Часть III. Тюрьма

Глава XXVIII

«О нет, не для того мы уцелели!

Все, что случилось с нами, лишь пролог

К тому, что мы с тобой должны свершить!»[150]


В воскресенье вечером, 3-го мая, вместе с м-ром Ричардом Т. Колберном из «The New York World», я добрался до Милликенс-Бенд, что на реке Миссисипи, в 25-ти милях от Виксберга. Штаб Гранта находился в Гранд-Галф, в 55-ти милях ниже Виксберга. Битва уже началась.


Мы встретились с моим коллегой — м-ром Джуниусом Г. Брауном из «The Tribune», который приехал несколько раньше и ждал нас. Мучивший людей жестокий информационный голод и сильнейшая конкуренция между различными печатными изданиями сделали для военного корреспондента один день битвы, вполне стоящим целого года осады города или жизни в полевом лагере. Служебный долг требовал, чтобы мы как можно скорее присоединились к армии.

Мы могли бы пойти вниз по течению вдоль Луизианского берега, и если нам удастся избежать встречи с вражескими партизанами, мы бы дошли до Гранд-Галф за три дня. Но наш маленький отряд намеревался пройти как раз мимо пушек Виксберга. Если он переживет огненный шторм, он прибудет в штаб-квартиру Гранта через восемь часов. До сих пор три четверти всех судов, пытавшихся обойти пушки, избежали катастрофы, и, уступая соблазнительной теории вероятности, мы решили попробовать более короткий или водный путь. Но он оказался очень долгим.

В десять часов мы выступили. Наша экспедиция состояла из двух груженых фуражом и провизией барж и небольшого буксира. В течение нескольких дней Грант получал все необходимое для армии таким образом — значительно дешевле и легче, чем по плохим дорогам Луизианы. Жизни людей, которые входили в состав нашего отряда были столь же ценны для них, как и моя для меня, и я полагал, что все необходимые меры предосторожности для обеспечения безопасности путешествия были приняты. Но уже в пути выяснилось, что все абсолютно не так, как надо. В самом деле, едва мы взошли на борт, как сразу увидели, что экспедиция так небрежно организована, будто она специально была создана для того, чтобы захватить ее.

Наступила ночь — одна из самых светлых ночей года. У нас было всего два ведра и ни одной шлюпки. Для управления громоздкими судами требовалось два буксира, и это позволило бы нам походить 12 или 15 миль в час. С одним мы могли проходить только семь, да и то с помощью быстрого течения Миссисипи.

На борту находилось 35 человек — все волонтеры. Экипаж буксира, капитан Уорд и хирург Дэвидсон из 47-го Огайского пехотного, четверо рядовых новобранцев, чтобы отражать нападения тех, кто попытается взять на абордаж, а также несколько офицеров и гражданских.

В течение двух или трех часов мы тихо скользили по стеклянным водам между густо поросшими деревьями берегами, ветви которых, обремененные тяжелой и пышной листвой, наклонились до самой воды. Тихий и умиротворяющий пейзаж. Внезапно капитан Уорд вспомнил, что в его чемодане есть еще немного катобы. Ему посоветовали обезглавить бутылку саблей, чтобы ни капли вина не пропали даром. Из солдатской гуттаперчевой чашки мы выпили за успех нашей экспедиции.

В час ночи запущенная с Миссиссипского берега ракета сообщила мятежникам о нашем появлении. Через десять минут мы увидели яркую вспышку и услышали грохот пушечного выстрела. У них уже был опыт, и они выставили пушки на правильное расстояние. Снаряд ударил в борт одной из наших барж и взорвался.

Вскоре мы оказались под сильным огнем. Пушки мятежников простреливали реку почти на семь миль. Миссисипи здесь очень извилиста, ее русла извивается в форме буквы S, и в некоторых местах мы находились в двухстах ярдах от десятидюймовых орудий, бивших по нам прямой наводкой. Когда же мы огибали повороты, по нам стреляли одновременно и справа и слева, спереди и сзади.

Любопытство и чувство долга, объединившись, побуждали нас продолжать экспедицию. Нам очень хотелось почувствовать себя среди этих изрыгающих огонь вулканов. И я получил полное удовлетворение, когда лежа на тюках с сеном мы медленно скользили мимо них. Я думал, что неплохо испытать эти чувства один раз, но поскольку мы выжили, я впоследствии никогда не испытывал желания повторить такой эксперимент.

Мы обняли тюки в полном согласии с мнением Основы, что — «Хорошее, сочное сено — что может с ним сравниться?»[151]

Осторожность, как лучшая черта доблести, являлась значительной частью моей собственной, и я спрятался внутри. Но два или три раза я все же подскакивал, не в силах удержаться от внезапного желания выйти наружу и осмотреться. Какие огромные языки пламени вырывались их пушечных жерл! Как визжали и выли снаряды! Как они гремели и взрывались, ударяясь о борта барж!

Едва ли в тот момент я мог безмятежно размышлять о чем-либо или предаваться сентиментальным воспоминаниям, но наблюдая за этим зрелищем, в моих ушах звенели стихи Теннисона:


«Пушки бьют справа,

Пушки бьют слева,

Пушки бью прямо

По ним — но вперёд

Легкая мчалась в атаку бригада.

Право, нужна ли такая бравада?

В челюсти смерти,

Прямо в пасть ада

Скакали шестьсот»[152].


Джуниус с трудом удерживался на ногах, все хотели посмотреть на выстрелы. Но когда совсем недалеко ударил очередной снаряд, он пошатнулся и тяжело рухнул среди тюков сена. Я никакими словами не могу рассказать о том ужасе, который я тогда испытал. Мой язык присох к небу — я был не в силах спросить его, жив ли он. Я не осмеливался тронуть его рукой, боясь, что она коснется его изуродованного тела. Наконец он сам заговорил, и мне стало легче. Он всего лишь поскользнулся и упал.



Каждый раз, после выстрела, в успокаивающей тишине мы слышали — «пуфф! пуфф! пуфф!» — нашей маленькой паровой машины, и, услышав, говорили себе: «Что ж, по крайней мере, с нами все в порядке!»


Теперь мы находились ниже города, пройдя пятимильную полосу батарей. Еще десять минут — и мы в безопасности. Мы уже начали поздравлять друг друга с нашей удачей, когда вдруг все изменилось.

Чудовищный грохот, словно взрыв некоего огромного склада, оборвал наше дыхание и, казалось, потряс землю до самого ее центра. И крик, который я никогда не забуду, хотя он, наверное, длился менее секунды. Это был предсмертный крик нашего капитана, убитого прямо возле штурвала. За небрежную подготовку экспедиции он заплатил своей жизнью.

Мы продолжали прислушиваться, но дружеский голос буксира замолк. Теперь мы абсолютно беспомощно дрейфовали перед вражескими пушками!

Некоторое время было тихо. А потом с берега донесся пронзительный, громкий и хриплый вопль, знакомый каждому, кто был в сражении, который не имел ничего общего с теми радостными криками, которыми наши люди отмечают какое-нибудь радостное событие. Я много раз слышал мятежников, но этот вопль был особенно громким и полным невероятного ликования.

Заметив, что некоторые из тюков горят, Колберн и я тщательно, надев перчатки, потушили огонь. Но потом, уже покинув наше укрытие, мы поняли, что это была напрасная трата времени.

Этот снаряд поработал поистине, замечательно. Он убил капитана, взорвал котел, а затем перешел в топку, где и взорвался, осыпав обе баржи дождем горящих углей. Он разорвал буксир надвое, его останки камнем пошлина дно. Мы пытались высмотреть его, но он исчез. Кресла, стулья, детали машины поверх деревянных обломков, но самого буксира не было.

Баржи, груженные тюками сухого сена, вспыхнули как трут, и теперь, на корме каждой из них красовались огромные языки пламени, вздымаясь к небесам, озарявшие ночь блеском полуденного солнца.

На самом большом тюке, бледный и озаряемый заревом пожара, стоял Джуниус — открытый всем врагам и в состоянии полной отрешенности. Сперва мне подумалось, что для полной завершенности этой картины не хватает только театрального бинокля. В ответ на мою серьезную просьбу уйти с этого небезопасного места, он ответил, что если говорить о безопасности, то в нынешние времена таких мест почти нет.

Между тем, мы сейчас находились в как никогда жарком месте. Из-за всей этой суматохи я совершенно перестал понимать, где север, а где юг и спросил:

— В каком направлении Виксберг?

— Там, — ответил Джуниус, указывая на дым.

— Мне кажется, он на другом берегу.

— О, нет, подождите немного, и вы увидите вспышку пушечного выстрела.


Сразу же после его слов я увидел даже больше вспышек, чем мне хотелось, и до нас донеслись четыре или пять громовых раскатов.

Колберн и я инстинктивно присели за ближайшими тюками. Через мгновение мы с удивлением заметили, что мы прятались не стой стороны — а прямо перед пушками мятежников. Нашу баржу так часто поворачивало, что мы полностью перестали ориентироваться в пространстве.

Нечасто с человеком случается так, что в течение четверти часа он может увидеть смерть в таком большом количестве форм, какие сейчас представали перед нами — от вражеских снарядов, от ожогов воды взорвавшегося котла, в огне или в воде. Это было довольно неприятно, но не так волнительно, как можно было предположить. Воспоминания поражают меня гораздо глубже, чем связанные с ними события. Я помню, как слушая во время небольшой паузы звук собственного голоса, я спрашивал себя, были ли его тон спокойным и хладнокровным. Я, полагаю, что нет.

— Похоже, нам придется сдаться! — воскликнул один ошпаренный несчастный.

— Сдаться? Черта с два! — рявкнул Колберн. — Мы будем сражаться!


Это было очень славное заявление нашего храброго соратника, но наши боевые возможности, мягко говоря, в тот момент оставляли желать лучшего.

Мои товарищи усердно помогали всем раненым и ошпаренным — они вытаскивали их из воды и осторожно укладывали на тюки. Оставаясь там, мы могли бы все потерять и ничего не выиграть, посему я предложил:

— Я думаю, нам надо уходить.

— Да, — ответили мои друзья, — но чуть позже.


Вскоре я повторил это предложение, а они повторили ответ. На церемонии времени не было. Я прыгнул в реку — с 12-ти или 15-ти футов. Они кинули мне тюк сена. Забравшись на него, я обнаружил, что тюк — удивительно удобное средство навигации. Наконец, освободившись от мучительного страха быть пораженным каким-нибудь случайным осколком, теперь я почувствовал, что если в меня вообще попадут, то это будет единственный и окончательный выстрел. От этой мысли мне стало намного легче.

Бессознательно предполагая — пока еще точно не зная, ведь я только потом точно узнал об этом — что одежда в Южной Конфедерации была большим дефицитом, я снял сапоги, связал их своим шнурком от часов и привязал их к одному из обтягивавших тюк обручей. Так же я поступил и с пальто.

Я собирался уплыть, испытывая решительное, но зыбкое и неосознаваемое нежелание попасть в плен еще тогда, когда в первый раз в своей жизни я увидел летящий на меня снаряд. В этом вопросе я всегда был скептиком. Очень многие уверяли меня, что они могут видеть приближающийся снаряд, но мне казалось, что они ошибаются.

Теперь, далеко вверх по течению реки, я очень отчетливо увидел летящее ядро. Каким же круглым, гладким, блестящим и черным оно было, когда мчась над водой, оно то погружалось в воду, взметая вокруг себя разлетающиеся в разные стороны веерообразные потоки воды, то снова выныривало и продолжало свой путь! Оно разорвалось в 4-х футах от моего тюка, который уже на несколько ярдов отошел от горящей баржи.

Огромный окативший меня фонтан воды, совсем закрыл меня от Колберна и Джуниуса, которые стоя на носу баржи уже попрощались со мной. Сначала они подумали, что я погиб. Но это ядро лишь перевернуло мой тюк, и я свалился в воду. Больше или меньше сырости — теперь для меня это не имело значения. Это был последний выстрел, который я видел или слышал. Потом мятежники прекратили огонь и крикнули:

— У вас что, нет лодок?



Узнав, что у нас их нет, они выслали ялик. Я оглянулся вокруг в поисках какой-нибудь доски, но ничего подходящего не было. На обоих берегах реки — пикеты мятежников, а 10-тью — 12-тью милями ниже по реке — в том месте, которое можно было пройти только днем — их пушки. Кроме капитуляции других вариантов не оставалось.

Двумя днями раньше, в Мемфисе, я получил пакет писем, в том числе два или три из редакции «Tribune», и несколько адресованных разным общественным деятелям. Одно из них, от адмирала Фута, содержавшее очень много теплых слов, пропало, и я очень сожалел об этом. Но пакет был слишком ценным, чтобы попасть в руки врага. Я берег его до последнего момента, но когда ялик мятежников приблизился ко мне на 20 футов, я изорвал письма и выбросил клочки в Миссисипи.

Ялик был почти полон. После меня он принял на борт двоих ошпаренных, которые барахтались в воде и громко стонали.

Нас высадили на берег и оставили под охраной четырех или пяти солдат в сером, а потом ялик отправился обратно, чтобы забрать остальных. Среди спасшихся я нашел хирурга Дэвидсона. Он не умел плавать, но кто-то осторожно посадил его на тюк с сеном. Добравшись до берега, он сел на стульчик, который ему удалось выловить в реке, разложил на коленях свое пальто, а рядом с собой поставил свой саквояж. Это был уникальный случай — о других я никогда не слышал — когда человек, который потерпел такое катастрофическое кораблекрушение, спас весь свой багаж и даже не намочил ног.

Вскоре вернулся ялик. К моему бесконечному облегчению, первые люди, которые спрыгнули на берег, были Джуниус и Колберн. С точки зрения портного они были менее удачливы, чем я. Одни потеряли свои пальто, а другие остались без обуви, чулок, пальто, жилета или шляпы.

При свете луны, окруженные штыками мятежников, мы пересчитали спасшихся, после чего выяснилось, что только 16 человек — меньше половины общего состава экспедиции — остались живыми и невредимыми. Остальные либо погибли, либо получили ранения или ожоги кипятком уничтоженного парового котла.

Некоторые из ошпаренных выглядели просто ужасно. Человеческая плоть, казалось, почти отрывалась от их лиц, они бегали то туда, то сюда, сходя с ума от мучительной боли.

Все, кто был ранен, могли самостоятельно идти, хотя у одного или двоих из них были сломаны руки. Большинство из них получили лишь несколько небольших ушибов, от которых через несколько дней даже следа не осталось.

Без вести пропало 8 или 10 человек, ни об одном из них никто больше никогда не слышал. Полный и верный список их имен составить невозможно, поскольку многие из них не были знакомы ни с нами, ни между собой, а общего списка экспедиции и вовсе не было изначально.

Будучи в двух милях от города, мы увидели, как к нам направляется лейтенант — начальник нашего конвоя.

Глава XXIX

«Узнику не годится быть слишком скупым на слова»[153].


По дороге один из наших людей посоветовал мне и моему коллеге:

— Вам бы лучше мятежникам о «Tribune». Скажите им, что вы корреспонденты, но какой-нибудь другой, менее неприятной для них газеты.

Несколькими месяцами ранее я поинтересовался у троих освобожденных под честное слово офицеров-конфедератов:

— Что бы вы сделали с корреспондентом «Tribune», если бы взяли его в плен?

Со своей обычной несдержанностью двое из них ответили:

— Мы бы на ближайшем дереве его повесили.

Воспоминание об этом никак меня не подбадривало, но поскольку мы были первыми попавшими в руки врага корреспондентами радикального северной газеты, после недолгого обмена мнениями, мы решили держаться своих знамен и говорить правду. Это было очень правильное решение.

Один из спасшихся — человек без пальто и без шляпы, с покрытым копотью лицом, черный, словно уроженец Тимбукту, дружески поздоровался со мной. Не узнавая его, я спросил:

— Кто вы?

— Ну, как же, — ответил он, — я капитан Уорд[154].

Когда произошел взрыв, он стоял на штормовом мостике буксира. Это была очень уязвимая позиция, но офицеры лодки проявляли признаки страха, и он решил, что его револьвер позволит ему контролировать их, если они попытаются сбежать и бросить нас.

От удара осколком по голове он потерял сознание. Когда он очнулся, буксир уже ушел на дно, а сам он барахтался в воде. У него хватило сил, чтобы ухватиться за свисавшую с борта баржи веревку и держать голову над водой. Позволив своей сабле и револьверу — весьма немало весившим — спокойно утонуть, он позвал своих людей. Под интенсивным огнем пушек и ружей они из своих поясов сделали веревку и бросили ему конец. Он обвязался ей, после чего они подняли его на баржу.

Командир городской гвардии Виксберга записал наши имена.

— Надеюсь, сэр, — сказал Колберн, — что вы предоставите нам удобные комнаты.

Слегка удивленный, майор сухо ответил:

— О, да, сэр, самые лучшие, которые у нас есть.

Эти «самые лучшие комнаты» оказались хуже некуда. Незадолго до рассвета нас отвезли в городскую тюрьму. Его грязный двор был наполовину заполнен преступниками и другими узниками — черными и белыми, поголовно грязными и кишащими паразитами. В центре двора находился канализационный сток диаметром 12 или 15 футов, огромный резервуар для всей тюремной грязи. Жар восходящего солнца этого знойного утра проник в его вонючие глубины, и воздух наполнился смрадом чумного барака.

Мы сушили нашу одежду у разведенного на дворе костра, беседовали со злодейского вида тюремными птичками и со смехом обсуждали столь неожиданные результаты нашего путешествия. Мы были готовы к смерти или ранениям, но никому из нас не приходило в голову, что мы можем быть взяты в плен. Один из рядовых заплатил доллар за право принять участие в этой экспедиции. На наш вопрос, согласен ли он с тем, что он не зря потратил свои деньги, он ответил, что не пожалел бы об этом, даже если бы дал в десять раз больше. Один юноша, получивший срок за воровство, задал нам вопрос, благодаря которому мы вскоре стали хорошими друзьями:

— Зачем вы здесь, чтобы украсть наших негров?

В полдень нас вывели из тюрьмы и повели по улице. Голые и кровоточащие ноги Джуниуса обратили на себя сочувствие одной леди, которая немедленно прислала ему пару чулок с просьбой, что если он встретит на Севере такого же страдающего «нашего солдата», он тоже поможет ему. Эта благодетельница — миссис Артур — была очень серьезным юнионистом, особой симпатии к «нашим солдатам» не испытывала, но выразилась именно так, как тогда обычно выражались лоялисты.

Во время ожидания в офисе прово, я заметил, что меня взглядом изучает какой-то негр. Прямо за открытым, простиравшимся до пола окном, стоял африканец — с большими и сияющими глазами, выражая свое сочувствие невероятными гримасами, ужимками, поклонами, расшаркиваниями и

«Сверкающий своими белыми, словно слоновая кость, кукурузными зернами».

Вокруг него было много солдат и граждан-мятежников, несколько встревоженный, я полагал, что ему не следовало бы вести себя так демонстративно. Но «самбо» знал, что он делает, и никто из окружающих ничего не заметил.

Прово — капитан Уэллс из 28-го Луизианского пехотного, любезно пригласил нас на второй этаж корт-хауза, оставив у двери часового.

Майор Уоттс, член Комиссии по обмену военнопленными от мятежников, вызвал нас и показал нам документ об освобождении под честное слово:

«КОНФЕДЕРАТИВНЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ.

Виксберг, Миссисипи, 4-е мая 1863 г.

Сим подтверждается, что в соответствии с „Договором об обмене военнопленными“, заключенным между Правительствами Соединенных Штатов Америки и Конфедеративных Штатов Америки 22-го июля 1862 года, Альберт Д. Ричардсон, гражданин Нью-Йорка, который был взят в плен 4-го мая в Виксберге и с тех пор являющийся военнопленным упомянутых Конфедеративных Штатов, отпущен под честное слово с полным правом на возвращение в свою страну на следующих условиях, а именно: что он больше не будет сражаться, или служить в военной полиции в любом форте, гарнизоне или армейском подразделении, принадлежащем какой-либо из указанных сторон, а также охранником военнопленных, складов или хранилищ, и не будет выполнять никаких обязанностей, обычно выполняемых солдатами, до тех пор, пока не будет обменен в соответствии с условиями упомянутого Договора. Вышеупомянутый Альберт Д. Ричардсон, который по доброй воле и полностью согласен с указанными условиями и, подписав этот документ, торжественно подтверждает свое слово и обязуется честно держать его.

АЛЬБЕРТ Д. РИЧАРДСОН.

Н.Дж. Уоттс, майор армии Конфедерации и член Комиссии по обмену военнопленными».

Такое письменное обязательство являлось обычной и окончательной формой, которая в пункте обмена предъявлялась уполномоченному Договором офицеру. Майор Уоттс сообщил нам, что ему не позволили передать нас через боевые позиции в Виксберге, только потому, что действия Гранта не способствовали связи с его армией под защитой белого флага. Он заверил нас, что, хотя он и вынужден отправить нас в Ричмонд — единственный имеющийся другой пункт обмена, нас не задержат там, и мы отбудем с первой же присланной за нами лодкой.

Затем, когда с формальностями было покончено, майор — очень любезный, добродушный и немного самодовольный невысокого роста офицер, попытался немного утешить нас.

— Джентльмены, — невероятно напыщенно сказал он, — вы сейчас далеко от дома, но не унывайте, я видел очень многих подобных вам, и я уже отпустил несколько тысяч. И я действительно, очень бы хотел и уверен в том, что через 10 дней я увижу в этой комнате командующего вашей армией генерал-майора Гранта.

Конечно, мы знали об этом! Конечно, мы имели представление о численности армии Гранта, и еще до того, как провести множество часов среди войск мятежников, мы видели юнионистов, которые подробно рассказали нам о силах Пембертона. И мы ответили пророку, что, мы совершенно не сомневаемся в том, что он увидит генерала Гранта, но только не в статусе военнопленного!

Колберн — которому повезло в тот момент быть сотрудником «The World», и который, добравшись до Ричмонда, был отправлен домой с первой же лодкой — вернулся в Виксберг в тот момент, когда он пал. Одним из первых, с кем он встретился после захвата города, был Уоттс. Он разыграл перед ним ту же сцену, но только уже в другой роли.

— Майор, — самым обычным тоном тонко заметил он, — вы далеко от дома, но не унывайте, я видел очень многих подобных вам людей. Я считаю, что здесь сегодня их около 30-ти тысяч. В том числе и генерал-лейтенант Пембертон — командующий вашей армией.

Мы пробыли в Виксберге двое суток. Наше шумное прибытие вызвало настоящий ажиотаж. Нас навестили некоторые журналисты мятежников, они предлагали нам одежду, деньги и любую другую помощь, которую они могли оказать. Офицеры и граждане Конфедерации очень интересовались Севером и тем, что думают люди об этой войне.

Некоторые сетовали на то, что арестованные офицеры северян, находясь в заключении, говорили им: «Мы, конечно, сейчас сражаемся на стороне Союза, но все мы против этой развязанной аболиционистами войны за расовое равенство», но стоило им вернуться домой, они становились еще радикальнее и кровожаднее.

Поскольку все разговоры шли только на политические темы, у нас была прекрасная возможность предотвратить любые кривотолки относительно нас самих. Абсолютно прямо и откровенно, мы говорили им, что мы выступаем за войну, освобождение и вооружение негров. Они просто кипели от возмущения, но сильных выражений не употребляли. Их волновали только два вопроса, и они неизменно в каждом разговоре задавали их нам:

«Что будет с нами после того, как вы захватите нас?», и — «Как вы поступите с неграми после того, как они станут свободными?

Они очень активно обсуждали наших командующих, и все, похоже, считали Роузкранса лучшим генералом Союза. Почти все использовали стереотипное мятежническое выражение:

— Вы никогда не сможете победить 7 000 000 человек на их собственной земле. Мы будем сражаться до последнего человека! Мы умрем в последнем окопе!

Мы напомнили им, что решимость, которую они выражали, отнюдь не была изначально свойственна им — имея в виду Бэнкрофта, как доказательство того, что даже индейские племена, воюя с ранними поселенцами Новой Англии, говорили тем же языком. Мы спросили у одного техасского полковника, которому особенно нравился „последний окоп“, что он, собственно, имеет в виду за этим выражением — неужели он в самом деле намеревался сражаться даже после того, как их армии будут разгромлены, а города захвачены.

— О, нет, конечно! — восклицал он. — Вы же не считаете меня безумцем, не так ли? Пока у нас есть армия, мы будем сражаться с вами. Если вы одержите победу, большинство из нас уедут в Южную Америку, Мексику или Европу.

В понедельник вечером генерал-майор Форни из Алабамы отправил офицера, чтобы тот проводил нас в его штаб-квартиру. Он принял нас очень холодно, и мы старались отвечать ему тем же. С некоторыми из его штабных офицеров, очень любезных молодых людей, получивших свое образование на Севере, у нас состоялась очень приятная беседа.

Джейкоб Томпсон из Миссисипи, Министр Внутренних Дел при Бьюкенене, а теперь полковник штаба генерал-лейтенанта Пембертона, тоже был там. Со свойственным старым политикам упрямством, он беседовал с нами два или три часа. Он утверждал, что некоторые из наших солдат жестоко обращались с его престарелой матерью. Он заявил, что в тюрьмах Севера в настоящее время содержится как минимум 3 000 мирных южан, которые никогда в руках не держали оружия и сидят за решеткой только за то, что они якобы нелояльны.

Многие офицеры мятежников рассказывали о том, что на Севере людей запросто хватают и сажают в тюрьму без всякого повода. Они очень серьезно заверяли нас, что с самого начала войны на Юге под арест не попал ни один гражданин — за исключением случаев, предусмотренных законом и в полном соответствии с четко определенными и открыто оглашенными обвинениями. После этого мы не раз удивлялись, когда выяснялось насколько наглой и беззастенчивой ложью были все их рассказы.

Во вторник вечером мы отправились в Джексон, штат Миссисипи, в составе отряда из сорока других пленных северян. В основном это были солдаты из Огайо — молодые годами, но как солдаты — ветераны — сыновья фермеров, с умными и серьезными лицами. Армия Пембертона находилась на марше. Наш поезд медленно шла мимо его лагерей, а вовремя получасовых остановок частенько оказывался полностью окруженным огромными толпами вражеских солдат.

Ребята из Огайо и их конвоиры находились в наилучших в такой ситуации отношениях — пили виски и играли в юкер. Они высовывались из вагонов и, вступая в длительные словесные перепалки с находящимися снаружи солдатами, кричали:

— Эй, вы! Слышите? — это янки идут! Не останавливайтесь, если не хотите, чтобы старый Грант схватил вас!

— Как дела на Севере? — отвечали конфедераты. — В Нью-Йорке хлопок — доллар и двадцать пять центов за фунт!

— А что на Юге? Мука в Виксберге 155 долларов за баррель, и ни у кого ее нет!

Тщетно ожидая ответа на этот ошеломляющий удар, Бакайс спел „Янки-Дудль“, „Звездный флаг“ и „Тело Джона Брауна“, тем самым окончательно добив сбитых с толку противников.

В Джексон мы прибыли еще дотемна. Несмотря на то, что я был пленником, я вошел в него с гораздо большим удовольствием, чем в последний раз — потому что мой язык теперь был свободен, и мне не нужно было ни под кого маскироваться. В маленьком и унылом городе царила паника. Мы вышли, но не прошло и пяти минут, как к нам подбежал мальчик-газетчик с криком: „The Mississippian“! Экстренный выпуск!» А потом уже немного потише он обратился к нам:

— Как дела, янки? Вы прибыли в столицу в самое время. Такой паники вы никогда раньше не видели. Все бегут. Губернатор Петтус призвал людей стоять твердо и держаться, а сам сбежал раньше, чем чернила высохли.

В Джексоне мы побыли три дня. После подписания обязательства нам разрешили пообедать в пансионе, расположенном в нескольких кварталах от тюрьмы, а также посетить редакцию «The Appeal». Эта газета, изначально печатавшаяся в Мемфисе, после появления нашей армии переехала Гренаду. Когда в Гренаде стало опасно, она перебралась в Джексон, оттуда в Атланту и, наконец, в Монтгомери, штат Алабама. Это был и в самом деле, весьма подвижный «Appeal».

Его редакторы очень любезно снабдили нас одеждой и деньгами. Они, казалось, были одержимы войной и не верили в дело мятежников, во имя которого они пожертвовали очень многим, отказавшись от своей 30-ти тысячной мемфисской недвижимости. Теперь они являлись самой предприимчивой и читаемой газетой Юга. Их не мучило злорадство — они называли Президента «м-ром Линкольном», а не «Иллинойским бабуином», а нас — «мерзавцами-янки», а «нежеланными гостями».

«Джентльмены, которые пытались ночью проскочить мимо артиллерийских батарей, и после того, как им удалось избежать смерти от снарядов и ядер, от кипящей воды паровой машины и от огня, охватившего их судно, были выловлены из реки спасательной командой. Каждый из них, чтобы спастись, крепко держался за тюк с сеном».

Армия Гранта шла к Джексону. Мы жаждали его прихода, постоянно напрягая свой слух, чтобы услышать гром его орудий. Мятежники, как обычно, объявили, что город не может быть взят, и будет защищаться до последней капли крови. Но накануне нашего отъезда нам доверительно сообщили, что авангард федералов уже в 25-ти милях, и некоторые подразделения уже вошли в город.

В обществе 45-ти безоружных военнопленных нас посадили на груженый боеприпасами поезд — при нем находилось менее дюжины охранников. Солдаты попросили капитана Уорда возглавить их и позволить им захватить поезд. Мы все считали этот проект вполне выполнимым. Для уничтожения вагонов требовалось не более десяти минут. Имея 12 пушек, следуя по не очень густо заселенной местности, мы могли легко пройти двадцать миль и воссоединиться с Грантом.

Но ведь мы же дали обязательство! Еще раз, тщательно перечитав его, мы окончательно осознали, что если наш замысел потерпит поражение, враг — согласно законам войны — будет совершенно прав, покарав нас смертью за это, и после долгих дебатов мы отказались от нашего проекта.

В Виксберге офицеры мятежников заверяли нас, что проезд по территории Конфедерации от Миссисипи до Атлантики по железной дороге — намного опаснее, чем плаванье мимо речных батарей. Поезда находились в очень плохом состоянии, и несчастные случаи со смертельным исходом случались очень часто, но мы путешествовали по старинке — очень неторопливо — со средней скоростью 8 миль в час, с частыми остановками и очень редко в ночное время.

Глава XXX

«Я надивиться не могу на них:

Их музыка, их жесты, их движенья

Красноречивей, чем потоки слов»[155].


Из всего того времени, что мы провели в заключении, нам потребовалось совсем немного, чтобы научиться видеть, понимать и доверять выразительности и правдивости человеческих глаз. Мы узнавали приверженцев Союза по их дружелюбным взглядам прежде, чем они произносили хотя бы одно слово.

Наш поезд остановился близ одной одинокой таверны Миссисипи — мы решили перекусить здесь. У двери в обширный обеденный зал стояла хозяйка, женщина лет тридцати пяти. Когда я вручил ей 20-ти долларовую банкноту Конфедерации, она спросила:

— А мельче денег у вас нет?

— Если Конфедерации, тогда нет, — ответил я.

— Северные тоже сгодятся.

— У меня нет ничего, кроме этого чека и Казначейских облигаций Соединенных Штатов.

Ее безразличное лицо мгновенно осветилось дружелюбием и сочувствием.

— Вы один из пленников?

— Да мадам.

— Из Виксберга?

— Да.

— Как вы считаете, что будет дальше?

— Грант наверняка возьмет.

— Конечно, он сможет (с большой серьезностью), если попробует! Там нет никого, кто бы мог помешать ему.

Тут начали подходить и другие пассажиры, и я отошел, но я без колебаний доверил бы этой женщине и мою свободу, и мою жизнь.

Основной темой для разговоров был рейд Грирсона — им удивлялись и восхищались. Этот лихой кавалерист, великолепно и продуманно выбиравший свои дороги, искусно уклонялся от всех крупных противостоящих ему сил, и побеждал все меньшие, а сам неторопливо разъезжал по всей долине Миссисипи, взрывая железные дороги и сжигая мосты. Иногда, со своим оригинальным юмором, он разговаривал с местными жителями. Одной старушке, которая слезно просила его не уничтожать ее имущество, он ответил:

— Разумеется, вы, безусловно, будете защищены, мадам. Я не собираюсь никому причинять зла. Не все еще знают, но, по правде говоря, я кандидат в губернаторы, и сейчас я объезжаю свой штат.

То, что мы ехали медленно, позволило нам подолгу и часто разговаривать с людьми и постоянно проповедовать им основные концепции Союза. Но они настолько сильно были пропитаны пропагандой Джефферсона Дэвиса, что совершенно не обращали никакого внимания на наши предупреждения, что скоро им придется ответить за все, и это обязательно произойдет.

Наш поезд шел по густым лесам — бок о бок росли сосны, пальмы и магнолии, украшенные длинными и широкими гирляндами испанского мха. На попадавшихся по дороге плантациях 3-х дюймовые ростки молодого хлопка выглядели словно проросшая фасоль.

Грубоватая и сдобренная некоей торжественностью шутливость Колберна постоянно проявлялась в каждой его беседе. Однажды, он долго беседовал с одним крепкого сложения техасским офицером, который с большой запальчивостью рассказал, как он помогал в повешении троих аболиционистов на суку одиноко стоявшего блэкджека[156] — прямо напротив крыльца его собственного дома. И, как обычно, добавил:

— Мы будем сражаться до последнего человека! Мы умрем в последнем окопе!

— Хорошо, сэр, — ответил Колберн с предельной серьезностью, — если вам придется это сделать и вы все погибнете, мы будем очень сожалеть об этом!

Как и большинство южан, техасец не понимал шуток. Восприняв его слова буквально, он дважды повторил:

— Мы сделаем это, сэр! Да, мы сделаем это!

— Прекрасно, сэр, но как я уже сказал прежде, если вы это сделаете, и получится так, что погибнут все, до единого человека, сердца всего Севера будут окончательно разбиты!

Только теперь ощутив, сколько насмешливой иронии было вложено в это сочувствие, техасец страшно рассердился. Несколько секунд его глаза были озарены огнем такой злобы, какой я никогда еще не видел ни в одном человеке. Он был готов кинуться на Колберна и разорвать его на части, но больше никаких бравад уже не было.

Один из наших собратьев по несчастью проявил больше беспокойства, чем другие, когда мы беспомощно дрейфовали по реке мимо Виксберга. Не думаю, чтобы он испытал больший страх, но он потерял контроль над собой, бегал туда и сюда по пылающей барже, заламывал руки и кричал: «Боже мой, Боже мой! Мы все погибнем!»

Тремя днями позже Колберн спросил его:

— Вы когда-нибудь горели до той воскресной ночи?

— Никогда, — ответил тот, вопросительно и тревожно посмотрев на Колберна.

— Что ж, сэр, — торжественно продолжил шутник, — я думаю, учитывая это обстоятельство, вы вели себя намного «прохладнее», чем любой из людей, каких я когда-либо знал!

Несчастная жертва очень недоверчиво посмотрела на своего мучителя, а мы с невероятным трудом старались сохранить серьезность своих лиц. Из неподвижного лица Колберна ему ничего не удалось выудить, и, в конце концов, он принял его слова за истинный комплимент. И с того момента, к вящему восторгу Колберна, он получил возможность ежедневно добавлять к своей ремарке все больше и больше восхищения:

— Мистер…, я не могу еще раз не упомянуть, как вы великолепно владели собой во время этих захватывающих минут. Ваше хладнокровие поразительно для человека, который в первый раз оказался в огне.

Задолго до того, как мы добрались до Ричмонда, новоиспеченный герой уже привык принимать эти восторги спокойно, самодовольно и снисходительно. Он, без сомнения, потом расскажет своим детям и внукам о том, что он был отважнее своих спутников, которые «родившиеся и возмужавшие на Дороге Смерти, всегда противостояли ей»[157].

В Демополисе, штат Алабама, мы встретились с одним беглым плантатором из Миссисипи, на территории которого Грирсон и Грант быстро свели к нулю цену рабовладельческой собственности. С ним было множество негров, некоторые из которых были попарно соединены ножными кандалами.

Когда поезд остановился, молодой кентуккиец — капитан и комиссар армии Конфедерации, отвел меня в свою комнату под предлогом «пропустить стаканчик».

— Когда началась эта война, — сказал он, — я думал, что это будет небольшая и приятная прогулка, недели на две, в хорошей компании и без кровопролития. Теперь я отдал бы свою правую руку, чтобы выйти из нее. Но мне не повезло. Когда вы вернетесь на Север, напишите моим друзьям, передайте им, что я их люблю и что я последую любым их советам.

На станционном перроне одна приятного вида леди раздавала пирожные — и солдатам Конфедерации, и пленным северянам.

В Сельме командование нашей группой перешло к другому офицеру. Его предшественник объяснил ему, как обращаться с рядовыми, и, указывая на двух офицеров и трех журналистов, добавил:

— Эти господа не просто под охраной конвоя — но под вашей личной охраной.

Потом на пароходе мы пошли по Алабаме. Мы любовались прекрасной рекой и получали большое удовольствие от забавных комментариев негров-стюардов:

— Какие же страшные эти южные солдаты! Но только глянь на этих янки! Ну кто может догадаться, что они люди самого Бога!

Капитан парохода, уроженец Алабамы, отвел меня в сторону, заявив, что он, безусловно, человек Союза. Он подробно и с любопытством расспрашивал меня о делах на Севере, который, как он опасался, мог в любой момент отказаться от дальнейшей борьбы.

Воскресенье, 11-го мая, мы провели в приятном городе Монтгомери — с удовольствием прогулялись по его тенистым улицам, а вечером купались в Алабаме, вплавь обошли вокруг огромного броненосца, а потом вернулись назад. Мы получили некоторые знания о его вооружении, конструкции и размерах — и все эти данные после прибытия в Ричмонд нам удалось передать нашему Правительству.

Ответственный за нас офицер ночевал со своими людьми в лагере, но мы провели ночь в «Exchange Hotel». Когда мы регистрировали наши имена, другие постояльцы и гости отеля — с присущими им широкополыми шляпами, длинными курительными трубками и тяжелыми южного типа лицами — проявили немало любопытства, чтобы увидеть и поговорить с теми, кого называли «двумя старыми корреспондентами Грили». Они много расспрашивали нас о Севере и о наших военных приключениях. Некоторые из них заметили, что, если война затянется, люди «сами возьмут это дело из рук политиков и сами уладят».

В Атланте нас поместили в грязную, военную, кишащую паразитами тюрьму. Ободренные комплиментами, которыми нас осыпали газеты мятежников, мы через коменданта отправили в одну из редакций письмо с просьбой поспособствовать обмену. Невнимательный посланник совершил большую ошибку, доставив его в офис исключительно злобного издания, которое называлось «The Confederate». На следующее утро нам запретили покупать газеты. Узнав, что «The Confederate» прокомментировала нашу просьбу, мы попросили одного из тюремщиков скрытно принести нам этот номер, в котором и была следующая статья:

«Вчера вечером в составе взятой в плен несколько дней назад под Виксбергом небольшой группы, в наш город прибыли несколько корреспондентов „The New York World“ и „New York Tribune“ Не пробыв здесь и получаса, эти как наглые мерзавцы побудили одного из тюремных охранников обойти местные редакции со своим „письмом“, с просьбой о том, чтобы им помогли при обмене. Такую их наглость можно объяснить только тем, что они принадлежат к пресс-банде янки. Янки вообще исключительные наглецы, но газетчик янки — это квинтэссенция их наглости. Мы полагали, что довольно неплохо изучили и знаем их по прошедшим временам (некоторые из них уже были замечены на Юге), но неслыханная дерзость, которая побудила этих злодеев, которые с удовольствием сотрудничают с грабителями и вандалами, вторгшимися в нашу страну, опустошающими наши дома, убивающими наших граждан, уничтожающими наше имущество, насилующими наших жен, сестер и дочерей, столь смело требовать от прессы Юга любезности и доброжелательности, с которой джентльмены прессы обычно общаются друг с другом, выходит за рамки нашего понимания. Они пришли вместе с северными вандалами, чтобы записать их рассказы об их жестокости, поджогах, грабежах и убийствах, а затем представить их миру как величайшие образцы героизма, величия и славы. Это и есть наши самые жестокие и беспринципные враги — гораздо более отягощенные грехами и заслуживающими смерти гораздо более чем самый гнусный из когда либо топтавших нашу святую землю вандалов. Мы очень охотно посодействуем в том, чтобы их повесили как нелюдей, без всякого снисхождения и милосердия. Мы полагаем, что даже самый обычный грабитель, вор или убийца достойны большего уважения, чем эти люди, поскольку он никогда не оправдывают и не прославляют свои преступления, напротив — стараются, чтобы никто не знал о них. Но эти люди пришли в нашу страну с ни от кого не прячущимися разбойниками и убийцами нашего народа, с явной целью обелить их адские преступления и представить их миру как великие и героические благодеяния. Они заслуживают петли, и свои преступления они могут искупить только смертью».

Власти мятежников очень уважали мнение газет. Проявив необычайную строгость, они вдобавок отказали нам питаться за пределами тюрьмы за едой, хотя взамен предлагали за наш счет доставлять ее из наилучшего отеля. Нам сказали, что редакторами «The Confederate» являлись два беглых вермонтца.

— Лично я не очень люблю янки, — заметил Ханникатт — коренастый, крепкий, с широким лицом и тяжелой челюстью, лейтенант — комендант тюрьмы. — Я так же, как никто, согласен с тем, что их надо вешать, но эти вермонтцы, о которых полгода назад еще никто не знал, слишком жестоки. У них нет своих ниггеров. Это неестественно. С ними что-то не так. Если бы при случае мне пришлось повесить несколько янки, я думаю, что начал бы с них.

Надзиратель-ирландец сходил к еврею и принес 300 долларов деньгами Конфедерации — в обмен на 100 долларов Соединенных Штатов. За 50 долларов он приобрел мне кепи местного производства, взамен моей шляпы, которую забрал у меня офицер из Южной Каролины. Мой новый головной убор — шедевр ворсистости и уродства, очень повеселил моих товарищей.

До сих пор мы путешествовали почти без ограничений, без сопровождения мы могли бывать везде, где нам было угодно. Но на пути из Атланты в Ричмонд за нами присматривали очень строго. Командир мятежников попросил Джуниуса отдать ему его прекрасный карманный нож с перламутровой рукояткой. Получив его, он сразу же почувствовал желание завладеть еще и его золотым кольцом. Тут уж любезность моего коллеги не выдержала, и он решительно отказал ему.

Ответственный за нас капитан заявил, что ему приказано держать нас подальше от газет и ни в коем случае не позволять нам покидать железнодорожный вагон. Но, обнаружив, что газеты мы все-таки, получаем и читаем, он, сделав вид, что поневоле вынужден пойти на доброе дело и очень изящно согласился. В конце концов, после того, как пленники пригласили его к своей трапезе, которую сами же и оплатили, он даже позволил нам пообедать непосредственно на самом вокзале.

Глава XXXI

«…Дай выпить мандрагоры мне.

Хочу заснуть и беспробудно спать»[158].


В субботу, 16-го мая, в 5 часов утра, мы прибыли в Ричмонд. В такой ранний час, правительственный вещевой склад Конфедерации был окружен толпой несчастных и плохо одетых женщин, которые пытались найти себе работу.

Нас отправили в Либби Призон. До этого момента нас ни разу не обыскивали. У меня до самого Джексона в кармане лежал револьвер, но зная, что впоследствии утаить его не удастся, я отдал его своему другу. Теперь же сержант внимательно осмотрел нашу одежду. Все деньги, за исключением нескольких долларов, они забрали у нас, а несколько грубоватый, плохо воспитанный и низкорослый тюремный клерк по имени Росс с многочисленными и невежливыми по отношению к м-ру Грили комментариями, выдал нам квитанции.

Проходя через хорошо охраняемые железные ворота, я невольно поднял глаза к арке в поисках соответствующей надписи:

«Оставь надежду, всяк сюда идущий!»[159]

Пройдя в сопровождении охранника три лестничных пролета, мы очутились в комнате, размерами примерно 50 на 125 футов, заполненную офицерами, лежащими на постеленных на полу одеялах и грубо сколоченных нарах. Некоторые закричали: «Еще янки, а вот и еще янки!», а другие тотчас окружили нас, чтобы услышать нашу историю и узнать новости с Запада.


Вскоре мы обзавелись друзьями и полностью освоились в своем новом жилище. С американской тенденцией к организации заключенные делились на четыре компании. Наше журналистское трио и капитан Уорд перестали быть индивидуумами, став просто «Группа № 21».

Потом в нашу камеру принесли и свалили кучей большое количество разной провизии — в то время состоящей из хорошей муки, хлеба и соленой свинины. Старший по камере — выбранный самими заключенными, разделил все эти продукты поровну между группами.

Разобрав рыжие от старости оловянные миски и кривые, словно скрученные ревматизмом ножи и вилки, мы занялись нашим домашним хозяйством. Подготовительная работа была несложной. Задача состояла в том, чтобы изготовить несколько хлопчатобумажных мешочков для соли, сахара, перца и риса, повесить полку для мисок и постелить на пол одеяла, которыми нас снабдили наши новые товарищи. Эти одеяла Правительство Соединенных Штатов когда-то прислало в Ричмонд специально для заключенных.

Власти Либби и все, кто имел к ней отношение — и белые, и негры, всегда были жадны до денег и с удовольствием готовы обменять доллары Конфедерации на доллары США. Курс был очень гибким. Самый низкий — два к одному. В тюрьме я покупал 14 долларов Конфедерации за 1 доллар Союза, а спустя несколько недель после побега, мог купить уже 30.

Каждое утро тюремный сержант выходил за покупками. Он производил впечатление честного человека, и по совершенно экстравагантным ценам мы могли приобрести при его содействии сушеные яблоки, сахар, яйца, мелассу, кукурузную муку, пшеничную муку и кукурузные зерна — обжаренные и смолотые — в качестве заменителя кофе. Без всего этого наша жизнь была бы просто невыносимой.

Каждый член из нашей группы в течение всего дня, когда наступал его черед, что-то готовил. В душной и жаркой комнате постоянно стояла дикая вонь смеси ароматов жарящейся свинины, выпекающихся лепешек и кипящего кофе, вокруг полуразбитой, старой и чадящей печи постоянно толпились люди — это было просто омерзительно. Тюремные часы тянулись тягостно, но все-таки, дни, когда люди готовили себе еду, очень раздражали.

Генеральная уборка происходила три раза в неделю, и кроме того, по утрам комната окуривалась. В углу стоял огромный деревянный короб — доверху наполненный водой — в нем мы могли с удовольствием плескаться.

Вши являлись самой отвратительной особенностью тюрьмы, привыкнуть к ним было практически невозможно. Никакая гигиена не могла защитить нас от этих паразитов. Только постоянный просмотр одежды и уничтожение найденных раз или два в день, могло хоть как-то ограничить их активность. В течение первой недели я не мог думать о них без тошноты и брезгливости, но со временем я научился делать проводить эти ежедневные энтомологические исследования спокойно, и даже получая от них некоторое удовлетворение.

За две недели до нашего пленения, в Нэшвилле я встречался с полковником А. Д. Стрейтом из Индианы. Возглавив фуражную команду армии Роузкранса, он готовился к рейд у по Северной Алабаме и Джорджии. Та экспедиция, в которой я тогда был, и которая сулила мне больше романтики и свежих впечатлений, чем обычная армейская жизнь, в последние дни немного потускнела, и мне захотелось присоединиться к нему, но обстоятельства не позволили мне этого сделать. Я был в Либби всего четыре часа, когда в камеру вошел Стрейт, а с ним и его офицеры. Мы шли разными путями, но пункт назначения у них, как оказалось, был один.

Команда Стрейта использовала мулов, в среднем, каждому из них было около двух лет, и под седлом они разу не ходили. Совершенно бесполезные для данной задачи, они вскоре все передохли, и с большим трудом ему удалось пересадить своих людей на изъятых у местных жителей лошадей. Но эта задержка оказалась фатальной.

Его настиг генерал мятежников Форрест — его силы значительно превосходили Стрейта. Стрейт — предприимчивый и храбрый офицер, его измученные люди прекрасно показали себя в четырех или пяти стычках, но в конечном итоге, недалеко от Рима, Джорджия, потеряв треть своей команды, полковник был вынужден сдаться. Мятежники ликовали, а Форрест — бывший работорговец из Мемфиса и значительно более яркий выдумщик, чем сам Борегар, — сообщил телеграфом, что со своими четырьмястами человек он захватил две тысячи восемьсот.

Лейтенант Чарльз Пэви из 8-го Иллинойского, командир артиллерии Стрейта, прибыл в изорванном в лохмотья мундире, осколок вражеского снаряда ударил его в спину, но лишь слегка задел его. Почувствовав этот удар, он инстинктивно схватился за свой живот, чтобы убедиться, что в нем зияет дыра — так ему показалось, что осколок насквозь пробил его тело!

Заключенные очень весело и с юмором переживали свое заключение. Долгими вечерами они все вместе пели «Звездный флаг», «Старую сотню», «Старого Джона Брауна» и другие патриотические и религиозные песни. «The Richmond Whig», потрясенная тем, что эти негодяи и нечестивцы янки так дерзко позволяют себе петь «Старую сотню» — они считали ее богохульством.

Мне сказали, что капитан Браун и его офицеры с канонерской лодки Соединенных Штатов «Индианола» сидят здесь уже 3 месяца. Я удивлялся и очень симпатизировал им. Мне казалось совершенно невозможным, продержаться тут хотя бы вполовину меньше. Но, со временем, после всего того, что произошло позднее, я стал намного добрее к новичкам и с некоторой слегка высокопарной снисходительностью относился к тем, кто провел здесь лишь 12 или 15 месяцев! «Отец Маршалси»[160] стал понятным и родным нам персонажем, с которым мы общались бы с величайшим восхищением и удовольствием.

Как только мы прибыли в Ричмонд, офицер бюро по обмену получил письмо с просьбой от редактора «The World» об освобождении м-ра Колберна. Он оказался столь же эффективным, как если бы это был приказ самого Джефферсона Дэвиса. После десятидневного заключения в Либби Колберн был отправлен домой на первом же судне. Верный соратник и бескорыстный и преданный друг, он согласился уйти только благодаря уверенности, что, поскольку здесь в тюрьме он ничего не может для нас сделать, на Севере у него будет больше возможностей.

Перед отъездом он передал мне через коменданта тюрьмы капитана Томаса П. Тернера 50 долларов в валюте Соединенных Штатов. Через день или два Тернер передал мне эту сумму в бумажках Конфедерации, доллар в доллар, утверждая, что именно эти деньги он и получил. Ничтожный и мелкий мошенник в свое время закончил Вест-Пойнт и утверждал, что он вирджинский джентльмен.

Джуниуса мучила лихорадка. Погода была очень жаркая. В крыше имелось небольшое закрытое люком отверстие, и мы поднимались к нему по лестнице. Поток воздуха, пробивавшийся через него внутрь, был вонючим и горячим, словно дыхание печи. По ночам, чтобы немного освежиться, мы вылезали на крышу. Когда начальство тюрьмы узнало об этом, через Ричарда Тернера — бывшего балтиморца, наполовину игрока, наполовину шулера, а ныне тюремного надзирателя — оно сообщило нам, что, если мы и дальше будем продолжать в таком духе, этот люк просто наглухо заколотят. Это была весьма изысканная и изощренная пытка.

Однажды Тернер ударил капитана из Нью-Йорка в лицо за то, что тот очень вежливо выразил свой протест, когда у него хотели отобрать небольшой осколок, который он хранил у себя как память о битве. А сержант-охранник жестоко избил другого капитана армии Союза, который случайно толкнул его, когда в камере собралось очень много людей.

За эти небольшие проступки офицеров посадили в подземный карцер, такой темный и грязный, что когда я вновь увидел лейтенанта из Пенсильвании, просидевшего в нем пять недель, его борода покрылась таким слоем плесени, что раз дернув, из нее можно было вырвать огромный клок!

Узники, лишь на мгновение прислонившиеся к оконной решетке или даже просто идущие к окну могли быть застрелены. Одному стоявшему возле окна офицеру охранник приказал отойти назад. Но из-за уличного шума то не услышал его слов. Охранник мгновенно выстрелил ему в голову, и тот уже больше никогда ничего не сказал.

Полковник Стрейт был самым видным узником. С тюремными начальниками он разговаривал с довольно неосторожной, но восхитительной откровенностью. Я не раз слышал, как он говорил им:

— Вы не посмеете! Вы ведь знаете, что наше Правительство никогда не допустит этого и в свою очередь, так же будет поступать с вашими пленными офицерами.


Когда наши пайки, состоявшие из грубого кукурузного хлеба и испорченного мяса, урезали, он направил Джеймсу А. Седдону, Военному Министру Конфедерации письмо, в котором возмущался поведением тюремной администрации, и спрашивал его, может, он стремится уморить заключенных голодом? Мятежники особенно ненавидели его, намного сильнее остальных.

Пять ежедневных ричмондских газет скрашивали наши долгие и скучные часы заключения. Чуть только всходило солнце, как старый раб по имени Бен вырывал нас из сладкой утренней дремоты громким криком:

— Прекрасные новости! Отличные вести от Вирджинской армии! Красочные сообщения с юго-запада!


Он продавал газеты по 25 центов за номер, но потом поднял ее до 50-ти.

Лейтенанту армии Гранта, сражавшемуся на одной из батарей позади Виксберга, пуля угодила прямо в лицо, и он лишился глаза. Спустя десять дней он оказался в Либби. Он прошелся по нашей комнате с повязкой на голове, спокойно дымя сигарой, видимо считая засевшую в мозгу пулю какой-то не стоящей разговора мелочью.

Мы попытались отпраздновать 4-е июля. Капитан Дрисколл из Цинциннати и другие очень находчивые офицеры пошили из своих рубашек национальный флаг — он висел над головой полковника Стрейта, который затем занял свое председательское кресло, или, скорее, кровать — так уж получилось, ведь других вариантов не было. Он произнес две или три речи, и уже было собрался посвятить ораторскому искусству еще пару часов, когда подошедший сержант сказал ему:

— Капитан Тернер приказывает вам прекратить этот спектакль!


Осмотрев флаг, он приказал офицерам помочь ему снять его. Конечно, никто даже не пошевелился. Тогда он сам добрался до него, сорвал со стены и вместе с ним отправился в кабинет коменданта. Затем состоялось длительное обсуждение на тему повиновения приказам Тернера. На дебаты ушло почти столько же времени, сколько потребовалось для проведения праздничной программы, и после множества тостов — сухих тостов — было единогласно принято повиноваться им. Вот таким образом, собрание, от которого ожидалось принятие стольких важных и патриотических резолюций, было так неожиданно резко перенесено на другую дату.

Тюремщики беспрепятственно забирали себе все деньги — иногда очень значительные суммы, — которые из дома получали заключенные, а временами приостанавливали закупки всего необходимого, утверждая при этом, что они поступают так в ответ на аналогичное обращение с их взятыми на Севере в плен солдатами. Тем не менее, наши офицеры жили несравненно лучше, чем умирающие от голода рядовые солдаты армии Союза, которых держали в тюрьме на Белль-Айленд. Мы не в полной мере верили рассказам о том, как страдают узники этой тюрьмы, и, тем не менее, гравюры, иллюстрирующие, как они истощены и как их пытают там, публикуемые нью-йоркскими иллюстрированными газетами, которые изредка попадали в наши руки, настолько злили мятежников, что мы очень часто обращали на эти рисунки их внимание. Но освобожденные под честное слово наши офицеры, которым разрешалось раздавать пленным солдатам присылаемую нашим Правительством одежду, заверили нас в том, что в целом, эти гравюры правдивы.

Глава XXXII

«Прекрасно! Кто ж остался духом тверд?

В сумятице кто сохранил рассудок?»[161]

«Ах, беды,

Когда идут, идут не в одиночку,

А толпами»[162].


6-го июля поступил приказ всем капитанам спуститься в комнату этажом ниже. Как раз в тот момент, как обычно, говорили о возобновлении обмена. Они отправились в эту комнату в приподнятом настроении, предполагая, что их собираются освободить и отправить на Север. Спустя полчаса, когда вернулся первый из них — бледный и измученный — по его виду было понятно, что разговор был не из приятных.

После того, как их построили в ряд, им приказали тянуть жребий — двоих из них предполагалось казнить в отместку за смерть двух офицеров-мятежников, которых застрелил Бернсайд, когда они пытались агитировать наших солдат перейти на сторону мятежников.

Несчастливая судьба постигла капитана Сойера, из 1-го Нью-Джерсийского кавалерийского и капитана Флинна из 51-го Индианского пехотного. Их отвезли в офис генерала Уиндера, который заверил их, что приговор будет приведен в исполнение, а затем, без всякой жалости и какого-либо уважения, они целый час издевались над ними, называя их подлыми янки, которые «пришли сюда, чтобы убивать наших сыновей, сжигать наши дома и опустошать нашу страну». Но все эти оскорбления они внесли спокойно и с достоинством.

— Идя на войну, — ответил им Флинн, — я знал, что я могу погибнуть. Я не знаю когда, но точно так же, как и любой другой.

— У меня есть жена и ребенок, — сказал Сойер, — которые мне очень дороги, но если бы у меня было сто жизней, я бы с удовольствием отдал их все ради своей страны.

Через два часа они вернулись. Сойер нервничал, Флинн был спокоен. Они оба были уверены, что приговор будет исполнен. Мы же, напротив, нет. Я сказал Сойеру:

— Они никогда не посмеют выстрелить в вас!

— Ставлю 100, что посмеют! — запальчиво воскликнул он. Я сказал Флинну:

— Десять к одному, что они не сделают этого.

— Я знаю, — ответил он. — Но, когда мы тянули жребий, у меня был шанс один из тридцати пяти, и я проиграл[163]!

В тот же вечер пришло сообщение, что в окрестностях одного захолустного городка в Пенсильвании, который называется Геттисберг, Мид, после достойного Ватерлоо разгрома, оставил мятежникам 40 000 пленников, а сам скрылся в горах Пенсильвании, и что теперь эти самые 40 000 и в самом деле движутся в сторону Ричмонда. Было очень интересно ознакомиться с этими размышлениями газетчиков о том, как поступить с этими 40-ка тысячами янки — где взять столько людей, чтобы охранять их, и где разместить — и как кормить их так, чтобы при этом граждане Ричмонда не голодали.

Мы не верили в правдивость этого сообщения, но оно касалось почти каждого. Все то плохое, что имело отношение к нашей армии, глубоко волновало души узников тюрем мятежников и словно тяжелый мельничный жернов, отягощало их сердца.

А вот успехи, естественно, радовали. Я видел как больные и умирающие пленники, лежащие на холодных и грязных полах убогих госпиталей, оживали — их печальные, умоляющие глаза озарялись новой надеждой, их бледные лица розовели, а слова лились ликующим потоком, когда они слышали, что наше Дело побеждает. Жизнь становилась светлее, а смерть менее печальной.

Ужасно переживая за Флинна и Сойера и разочаровавшись в новостях из Пенсильвании, мы узнали о том, что Грант полностью отброшен от Виксберга, началась осада, и в целом кампания потерпела фиаско. От слияния таких мрачных вестей, ночь нам показалась чернее обычной. Тюрьма затихла и ушла на покой на несколько часов раньше обычного. Нам было слишком тяжело, чтобы о чем-то разговаривать.

Но внезапно все изменилось. Среди чернокожих заключенных был один старик, лет семидесяти, который особенно заинтересовал меня тем, что, в разговоре с ним о Национальном конфликте, он, в стиле «копперхедов», ответил, что это война между биржевыми спекулянтами и дельцами обоих сторон, которые ему абсолютно не интересны, и что он никому не собирается помогать и что ему совершенно безразлично, когда и как это закончится. Я часто спрашивал себя, отмалчивался ли он нарочно, боясь, что если его мнение станет достоянием публики, он утратит свои привилегии, а может просто потому, что он — иной — негр, которому война не интересна.

Но, тем не менее, после обеда, около пяти часов вечера, он вошел в нашу комнату, и когда дверь закрылась и охранники его уже видеть не могли, он вышел в центр комнаты — и тотчас пустился в пляс так, как весьма необычно и замечательно для семидесятилетнего и страдающего ревматизмом мужчины. Мы сразу же окружили его и спросили:

— Генерал (так его прозвали в тюрьме), что это значит?

— Янки взяли Виксберг! Янки взяли Виксберг!

И он танцевал снова и снова.

Как только мы смогли немного успокоить его, он вытащил из кармана газету — краска еще не высохла — которую он украл у одного из тюремщиков. Вот оно! Янки взяли Виксберг, и более 30-ти тысяч мятежников попали в плен.

Хорошие новости, как и плохие, редко приходят без компании. Вскоре после этого мы узнали, что в сообщение о Геттисберге также вкралась небольшая ошибка — это Ли, а не Мид, в панике бежал оттуда, и что, в то время как наши люди взяли в плен 15 или 20 тысяч мятежников, этих 40-ка тысяч пленных янки в глаза никто не видел.

Как возликовали наши сердца от этих радостных новостей! Как внезапно затхлый тюремный воздух стал сладким и чистым, словно ароматное дыхание гор! Смеялись, пели, танцевали — ведь старый негр был совершенно не против хороших партнеров. Кто-то крикнул: «Славься, славься, Аллилуйя!» М-р МакКейб, капеллан из Огайо, чей ясный и звучный голос, которым он скрасил немало самых мрачных наших часов, мгновенно понял намек и начал этот прекрасный гимн миссис Хау, в котором «Славься, славься, Аллилуйя!» поет хор:

«Я увидел, как во славе сам Господь явился нам».

Голос каждого, кто присутствовал в этой комнате, присоединился к нему. Я никогда не видел иных более взволнованных и одухотворенных людей, чем те триста или четыреста заключенных, которые слышали последние завершающие слова гимна:


«Среди благодатных лилий за морем Христос рождён,

Его кровью, Его телом мир вокруг преображён

Освятив нас, Он умер — за Свободу мы умрём»[164].


Тем не менее, несмотря на чтение, беседы и вырезание перстней, колечек для салфеток, заколок и крестиков из выловленных в мисках говяжьих костей, в чем некоторые заключенные достигли невероятных успехов, время тянулось для нас очень медленно. Мы создали дискуссионный клуб, и много времени было потрачено на обсуждение животного магнетизма и других интересных явлений. Иногда мы устраивали шутовские суды, оттачивавшие в нас красноречие и остроумие.

В конце июля начался мания учения. Были учреждены классы греческого, латинского, немецкого, французского, испанского, алгебры, геометрии и риторики. Мы обратились в лавки Ричмонда за учебниками и преподавателями всех наук, поскольку пестрая компания офицеров состояла из уроженцев всех цивилизованных штатов.

30-е июля очень запомнился нам. Заключенные очень волновались, пытаясь решить, какие обеденные группы лучше — большие или маленькие. Для обеспечения трехсот семидесяти пяти офицеров имелись всего кухонные печи. Большинство считало, что лучше всего разделить людей на группы по 20 человек, в то время как другие, предпочитая небольшие группы — от 4-х до 8-ми человек, решили сохранить их в таком виде. Теперь арестанты жили в пяти комнатах и общались между собой.

Общее собрание проходило в нашей комнате, где председательствовал полковник Стрейт. После открытия последовали жаркие дебаты. Партия «больших групп» настаивала на том, что править должно большинство, а меньшинство подчиняться и разделиться на двадцатки. Партия «маленьких групп» ответила:

— Мы ничего не должны — мы — треть числа всех заключенных. Мы настаиваем на нашем праве на одну треть кухни, одну треть топлива и одну из трех кухонных печей. И мы сами вправе решать, по сколько человек мы будем делиться — по два или по сотне.

Я никогда до сих пор не присутствовал ни на каких дебатах — парламентских, политических или религиозных, которые были бы столь же ожесточенными. Собрание приняло резолюцию, утверждающую большие группы. Партия «малых групп» отказалась голосовать за него и заявила, что никогда не подчинится этому решению! Вопрос был улажен тем, что всем разрешалось делать все, что угодно.

Заключенным, которых держали в подземном карцере, часто приходилось выслушивать омерзительные истории. Охранники рассказывали им, что тела умерших, которые за день-два до погребения в соответствии с установленным порядком укладывали в смежной комнате, очень часто съедали крысы.

Из-за отсутствия овощей и разнообразия продуктов питания, цинга стала обычным явлением. Как и многие другие, я тоже пострадал от нее. 13-го августа от нее внезапно скончался майор Моррис из 6-го Пенсильванского кавалерийского. Его собратья по заключению хотели, чтобы его тело забальзамировали. Мятежники присвоили себе принадлежавших майору 100 долларов Соединенных Штатов и категорически отказались оплатить ими эту процедуру. Поэтому узники своими силами собрали 400 долларов Конфедерации. Некоторым офицерам — близким друзьям покойного — разрешили проводить его в последний путь.

В комнату под нами привезли 30 или 40 северян — мирных граждан. Их поселили вместе с дезертирами янки и обращались с ними невероятно жестоко. Их пайки были очень малы, а покупать что-либо им запрещалось. Мы проделали в полу отверстие, и каждый вечер отправляли им через него сухари и кукурузный хлеб. Узнав, что сейчас им будут выдана еда, они толпой стояли под отверстием, запрокинув головы, и даже подпрыгивали, чтобы схватить малейшую крошку, зачастую готовые сражаться за самые маленькие кусочки и тем больше напоминавшие хищных животных, чем людей. Некоторые из них, привыкшие к вкусной домашней кухне, ели арбузную кожуру и даже то съестное, которое им удавалось найти в плевательницах и других, еще более отвратительных местах.

Некоторые планы побега были изобретательны и оригинальны. Они отличались особой дерзостью. Четверо или пять офицеров, беседуя по-французски и будучи одетыми в мундиры Конфедерации, спокойно прошли мимо часовых. Капитан Джон Ф. Портер из Нью-Йорка, переодевшись в штатское платье, вышел из тюрьмы средь бела дня, свободно пройдя мимо всех часовых, которые думали, что это либо священник, либо просто мирный житель Ричмонда. Некоторое время его у себя прятала одна леди. Через негров он попросил у своих товарищей немного денег, и немедленно получил их. Потом с помощью проводника, он преодолел болота и добрался до позиций федеральной армии. И, уже будучи в полной безопасности, он в назначенный день попросил у ждавшей его дома юной леди ее руки и сердца. Вот таким он оказался предприимчивым женихом.

Долгими вечерами, когда все мы — слабые и бледные, страдали от столь скудной пищи, некоторые из моих товарищей с болезненным красноречием предавались полетам в эпикурейских небесах — подробно обсуждая, какие блюда они закажут, когда вновь посетят лучшие отели Нью-Йорка или Филадельфии. Эти душераздирающие дискуссии так меня раздражали, что я неизменно избегал участия в них, испытывая иногда страстное желание избить тех, кто постоянно подогревает эту неприятную тему и вынуждает меня постоянно думать о голоде, о котором я изо всех сил старался вообще забыть.

Обмен пока полностью приостановили, и пока в Либби не собралось несколько сотен офицеров, новые заключенные прибывали постоянно.

Среди узников постоянно ходили самые разнообразные слухи обо всем на свете, трудно вспомнить день без какой-либо сенсационной новости. Но они не были чистым вымыслом, но в тюрьме, как и в других местах, когда наступают трудные времена, казалось, сам воздух порождает подобные дикие фантазии, которые, передаваясь из уст в уста, разрастаются до невероятных размеров.

Глава XXXIII

«Я бы сорок фунтов отдал, только бы сейчас быть дома»[165].


Вечером 2-го сентября все северяне были переведены из Либби в Кэстль-Сандер. Оказавшись на свежем воздухе, мы почувствовали наплыв странной слабости. Медленно и пошатываясь, мы преодолели разделявшие тюрьмы 300 ярдов.

Первую ночь мы провели в душном и грязном подвале, почти таком же отвратительном, как и виксбергская тюрьма. Но мы спокойно курили наши трубки, помня о том, что «Фортуна неустойчива, непостоянна, ненадежна и вечно меняется»[166], и спрашивали себя, что же еще преподнесет нам эта капризная леди. А в перерывах между этими размышлениями наш сон на грязном полу нарушался веселыми и игривыми крысами, радостно прыгавшими по нашим рукам и лицам.

На следующее утро нас построили в ряд, а потом наши имена записал старый надзиратель по имени Купер, который в очках и выцветшей шелковой шляпе выглядел как один из диккенсовских бидлов. На его вопрос о том, есть ли у нас деньги, все, как один ответили отрицательно. Когда он спросил, есть ли у нас ножи или другое оружие, все мы дали тот же ответ, кроме одного, который заявил, что в его жилете спрятана 10-ти дюймовая колумбиада.

Комендантом Кэстль-Сандера был капитан Джордж У. Александер, бывший мэрилендец, который участвовал в захвате «Французской Леди»[167] парохода «Св. Николай» недалеко от Пойнт-Лукаут, а впоследствии провел несколько месяцев в Форте Мак-Генри. Раньше он состоял на службе в военно-морском флоте Соединенных Штатов в качестве помощника инженера. Он увлекался литературой, в частности, написал несколько небольших пьес для ричмондских театров. Напыщенный и исключительно тщеславный, очень гордящийся своими перчатками, сапогами, огромными револьверами и красным поясом, он иногда бывал несдержан, но в целом, к узникам относился неплохо. Он поместил нас в «Комнату для гражданских», которую он назвал тюремным залом. Его стены побелены, на всех четырех окнах железные решетки, а в воздухе витали ароматы смежной «Клетки осужденных», невероятно грязной и вонючего помещения. «Зал» освещался газом, имелась печь для приготовления пищи, несколько коек и чисто вымытый пол.


В Кэстль-Сандер держали около полутора тысяч заключенных — тут были мирные штатские северяне, южные юнионисты, дезертиры янки, каторжники Конфедерации и 82 свободных негров, которые состояли при федеральных офицерах в качестве слуг.

Репутация этой тюрьмы была хуже, чем у Либби, но, как это всегда бывает, выяснилось, что не так страшен черт, как его малюют. Мы очень скучали по обществу офицеров Союза, но комендант и его подчиненные, в отличие от тюремщиков Тернера, относились к нам вежливо, они ни разу не оскорбили никого из нас.

В «Комнате для гражданских» были два северянина, которых звали Льюис и Скалли. Они прибыли в Ричмонд с секретным заданием от нашего Правительства, которое поручил им генерал Скотт еще до битвы при Булл-Ране, и с тех пор ни сидели за решеткой. Один из них был католическим священником, и благодаря его усилиям оба они до сих пор оставались живы. Но выглядели они очень плохо, и я не удивлялся тому, что из-за столь долгого пребывания в этом ужасном месте волосы Льюиса подернулись сединой, а на изможденных лицах их обоих застыло напряжение и беспокойство.

Побывав в разных тюрьмах Юга, я с восхищением наблюдал, с как заботливостью римская церковь относится к своей пастве. Священники часто посещали тюрьмы, чтобы побеседовать с католиками и удовлетворить их как духовные, так и телесные потребности. Капеллан Кэстль-Сандер был пресвитерианцем. Он раздавал тексты с молитвами, и каждое воскресенье проводил службу или во дворе, или в одной из больших комнат. Он бы даже безногого убедил в грехе занятий танцами.

С нами вместе здесь сидели преподобный Уильям Г. Скэндлин и д-р Макдональд из Бостона — члены Санитарной комиссии Соединенных Штатов. Доктор очень страдал от сильнейшей дизентерии. Комиссия никогда не делала разницы между страждущими юнионистами и конфедератами, одинаково даря и тем и другим свою щедрость и нежность, и, тем не менее, этих джентльменов, взятых в плен у Харперс-Ферри со всем их имуществом, мятежники продержали у себя более трех месяцев.

Джуниус был очень слаб, но в течение многих месяцев он проявлял удивительную жизнеспособность. Его ненависть к врагу и твердое желание не умереть в тюрьме мятежников, очень укрепили его. Подобно герцогине Марлборо, он не желал ни истечь кровью, ни просто сдохнуть.

Один вирджинец сидел тут за торговлю «зелеными» — преступление, за которое по законам Конфедерации полагалась тюрьма. Но не прошло и пяти минут после того, как его в комнату ввел один из охранников, как он спросил:

— Есть ли здесь кто-нибудь, у кого есть «зеленые»? Я дам четыре доллара за один.


Негры занимались уборкой и разноской сообщений из тюремного офиса по другим помещениям. Наши верные друзья, они тайком передавали записки нашим товарищам, которые сидели в других комнатах, а частенько и тем юнионистам, которые собирались на улице у входа в тюрьму.

Когда мы сидели еще в Либби, одного смышленого мулата из Филадельфии наказывали за какое-то тривиальное преступление. Его пронзительные крики сопровождали каждый удар плетью, один из моих товарищей, который подсчитывал их, заявил, что он получил 327 ударов. Через месяц я осмотрел его спину и увидел, что она все еще была покрыта шрамами.

В Кэстль негров часто наказывали 5-тью — 25-тью ударами плетью. Мальчиков — не старше 8-ми лет — укладывали на бочку и били ремнем — это я видел своими собственными глазами. С одной пожилой женщиной — старше 60-ти — били точно так же. Эта негритянка была известна как «Старушка Салли». Она заработала немало долларов Конфедерации, обстирывая заключенных, но почти все эти деньги она потратила на пищу для тех несчастных, у кого вообще не было никаких средств. Около трех лет она провела в скитаниях по разным тюрьмам.

Еще одним из старожилов была Крошка Доррит — небольшая беспородная собака, родившаяся и выросшая в Кэстле. Несмотря на свое врожденное добродушие, она, как и другие собаки, не любила негров и побоев.

Вскоре после нашего прибытия, один из узников — Спенсер Келлогг из Филадельфии, был казнен за шпионаж. Он состоял на секретной службе Соединенных Штатов, но в момент пленения служил на флоте. Он держался невероятно хладнокровно и выдержанно, заверяя повстанцев, что он будет рад умереть за свою страну. Даже стоя на эшафоте, он не проявил ни малейшего волнения. Пока палачи готовили веревку, он случайно сбил шляпу с прохожего, но тотчас весьма учтиво сказал ему: «Я очень прошу вас простить меня, сэр».

Крепость убеждений южных юнионистов просто невероятна. Одного седовласого от времени теннессийца представили перед прово — майором Кэррингтоном, и тот сказал ему:

— Вы уже не молоды, так что я решил отправить вас домой, если вы дадите слово.

— Сэр, — отвечал узник, — если бы вы знали меня получше, я бы мог подумать, что вы хотите оскорбить меня. Мне 70 лет, и, да поможет мне Бог, я не сделаю ничего, чтобы в позоре провести остаток своей жизни, и вечно сожалеть о своем поступке. В армии Союза сражаются четверо моих сыновей, и все они там — по моему совету. Если бы я был достаточно молод, чтобы нести ружье, я бы вместе с ними сражался сегодня с мятежниками.


Старый и верный лоялист умер в тюрьме.

Истории, подобные этой, случались очень часто. Почти все люди, такие же, как и герой этой истории, которые сидели вместе с нами, уроженцы горных районов Юга. Многие из них ходили в лохмотьях — это бедняки. Они очень редко получали письма из дома. Они были вынуждены жить исключительно на тюремном пайке — только, чтобы не умереть от голода. Некоторые из них были осуждены на два или три года, а их дома были разорены и сожжены. В отличие от Севера, они точно знали, что такое война.

Тем не менее, факел их лояльности яростно пылал. Они никогда не называли частенько пренебрегавшее ими Правительство, преступниками и негодяями. Они никогда не унывали, даже в самые тяжелые времена, когда нерешительность Кабинета и робость командиров ставили под угрозу само существование дела Союза. Они никогда не шли на поводу у своих поработителей. Голодные, мерзнущие, оборванные — они терпели, терпели и терпели — тягостными месяцами и годами — и больные, и на пороге смерти, они были крепки как сталь. Немного История может рассказать о такой стойкой преданности. Восхвалим же ее благоговейно с непокрытой головой, как Святую Святых нашего храма Патриотизма!

Глава XXXIV

«За краткий счастья миг

Получишь ряд ночей бессонных, тяжких»[168].


Мы много беседовали, читали и играли в вист. По вечерам мы устало гуляли по нашей небольшой комнате, не видя внешнего мира, за исключением мельком пробившихся через оконные решетки отблесков ясного голубого неба и слабого мерцания звезд.

Тем не менее, изо всех сил стараясь держаться, мы часто шумели и веселились. В числе наших собратьев по несчастью были два корреспондента «The Herald» — м-р С. Т. Балкли и м-р Л. А. Хендрик. Хендрик — неистощимый и неугомонный шутник. Однажды вечером к нам привели одного вирджинского фермера — не блещущего особым интеллектом — он был осужден за какое-то мелкое правонарушение. Излив все свои печали в сочувственное ухо корреспондента, он внезапно спросил:

— А вы тут почему?

— Я — жертва, — ответил Хендрик, — грубой и вопиющей несправедливости. Я изобретатель нового артиллерийского орудия, известного как пушка Хендрика. Это самая дальнобойная пушка в мире. Неделю назад, на ричмондских укреплениях, где ее установили, я присутствовал при ее испытаниях. Один из ее снарядов случайно поразил и потопил блокадопрорыватель, который как раз в тот момент входил в порт Уилмингтона[169]. Но я не виноват. Я вовсе не хотел топить это судно. Я просто хотел, чтобы это оружие послужило на благо моей страны. Но эти тупые ричмондские чиновники захотели, чтобы я непременно заплатил за это судно. Я послал их, а они заточили меня в Кэстль-Сандер, но я все равно не дам ни цента никогда и никому.

— Вы совершенно правы, я тоже на вашем месте отказался, — ответил наивный вирджинец. — Это самая возмутительная несправедливость, о которой я когда-либо слышал.

Один заключенный был избран старостой нашей камеры — он распределял пайки. Однажды вечером собрался суд — его обвиняли в «злоупотреблении служебным положением». В обвинительном акте было сказано, что он выдавал только суп — а мясо воровал и продавал его, таким образом, наживаясь на этом. Один из корреспондентов выступал в роли прокурора, другой — адвоката, а третий — председательствующего судьи.

В качестве возражения, была представлена выдержка из ричмондской газеты, в которой утверждалось, что все, что публиковалось в какой-либо из газет, является правдой и компетентным доказательством для данного суда. Этот замечательный закон был приведен на греческом, латинском, немецком и французском языках. Адвокаты были оштрафованы за неуважение к суду, а присяжные — наказаны за то, что заснули во время заседания. Когда зрители начали высказывать свое возмущение, шерифу было приказано очистить зал суда, а потом судья потребовал, чтобы леди тоже покинули помещение.

Присяжные признали ответчика виновным, и после долгих разглагольствований о том, какое неслыханное по своей жестокости он совершил преступление, виновный был приговорен к тому, чтобы съесть целую кварту[170] своего супа за раз. Этот суд был очень веселым действом для такого кишащего паразитами места, где тишина ночи периодически нарушалась звяканьем и грохотом кандалов несчастных узников.

Многие заключенные проявляли исключительную смелость и изобретательность в своих попытках сбежать отсюда. Кэстль-Сандер охранялся очень хорошо, как изнутри, так и снаружи.

В смежной камере сидел офицер мятежников Бут, со своими тремя товарищами, приговоренными к смертной казни за убийство. Все они были очень сильно закованы. Ночью, незадолго до приведения приговора в исполнение, они невероятно удивили нас тем, что как раз тогда они затеяли танцы, громко пели и неистово грохотали своими цепями. 22-го октября, в час ночи, мы проснулись от криков и ружейных выстрелов. Вся тюрьма вскочила на ноги, охранники помчались к месту происшествия.

С помощью сделанной из футляра для ножа пилы, Бут пробил дыру в полу его камеры, в то же время его товарищи, чтобы заглушить шум его работы, затеяли дикое веселье. Они были вынуждены быть очень осторожными, поскольку стражник, которому было велено строго наблюдать за ними, находился всего в шести футах от них. Затем, избавившись от кандалов, они осторожно спустились через отверстие в помещение склада, где нашли четыре ружья. Будучи в полной темноте, они открыли дверь, и каждый, взяв ружье, перешел в другую комнату, откуда можно было выйти на улицу. Попавшегося им по дороге часового они отбросили на 10 или 12 футов сильнейшим ударом ружейного приклада. Охранник у внешней двери поднял тревогу и попытался выстрелить, но не успел — Бут прострелил ему голову.

А затем трое бывших заключенных понеслись по улице — им удалось уклониться от нескольких выпущенных наугад по ним пуль — часовые не решились покинуть свои посты. На длинном мосту через Джеймс-Ривер они сбили с ног еще одного попытавшегося остановить их охранника. После ночного путешествия по лесам, они, в конечном итоге, дошли до мест расположения армии Союза.

Очень большая группа заключенных, чтобы вызвать раздражение, смазала свои лица кротоновым маслом[171]. Хирург, вызванный в правильно выбранный момент, констатировал оспу. Их повезли в госпиталь на неохраняемых санитарных повозках — а они выпрыгнули из них и разбежались в разные стороны. Врач никак не мог понять причины такой шустрости до тех пор, пока, внимательно не исследовав одно лицо уже после того, как волдыри начали понемногу исчезать, он не обнаружил, что они были вызваны искусственно.

В штате Теннеси на территории мятежников были задержаны два капитана из Индианы. Фактически, они являлись шпионами, выполняли секретное задание Правительства — изучали и осматривали лагеря конфедератов, но их арестовали как дезертиров и доставили в Кэстль. Один из них рассказал мне свою историю, в конце добавив:

— Они освободят нас, если мы присягнем на верность Южной Конфедерации, но я не могу так поступить. Я хочу вернуться в свой полк, и пока идет эта война, сражаться с мятежниками. Я должен бежать, и я не могу позволить себе потерять ни секунды времени.

Он поступил так же, как и думал — ночью он снял одну из досок, спустился в подвал и начал рыть туннель. После долгих и тяжелых бессонных ночей, когда подкоп был почти готов, он был обнаружен тюремной администрацией. Тогда узник начал рыть другой. И его тоже постигла та же судьба — лишь за несколько часов до успешной реализации плана. Затем он попробовал кротоновое масло — и тогда, уже через десять дней, он снова сражался под старым флагом.

Один из арестантов раздобыл у негров немного старой одежды, смятую шляпу и кусок обожженной пробки, облачился в нее, а пробкой зачернил лицо. С ведром в руке и в компании негров он преодолел три лестничных марша и миновал четырех часовых. Затем, спрятавшись в их помещении, он дождался когда стемнеет, и выпрыгнул из окна прямо перед носом охранника, но прежде чем тот успел спустить курок, он уже исчез за углом.

Другому заключенному приказали явиться в кабинет генерала Уиндера для допроса. По дороге он сказал своему тупому и флегматичному стражу, что он клерк этой тюрьмы и твердым тоном добавил:

— Идите по этой улице до перекрестка и ждите меня там, я должен зайти к прово. Не беспокойтесь, я вернусь через пятнадцать минут.

Ничего не подозревающий охранник подчинился приказу, а заключенный неторопливо ушел прочь.

Капитан Лафайетт Джонс из графства Картер, штат Теннесси, был задержан по обвинению в разбое на дорогах и вербовке в ряды федеральной армии. Если бы он предстал перед судом, он, несомненно, был бы осужден и расстрелян. Но ему удалось утаить от тюремщиков свое настоящее имя, и после зачисления в ряды армии Юга как Леандер Йоханнес, он получил свободу.

Джорджа У. Хадсона из Нью-Йорка схватили в Луизиане — он шпионил в пользу Союза. Вернувшись в тюрьму после предварительного допроса у генерала Уиндера, он сказал:

— Они нашли все мои бумаги, которые были зашиты под подкладкой моего чемодана. У них полно доказательств, чтобы двадцать раз меня повесить. У меня теперь только один способ спастись — это побег.

Он внимательно изучил несколько вариантов, и, наконец, выбрал один из них. А затем весело заметил:

— Ну, я еще не совсем готов, я должен обзавестись новым чемоданом и чистой одеждой, чтобы покинуть это место красивым и опрятным.

Три или четыре дня спустя, завершив все свои приготовления, он написал приказ о своем освобождении — лично заверив его поддельной подписью Уиндера. Этот документ был очень похож на подлинные приказы Уиндера об освобождении заключенных. Хадсон дал немного денег негру, чтобы тот незаметно положил эту бумагу на стол помощника коменданта. Как раз в тот период времени, за попытку сбежать, я сидел в карцере. Однажды утром кто-то постучал в мою дверь. Через маленькое окошечко я увидел Хадсона с чемоданом в руке, а позади него — надзирателя.

— Я пришел, чтобы попрощаться. Я свободен. (Затем шепотом) Наклонитесь ближе. Мой план сработал — свершилось чудо. Такого вы никогда еще не видели.

Он пожелал мне всего хорошего, немного побеседовал с тюремными офицерами, а потом неторопливо зашагал по улице. Некоторое время он прятался у одной юнионистки, и когда мятежники вновь услышали имя Хадсона, он уже воевал в Потомакской армии, служа в штабе генерала Мида.

Роберта Слокума из 19-го Массачусетского волонтерского, привезли в Ричмонд в качестве военнопленного. Через два дня он сбежал, и с помощью своих друзей-негров раздобыл гражданскую одежду. Затем, выдавая себя за англичанина, недавно прибывшего в Америку на блокадопрорывателе, он попытался из Уилмингтона уйти в Нассау. За какую-то неточность в паспорте его задержали и поселили в Кэстль-Сандер. Адвокат помог ему выйти на свободу. Все еще придерживаясь своей первоначальной истории, он много месяцев прожил в Ричмонде. Он часто писал нам, присылал необходимые вещи и продукты питания и очень помогал нам в наших попытках сбежать из этой тюрьмы. Однажды он написал мне интересное описание визита в Ричмонд Президента Дэвиса, на котором он побывал накануне вечером.

Глава XXXV

«По нужде с кем спать не приходится!»[172]


Некоторое время мы делили камеру с грабителями, ворами, баунти-джамперами[173] и разного рода мошенниками. Вот как это произошло.

Однажды мы договорились с командовавшим четырьмя солдатами капралом-охранником, что в полночь он выпустит нас. В Ричмонде у нас был друг, но где точно находится его дом, мы не знали. Нас это очень интересовало, и, к счастью, в тот самый день он прислал нам еду. Осмотрев блюдо, я спросил у интеллигентного молодого темнокожего балтиморца, который принес ее:

— Мой друг ждет вас внизу?

— Да сэр.

— Я могу увидеться с ним, хотя бы на минутку?

— Думаю, да, сэр. Пойдем со мной, попробуем.

Молодой человек повел меня по коридорам и вниз по лестнице — мы миновали четырех охранников, которые думали, что он выполняет приказ начальства. Спустившись на первый этаж, я увидел своего друга — он и еще несколько тюремных офицеров стояли у выходной двери. Я махнул ему рукой, и он двинулся ко мне. Мы стали возле небольшой разделявшей нас оградки. Затем, буквально над штыком часового, последовал этот тихий, в основном, шепотом, диалог:

— Думаю, мы сегодня вечером выйдем, мы сможем укрыться в вашем доме?

— Конечно, когда вы придете?

— Мы надеемся, что между полуночью и часом ночи. Где вы живете?

Он назвал мне улицу и номер дома. Тут, офицеры, догадавшись, что происходит, очень грубо и с руганью прервали наш разговор. Они категорично и твердо приказали моему другу выйти. С безмятежным видом он удалился. А негр, с того самого момента, когда мы встретились, очень предусмотрительно исчез, и таким образом избежал сурового наказания.

Офицеры приказали мне вернуться в свою камеру, но когда я уже поднимался наверх, снизу, позади себя, я услышал целый взрыв их негодования. На меня они особенно не злились, вполне признавая тот факт, что находящийся под стражей заключенный имеет право делать все, что он может, напротив, они были возмущены и тем, что правила тюрьмы позволяют заключенному в самой строго охраняемой камере Кэстля, пройти мимо четырех часовых к выходной двери и разговаривать с человеком, не получившим на это никакого разрешения от руководства тюрьмы.

Через десять минут от коменданта пришел мальчик, с сообщением — и на этот раз с совершенно официальным разрешением — что ко мне пришел еще один посетитель. Я спустился вниз, и возле той же решетки, через которую нам разрешали общаться с посторонними, я увидел леди, которая обратилась ко мне по имени. Я не был с ней знаком, но ее глаза сказали мне, что она друг. Рядом стоял офицер, следя за тем, чтобы между нами кроме разговора ничего не было. Некоторое время мы просто болтали, но когда представилась такая возможность, она сказала:

— Я жена вашего друга, который недавно был здесь, он не осмелился вернуться. Мне удалось получить разрешение на встречу. У меня есть записка для вас. Я не могу отдать ее вам немедленно — офицер смотрит, но когда мы будем прощаться, я вложу ее вам в руку.

Вот оно — это теплое и дружеское письмо:

«Мы сделаем для вас все, что только сможем сделать. Мы приютим вас в нашем доме, но если он покажется слишком шумным для вас — тогда — у любого из наших друзей — на ваш выбор. Мы найдем для вас лучшего проводника, который выведет вас из Ричмонда, мы обеспечим вас одеждой и деньгами — всем, что потребуется. Если вы захотите, мы пришлем полдюжины молодых людей, которые около полуночи будут прятаться недалеко от Кэстля, а в нужный момент, накроют одеялами всех охраняющих его главный вход часовых».

В час ночи капрал подошел ко мне и тихо сказал:

— Все готово, на постах стоят мои люди, и мы можем беспрепятственно вывести вас на улицу. Если в дальнейшем вы встретите какой-нибудь патруль, сегодняшний пароль — «Шайло». Я знаю всех вас, и, безусловно, доверяю вам, но некоторые из моих людей — нет, и прежде чем вывести отсюда вас шестерых, они хотят убедиться, что у вас есть обещанные вами деньги. (70 долларов Соединенных Штатов и двое золотых часов).

Это был разумный аргумент, и Балкли тотчас передал капралу свою часть. Но через пару секунд, рассмотрев их под газовым фонарем, он вернулся и сказал:

— Тут какая-то ошибка. Эти банкноты по одному, а не по пять долларов.

Мой друг настаивал, что никакой ошибки нет, и нехотя, нам пришлось согласиться с тем, что охранники просто хотели получить наши деньги, и все. Таким образом, этот план потерпел фиаско.

На следующее утро выяснилось, что капрал был прав. Мой друг просто дал ему не те деньги. Мы надеялись в ближайшее время повторить эту попытку, но для того, чтобы на постах стояли нужные люди, нужно было приложить немало усилий и хитрости. А пока нас по обвинению в попытке сбежать посадили в подвал. Там мы провели 10 дней.

Нашими товарищами по камере были грабители и мошенники — «низкосортное отребье» — бессовестные и беспринципные, живущие лишь по своим понятиям. Они откровенно делились с нами своими рассказами о том, как они много раз нанимались на службу к мятежникам, получали вознаграждение, убегали, снова возвращались, и снова убегали, похищали, а потом продавали негров, крали лошадей, etc. Но они разговаривали с нами с подчеркнутой вежливостью, и, несмотря на то, что их пайки были ужасно малы, они никогда не притязали на нашу сушеную говядину, окорок и другую еду, которые в любую ночь они могли спокойно украсть.

Оспа свирепствовала в основном в холодное время года. С одним из заключенных — иллинойсцем по имени Патмен, произошел замечательный случай. Он был вакцинирован, а через два или три дня его атаковал вариолоид[174]. Только он оправился, как тотчас заболел очень тяжелой формой оспы, а поскольку вакцина, введенная в его руку, все еще действовала, от локтя до плеча рука его болела непрерывно. Спустя несколько недель он вернулся в тюрьму с лицом, покрытым оспинами размером с горох. Иногда, после появления сыпи, заболевшие еще два или три дня оставались в нашей камере. Один из моих сокамерников чуть не умер, но все же пережил эту болезнь.

Нам разрешалось покупать все, что продавалось на ричмондском рынке, а готовить нашу еду — в тюремной кухне, оплачивая услуги старого чернокожего повара. Таких привилегий не было ни кого из других заключенных. Все стоило очень дорого, и по городу бродила популярная шутка, что идя на рынок, люди должны были укладывать деньги в свои плетеные корзины, а все купленное — в своих портмоне. Наша обеденная группа состояла из четырех корреспондентов и м-ра Чарльза Томпсона — жителя Коннектикута, чьи демократические убеждения, возраст и солидность неизменно делали его нашим представителем во всех случаях, когда нам требовалось общаться с тюремными властями. Поскольку они невероятно враждебно относились к нам, мы тихонько уходили на задний план, но благодаря кроткой настойчивости м-ра Томпсона — перед которой просто нельзя было устоять, кроме как уступить ей — а также «зеленые», перед которыми тюремщики вообще были бессильны — мы жили все-же намного лучше, чем при иных обстоятельствах.

Письма из дома мы получали регулярно и без всяких задержек. Те же, которые исходили от других адресантов, в большинстве своем, удерживались. Роберт Ульд, член Комиссии по обмену от мятежников, злобствовал, и ни разу не пропустил к нам ни одного письма из «The Tribune». Все вложения, за исключением денег, а иногда и их тоже, постоянно выкрадывались. В конце концов, я написал на Север следующее:

«Разве может позволить человек, который постоянно изымает из моих писем газетные вырезки, фотографии детей и почтовые марки, даже небольшому стихотворению достичь места его назначения, если он совершенно уверен, что эта опасная контрабанда угрожает ему и его стране?»

По-видимому, немного устыдясь, цензура мятежников после этого прекратила очищать мои письма.

Какое-то время посылки с Севера доставлялись нам аккуратно и своевременно. Предполагая, что это может скоро закончиться, мы решили в полной мере воспользоваться текущим моментом. Однажды, во время обеда, мой нож, отрезая кусочек от присланного из дома масла, наткнулся на нечто твердое. Мы извлекли этот предмет и обнаружили, что это маленький и герметично закупоренный стеклянный пузырек. Мы открыли его — в нем лежали «зеленые!»

Мы в полной мере оценили этот намек и начали действовать. В то время, когда мы не могли получать известий с Севера в виде писем, мы всегда могли контрабандой оправлять свои через обмениваемых заключенных, которые зашивали их в своей одежде или каким-то другим способом прятали их. Мы сразу же попросили присылать нам все в пакетах и коробках — и все эти посылки — за исключением двух или трех — благополучно дошли до наших рук, и «в чаше вельможеской принесли молока наилучшего»[175]. Банкноты так искусно вклеивались в книжные обложки, что их абсолютно нельзя было обнаружить. Таким вот образом, один из моих товарищей в присланной ему Библии нашел 250 долларов. Бурный поток огромных денежных сумм, пересылаемых таким способом, прошел через очень многие тюрьмы — он был поистине бесконечным.

Все заключенные, которые были доставлены в Ричмонд вместе с нами, получили одинаковые приговоры. Во всех случаях, кроме нашего, мятежники подтверждали данное ими честное слово и отпускали их. Но о наших они словно забыли. Мы чувствовали, что они получили особого рода приказ хранить их и время от времени напоминать нам о том, какие торжественные, полностью добровольные и изложенные в письменной форме, мы должны выполнять перед ними взятые на себя обязательства. Первым делом, мы обратились к нашему адвокату — генералу Хэмфри Маршаллу из Кентукки. С Робертом Ульдом он был в прекрасных отношениях. Получив несколько довольно значительных денежных вознаграждений долларами Соединенных Штатов, он добился освобождения нескольких граждан, хотя другим адвокатам до него этого никак не удавалось сделать. Заключенные полагали, что Ульд был с ним в доле.

Генерал Маршалл подробно и письменно изложил суть нашего вопроса, добавив в конце свое прошение о нашем освобождении:

«Эти джентльмены поручили мне не просить ни о чем, а просто обеспечить их ясные, законные и неоспоримые права, которыми они обладают, письменно подтвердив свою подпись под этим документом».

Комиссар Ульд сопроводил его слова заявлением, что он полностью отказывается признавать это письменно данное нами честное слово. Генерал Маршалл сказал нам:

— Я не чувствую себя вправе брать у вас плату за свои хлопоты, поскольку считаю ваше дело безнадежным.

В начале нового года мы обратились с воззванием к м-ру Седдону, Военному Министру мятежников. В нем мы попытались проанализировать наше дело с точки зрения права и доказать, что наше удержание является вопиющим и жесточайшим нарушением всех действующих законов. Мы очень гордились тем, что так красочно и логично изложили в письме все, что мы думали об этом деле, но м-р Седдон очень просто и убедительно опроверг все наши аргументы. Он всего лишь распорядился о том, чтобы нас отправили в тюрьму Солсбери, штат Северная Каролина, где мы должны были оставаться до конца войны в качестве заложников — в отместку за тех сецессионистов, которые сидели в тюрьмах Севере, и как ответ на ту доброту, которое наше Правительство проявляло по отношению к ним!

Подобно тому легендарному римлянину, личность которого была подавлена владеющим пятьюдесятью легионами императором, мы смиренно уступили аргументом Министра, за спиной которого стояла вся армия Конфедерации, и поэтому мы отправились в Солсбери.

Вечером, накануне нашего отъезда, надзиратель, беженец из Мэриленда по имени Уайли, приказал нам перейти в очень грязную комнату на первом этаже, чтобы таким образом быть готовыми к утреннему поезду. Мы обратились к капитану Ричардсону, коменданту, и он несколько изменил приказ, разрешив нам ночевать в более чистом помещении. Через десять минут в комнату вошел один из слуг-негритят, и, призвав меня наклониться к нему поближе, прошептал:

— Как вы думаете, что сказал мистер Уайли после того, как капитан Ричардсон позволил вам остаться на ночь в этой комнате?

Как только капитан вышел, он сказал:

— Жаль, что к Ричардсону и Брауну относились лучше, чем к другим заключенным. Почему, черт бы их побрал?! Ведь они же аболиционисты!

На пути в Солсбери за нами очень строго наблюдали, но у нас было очень много возможностей ночью легко выпрыгнуть из вагона и сбежать.

В Роли, приятном маленьком городе с пятитысячным населением и названным в честь великого сэра Уолтера, искушение сбежать было сильно как никогда. В темноте, когда царила неразбериха и путаница, когда мы переходили с одного поезда на другой, мы могли бы с легкостью ускользнуть от наших конвоиров, но мы были истощены, очень далеко от наших войск и совершенно не знали этих мест. Мы пренебрегли прекрасной возможностью, поскольку арестанту значительно проще сбежать, когда его куда-то перевозят, чем когда он закрыт в камере.

Вечером 3-го февраля мы добрались до Солсбери и были доставлены в тюрьму. Это кирпичное строение, примерно 100 на 40 футов, четырехэтажное, изначально задуманное как цех для хлопчатобумажной фабрики. Кроме основного здания имелось еще шесть других, поменьше — раньше они были жилыми, многоквартирными домами, недавно построенный госпиталь с чистыми, набитыми сеном тюфяками и койками для сорока пациентов. Все здания, в которых предполагалось держать заключенных, были заполнены ими полностью. Уголовники мятежников, дезертиры янки, заложники — около 20-ти моряков нашего военно-морского флота и 3 офицера Соединенных Штатов, 150 южных юнионистов и 50 мирных штатских северян — вот такие люди сидели в этой тюрьме.

Глава XXXVI

«Надеждой на помилованье, значит,

Живешь?»[176]

«Ты можешь исцелить болящий разум,

Из памяти с корнями вырвать скорбь?»[177]


Поистине верна итальянская пословица: «На свете нет уродливых любовников и прекрасных тюрем». Тем не менее, условия в Солсбери были довольно сносными. Капитан Свифт Хэллоуэй, комендант, хотя и убежденный конфедерат, обращался с нами вежливо и любезно. Помещение, в котором мы жили, битком набитое грязными людьми, кишащее паразитами, пропитанном невероятной вонью, просто не поддается описанию. Ни один уважающий себя северный фермер даже своей лошади или быку не позволил бы в ней жить.


Но двор, площадью около четырех акров, очень похожий на дворы некоторых других старых тюрем, с большими дубами и колодцем сладкой чистой воды, был доступен нам в течение всего дня. Здесь, впервые за последние девять месяцев, наши ноги прикоснулись к родной матери-земле, а благословенный свежий воздух наполнил наши легкие.

М-р Люк Блэкмер, из Солсбери, любезно разрешил нам пользоваться своей обширной, состоящей из нескольких тысяч томов, библиотекой. Всякий раз, когда мы хотели что-нибудь почитать, нам стоило лишь написать записку, и через несколько часов в тюремные ворота входил негритенок, неся на своей голове целую корзину книг. Чтение очень оживляло нашу жизнь и делало ее менее похожей на заточение в склепе, как это было во всех тюрьмах, в которых мы жили раньше.

И все же эти долгие летние месяцы были очень унылыми, потому что нас угнетало тяжелое и угнетающее чувство, что мы в плену и лишены свободы. Тюремная жизнь тяжела не из-за скудной еды или холода, болезней или смерти. Лишь из-за полного безделья, пустоты, ощущения бессмысленности такой жизни. Медленно тянутся долгие часы, а с ними и дни, и ночи — а затем и недели, месяцы и года — и если человек живет так долго — абсолютно никак не напрягаясь — ни умственно, ни физически — его рассудок слабеет и покидает его, чтобы таким образом пожертвовать собой во имя жизни его хозяина.


«Какой изгнанник из своей страны

От самого себя спастись сумеет?»[178]


Несомненно, мы теперь выглядели настоящими арестантами — тревожное, полудикое выражение глаз и свидетельствующий о тяжелых и мучительных размышлениях прорезанный морщинами лоб.

Мы были невероятно потрясены этим утром, когда выйдя из своей камеры и проходя мимо госпиталя, мы увидели на скамейке тела тех, кто умер прошлой ночью. Когда мы приподняли покрывало, чтобы узнать, кто же, в конце концов, обрел истинную свободу, единственное, что произвело на меня неизгладимое впечатление — это потрясающее умиротворение, печать сладкого и неописуемого покоя на этих бледных, исхудавших лицах. В течение нескольких месяцев я не мог без зависти смотреть на этих людей. И лишь потом понял истинное значение слов: «Там беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах»[179], и в полной мере почувствовал уверенность в том, что «возлюбленному Своему Он дает сон»[180].

Некоторым заключенным было особенно тяжело. Это были южные юнионисты — из Теннесси, Северной Каролины, Западной Вирджинии и Миссисипи, чьи семьи жили на пограничье. Они знали, что в любой день им могут сообщить, что их дома либо разорены, либо сожжены, а их жены и маленькие дети либо нищенствуют, либо живут милостью своих друзей. Это непрерывное чувство тревоги обессиливало их. Им было намного труднее, чем северянам бороться с болезнями и лишениями — и потому на каждого умершего северянина их приходилось четверо или пятеро. Я не мог не удивляться, с каким пылом, чувством и воодушевлением, они по ночам пели один и тот же гимн:


«Погрузится моя усталая душа

В небесного покоя океан;

Не потревожит больше ничего

Моей груди умиротворенной»[181].


Тем не менее, чаша других содержала еще более горький ингредиент, который и заполнял ее до самой кромки. Я поражен тем, что отхлебнувшие из нее, остались живы и могли рассказать свою историю. Они получили очень плохие новости из дома — о том, что их самые близкие и родные люди, не вынесли столь суровых испытаний. В течение долгих тюремных часов им более не о чем было думать, кроме как об опустевших домах, затихших голосах и разоренных очагах. Надежда — единственное, что поддерживает силы заключенного — исчезла. Образ дома, которым он любовался, словно истинный верующий божественными небесами, растаял и пропал навсегда. Несчастный узник знал, что даже если и наступит когда-нибудь счастливый час его освобождения, ни теплые приветствия, ни радость его друзей, никогда не заменят ему любви бесконечно дорогих ему близких людей.

Наступила весна, и мы с восторгом встретили новость о том, что полковнику Стрейту удалось сбежать из Либби. Офицеры сделали прекрасный подкоп, благодаря которому 114 человек обрели свободу. Стрейт, чьи пропорции очень близко напоминали фальстафовы, очень боялся, что он не сможет пройти через него до конца и застрянет. Но, тем не менее, сумев избежать судьбы «застрявшей в яме» жадной лисы, он, в конечном итоге, протиснулся через него. Мятежники особенно ненавидели его, поскольку по единодушному желанию своих собратьев по заключению, он первым вышел из тюрьмы. Почти две недели он прятался в Ричмонде у знакомой юнионистки. Добравшись до расположений наших войск, офицеры сразу же сообщили через нью-йоркские газеты, что Стрейт уже прибыл в Форт-Монро. Узнав об этом, власти Ричмонда прекратили поиски, и, наконец, в сопровождении опытного проводника, путешествуя с большой осторожностью в течение одиннадцати ночей, преодолев чуть меньше ста миль, Стрейт оказался под защитой Звезд и Полос.

Наши тюремные пайки, состоявшие из кукурузного хлеба и говядины, были вполне приемлемыми, как по количеству, так и по качеству. На рынке Солсбери тоже можно было достать чего-нибудь съестного — главным из всего предоставленного нам ассортимента были яйца. Мы дали волю своей расточительности — в течение некоторого времени наша обеденная группа являлась счастливым обладателем 72-х дюжин — стоимость которых деньгами Конфедерации составляла около двухсот долларов.

Вскоре мы познакомились с несколькими верными Союзу жителями Северной Каролины. Респектабельным гражданам тюрьму посещать разрешалось. Юнионисты неизменно находили возможность поговорить с нами. Как и все лоялисты Юга, белые и черные, они безоговорочно верили пленным северянам. Террор достиг такого уровня, что они даже друг с другом опасались разговаривать совершенно откровенно и просили нас не сообщать об их лояльности их друзьям и соседям, хотя их приверженность Союзу была такой же сильной, как и их собственная.

Капитаны Джулиус Л. Личфилд из 4-го Мэнского пехотного, Чарлз Кендалл из Сигнального Корпуса и Эдуард Э. Чейз из 1-го Род-Айлендского кавалерийского сидели в камере над нами. Будучи заложниками некоторых офицеров-мятежников, сидевших в тюрьмах Элтона, штат Иллинойс, они были приговорены к тюремному заключению и каторжным работам. Лишь один раз их попытались заставить выполнять очень тяжелую работу. Им приказали поднять несколько тяжелых камней — из тех, что валялись на тюремном дворе — потом перенести их на несколько ярдов, а затем вернуть на старое место. Несколько минут они стояли рядом с сержантом — молча и со скрещенными на груди руками. Потом Чейз сказал охраннику:

— Пойдите к капитану Хэллоуэю и скажите ему со всей любезностью, поскольку, вполне возможно, я так же хорошо воспитан, как и он, — что будь он на моем месте, он вряд ли он сумел бы выполнить эту работу, и что я скорее раньше увижу всю Конфедерацию в «Бездонной Яме», чем подниму хотя бы один из этих камней!


После этого Чейза и его товарищей больше никогда не заставляли работать. Время от времени прибывали и другие офицеры Союза, которые тоже были заложниками. Восьмеро из них — прибывших из Ричмонда — 45 дней отсидели в том ужасном карцере Либби, где борода лейтенанта из Пенсильвании покрылась плесенью. Невероятно мучаясь от холода, каждый день съедая свои скудные тюремные пайки сразу же после того, как их приносили, оставшиеся 24 часа им приходилось поститься, за исключением случаев, когда им удавалось поймать несколько крыс, которых они весьма охотно съедали тоже. У некоторых из них были повреждены руки или ноги, и все были ужасно бледными и истощенными. Слова «голод» и «холод» произнести просто, но эти джентльмены точно знали, что именно они означают.

Четверо из них удерживались в отместку за взятых в плен кентуккийских бушвакеров[182], которых один из наших трибуналов приговорил к смертной казни, что они явно заслужили в соответствии с четко определенными военными законами. Но если бы они были казнены, мятежники не осмелились бы тронуть даже волоска на головах этих заключенных. Но душевная доброта Линкольна побудила его заменить расстрел тюрьмой, тем самым невольно подвергнув такому варварскому обращению наших офицеров.

Эти заложники были умны и предприимчивы, они очень часто предпринимали попытки сбежать отсюда. Однажды ночью они спустили из окна четвертого этажа веревку — сделанную из их собственных одеял. Капитан Ив, из 10-го Массачусетского пехотного, спустился благополучно. Отважный и преданный дезертир мятежников, Кэрролл, из Восточного Теннесси, который решил довести их до наших позиций, последовал за ним, но веревка не выдержала, и он пролетел все четыре этажа вниз головой. Будь на его месте кто другой, он бы точно погиб, но Кэрролл, проведя ночь в караулке, омыл водой свою опухшую голову и больше не вспоминал об этом.

Капитан Б. К. Д. Рид из Зейнсвилля, штат Огайо, убежать пытался постоянно. Казалось, он стал бы несчастнейшим человеком на земле, если бы раз в две-три недели он не пытался сбежать. Но его попытки, как правило, заканчивались тем, что ему либо сковывали руки и ноги, либо несколько дней держали в очень грязной камере.

Но, рано или поздно, настойчивость вознаграждается. Однажды, мучаясь от приступа такого острого ревматизма, которым он обзавелся в подземелье Ричмонда, что едва мог передвигаться, он совершил очередную и успешную попытку вместе с капитаном Личфилдом. Дождливым мартовским вечером, около 9-ти часов, закутанные в одеяла, они хладнокровно подошли к воротам. Остановившего их охранника они строго и с негодованием отчитали за то, что он не знает — что они — офицеры главного штаба! Наглость одержала победу. Абсолютно сбитый с толку часовой пропустил их. Они пошли прямо через кабинет капитана Хэллоуэя, в котором к счастью, в тот момент никого не было, и дошли до внешней ограды. Личфилд помог своему более слабому компаньону, и затем они сами могли решать, куда им идти. Они проехали сто двадцать миль, но в горах Восточного Теннесси были пойманы и привезены обратно.

Нисколько не обескураженный, Рид пробовал снова и снова. В конце концов, в Чарлстоне он выпрыгнул из поезда, нашел негра, у которого некоторое время пересидел, а ночью тот на лодке отвез к нашим в Бэттери-Вагнер. Рид вернулся на свое место в армии Томаса и впоследствии был убит в одном из сражений у Нэшвилла. Начав службу рядовым, и, довольно неплохо продвинувшись по служебной лестнице, он был отличным образцом «мыслящих штыков» — молодых людей, которые охотно посвящали свои жизни «нашей дорогой стране».

В начале лета наша команда получила приятное пополнение в лице м-ра Уильяма Э. Дэвиса, корреспондента «The Cincinnati Gazette» и секретаря Сената штата Огайо. Своим арестом Дэвис был обязан глупости своего мула. Неторопливо двигаясь по дороге вдоль позиций армии генерала Шермана, более чем в миле от передовой, ему нужно было пройти через небольшой промежуток между двумя отдельно стоящими корпусами. Он внезапно он столкнулся с мятежником, который прячась за деревом, выстрелом из двуствольного дробовика велел ему остановиться. Как человек, которого трудно напугать, Дэвис попытался развернуть своего мула и, следуя в обратном направлении спасти свою жизнь и свободу. В полном соответствии со свойственным этой породе упрямством, животное воспротивилось узде, словно требуя для этого дела 10 акров земли и три дня на разворот — вот потому-то всадник и попал в руки филистимлян.

Книги помогли нам провести очень неплохо много утомительных часов. Как и Эдмон Дантес из «Графа Монте-Кристо», вышедший на свободу после двенадцати лет тюрьмы «очень образованным человеком», мы могли бы стать воистину всеведущими, но они наскучили нам, и нам больше уже не хотелось читать.

Наши солсберийские друзья очень щедро финансировали нас. Редакторы «Memphis Appeal» часто предлагали мне столько денег, сколько бы мне хотелось, и приложили много усилий, чтобы ускорить мой обмен.

Тюремные власти периодически устраивали нам личный досмотр, но симпатизирующие нам и Союзу охранники или офицеры всегда своевременно предупреждали нас, чтобы мы вовремя спрятали наши деньги. Один (чисто формально) лейтенант мятежников, после того как нас выстраивали в ряд и начинали обыскивать, сам забирал случайно найденные банкноты, но по окончании процедуры сразу же возвращал их нам обратно.

Однажды, во время одного из досмотров, на мне была шляпа с зашитыми в ней сорока долларами Соединенных Штатов. Этот предмет одежды никогда раньше не досматривался. Но теперь, глянув вдоль шеренги, я увидел, как охранник вдруг начал внимательно изучать шляпы заключенных. Вынув из своей шляпы деньги, я отдал их лейтенанту Холману из Вермонта, но оглядевшись, я заметил, что два стоявших прямо за нами офицера-мятежника, стали свидетелями этого маневра. Холман сразу же передал банкноты Джуниусу, который стоя рядом и читая толстенную книгу, тотчас сунул их между страниц. Холмана мгновенно вывели из строя и строго обшарили с головы до ног, но вожделенные «зеленые» мятежникам так и не достались.

Тюремные офицеры, согласно жесткому распоряжению ричмондских властей, иногда удерживали деньги, присланные почтой. Таким образом, я в течение года не мог получить свои 200 долларов Конфедерации. Твердо решив, что власти мятежников ни секунды не должны пребывать в состоянии блаженного покоя, я писали им письмо за письмом, четко отбрасывая и реагируя на все их отговорки. Наконец, после того, как я потребовал, чтобы они либо отдали мне мои деньги, либо положительно отреагировали на свои собственные письма, они вернули мне требуемую сумму. Под самыми незначительными предлогами, или даже вовсе без них, они украли у заключенных многие тысячи долларов.

Но наши неоднократные попытки сбежать все еще терпели сокрушительное поражение. Однажды, мы договорились с дружелюбно относившимися к нам охранниками, что в полночь они выпустят нас. Задолго до того времени, когда наши камеры на ночь запирались, Джуниус и я спрятались недалеко от госпиталя, откуда с помощью верного стража уйти было намного легче. Но именно тогда мы случайно оказались без денег, и Дэвис ждал, когда тюремщик-юнионист принесет ему полученные от одного из наших друзей 400 долларов. Посланник, в первый и последний за прошедшие одиннадцать месяцев раз, напился, и принес деньги на пять минут позже, чем следовало, и Дэвис не смог присоединиться к нам. Мы решили не оставлять его, и попытаться еще раз следующей ночью, но утром того охранника арестовали и отправили на фронт в армию Ли.

Эти постоянные провалы стали притчей во языцех среди наших товарищей по несчастью, они постоянно шутили и посмеивались над нами. Но вот в один из невероятно жарких летних дней, Джуниус сбрил все остатки волос со своей головы, в качестве разнообразия оставив на своем бледном лице только пышные германские усы. На все шутки и колкие замечания по этому поводу он ответил, что на самом деле он не корреспондент, за которого его собеседники так долго принимали его, а почтенный и знаменитый китаец Но-Гоу[183].

С дезертирами янки, за которых некому было заступиться, обращались очень жестоко. В течение одного дня шестерых из них привели в караулку и всыпали им в общей сложности 127 ударов многохвостых плетей как наказание за рытье подкопа. Многие из них были баунти-джамперами и отчаянными головорезами. Они обчищали карманы каждого новоприбывшего дезертира. Отнимали у него все его деньги, а если тот сопротивлялся — безжалостно избивали. После экзекуции, по их собственной просьбе их статус был изменен, и их отправили как военнопленных в Андерсонвилль, штат Джорджия. Там же, заключенные юнионисты, узнав в них участников и организаторов нескольких грабежей и убийств, организовали военный трибунал, приговорили их к смерти и повесили шестерых из них на нескольких, росших на территории тюрьмы деревьях, воспользовавшись веревками, которыми обеспечил их для этой цели комендант.

В течение семи месяцев нам не разрешалось получать никаких писем, даже от родных. Это очень добавило к уже переполнявшей нас усталости. Я никак не мог понять сентиментального пафоса бесхитростного языка Стерна, пока не услышал его печальной летней ночью из уст Джуниуса. Еще несколько недель после этого, в моих ушах стоял крик бедного скворца: «Я не могу выйти! Я не могу выйти!»[184]

Глава XXXVII

«Ни души!

Трясло безумье всех и заставляло

Впадать в отчаянье»[185].

«Как все вокруг таинственно и странно,

Тревожно и зловеще»[186].


В начале октября тюрьма Солсбери внезапно изменилась. Почти 10 000 военнопленных, полуголых и беззащитных, были согнаны в загон, где не могло разместиться и шестисот. Он превратилась в логово смерти и неописуемых страданий. Каждый час, каждый день и каждую ночь мы были свидетелями таких ужасов, которые впоследствии словно раскаленное железо горели в наших воспоминаниях.

Раньше мы никогда не сидели в тюрьме, где содержали наших рядовых солдат. Несмотря на многие заверения об обратном, мы скептически воспринимали все, что нам рассказывали о том зверском отношении, с которым к ним относились в Белль-Айленде и Андерсонвилле. Мы не могли поверить, что люди, носящее славное имя американца, способны на такое. Теперь же, спокойно вспоминая о наших двух последних месяцах в Солсбери, вряд ли можно сказать, что в этих рассказах много преувеличений.

После взятия в плен, первым делом, захваченных грабили и отнимали большую часть одежды. В Солсбери они прибывали полуголыми, тысячи без всякой обуви, едва ли один из двадцати имел шинель или одеяло, а многие сотни вообще без шинелей и мундиров.

В течение нескольких недель они жили просто под открытым небом. Позднее на каждую сотню стали выделять одну палатку. Даже если бы они лежали вповалку, в палатке могло вместиться не более 50-ти человек. Остальные были вынуждены либо жаться к стенам, хоть каких-либо строений, либо спать прямо на грязной, промерзшей и покрытой снегом земле. В октябре, ноябре и декабре снег выпал несколько раз. Слезы наворачивались на глаза при виде этих несчастных, без шинелей, без шляп и без ботинок, корчившихся от холода на тюремном дворе.

Их разделили на группы по одной тысяче, в ней — на отряды — по сто человек. Почти каждый день одна или несколько групп не получала ежедневного пайка, и ей приходилось в течение 24-х часов обходиться без пищи. Несколько раз некоторые из них не получали никакого пайка и в течение двух суток подряд. Те немногие, у кого были деньги, платили от пяти до двадцати долларов Конфедерации за небольшую буханку хлеба. Некоторые просто снимали шинели и ботинки и тут же обменивали на еду.

Когда один из офицеров спросил коменданта — майора Джона Г. Джи: «Мне выдать пленникам полный паек?», он ответил: «Нет, дьявол бы их побрал, выдайте только четверть!»

Тем не менее, в это самое время, один из наших друзей Солсбери — достойный доверия джентльмен и истинный христианин, как-то раз, в тайном разговоре сообщил нам:

— Насколько я знаю, размещенный в этом городе большой комиссариатский склад до самой крыши забит кукурузой и свининой. И я точно знаю, что по этой причине коменданту тюрьмы не дают обзавестись собственным складом.

После нашего побега мы сами убедились в том, что во всем этом районе было полно свинины и кукурузы. В Солсбери находился главный склад, в котором хранилось все необходимое для армии.

Эта часть штата изобилует густыми лесами. Поезда доставляли дрова непосредственно на территорию нашей тюрьмы. Если бы мятежникам не хватало палаток, они могли бы легко вывести наружу 200 или 300 заключенных и заставить их заготовить бревен, из которых за одну неделю можно было бы построить бараки для всех военнопленных. Но комендант не пошел на это. Он не заготовил даже половины требуемого количества дров.

Холод и голод страшно отразились на крепких молодых людях, еще недавно сражавшихся, а теперь сидящих в тюрьме. Люди болели самыми разными, подчас смертельно опасными болезнями. Процветали пневмония, разные простуды, диарея и дизентерия, но истощенные голодом и холодом умирали наверняка. Поэтому от лекарств пользы было мало. Ослабленные люди не могли сопротивляться болезням, посему мертвецкие никогда не пустовали.

По приказу тюремных властей я со своими двумя товарищами был обязан работать в госпитале — а на территории тюрьмы их было девять. Сцены, которые нам пришлось видеть постоянно, могли бы сломить даже самые крепкие нервы, но мы трудились и старались облегчить страдания наших товарищей. Мы очень немногое могли сделать — лишь подать чашку холодной воды и проследить, чтобы с пациентами обращались доброжелательно и сочувственно.

Комендантом тюрьмы был м-р Дэвис и свои тяжелые обязанностям выполнял разумно, энергично и с неизменно любезным отношением ко всем.

Джуниус был обязан разносить лекарства «больным вне госпиталя». Госпитали — когда было особенно много больных — могли обеспечить кроватями около шестисот человек, но больных, которые никак не могли сами явиться на прием, было в несколько раз больше. Эти несчастные устало ждали своей кончины в палатках, в подземных ямах, у стен госпиталей или просто на земле. Нежное сочувствие моего товарища смягчило последние часы многих бедняг, которые благодаря ему очень долго странствовали под


«Дождю подобной музыкой его ласковых слов,

Иль, словно солнце, ободряющей улыбкой»[187].


А меня назначили вести все больничные книги — записывать имя каждого пациента, его болезнь, дату его поступления и выписки или дату смерти. По моему настоянию главный хирург мятежников также разрешил мне забирать оставшуюся после смерти больного одежду и отдавать ее живым. Я старался делать это систематически, постоянно ведя списки нуждающихся, которые действительно составляли девять десятых всех заключенных. Ежедневно умирало от 20-ти до 48-ми человек, так что одежды было много. Каждый день, в такую ужасную холодную погоду, ко мне приходили бледные и исхудавшие мальчики — они должны были быть сейчас дома, рядом со своими матерями и сестрами — а у них не было ничего, кроме пары изношенных хлопчатобумажных брюк и тонкой хлопковой рубашки.

Доктор Ричард О. Керри, беженец из Ноксвилля, был главным хирургом. Но, несмотря на свои твердые мятежнические убеждения, в силу присущей ему доброты и справедливости, он делал все возможное, чтобы изменить столь ужасное положение дел. Снова и снова он забрасывал Ричмонд своими возмущенными письмами, приезжали нескольких инспекционных комиссий, в задачи которых входила проверка состояния тюрьмы и госпиталей, но положение оставалось тем же.

Нам не хотелось верить в то, что власти Ричмонда сознательно шли таким путем, чтобы уменьшить силу наших армий. Но Рабство — словно голова Медузы — превратила их сердца в камень. В то время в их руках находилось около 40 000 заключенных. В нашей тюрьме ежемесячно умирало 13 % общего числа узников. Многие вступали в армию мятежников. Таким образом, можно сказать, что наших солдат в месяц умирало более 25-ти процентов, но в то же время, противник не терял ни одного человека.

Очень часто, когда на два, когда на три дня, д-р Керри воздерживался от посещения тюрьмы — он не желал созерцать те отвратительные сцены, от которых мы никак не могли сбежать. Я рад, что смог осветить хотя бы одним лучиком света такую мрачную картину. Почти все хирурги проявили истинный гуманизм и лучшие свойственные человеку качества, присущие характеру их профессии. Они были лучшим из всех видов мятежников, с которыми нам пришлось столкнуться. Они искренне и открыто критиковали условия, в которых были вынуждены лечиться заключенные, и пытались смягчить их страдания.


Назвать эти жуткие бараки «госпиталями» — значит просто надругаться над английским языком. Мы не могли получить метла, чтобы содержать их в чистоте, у нас не было даже холодной воды, чтобы омывать руки и лица больных и умирающих. Здесь, где в амбаре каждого фермера хранились горы зерна, мы не могли достать чистой соломы для подстилок. Большую часть времени они были вынуждены лежать на холодном, лишенном всякого покрытия грязном полу — даже с домашним скотом обращаются намного ласковей. Худые тела и печальные, умоляющие глаза этих страдальцев, устало ожидающие своего конца — без всяких удобств, без единого слова сочувствия или слезинки любви — никогда не перестанут преследовать меня.

Постоянно, ежечасно, круглосуточно, мы слышали это ужасное — кха! кха! кха! — казалось, с этим кашлем несчастные теряли частицу своей жизни. Этот кашель был самым страшным звуком в этом страшном месте.

И в финале появлялась повозка для мертвых — трупы лежали словно бревна — их раскачивающиеся руки, белые ужасные лица, с открытыми ртами и окаменевшими, широко оглядывающими, сопровождающих глазами — с грохотом проезжала вдоль внешней стороны ограды, храня свой драгоценный груз до тех пор, пока его не сваливали беспорядочной кучей в заготовленные траншеи и не присыпали сверху тонким слоем грунта.

В только что прибывшей партии заключенных ни больных, ни раненых не было. Но по прошествии 6-ти недель, Джуниус, как никто разбиравшийся в этом вопросе, утверждал, что среди 8-ми тысяч человек здоровых было не более пятисот человек. Хирурги мятежников считали точно так же.

Пайки, выдаваемые крайне нерегулярно, были скудны и не могли поддерживать жизнь узников. Люди ослабевали, не прожив на них и недели, но им запрещалось покупать еду в городе, и им даже не разрешалось питаться тем, что присылали им их друзья. Воспользовавшись своим положением, нам удалось наладить поставки извне и таким образом улучшить питание. Арестанты с удовольствием пожирали картофельные очистки, которые оставались после нас. Они ели крыс, собак и кошек. Многие обшаривали двор в поисках обглоданных костей и пытались найти хоть что-нибудь съестное в помоях и других не менее отвратительных субстанциях.

Они постоянно просили нас поместить их в госпиталь, для приюта и пищи, которой мы не могли их обеспечить. Мы чувствовали себя чуть ли не страшными грешниками, оттого, что пребывая под защитой от капризов природы и наслаждаясь едой, мы могли поддерживать себя посреди этого кошмара.

В дождливые дни земля превращалась в вязкую и глубокую топь — беспомощные бедняги жадно пытались согреться, зарываясь в землю. Две сотни чернокожих заключенных практически ходили голыми и другого способа согреться найти не могли. Власти относились к ним с необычайной строгостью — охранники убивали их совершенно безнаказанно.

Ни песен, никакой гимнастики, ни смеха — ничто не нарушало тюремной тишины. Это — дворец Сатаны — но без его позолоченных полов, хрустальных ваз и ослепительных залов, напротив — со всей его угнетающей тишиной и синюшными губами и впалыми глазами его призрачных обитателей, живительный огонь в сердцах которых, уже давно потух.

Постоянное созерцание страданий заглушало наши чувства. Вскоре мы могли уже совершенно спокойно ходить по госпитальным коридорам, нисколько не смущаясь окружавшими нас ужасами, но за исключением тех случаев, когда пациенты лично обращались к нам, пытаясь найти ответ на волнующие их вопросы.

Доверчивость нашего Правительства по отношению к врагу просто невероятна. Каждый месяц лодки под белым флагом передавали тысячи посылок для осужденных северян, в то время как мятежники, которым уже наскучило — как обычно — воровать их понемногу, и постоянно придумывать для оправдания новой кражи свежий предлог, теперь уже не прячась, просто изымали их все. И в то же время, возвращающиеся лодки были битком забиты посылками, отправленными заключенным мятежникам их южными друзьями, а почта исправно пересылала от тех, кто симпатизировал Югу на Севере не меньшие количества и посылок, и писем тоже.

В руках Правительства было много пленников, и мятежники стремились менять человека на человека, но наши власти действовали, опираясь на хладнокровную теорию Военного Министра Эдвина М. Стэнтона, суть которой состояла в том, что мы не могли позволить себе менять сытых и сильных людей на инвалидов и скелетов, — что возвращенные заключенные намного ценнее для мятежников, чем для нас, поскольку их солдаты постоянно находились в армии, в то время как многие из наших, срок службы которых истек, второй раз призыву уже не подлежали.

Солдата, который забывает о своем долге, судят и расстреливают. Власти, похоже, забыли, что обязанность солдата повиноваться обязывает Правительство защищать его. Ясно, что долг наших властей заключался в том, чтобы обменивать наших солдат или защищать их — не от случайно проявленной жестокости, а от продуманного, систематического возмездия — до тех пор, пока власти Ричмонда не будут обращаться с нашими заключенными с той же обычной гуманностью. Запросто можно было бы выбрать несколько офицеров-мятежников, примерно соответствующих по своей значимости пленникам-федералам тюрьмы Солсбери, и поставить их в те же самые условия содержания — по жилью, питанию и одежде.

Когда правительство Конфедерации отправило несколько наших чернокожих солдат на работы по укреплению Ричмонда во время его обстрела, в своем коротком послании генерал Батлер сообщил ему, что точно такое же количество их офицеров он тоже, с лопатами в руках, отправил на свои укрепления. Его письмо благополучно пришло в Ричмонд, и еще до того. Как солнце скрылось за горизонтом, негров вернули в Либби-Призон, и впоследствии их считали только военнопленными. Но из-за какой-то непонятной и слезливой сентиментальности некоторых северных чиновников и редакторов, нашему Правительству было предложено пренебречь этим вопросом и таким образом допустить гибель многих своих солдат — несмываемое пятно на чести всего народа и непростительная жестокость по отношению к тысячам страдающих сердец.

Глава XXXVIII

«Ужасами я объелся»[188].

«Тягчайшая, несчастнейшая жизнь,

Болезни, старость, нищета, тюрьма,

Все бедствия покажутся нам раем

Пред тем, чем смерть грозит»[189].


26-го ноября, когда мы ужинали, со двора пришел Джон Лоуэлл, и прошептал мне:

— Будет восстание, заключенные готовятся вырваться на волю.

Подобные новости приходили настолько часто, что мы почти не верили им, но эта оказалась правдой. Одна из групп заключенных восстала сразу, импульсивно, без заранее подготовленного плана. Невыносимо мучавшиеся от голода, не евшие ничего уже двое суток, они заявили:


— Уйдем из этого ужасного места. Если не от голода, мы с тем же успехом можем погибнуть и от пуль охранников.

Вооруженные палками, они бросились на 16 человек вооруженной охраны — сразу же, как те появились во дворе. Несмотря на слабость и истощенность, они действовали быстро и храбро. Ни вырывали ружья из рук солдат. Один из них попытался сопротивляться, и был заколот на месте. Мгновенно, на стене здания, у которого он стоял, расплылось огромное кровавое пятно. Другой поднял свое ружье, но выстрелить не успел — пуля разнесла ему голову. Охранников обезоружили всех — и в ужасе они убежали в расположенный вне тюрьмы свой лагерь.

Если бы 400 или 500 человек атаковали сразу в нескольких местах, они, возможно, полностью бы рассеяли охранников и вырвались на свободу. Но несколько тысяч узников шли только в одном направлении. Без ломов и топоров, они не могли так просто и быстро разрушить ограду. Тюремный гарнизон отреагировал немедленно. Две пушки сразу же открыли картечный огонь. Восстание — которое не продлилось и трех минут — было подавлено, а те из заключенных, кто уцелел и не был ранен, отошли назад.

Во дворе снова воцарилась тишина. Мы находились в нескольких сотнях ярдов от места стычки. В этой части двора ничего не происходило, но стоявшие на стене охранники целых двадцать минут умышленно стреляли по палаткам и беспомощным, ни в чем не повинным людям. В дюжине ярдов от нас погибло несколько человек. Один, стоявший совсем рядом, был ранен. Пули стучали по доскам, и никто не мог ускользнуть от них и укрыться в нашем бараке. Были убиты 16 заключенных и еще 60 — и это при том, что в восстании из этого числа участвовало не более 5-ти-6-ти человек, ведь подавляющее большинство узнало о нем только тогда, когда заговорили пушки.

После этой резни убийства участились. Любой охранник, в любой час дня или ночи, мог совершенно спокойно поднять ружье и выстрелить в любого из заключенных, черного или белого, совершенно безнаказанно. Его даже не сняли бы с поста.

Один офицер Союза был убит просто так — он вообще никак не нарушил тюремной дисциплины.

Мозес Смит, негритянский солдат 7-го Мэрилендского пехотного, был застрелен в голову в тот момент, когда он, стоя у нашего барака, просто спокойно беседовал с Джоном Лоуэллом. В качестве другого примера, упомяну двух белых коннектикутцев, застреленных в их палатках. Мы спросили одного из хирургов о причине этого убийства. Тот ответил, что охранник заметил, что три негра находятся на доступном ему расстоянии, и, зная, что у него, возможно, никогда более не будет такой хорошей возможности, он выстрелил в них — но промахнулся и убил не тех людей! Это было воспринято как досадное недоразумение.

Хотя я и мои товарищи, либо благодаря хитрости, либо деньгам, очень часто преуспевали в получении особых привилегий от тюремных офицеров, власти Конфедерации была безжалостны. Наш адвокат, м-р Блэкмер, после поездки в Ричмонд заверил нас, что он не уверен, что нас отпустят до окончания войны — разве что нам удастся благополучно сбежать. Роберт Ульд, который обычно отрицал свою особую к нам враждебность, однажды, в своей обычной манере так заметил представителю Комиссии по обмену от Соединенных Штатов:

— «The Tribune» сделала больше, чем любая другая газета, чтобы начать эту войну. Об обмене корреспондентов мне вы можете ничего не говорить. Эти люди очень нам нужны, и отпускать их мы не собираемся.


Наше Правительство совершило большую ошибку, отпустив множество журналистов-мятежников без обмена. В конечном итоге, пребывая среди всех ужасов Солсбери, мы узнали, что Эдвард А. Поллард — отъявленный мятежник и редактор «The Richmond Examiner» — самой злобной из всех газет Юга, после нескольких недель тюрьмы на Севере, был отпущен под честное слово в город Бруклин. Эта новость, словно молния, оглушила нас. Мы — после почти двух лет пленения, в этой грязной, кишащей паразитами и пропитанной жестокостью тюрьме — а он купается в роскоши одного из лучших городов мира! Нам было так горько, что даже спустя несколько недель после получения этого известия мы ее между собой не обсуждали. М-р Уэллс — Министр военно-морского флота, был тем человеком, который подарил Полларду свободу. Я упоминаю о нем не для того, чтобы придать этому случаю какое-то особое значение, а по той причине, что по сходным причинам пострадали многие сотни заключенных юнионистов.

В тюрьме Солсбери, в одной камере с мужчинами, сидела одна спокойная и респектабельная женщина из Северной Каролины — ей дали 2 месяца. Суть ее преступления заключалась в том, что она кормила конфедерата-дезертира! А в Ричмонде очень много времени с нами провел семидесятилетний вирджинец — за то, что он кормил своего сына, который сбежал из армии!

В сентябре несколько заключенных южан, вооружившись ножами и палками, силой отняли у Джона Лоуэлла флаг США, который он до сих пор тщательно прятал. Но после того как пришли новые военнопленные, они издевались над ними везде, где бы они не находились. В течение нескольких дней те мятежники, которые осмеливались сунуться на двор, наверняка возвращались в свои бараки покрытые синяками и с подбитыми глазами.

Во время перемирия, которое, казалось, овладело всем Севером, когда он номинировался на пост Президента Макклеллана, мятежники ходили в приподнятом настроении. Лейтенант Стоктон, адъютант, однажды заметил:

— Вы скоро вернетесь домой, через месяц мы будем жить в мире.

— Что вам дает основания так думать? — спросил я.

— Тон ваших газет и политиков. Макклеллан, несомненно, станет Президентом, и война сразу же закончится.

— Вы — южане — самые наивные люди в мире. Вам настолько неведома свобода слова и печати, что вы вообще ничего понять не можете. На Севере около полудюжины политиков и столько же газет и в самом деле искренне симпатизируют вам, и выражают свои симпатии повстанцев с той или иной степенью открытости. Разве вы не видите, что они какими были, такими до сих пор и остаются? Назовите хотя бы один важный прогноз, который бы они сделали за все время войны. Перед Самтером эти же люди говорили вам, что если мы попытаемся действовать силой, это приведет к войне на Севере, и вы поверили им. Снова и снова они повторяли вам — как и сейчас — что вскоре лояльные штаты сами выйдут из войны, а вы все еще верите им. Подождите до ноября, когда пройдут выборы, а потом расскажете мне о том, что вы думаете.


Час пробил, и нам сообщили, что Президентом стал м-р Линкольн. Заключенные были вне себя от радости. Я сообщил об этом тем офицерам Союза, к которым нас не пускали — отправил им сухарь со спрятанной внутри него запиской. Прошло несколько минут — и их аплодисменты и восторженные крики удивили и невероятно рассердили тюремное начальство. На следующее утро я спросил Стоктона, что он теперь думает о мире. Покачав головой, он печально ответил:

— Это слишком сложно для меня, я не вижу конца.


Рядовой солдат 59-го Массачусетского пехотного покинул Бостон в качестве новобранца лишь за шесть недель до того, как мы встретились с ним. Он участвовал в двух великих сражениях и пяти более мелких стычках, был ранен в ногу, схвачен, сбежал от своих конвоиров, а по пути в Джорджию, куда он три дня шел пешком, он был снова схвачен и доставлен в Солсбери. За шесть недель он пережил много приключений.

Постоянно ускользающая надежда иссушила наши сердца и уже довольно серьезно повлияла на нашу психику. Мы становились все более раздраженными и обидчивыми и часто едва не ссорились друг с другом. Я помню, что даже злился на своих друзей за то, что они дома, и им хорошо и весело.

Наша тюрьма была похожа на кладбищенский склеп. Голос Севера не проникал в его мрачные глубины. Понимая, что мы совершенно несправедливо брошены нашим Правительством, вполне серьезно думая, что нас оставил и Бог, и люди, мы, похоже, утратили все человеческие интересы и мало заботились о том, будем ли мы жить или умрем. Но я полагаю, что нас подпитывала глубоко скрытая в нас тайная и не осознаваемая разумом надежда. Если бы нас спросили — могли ли мы уверенно утверждать, что мы легко выдержим здесь еще восемь месяцев, я думаю, что мы наверняка с радостью и благодарностью согласились бы, если бы нам предложили быть выведенными отсюда и расстрелянными.

Очень часто, со слезами на глазах, узники спрашивали нас:

— Что же нам делать, мы слабеем с каждым днем? Оставшись здесь, мы непременно последуем за нашими товарищами — в госпиталь и на кладбище. Мятежники уверяют нас, что, если мы запишемся в их армию, у нас будет много еды и одежды, и у нас появится шанс убежать к своим.


Я всегда отвечал, что они не обязаны ни Богу, ни людям, оставаться здесь и умирать от голода. Из тех двух тысяч, кто записался к ним, почти все твердо решили сбежать при первой же возможности. Но другие думали совершенно иначе. Жизнь того, кто присоединившись к повстанцам, хоть на мгновение появлялся на дворе, неизменно подвергалась опасности. Два или три раза такие люди были жестоко избиты и остались живы только благодаря вмешательству мятежников. Эта жестокость была лишь ярко проявляемым глубоким и искренним патриотизмом наших обычных солдат. Эти люди, воевавшие с оружием в руках и получавшие мизерное жалование, уверенно пошли бы на убийство своих товарищей за то, что они перешли на сторону врага лишь для того, чтобы избежать медленной и мучительной смерти.

Мы очень хорошо знали тайную науку рытья подкопов. Его modus operandi[190] таков: копающий, погрузившись в яму глубиной 3, 6 или 8 футов от поверхности, в зависимости от внешних условий, начинает копать по горизонтали, ложится на живот и копает любым имеющимся под рукой инструментом — обычно, простым ножом. Лаз делается таким, чтобы по нему мог проползти человек. Самая большая трудность заключается в том, чтобы спрятать вынутый грунт. Однако в Солсбери такой проблемы не существовало, поскольку многие из заключенных жили в вырытых в земле ямах, которые они постоянно как-то меняли или расширяли. Таким образом, двор изобиловал кучами свежевыкопанной земли и внимания на них никто не обращал.

После большого притока новых военнопленных в октябре, подкопами увлекались почти все. Я знал о находящихся в работе только 15-ти, но, несомненно, их было гораздо больше. Но комендант — просто и гениально нашел способ навсегда покончить с рытьем туннелей.

После тридцати или сорока футов воздух становится настолько спертым, что свечи не горели, а люди едва не задыхались. В большом 65-ти футовом туннеле, благодаря которому полковник Стрейт и многие другие офицеры бежали из Либби, эта трудность была преодолена свойственной янки изобретательностью. Использовав сапожные гвозди, покрывала и доски, офицеры изготовили пару огромных, похожих на кузнечные, мехов. Затем, пока один из них, орудуя своим ножом, за 12 часов продвигался на 4 или 5 футов, а второй загружал его ранец вынутой землей и уносил ее (конечно, ползя ногами назад, поскольку туннель был рассчитан на одного человека и развернуться в нем было невозможно), третий сидел у меха и энергично снабжал своих товарищей свежим воздухом.

Но для Солсбери этот вариант не годился. Я полагаю, что и за тысячу долларов сапожных гвоздей там достать бы не удалось. Их там просто не было. Пробивать вентиляционные отверстия мы тоже, конечно, не могли — они могли бы провалить все дело.

Первоначально существовала только одна линия охранников — на расстоянии около 25-ти футов, на окружавшей тюрьму ограде. Они постоянно прохаживались по ней туда и сюда, встречались и снова расходились по своим постам. При таком раскладе нам нужно было прокопать не менее 40-ка футов, чтобы пройти под оградой, и отойти от нее остаточно далеко, чтобы ночью совершенно незаметно для часовых выйти из подкопа.

Когда комендант узнал (от заключенных, которые действительно очень страдали от недостатка пищи и были готовы почти все, что угодно сделать за кусок хлеба), что строительство подкопов в самом разгаре, он попытался выяснить, кто именно и где копает, но, безуспешно — поскольку неуверенных в себе юнионистов в курс дела никто не ставил. И посему он установил вторую заградительную линию — в ста футах от первой — и вдоль нее тоже туда и сюда прогуливались часовые. Теперь уже требовалось рыть туннель длиной, по крайней мере, 140 футов, но без вентиляции, он был так же неосуществим, как туннель на 40 миль.

Загрузка...