Часть 3

— Совесть у тебя есть или нет?

Такой разгневанной маму я ещё ни разу не видела. Она просто задыхается от негодования.

— Есть…

— А по-моему, нет! Ты и представить не можешь… На улице темень! Ты — как сквозь землю провалилась! Звоню Анне Михайловне — и что бы ты думала? Анну Михайловну зовут «Грузоперевозки по городу!» И они понятия не имеют, где находится ценный груз по имени Катя!

— Я номером ошиблась…

— А груз по имени Катя нажрался, как свинья, и валяется на улице! А если бы Дима тебя не нашёл? Ты хоть понимаешь, чем всё могло кончиться?!

— Хватит на меня орать! — ощетиниваюсь я. — А сама-то, сама… Ударила меня! Ты просто взбесилась! Как ты могла…

Я не хочу плакать — но слёзы сами собой начинают литься из глаз.

— Ты всегда говорила — так нельзя… Ты… И теперь…

— Прости, — нехотя отвечает мама. — Я не должна была тебя бить. Увидела твоё лицо — в точности как у него — и не стерпела.

У меня внутри воздвигается стена, но я усилием воли проламываю в ней дыру — и кричу туда:

— Кого — него? Что всё это значит? Расскажи мне правду! Всю правду! Пожалуйста…

Мама сидит на диване, переплетя пальцы. На меня не смотрит.

— Твой отец. Он был алкоголиком.

У меня внутри словно разбивается огромное зеркало. И вся тысяча осколков вонзается в моё сердце.

— В смысле? — тупо спрашиваю я.

— В прямом. Любил выпить. Больше, чем меня. И больше, чем тебя.

— В смысле… Он не любил меня?

— И не хотел. — Мама упорно смотрит в пол. — Не хотел быть отцом. Я сказала, что не сделаю аборт. Он пообещал, что не подойдёт к тебе ни разу и не даст мне ни копейки. Так и вышло. Даже хуже. Запил. Деньги, вещи воровал. Мой фотоаппарат унёс.

— В смысле — твой фотоаппарат?

— Я… — Мама запинается. — Я занималась фотографией. Все снимки — мои. Хотела учиться на фотографа. Бабушка отговорила: мол, это блажь, мечта, несерьёзно, денег не заработать. Я и не стала. Снимала для себя. А он украл фотоаппарат. Продал или обменял на выпивку — не знаю.

— За что же ты его полюбила — если он… он… Почему ты сразу не заметила?

— Если б всё было так просто… — тускло говорит мама. — Знаешь, ни у кого на лбу не написано: «Он станет алкашом». Никакой искусственный интеллект такого не предскажет. И человеческий — тоже. Он и капли в рот не брал, когда мы познакомились. Выпивал только по праздникам, когда поженились. А потом — каждые выходные. Какой отдых без пива? А потом — почти каждый день. Это же так скучно: быть трезвым. Два литра мог за пять минут одолеть. А потом — когда ты появилась — пил уже не пиво, а водку. И не в компании, а один. Пил, гулял, пил, гулял. Кредитов набрал. Бил меня. Уснул с сигаретой пьяный и спалил всю квартиру. И я ушла. Думаешь, я б такого полюбила? Всё происходит не сразу. И ты вначале думаешь: «Так многие живут. Ничего такого». А потом открываешь глаза. Или уже не открываешь…

— Всё равно — это ты!.. Ты виновата! Ты его выбрала! — кричу я во весь голос, и слёзы брызжут из моих глаз. — А он меня даже не любил и не хотел?

— Я хотела тебя. — Мама хватает мои ладони и умоляюще смотрит мне в лицо. — Я любила тебя больше жизни. И сейчас люблю. Это правда!

— Правда? — Я вырываюсь из её рук. — Вот оно что… Как ты смеешь! У меня нет совести? А у тебя — есть? Ты всегда просила правды — а сама скормила мне такую гигантскую ложь! Скажи ещё, что он не умер!

Мама отводит глаза.

— Почему ты молчишь?

Проходит всего-то несколько столетий, и до меня доносится ответ:

— Он умер. Для меня. А для остальных… Живёт в нашем районе. В двух остановках.

Что? Что-о-о?

Я прохожусь по комнате туда-сюда, как волчица, запертая в клетке. Нет: была бы я настоящей волчицей — сломала бы замок, умчалась на волю, в леса! А я просто глупая девочка, которая бьётся головой о прутья — ложь, ложь, ложь! Вправо, влево — ложь, повсюду ложь! Какая гадость, низость!

— В двух остановках… Как же! И ни разу не пришёл меня навестить?

— Наверно, не захотел.

— Почему я должна тебе верить? — ору я в полном исступлении. — Может, это ты его не пускала! Может, он совсем не алкоголик и ты всё это сочинила! А? Зачем ты врала? Зачем?

— Не хотела, чтоб ты плохо думала об отце. Решила — ты предпочтёшь папу, который тебя любил, а не равнодушного папашу-алкаша.

— Я предпочту правду!

Мама смотрит мне прямо в глаза:

— Ну вот — теперь ты знаешь правду. И каково это?

Каково? Она ещё спрашивает! Не зеркало разбилось у меня внутри — разорвалась целая атомная бомба. Мне больно, как никогда в жизни, и единственное, на что я способна, — это причинить боль в ответ:

— Ненавижу тебя!

Я выхватываю из серванта мамины тарелки и грохаю их на пол. Как назло, они падают на ковёр и не разбиваются. Так бы эффектно вышло! Я хватаю их снова и шарахаю об пол изо всех сил. Васильковые брызги — во все стороны.

Она меня не останавливает. Отвернулась. Кажется, плачет. Но мне плевать.

— Ненавижу, — повторяю я. — Дай мне адрес. Дай телефон! Я хочу его видеть! Ты не имеешь права мне запрещать!

Я оскаливаюсь, как настоящая волчица, и готовлюсь стоять на своём — не на жизнь, а на смерть. Но не приходится. Через минуту мама суёт мне в руку неровно оторванный блокнотный лист.

— Кстати, телефон настоящий, — сухо бросает она.

Я игнорирую её подкол и бросаюсь в прихожую. Прочь, прочь отсюда, как можно быстрее!

— Не давай ему денег.

— Что?

— Не давай ему денег.

— С чего ты взяла…

— Просто не давай ему денег.

Она разворачивается и уходит. Я хлопаю дверью — гораздо громче, чем следует.

Папа, папочка, ты жив! Какое чудо! Наконец я тебя увижу! Наконец ты увидишь меня! Обнимешь! Скажешь, какая я замечательная, твоя любимая дочь! И мы будем вместе всегда! Больше никакая ложь не разлучит нас!

Я разворачиваю листок и набираю номер.


***

— Меня зовут Ангелина, сегодня я буду вашей официанткой, что закажете?

Ангелина, дайте мне самый отвратительный день на свете. Отбейте его хорошенько и посыпьте вселенской горечью. У вас нет такого блюда? Как жаль. Тогда — что подешевле.

— Мне зелёный чай, пожалуйста. Без сахара.

— А мне плесни коньячку грамм сто. Праздник же! И рыбки принеси. Что это, сёмга? Давай её. Эх, доча, доча… Вот говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Какая молодец, что позвонила! Молодец…

Я должна бы что-то чувствовать — но не чувствую ничего. Разве что уныние и отвращение. Человек напротив совсем не похож на тополиного папу с фотографии в моём кармане. Набрякшие веки, нос в красных прожилках, водянистые глаза — совсем не как мои! Комкает салфетку узловатыми пальцами и бормочет, заглядывая мне в лицо:

— Кровь есть кровь, как ни крути, родня мы с тобой…

— Родня? Где же ты был все эти годы?

Кашляет. Мнётся.

— Лучше о себе, о себе расскажи. Учишься?

— Учусь. Без троек. Фотографирую.

— Молодец, какая молодец, моя Катя! Какая ты у меня красавица, доча, красавица, глаз не нарадуется…

— Твоя Катя, — отзываюсь я ничего не выражающим голосом. — Катя-коростель.

— Чего-чего?

Дура. Ох, дура. Могла бы и догадаться.

— Ваш чай, ваш коньяк, ваша закуска. Приятного отдыха!

Опрокидывает бокал и проглатывает всё разом.

— Катя-коростель. Это ты придумал.

— Я? Не! — Усмехается, забрасывает в рот рыбу — кусок за куском. — Эт мамка твоя сочинила. Глупость какая-то!

— Вовсе не глупость, — отвечаю я холодно, оплетая чашку чая пальцами. — А ты правда продал мамин фотоаппарат?

Молчит. Продолжает бросать рыбу в рот. Шумно жуёт. На меня не смотрит.

— И ты правда бил её? И спалил нашу квартиру?

— Дело давнее, доча… — бормочет, подёргивая красными щеками. — Зачем прошлое ворошить? Девушка! Дайте ещё граммулечку. Эх, хорошо…

Я разглядываю следы от кружек на лакированной поверхности стола. Мы молчим.

— Заплати за меня, а? — наконец говорит заискивающим голосом. — Я совсем на дне. У тебя же есть денежка?

О Ангелина, ангел мой. Как бы я хотела уткнуться в ваш белый воротничок и дать волю слезам.

На улице вынимает из кармана пачку сигарет и зажигалку.

— Дай и мне.

Косится на меня с осуждением:

— Ну что ты, доча…

— Дай! — кричу я, ощетинившись. Тут же протягивает сигарету:

— На, на, ты чего? Чего ты, а? Чего ты?

Я выхватываю зажигалку, подпаливаю сигарету и вдыхаю отравленный воздух. Фу, какая дрянь!

— Ничего, ничего. — Стучит меня по спине, пока я захожусь в кашле. Приобнимает и отпускает. — Это пройдёт.

Я смахиваю слёзы и снова затягиваюсь. Кружится голова. Тошнит. Пусть, пусть. Чем хуже, тем лучше.

— Ты, мать твою итить, совсем страх потерял? А?

Какая-то яростная женщина, крохотная, как воробушек, приближается к нам.

— Мозги последние пропил? Теперь и на улице со своими шалавами обжимаешься?

Отскакивает от меня. Оборачивается к ней с заискивающим лицом:

— Викусечка…

— Херусечка! — Воробушек упирает руки в бока. — Молоко где? Где молоко, я спрашиваю? А? Я тя отпустила на десять минут! А ну дыхни! Когда успел нажраться? Витьку дома оставила, бегаю ищу, а ты тут с какой-то шалавой!

— Да вы что! — Меня разбирает хохот: — Вы думаете, я… Я же…

— Дуру из меня не стройте, вы оба! Она тя напоила? А?

— Викусик… Да чего ты?

— Сил моих больше нет, мать твою итить! — Поворачивается ко мне: — А ты — тебе не стыдно? А? Не стыдно?

И, глядя на моё ошарашенное лицо, разъяряется ещё больше. Замахивается кулачком:

— А ну пошла вон отсюда! Вон! Шалава!

Бьёт меня по плечу, и сигарета, дымясь, падает в лужу с тихим шипом, как убитая змея.

— Викусечка… Я её не знаю! Я не знаю, кто это!

Я разеваю рот, не в силах двинуться с места.

— А ты — давай шагай за мной!

— Она дорогу спросила! Викусик…

— Давай-давай! Куда деньги дел?

Перебранка стихает. Они уходят. Белая крупа сыплется с неба и тает на моих щеках. Я вытираю их и достаю из кармана тополиную фотографию. Мама в изумрудном платье. Папа со мной на руке. Вторая рука за спиной. Я приближаю снимок к глазам. Я наконец понимаю, что он держит. Зелёное пятнышко — это горлышко бутылки.


***

Дома меня встречает тишина. Мама сидит за кухонным столом, вытирая руки полотенцем, и меня не замечает. Я смотрю на её затылок, терзаясь виной.

— Мам…

Она оглядывается — как стыдно и страшно! — бросает полотенце — что она сделает теперь, после всего, что я ей наговорила? — встаёт — накричит? ударит? выгонит из дома? — подходит ближе — назовёт идиоткой? велит катиться к папаше? — молча обнимает, и у меня внутри прорывается плотина. Я рыдаю, прижимаю её к себе, вдыхаю мамин запах — такой родной, похожий на мёд и тёплое молоко. Утыкаюсь носом ей прямо в уютную ямку между плечом и шеей — и впервые в жизни замечаю: у мамы пробивается седина. Это открытие потрясает меня, и я снова плачу: от жалости к ней, от ужаса, что она умрёт, умрёт навсегда.

— Мамочка, прости меня…

— И ты меня прости. — Она отступает, вытирая глаза. — Я знаю, что должна была сказать правду. Всё собиралась с духом. И никак не собралась. Если ты хочешь видеться с отцом…

— Не хочу. — Меня передёргивает. — И я не стану такой, как он. Никогда!

Проходит вечность, и мама трогает меня за плечо — осторожно, будто я бомба и могу взорваться:

— Не расскажешь, что случилось на дне рождения?

Я мотаю головой:

— Не сегодня. Может, в другой раз.

— От тебя сигаретами пахнет, — говорит она, ничего не спрашивая.

Я медлю. Может быть, соврать? Зачем ей знать правду?

— Я покурила. Мне было плохо.

— Помогло?

— Нет. Наоборот даже. Я больше не… Ай!

Я брякаюсь на ковёр, выворачиваю ногу и вынимаю из пальца тонкий прозрачный осколок. На пальце надувается капля крови. Мама молча открывает шкаф, достаёт аптечку и протягивает мне перекись и вату. От её молчания мне ещё хуже, чем от крика.

— Прости за тарелки. — Мой голос усыхает до шёпота. — Я просто свинья.

— Ничего. — Мама усмехается. — Их достаточно осталось. Ещё на пару скандалов хватит.

Я прижимаю к пальцу мокрую вату.

— А почему ты так любишь эти тарелки? Что в них особенного?

— Видишь ли… — Мама задумчиво водит пальцем по губам. — Мне их подарил один очень важный человек.

Я выпучиваю глаза: это что-то новенькое.

— Расскажи!

— Мой одноклассник Денис Пуков. Мы с первого класса дружили. Везде ходили вместе: домой, из дома, гулять, на каток… Нас рассаживали — мы опять садились вместе. На уроках болтали. Весь дневник от замечаний был красный.

— А я-то думала, ты была отличницей, — поддеваю я её.

— Была, — невозмутимо отвечает мама. — И замечания хватала. Одно другому не мешает. Ну вот… Он меня замуж звал. С девятого класса. Я думала — он не всерьёз. Только отшучивалась: «Как я выйду за тебя с такой фамилией? Стану Пуковой? Меня ж задразнят».

Она умолкает. Улыбается, как будто вспоминает что-то невидимое для меня.

— А ты его любила?

— Мы не говорили про любовь. Но это был такой человек… С ним всегда было лучше, чем без него.

— И что потом?

— Потом… — Мама перестала улыбаться. — Я уже с твоим отцом встречалась и тобой была беременна. И тут Денис заявился — с букетом и кольцом.

— Да ну!

— Теперь, говорит, не шучу. Выходи за меня. Фамилию твою возьму, если хочешь.

Ого! Конечно, это была любовь. Никаких сомнений!

— А ты — ты что?

— А что я? Отказала. Где же ты раньше был, говорю. Ревели оба в три ручья. Ничего уж не поделаешь. И вот — подарил сервиз на свадьбу. Будешь, говорит, обо мне вспоминать.

— А когда папа умер… то есть не умер… — говорю я сбивчиво. — То Денис… ты могла бы… ты хотела? Ну, в смысле…

— Да, хотела. — Она не смотрит на меня. — Но Денис уехал в Москву. И погиб.

— Его сбила машина?

Мама кивает и отворачивается. Наверно, ждёт, что я опять взорвусь. Но я молчу. Ещё один обман. Но Денис по-настоящему умер, и её горе было настоящим.

— Раньше я жалела, что всё так сложилось, — говорит мама медленно, по-прежнему не глядя на меня. — Знаешь, это как болото: затягивает. Когда думаешь: «Вот бы вернуть прошлое, вот бы поступить иначе». Так нельзя. У меня хорошая жизнь. Я люблю свою работу. Я люблю тебя. Надо думать о настоящем. Понимаешь? О тех, кто жив. О тех, кто рядом — сейчас. А жалеть о прошлом смысла нет. Его не вернуть. Ничего не вернуть. Что сделано — то сделано. Что сказано — то сказано.

Меня вновь окатывает стыдом.

— Я тебя не ненавижу, — шепчу я ковру. — Я со зла так сказала.

— Я знаю.

— Ты теперь никогда не простишь меня? За тарелки?

— А я уже простила, — легко отвечает мама.

— Не может быть. Ты просто меня утешаешь. Это же память о нём…

— Моя память никуда не денется.

— …А я их просто так взяла и расколошматила.

— Ничего, — мама подмигивает, — мои внуки тебе ещё отомстят.

— Какие ещё… Ну ма-ам!

Я делаю вид, что рассердилась, а она делает вид, что ей смешно. Но впервые за длинный, невозможно длинный день я чувствую внутри тепло.

Может быть, всё ещё будет хорошо? Может, всё наладится?


***

В понедельник я вхожу в класс, словно поднимаюсь на гильотину. За моей партой — рядом с Евой — развалился Антон. А Ева так и рдеет, словно павианская задница.

— Какого чёрта?!

Он закидывает руку Еве за плечо — точно так же, как мне на качелях, — и тянет с ухмылочкой:

— Тебе тут не место, Короста!

Что?..

— Паршивка! Предательница!

Я хватаю с доски тряпку и запускаю ей прямо в Еву. И с чего я взяла, что у неё милая улыбка? Отвратительные, кривые, акульи зубы. Ненавижу её! Всех ненавижу!

Вылетаю из класса. Ударяюсь о дверь туалета. Внутри воняет хлоркой, ржавчиной и куревом. Из закрытой кабинки доносятся звуки, будто кого-то тошнит. Рычу и давлю лбом о грязное стекло.

Акула! Змея! Поганка! Ненавижу, ненавижу! Не просто увела парня, ещё и выдала ему мой секрет! Коростель — это было только моё, спрятанное в самом мягком кармашке сердца. Я доверилась ей — и что получила? Нож в спину. На тебе, Катя!

Кругом сплошная ложь. Измена вместо любви. Предательство вместо дружбы. Обман вместо правды. Папаша-алкоголик вместо отца, который носил на руках. Как бы мне хотелось поговорить о нём с Полиной… Но Полину я сама оттолкнула. И я ничуть не лучше Евы, если честно. Ничуть! Может, это судьба наказывает меня за то, что я обидела Полину? Или бог? О господи, да нет никакого бога! Не бог тянул меня за язык. Я сама наломала дров — некого винить.

Позади ревёт унитазный смыв, хлопает дверь кабинки, хрипит кран, кто-то полощет рот и плюётся. Я оборачиваюсь и застываю.

— Полина…

— Отвали!

Она вылетает наружу. Дребезжит звонок, а я не могу двинуться с места, парализованная мыслью о том, что же я наделала. Наконец выползаю в коридор — пустой и гулкий, как моя голова, — и натыкаюсь на Зайчикову:

— Катя? Катя, что-то случилось?

— Ничего! — рявкаю я и ухожу.

Наверно, она хотела помочь. Почему я всё порчу? Почему всё идёт наперекосяк? Ева — за что ты так со мной? Полина — зачем ты так с собой? Антон…

Стучусь в дверь класса. Химичка режет меня взглядом ещё сильнее, чем обычно:

— Крюкова, ты у нас особенная? Звонок не для тебя?

Молчу. Боюсь разреветься.

— Садись на место! Контрольная уже началась!

Свободно только рядом с Милкой. Я движусь туда, переставляя деревянные ноги.

— Короста и корова — отличная компания! — шепчет мне в спину человек, которого я любила.

Поднимаю глаза на доску. Стискиваю голову горячими ладонями. Я ничего не вижу. И это ничего дрожит, расплывается, течёт по носу и каплет в тетрадь.

Милка молча пододвигает ко мне листок с условием задачи. Подавившись сотней незаданных вопросов, я торопливо списываю строку за строкой. Кажется, в голове вместо белого и серого вещества одна сплошная чернота — но я решаю почти всё. Двойка мне уже не светит. Факт!

На перемене я поворачиваюсь к Милке.

— Как ты поняла… — Я сглатываю. — Что я не вижу?

— Ты делаешь вот так. — Прижимает ладонь к уголку глаза. — И тянешь.

Отворачивается и складывает тетради в сумку. Я впервые смотрю на неё так близко и по-настоящему. У неё не грязные волосы — просто очень тонкие. От неё ничем не воняет.

Я закрываю руками лицо.

Всего раз в жизни мне было стыдно так же, как сейчас.

Баба Маша, баба Маша. Моя прабабушка. Она так любила меня, так любила. «Катенька, — говорила, — алмаз мой драгоценный». А я была мелкой и вредной. Не любила её. Брезговала. У бабы Маши дрожали руки и голова. Баба Маша носила потрёпанные халаты и шоркала тапками по полу. От бабы Маши пахло кислым. Я не хотела, чтобы она меня обнимала. И отвечала из вредности: «Я не Катенька! Я вовсе не Катенька!» «Как же так?» — удивлялась она. «А вот так. Я не Катенька — я Оля!»

А однажды она назвала меня Олечкой. Именем ба. И больше не узнала меня. Никогда не узнала. И умерла. Навсегда. Вот и всё.

Бабы Маши больше нет. И никогда не будет. Никто не назовёт меня «алмаз мой драгоценный». А я до сих пор — думаю, думаю. Неужели я виновна в том, что она потеряла разум? Или баба Маша просто была слишком старой и это всё равно бы случилось? Но если честно — какая разница? Я виновата. Я знаю! Я дразнила её просто так, чтобы посмеяться. Она пыталась понять, говорю я правду или лгу, и лицо её делалось таким беспомощным. Точно таким же, как у Миляуши, когда я бросала в неё обидные слова. Оно как будто спрашивало: зачем, Катя? За что ты так со мной?

— Хочешь, я научу тебя играть в баскетбол? — говорю я, глядя на парту сквозь пальцы.

Миляуша долго молчит и наконец тихо отвечает:

— Думаю, я уже никогда не захочу играть в баскетбол.

Свинья, паршивка, гадина.

Как я себя ненавижу.

Свинья, паршивка, гадина сворачивает на Советскую. Свинья, паршивка, гадина спускается к Фонтанной. Свинья, паршивка, гадина выходит на набережную и садится на качели. С каждым ударом сердце выплёвывает в меня вместе с кровью новую порцию оскорблений.

Ты право, сердце. Поделом. Я всё заслужила. И одиночество, и боль.

Я достаю из пенала резак для карандашей. Выдвигаю лезвие. Оно тускло блестит под осенним солнцем. Прикасаюсь к ладони. Холодно. Интересно, мне полегчает, если рвануть им — вот так, сверху вниз? Чтобы закапало, полилось — красным, красным, чтобы сердце вместо «Свинья, паршивка, гадина» затрепетало: «Стой! Стой! Что ты! Делаешь!» Может, Дорофеева не такая уж дура? Может, это помогает?

Слабачка. Что это изменит? Натворила дел, а теперь — в кусты? Сама всё поломала — сама и чини!

Но смогу ли я?

Не знаю. Но я должна что-то сделать. Обязана! Ради Милы. Ради бабы Маши. Ради себя — если я ещё не совсем пропащий человек. Только что?

Я сжимаю резак в потной ладони и разворачиваюсь к перекладинам качелей. Через минуту на почерневшем дереве вместо Кати-шалавы остаётся светлый прямоугольник. Одна из миллиона кошек на моей душе больше не скребёт. Наверно, её прогнала во-он та собачка. Но ведь это…

— Чуча?

Она кидается мне в ноги:

— А́у! А́у! А́у!

Я никогда не слышала, чтобы собаки рыдали. А Чуча рыдала, тряслась от холода — или страха? — и тыкалась носом в мои колени.

— Ты потерялась? Не бойся, девочка, я отведу тебя домой.

Легко сказать. Я бы скорее согласилась, чтобы мне руку отрезали, чем стучать в его дверь. Но Чуча продолжает трепетать и плакать — и я скрепя сердце поднимаюсь и шагаю к дому Антона. Подъезд открыт, квартиру я помню. Делать нечего. Звоню, пока решимость не улетучилась.

За дверью тявкает собака и раздаётся детский голосок — и моё сердце рушится в пятки. Собака? Откуда? Неужели я перепутала номер? Нет, не может быть…

Наконец на пороге появляется девочка лет десяти с рыжим облачком на руках. Облачко шумно пыхтит, вывалив язык. Я бы растрогалась — если бы к моим ногам не жалась мокрая, жалкая, дрожащая Чуча.

— Забирай свою собаку, — говорю я без предисловий.

Девочка косится на Чучу и морщит нос.

— Не-а. Она не моя.

— Как это?

— Она Антонова. У меня теперь есть Пушок.

— Тогда зови Антона. Быстро!

Девочка фыркает и исчезает. Я переступаю с ноги на ногу. До меня доносится:

— Тош!

— Чего?

— Там к тебе! Выйди!

Появляется Антон. В его глазах мелькает удивление, которое тут же сменяется безразличием.

— Чего припёрлась?

Как же мне хочется треснуть его по самодовольной роже. Изо всех сил!

— Забери свою собаку.

— Это не моя.

— А чья тогда?!

— Пёс её знает. Кто найдёт — того и станет. Это же была типа тренировочная собака. Батя купил шпица. А две морды на фига? Кормить их ещё…

— Тренировочная собака, — говорю я, еле сдерживаясь от возмущения. — Вот оно что! А я была — тренировочная девушка? Так? Больше не нужна — можно и на помойку вышвырнуть?!

— Лицо попроще сделай. Хочешь на помойку — так иди. Мне какое дело?

— Алё! Какого хера ты тут холода напустил! Дверь прикрой! — басит кто-то из глубины квартиры.

— Договорю и прикрою! Отвали!

— Ты ща пасть у меня прикроешь! Поговори тут, сосунок!

Чья-то волосатая рука даёт Антону подзатыльник и исчезает. Антон встречается с моим взглядом и мигом звереет:

— Забирай свою шавку и проваливай! Мне она не нужна. И ты тоже. Нечего корчить из себя жертву. Девка мне нужна нормальная. Не такая страшила, как ты!

— Ты говорил, что я красивая!

— Как жопа сивая!

Я отступаю к лестничным перилам. Меня словно прошили десятки пуль. Антон пускает последнюю — прямо в голову:

— И кстати, сиськи у тебя — полный отстой. Ты ещё удивляешься, что я запал на Еву? Вали!

Он хлопает дверью.

Прислоняюсь к перилам. Падаю на ступени. В руки тычется мокрый нос. Чуча ёжится, прижимая уши, и поскуливает.

— Не бойся. Он больше никогда тебя не обидит.

Эх, календула моя рыжая. Отцвела календула — остались одни серые коготки.

Засовываю собаку под куртку и выхожу на улицу. Мне не больно. Не больно. Совсем не больно. Я должна думать о настоящем. Я должна позаботиться о Чуче.

В прихожей я спускаю Чучу на пол. Выпутываюсь из грязной куртки. Мама с ба молча смотрят на это безобразие.

— Это моя собака.

— Сама будешь с ней гулять.

— Угу.

— И убирать за ней — тоже.

— Хорошо.

— Куртку постирай.

— Ладно.

Мама уходит. Ба задерживается, но мама уводит и её. Тысяча невостребованных аргументов за собаку обращаются в пыль. Я улыбаюсь: Чуча спасена.

На кухне что-то грохает. Похоже, крышка от кастрюли. Чуча коротко взвизгивает и прижимает уши. По полу медленно расползается лужа. Я вздыхаю и иду за тряпкой.

— Катерина, обедать!

Я втягиваю в себя макароны. Отламываю и отправляю под стол кусок котлеты. Чуча беззвучно его поглощает.

— Купи хорошего корма. Не приучай кусочничать. Иначе так и будет попрошайкой. Дима рассказывал…

Мама умолкает.

— Рассказывал что? — с усилием говорю я.

— Он однажды подобрал собаку. Кормил её со стола. Так собака научилась еду выпрашивать. Он садится обедать — а она встаёт на задние лапы и смотрит так жа-алобно… Кусок в горле застревает.

Я откладываю вилку и морщу лоб.

— Мам. А сколько у него собак — четыре?

— Да, — отвечает она с удивлением.

— Чарли, Вета, Мира, Арчи?

— Точно. Откуда ты знаешь?

— А почему у него столько собак?

— Подобрал. Он любит животных.

Мальчик-одуванчик даже с одной не справился. А тут — целых четыре. Это вам не шутки! Может, Дмитрий Владимирович и правда хороший?

Я зажмуриваюсь и выпаливаю, будто шагаю в пропасть:

— Мне жаль, что ты не была счастлива с отцом. И пусть Дмитрий Владимирович приходит к нам.

Мама смотрит на меня, наклонив голову:

— Он же тебе не нравится.

— Нет. Да. То есть… Это неважно. Ты его любишь?

— Не знаю, родная. Нельзя говорить «люблю» вот так сразу. Мы знакомы полгода. Этого мало. Но он приятный человек. — Мама улыбается. — И очень добрый.

— И тебе с ним лучше, чем без него?

— Да. Лучше.

— Но если он тебя обидит… Если сделает что-то такое, чего ты не хочешь… — Мои глаза наливаются слезами. — Ты ведь не будешь терпеть?

Такое ощущение, что она видит меня насквозь. Знает, почему я роняю слёзы в тарелку. Но не спрашивает. И правильно, не надо: я не отвечу. Мне ещё слишком больно.

— Не буду. Я скажу ему. А если он меня не послушает — я с ним расстанусь. И не пожалею. Люди приходит и уходят, а ты у себя одна. Понимаешь? Хороший человек не сделает тебе больно. Особенно нарочно. И будет слушать тебя, а ты — его.

Я киваю, смаргивая слёзы.

— Наверно, я и сама не очень хороший человек, — шепчу я. — Я сделала много плохого.

— Все совершают плохие поступки. Но не все становятся плохими людьми.

— А где же граница? Сколько гадостей надо сделать, чтобы считаться гадиной?

— Наверно, дело не в «сколько», — задумчиво говорит мама.

— Это как?

— Ну смотри. — Мама загибает мизинец. — Плохие люди не считают себя плохими. Они говорят: «Я всегда прав!», винят обстоятельства, других — только не себя. А ещё, — загибает безымянный, — не пытаются исправить то, что натворили.

— Не всё можно исправить, — глухо говорю я.

— Верно. Но кое-что можно.

Я торопливо доедаю макароны и вскакиваю, захваченная ослепительной идеей:

— Пойду в зоомагазин.

И ещё в кондитерскую, прибавляю про себя.


***

— Ну, чего тебе?

Я заготовила тысячи слов, но они все вылетают из головы, когда я вижу Полину. Она стоит, прислонившись к косяку и скрестив руки.

— Полина. Пожалуйста, прости меня.

— Зачем тебе прощение жирной грубиянки? Проваливай!

— Ты запомнила…

— Всё до словечка. А теперь ты здесь. Парень бросил? Пришла поплакаться?

— Нет. То есть да. То есть… Да, бросил.

— Ну ясно, — усмехается Полина. — Поэтому ты и явилась.

— Нет! — вскидываюсь я. — Я хотела извиниться. Но я так разозлилась, что ты назвала меня слепой дурой. Я плохо вижу, ты ведь знаешь, и… И я никогда не считала тебя жирной. Просто хотела сделать больно.

— И у тебя получилось. У тебя всегда получалось.

— О чём ты?

Полина смотрит на меня, искривив лицо, будто у неё болят зубы:

— О том, как ты судишь других. Какая ты беспощадная. Жестокая! И мир в твоей голове чёрно-белый. Никогда не замечала?

— Что?

— Я неправа? Вспомни: как ты называешь Дорофееву? Слабачка, выпендрёжница? Да? А ты знала, что у неё мать от рака умерла? Знала?

— Я…

— Ну конечно, она режет руки, чтоб перед тобой покрасоваться! Разве она может думать о смерти по-настоящему? С чего бы это? Да, Катя? А Миляуша! Как ты с ней обошлась? — Полина распаляется и почти кричит. — Полкласса её дразнит! И всё благодаря тебе! Ты правда думаешь, что она это заслужила? Чем? За что?

Мне больно, потому что она полностью права. И я поступаю как всегда — огрызаюсь:

— Ещё скажи, что Томилов такой тупой, потому что я его по голове треснула!

— Ну конечно — ты же у нас пуп земли! Да лучше быть тупой, как он, чем жестокой, как ты!

Я забываю о том, что пришла мириться, и шиплю в ответ:

— Я? Я жестокая? Да на себя посмотри! Ангел в белом пальто! Думаешь, ты лучше всех? Лучше меня? Хоть бы раз хоть бы слово сказала! Когда я дразнила Милку, когда смеялась над Дорофеевой. Ты всегда молчала!

— Верно. — Полина внезапно утихает. — Я надеялась, ты сама поймёшь, что так нельзя. Не хотела вмешиваться. Что ж… И получила по заслугам. Молчала, когда ты стреляла в других, и ты выстрелила в меня. Прямо в мягкую подмышечку. «Ты никому не нравишься, Полина! Ты жирная, Полина!» И знаешь что, Катя? Ты права!

Она обхватывает себя руками и ёжится.

— Я хуже всех. Я отвратительная. Спасибо, что открыла мне глаза.

— Это неправда! Ты…

— Не хочу с тобой разговаривать. Уходи.

— А ты… ты правда лесбиянка? Все говорят…

— А разве ты среди тех, кто может задавать мне такие вопросы? — отвечает Полина ледяным тоном.

— Ты была права, кстати. Про моего отца. Он оказался алкоголиком.

— И почему это должно быть мне интересно?

Это чистая правда. Как и всё, что она мне сказала сегодня. Её правота придавливает меня, как бетонная плита, и я не могу найти ни словечка, чтобы возразить. Протягиваю свёрток и мямлю:

— Я принесла зефир, кстати. Твой любимый, в шоколаде.

— Надо же. — Полина усмехается. — Запомнила.

— Да. — Я сглатываю. — Конечно. Ведь ты важный для меня человек.

Она не берёт.

— Если бы всё было так просто, — говорит она с тоской. — Если бы зефир мог всё исправить.

— Но это же волшебный зефир! Ты съешь один — и сразу полегчает. Съешь весь…

Я умолкаю, чувствуя себя самой глупой тупицей на свете. И на меня, как поезд, несётся отчаяние. Неужели это навсегда? Неужели я всё разрушила и ничего не вернуть?

— Полина! Пожалуйста, возьми. Мне так жаль, что я… Я представить не могу, как больно я тебе сделала. Можешь никогда со мной больше не разговаривать. Не писать мне. Даже не смотреть на меня. Я заслужила, я знаю! Только не голодай, пожалуйста! Я не хочу, чтобы ты себе вредила! Ты должна жить. Ты не отвратительная. Ты в сто раз лучше меня. Ты…

Я умолкаю и стискиваю челюсти. Меня колотит, хотя в подъезде тепло. Полина тоже молчит.

— Спасибо, что извинилась, — наконец роняет она. — Но я тебя не простила. Мне всё ещё больно.

— Да. Я понимаю.

— Не пиши мне. Не звони. Не приходи.

— Хорошо.

Мы молчим. Я топчусь на месте. Скажи мне, пожалуйста, скажи мне, пожалуйста, скажи…

— Давай сюда зефир.

Дома ба нападает на меня с поварёшкой наперевес:

— Катерина, обедать!

— Я же час назад поела. Ты видела!

— Ничего ты не ела, не ври!

— Ба, не придуривайся, а? Ещё одна котлета в меня не влезет.

Она глядит на меня, шевеля губами, и я раздражаюсь:

— Захочу есть — поем! Отстань от меня наконец со своей едой!

И ухожу к себе, а она так и остаётся стоять посреди комнаты.

Перед сном я смотрю на огни ночного города и разрываюсь от противоречивых мыслей. Удалить Антона из друзей или нет? Так странно: по жизни мы стали врагами, а в соцсетях по-прежнему друзья. Как будто ничего не случилось.

Я листаю его стену. Там полно цитат про любовь. «Обними ее. Пусть она кричит и плачет… Пусть она бьёт кулаками и говорит гадости. А ты. Просто. Обними». Отвратительно! Неужели кто-то считает, что это романтично? Я вспоминаю, как он прижимал меня к стене и лез под юбку, и меня передёргивает, будто я упала в яму с червяками. Бр-р! «Солнышко светит, мне хорошо, всё, потому, что, ты рядом, со мной, сердце стучит, лишь для тебя, всё, потому, что ты моя!» А рядом — фотка Евы… Ничего себе!

Вначале я злюсь, а потом неожиданно начинаю хихикать. Да на здоровье. Пусть признаётся ей в любви теми же словами, что и мне. Пусть вешает ей на уши лапшу. Я больше никому не позволю себя обманывать. Прощай, мальчик-одуванчик!

Удалить из друзей


***

С тех пор как Антон меня кинул — от Евы он не отлипал. Целую неделю расхаживали по коридорам в обнимочку, как сосиска в тесте. И тут захожу я в класс и вижу: Ева — одна, а Антон опять уселся с Милей. Ничего себе! Снова занял моё место!

— Что за дела?

Он щурит на меня противные голубые глаза:

— Вали к своей подружке!

— Она мне больше не подружка.

Антон ухмыляется:

— Мне тоже.

Ну не драться же с ним? Тьфу! Баран. Я бы выгнала его, если бы он не весил, как я да ещё полменя.

После уроков Ева бросается за мной:

— Катя… Катя, подожди…

Хватает меня за руку. Я вырываюсь:

— Какого чёрта! Я тебя видеть не хочу! И слышать! Отвали!

— Катя, ну пожалуйста… Мне надо с тобой поговорить…

— А мне с тобой — не надо! Мне с тобой всё и так ясно!

Я вылетаю из школы, как ракета, только моё топливо — чистая злость. Отлично работает! Ускоряюсь. Ева семенит за мной, шмыгая:

— Катя, прошу… Мне больше не к кому…

— Вали к своему Антоше!

— Мы поругались.

— А мне какое дело? — говорю я, ощущая противное удовольствие. Так тебе и надо, змея! Получай! Заслужила!

Ева начинает всхлипывать:

— Катя… Ну пожалуйста…

Наконец мне надоедает её игнорить. К тому же мне слегка любопытно, что стряслось. Я разворачиваюсь:

— У тебя одна минута. Меня собака ждёт.

— Ты собачку завела?

— Не твоё дело! Ну?

Ева хлюпает носом и, понизив голос, произносит:

— Кажется, я залетела…

— И решила поговорить об этом со мной? — Ярость возвращается в мой топливный бак, и меня чуть ли не подкидывает над асфальтом. — Совет да любовь! Вали к Антоше, сделай предложение! Рожай борщи, вари детей!

— Он меня прогнал… — воет Ева. — Наорал… «Как же вы все меня достали со своими бабскими заморочками». И всё. Не говорит со мной теперь. Добавил в чёрный список.

— Ну тогда иди к Полине, — равнодушно отвечаю я.

— Она тоже со мной не говорит.

— С чего бы это?

— Катя. — Ева хватается за меня. — Катя, пожалуйста. Мама меня убьёт. Прошу, Катенька…

— Катенька? — Я с размаху бью её по руке, чтоб отцепилась. — Ты это кому — мне? Кажется, недавно я была Коростой!

Ева не отвечает. Она рыдает в голос. Прохожие на нас оглядываются, но мне плевать. Ярость затмевает мне глаза. Я толкаю Еву обеими руками и ору во всю глотку:

— Предательница! Как ты могла! Ты знала, что он мой парень!

— Знала, но… — Она беспомощно разводит руками.

— Полина всё верно про тебя сказала. Ты не умеешь говорить «нет».

— Я просто… он… — лепечет Ева. — Я говорила «нет», он не слушал… Я не думала, что так далеко зайдёт… Просто поцелует, и всё… А он был пьяный, и… Я не хотела, правда…

— Не хотела? Так я тебе и поверила! Села с ним за одну парту! Про коростеля рассказала! Зачем?

— Мне было так плохо. — Ева втягивает сопли. — И страшно. А потом… Хотела ему понравиться. Думала, вместе посмеёмся…

— Обхохотаться просто, — говорю я безжалостно. — Увела моего парня. Выдала мою тайну. И чего ты хочешь после этого? Убирайся!

— Ладно. — Ева икает и лезет за платком. — Ты права. Не надо было. Прости. Это глупо. Я пойду.

Она поправляет сумку на плече и, скособочившись, начинает уходить. Я, остывая, хмуро смотрю ей в спину.

Дура! Она и правда рассчитывала, что я ей посочувствую? А почему нет? Сама виновата! Сама пусть расхлёбывает! На её месте могла быть я. Неправда! Он точно так же мог меня… Нет! Не хочу об этом думать! Она же была моей подругой. Была да сплыла! Предала однажды — предаст и дважды! А вдруг не предаст? Надо помочь. С какой стати?! Прощу Еву — а Полина простит меня. Что за торговля с судьбой? Это так не работает! А может, просто так, без торговли, проявить хоть каплю милосердия? Милосердие — для идиоток, которые позволяют себя использовать! Милосердие — для сильных, которые великодушны и умеют прощать.

Я шумно выдыхаю и прерываю внутренний спор:

— Подожди!

Ева уже рядом. Собачьими глазами заглядывает мне в лицо.

— Что тебе нужно? — хмуро говорю я.

— Деньги на тест. — Она снова икает. — Карманные кончились. Негде взять. Мать заподозрит, если ещё попрошу. Не хочу ей…

— Ясно, ясно.

Я достаю из кармана несколько бумажек. Ева сбивчиво благодарит. Я прерываю её:

— Если ты хоть раз заговоришь с этим г… Антоном… То забудь, как меня зовут.

Ева мелко кивает.

— Я к нему даже не подойду больше, — отвечает она дрожащим голоском. Я хватаю её за руку и хочу, чтоб это прозвучало грозно, — но это звучит умоляюще:

— Не подводи меня снова. Не подводи меня снова никогда!


***

Судя по бейджу на зелёном халате, её зовут Марина Сергеевна. У неё короткая стрижка, очки в прямоугольной оправе и глаза-ножницы, как у нашей химички. Глянет — и сразу кажется, будто ты в чём-то провинилась. Отнимаешь время у занятого человека. Маленькая, ничтожная и тупая. Именно так я себя сейчас и чувствую.

— Лет сколько?

— Пятнадцать.

— Да не вам — собаке!

— А… Не знаю.

— Глистогоните?

— В смысле?

— Прививки ставили?

— Нет…

Марина Сергеевна снимает очки, вздыхает и трёт глаза.

— Что ж вы, девушка, за собакой совсем не следите?

Вот зачем она так?

— Да вы что!.. — Я захлёбываюсь от обиды. — Это не моя собака! Разве не видите? Уличная. Подобрала. Откуда мне знать о прививках? Я специально пришла…

— Прошу прощения.

— А?

Марина Сергеевна возвращает очки на место. У неё усталый вид.

— Прошу прощения, — повторяет она. — До вас тут приходили… В общем, неважно. Я не должна была на вас срываться. Извините.

Вот это да! Я остываю так же мгновенно, как вспыхнула.

— Я не обижаюсь. Просто… А кто приходил?

— Ваша ровесница. Привела собаку усыпить. Сколько стоит? Ой, дороговато. Вы же доктор — посоветуйте, что выбрать: крысиный яд или фарш со стеклом?

— Вот гадина! — негодую я.

— А собака была здоровой. Просто надоела, видимо. Щеночек вырос и перестал быть милой игрушкой. И ходят такие — каждую неделю, а то и чаще.

— И вы её… — Я умолкаю, не в силах даже произнести это слово. — Вы…

— Нет. — Марина Сергеевна суровеет. — Собаку пристроим. Усыпляем только безнадёжных. Когда вылечить нельзя. Когда от боли мучаются. Не выношу, когда животные страдают.

— Я тоже! — вырывается у меня, и я ловлю себя на том, что глазею на неё с восхищением. Как это, должно быть, глупо.

— Ладно. Что тут у вас?

— У нас тут это… писаемся. От громких звуков.

— Ну-с, посмотрим… Как зовут вашу красавицу?

Через полчаса я покидаю клинику. Рядом семенит Вега. Я бы ни за что не оставила её Чучей! Как можно жить с таким гадким именем? Помню, Полина рассказывала нам, что есть страны, где девочку могут назвать «Хватит». В смысле — «Хватит девочек! Рождайся, мальчик!» Я не поверила. Решила, будто она опять выдумывает, лишь бы ущемиться. Потом погуглила. Всё ещё хуже. Линди — приведёт за собой брата. Сянди — думаем о брате. Цюди — просим брата. Улболсын — пусть будет сын. Кистаман, Гызтамам, Бесханум, Кыздыгой — хватит девочек. Улангерек — давай мальчика. Огулгерек — нужен сын. И ещё много-много… Как жить с таким именем — если с самого рождения ты знаешь: тебе не рады лишь потому, что ты девочка! Должно быть, чудовищно. И с именем «Чуча» не лучше. Собаки же умные. Вдруг она понимает, что её назвали в честь чучела? А Вега — одна из самых ярких звёзд. Теперь и навсегда она будет Вега. Алмаз мой драгоценный.

А ведь я лицемерка. Самая настоящая. Я всегда жалела животных. В детстве даже над Колобком плакала. Колобок — это животное? Не знаю. Но ему точно было больно, когда его ела лиса. Не выношу, когда животные страдают. И что я сделала, когда Антон ударил Вегу? Встала на его сторону. И поддакнула. Конечно, она тупая! Конечно! Влюблённая дура. Факт! Фу, вспомнить противно… Марина Сергеевна никогда бы так не сделала. Полина бы сказала, что она спасает мир. И она и вправду спасает мир. А я? А что же я?


***

— И зачем тебе мой экзамен, Крюкова?

— Хочу стать ветеринаром.

Я ещё никому не говорила. С Полиной мы так и играем в молчанку. Жду, когда она меня простит. Она не прощает. И худеет. Я ничего не исправила. Ева — на Еву я ещё сердита, хотя она ведёт себя тише воды, ниже травы и с того самого поганого дня рождения ни о каких мальчиках не заикается. Мама — она, конечно, не поднимет меня на смех, но спросит: почему? ты серьёзно? А я не знаю, серьёзно или нет. А почему… Сложно объяснить. Тут замешано всего понемногу: и Колобок, и мальчик-одуванчик, и плач Веги, и богиня в зелёном халате… Странно, что первой моё признание слышит Юлия Антоновна. И ничуть не впечатляется. Вообще не реагирует. Только хмыкает и продолжает заполнять классный журнал. Обидно-то как!

— Почему вы меня не любите?

Глаза-ножницы вонзаются в меня:

— Я никого не люблю. Это школа, а не семья. У меня любимчиков нет.

— Но вы называете меня по фамилии!

— Как и других.

— Неправда! Всех по имени, меня — только по фамилии! Придираетесь на уроке! Я вам не нравлюсь, я же вижу! Почему?

Ну всё. Сейчас она выставит меня вон.

Юлия Антоновна снимает очки и подпирает подбородок кулаком.

— Знаешь, Катя, ты же умная девка.

Я ожидала чего угодно, только не этого. Вылупляю на неё глаза, а она продолжает:

— Голова у тебя варит, всё тебе легко даётся. Ты могла быть лучше всех, а не перебиваться с четвёрки на тройку. Но! — Она повышает голос. — Но что ты делаешь на моих уроках? Строишь глазки мальчикам! Хихикаешь с подружками! Ты меня не уважаешь. Но я переживу. Что хуже — ты зарываешь талант в землю. По-твоему, я должна это одобрять?

— Никаких больше мальчиков, — бормочу я.

— Свежо предание… — парирует Юлия Антоновна. — Зачем тебе химия, Катя? В колледж, насколько мне известно, после девятого принимают без экзаменов.

— Я не в колледж, — мямлю я. — Или да. Я… Не решила ещё. Может, пойду в десятый. Или нет…

— Тогда тебе тем более не нужен мой экзамен.

Я вздыхаю:

— Дело не в колледже. И не в экзамене. Ветеринар должен знать химию. Не хотите со мной возиться — так и скажите. Я сама подготовлюсь. Потому что мне это надо.

Я не знаю, как её переубедить, так что просто умолкаю. Будь что будет.

Юлия Антоновна не спорит. Водружает очки на нос, листает ежедневник и сообщает:

— Консультации в понедельник и среду после шестого урока. Не опаздывай.

Я забираю журнал, выхожу из класса и бью воздух кулаком. Меня распирает радость. Я ещё покажу ей! У меня очень даже варит голова! Факт! Я могу одни пятёрки по химии получать! И буду!

Любопытно, как очки меняют человека. Юлия Антоновна в очках — просто железная леди. А без очков — совсем другая. Если улыбнётся, даже будет выглядеть доброй.

Дома я обнаруживаю маму с Дмитрием Владимировичем. Сидят за ноутбуками плечом к плечу, как два попугайчика на жёрдочке. Машут мне крылышками:

— Привет, Катя!

— Привет, дорогая. Обедать будешь?

— Не. Пока не хочу. Уроки надо делать.

— Хорошо. — И опять склоняются над ноутами и переходят на свой попугайский язык: пул-реквест, код-ревью, чик-чирик.

Ладно. Не буду прыгать от радости до потолка — но и прикидываться, что он мерзкий, тоже смысла нет.

В моей комнате творится полный кавардак. Одежда сдёрнута с плечиков и сметена с полок, как будто в шкаф ураган забрался.

— Ба! Чего ты творишь? Я только вчера прибралась!

Покряхтывая, ползает по куче одежды, вынимает оттуда по вещичке и запихивает их в сумку.

— Стирку собираешь? Почему не в корзину?

Она не отвечает, а я сатанею:

— И зачем по полу валять! Чистые же вещи! Совсем с ума сошла?

Ба оборачивается ко мне, сжав губы, с суровым лицом:

— Это моя одежда.

— А?

— Зачем ты взяла мою одежду?

— Чего придуриваешься? Не смешно, ба! Совсем не смешно.

— Отдай мои вещи, и я уеду. Мне надо домой.

— Какое домой! Ты же и так дома!

Тупо смотрит мне в лицо, шевеля губами. Потом смягчается, словно узнаёт меня, и говорит с рассеянной улыбкой:

— Наташенька… А где отец?

Меня охватывает ужас.

— Я не Наташа, я Катя! — кричу я и трясу её. — Катя, слышишь?

— Где отец, Наташа? На работе?

Нет, нет, нет! Только не это! Только не снова!

— Мамочка! Бабушка меня не узнаёт…

И ужас скручивает меня настолько, что выдавливает всё содержимое из кишок. Я бегу в туалет. Минут через пять, опустошённая во всех смыслах, плетусь обратно. Все на кухне. Бабушка хмурится, мама впивается жёлтыми пальцами в спинку стула.

— Который сейчас год? — внятно спрашивает мама.

— Девяносто пятый.

— Кто я?

— Не знаю.

— А это?

Мама показывает на меня. Лицо бабушки смягчается:

— Дочка моя. Наташа.

Мама молчит. Дмитрий Владимирович кладёт ей руку на плечо:

— Я могу чем-нибудь…

— Вряд ли. — Она поворачивается ко мне. — Погуляй с собакой.

— Но рано же ещё!

— Катя. Пожалуйста, уйди.

Единственная, кому хорошо, — это Вега. Завидев поводок, она поднимает радостный визг. На улице присаживается, делает свои дела и начинает скакать вокруг меня. Удивляется, наверно, почему я не иду в парк, а падаю на скамейку рядом с подъездом и закрываю лицо руками.

Что же теперь будет? Что?!

— Привет, Катя. Можно я сяду?

Явился не запылился. Я дёргаю плечами: не всё ли равно? Какая разница?

Дмитрий Владимирович опускается на другой конец скамейки и смотрит на меня, словно я дикий зверёк, который может взбеситься и укусить.

— Всё будет хорошо, Катя.

— Откуда тебе знать!

— Ниоткуда. Я не знаю.

— Зачем тогда говорить!..

— Потому что «всё будет хорошо» — это не обещание, а надежда.

— Но ты не знаешь. Никто не знает!

Я вскакиваю. В голове у меня — каша из отчаяния и обрывочных мыслей. И, к моему ужасу, каша неудержимо лезет наружу:

— А вдруг она больше не будет прежней… Я даже не спросила у неё рецепта… Я говорила, что ненавижу эти блины… а баба Маша — с ней так же… И мама, мама! Мама тоже сойдёт с ума? И я? Навсегда? А если… она умрёт… и мама умрёт, и я умру…

Тут моё горло словно перетягивает шнур, и я беззвучно хлопаю ртом, а затем плюхаюсь на скамейку и плачу. Дмитрий Владимирович садится чуть ближе:

— Хочешь, я обниму тебя?

— Только попробуй.

— Хочешь, я уйду?

Никто не знает, каких гигантских усилий мне стоит ответить правду:

— Нет.

— Я думал, ты меня терпеть не можешь.

— Угу, — говорю я носовому платку. — Ты меня жутко выбесил тогда.

— Чем?

— Не знаю. Всем подряд. Ты даже не знал, что мама не любит крепкий чай.

— Любит вообще-то, — отвечает он слегка грустно.

Нашёл с кем спорить! Как будто я не знаю! Стала бы она мне врать. И зачем?

— Да просто ты меня злил. Не знаю чем. Без причины.

— Ну… Понимаю. У меня был отчим.

— Плохой?

— Хороший. Но от этого не легче. В доме появляется чужой человек, который крадёт твою семью. Что тут хорошего?

— В точку, — бурчу я.

— Но потом я понял, что он ничего не украл, — невозмутимо продолжает Дмитрий Владимирович. — Моя семья изменилась, но осталась семьёй. Да и отец мой был не подарок. Маму бил. Я был мелкий — так прятался и плакал, а потом вырос — встал между ними. Ну он меня и излупил, как сидорову козу. После этого мама с ним и развелась. А раньше не решалась.

— Странно, что в такой семье ты вырос нормальный.

— А какой я должен быть?

— Ну… такой же псих.

Дмитрий Владимирович пожимает плечами:

— Дети — не копия родителей. Можно унаследовать цвет волос, да. А если ты ведёшь себя как урод — мама с папой не виноваты. Это твой выбор.

Я захлопываю рот, ловя себя на ощущении, что начинаю глазеть на него, прямо как на Марину Сергеевну.

— А что делать, если тебя дома колотят, а ты не можешь… ничего… — сбивчиво говорю я. Дмитрий Владимирович вскидывает брови:

— Катя… Мама тебя бьёт?

— Нет! Конечно, нет! Дело в том…

Я запинаюсь. Верно ли я поступаю? Промолчать или сказать? Но я слышу голос Полины: «Ненавижу равнодушных! Тех, кто проходит мимо и ничего не делает!» — и вижу её лицо, не прошлое, а теперешнее. Осунувшееся, с блестящими глазами. То, в котором виновна я.

Я делаю вдох, как перед прыжком в холодную воду, и говорю:

— В моём классе есть одна девочка. Её отец вечно распускает руки. Я бы хотела ей помочь, но как?

— Это точно?

— Совершенно точно.

Дмитрий Владимирович морщит лоб:

— У меня есть одна знакомая… Она могла бы… Где она живёт, эта девочка?

— Улица Строителей, дом двадцать пять…

— Квартира двенадцать?

Да что ж такое-то!

— Вы что, сговорились с мамой? — возмущаюсь я. — Она тоже всё время так отвечает. Шесть, а не двенадцать! Шесть! Почему двенадцать-то?

— Это же из фильма «Ирония судьбы». Не смотрела?

— Не-а.

— Старый фильм. Показывают перед Новым годом. Посмотри, если захочешь.

Вега тихонько высовывается из-под скамейки и лижет Дмитрию Владимировичу руку. Он вздрагивает и говорит виновато:

— Надо идти. Собаки ждут. Я могу ещё с тобой посидеть. Хочешь?

Я должна бы обидеться — обращается со мной, как с маленькой! — но чувствую благодарность: приятно, что ему не всё равно.

— Нет. Я справлюсь.

Он уходит. Один раз оборачивается и машет рукой. Я шевелю пальцами в кармане. Собаки ждут. Это важно. А мне надо подумать о Веге.

— Вега, за мной! Идём гулять.

Дома мама молча обнимает меня. Похоже, она плакала.

— Как бабушка?

— Так же. — Мама отводит взгляд. — Завтра пойдём к врачу.

— И её вылечат, правда? Вылечат?

Зачем я это спрашиваю? Ведь я знаю ответ! И это — нет! Соври мне, соври, пожалуйста, соври! Скажи, что всё будет хорошо!

— Это не лечат. Это навсегда.

— А лекарства?

— Лекарства не бывает. Пока не изобрели.

Мама снова обнимает меня. У меня ком подкатывает к горлу. Но плакать больше я не хочу.

— Теперь всё изменится, правда?

— Да, родная. Но мы справимся.

Хотелось бы верить, мама. Ах, как хотелось бы верить.

Я возвращаюсь к себе в комнату. Бабушка оборачивается, услышав мои шаги:

— Наташенька. Как дела в школе?

— Хорошо, мама, — с усилием отвечаю я. Ком в горле всё-таки растаял и прямо сейчас стекает по щекам. — Хочешь посмотреть со мной «Иронию судьбы»?

— Хочу, — откликается она. — Я люблю «Иронию судьбы».

Нахожу фильм, включаю. Начало — про типовые дома — мне понравилось. Как они захватывали всю планету! Прям архитектурный ужастик. А песня на вступительных титрах — нет. «Совсем не та ко мне приходит и руки на плечи кладёт» — так чего ты молчишь, раз она не та? Скажи ей правду! «О, кто-нибудь, приди, нарушь чужих людей соединённость» — она что, сама собой случилась, эта соединённость? Ты человек или бессловесная деталька? И главный герой мне сразу не понравился. Неприятный. Размазня. И Галя не понравилась — как она пыталась вызвать у него ревность. Только мама Лукашина ничего. А потом началась пьянка в бане, и мне стало совсем противно. И это смотрят каждый Новый год? Фу!

А вот бабушке, похоже, всё нравится. Я кошусь на неё — она шевелит губами, повторяет реплики за героями. Надо же, помнит наизусть! А имя моё забыла.

Как же так…

Вечером мне приходит сообщение от Евы: «Я не беременна». Я усмехаюсь и не отвечаю. Хоть кто-то вспомнит сегодняшний день не как самый страшный кошмар.

Перед сном я смотрю на огни ночного города и думаю о бабушке. Мне так горько. Неужели мама права и это навсегда? А вдруг и мама когда-то не узнает меня? Нет, нет… И думать об этом не хочу! Может, кто-то из моих одноклассниц станет гениальной учёной и откроет лекарство, которое не позволит проваливаться в прошлое… И спасёт весь мир. А может, я? Я должна это сделать! Но кто будет лечить собак, если я стану человеческим доктором? Не разорваться же мне! Хотя люди важнее собак. Но и собаки важны. А в мире столько боли и несправедливости. Как жить, зная всё это? Как радоваться, если каждый день кто-то болеет и умирает? Как смириться, что смерть — это навсегда? Я бы так хотела жить вечно! И чтобы близкие были рядом и не страдали. Может, когда-то человечество научится вечной жизни? А может, в компьютерах — наша вечная жизнь? И они однажды улетят в космос и будут как люди — только навсегда? Без болезней и смерти? Будут ли они счастливы? Как бы хотелось узнать, случится ли это. И прожить подольше, чем какие-то восемьдесят лет.


***

— Катрин, приветик! — жизнерадостно орёт Курочкин, завидев меня в школьном вестибюле. — Я придумал шуточку. А ну-ка оцени!

Он суёт мне под нос шоколадку. На обёртке — равнодушная фиолетовая корова с жёлтым колокольчиком.

— Что тут смешного?

— У Милки скоро день рождения! — Он подмигивает. — Я ей подарю!

Во мне вспыхивает ярость — такая горячая, что я удивляюсь, почему эта несчастная шоколадка не тает.

— Знаешь что! Совсем не смешно. Совсем!

— Раньше ты иначе говорила…

— Дура потому что. Не смей! Больше никакой Милки. Ясно?

— Слушаюсь и повинуюсь, госпожа моего сердца! Только прикажи — и я совершу для тебя что угодно!

Курочкин удаляется, пятясь ко мне лицом и размахивая невидимой шляпой. Я не могу удержаться от улыбки, хотя мне совсем не смешно. Потому что… Даже если знакомая Дмитрия Владимировича поможет — разве это всё исправит? У Милы был ад дома — а я устроила ей ад ещё и в школе.

— Больше никакой Милки. Её зовут Миляуша.

Это я говорю всем. Отлавливаю по одному в вестибюле и говорю.

— Молодец. Я тебя даже уважать обратно стала, — замечает Ларионова.

— А что мне за это будет? — щурится Томилов.

— Дам тебе химию списать.

— Идёт!

Осталось самое трудное. Самое-самое трудное. Он наверняка меня не послушает. Ещё небось и пошлёт куда подальше. Но без этого — никак.

Пока я набираюсь решимости, дребезжит звонок. Довольный Томилов возвращает мне тетрадь:

— Ну, сегодня я точно получу пять!

— Поживём — увидим.

И мы довольно быстро пожили и увидели, как Юлия Антоновна вкатила Томилову два и опозорила его перед всем классом. Сам виноват. Вызвался отвечать, уткнул нос в тетрадь и забубнил:

— Это дополнительное сообщение я решила приготовить об известном химике…

— Стоп. — Юлия Антоновна спускает очки на кончик носа. — Давай-ка заново.

— Это дополнительное сообщение я решила приготовить…

— И когда, интересно, ты успел сменить пол? — любопытствует она, а по классу ползут смешки.

— Чё?

— Ты решила приготовить?

— Я… Э…

— Так что ты либо предъявляешь нам убедительные доказательства, что превратился в девочку, либо получаешь два.

Через минуту насупленный Томилов брякается на место. Я фыркаю: вот тебе, любитель халявы! Оглядываюсь: Полина тоже фыркает. Встречается со мной взглядом и почти сразу его отводит.

Ева весь урок сидит как на иголках. Ёрзает, вздыхает, косится на меня: ну ясно — какая-то новость распирает её до невыносимости.

На перемене я сухо спрашиваю:

— Ну?

— К нам вчера приходила какая-то женщина! — выпаливает Ева. — Строгая — жуть! Спрашивала мать: правда ли, что она меня бьёт?

О нет. Номер квартиры! Что я ему сказала? Квартира шесть?!

— Чёрт подери! — Я хватаюсь за голову.

— Вот именно! — возмущается Ева. — Мать ответила: что за бред? Конечно, неправда! Она потом со мной стала говорить. «Скажи правду! Не бойся! Моя работа — тебя защищать!» А чего мне бояться? Мать у меня не подарок — но у нас всё замечательно, она меня и пальцем никогда не трогала.

Тупица! Идиотка! Что я наделала? Разве можно быть такой бестолочью?

— Она уже собралась уходить — и тут до меня дошло. — Ева стучит пальцем по лбу. — Кто-то из соседей пожаловался, а пришли к нам! По ошибке! Понимаешь? Я матери говорю: слушай, она же в пятую! Просто позвонила не туда!

— А она что?

— Давай шипеть и на меня руками махать. Тихо, тихо, молчи, не суйся, не наше дело…

— А ты?

— Я… — Ева запинается и хмурит брови. — Знаешь… Я решила: это неправильно. Это наше дело. Понимаешь? А если бы били меня — мне никто бы не помог? Это же кошмарно! Вот. Я её догнала в подъезде и всё сказала. Сказала: идите в пятую. Там всё время кого-то бьют. Девочку. Я слышу почти каждый день. Идите туда.

— И что потом?

— Она сказала спасибо. Позвонила в пятую. Ей открыли. А дальше не знаю. Я бы подслушала, но мать не дала. Мы даже поругались. Она говорит: зачем я вмешалась, а вдруг у них детей отнимут… Я говорю: а что, лучше, когда бьют? Она говорит: лучше — не лучше, а дело семейное, нечего лезть. Я говорю: а если бы у нас так? Она говорит…

— Ах, Ева! — Я обнимаю её изо всех сил — и кажется, слышу, как трещат её косточки.

— А ты молодец, — замечает Полина с задней парты.

— Я даже знаете что подумала. — Ева крутит в руках пенал и смотрит в парту. — Эта женщина. Она так говорила со мной. Про защиту. И знаете… Ей не всё равно. И я… мне ведь тоже не всё равно. Быть моделью — такая тупая мечта. Это ничего не меняет. Если б я тоже могла кого-то защитить. Как эта женщина. Может, если я пойду работать в полицию, то таких девочек станет меньше. Которых бьют. Вот.

— А ты видела её? — тихо спрашиваю я. — Эту девочку, соседку? Ты знаешь, кто это?

Ева заливается румянцем до ушей и не отвечает.

В класс входит Мила, а сразу за ней — Антон. Мила слегка мешкает, а Антон толкает её к стене и бормочет:

— Дай пройти! Растопырилась тут, корова…

Я леденею. Антон брякается за свою парту. Мила подходит к нему. Складывает учебники в сумку.

— Куда намылилась?

— Я не буду с тобой сидеть, — тихо отвечает она.

— Можно подумать, тебя кто-то спрашивает! Не мычи, а молчи — за умную сойдёшь! Ха-ха…

Антон оглядывается, ожидая поддержки, но никто не подхватывает его противный смех. Курочкин ловит мой взгляд, вновь снимает невидимую шляпу и шепчет: «Молчу, молчу, моя королева!» Девчонки молчат, пацаны молчат — никто не смеётся, никто не шутит.

— А ну заткнись, — говорю я хмуро.

— Чего?

— Заткни свою пасть. — Я вскакиваю. — Не зови её так!

— Тебе какое дело? — Антон поднимается на ноги и насмешливо смотрит на меня сверху вниз. — Как хочу, так и буду звать. — И, оборачиваясь к Миле, он повторяет: — Корова, корова, корова!

Я не успеваю ничего подумать, как злость внутри меня, которая копилась давно, очень давно — с того самого горького, чёрного, ледяного вечера, когда у меня в груди возник кусок асфальта, — взрывается, и моя рука словно сама собой выстреливает и тут же возвращается на место.

Антон прижимает к носу пальцы. Из-под них сочатся красные струйки. Отнимает ладони: его лицо ужасно злое и растерянное. Сейчас он мне врежет. Я не опущу глаз. Сейчас он…

— Я всё бате расскажу! — орёт он, брызгая кровью, а меня начинает разбирать смех:

— Вот как? Вперёд — похвастайся, что тебя побила девчонка! Или кишка тонка? Нам с Евой тоже будет что ему рассказать!

— Точно, — хмуро подтверждает Ева. — Ещё как будет.

Антон выбегает из класса. Мила молча собирает вещи, перетаскивает стул и усаживается рядом с Полиной. Полина смотрит на меня, приоткрыв рот.

— Ну давай, — говорю я обречённо, — скажи, что это сексизм и манипуляции.

— По счастливой случайности, — отвечает Полина невозмутимо, разглядывая свои ногти, — я совершенно ничего не слышала.

И добавляет:

— Спасибо за зефир. Было вкусно.

Загрузка...