пришли в свою победу.

Крылья

Солдатская гимнастерка зеленовата цветом.

В пехоте она буреет, бурее корки на хлебе.

Но если ее стирают зимою, весною и летом —

После двухсотой стирки она бела как лебедь.

Не белые лебеди плещут

Студеной метелью крыльев —

Девчонки из роты связи

Прогнали из замка графа.

Они размещают вещи.

Они все окна открыли.

Они не потерпят грязи.

Они метут из-под шкафа.

Армейских наших девчонок,

В советских школах ученых,

Не взять на графский титул.

Знакомо им это слово.

Они ненавидят графов.

Они презирают графов.

Не уважают графов,

Кроме графа Толстого.

Здесь все завоевано нами.

За все заплачено кровью.

Замки срываются с мясом.

Дубовые дверцы — настежь.

Тяжелые, словно знамя,

Одежды чудного покроя,

Шурша старинным атласом,

Надела Певцова Настя.

Дамы в парадном зале,

Мечите с портретов громы.

Золушки с боем взяли

Ваши дворцы и хоромы.

— Если в корсетах ваших

На вас мы не очень похожи,

Это совсем не важно —

Мы лучше вас и моложе!

— Скидай барахло, девчонки!

— На что мы глаза раскрыли!

И снова все в белых,

В тонких,

Раз двести стиранных

крыльях.

Замки на петельках шкафа,

Темнеют на стенках графы.

Девчонки лежат на койках,

Шелков им не жаль нисколько.

Пример

Последняя военная весна.

Близ пункта «Эн»

при штабе партизанском

Полсотни наших: четверо в гражданском,

Разведчики, саперы, мичмана.

С утра мы смотрим, как берут село,

Как батальоны бьются в стенку лбами,

Сперва их пулеметами секло,

Потом бомбардировщики долбали.

Желанье есть. Воюют, да не так!

Умения, искусства не хватает.

И вымирает серия атак,

Шинелями все поле устилает.

Полковник, старший в группе,

словно ротный.

Построил нас: здесь, на краю земли.

Обучим их освобожденью Родины!

Кто, как не мы! Пойдем!

И мы пошли.

Нас было пятьдесят. Полста. Враги

Могли б не принимать нас во вниманье,

Мы шли и думали партийный гимн —

В атаке лучше сберегать дыханье.

Я обернулся на ходу: взглянуть,

Как мы идем,

какой пример показываем.

Шли — правильно.

Шли — не в чем упрекнуть,

Шли — непреложною волною газовою.

Державным шагом шел на бой народ,

Свою судьбу избравший — не влачивший,

Свои пути на тыщу лет вперед

Измеривший, исчисливший, решивший.

И сразу,

оторвавшись от земли,

Подняв над головами автоматы,

Пошли вперед, вперед, вперед солдаты,

За нами, как за знаменем, пошли.

Когда мы пришли в Европу

1

Когда мы пришли в Европу,

Нам были чудны и странны

Короткие расстоянья,

Уютные малые страны.

Державу проедешь за день!

Пешком пройдешь за неделю!

А мы привыкли к другому

И все глядели, глядели…

Не полки, а кресла в вагонах,

Не спали здесь, а сидели.

А мы привыкли к другому

И все глядели, глядели…

И вспомнить нам было странно

Таежные гулкие реки,

Похожие на океаны,

И путь из варягов в греки.

И как далеко-далёко

От Львова до Владивостока.

И мы входили в Европу,

Как море

в каналы вступает,

И заливали окопы,

А враг — бежит,

отступает,

И негде ему укрыться

И некогда остановиться.

2

Русские имена у греков,

Русские фамилии у болгар.

В тени платанов, в тени орехов

Нас охранял, нам помогал

Общий для островов Курильских

И для Эгейских островов

Четко написанный кириллицей

Дымно-багровый, цвета костров,

Давний-давний, древний-древний,

Пахнущий деревом, деревней,

Православной олифой икон —

Нашей общности старый закон.

Скажем, шофер въезжает в Софию,

Проехав тысячу заграниц.

Сразу его обступает стихия:

С вывесок, с газетных страниц,

В возгласах любого прохожего,

Стихия родного, очень похожего,

Точнее, двоюродного языка.

И даль уже не так далека,

И хочется замешаться в толпу

И каждому, словно личному другу,

Даже буржую, даже попу,

Долго и смачно трясти руку.

Но справа и слева заводы гудят,

Напоминая снова и снова

Русское слово «пролетариат»,

Коммунизм (тоже русское слово).

И классовой битвы крутые законы

Становятся сразу намного ясней:

Рабочего братства юные корни

Крепче братства словесных корней.

3

Нет, не совладать плечам покатым

С нашими,

крутыми от труда.

Со святою злобою к богатым

По Европе

мы прошли тогда.

Радио вещало гласом медным.

Это не забыто до сих пор,

Как оно сказало:

«Счастье — бедным!

А богатым — горе и позор!»

В замки

в графские

врывались парты,

Заливались школьные звонки,

И писали мелом

правду партии

На огромных досках

батраки.

И писали так:

«Земля — крестьянам!

Вся: поместья, инвентарь, поля!»

И по всем освобожденным странам

Отходила к беднякам земля.

Плыл Октябрь

на лодках по Дунаю.

Шел в горах,

бронею грохоча,

Красные знамена поднимая,

Кривду подминая и топча.

4

Над входом —

Краткое объявление:

«Народом

Данное

помещение

Для всех буржуев

Окрестных мест.

Свобода, справедливость, месть!»

Крутые яйца

Буржуи жрали,

Как на вокзале,

В транзитном зале.

В подвале тесно и — жара.

Хрустит яичная кожура!

Буржуи ждали

Прихода судей,

Решенья судеб

И в нервном зуде

Чесались, словно

Им всем невмочь.

И жрали ровно

Два дня и ночь.

Их партизаны

Не обижали,

Следили, чтобы

Не убежали.

Давали воду

И сигареты

И заставляли

Читать газеты.

А те в молчанье

Статьям внимали,

Потом в отчаянье

Руки ломали.

Все понимали

Как полагается

И снова жрали

Крутые яйца.

Потом из центра

Пришла бумажка

С политоценкой

Этой промашки:

«Буржуазию

Города Плевны

Немедля выпустить

Из плена!»

И, яйца на ходу свежуя,

Рванулись по домам буржуи.

Танки

Это было время танков.

Года три. Немного больше.

Танки вышли из Берлина

И пошли сначала в Польшу.

Танки вырвались на волю,

Вышли на большую сцену,

Танки распахали поле,

Танки распахнули стены.

Три или четыре года,

Может, пять, по точной справке,

Танки делали погоду

И — пошли на переплавку.

Конница держалась дольше,

И подков державный цокот,

Замерший все в той же Польше,

В древнем мире начал цокать.

Ну, а танки продержались

Очень мало. Очень скромно.

Полторы войны сражались

И… своим же ходом — в домны.

«Я говорил от имени России…»

Я говорил от имени России,

Ее уполномочен правотой,

Чтоб излагать с достойной прямотой

Ее приказов формулы простые.

Я был политработником. Три года:

Сорок второй и два еще потом.

Политработа — трудная работа.

Работали ее таким путем:

Стою перед шеренгами неплотными,

Рассеянными час назад

в бою,

Перед голодными,

перед холодными.

Голодный и холодный —

так!

Стою.

Им хлеб не выдан,

им патрон недодано,

Который день поспать им не дают.

И я напоминаю им про Родину.

Молчат. Поют. И в новый бой идут.

Все то, что в письмах им писали Из дому,

Все то, что в песнях

с их судьбой сплелось,

Все это снова, заново и сызнова

Коротким словом — Родина — звалось.

Я этот день.

Воспоминанье это,

Как справку, собираюсь предъявить

Затем,

чтоб в новой должности — поэта

От имени России

говорить.

Памятник

Дивизия лезла на гребень горы

По мерзлому,

мертвому,

мокрому

камню,

Но вышло,

что та высота высока мне.

И пал я тогда. И затих до поры.

Солдаты сыскали мой прах по весне,

Сказали, что снова я Родине нужен,

Что славное дело,

почетная служба,

Большая задача поручена мне.

— Да я уже с пылью подножной смешался!

Да я уж травой придорожной пророс!

— Вставай, поднимайся! —

Я встал и поднялся.

И скульптор размеры на камень нанес.

Гримасу лица, искаженного криком,

Расправил ударом резца ножевым.

Я умер простым, а поднялся великим.

И стал я гранитным,

а был я живым.

Расту из хребта,

как вершина хребта.

И выше вершин

над землей вырастаю.

И ниже меня остается крутая,

не взятая мною в бою

высота.

Здесь скалы

от имени камня стоят.

Здесь сокол

от имени неба летает.

Но выше поставлен пехотный солдат,

Который Советский Союз представляет.

От имени Родины здесь я стою

И кутаю тучей ушанку свою!

Отсюда мне ясные дали видны —

Просторы

освобожденной страны,

Где графские земли

вручал

батракам я,

Где тюрьмы раскрыл,

где голодных кормил,

Где в скалах не сыщется

малого камня,

Которого б кровью своей не кропил.

Стою над землей

как пример и маяк.

И в этом

посмертная

служба

моя.

1945 год

На что похожи рельсы, взрывом скрученные,

Весь облик смерти, смутный, как гаданье.

И города,

большой войной измученные —

Ее тремя или пятью годами?

Не хочется уподоблять и сравнивать

Развалины, осколки и руины,

А хочется расчищать, разравнивать

И Белоруссию и Украину.

Среди иных годов многозаботных,

Словами и работами заполненных,

Год сорок пятый

навсегда запомнился,

Как год-воскресник

Или год-субботник.

Усталые работали без устали.

Голодные, как сытые, трудились.

И ложкою не проверяя: густо ли? —

Без ропота за пшенный суп садились.

Из всех камней, хрустевших пол ногами,

Сперва дворцы, потом дома построили,

А из осколков, певших под ногами,

Отплавили и раскатали

кровли.

На пепелище каждом и пожарище

Разбили сад или бульвар цветочный.

И мирным выражением «пожалуйста»

Сменилось фронтовое слово «точно».

А кителя и всю обмундировку:

И шинеля, и клеши, и бушлаты —

Портные переушивали ловко:

Войну кроили миру на заплаты.

И постепенно замазывались трещины,

Разглаживались крепкие морщины,

И постепенно хорошели женщины,

И веселели хмурые мужчины.

Засуха

Лето сорок шестого года.

Третий месяц жара, погода.

Я в армейской больнице лежу

И на палые листья гляжу.

Листья желтые, листья палые

Ранним летом сулят беду.

По палате, словно по палубе

Я, пошатываясь, бреду.

Душно мне.

Тошно мне.

Жарко мне.

Рань, рассвет, а такая жара!

За спиною шлепанцев шарканье,

У окна вся палата с утра.

Вся палата, вся больница,

Неумыта, нага, боса,

У окна спозаранку толпится,

Молча смотрит на небеса.

Вся палата, вся больница,

Вся моя большая земля

За свои посевы боится

И жалеет свои поля.

А жара — все жарче.

Нет мочи.

Накаляется листьев медь.

Словно в танке танкисты,

молча

Принимают.

колосья

смерть.

Реки, Гитлеру путь преграждавшие,

Обнажают песчаное дно.

Камыши, партизан укрывавшие,

Погибают с водой заодно.

…Кавалеры ордена Славы,

Украшающего халат,

На жару не находят управы,

Но такие слова говорят:

— Эта самая подлая засуха

Не сильней, не могучее нас,

Сапоги вытиравших насухо

О знамена врагов

не раз.

Листья желтые, листья палые,

Не засыпать вам нашей земли!

Отходили мы, отступали мы,

А, глядишь, до Берлина дошли.

Так, волнуясь и угрожая,

Мы за утренней пайкой идем.

Прошлогоднего урожая

Караваи

в руки берем.

Режем,

гладим,

пробуем,

трогаем

Черный хлеб, милый хлеб,

а потом

Возвращаемся той же дорогой,

Чтоб стоять

перед тем же окном.

Память

Я носил ордена.

После — планки носил.

После — просто следы этих планок носил,

А потом гимнастерку до дыр износил

И надел заурядный пиджак.

А вдова Ковалева все помнит о нем,

И дорожки от слез — это память о нем,

Столько лет не забудет никак!

И не надо ходить. И нельзя не пойти.

Я иду. Покупаю букет по пути.

Ковалева Мария Петровна, вдова,

Говорит мне у входа слова.

Ковалевой Марии Петровне в ответ

Говорю на пороге: — Привет! —

Я сажусь, постаравшись, к портрету спиной,

Но бессменно висит надо мной

Муж Марии Петровны,

Мой друг Ковалев,

Не убитый еще, жив-здоров.

В глянцевитый стакан наливается чай.

А потом выпивается чай. Невзначай.

Я сижу за столом,

Я в глаза ей смотрю,

Я пристойно шучу и острю.

Я советы толково и веско даю —

У двух глаз,

У двух бездн на краю.

И, утешив Марию Петровну как мог,

Ухожу за порог.

Баня

Вы не были в районной бане

В периферийном городке?

Там шайки с профилем кабаньим

И плеск,

как летом на реке.

Там ордена сдают вахтерам,

Зато приносят в мыльный зал

Рубцы и шрамы — те, которым

Я лично больше б доверял.

Там двое одноруких

спины

Один другому бодро трут.

Там тело всякого мужчины

Исчеркали

война

и труд.

Там по рисунку каждой травмы

Читаю каждый вторник я

Без лести и обмана драмы

Или романы без вранья.

Там на груди своей широкой

Из дальних плаваний

матрос

Лиловые татуировки

В наш сухопутный край

занес.

Там я, волнуясь и ликуя,

Читал,

забыв о кипятке:

«Мы не оставим мать родную!» —

У партизана на руке.

Там слышен визг и хохот женский

За деревянною стеной.

Там чувство острого блаженства

Переживается в парной.

Там рассуждают о футболе.

Там с поднятою головой

Несет портной свои мозоли,

Свои ожоги — горновой.

Но бедствий и сражений годы

Согнуть и сгорбить не смогли

Ширококостную породу

Сынов моей большой земли.

Вы не были в раю районном,

Что меж кино и стадионом?

В той бане

парились иль нет?

Там два рубля любой билет.

«Вот вам село обыкновенное…»

Вот вам село обыкновенное:

Здесь каждая вторая баба

Была жена, супруга верная,

Пока не прибыло из штаба

Письмо, бумажка похоронная,

Что писарь написал вразмашку.

С тех пор

как будто покоренная

Она

той малою бумажкою.

Пылится платьице бордовое —

Ее обнова подвенечная.

Ах, доля бабья, дело вдовое,

Бескрайное и бесконечное!

Она войну такую выиграла!

Поставила хозяйство на ноги!

Но, как трава на солнце,

выгорело

То счастье, что не встанет наново.

Вот мальчики бегут и девочки,

Опаздывают на занятия.

О, как желает счастья деточкам

Та, что не будет больше матерью!

Вот гармонисты гомон подняли,

И на скрипучих досках клуба

Танцуют эти вдовы. По двое.

Что, глупо, скажете? Не глупо!

Их пары птицами взвиваются,

Сияют утреннею зорькою,

И только сердце разрывается

От этого веселья горького.

Воспоминание

Я на палубу вышел, а Волга

Бушевала, как море в грозу.

Волны бились и пели. И долго

Слушал я это пенье внизу.

Звук прекрасный, звук протяженный,

Звук печальной и чистой волны:

Так поют солдатские жены

В первый год многолетней войны.

Так поют. И действительно, тут же,

Где-то рядом, как прядь у виска,

Чей-то голос тоскует и тужит,

Песню над головой расплескав.

Шел октябрь сорок первого года.

На восток увозил пароход

Столько горя и столько народа,

Столько будущих вдов и сирот.

Я не помню, что беженка пела,

Скоро голос солдатки затих.

Да и в этой ли женщине дело?

Дело в женщинах! Только — в других.

Вы, в кого был несчастно влюбленным,

Вы, кого я счастливо любил,

В дни, когда молодым и зеленым

На окраине Харькова жил!

О девчонки из нашей школы!

Я вам шлю свой сердечный привет,

Позабудьте про факт невеселый,

Что вам тридцать и более лет.

Вам еще блистать, красоваться!

Вам еще сердца потрясать!

В оккупациях, в эвакуациях

Не поблекла ваша краса!

Не померкла, нет, не поблекла!

Безвозвратно не отошла,

Под какими дождями ни мокла,

На каком бы ветру ни была!

«Десять тысяч Героев Союза…»

Десять тысяч Героев Союза —

Все — при галстуках

и в пиджаках —

Сеют хлеб и растят кукурузу,

Ратоборствуют

только в цехах.

Десять тысяч! Герой к Герою!

Каждый сотый — дважды Герой!

Если ходят — только вне строя,

Если спят — подушки горой.

Устарели их грозные танки

И давно никому не грозны,

Гимнастерок зеленых останки

Много лет

как на склады сданы.

Но в народные песни и думы

Внесены их дела и дни.

И, как радий в руде,

без шума

Излучают победу они.

В доме отдыха пищевиков

В доме отдыха пищевиков

Я живу

почти как в отчем доме:

Шашками — забавой стариков —

Забавляюсь,

сна и чтенья кроме.

В первый день — мы спали целый день.

День второй — мы тоже больше спали.

Третий день — вставать нам было лень,

К завтраку мы даже не вставали.

Хорошо здесь! Очень хорошо!

Тихо здесь! Тише не бывает.

Новый шлях,

болото пробивая,

Наш лесок

сторонкой обошел.

…Вот к столу идут пищевики,

Разговаривают с пищевиками,

Хлеба сероватые куски

Трогают тяжелыми руками.

Пять минут осталось до обеда,

А к обеду очень всем нужны

Белый хлеб — веселый хлеб победы,

Черный хлеб — жестокий хлеб войны.

Все пиры, что пировал народ,

Сухари

годин его несчастья,

Все от их безропотных щедрот,

Ко всему

пищевики причастны.

Мир вам, люди тяжкого труда,

Мир заботам вашим

и усильям!

Хлеб, что ваши руки замесили,

Да пребудет с вами

навсегда!

«Толпа на Театральной площади…»

Толпа на Театральной площади.

Вокруг столичный люд шумит.

Над ней четыре мощных лошади,

Пред ней экскурсовод стоит.

У Белорусского и Курского

Смотреть Москву за пять рублей

Их собирали на экскурсию —

Командировочных людей.

Я вижу пиджаки стандартные —

Фасон двуборт и одноборт,

Косоворотки аккуратные,

Косынки тоже первый сорт.

И старые и малолетние

Глядят на бронзу и гранит, —

То с горделивым удивлением

Россия на себя глядит.

Она копила, экономила,

Она вприглядку чай пила,

Чтоб выросли заводы новые,

Громады стали и стекла.

И нету робости и зависти

У этой вот России — к той,

И та Россия этой нравится

Своей высокой красотой.

Задрав башку и тщетно силясь

Запомнить каждый новый вид,

Стоит хозяин и кормилец,

На дело рук своих

глядит.






Загрузка...