Часть II. Путешествие из Санкт-Петербурга в Якутск

Февраль 1722 — август 1723 гг.

Что ветры мне и сине море?

Что гром и шторм и океан?

Где ужасы и где здесь горе,

Когда в руках с вином стакан?

Спасет ли нас компас, руль, снасти?

Нет! сила в том, чтоб дух пылал.

Я пью! и не боюсь напасти,

Приди хотя девятый вал!

Приди, и волн зияй утроба!

Мне лучше пьяным утонуть,

Чем трезвым доживать до гроба

И с плачем плыть в столь дальный путь.

Г. Державин


Глава I. Дар безмолвия

1

— Гони!

Пока крепкое винцо плескалось в плоской дорожной баклаге, пока крепкое ржаное винцо обдавало желудок жаром и радужно махом согревало кровь, даже само постоянное и постепенное отдаление от Москвы радовало душу. А о Санкт-Петербурхе и вспоминать не хотелось. Дальше!.. Как можно дальше!.. Хотелось как можно дальше умчаться от низкого плоского Санкт-Петербурха, от страшного, серого! Схватывало льдом сердце при одной мысли о том, что кто-то мог потребовать возвращения в Парадиз, что кто-то мог вернуть в серый нечеловеческий город…

Ни за что!

Подальше от Парадиза! Подальше от мрачных подвалов, в которых томятся сотни всяких людей — от самых безвинных до страшных воров! Замирая от ужаса, впадая в отчаяние и в ничтожество, самого себя не умея понять, Иван совал потную руку под полость, которой кутал зябнущие ноги, вынимал деревянную дорожную баклагу и, пугливо отворачиваясь от господина Чепесюка, но при этом как бы нисколько его не боясь, всем видом показывая, что совсем не боится названного господина, делал большой глоток.

Скушные заставы, проломленные мосты, редкие колодцы, иногда с высокими деревянными журавлями, полосатые пыльные шлагбаумы, непролазная грязь, всякие броды, займища, деревушки, заброшенные погосты, и вдруг — какое крупное село. А потом опять — лес, грязные проселки, дикие гати, расчистки. Сам черт не разберет пути, однако, ямщики разбирали.

Некоторые области Иван проехал зажмурившись, как во сне.

Да и чего жалеть? Как ни вспоминай, как ни жди чудесного и возвышенного, появляющееся впереди все время напоминало оставленное за спиной: скушные заставы, проломленные плохие мосты, колодцы, иногда с деревянными журавлями, полосатые шлагбаумы, непролазная грязь, всякие броды, займища, деревушки, заброшенные погосты, и вдруг — какое крупное село. А потом опять — лес, проселки, расчистки, гати. И ямщики везде похожи — носят на простых нитяных поясах мошну с кресалом да нож, и одинаково взвизгивают, вдруг вырывая из-за пояса короткий кнут. Так же одинаково, услышав визг, вздрагивают и ускоряют бег лошади. Только господин Чепесюк всегда сидел молча, как чугунная статуя. …За Могилою Рябою… Над рекою Прутовою… Было, было во-о-ойско в страшном бою…

Входя на очередном яме к смотрителю, господин Чепесюк молча бросал бумаги на стол, и отворачивался. И никогда ни разу не случилось так, чтобы господину Чепесюку отказали в лошадях. Правда, три казака предусмотрительно скакали впереди, вырвавшись на сутки вперед, и заранее оповещали смотрителей о скором появлении господина Чепесюка. Из тех трех скакавших впереди казаков Иван позже двоих увидел в Якуцке, а третий, говорили, разбился в дороге, умер где-то под Илимском. Иван даже не знал их имен. В голову не приходило спросить имена скачущих впереди казаков. Зачем? Он, Иван, одного хотел: как можно дальше отдалиться от страшного Санкт-Петербурха. Глотнув ржаного винца, печально затягивал военную песню, потом не выдерживал, прерывал песню и поворачивал голову. Прикрыв грешный рот ладошкой, соразмеряясь с тряской возка, спрашивал растерянно:

— Как же так, господин Чепесюк?…

И все.

На большее смелости не хватало.

Впрочем, господин Чепесюк все равно не откликался, сидел неподвижно, будто чугунная статуя, на которую накинули черный дорожный плащ. Такую же черную дорожную шляпу господин Чепесюк низко опускал на лоб, пряча под шляпой страшное изрубленное сабелькой лицо, не отвечал страждущему Ивану даже пожатием плеча.

Тогда Иван оборачивался к ямщику:

— Когда ж станция? Почему, ямщик, нет никакой станции?

— Верст через десять непременно будет, — охотно откликался очередной ямщик. — Вишь, сколько проехали, теперь осталось меньше. Они, ямы-то, так и идут друг от друга — не тридцать, так пятьдесят верст. Чтобы, значит, лошадь чувствовала себя в работе. А здесь, — тыкал кнутовищем в какую-нибудь особенно дикую избу, не к месту торчащую на обочине или совсем в стороне от дороги, — живут зимовщики. Провиант запасают, фураж для лошадок. Ба-а-альшие у нас дороги. Ка-а-аждая далека.

— Далека? Каждая? Почему так говоришь? — пугался Иван.

— Да это песня, — пояснял ямщик: — Так в песне поется.

— Так и сказал бы.

— Если поешь, как скажешь? — совсем запутывал Ивана.

Но, собравшись с мыслями, Иван вновь лез с вопросами к ямщику. Все казалось, что вот-вот услышит какую-то правду.

Но ямщик правды не говорил.

Зато серый Санкт-Петербурх, его плоские прешпекты и линии, тесная канцелярия, деревянный шкап с книгами и маппами, и даже дружные кабаки на сумеречных сырых площадях — все это осталось далеко позади. …В день недельный ополудны… Стался нам час ве-е-елми трудный… При-и-йшел ту-у-урчин многолюдный…

Сделав очередной глоток, пропев несколько строк военной песни, Иван впадал в тоску, снова приставал:

— Трудно тебе, ямщик?

— Трудно.

— Всякое, небось, видел?

— Всякое.

— Ты расскажи! — требовал Иван и вновь, уже не торопясь, прикладывался к дорожной баклаге.

Ямщик привставал, раскручивал кнут, лошади дружно вздрагивали, ускоряли ход. Ощерив крупные зубы, ямщик смеялся, оборачиваясь: мы всяко умеем. Зимой, к примеру, в сильные морозы так умеем править санями, что полозья сами поскрипывают, сами наигрывают веселую песню, а то печальную.

А еще, оборачивался, черти балуют…

Вот летит тройка, а на ней нечистый в виде ямщика. Увидит крестьянина, обязательно пригласит сесть, подвезти по дороге. Особенно любит, когда крестьянин пьян. Ну, а по дороге, понятно, завяжется такой разговор. «Вот смотри, — скажет нечистый крестьянину, — у меня ведь не лошади». — «А кто?» — удивится крестьянин. «А только горькие пьяницы, — усмехнется нечистый. — Как умрет какой пьяница насильственной смертью, так его сразу ко мне. А я уж умею, я уж обкатываю пьяниц. — И спрашивает: — Небось, видишь кого?» Крестьянин присматривается, впрямь узнает: вон питух Лука из Грибной, а вон Савелий из Пятова, тоже питух знатный. Даже окликнет: «Да как же так, Савелий? Да как же случилось, что ты попал в лапы нечистого?» И, теряя хмель, жалуется: «Да неужто на том свете вот так вот ездят на людях?» — «А чего баловать? — весело отвечает нечистый. — Нам куда девать таких?»

— И что?… Пропадает человек?…

— Эх, не балуй! — ямщик оборачивался, зубасто, как щелкунчик, щерился, свистел лихо, и лошади брали в карьер.

Иван мучился.

Вот говорит, пропадают от пития… Но как не выпить, если вся жизнь — дорога? Вот тянется и тянется жизнь — совсем как дорога. Вот всю жизнь едешь, и остановиться нельзя. Бежит и бежит дорога.

— А что за тем поворотом? — спрашивал вслух. — Или за тем? Или вон за этим? Куда дорога бежит?

— К смерти, — вдруг пронзало ледяным холодком.

Это господин Чепесюк, не поднимая головы, даже не глянув на Ивана, глухо, как из бочки, чугунным голосом без всякого выражения замечал:

— К смерти.

И сразу становилось скушно и ясно: как ни крутись, даже самая длинная из дорог, как она ни вейся, все равно к смерти. И никогда по-другому не бывает.

Все равно не хотелось верить в такое.

— Да почему к смерти? — пугался, борясь с ледяным холодком. — Почему непременно к смерти? Всем известно, одна дорога ведет к Москве, другая к Якуцку? Так и ямщик говорит.

— К смерти.

Иван мелко крестил обожженные водкой и ветром губы, отворачивался с ненавистью от проклятого спутника. Вот поговори с таким. Чугунный идол, может, каменный. И фамилия соответствующая — господин Чепесюк. По-другому к господину Чепесюку никто никогда не обращался. Наверное, уже в детстве все к нему так обращались — господин Чепесюк. Говорят, сам Усатый, никогда не позволявший офицерам иметь даже подобие какого-либо братства с солдатами, мог, тем не менее, любого из солдат приобнять, ободрить, подарить ему табаку, а то и собственную глиняную трубку, а вот господин Чепесюк никогда и никого не замечал. Хоть толпа окружи его, молчал часами, будто вообще не знал никаких человеческих слов. Сутками мог молчать, из повозки неподвижно, как чугунная статуя, взирая на окрестности, будто, правда, видел там что-то невидимое неподвижным чугунным взглядом. Светлые, по краям уже совсем как инеем подернутые брови сведены, на переносице совсем срослись, глаза как мутное олово, ничего не отражают, а лоб, щеки, все белое, как береста, все лицо густо расписано неровно заросшими сабельными шрамами. С первого взгляда белое лицо господина Чепесюка походило на лоскутное одеяло. Даже нос у него был изрублен, — сильно, видать, рассердил когда-то господин Чепесюк неизвестного злодея.

Думный дьяк Матвеев, отправляя обоз, так сказал Ивану:

— Как далеко идете, о том знают только два человека — ты и господин Чепесюк. А об истинной цели пути — один только господин Чепесюк. Даже Сенат, Ванюша, голубчик, не знает того, что доверено государем господину Чепесюку. У него бумаги… — Матвеев оглянулся через плечо, будто боялся, что его подслушают: — У него такие бумаги, каких ни у кого нет… Ему, Ванюша, голубчик, воеводы и губернаторы не указ, он любому приказать может. Имеет личное секретное предписание от государя… — Усмехнулся: — Говорят, господин Чепесюк и раньше не просто так махал сабелькой, а помогал государю чем-то важным, чем-то таким, о чем государь не забывает и в крепком сне… Впрочем, тебе, Ванюша, голубчик, знать о том вовсе не надобно. Ты всегда помни главное: пока жив господин Чепесюк, ты, наверное, тоже будешь жив. А один — пропадешь. Отстанешь по дороге — никто тебя не спасет, и спасать не будет, сам погибнешь в лесу. Вздумаешь сбежать — от господина Чепесюка не сбежишь. Я просил господина Чепесюка внимательно следить за тобой. Не дай тебе Бог, Ванюша, голубчик, перечить в чем господину Чепесюку. Вы оба с ним теперь начальные люди, но ты, Ванюша, голубчик, будь все же благоразумен: все, что скажет господин Чепесюк, выполняй сразу, незамедлительно.

— А скажет — убить кого?

— Сразу убей.

— Ты что, дядя?

— Убей! — повторил думный дьяк, сердясь.

— А скажет, построй корабль?

— Сразу начинай строить.

— Да не умею!

— Пока строишь, научишься. Господин Чепесюк подскажет.

— Он что ж, все умеет?

— Все! — моргнул думный дьяк. — Он все умеет. Особенно молчать. И ты рядом с ним молчи. Захочется поговорить, все равно молчи.

— Так люди же на дорогах! Обязательно начнут расспрашивать — кто да откуда? Обязательно начнут спрашивать — куда да зачем?

— Врать умеешь, придумаешь. Вот случай, когда правду не говори.

— Так ведь и не знаю всей правды.

— И хорошо, что не знаешь. Может, обережет Господь, не отрежут тебе язык… — Подсказал: — Где станут люди надоедать, так прямо и говори, Ванюша, голубчик, что едете, мол, на изыскания, интересную руду искать. Например, железо сильно нужно России.

— Да какую руду, какое железо? У нас телегах якоря лежат, снасть морская!

— А ты думай! — сердился Матвеев. — Врать горазд, придумаешь, что сказать. Твое дело живым дойти до Якуцка… — Поджал толстые губы: — А с господином Чепесюком, коль будешь молчать, может, до Камчатки дойдешь…

2

А почему?

С чего столько веры чугунному идолу?

Почему личное предписание государя дано господину Чепесюку, если вся секретная экспедиция затеяна по маппе Ивана Крестинина? Почему он, Иван Крестинин, головой отвечает за все перед Усатым, а командует отрядом господин Чепесюк? Почему, наконец, молчит все время?

Про последнее думный дьяк Матвеев совсем ничего не объяснил, а сам Иван не спрашивал. Не успевал. Или пьян был, или боялся. Из-за той боязни ловил себя на странных вещах. Ел, например, господин Чепесюк только левой рукой. Быстро ел, ловко, и через несколько времени Иван заметил — сам он пытается, как господин Чепесюк, есть левой рукой! Как забудется, так перехватывает ложку в левую руку, будто заколдовали его.

Господина Чепесюка Иван боялся до дрожи.

При этом знал, что без господина Чепесюка, без его казаков и гренадеров сам действительно бы погиб на первых же перегонах. Может, не доехал бы и до первых станций, выпал бы из дорожного возка, упал под дождем, под молнией, застыл в канаве. Одно дело, прижавшись к теплому обогревателю русской печи, в зимние ночи под сонное посвистывание сверчка грезить о том, как победишь долгий путь, как облака над тобой будут долго красиво плыть и птицы кричать, встречая рассвет над каким-нибудь хребтом горным, который ты пересек, поднялся аж к самым льдам, торжествуя, и совсем другое — клопы на станциях, жирная грязь на дорогах, вода, протухшая от жары, дорога, растоптанная сотнями ног, кромешный гнус, да вдруг живот схватит, да ноги натер, да невозможно уже и сидеть в возке — отбиты все внутренности…

А господин Чепесюк — рядом, всегда молчит.

С господином Чепесюком шли на Камчатку четыре гренадера, хорошо обученные военному делу — Карп Агеев да Пров Агеев — братья, Семен Паламошный, обладающий ложным провидческим даром, и Потап Маслов. А в обозе с прочими людьми — десять матросов, всякие мастеровые, плотники.

«Зачем столько плотников?» — спросил Иван у господина Чепесюка.

«Ставить виселицы, — без улыбки ответил господин Чепесюк. — Производит отрадное впечатление».

Плохо было Ивану.

Пил.

А господин Чепесюк молчал, будто так надо.

Гренадеры, освоившись, перестали подходить к Крестинину, с любым делом шли к господину Чепесюку. От главного обоза давно оторвались, спешили вперед малым поездом из семи возков. В одном к полу был прикован ящик, обшитый железными полосами. Что в ящике — знал только господин Чепесюк. Наверное, деньги, может, золото. Выслушав гренадеров, господин Чепесюк, как правило, молча кивал. Этого было достаточно, чтобы гренадеры могли самостоятельно закупать провиант, сменить лошадей, телегу. Наверное, и Иван мог бы рассудить какую проблему, только в это никто не верил, и никто к Ивану не шел. Зато с самого выезда из Москвы Ивана бесы терзали. То подсунут под руку баклажку с ржаным винцом, то в придорожной корчме, к изумлению самого Ивана, подставят вместо квасу чего-то такого, из-за чего встать из-за стола нет сил. Можно только ругать тех бесов — сильно издевались над слабым человеком.

Вдоволь насмотревшись на странные причуды бесов, на то, как крутят они Иваном, один возок господин Чепесюк приказал отдать только для Крестинина. Передняя часть возка закрывалась кожаным фартуком, а сверху можно было опустить небольшую кожаную занавеску на случай дождя или метели, правда, Иван почти никогда не опускал занавеску, иначе было темно и душно.

Получив отдельный возок, Иван несколько приутих.

Во-первых, видно стало теперь, что не простым человеком идет в поход, а во-вторых, упал на дно возка — и вообще тебя не видно. А все равно после первых ста верст братья-гренадеры Агеевы начали между собой держать спор: доберется государственный секретный дьяк Иван Крестинин хотя бы до Камня или где раньше придется его хоронить?

Иван сам слышал.

На какой-то станции орали лягушки, толпилось над болотом непрозрачное облачко мошкары, теплая ночь позванивала редкими комарами. Гренадеры во дворе у костерка варили кулеш. Один Агеев, кажется, старший — Карп, сказал, отмахиваясь от редких комаров: «Ну и дорога. Длинная». А другой Агеев, Пров, младший, как бы слегка придурошный, вечно все придумывал, ответил: «А какой еще быть дороге в Индию?»

«Как в Индию? — вмешался в разговор Семен Паламошный, человек на вид неуклюжий, грубый, но сильно отличившийся в прошлой свейской войне. С удивлением вмешался: — Совсем даже не в Индию. Есть такой остров в океане, на нем — птицы величиной с лошадь, и морские разбойники. Известно, царь любит все морское. Царю Петру Алексеевичу те морские разбойники поклялись в вечной дружбе. К ним и идем. От новой земли Камчатки повернем к острову с ужасными птицами. Там строгий господин Чепесюк возьмет на себя командование разбойниками. В пользу России».

«Да зачем?» — удивился Карп.

«Как зачем? Торговые пути крепко держать в руках, шведа отпугивать, брать золотишко».

«Нет, — твердо возразил Пров. — Я сам слышал — в Индию!»

«А если в Китай? — неожиданно ввернул свое молчавший до того Потап Маслов. — Есть такая величественная страна Китай. Произносишь название, и по звуку слышно, добра не мало в той стране».

«Ты што? Какой Китай! — обиделся Паламошный. — Нас всего-то — четыре багинета да господин Чепесюк! А китайцев сколько? Ты прикинь!»

«Ну, што прикидывать, — стоял на своем Потап Маслов. — Еще этот есть… Ну, значит, господин Крестинин…»

Братья Агеевы обидно засмеялись, а Паламошный сказал:

«"Тоже мне, господин… Нам скоро хоронить придется того Крестинина. Он много не сдюжит. Ну, прямо не дьяк, а доходяга какой-то. Скоро помрет. Вот чувствую, скоро помрет. Не от ржаного винца, так от огорчений».

«Да нет, знал я дьяков, — возразил Потап. — Всяких знал. Были среди них и такие, что выглядели похуже нашего. Душа вроде в них ни в чем не держится, а все пили больше, чем маиор Рябов».

Вспомнив про никому не известного маиора Рябова, Потап от уважения даже глаза выпучил. Но все поняли его по-своему. В основном так поняли, что дьяк Иван Крестинин — не жилец на этом свете. Пусть он и секретный дьяк, а все равно не жилец. Даже поспорили: похоронят дьяка Крестинина еще до Камня или все же увидит высокие горы дьяк?

Ивану разговор гренадеров страшно не понравился. И так было ему не по себе, а тут такое. Никакой веры у людей! Одним, правда, утешился: что бы там ни болтали умные гренадеры умного господина Чепесюка, а он, секретный дьяк Иван Крестинин, дальше Камня идти и не собирался. Еще выезжая из Москвы, твердо решил: сбегу! Так и решил: сбегу! Чего не видел я в Сибири? И тайный бес тоже точил, назойливо нашептывал Ивану: сбеги, сбеги!.. Не слушай никого, сбеги!.. Гренадеры, им что? Они сами по себе как лошади, с ними ничего нигде не сделается, в них шведы стреляли зажигательными бомбами, а они выжили, а ты?… Вспомни, Иван, маиора Саплина, бес нашептывал. Неукротимый был маиор, а и его сжевала Сибирь… …Зоря с моря выходила… Ажно по-о-оганская сила… В тыл обозу защемила…

Точил, нашептывал бес.

Стоило отпить большой глоток, прикрыть глаза, как бес начинал рисовать блаженные картинки. Вот домик соломенной вдовы Саплиной — тих, уютен, клюшницы переругиваются, над мазаной трубой дым, во дворе тетю Нютю падучая бьет… А вот тихая канцелярия думного дьяка Матвеева — любимый темный шкап с маппами, всякие интересные книги, шкалик припрятанный… Многое рисовал хитрый бес перед мысленным взором Ивана. Сладкую сенную девку Нюшку, например, рисовал, ее крутой бок… Но возки, влекомые сильными лошадями, неслись и неслись на восток — навстречу Солнцу. И чугунно молчал на ветру посеченный саблями, похожий на памятник господин Чепесюк… Если ехали вместе, Иван возьмет небольшой вес, отуманит себя, разбудит способность к внутреннему разговору, к мечтаниям, к картинкам, встающим перед умственным взором, и начинает проборматывать военную песню или что-нибудь свое — про свою неудавшуюся жизнь… А господин Чепесюк молчит… Иван порой так увлечется, что даже господину Чепесюку готов протянуть деревянную баклажку без всякой жадности: причаститесь, мол, господин Чепесюк, пожалееем друг друга, как только русский человек может пожалеть!.. Но господин Чепесюк молчал. Явного презрения не выражал, но молчал чугунно, каменно.

Сидит рядом, и молчит.

Как понять странного человека?

У Ивана вдруг вспыхивали глаза, но это только бес играл, настоящий дьявол, видать, в нем еще не проснулся. Еще недалеко отъехали от России, от царского Парадиза, от зловонной Москвы, — рано.

Потом!..

Все потом!..

Однажды на Бабиновской дороге сломалась ось.

Огляделись, пусто, местность неприютная, никого нет. Раньше, говорят, от Соликамска до Верхотурья и дальше в Сибирь ходили мимо Чердыни, поднимались по реке Вишере и уже там через Камень направлялись в Лезву-реку, это ею уже в Туру, потом Тавдою вниз до Тобола, и везде, говорят, можно было какую-никакую церквушку встретить, поставленную мужикам за их благочестие, а уж кузницу и кузнеца непременно, а здесь…

Иван растерялся.

Орали лягушки. Шел дождь.

— Распрягать? — спросил кто-то из гренадеров.

Господин Чепесюк молча, но запрещающе мотнул головой.

Господин Чепесюк подошел к подводе, заставил гренадеров слегка приподнять ее, сам нашел запасную ось и сам заменил ее — без помощи кузницы, считай голыми руками. Потом снова влез в свой возок, не ежась зябко, как все, от измороси. И спал себе в возке как самый простой мужик, его даже будить не хотели. Но на очередной станции смотритель язвительно ухмыльнулся в ответ на слова гренадеров о свежих лошадях:

«А нет лошадей. Ускакали лошади. С фельдъегерем ускакали».

«Да разве не извещали тебя о нас?» — грозно спросил Семен Паламошный.

«Да кто ж известит? Сибирь здесь».

«Да разве не являлись казаки? Разве не говорили о лошадях для господина Чепесюка?»

«Это ж кто таков?»

«А ты подойди к возку».

Смотрителя подвели к возку.

Господин Чепесюк почувствовал чужого и приоткрыл один оловянный глаз.

— Вот… — заробев сказал господину Чепесюку Семен Паламошный, — не дают, значит, лошадей… Вот они не дают, — конкретно указал Паламошный на смотрителя. — Говорят, двое суток придется ждать. А, может, трое.

Господин Чепесюк медленно перевел взгляд на смотрителя, и тощий суровый человечек в мундире затрепетал. Собственно, господин Чепесюк и слова не произнес. Его чугунное лицо, страшно иссеченное шрамами, ничего не успело выразить. Ни один шрам на его лице не дрогнул, никаким особенным блеском не налились оловянные глаза, но, похоже, впечатление на строгого смотрителя было произведено самое отрадное: смотритель сорвался с места, и боком-боком сам побежал по деревне, заранее уже зная, у кого из местных мужиков есть свежие лошади. Неизвестно ведь, что может сказать, окончательно проснувшись, такой человек, как господин Чепесюк. Может, лучше не слышать того, что может сказать такой человек, проснувшись.

А господин Чепесюк, вздохнув, снова уснул.

— Господи, господи!.. — причитал, поспешая по деревне смотритель. — Да где ж это так искалечили русского человека?… Ровно с налета в битое стекло сунули всем лицом! Такой захочет, меня самого припряжет к тройке!

3

Три месяца после встречи с Усатым прошли для Ивана как сон.

Будто совсем другая жизнь началась. Старика-шептуна почему-то стал вспоминать часто. Оказался в одном прав старик: он, секретный дьяк, вниманием царствующей особы отмечен!

Содрогался при этом: как бы впрямь ни послали на край земли!

Никогда в жизни Иван не чувствовал себя таким несчастным и одиноким, как в те зимние месяцы. Все вроде по-прежнему: уютный дом, теплый приказ, вечерние выходы. А все равно все не так, будто какой-то зоркий, не спящий, никогда не уходящий в сторону глаз появился и тайно жадно следит за ним. Не божий, не вдовы, даже не царский глаз, и не думного дьяка Матвеева, а вот именно — чей-то… Не знал — чей, но чувствовал: есть такой особенный глаз, следит за ним… От такого хоть за семью дверями запрись, хоть тыном отгородись, все едино — ничего не скроешь, никакого движения.

Еще сильнее стал пить Иван. Бывало, набирался теперь до анчуток.

Никогда не любил водить компанию, всегда пил одиноко, теперь стал еще осторожнее. Припрятывал дома шкалик, так, чтобы девка Нюшка, прибирая комнату, не наткнулась, и шел в трактир, в кабак, в какую-нибудь австерию, след путал — боялся наткнуться на каких знакомых или просто на людей думного дьяка Матвеева. В кабаке занимал лавку в самом темном углу, сидел молча. Только когда винцо будило кровь, как бы просыпался, как бы чувствовал — от вливания винца в желудок чей-то глаз страшный, ненасытный, постоянно за ним следящий, пусть и совсем на малость, но слепнет, устает, становится не столь бдительным.

Учитывая это, с оглядкой отводил душу.

— Вот… — произносил негромко, как бы про себя, не глядя на какого сидящего напротив пьяного человечка. — Сибирь-то большая…

На Ивана взглядывали. Бывало, любопытствовали:

— Ну, большая. Но далеко.

— А и далеко, да большая… — значительно понижал голос Иван. Следящий за ним зоркий таинственный страшный глаз как бы почти слеп, зато бесы со страшной силой начинали тянуть за язык. — Далеко, конечно… — подтверждал загадочно. — Но от дальности всякое происходит… Даже в Сибири… Там было раз, заворовал воевода. Так сильно заворовал, что решил еще дальше уйти.

— Куда ж дальше?

— Да в Китай… — Вздыхал медленно: — Или в Апонию…

— Это где ж такое?

— А это не такое… Это живая страна… Все в Апонии ходят в хирамоно. Это как лензовый халат, только из шелка. И ругаются не по-нашему — пагаяро. Сущие варнаки, но робки. Так робки, что боятся собственных пушек. Себя увидят в зеркале, тоже пугаются.

— Зачем же воевода бежал к таким?

— Среди робких решил прижиться.

— А выйдет у него?

— Выйдет, но вряд ли, — отвечал Иван.

— Как так?

— Там есть гора серебра, — доверительно сообщал Иван заинтересовавшемуся, втянутому в беседу человечку. — Прямо цельная гора… Серебро висит натеками, как сопли, можно рубить топориком… Это и хорошо, что далеко. Будь Апония поблизости, давно растащили бы все серебро… Известно, наши людишки падки на бесплатное.

Сидел в кружале опрятный, худощавый, глаза светлые, жаловался мягко, намекал загадочно: вот, мол, жизнь у него не простая. Вот намекал, не богат, имею всего один сосуд, в котором сам стряпаю пищу. Но умен, загадочно намекал, сам сочинил суммы знаний, секреты мне доверяют. Может, время придет, сам пойду в Апонию.

— Ну, сам?

Молча кивал. Он де не из болтунов.

Но наступала такая минута, когда вправду начинал думать — сам.

В пьяном мозгу вертелось — ведь уже был, был в Сибири, по настоящему был, палец мне отрубили, сын жестокого убивцы отрубил палец. Сам слышал и видел — верховые олешки в сендухе мекали, пахло в урасе дымом! Сразу напрочь забывал о вдове соломенной доброй, о страшном Санкт-Петербурхе, и о думном дьяке. Забывал даже об умных книгах.

Сам!

Сам видел!

Вот сам, а не кто другой, встречал след саней в беспредельной сендухе. От края до края ничего, только снег-снег, вся сендуха ровная, как стол, до хруста выстыла, ледяная, ломкая, хоть не наступай, лопается наст под ногами звездами; а лучики звезд, тех, что над головой, ну, прямо серебряная солома! И след саней под звездами черен как сажа — самоядь прошла.

Сам, а не кто-то, видел — летят низкие лебеди над ржавцами, пустое небо, простор такой, что иди хоть век, все равно никуда не придешь, ног никаких не хватит.

Сам видел дикующих — не по-человечески смеются, бросаются каменьем, пращами, обостренными обожженными кольями бьются, а над ними огнедышащие горы стоят, как стога, мещут яркие искры. Каждая гора как пожар, даже непонятно, как может такое быть.

Все сам!

Намекал пьяно и загадочно, чувствуя — от ржаного винца и от удивления закрылся на время ужасный таинственный, внимательно призирающий за ним глаз, значительно щурился, вот сам знает — есть в Апонии гора, не простая, а, как и говорил, вся из серебра. Внизу река долгая, на берегу острог, тын из бревен, заостренных кверху, может, рубленые деревянные стены с башнями. А владетель и строитель того необыкновенного острога — неукротимый маиор Саплин, герой свейской войны, он при горе стоит на часах, не позволяет дикующим ценности отщипывать от горы.

— Врешь, наверное.

А чего ему, Ивану, врать, если, правда, маиор стоит где-то на часах? Чувствовал Иван — жив неукротимый маиор. Сильно чувствовал — добрался неукротимый маиор по приказу царя до какого-то особенного места в Сибири, а то и в Апонии, и теперь накрепко стережет его. За это сильное чувство добрая соломенная вдова Саплина все прощала Ивану. Смотрела на него, как на дитя малое, кормила, жалела, девку Нюшку ругала за невнимание — вон снова пыль в Ванюшиной комнате! Девка Нюшка злилась, а малый мальчик, брат ее, утром поливая руки Ивану ледяной, но чистой водой, шипел, как маленький гусь: «Барыне все шкажу…»

А Иван не слышал мальчика.

Протрезвев, ощущал: призирает за ним ужасный глаз.

А потом, в феврале надолго исчез из Санкт-Петербурха думный дьяк Матвеев.

Такое и раньше случалось, но тут думный дьяк внезапно исчез сразу на два месяца. Без прямого начальства подьячие да писцы с толмачами разбаловались. Никто не считал, что секретного дьяка Крестинина (по ихнему — Пробирку) можно слушаться. А он и не настаивал. Сам внезапно уходил из канцелярии, степенно раскланивался со знакомыми на прешпекте, а потом незаметно нырял за угол — поближе, поближе к очередному кабаку, к корчме, к кружалу, где можно ржаным крепким винцом залить странное отчаяние, пусть на время, но забыть про страшный, таинственный, следящий за его судьбой глаз. Правда, по утрам, дело святое, Иван аккуратно являлся на службу. Сопел в углу, пытался работой отвлечься от холодка, пробегающего меж лопаток.

А чего боялся? Сам не понимал.

Вот государь-император Петр Алексеевич нечаянно пожаловали в канцелярию, где наткнулись на него, на Ивана… Ну, так, известное дело, они, государь-император, могли наткнуться в канцелярии на кого угодно… А что шкалик под рукой оказался, так ведь шкалик просто в шкапу лежал…

Но пил, пил. Боялся, что вспомнит его Усатый.

Крикнули как-то: «А ну, Крестинина!» — он сперва вздрогнул, потом обрадовался.

В канцелярии скушно, душно, за окнами метет. Редко посторонний явится, обязательно по делу; иногда дежурный офицер привозил в канцелярию секретные маппы. Принимал бумаги Иван, много расспрашивал, разворачивал бумаги неторопливо. Первый взгляд бросал на восточные окраины — голландцы да англичане, известно, много плавают, может, набрели ненароком на цепь островов, ведущих к Апонии?

Радовался, ничего такого не увидев.

И сейчас радовался, ожидая посыланного. Предчувствовал, что голландцы да англичане не дошли до Апонии. Несколько занемогши чувствовал себя со вчерашнего загула, в глазах туманилось, но знал — увидит новую маппу, зрение сразу придет в порядок. Думал, войдет сейчас офицер или нарочный в венгерском кафтане. Соблюдая правила, шаркнет ногой, париком помашет.

А вышло не так.

От входа, прямо держась, прошел к столу невысокий, почти квадратный человек, прямо чугунный, под взглядом которого подьячие и толмачи дружно замерли, а кто так даже выпятился комнаты. Остальные низко опустили головы над столами и замолчали. И пока неизвестный человек находился в канцелярии, никто не поднял головы.

Неизвестный человек назвался господином Чепесюком.

Сердце нехорошо дрогнуло, когда разглядел Иван названного господина.

Невысок, чрезвычайно широк в плечах, лицо в шрамах, сросшихся весьма неровно, а глаза, будто оловянные пятаки, только орлов не видно, — вместо орлов смутная оловянная тусклость, завораживающая, как вид бездны.

Бездну Иван и почувствовал, когда неизвестный господин Чепесюк, отпустив рукой полу длинного плаща, кивнул: собирайся, дьяк!

До Ивана дошло не сразу.

А когда дошло, то засуетился. Если собираться, то как? Одеваться тепло, надолго? Или мы на минутку выйдем, можно в кафтане?

Господин Чепесюк на эти его вопросы не ответил.

Может, он от думного дьяка? — леденея, думал Иван. Вокруг думного дьяка Матвеева много людей, на все способных. Может у дяди сложное дело, решил Ивана срочно увидеть? Вот прислал человека…

Но господина Чепесюка и человеком трудно было назвать. Совсем квадратный, чугунный, бессловесно взглядом приказывающий. Иван так и понял приказывающий взгляд господина Чепесюка — дескать, все едино, как ты оденешься. Теперь, дескать, какая разница? Сам понимал, что неправильно так думать, протестовал против таких своих нехороших дум, и все же, как зачарованный, оглядываясь на молчащих подьячих и толмачей, так и не поднявших голов, оделся тепло и молча вышел за квадратным человеком. Именно то, что ни один подьячий, ни один самый отчаянный писарь не посмел поднять голову от столов или хотя бы кивнуть вослед, безумно испугало Ивана — чуть не до смерти. Может, маппы увижу новые, подумал беспомощно. Но тут же вспомнил о нечаянной встрече с Усатым.

О той нечаянной встрече никто в канцелярии не знал. В самом сильном запое, когда Иван даже на добрую соломенную вдову мог возвести поклеп, этой встречи не помнил. Ведь скажи вслух: с Усатым из одного шкалика пил, на тебя сразу крикнут слово и дело государево! Молчал, считал суеверно: если уж он сам крепко забыл, выбросил все из головы, то Усатому-то как помнить? Дел у него нет других? Да и думный дьяк Матвеев, любя племянника, не уставал напоминать: коль не хочешь, Ванюша, голубчик, париться паленым веничком да кряхтеть на дыбе, коль не хочешь, чтоб уши тебе ссекли да ноздри вырвали, да воровскую тамгу навечно выжгли на плече, — не помни! Коль хочешь еще пожить немного, коль хочешь, чтобы не таскали тебя в Тайный приказ, не допытывались вкрадчиво о помыслах тайных — даже в дурном сне не надо кричать, даже в большом счастье не следует помнить о нечаянной встрече с государем. Он, думный дьяк Матвеев, дядя родной, не знает пока, как выручить любимого племянника, так что молчи!

Иван и молчал.

Понимал, лучше тихо пересидеть, паучком незаметным заткаться в паутину, зарыться в бумагах пыльных, в маппах. Пусть о нем, об Иване, все забудут. Он потому и в кабаках прятался в самых темных углах, лицо в руки прятал. И вот к нему, к такому тихому, всегда молчавшему — тревожный квадратный гость с густо посеченным лицом, в квадратной накидке до полу.

Сердце стукнуло.

Нет, отчаянно цеплялся за последнюю надежду, это думный дьяк Кузьма Петрович откуда-то вернулся, чем-то недоволен, послал за племянником первого попавшегося под руку человека, а первым под руку попался такой… Не может быть иначе… Не могут туда вызвать из-за моего чертежика…

Кольнуло нехорошо: из-за моего…

И в то же время с неожиданной подлостию вдруг подумал: да мой, мой чертежик! Пусть не я его сочинил, он — мой!

Собрался с духом, коря себя за слабые мысли.

Не надо думать о плохом. Наверное, правда, вернулся Кузьма Петрович.

Но санки, противно повизгивая по смерзшимся комьям грязи, пролетели мимо Адмиралтейства и свернули за угол. Квадратный человек загораживал спиною вид, не давал понять, куда везут. Остановились только перед глухой кирпичной стеной, в которой неприятно желтела ржавым железом окованная дверца. Никого перед дверцей не было, только снег хорошо утоптан, но сердце Ивана дрогнуло.

Привязав лошадей, так ни разу и не глянув на Ивана, квадратный человек вынул из кармана собственный ключ и открыл дверцу.

Двор затоптанный, места много.

Глухой кирпичный корпус. Некоторые пристройки к нему — бревенчатые, какие-то торопливые, будто все время места не хватает хозяину. А хозяин, может, не из простых — у запертых ворот стоял на часах солдат, у коновязи фыркали верховые лошади.

Впрочем, осмотреться не дали.

Господин Чепесюк, легонько, но подтолкнув Ивана, ввел его в низенький флигель, совсем темный со света, и тщательно запер тяжелую, задубелую от сырости и холода дверь. Затем, не оборачиваясь, указал во тьму. Из темного коридорчика, оштукатуренного, но сильно замызганного, втолкнул в следующую комнатку, тоже оштукатуренную и замызганную.

— Дьяк я… Секретный… — теряясь в страшных догадках, пытался выговорить Иван, но квадратный человек, ничего не сказав, вышел.

Темная комнатенка, слепое оконце, в которое ребенок не влезет, убогая лавка у стены, накрепко врезанная в бревенчатую стену, — простота обстановки вдруг ошеломила Ивана. Нет, понял, не думный дьяк меня вытребовал. Это мой собственный язык привел меня сюда, дурость собственная. Не зря предупреждала вдова, чуяло беду ее доброе сердце.

В отчаянии присел на лавку.

А что ж?… Не заслужил разве?… Казака неизвестного не спас, чужую маппу держит как свою, самого Усатого обманул… Потому, наверное, и доставили его в Тайный приказ.

Ужаснулся: как так?

Вот соломенная вдова Саплина, существо робкое, даже пугливое, открыто принимает клюшниц. Государь строго-настрого запретил принимать клюшниц, а соломенная вдова Саплина все равно принимает. Клюшницы ей сплетни несут, а вдова слушает. Петербурху быть пусту… Вода поднимется до вторых этажей… Войны жди новой… Чего только не несут клюшницы, а добрая вдова не боится. У нее, наверное, и сил потому много. Она и в монастырь, она и в больницу, она и в скорби всех привечала… Вот чего ему, Ивану, было не жить с такой доброй женщиной? Покойно, тепло, уютно… И брат родной Кузьма Петрович ее любит. Вдова выйдет к нему в китайчатом сарафане малинового цвета, а то в халате таком, на котором невиданные растения цветут, в хирамоно, а на розовой шее нитка жемчуга… Выйдет, и видно, что спокойно на сердце у вдовы. Сам государь запечатлел поцелуй… А он, Иван…

С ненавистью вспомнил якутского старика-шептуна. Врал старик! Вот кого повесить на дереве! Вот кого доставить в Тайный приказ!.. От ужаса, сильно пронзившего тело, готов был бежать на край земли. Да куда угодно, только бы не оставаться в убогой комнатке. Это, наверное, понял, и есть вход в ад, о котором в Санкт-Петербурхе говорят только шепотом…

Прислушивался томительно, вздрагивал при каждом шорохе. Окончательно пришел к мысли: врал старик-шептун! Может, он, Иван, и отмечен вниманием царствующей особы, только никакой дикующей, никакого края земли ему теперь не видать. И жизнь, похоже, даже чужую, не проживет. Кажется, и своей может лишиться.

4

А все оказалось еще страшнее.

Снова вошел в комнатку господин Чепесюк в квадратной накидке с лицом ужасным и хмурым, и молча вывел Ивана в коридор, в сумерки. Шли, высоко поднимая ноги, боясь запнуться, а все равно Иван спотыкался — ноги не слушались. Господин Чепесюк, не отворяя рта, помогал, потом втолкнул куда-то.

Несло горелым из тьмы.

Оказалось, от масляных фонарей, коптящих на грубом деревянном столе, а также из вместительного каменного камина, в закопченном зеве которого горячо тлели поленья. Свету фонари и камин давали мало, поэтому в светцах, в железных грубых треножниках, стояли еще и оплывшие свечи. Все равно было темно. Правда, различались желтые опилки, которыми был посыпан пол, и тяжелый деревянный стол, за которым дружно сидели три человека, низко наклонив большие головы в простых париках.

Вон какие парики! — пронзило Ивана. Вон как сильно задумались! Вон какие тяжелые железы лежат перед камином — и клещи, и кандалы, и цепи. И отсветы, падающие из каминного зева, страшно и томительно играют на железах. А в полутьме, Иван увидел, как бы специально удалена от входа, — виска, иначе дыба.

И тело на ней.

Большое обмяклое тело.

Не человек, а вот именно тело. Небось, уже никакой боли не чувствует.

— А ну, подойди, Ванюша, голубчик…

Голос так ласково прозвучал в темной пытошной, в свечном чаду, в потрескивании каминном, что жизнь как бы заново ласково и издалека поманила Ивана — а ну, подойди, Ванюша, голубчик… Темный ужас, как сквозняк, улетучился, ведь звал Ивана дядька родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Он был в парике, как у всех, потому Иван не сразу узнал его. А рядом сидели двое — тяжелый пожилой человек, и угрюмый писец с пером в руке, с медной чернильницею на шее. Нехорошо пахло потом, мочой… Может, кровью… Еще чем-то неопределимым… И, конечно, прелыми опилками… А все равно на миг полегчало…

— Ты пока ничего не пиши, Макарий… — строго предупредил думный дьяк, но посмотрел не на писца, а на человека рядом, который неторопливо стянул с головы парик, будто в пытошной стало душно. — А ты, Ванюша, голубчик, отвечай честно… — Думный дьяк даже головой покивал. — Мы же знаем про твою слабость, Ванюша, голубчик. Оно завсегда интересно посидеть в австерии или в другом каком царском кружале. Выпил винца на несколько денежек, вот тебе и хорошо… — Думный дьяк даже недоуменно повел круглым плечом, дескать, в самом деле, чего плохого? — Мы же знаем, что ты в собственное время посещал те кружала. Правда, Ванюша, голубчик? Ведь было такое? Дело сделал, и пошел. Правда? Мы же знаем, что ты о дисциплине имеешь понятие. Нет у нас к тебе обид, Ванюша, голубчик. Если ты и пошумишь немного, так ведь русский человек не может не пошуметь. Правда? Зато потом и мучается сильно. Мы твоим делом довольны. Твои маппы, Ванюша, голубчик, угодны государю, а государь наш знает, какая маппа стоит внимания. Он это очень даже хорошо знает… — с каким-то тайным, но теперь уже и с каким-то нехорошим значением повторил думный дьяк. — Вот и нам, Ванюша, голубчик, нравится, как ты делаешь свое дело. И мы, Ванюша, голубчик, так же служим государю. Чего тут плохого, правда?

— Ага, — несмело кивнул Иван.

— Ну, вот и хорошо, — неведомо чему обрадовался думный дьяк. — Вот ты нам таперича и помоги. Ты ведь поможешь?

— Ага, — все еще робко, но уже приободряясь ответил Иван. — Да коль в силах, да непременно…

И повторил эти простые слова два, а, может, три раза. Хотел, наверное, чтобы они дошли даже до квадратного чугунного господина Чепесюка, застывшего у дверей.

— Ну вот и скажи нам, Ванюша, голубчик, — вкрадчивым ласковым голосом, какого Иван от него никогда не слыхал, сказал думный дьяк. — Горазд ты по кабакам шляться. Сам про себя думаешь, наверное, что сильно ловок, что никто о том и не знает. Только так не бывает, Ванюша, потому что есть в мире особое око, невидимое, незримое, государственное. И русский орел двуглав, он все видит. Оттого мы и требуем от каждого человека полной честности, поскольку все живем под орлом.

Вот он глаз невидимый, неведомый! — понял, как в ледяную полынью провалился, Иван. А думный дьяк продолжил неторопливо:

— Сейчас не в укор говорю. Сейчас надеемся, что ты нам поможешь. Мы тут, Ванюша, голубчик, никак не можем сыскать одного человека. Вот знаем, что явился он в Санкт-Петербурх, а найти не можем. Ну, как пропал. А, может, и правда пропал… — думный дьяк неодобрительно почмокал губами. — Может, лучше бы ему и пропасть, кто знает, только мы должны в том убедиться… Потому и позвали тебя, Ванюша, голубчик, ведь ты мастак шляться по кабакам.

— Да что? Что надо-то? — вырвалось у Ивана.

Сам устыдился, так быстро вырвалось.

— А вот не встречал ли где в кабаках, в кружалах царских, в вертепах мерзких некоего казака в хороший рост, видного, и усы при нем, и может сабельку носить у пояса, и, может, шепелявит чуть-чуть?… А еще, — добавил думный дьяк, внимательно глядя прямо в глаза помертвевшему Ивану, — а еще, выпив, любит этот казак устраивать крупный шум…

— Да как же в кабаках без шума, дядя? Сами же говорили.

— А ты не торопись, — мягко укорил думный дьяк, как бы этим вдруг холодно отталкиваясь от Ивана. — Ты не торопись, отвечай только на вопрос, никаких лишних слов не произноси. И еще… Ты меня сейчас дядей, Ванюша, голубчик, не называй, а то что же получается? Тебя, может, сейчас потащат на виску, я, может, сейчас сам прикажу такое, а ты мне — дядя… Так что, не торопись, отвечай просто. Пусть каждый твой ответ будет правдив. Вот совсем правдив, как на духу. И каждое слово пусть будет ясным. — Думный дьяк посмотрел на угрюмого писца: — Вот и Макарию записывать будет проще.

Иван, похолодев, кивнул.

— Видел ты в кабаке такого казака? Собой видный. Скорее всего, в сентябре быть мог, может, в октябре. Имея дерзкий характер, мог прельстительные речи вести, рассказывать о далеких краях, упоминать разные имена.

Ивана как обожгло — дознались! Вот вышли на след тайной маппы! Уж кому не знать о ней, как не думному дьяку? Теперь нельзя, теперь точно нельзя лгать! И робко кивнул:

— Было.

— Ну? Какие такие имена поминал казак?

— Яков какой-то, с какого-то острова… Может, в Акияне… Еще говорил про какого-то шепелявого… Даже говорил, что, дескать, я похож на того шепелявого… А других не слышал…

— А не поминал искомый человек казачьего голову Волотьку Атласова? — думный дьяк значительно глянул на мрачного соседа, снявшего парик, и тот согласно кивнул.

— Казачьего голову не поминал… Если при мне, то ни разу не поминал… Говорил только про какого-то Якова… Будто был высажен какой-то Яков на далеком острову…

— А знаешь ли ты, Ванюша, голубчик, что когда-то на Камчатке воры зарезали государственного человека казачьего голову Волотьку Атласова?

— Знаю.

— Откуда знаешь? — грубо спросил человек, снявший парик.

— По делам Сибирского приказа.

— А знаешь ты, кто зарезал того государственного человека? — так же грубо спросил человек без парика.

— Воры, наверное.

Ивана вдруг осенила догадка.

Там, в глубине пытошной, осенила его догадка, что висит, наверное, на виске, на дыбе, в беспамятстве тот самый казак, который махался в кабаке портретом Усатого! С ужасом вдруг соединил в сознании чертежик, найденный в чужом мешке, и казака, висящего на дыбе.

— Ну, шепелявого вспоминали… — напомнил дрогнувшим голосом. — Говорили, что похож на какого-то шепелявого…

— Имя произносили?

— При мне нет, — от ужаса, от собственной слабости, от презрения к себе задохнулся.

— А еще про что говорили? — спросил грубый человек, утирая париком вспотевшее лицо.

— Больше об островах… О каких-то островах… Может, сами ходили туда, даже кого-то там оставили…

— Кто больше говорил?

— Да вроде казачий десятник.

— Этот? — вдруг страшно спросил человек без парика, поворачивая голову к дыбе.

— А разве сам не сказал?

— Воры, Ванюша, голубчик, сами ничего не говорят, — совсем уже нехорошо усмехнулся думный дьяк. — Палач на этого десятника десяток веников уже извел в пытке, все косточки ему повывернул, а он молчит. Дан, значит, такой дар ему. Дар безмолвия. — И спросил страшно: — Он?

— Кажется… — ужасаясь, всмотрелся Иван в полумрак. И уже увереннее произнес: — Он…

Глава II. Бабиновская дорога

1

Ох, санкт-петербурхские прешпекты, московский Пожар, ох, злая Бабиновская дорога! Иван стал подмечать, что чем ближе к Сибири, тем печальней глядят на тебя встречные люди. Спрашивал: «Господин Чепесюк, сколько идти до Камня?»

Господин Чепесюк не отвечал.

Иван боялся его молчания.

Вот, думал, вся жизнь так и пройдет. Старик-шептун нагадал когда-то — дойдешь до края земли; будешь идти, идти, а где он, незнаемый край, если вдали опять и опять появляется что-то?

— Господин Чепесюк, почему на дороге каторжных столько?

Не ожидая ответа — какой ответ? — с тоской оглядывал каторжных. Представлял себя таким же — в кандалах и в колодках. Думал, это ж понятно: не найду путь в Апонию, сяду в колодки. Звон цепей вгонял в тоску. Не выдерживая, слал ближайшему каторжному калачик, как бы пытался умилостивить собственную будущую судьбу. А то и луковку посылал — как себе. Господин Чепесюк вдруг пронзительно оглядывался на Ивана.

— Люди же… — разводил руками Иван.(Чепесюк молчал, ничем не выдавая своего отношения.) — Людям же подаю…

Ждал хоть слова в ответ, хоть звука. Сорвись хоть слово, хоть звук с чугунных губ господина Чепесюка, кинулся бы обнять его, а может наоборот кинулся бы с ножом, но Чепесюк молчал. Иван смирялся, лез дрогнувшей рукой под полость, нашаривал дорожную флягу, думал со смиренной тоской — пойдут глухие места, где брать винцо? А господин Чепесюк молчал, и Ивану от его молчания губы схватывало холодом.

А то леший начнет дразнить.

Сперва напугает каким непонятным шумом, а потом долго смеется за деревьями и хлопает в заскорузлые ладони. От страху волосы не убираются под шапку. Спросишь ямщика: откуда здесь леший? — ямщик усмехнется, вот, мол, пришел с казаками из России.

В деревнях к поезду набегали местные. Кто предлагал елку мха — мох на палках продавался, кто свежего молока или калачи. Всяко бабы стояли. Одна не просила милостыню, а просто прижимала к груди двух дитятей, говорила негромко, проникновенно: «Погляди, барин, какие у меня дети — один полоумный, другой совсем никаких звуков не выговаривает». И смотрела невыносимо, всю душу изорвала, дура. …Не судил Бог христианства… Освободить от поганства… Е-е-ще не дал сбить поганства…

Главный обоз, груженный снаряжением, провиантом, военным зельем, разрубленными на части якорями и канатами (в цельном виде нельзя было разместить такое снаряжение на подводах из-за тяжести и размеров) — давно отстал. Чепесюк и пять волонтеров, с собою таща Крестинина, торопились вперед. Хорошо бы, считали, придти в Якуцк к концу года. Сильно на это не надеялись, но радость была — июнь выдался сухой, теплый. Ржали лошади, ругались ямщики, братья Агеевы, специально на то назначенные, вечерами жгли костры — не хотелось кормить клопов в душных избах. Когда еще шли с основным обозом, встретили под Козлами некоторых людей гостиной сотни. Те сильно, даже с ревностью, начали пытать, да куда идет такой обширный поезд? Очень удивились, услышав по секрету, что в Сибирь. Некоторые сочли, что это где-то у реки, может, неподалеку… У той, может, Волги… Иначе зачем тащить с собой якоря?… А некоторые и совсем не поверили. Да ну, в Сибирь! Чего ж это в Сибирь тащить канаты? Олешков, что ль, останавливать на ходу? Один все качал головой: «Может, довезете десятую часть. Может, и из вас кто дойдет до места». — «Как десятую? — трезвея, спрашивал Крестинин. — Как не все дойдем?» И сам подумал: а как можно дойти в Сибирь на подводах? Я точно не дойду. Помру с тоски или с перепою, а то убегу, наконец… Пойду нищим босым по всяким дорогам. Пойду странствовать по окрестным монастырям. Может, песнопениям обучусь, думал томительно. Исхожу всю Россию. Где калачик подадут, где из шкалика капнут. Люди, они добрые. Однажды, подумал, в Мокрушиной слободке на Петербургской стороне загляну печально в уютный домик вдовы Саплиной. Там, пусть меня не узнают, зато накормят, напоят, а он добрую вдову увидит. И Нюшку… Сильно пожалел: Нюшку к тому времени. наверное, уже и не ущипнешь. Обрастет дура детьми, как опятами… «Как это десятую часть?… — пугался. Смотрел на людей гостиной сотни: — Как это не все дойдем?…»

Люди гостиной сотни, купчишки, знающе посмеивались, помаргивали:

— Ну, как? Да просто. Долга дорога! Усушка, утруска, порча от ветра и червоточины, мыши да плесень. А еще сырость, а еще засуха, плохие броды, наводнения, ветры, мор. В пути, опять же, пожары.

— Какие мыши в обозе? Какая засуха? Какие пожары в пути?

— А это уж такое дело, стихийное, — знающе перемаргивались люди гостиной сотни. — Вон ящички у вас, дерево, стружка… А мыши в ящик залезть — пара плюнуть. А то, смотришь, книжку найдет. Или свечу. Мышь сильно бумагу любит… А потом телега в яму на броде впадет… А потом осень зальет дождями… А потом ночью, когда спишь, огонек от костра занесет в солому. А еще зимой, кушая мороженые щи с убоиной, живот схватит. А еще всякие лихие люди. За Камнем-то дороги пусты, помощи не докричишься. Там, считай, вообще никаких дорог — бездорожье… Нет, — уверенно качали головами, — многих разбойники побьют, многого не довезете.

А ведь и не довезем, и побьют, думал Иван в печали.

И вдруг отчаивался: лучше пусть варнаки в Сибири зарежут, чем помирать в темной пытошной в Санкт-Петербурхе. Лучше, ноги сбивая, тащить на себе роги для пороха, свинец, котлы медные для дикующих, лучше умереть от плохого горячего винца посреди луговой равнины, пасть под кистенем безбожного разбойника, чем жить так, как он жил в плоском сыром Петербурхе после нечаянной встречи с государем… …Магомете, Христов враже… Да что да-а-альший час покаже… Кто от чьих рук поляже…

Чем дальше, тем глуше становилось и сумрачнее. Не верилось, что кто-то в Сибирь мог ходить по собственной воле. «Господин Чепесюк, — спрашивал. — Зачем человеку так далеко ходить?»

Господин Чепесюк молчал.

И уж совсем не верилось, что кто-то, забредя столь далеко (об Якуцке или Камчатке даже думать не смел), мог вернуться отсюда.

А ведь возвращались!

Даже с края земли возвращались!

Тот же Волотька Атласов…

Атласова Иван никогда не видел, и видеть не мог, но казачий пятидесятник, по рассказам соломенной вдовы, не раз появлялся в доме Матвеевых с богатыми подарками. Соломенная вдова Саплина, тогда еще не вдова, даже не мужняя жена, а просто пухленькая веселая девица, вспоминала о Волотьке с особенным вздохом, с особенным блеском в глазах. Еще бы, ведь видела пятидесятника молодыми глазами. Это уже потом неукротимый маиор Саплин сделал для нее геройство совсем обычным делом, а тогда девица Матвеева была еще совсем молодой, вся горела, с ужасом и восторгом смотрела на светловолосого голубоглазого человека, ходившего так далеко, что там никто и не слыхивал христианского голоса!.. Ох, запомнила Волотьку добрая соломенная вдова. Вслух часто произносила: «Волотька…» Так часто, что даже Иван его как бы видел.

По рассказам вдовы, Атласов был громок, в кабаках по углам не прятался, людей не боялся. Если входил в кабак, кабатчик сам бежал навстречу взволнованно — по осанке, по льняной бороде, по голубым холодным глазам и богатой одежде угадывал гостя. Ишь, какой! Царь Петр Алексеевич всем постриг бороды, а этот, гляди, в бороде, и нет на его платье лоскутьев красных и желтых, как полагается по государеву указу. Не пугался вслух говорить: «Творящие брадобритие ненавидимы от Бога, создавшего нас по образу своему!»

В канцелярии, работая с маппами, Иван внимательно изучил «Скаски» Атласова, отобранные у него в Якуцкой приказной избе еще в семьсот первом году. Понял, что тщательнее пятидесятника никто не вглядывался в далекий мир края земли, в который не каждому удавалось даже проникнуть. Случалось, конечно, что проникали, да там, на пороге неведомого мира и оставались — одни сраженные стрелой, другие — провалившись в ледяную полынью, третьи — сорвавшись с промерзлых скал. Известно, как легко собирать ясак: то ли сам умрешь, то ли дикующие в лесах зарубят.

Вот кто еще видел такое, как Волотька Атласов?

Те же дикующие, например. Они никакой ценности соболям не знают, режут хвосты, замешивают в глину, чтобы горшки были прочнее. Юрты у них легкие даже зимой, потому что земля постоянно трясется; построишь избу, так в ней тебя и задавит. Реки, перед которыми Нева кажется мелкой протокой. Горы, из их нутра дым идет, будто пережигают внутри каменья. Солнце, стоящее летом прямо против человеческой головы, даже тень не ложится под ноги. Птицы как пчелы, ягода как яблоко, деревья, величиной с гриб, и грибы, наоборот, поднимаются над деревьями — в сендухе. А с гор выпадают реки ключевые. Вода в них истинно зелена, а насквозь прозрачна. Брось в воду копейку — увидишь в глубину сажени на три.

Очнулся. Что ему до десятника Атласова? У того была своя жизнь.

Совал руку под полость, жадно нащупывал баклажку. По сторонам не глядел. Пусть глядит по сторонам чугунный господин Чепесюк. Что там увидишь? Покосившиеся поскотины, гнилые плетни, горбатые избы, грязные околицы. Твердо решил — сбегу! Ничто не удержит.

Бабиновская дорога долгая, старая.

По чертежикам знал. что идет Бабиновская дорога от Соликамска по верховьям Яйвы, дальше через Павдинский камень до реки Ляли. По лялинским берегам до устья Разсохиной, к речке Мостовой на Туру, и так до самого Тобольска.

На чертежике — интересно, а если въявь, то все те же размытые вешней водой мосты, покосившиеся поскотины, грязь, подводы с каторжными… Обдавало ужасным холодком, звал: «Господин Чепесюк!» — но чугунный человек не откликался. Одно утешение: сунешь руку под полость, а там баклажка… Твердо решил: даже до Камня терпеть не стану, сбегу. Назад все равно пути нет, и впереди смерть. Господин Чепесюк так иногда глядел, что становилось понятно — не видит господин Чепесюк Ивана, Иван для него только тень, может, для господина Чепесюка Иван уже умер.

Тогда тем более, чего тянуть? Вернешься в Парадиз — пытошная, с Чепесюком пойдешь — в пути сгинешь. Не хотел ни того, ни другого. В полузабытье светло мечтал: сбегу, сбегу! В рубище простом пойду каликою перехожим по дорогам. На папертях подадут, в деревне калач вынесут. Человек русский добр, на том и ломается. Думать буду много, смотреть, с разными людьми разговаривать.

Сразу светлее становилось на душе. Небо меньше пугало.

Вдруг вспоминал, в одном тонком сне было ему видение: облак мутный над головой. А над облаком еще что-то, тоже томительное и мутное, и куда взгляд не бросишь, вроде как сатанинское. Не положено так, не подсказано ничем, быть не может в божьем миру ничего такого, а вот смущенная душа точно угадывала — сатанинское…

Сам не знал, что о таком думать?

Смотрел с тряского возка на спокойное небо.

Небо светло стояло над миром, — видимо, аггел отвечал мыслям.

Тишь, благодать, лошади пыхтят, ветерком обдувает лицо, и вдруг снова за поворотом — каторжные. У кого ноздри рваные, чуть не кровоточат, у кого клеймо свежее на лбу — вор.

А впереди лес стеной.

Настоящий, темный, пугающий лес.

Такие вот варнаки каторжные сбегут из-под стражи, станет страшный лес еще страшней, чем при Соловье-разбойнике. Чувствовал, что если бежать, то уже сейчас, пока путь к Москве окончательно не потерян в лесах диких, нехоженых. Чувствовал, нельзя тянуть. Он не Волотька Атласов, чтобы смело рыскать среди дикующих. Часто думал с невыразимой обидой: дядя родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев любимого племянника погнал на смерть!.. Понимал, правда, при этом, что никак думный дьяк не мог спасти его: он ведь сам чего только ни наговорил государю!.. Так что, прав был дядя: пусть лучше зарежут племянника дикующие, чем замучает палач в пытошной.

Всю зиму изучал бумаги.

Лучше других изучил «Скаски» Атласова.

Прослужив в Сибири двадцать лет (все по своей воле), пятидесятник Атласов исходил ее вдоль и поперек, только за пять лет до нового календаря по указу якуцкого воеводы сел прикащиком в Анадырском остроге. Но сидеть на месте не мог, быстро заскучал. На собственные деньги собрал служилых да промышленных, прибавил к отряду шесть десятков юкагиров, их на севере волками зовут, и пошел неизвестным путем через Колымское нагорье, объясачивая по пути немирных коряков.

Пользу нес государству.

Спускаясь на юг к земле Камчатке, о которой был много наслышан, дошел до красивой реки Тигиль, а с нее повернул на реку, которую тоже звали Камчаткой. Там поставил на память простой деревянный крест с надписью: «205 году июля 18 дня поставил сей крест пятидесятник Володимер Атласов со товарыщи.»

Может, и сейчас стоит крест.

Правильное, хорошее дело — распространение земель. Но Волотька Атласов на достигнутом не остановился. Оставив под охраной оленей, построил струги, и со служилыми, а так же с новыми нанятыми дикующими поплыл вниз по реке Камчатке. Проплавал три дня. Когда вернулся, не нашел олешков, угнали их воинственные коряки. Пришлось гоняться за дикующими. Догнал уже у самого Пенжинского моря, весь день дрались. Наверное, полторы сотни, не меньше, убили коряков, зато вернули олешков.

В 1700 году пятидесятник появился в Якуцке, где в приказной избе воевода Трауернихт, бритый белобрысый немец, да долгогривый дьяк Максим Романов подробно расспросили его о походе. А на следующий год Атласов был уже в Москве — с большим, даже с великим богатством, с апонским пленником, и со славой человека, сильно расширившего русское государство. Сам государь Петр Алексеевич милостиво разговаривал с Волотькой, внимание ему оказал — приказал дать пятидесятнику чин казачьего головы по городу Якуцку за присоединение Камчатки к России. Значит, подумал Иван, Волотька сильно был отмечен вниманием царствующей особы. Совсем, как я. И дошел до края земли. Правда, там, на краю земли, его и зарезали.

2

От мыслей о смерти Иван отмахивался.

Сразу приходил в себя, оглядывался на квадратного господина Чепесюка, если ехали на одном возке. Но господин Чепесюк молчал, будто дал обещание господу. Ничего не видит, а только смотрит вдаль, рядом текущее ему не интересно. Глаза полузакрыты.

Иван тоже задумывался.

Чаще всего о маппах.

Вот зимой в Санкт-Петербурхе совсем устал от думного дьяка. Кузьма Петрович, как с ума сошел, — слал и слал ему, Ивану, на ревизию все новые и новые маппы, все новые и новые описания дальних земель. Иван страшился, но изучал, к новым чертежам его всегда тянуло. Несмотря на робость, зажигало его на новое. Самую любимую маппу, вычерченную по чертежику неведомого казака, может того самого, что умер на дыбе, а перед тем махался в кабаке портретом Усатого, помнил наизусть: вот они капельки островов, будто с божественной руки стряхнутые на воду… Дойти бы на самом деле до края земли, увидеть вдали туманные доброжелательные острова, сесть в лодку, поплыть к тем островам… Мало ли, что острова, может, на них еды, питья много. Стали бы плясать, шаманить, объедаться. Потом, с острова к острову, не торопясь, за день переплывая проливы, добрались до Апонии…

Пугался: ишь чего захотел!

Может, воины апонские малы ростом да душой робки, но, может, их как муравьев, а? И у каждого в руках сабелька? А может, их даже больше, чем муравьев, а? И у каждого своя пушечка? Робок, не робок, но когда порох зажжен, тебя даже великан пугается. Так страшно становилось Ивану, что снова запускал руку под полость, снова делал из баклажки большой глоток.

Выпив, смелел.

Судя по маппе, казачий десятник, махавшийся в кабаке портретом Усатого, вон куда добрался — до далеких островов. А Волотька Атласов всю новую страну Камчатку с боем прошел. Даже несчастливый стрелец Крестинин-старший, убитый в сендухе злыми шоромбойские мужики, и тот от Якуцка далеко уходил. Да и господин Чепесюк, хоть горазд молчать, тоже, наверное, много ходил далеко. И гренадеры не болтливы, хорошо идут. Может, правда дойдем куда? Может, правда дойдем до Апонии? Может, однажды государь вспомнит, кушая кофий на ассамблее: а где тот верный господин Чепесюк, а где тот умный достойный дьяк Крестинин?… И за совершенный подвиг каждому пожалует по паре-другой крепких деревенек со многими душами…

Сразу пугался: да какие деревеньки в Сибири!? Там дикующие, там холод, тьма, звери лихие! Мыслимое ли дело русскому человеку дойти до Апонии, от самого Санкт-Петербурха дойти? Маиор Саплин и тот, видно, не дошел. Вот неукротим был, а не дошел. И я тем более не дойду.

Решил: винцо кончится, сбегу.

Твердо решил: как кончится винцо, так сбегу. Обоз теперь далеко отстал, да и они уже далеко заехали. Как кончится винцо, так сбегу, пойду своими ногами по земле родной, русской, шагать по ее дорогам, дружить с людьми. С самыми простыми людьми начну дружить, навечно в себе затаю все то, что знаю. За пищу и воду буду помогать людям. Перехожим каликою забудусь в мире. Не груб, не жаден, как некоторые.

Но вдруг не к месту вспоминал: а государев наказ? Как с наказом быть царским? Разве не наказано секретному дьяку Крестинину искать то-то и то-то? «…В земле или в воде какие старые вещи, а именно: каменья необыкновенные, кости человеческие или скотские, рыбьи или птичьи, не такие, какие у нас ныне есть, или и такие да зело велики или малы пред обыкновенными, также какие старые подписи на каменьях, железе или меди, или какое старое необыкновенное ружье, посуду и прочее, все, что зело старо и необыкновенно…»

Сам Государь того требовал.

Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев не зря намекал: помрешь, мол, Ванюша, голубчик, где в дороге, или зарежут тебя, это еще ничего, гораздо хуже, если вернешься, наказ не выполнив.

А как выполнить?

Будь Иван костист, широк и упрям, имей он руки и белокурую голову Волотьки Атласова, да характер, как у пятидесятника, да его опыт, да его умение управлять людьми, тогда может быть…

А так…

Он и гренадеров-то не всегда мог прикрикнуть.

Карп и Пров Агеевы смотрели только на господина Чепесюка, Потап Маслов Ивана вообще не принимал всерьез, а Семена Паламошного Иван сам презирал, боясь его ложного провидческого дара. Посмотрит в глаза Паламошный, пошепчет что-то, потом предскажет какую дурь и тут же, испугавшись, изменит ее на противоположную. Но если даже противоположную дурь он еще раз изменит наоборот, все равно ничего не получается. Таков человек. Но даже на Паламошного Иван не умел возвысить голос. Где уж дойти до края земли?

А ведь думный дьяк Матвеев ясно сказал.

Новую землю какую встретишь, Ванюша, голубчик, ясно сказал, покори. Людишек каких встретишь новых необъясаченных, — объясачь. Особенно тех, кто раньше никогда не слыхал об России. Такие с рожденья живут в долгах, совсем в долгах перед государем погрязли. Все народы платят ясак, а они даже не думают. Сидят у костров под северным сиянием, жарят гусей и совсем никому ничего не платят. Так нельзя. Ты заставь их, Ванюша, голубчик, с некоторым сомнением сказал, прощаясь, думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, обнимая любимого племянника, но поглядывая при этом на верного человека господина Чепесюка. Скажи им, Ванюша, голубчик, скажи дикующим: очень на них государь за их такие безделицы сердится.

Сбегу! Точно сбегу!

Волотька Атласов, например, умел говорить с дикующими, а ведь и его зарезали! Будто сам чувствовал боль под нижним ребром, будто самому вдруг вошел нож под ребра. Странную боль снимая, много сразу хлебнул, затих на тряском возке. Показалось, будто бегут не припряженные лошади, а бегут, припряженные Семен Паламошный, братья Агеевы да сам господин Чепесюк!

Привидится же такое.

Сбегу!

Сам при этом, конечно, знал: далеко не уйдет, поймают. Да, наверное, и не сможет жить каликою перехожим. И все же, все же… Еще выпив какую меру, отряхнув вязкий страх, чувствовал — а может… Может, сделает все, к чему господь надоумит, о чем Усатый просил?…

От таких мыслей сердце начинало биться неровно, рука искала уже не дорожную баклажку, а толстую книгу. Писанная от руки, книга называлась: «Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых». Выдал ее в дорогу думный дьяк — вся книга на шнурах и каждая страница пронумерована. «Помни, Ванюша, голубчик, что в будущем читать эту книгу будет сам государь, — предупредил думный дьяк Матвеев. — Глупостей не пиши, отмечай все новое, таинственное и страшное, что к пользе можно расположить. Отмечай все, чего до тебя никто не видел, записывай слова дикующих, их привычки, цвет моря, его глубину, приметы животных плавающих и летающих, даже очень хищных. О чем людишки говорят в чужом краю, о том тоже записывай, — какие они фантазии высказывают, каких при дворе держат скотов. А особенно подробно записывай в книгу пройденный путь. Каждую гору, каждую реку. Тонуть будешь, в огонь тебя бросят — сам сгори или утони, но книга чтобы сохранилась, и чтобы каждое происшествие попало в нее. Лучше мяхкую рухлядь потеряй в пути, все припасы, все снаряжение, даже часть людей потеряй, куда ж без этого, но книга чтобы дошла до нас. Со всеми записями». И ничем не угрозил, но взглянул значительно.

В книге ж пока было немного записей.

Первыми шли слова песни, которую пытался записать Иван в каком-то селении, названия которого не упомнил: «Ох, Гагарин, ты, Гагарин, расканалья, голова!.». Других слов Иван не запомнил, да и на записанные взирал с удивлением: никак не приставлялись они ни к каким другим словам.

Неужто, думал, такая короткая песня?

Другая запись касалась камня, якобы упавшего с неба.

Рассказали о камне крестьяне, собравшиеся вечером у обоза в деревеньке Котлы. Думали, привезены на продажу товары. Удивились, ничего не найдя. Кто-то из местных и рассказал: недалеко в этих местах лет пять тому назад падал с неба камень. Величеством не менее воза с сеном, видом багров, сильно светился и ревел, падая. Сейчас его не достать — водой замыло, занесло землей. Но упал с неба, это точно. Местный священник может подтвердить. Пытались даже сбегать за священником, но Иван не согласился. Просто записал: …«Селенье Котлы. Камень спал с неба. Готов свидетельствовать священник, я поверил на слово».

С некоторым сомнением Иван разглядывал следующую запись. …«Село Усцы. Стоит над рекою. Место плоское, одна церковь, исправник грубиян. Бывали у отца духовного Дубинского, бокалов по десяти венгерского выпили и подпиахом. Я никогда еще не видел, чтобы пили столько венгерского. В том же дистрикте на восточном берегу безымянной речки, по-местному Говнянки, есть скала с разными языческими фигурами. Фигуры процарапаны явственно. Теплыми вечерами нагие девки пляшут на берегу, а фигуры отражаются в темной воде, которая, говорят, всегда тут темна, поскольку омут на омуте».

И дальше: …«Город довольно велик, многолюден и цветущ».

А какой город, Иван не записал: или не спросил, или забылось. Зато тут же указывалось: «За поднос огурца — три копейки».

Это ж где так дорого? — удивился Иван. …«Село Уголье. Ямщик сказывал: изымав змея, продернуть меж глаз нить, да бросить ту нить под определенную избу под порог. И чье имя наговорить, на женку или на девку, так каждая указанная, перейдя нить, сама к блуду приходить станет».

Однажды в книгу заглянул господин Чепесюк.

— Я думал… — робко начал Иван, но господин Чепесюк, отложив книгу, впервые ответил ему не взглядом страшных оловянных глаз, а внятным голосом:

— Умеешь рассуждать. Ты бы Апокалипсис сделал ясным. Но за умом не гоняйся. Владей тем, что тебе дано.

И ничего к сказанному не добавил.

Были в книге и повторяющиеся записи. Например: «Село такое-то. Живут татаре. Под видом некоего комплимента спрашивал о маиоре Саплине. Никто не помнит, где маиор».

Делая такие записи, Иван выполнял личное задание думного дьяка Матвеева.

Думный дьяк так приказал: «Начиная с Камня, Ванюша, голубчик, спрашивай о маиоре. Конечно, давно мог маиор Саплин голову сложить, но, может, жив, может, где в полоне. Ужасно жалко маиора, — неукротимый герой. Везде, Ванюша, голубчик, хоть до самой Апонии, спрашивай о нем. Где-то он есть, сердцем чувствую. И о старых камчатских прикащиках непременно спрашивай, которых зарезали вместе с Волотькой Атласовым. А особенно, про убивцев Волотьки. Двоих убивцев, слышал, что наказали, но точно не знаю. Во всяком случае, хоть один да ходит еще по свету. Может, это его называют шепелявым, как знать? Если встретишь шепелявого, да почувствуешь, что на нем Волотькина кровь — вешай смело, не раздумывай. Виселицы не окажется под рукой, вешай прямо на дереве, дерева не окажется, столь же смело вздергивай на оглобле. Ишь, нашли дело, государевых прикащиков убивать!.».

3

Зарезанные на Камчатке прикащики напрямую были связаны с Волотькой Атласовым, потому жаждал разобраться с их убивцами думный дьяк. Когда-то на Волотьку были у Матвеева особенные виды. Можно сказать, думный дьяк будущее строил на лихом казачьем голове. А взбунтовавшиеся воры все испортили.

Зарезав Атласова, казаки писали в Якуцк разное.

Вот, дескать, бунт их — не бунт, а воля к порядку. Волотька будто не давал им никаких съестных припасов, собранных с камчадалов. У самого де стоят разные корзины, мешки, туеса вкусных припасов, а казакам он ничего не давал. И аманатов будто отпустил по своей корысти. Будто наговорил аманатам такого, что, убежав в стойбища, дикующие сразу всех родимцев увели в глухие леса, оставив казаков без ясака и всяческого общения. Еще писали в Якуцк воеводе, что Волотька Атласов в пьяном беспамятстве прибил палашом до смерти служивого человека казака Данилу Беляева. На это казаки особенно обижались. Батогами, мол, бей, пожалуйста, только палашом зачем? Нельзя отнимать у казаков жизнь, мало нас на Камчатке, а грамотных, как был тот Данила, почитай, совсем нет. И зря Волотька на них, на добрых казаков, кричал: воры! Это мне, мол, в обычай говорить с самыми высокими людьми! Это, дескать, я разговаривал с самим государем! Мне, дескать, государь и того не поставит в вину, если всех вас зарежу!

Читая казенные бумаги, Иван сильно дивился.

Никак не сходились слова доброй соломенной вдовы и думного дьяка со словами бунтовщиков, писавших в Якуцк о своей вине. Если верить доброй соломенной вдове, тот Волотька Атласов был богатырь, весь белокурый, голубоглазый, никогда не жадный на дорогие подарки, всегда веселый, всегда взглядывающий на всех просто. Если верить думному дьяку, тот Волотька Атласов был умелец всезнающий, прошедший дикие края, расширивший Россию землею Камчаткою, и сильно пополнивший Россию богатством той земли. А вот если верить казакам, которые служили под началом Волотьки и против него взбунтовались, то был казачий голова прикащик Атласов тяжелый хмельной человек. Так и писали казаки: взбунтовались мы не против государя, взбунтовались мы против жадного прикащика. Такой был пьяница, что всю наличную медь перевел на виновареную посуду. Кто ему не нравился, тех прибивал. Некоторых до смерти. Драться начал еще с Москвы, будто насиделся зверь! Если у кого видел красивую лису — сразу отбирал. И не в пользу государя, а в свою. И держал при себе всю казенную подарочную казну, как собственную.

Вот так обстояло дело, если верить челобитной бунтовщиков.

Возмутившись, бунтовщики на сходе начисто лишили Атласова прикащичьего поста, и поставили командиром главного Верхнекамчатского острожка казака Семена Ломаева. Этот Семен стал ведать делами, а Волотьку посадили для острастки в тюрьму, в тесную комнатку для аманатов. Дескать, отпустил казенных аманатов, сам сиди!

Иван явственно видел: глухая бревенчатая стена без единого окошка, пазы заткнуты сухим седым мхом, все равно сквозь щели несет холодом… А есть дают только в том случае, когда не забудут…

Но Волотька, он что? Волотька и из тюрьмы выбрался. Такого русого да голубоглазого не удержишь в клетке. Без всякой помощи добрался до Нижнекамчатского острога, хотел там принять команду и строго наказать воров-ослушников, но прикащик Федор Ярыгин такого права Атласову не дал. Коль надо тебе людей, сказал усмехнувшись, возвращайся в Верхнекамчатск. А здесь мое место. Я на него поставлен государевым указом.

Томясь, стал ждать казачий голова прибытия совсем нового прикащика, назначенного на Камчатку — Петра Чирикова. Тот Чириков, говорили, узнав о волнениях в Верхнекамчатском, с отрядом из одного пятидесятника, четырех десятников да пяти десятков рядовых с двумя пушечками, срочно выслан из Якуцка и спешит к Камчатке, чтобы предупредить дальнейшее воровство.

Когда Чириков был уже в пути, в Якуцке получили новые письма с Камчатки, теперь уже от самого прикащика Атласова — о полном непослушании казаков. Вслед Чирикову срочно бросился гонец со строгим приказом провести на месте жестокое следствие. Однако в Анадыре донесение Чирикова не застало, а слать гонца через Олюторское или Пенжинское моря было опасно из-за множества отложившихся в то время коряков. Тогда их, отложившихся от России, было так много, что двадцатого июня семьсот девятого года они прямо днем не побоялись напасть на отряд Чирикова. В большом бою убили боярского сына Ивана Поклотина, а с ним еще десять казаков. Казну и амуницию разграбили, а живых казаков заставили сидеть в осаде на открытом неудобном месте. Правда, Чириков через два дня прогнал осаждавших, однако, явившись в Верхнекамчатск, провести истинное следствие новый прикащик никак не мог, потому что мало пришло с ним народу. Попробуй, разберись. Своих потом не сыщешь костей.

Осенью на смену Чирикову пришел из Якуцка пятидесятник Осип Миронов.

Так рядом и жили до октября в одном остроге, косясь друг на друга, а из Нижнекамчатского косился на них Атласов. Гадали и спорили, кто главней, кого надо слушаться.

В октябре Чириков сдал острог Осипу Миронову и на камчадальских лодках-батах поплыл со своими служивыми в Нижнекамчатск, чтобы, перезимовав там, уже навсегда уйти в Якуцк Пенжинским морем. В декабре туда же пришел и Миронов, оставив главным на время своего отсутствия казака Алексея Александровых.

Получилось плохо.

Когда, закончив дела, двадцать третьего января семьсот одиннадцатого года прикащики Петр Чириков и Осип Миронов, примирившись друг с другом, вместе возвращались в Верхний острожек, двадцать человек рассерженных казаков из бывшей команды Волотьки Атласова зарезали в пути Осипа Миронова, который осмелился поднять руку на казака Харитона Березина. «За такое мы даже Волотьку Атласова сместили, — сказали казаки Миронову, убивая его. — Неужто думаешь, что такое будем терпеть еще от тебя?» И тут же решили зарезать Петра Чирикова, но Чириков, упав на колени, слезно умолил казаков дать ему время для покаяния.

Дальше произошло то, о чем думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев мог говорить только с сопением и сердито.

Осмелев от пролитой крови, взбунтовавшиеся казаки отправились в Нижнекамчатск, чтобы убить, наконец, главного обидчика. Не доехав полверсты, выслали в острог трех человек со специальным письмом, а сами остались в укрытии. Посланным было строго настрого наказано убить Атласова во время чтения письма, однако посланные нашли прикащика спящим. Будить Волотьку они не стали, отняли душу у казачьего головы прямо во время сна. Только совершив такое, они вошли в Нижний острожек где встали по дворам десятками. А главными учинили казаков Данилу Анцыферова да Ивана Козыревского.

Может, казачий десятник, который был наделен даром молчания и умер в Санкт-Петербурхе на дыбе, и был бунтовщик Иван Козыревский? Может, чертежик новых земель, попавший в руки Ивана, и был выполнен Козыревским? Многое тут сходилось… Ведь прочитывалось на челобитной — Иван, а дальше смутно угадывалось — Козырь… Отправляя Ивана в Сибирь, думный дьяк сказал: «Говорят, Иван Козыревский — совсем неистовый человек. Говорят, он человек большого росту, и всегда при сабельке. А на сабельке высечено слово — кураж. Из ляхов он, значит. И отец, и дед, все у него были из ляхов, воры и убивцы. Двоих убивцев, зарезавших Волотьку, мы знаем по именам — Григорий Шибанко и Алексей Посников. Но третий неизвестен. Скрылся. Кличка, говорят, была у него — Пыха. Найди его, Ванюша, голубчик. Может, Пыха и был Козыревским, а? Непременно найди. Знаю, прошло с тех пор лет немало, но тем, может, даже лучше. Может, перестали таиться истинные убивцы. Встретишь, учини суд. Сразу с виселицей. Коль случится такое, много чего получишь с меня. Обещаю».

«Так в пытошной-то… — напоминал Иван. — Разве в пытошной умер не Козырь?…»

«Да кто ж его знает? Сильно молчал. Такой дар у него оказался. Тоже похож на Козыря, но подтвердить некому. Может, он, а может, и не он. Если вдруг он, то жалко, не успел с ним поговорить, — качал головой Матвеев. — Время, Ванюша, голубчик, все ставит на свои места, ты ищи убивцев. На всех поглядывай со вниманием. Народу в Сибири немного, все знают друг друга. Если вдруг жив тот Козыревский, если где жив и прячется где-то этот Пыха, непременно отыщи его для меня!»

Глава III. Хорошие мужики

1

Из всяких мелких поручений было у Ивана еще и такое — найти в Якуцке дерзкого статистика дьяка-фантаста, осмелившегося слать в Санкт-Петербурх нелепые отписки, так не понравившиеся Усатому, и там же, в Якуцке, указанного дьяка повесить, чтоб впредь знал дело!

Вот сколько поручений.

Дойти, значит, до Якуцка и повесить дьяка-фантаста. Разыскать по пути неукротимого маиора Саплина. Добраться до южного берега Камчатки, построить большое судно или несколько малых, и на тех судах высадиться на богатые апонские берега. Там взять ясак с робких апонцев, а если они сильны, вступить с ними в переговоры, выгодные государю. А заодно, по пути, как о том просил думный дьяк, разыскать, если окажется возможным, воров, зарезавших казачьего голову Волотьку Атласова.

Мыслимое ли дело?

Правда, позади не лучше.

Позади, в царском Парадизе — смерть страшная на дыбе, да еще с паленым веничком. Он же, Иван, кричать будет, он не казачий десятник, принявший свыше дар безмолвия, а от того и умерший безмолвно. Успел, правда, тот десятник выкрикнуть проклятие — шепотом. Проклял думного дьяка Матвеева, строго глядевшего на него из-за чадящей свечи, проклял тихого писца Макария, мучавшегося сомнениями, как лучше записать показания, которых так и не воспоследовало, проклял, наконец, неизвестного важного человека, от духоты в пытошной утиравшего лицо снятым париком.

Может, и его, Ивана…

Всех проклял!

А вот палача простил. Умер, не презирая палача, хотя палач не мало стегал его паленым веничком. Сунет веничек в камин, подпалит и пошел этак ровненько стегать по голой спине. А все равно казачий десятник простил палача. Молча смотрел, умирая, с дыбы так, будто видел вдалеке что-то свое, никем, кроме него, не видимое.

Может, неизвестные острова…

Море…

Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев сильно жалел: вдруг, правда, умер на дыбе убивца казачьего головы Атласова, присоединившего к России богатый край Камчатку? Огорчался: «Так хотел мучить убивцу. Всегда думал, что если найду когда-нибудь Волотькиного убивцу, он у меня не умрет простой смертью». Вздыхал: «Ишь, нашли дело — резать государевых прикащиков!» И еще вздыхал: «Господь милостив. Говорят, вор Данила Анцыферов, вор и атаман воров, погиб лютой смертью. Сгорел в балагане. Сожгли его дикующие в балагане. А про Козыря ничего не знаю. Потерялся в Сибири след Козыря, об этом ходят всякие слухи. Не знаю, какой верен». И снова вздыхал, как тучное морское животное: «Жалко, если умер в пытошной Козырь. Жалко, что поздно меня позвали. В моих руках убивца мучился б дольше».

Было видно, что жалеет думный дьяк от души.

Да и то правда. Ему, может, судьба послала одного из убивцев Волотьки Атласова, из самых дебрей камчатских привела убивцу в Санкт-Петербурх, а он, думный дьяк Матвеев, оплошал — ничего о том не узнал вовремя. Конечно, обидно. Ведь собственными руками мог дотянуться до горла!

А еще чертежик.

Смотрел с сомнением на Ивана.

Казачий есаул вор Козыревский, может, впрямь ходил на неведомые острова. Может, не на самые далекие, но ходил. Кураж был у Козыревского, это верно, не только надпись на сабле. Достоверно известно, что, зарезав на Камчатке трех прикащиков, казаки стали жить вольно. Много гуляли, делили между собой добро убитых. Верхний острожек превратили в настоящий вертеп — проводили самозванные казачьи круги, самовольно выносили знамя, били в барабан, приглашали на круг всяких других казаков. Таким образом собрали воровской отряд аж в семьдесят человек. Вора Данилу Анцыферова выбрали атаманом, грамотного Ивана Козыревского — есаулом, сильно пили, а кто жевал мухомор. С Тигиля привезли богатые личные пожитки Атласова, их тоже разделили и пропили. А потом самые хитрые, вор Анцыферов да вор Козыревский, придумали послать в Якуцк челобитную. Повинны, мол, в том, что убили казенных прикащиков; так те прикащики донимали нас больше, чем мухи, вот и получили по чину! А мы, грешные, отмолим свое. Мы не против государя. Мы служим только государю и в ближайшее время проведаем, к примеру, Курильские острова. Много слышали, что те Курильские острова богаты и населены. Мы бы, может, раньше их объясачили, да мешали жадные прикащики… Всяко ругали за жадность Петра Чирикова и Осипа Миронова, а о Волотьке Атласове вообще молчок, будто никогда не было такого на свете. Посчитали, наверное, что даже говорит о таком не стоит. Прикащик, смещенный самими казаками, он ведь уже не прикащик, он хуже самого плохого казака.

Вспоминая про ту челобитную, думный дьяк Матвеев становился лицом сер.

Виня убиенных прикащиков в корыстолюбии, бунтовщики так выворачивали дело, будто главному государеву прикащику совсем нельзя никого убивать, а вот им, простым казакам, можно отнимать души у крещенных. Оно понятно, прикащики не без греха. Хорошо, наверное, ели за счет казны, не мало притесняли служивых да ясашных, принудительно выдавали товары казакам не по государевым, а по своим ценам, так ведь они кем? — они самим государем поставлены!

А ворам невдомек.

Нового казенного прикащика Василия Севастьянова, посланного якуцким воеводой навести на Камчатке порядок, воры, привыкнув к вольнице, совсем не испугались: ну, сколько там пришло с Севастьяновым людишек?… Данило Анцыферов, распоясавшись, вел себя полным хозяином Камчатки — сам собирал ясак, сам распоряжался казенными припасами, посмеиваясь да щурясь, присматривался к Севастьянову — не зарезать ли и этого?

Не успел. Самого дикующие сожгли.

Другие казаки, особенно воровской есаул Козыревский, тоже громко стучали кулаками в грудь: чего, мол, эти прикащики? Было ведь в старинные времена: резал прикащика казак Черниговский, так тому казаку были прощены все вины за его подвиги, посвященные государю. И мы так же сделаем! И мы совершим большой подвиг! Вот присоединим к России новые острова! «И ведь, правда, удалялись от камчатских берегов, — дивился думный дьяк Матвеев. — Чертежик, Ванюша, голубчик, который ты нашел в чужом мешке, он, может быть, составлен тем Козырем. Вот как далеко зашло. Ты, Ванюша, голубчик, все внимательно проверь на Камчатке. Может, лгал вор Козырь, может, не ходили бунтовщики в сторону Апонии, придумали маппу из пустого ума? Может, просто решил самозванный вор-есаул, по присущей всем ворам дерзости, удивить царский Парадиз таким вот чертежиком? Удивлю, подумал, тогда многое простят, даже убиение прикащиков простят. Более того, мог подумать, что дадут ему, храброму казаку, казенных людей, всяческие казенные припасы и прикажут крепить путь в Апонию. Может, даже дадут медные пушки, пугать робких ниффонцев. А он, храбрый казак, а на самом деле вор, вор, вор, примет пушки и снаряжение, и незаметно сядет где-нибудь есаулом на неизвестной речке».

— Да где? — изумленно спрашивал Иван.

— Где, где!.. Сибирь велика… А за Сибирью Камчатка… А за Камчаткой, небось, есть и другие земли…

Зимой, заезжая к соломенной вдове Саплиной, думный дьяк подолгу разговаривал с Иваном. И главным вопросом всегда был один: верна ли найденная в мешке неизвестного десятника маппа? Могло ли так быть, чтобы вор Козырь, он же, может, воровской есаул Козыревский, действительно ходил в сторону Апонии?

Иван пожимал плечами:

— Мог, наверное…

Тогда думный дьяк Матвеев добавлял страшное:

— Сам проверишь! — И сердито смотрел на Ивана, будто корил чем-то. А потом и впрямь корил: — Ты не бледней, Ванюша, голубчик, и голову не отворачивай в сторону. Сам виноват. Тебе ль не житье было? В хороший приказ ходил, чертил маппы, знал несколько языков. Работать умел, это говорю прямо. Глядишь, милостью Божией да старанием с течением времени заменил бы меня. А теперь — все. Не вернуть сказанных слов, не переделать сделанного дела. Как ни крути, а придется тебе, Ванюша, голубчик, идти в Сибирь. Государь уже дважды спрашивал: как там этот умный дьяк, знающий путь в Апонию? Готов ли двинуться в путь, чтобы вести секретную экспедицию?

Может, преувеличивал Матвеев, но Ивана при таких словах обдавало смертельным холодком. Тогда думный дьяк, колыхаясь тяжело, как морское животное, удовлетворенно усмехался:

— Нетерпелив государь. Несколько раздражен размерами собственного Отечества. Да и как не раздражаться, как управлять таким Отечеством? Пошлешь какую весть на окраину, а ответ оттуда через год, а то и через два приходит.

Вздыхал:

— Где еще есть такая страна?

Изучающе смотрел на Ивана:

— Твоя главная сила, Ванюша, голубчик, в том, что ты еще не старик. Когда Волотька Атласов устраивал поход на Камчатку, ему было чуть за тридцать. И тебе так же. Так что, если захочешь жить, многому научишься. А не научишься, зачем тогда вообще жить?

Грустно смотрел на Ивана, будто не верил в сказанное.

— Я так думаю, Ванюша, голубчик, что ты не выживешь в Сибири или убьют тебя. Даже, думаю, непременно убьют, ты ведь в дороге, несмотря на запрет, будешь прикладываться к ржаному винцу. Ты упрям, весь в отца. Твой отец несчастливый стрелец Иван был таким же. Но ты, боюсь, не дойдешь до Сибири. Мне тебя жалко, Ванюша, голубчик, тебя, наверное, еще в России убьют. Но идти нужно. Уже нельзя не идти. Для тебя сейчас оставаться в России страшнее. У государя особенная память на нужных людей. Он помнит даже о статистике дьяке-фантасте, который из Якуцка нелепые отписки шлет. Два раза вспоминал о нем, громко смеялся. Две тысячи лет, значит, той деревне? И все повторял: непременно повесить дьяка-фантаста! Все знают, какая особенная у государя память. Если ты, Ванюша, голубчик, вдруг вздумаешь сбежать по пути, даже старательно спрячешься где-нибудь, знай, что все равно нигде тебе не отсидеться, потому что Россия принадлежит не тебе, а государю. Как вспомнит государь, чего это, мол, мелкий дьяк Крестинин из Апонии никак не идет? — так и возьмут тебя. Где бы ты ни прятался, все равно возьмут. А виселиц в России много. В России, Ванюша, голубчик, все годится под виселицу, даже оглобля. Будешь пугать людей, тихо на ветру раскачиваясь.

Вздохнув, добавлял:

— А как иначе? Государь печется о государстве.

И качал головой:

— Характер у тебя вздорный, Ванюша, голубчик. Сам будишь Лихо, и всегда не ко времени. Ведь был уже раз в Сибири. Тогда, в первый раз, отделался мелочью — пальцем, а сейчас отделаться можешь головой.

Вздыхал:

— Ладно. Будет при тебе верный человек, Ванюша, голубчик. Сильный государев человек с личным государевым поручением. Ты таких, как этот человек, наверное, никогда не встречал. Зовут господин Чепесюк. Он мне лично верен. Что надо, все сделает. Пока будет жив, ты, Ванюша, голубчик, тоже, может, будешь жить. Правда, молчалив господин Чепесюк, но вы не болтать едете.

И добавил значительно:

— И строг.

2

В том, что господин Чепесюк строг, Иван убедился еще в России.

Всегда в широкой накидке, под накидкой немецкий кафтан, пояс с ножом и пистолетами, с лицом ужасным, сильно попорченным ударами сабельки, господин Чепесюк ни на что слов не тратил. Если надо, манил пальцем или молчаливо с вопросом взглядывал сразу обоими оловянными глазами — и тот, кого он пальцем манил, и тот, на кого он взглядывал сразу обоими оловянными глазами, старались все сделать хорошо.

Умел все.

А как иначе?

Известно, сам государь не брезгует никаким занятием, работает топором, вертит токарный станок, паникадило выточил из кости, чертит маппы, почему же господин Чепесюк должен чем-то брезговать?

Год идти до Якуцка? Бесконечен путь? Это тоже ничего. Видно, что ко всему такому господин Чепесюк относился ровно. Это Иван все мучился. Вот, дескать, идешь, идешь, а ничто не кончается. То лесок какой, то елань, то болотистая согра — вся кустиками поросла. То снова лесок на ржавцах, на рыжих лужах, много, видно, железа в местной земле. А в тихих лесах медвежьи тропы протоптаны к воде, справа и слева деревья, березы спутались ветвями, в чащах схоронились неизвестные деревни. В некоторых деревнях прикупали свежие припасы, спали не в избах, где клопы да тараканы на человека ходят стеной, а на лугу под телегами, под открытым небом. Аж сердце начинало щемить — куда ж это зашли?…

Уставая от тряски, Иван сходил с возка, шел рядом.

Дивился: это как так? Который месяц идем, а к цели еще и не приблизились!

От таких мыслей, от долгих пространств, от необъятности небес и земли нападала на Ивана бессонница. Да такая, что ночью, мучаясь, выпивал крепкого винца по два-три шкалика. А облегчения никакого. Только глаза сильно выпучивались и начинали как бы в темноте видеть. Всякое начинали видеть. И прожитую жизнь, и нынешнюю скорбную, и еще что-то такое, от чего еще ясней, еще непреклонней, еще страшнее, чем прошлое или настоящее, открывалось Ивану будущее.

Прошлое, ладно. Ведь в Сибирь ходил не по своей воле. Он просто был ребенком, а с отцом случилась беда. От той Сибири, думный дьяк прав, действительно отделался дешево — всего одним пальцем. Но ведь намек, намек! Сидеть бы Ивану тихо. В доме доброй соломенной вдовы Саплиной всегда тепло, изразцовые плитки сверкают, как леденцы. Возьми в руки книгу немецкую тяжелую и дремли. И хорошо, и покойно, и уважение от доброй вдовы — пригрела ученого близкого человека. И у сенной девки Нюшки зад крепкий, округлый, приятно ущипнуть сенную девку Нюшку за высокий бок. Нюшка мимо проходит, дыхание затая, старается не мешать, старается помнить строгий наказ барыни — к Ивану близко не приближаться, но всегда почему-то проходит близко, будто затем, чтобы мог дотянуться до высокого бока…

Вдруг удручался: где сейчас тот парнишка, который когда-то отнял у него палец на левой руке? Где сейчас сын убивцы, пойманный в сендухе под Якуцком? Что сделалось с тем парнишкой? Нащупывал на груди крест из темного серебра. Ведь как бы в уплату за собственный палец сорвал сей крест с дикого парнишки. Он, наверное, вырос, если его не убили… Поверстался, наверное, в казаки, ходит по студеным краям, усмиряет немирных дикующих…

Вспоминал Иван и старика-шептуна.

Много чего наговорил тот старик, уши б ему отрезать. И внимание царствующей особы… И поход до края земли… И любовь к дикующей… Не верил Иван гаданиям, смеялся над клюшницами да юродивыми, усмехался, когда предупреждала добрая соломенная вдова с нескрываемой боязнью — ты, дескать, Ванюша, не спеши, пророчества, они не сразу сбываются… Не верил, не верил… Все одно вранье… Только ворочаясь в бессонной ночи, вдруг спохватывался: а может, все-таки не вранье? Вот ведь отмечен вниманием царствующей особы, отмечен вниманием Усатого… Вот скрипят подводы, катятся на восток… И не куда-нибудь в деревню, даже не в Москву, даже не к плоскому солдатскому городу Санкт-Питербурху, а к настоящему краю земли!.. Не дай Бог, думал, глотнув из дорожной верной баклажки, если я когда-нибудь, как тот ученый богослов Козьма Индикоплов, достигну истинного края земли…

Но если достигну, так себе поклялся, то на этом не остановлюсь. Я дерзко, как тот богослов, загляну за хрустальный свод, — туда, где соприкасаются небо с землей. Если не окажется там никакой дырки, сам проверчу. Можно ведь в хрустальном своде провертеть дырку?… Там, за хрустальным сводом, подумал, дремлют, наверное, большие киты, на которых стоит мир…

Корил себя — грех так думать. Если учился наукам, зачем вспоминать каких-то китов? Но если был пьян (а пьян в дороге был постоянно), в голову непременно приходили древние киты, на которых стоит мир. Иногда думал совсем грешно: вот проверчу дырку в хрустальном своде и жахну по тем китам из пищали!..

Все надоело.

Подводы скрипели, ржали лошади, кричали птицы. Волк робкой рысцой пробегал вблизи. Деревеньки все реже, леса все глуше. Правильно раздражается Усатый — велика Россия. Все уходит, уходит в туман, в синеву, в марево, никто не может точно сказать, где лежит самая крайняя окраина России? Может, там, где с примкнутым к ружью багинетом охраняет гору серебра неукротимый маиор Саплин? Или там, где кончаются российские острова, еще неведомые России?

Заметки, найденные в казачьем мешке, который вслед за ним выкинули из санкт-петербурхского кабака, помнил наизусть. «Государство стоит в великой губе над рекою, а званием — Нифонское. А люди называются государственные городовые нифонцы. А морские суда вплоть к берегу не подходят, стоят на устье реки, товары везут мелкими особенными судами. Зимы там нет, а каменных городов немного — всего два. Царя видеть не полагается, а коль выезд назначен, падают люди наземь и смотреть не смеют. А звание тому царю — Кобосома Телка…»

Хоть не божье имя — Телка, да еще Кобосома, а насчет выездов правильно, пьяно одобрял Иван. Раз назначено падать наземь при появлении царя, пусть падают, смотреть нечего! Мало ли как выглядит тот Кобосома Телка… Вспоминал: «А город Какокунии — особливое владение, много лесу в нем, злата… А в губе морской недалеко еще город званием Ища, еще одно особливое владение. А владеет им Уат Етвемя…» И дальше хорошо: «…Совсем почти, как царь Кобосома Телка». То есть и его, простого царя Уата Етвемю, ниффонцам надо сильно страшиться. Как услышали, что кричат вдали охранники царские, сразу падай ниц, забудь обо всем, пусть проезжают мимо. И царь Кобосома Телка пусть проезжает, и царь Уат Етвемя тоже за ним.

Странный народец.

«Из Нифонского государства в Узакинское ходят морем. Пути месяц-два, если бурь нету. А узакинскому царю имя Пкубо Накама Телка…» Опять — Телка… Только Пкубо. И почему-то Накама. «И ходят туда и из других государств, например, из китайского… Товары везут — серебро, которое там родится, и шелк, и разные другие товары…»

Значит, и китайское государство… Значит, и Индия… Гордо думал: ведь вот как широко распространилась Россия, упирается локтями во все страны… Значит, все в Россию должно входить — и Китай, и Индия… Я, секретный дьяк, этому помогу…

Перекрестился.

Грех, грех.

Но сам со значением ухмыльнулся — вот, дескать, даст Бог, может, и правда дойду до края земли… Может, какую дикующую встречу, которая не самая страшная…

А чужая жизнь?

Вот этого не понимал.

Отказывался понимать.

Если жизнь проживет чужую, то как быть с собственной?

От непонимания приходил в себя, большим глотком из баклаги утушал душевный пожар. Опомнись, Иван! Какой край земли? Какая дикующая? Какая такая чужая жизнь? Твердо и окончательно решал — сбегу. Пойду по миру каликою перехожим. Милостынею продлю неудавшуюся жизнь… Глядя в темное небо, иногда покрытое сырыми быстро бегущими облаками, печально вспоминал санкт-петербурхскую пытошную и казачьего десятника, распятого на дыбе. Вот, дескать, сбегу, а меня поймают. А когда поймают, повлекут в пытошную. Так обещал думный дьяк дядя родной Кузьма Петрович. А ему зачем врать? Я не хочу в пытошную, лучше в омут… Может в омуте рай?… Для меня, так много страдавшего, теперь в любом омуте рай…

В Сибирь окончательно расхотелось Сибирь велика, неподвластна взгляду, а все равно тесна. В одном месте сказали, в другом сразу услышали. Птица ли передаст, баба ли, или охотник на лыжах перебежит снежную пустыню, неважно. Где что случись, везде о том все знают. Обоз выйдет из Москвы, будет идти год, а новости во все стороны сразу распространятся, еще за год до прихода обоза все будут знать, кто идет с тем обозом, и что лежит в санях. Давно уже, наверное, знают и про наш обоз. Давно, наверное, знают, что идет с обозом странный человек — секретный дьяк Иван Крестинин.

Обрывал себя. Велика птица!

Если о ком-то знают, то, скорее, о строгом господине Чепесюке.

Обреченность осознав, по-русски остро жалел якуцкого дьяка-фантаста. Сидит статистик под Якуцком, сочиняет лета деревне, тихий, ни о чем не догадывается, может, выпивает, как полагается хорошему статистику, и не знает, конечно, что и он теперь отмечен вниманием царствующей особы — ведь государь лично приказал за многие труды повесить того фантаста.

И кому приказал? Ивану! Странен мир.

Думал, совсем пьянея: а вдруг не буду сражен в походе стрелой дикующего, не буду убит холодом да голодом, миную горы и моря, действительно дойду до островов, на которые никто до меня не ходил? У государя память отменная. Вернусь, скажу скромно: вот я, секретный дьяк Иван Крестинин вернулся. Нашел многия горы из серебра, у России теперь отпала нужда в серебре. Усатый сильно обрадуется, он простой, он к собственному столу допускает офицеров, выслужившихся из низов, широко распахнет руки — на, возьми, ученый секретный дьяк, любые крепкие деревеньки! Хоть тыщу крепостных душ возьми! А то так и две! Заслужил.

И обнимет.

Иван поежился.

Обнимет, а потом как-нибудь на ассамблее, почетно посадив рядом Ивана, вспомнит: «А как там поживает якуцкий статистик некий дьяк-фантаст, многие лета приписавший деревне?» — «Да никак, — ответит Иван Усатому. — Повесил я дерзкого фантаста». — «Как повесил?» — «А за шею, как ты, государь, приказал». А Усатый обидится, изобразит багровость на круглом кошачьем лице — я, дескать, как приказал, глупый дьяк? Я тебе так приказа, статистика, чтобы статистик впредь знал дело!

И на дыбу Ивана.

За Апонию, дескать, большое спасибо, а вот за неправильность исполнения царских приказов — на дыбу. Ведь приказано было, чтобы впредь дело знал.

Строг Усатый.

Рассказывали, был однажды Усатый болен. Был так тяжел, что по старому московскому обычаю (случилась болезнь в Москве) больному государю предложили освободить из тюрем несколько человек преступников, приговоренных к смертной казни. Дескать, пускай прощенные преступники помолятся от всей души о полном царском выздоровлении. Но Усатый, хоть и умирал, с тем предложением не согласился, даже напротив, приказал незамедлительно казнить всех указанных преступников. И сразу пошел на поправку. Так что, чего жалеть какого-то секретного дьяка?

3

Однажды ночью Иван проснулся на постоялом дворе.

Дождь перестал, на улице было тихо. Он и проснулся от предутренней тишины. Из-за дождей все проезжие сбились в одном помещении. Куда ни повернись, кругом люди. Кто сушится, кто греется, кто просто лежит, а четвертые еще смешней — пытаются отпугнуть клопа. А простого клопа как отпугнешь, если он везде, если он ни на что не обращает внимания? В низкой почтовой избе духота, густой пар от мокрого платья. И отовсюду шепотки.

Иван прислушался.

Лиц не видел. Только голоса.

«Французу? — спрашивал кто-то. — Жалованье поболее? Это почему ж?»

«А он весельчак — отвечал другой. — Он все, что получит, все проживет в России. Чего такому жалеть?»

«Ну, а англичанину?»

«А англичанину надо давать более».

«Да почему же?»

«Да потому, что англичанин любит жить хорошо. Он и полученное оставит в России и еще к тому своего добавит».

«А немцу?»

«И немцу много. Он пить и есть любит. У него из заработанного мало что остается».

«Ну, а голландцу?»

«Вот голландцу можно и недодать. Голландец готов не есть, лишь бы поболее накопить деньжат. А нам это ни к чему».

«Ну, а итальянцам, к примеру?»

«Вот этим точно нужно срезать. Умеренно устроены люди, сами того не скрывают. Для них служба в чужих краях только затем и есть, чтобы поднакопить денежек да вернуться к себе. Вернуться и спокойно жить в своем раю, в Италии. В раю, я тебе скажу, в деньгах всегда недостаток».

Скушно.

Обороняясь от клопов, Иван никак не мог вспомнить, осталось ли винцо у него в баклажке? И вдруг подумал, пораженный тишиной во дворе и шепотками в душной низкой избе: а ведь нельзя больше жить как клоп, нехорошо это, не по-божески. А он, Иван, ведь истинно живет как клоп. Разве он не по собственной глупости оказался на Бабиновской дороге, в прелой избе? Неужто теперь так до конца жизни катиться без всякого ума и воли, только туда, куда укажет чугунный господин Чепесюк?

Почувствовал, если не выпьет сейчас — умрет. А выпьет — тоже, наверное, умрет. Может даже обязательно.

Пошатываясь, вышел в сенки, там тоже кто-то храпел. Потом остановился на невысоком деревянном крыльце. Господи, сказал тоскливо, подай знак. Я пойму, только подай. Если увижу знак, все решу правильно.

Накрапывал мелкий бесшумный дождь. Капли лопались в темноте, из внутренностей избы несло горелой лучиной, шерстью, человеческим потом, и хорошо печально пахло во дворе сырой теплой землей, листьями.

Вдруг сквозь ночь, сквозь печальную мокрую мглу сверкнула в глаза зарница.

Да бывает ли так? — подумал Иван. Ночь, как сырая подушка, все в ней слиплось. Как может пройти свет сквозь такую мокрую мглу?

Значит, знак! — понял. Это знак божий!

И подумав так, как был, даже ничего не набрасывая на плечи, побрел к возку.

А над миром вновь пробежало мерцание по небесам.

Капель негромкая, что-то мелкое, живое шуршит в мокрой траве, крикнул вдали петух. Сунул руку под полость, нащупал дорожную баклажку. Совсем немного осталось! На самом дне. А ведь скоро пойдут места, где не учинишь никаких запасов. Тут указ государя винцо не продавать ведрами не действует, а все равно ничего не купишь.

Шумно глотнул.

Обожгло.

И в небе все вспыхнуло, обожгло, высветило до дна.

Сделав еще глоток, Иван понял: все, кончился путь. Отныне никогда не видеть ему добрую соломенную вдову Саплину, никогда не знать ничего о думном дьяке Матвееве, не щипать сенную девку Нюшку за высокий бок, не ждать из Сибири неукротимого маиора. Никогда ничего такого теперь у него не будет.

Мысль была, как вспышка. Сразу зажегся. Сразу решил: теперь все, пойду по дорогам. Люди в России добрые. И не беря ничего, только хорошие сапоги натянув на ноги, да накинув на плечи кафтан, с одной почти пустой баклажкой в руках ушел в ночь.

4

Иван сидел на деревянном крылечке трактира, голова болела. Он ничего вокруг не узнавал и не помнил, все казалось странным. Ни дороги рядом, ни возков. Ни лошадей, ни братьев Агеевых. Ни даже страшного господина Чепесюка. Только мнилось, что недавно разговаривал с покойником. Может, и на кладбище, потому как была там яма. Он, Иван, тихо брел по кладбищу и услышал шум в земле. А из ямы комья летели. Иван так и решил: подойду. Если даже выкапывается кто, все равно подойду, поговорю с покойником. И спросил негромко, чтобы не напугать:

— Эй, покойник? Чего делаешь?

Из ямы высунулся испуганный человек. Подстрижен под скобку, аккуратен, в руках лопата:

— А ты кто таков?

— Вот сбился с дороги, — вроде бы объяснил Иван.

— Тогда иди вправо, — сказал человек из ямы. — Аккурат выйдешь в край улицы. Там и кабак.

— Да ты-то что делаешь?

— Известно что, копаю могилу.

— Да зачем ночью?

— Какая же ночь? Окстись.

А может, и померещилось… С чего бы стал покойник указывать дорогу к кабаку?

Еще помнил, что встретил на околице села древнего старца в клобуке, в черной рясе. Старец сурово взглянул на Ивана, терпеливо месящего грязь заплетающимися ногами, но несколько смирился, когда Иван припал к его натруженной в мозолях руке:

— Благослови, отче.

Старец нисколько не удивился, только спросил:

— Что ж ты, как тать, один, и в лице ни кровинки?

— Жизнью унижен жестоко.

— Чего ж не смиришься?

— Сил нет.

— А почему не спишь?

— Мысли замучили.

— На то воля божья. Чего удумал?

Сам того не желая, (бес тянул за язык), Иван ответил:

— До края света дойти.

— Это куда ж? — опять не удивился старец.

— В Апонию.

— А идешь совсем в другую сторону, — сурово покачал головой старец. — В той стороне Апонии нет. — И спросил: — Зачем тебе в Апонию?

— Знать хочется.

— Это от бесов, — еще суровее предупредил старец. — Желание узнать о том, что тебя не касается, это и есть пленение бесами. — И потребовал: — Кайся.

Иван покаялся.

Древний старец долго разглядывал Ивана.

На беглого Иван, конечно, не походил, руки белые, мягкие. Опять же, на плечах немецкий кафтан, хоть и измят, но нов. И сапоги не сбитые. Есть такие барины, что любят в ночь выходить пьяными, а потом много каются. Чего-то такого уж особенного в этом нет, но у Ивана сильно горели глаза. Старец так и решил, что Иван что-то задумал. Благословя, посоветовал:

— В той стороне Апонии нет. В той стороне только кабак. Не ходи туда. Возвращайся к своим. У меня глаза не сильные, но я вижу, что ты не тутошний. Не ходи в кабак, плохой здесь кабак.

Иван кивнул и послушно спросил:

— Почему плохой?

— А потому, что место нехорошее, — сурово объяснил старец. — Село большое, зовут Верхово. По понедельникам и пятницам большие базары, от того в кабаке много продается вина.

— А сегодня какой день? — безнадежно спросил Иван.

— Пятница, — еще суровее ответил старец. — Ты не ходи в кабак. Там тебя оберут. Там всех обирают. Такое место. Как вертеп. Там ни один целовальник подолгу никогда не мог усидеть, почему-то у всех является недобор в деньгах, а в вине большая усышка. И каждый жалуется, будто ночью является кто-то в кабак и цедит без спросу вино из бочек. А один целовальник догадался зажег свечу и увидел карбыша, кикимора такого, который сердито отбегал от огня и от бочки в дыру, прокрученную в полу. Это совсем всех напугало. Кому ни предлагали после такого дела кабак на откуп, никто не берет. Даже вот даром предлагали, никто не осмеливался.

— А сейчас?

— Сейчас нашелся один безбожник, — древний старец посмотрел на Ивана и строго положил Божие знамение. — Отдали кабак одному пьянице и моту. Ты туда не ходи. Этого целовальника не раз штрафовали. Он нездешний. И фамилия у него нездешняя, — старец сплюнул остатками сохранившейся в нем слюны. — Похабин. Вот какая фамилия. А какое имя, даже и не знаю. Может, нет у такого плохого человека имени.

— А карбыш? Ну, этот кикимор… Он как? Приходит к Похабину?

Старец кивнул:

— Говорят, в самую первую ночь пришел. А этот Похабин хорошо приготовился. Поставил на стол сальную свечу, положил рядом с лавкой вострый топор…

— Выпил, наверное… — с надеждой подсказал Иван.

— Он не может не выпить, — еще раз сплюнул древний старец. — А ночью услышал, впрямь кто-то цедит вино. Зажег свечу и прямо нарвался на карбыша. Даже занес над карбышем топор, а карбыш ласково говорит, давай, дескать, мужик, лучше выпьем вместе…

— И выпили? — с надеждой спросил Иван.

— Да, наверное, и сейчас пьют, — строго предупредил старец, перекрестясь. И опять предупредил: — Ты не ходи в кабак. Там место плохое, и люди плохие. Этот Похабин, да вор Мишка Серебряник, да бывший мельник Кончай. У него изба топитца, а он сидит в кабаке.

— Ты вот тоже хорош, — вдруг не согласился Иван. — Мне-то до всего какое дело?

Вот и сидел теперь на крылечке плохого кабака, мысленно представляя, как войдет сейчас, как неторопливо обожжет глотку первым глотком ржаного винца, как постепенно растает в сердце тревога, отпустит сердце. Старец вроде сказал, что мужики в селе, в общем, хорошие. Как не посидеть с хорошими мужиками, они ведь в России везде хорошие, мало ли что темные? Их жалеть надо. Как с ними не поговорить о своей мечте — идти на робких апонцев или не идти, оставить робких в покое?

В кабаке пойму, подумал.

Крикнула кукушка в лесу. Прислушался. Ну? Сколько мне жить?

Насчитал двести три раза и плюнул. Чокнутая кукушка!

Собравшись с силами, вошел, наконец, в трактир.

Крепкая изба на погребе, на дверях крючки железные. На стойке бочка в пять ведер, латунное военное ведро. Обычный кабак, изба питушная, ничего в ней святого, кроме как в углу образ пречистыя Богородицы казанской. Ну, еще стол дубовый, очень большой.

Обрадовался.

На лавках сидели за столом несколько мужиков. Гулящие, видно. Кто без рубахи, кто голову повязал бабьим платком. То ли проигрались в зернь, то ли просто давно не спали — рожи у всех опухшие. Особенно у рыжего целовальника. Только на целовальнике и был кафтан — недорогой, стеганый на бумаге, подбит камкою, когда-то, наверное, красною, а сейчас серой от времени. И пуговицы оловянные. Совсем бедный кафтан. Но все же кафтан. Не так, как у других мужиков.

Увидев Ивана, мужики начали качать головами, как гуси. Наверное, здоровались. Так Иван и подумал: вот хорошие мужики. В России ведь плохих нет. Это только так говорят — плохие, а на самом деле и все плохие мужики в России тоже хорошие. Если обидят, так ненароком, сами потом будут сильно каяться. В сущности, он, Иван, сам хотел стать таким мужиком. У одного немца читал: все люди когда-нибудь станут хорошими, всем будут делиться, и дружно и подолгу обсуждать всякие большие проблемы. К примеру, небесную механику, потому что небесная механика — она что? Она круг вечный вертящийся, как бы колесо, а хороший мужик всегда и в самом большом колесе разберется, ему любое колесо нипочем, ведь в нем, в русском мужике, мудрость веков, и с этим никому, кроме Господа, не справиться. Поговорить с хорошим русским мужиком всегда интересно, у хорошего русского мужика и мысли хорошие, русские.

Глянул на гулящих, перевел взгляд на кабатчика. Сердце сразу налилось жалостью, всем захотелось помочь. Сказал внятно рыжему целовальнику:

— Налей всем винца.

Гулящие враз оживились, толкая друг друга локтями, зашептались быстро, качая головами, как гуси, но рыжий целовальник глянул неласково:

— Разве за так, барин?

— Почему ж за так? Разве я сказал — за так?

И бросил перед рыжим целовальником несколько денежек.

Медны денежки гремят, во кабак идти велят, ой люди, ой люли!..У нас много денег есть, мы оставим деньги здесь, ой люли, ой люли!..Рыжий целовальник засуетился, смел тряпкой со стола крошки, выставил на стол штоф, горох моченый, грузди. Сказал весело: «Ломай шапки, робята!» Хорошие мужики, не переставая перемигиваться и толкаться локтями, привставали и быстро кланялись, жадно поглядывая на выставленный перед ними штоф: «Вот добрый барин…» — «А то всякие ездют…» — «Один пузатый ездил… Все врал… И был жадный…» Приглядывались к Ивану, смекали что-то свое. «Слышь, барин? У нас такое место, что ни разу не было в селе чуда. Уже деревья старые, и некоторые избы давно совсем прохудились, а чуда нет. Почему так? У всех где-нибудь было, а у нас нет».

А сами перемигивались, толкались локтями.

Кто-то, правда, возразил:

— Как не было? Говорят, под Калиновкой неизвестная девка роет по ночам пещеру. А когда роет, все вокруг освещается неестественно. — И вдумчиво предложил: — Пойдем, барин, посмотрим.

— Я не пойду, — отказался Иван. — Я пить хочу. — Но смиренность мужиков Ивану понравилась. Хорошие робкие мужики, землю, наверное, охаживают, и вопче душевная красота. Может, дудошника позовем, подумал Иван, пусть посипит в дудку, потешит мирских людей. Они, видно, и голодны, вон как смотрят на грузди, на моченый горох, на еду постную. Таких покормить, так дойдут до Апонии. Но прежде чем разрешить налить, спросил под подобревшим взглядом рыжего целовальника: — Чем край богат?

— Богатейший комарами наш край, — ответил кто-то с гордостью, не скрывая жадного нетерпения. — Летом бывает, хоть кулаком бей по гнусу! А вот с чудом, барин, никак. Никакого нет у нас чуда.

— А вот Похабин!.. — напомнил кто-то.

Ему возразили:

— А чего Похабин?…

— Так не утонул же! Вот сам стоит. Живой.

— Какое же это чудо? Это простая жизнь, — покачал головой Иван.

— Да нет, я мог утонуть, — степенно кивнул рыжий целовальник. — Правда, Господь не дал.

— Ну? — повел глазами Иван.

— Да я что, барин? Я тут как-то ходил к мельнику, поселился у нас новый мельник. Он часто сидит над колесом над водой и перешептывается с щуками. И тут гляжу, сидит. Только странный какой-то. Как бы не стриженный и весь в плесени. Я, барин, присмотрелся, и гляжу — водяной. Спрашиваю с уважением: «Куда собираешься?» А водяной ухмыляется: «Да вот в воду спать». Я говорю: «Возьмешь меня?» А он ухмыляется, дескать, чего же? И говорит: «Пойдем, мужик. Я не против. Только у меня строго. Пальцем ни на что не указывай, не то утонешь». Я согласился. Чего ж? В воде сыро, как в погребе, темно, рыбы великое множество. Я сперва смирно шел, а потом гляжу — щука. Саженей пять, не меньше, и глаз кривой. Мне жалко стало, я ткнул ее пальцем в остальной глаз. Чего, думаю, жить тебе одноглазой? А как ткнул, сразу залило меня водой со всех сторон. Если бы не настоящий мельник, который в то время пришел на берег, не стоял бы я сейчас перед тобой, барин.

Хорошие мужики дружно кивнули — точно, не стоял бы. А один, повязанный бабьим платком, сказал восхищенно:

— Похабин у нас чахотошный.

— Это как? — не понял Иван.

— Да он говорит, что его в детстве бил конь ногой. Через это и пьет, ради большого недуга. Похабина бабы за то жалеют. Он где выпил, там упал. Кабан его порол в канаве, лошадь била, а он пьет.

— Ну, раз пьет, — согласился Иван, — пусть себе нальет с махом. — И показал как это — две трети простой, значит, а на одну треть двойной водки.

Рыжий целовальник, широкоплечий, совсем не похожий на чахотошного, охотно налил себе с махом. И, глядя на все это, опять с тайным значением улыбнулись, перемигнулись, толкнулись локтями хорошие мужики.

— А куда же ты один, барин? — спросил кто-то с напускной робостью. — Вот дожди идут, кругом люди лихие. Смотри, не уберегешься.

— А я далеко, — строго ответил Иван, вспомнив древнего старца, пытавшегося не допустить его в кабак. И, вспомнив этого чюдного старца, наконец, разрешил всем выпить. Чувствовал, что просыпаются в нем санкт-петербурхские бесы, в жилах начинает играть. Он, конечно, пугался бесов, но по большой опытности как бы уже и пренебрегал. В самом деле. чего ему бесы? Он, бывший секретный дьяк, а ныне беглый человек Иван Крестинин, от всего отрекся. Он казенный обоз бросил, он угрюмого господина Чепесюка бросил. Казенный обоз ушел уже, наверное, на Камчатку, а господин Чепесюк сердится. Наморщив белесые бровки, сказал так: — Я не просто иду, я с государевым наказом иду… Мне много чего разрешено… Например, могу имать беглых… Имать, и в обоз без записи! Потому как имею от государя задание — идти далеко.

— А где ж это далеко? — с сомнением начали спрашивать хорошие мужики, и глаза их заблестели еще сильнее. Они все еще говорили смиренными голосами, но толкались локтями чаще, даже рыжий целовальник укоряюще покачал головой. — Где ж это далеко, барин?

— А все к востоку, к востоку, — строго и со значением объяснил Иван. — Я свой долгий путь потом подробно опишу в умной книге, а книгу самолично представлю государю.

— Ну? — дивились. — Отцу Отечества?

— Ему самому. Есть у меня право. Даже в бумаге записано. — Полез в карман, но его остановили:

— Да не надо, барин, не надо! Верим мы, да и не знаем по писаному. Мы все равно не поймем, хорошие там литеры написаны или плохие. Было видно, что хорошие мужики испугались даже упоминания о бумагах. — Мы неграмотные, барин, рассуждать о многом не можем. Ты лучше попроси еще штоф. Похабин плохого не предложит. Он, случалось, сам допивался до анчуток.

Рыжий целовальник охотно кивнул.

— Вот как жить простому человеку, барин? — пожаловался он, как бы примериваясь к чему-то. — У Мишки Серебряника трех сыновей взяли на войну, и всех убили. А теперь, говорят, будут забирать самых лучших в неметчину, чтобы учить всяким ученым фокусам. Зачем это?

— Государю нужны умные люди.

— Да это мы понимаем, — толкались локтями хорошие мужики. — Оно, конечно. Ты нам еще налей. Мы, барин, любим порассуждать. И ты порассуждай с нами. У нас, правда, такое село, что ни разу никакого не было чуда. От рассуждений, барин, голова чище, сердца добрее становятся. У русских людей всюду так заведено — выпить и порассуждать. — И поинтересовались: — Ты вот русский?

— А ты? — остро глянул Иван на рыжего целовальника.

— Я-то русский.

— Да какой ты русский? Ты рыжий.

— Да нет же, — возразил целовальник. — Я невыносимой храбрости человек.

— Ну, тогда русский, — согласился Иван.

— Я и память имею чрезвычайную, — продолжил рыжий. — Похабин меня зовут. Такая фамилия. Я помню все, что было когда-то. Хоть много лет назад! — и посмотрел на Ивана честными зеленоватыми глазами, пригладил ладонью широкие рыжие усы.

— Я верю.

— Нет, ты спроси, ты обязательно спроси! — уперся Похабин. И мужики тоже загудели: — Спроси! Спроси его!

— Ну, ладно, — согласился Иван. — Тогда спрашиваю. Чего вот было три дня назад?

Мужики засмеялись, Похабин смущенно потер голову:

— Ну, как… Приходил тут один дьячок… Пропили мы с ним серебряное яблоко от потира. Ну, дьячок и начал плакать, как де теперь пойдет к службе? Хорошо, случились рядом хорошие мужики, мы яблоко выкупили… — Снова удрученно потер рыжую голову: — Ну, и пропили во второй раз!

Хорошие мужики восхищенно засмеялись.

— А год назад? — спросил Иван.

— А чего ж… И это помню… Память у меня чрезвычайная… Изба год назад горела. Тут рядом. Точно! — он странно глянул на мужиков. — Совсем рядом горела изба, нас всех вытолкали, я в снег упал. Очнулся, гляжу, все бегают и одно кричат: «Воды! Воды!» Мне дивно на сердце стало, я сказал: «Винца мне!»

— Было, было такое! — восхищенно подтвердили хорошие мужики.

— Ну, а три года назад? — прищурился Иван.

— Ой, барин, не спрашивал бы… Три года назад отречься хотел от Господа. Вот свят крест, хотел отречься, такая стояла в сердце печаль. А известно, чтобы отречься, надо пойти на перекресток в полночь. Я и пошел. Да свалился в канаву, пьян был, чуть телега не задавила. Тем и спасся, не погубил душу.

Вот хорошие мужики, решил Иван. И Похабин совсем хорош. Вольные люди. С такими и пойду по дорогам, научусь какому ремеслу. Где ось подправлю, где землицу вспашу. На паперти кусок хлеба протянут, от хлеба не откажусь. Не чувствуя вкуса, пожую. Винца доброго двойного, может, и не удастся попить, но простого, дай Бог, всегда нацедят.

Сопливый мальчишка в длинной рубашонке, сопя, приоткрыл дверь, любопытствуя, стрельнул черным глазом в щелку.

— Кто таков?

— Дитя мое, — заробел один из мужиков, кажется, Мишка Серебряник.

— Звать как?

— Ваня.

Еще один мальчишка, так же сопя, любопытствуя, глянул в щель. И еще один. Много их скопилось за дверью. Совсем как взрослые перемигивались, толкались локтями, хихикали.

— А то чьи дитяти?

— А все мои.

— Каждого как звать?

— Так я ж говорю, Ваня.

— Каждого?

— А то!

— Да зачем так?

— Чтоб не путать.

Хорошие мужики, расслабленно подумал Иван, совсем простые. Может, с ними и пойду по дорогам. А то так останусь в этом селе… Такое село, что тут чудес не бывает… Срублю домишко, Ванек начну плодить. Всех назову Ваньками. Чтоб не путать. Потому что так народ делает.

Задумался, загрустил. И негромко донесло издалека грустную песенку. …Не ходи подглядывать, не ходи подслушивать игры наши девичьи…

Разволновался вдруг. Поднял голову, обеспокоено оглядел мужиков. Им ведь не идти на край света. А мне?… — попытался вспомнить. Мне идти?…

Вспомнил! — и ему не идти. Он ведь сбежал от чугунного господина Чепесюка, сбежал темной ночью. Каждый час разделяет в пространстве его, секретного дьяка, и строгого господина Чепесюка.

Вдруг рассердился.

Это уже винцо начало в нем играть.

Никаких этих погостов, никаких папертей! Догоню господина Чепесюка, со строгим господином Чепесюком пойду до края земли, проверчу дырку в хрустальном своде, жахну из пищали по ожиревшим китам! Пусть мир качнется. А осколочек хрустального свода привезу сенной девке Нюшке. У доброй соломенной вдовы есть хирамоно, халат с необыкновенными растениями, а у бедной девки Нюшки, кроме злого младшего братика, совсем ничего нет. А там…

Сладко заныло сердце.

Чувствовал, что грех так думать, но не мог. Не ходи подглядывать… Чувствовал, что вот совсем не надо так думать. Не ходи подслушивать… Это винцо во мне кипит, понимал, это мелко тешатся бесы, но остановиться не мог. Игры наши девичьи… Еще строже, даже грозно стал поглядывать на якобы смутившихся хороших мужиков, а рыжего целовальника Похабина, не в свою очередь потянувшегося к штофу, даже по руке ударил. В Якуцке, строго решил, первым делом повешу на воротах ближней избы статистика дьяка-фантаста! И услышал, как самонадеянно объясняет Похабин:

— И остров такой — Китай…

— Почему остров? — удивился кто-то.

— А водой окружен, — не растерялся Похабин.

— Почему ж караванами ходят в Китай?

— А плавают… Это плавающие караваны, — объяснил Похабин, ничуть и никого не смущаясь, будто и правда был чахотошный. — Там все плавают… И зверь-верблюд, и собаки, и купцы. Прямо вот так подошел и сразу поплыл.

— Да куда подошел?

— К акияну.

— Ты ополоумел, Похабин!

— Кыш! — грозно сказал Иван, требуя внимания. — А вот говорите, кто из вас, сибирских собак, встречал маиора Саплина? Неукротимый маиор, небольшого роста, но ходок!

Все почему-то посмотрели на Похабина.

— Это что ж за маиор такой?

— Самый геройский, — объяснил Иван. — Неукротимый. По своей воле и по приказу государя пошел в Сибирь искать гору серебра. — И добавил, подумав: — Гордый маиор.

— Так гордый что, — дерзко сказал Похабин. — Гордых много на кладбище.

От такого ответа Иван почему-то сразу упал духом.

Нет, подумал, не вернусь к господину Чепесюку, лучше пойду по дорогам. Однажды встречу богатую коляску, а в коляске добрая безутешная соломенная вдова… Не узнает!.. Чуть не заплакал: добрая соломенная вдова не узнает ведь не кого-нибудь, а его, Ивана!..

На оловянное блюдо с груздями садились мухи, тут же взлетали, дразнясь. Иван попытался одну схватить в ладонь, но промахнулся. «Однако вижу, что не только комарами богатейший ваш край». Хорошие мужики сразу насторожились, а рыжий целовальник незаметно подмигнул одному — очень наглому, в потной рубашке, голову обвязавшему бабьим платком.

— А чего ж, барин? Мы терпим. — Кто-то из мужиков встал, подошел к двери, осторожно выглянул за дверь и вернулся к столу. — Оно, конечно, пустой край, но терпим. Зато в стороне от дорог. И проезжих мало. Зачем корить-то?

Иван нехорошо ухмыльнулся.

Еще раз взмахнул рукой, ловя муху, и повалил штоф.

Рыжий целовальник тоже нехорошо ухмыльнулся:

— Ну, как? Поймал?

И сказал назидательно:

— Ты, барин, знаю, сейчас начнешь гулять. По твоим глазам вижу, сейчас ты начнешь гулять. Ты на трех штофах не остановишься, у меня глаз проницательный. Ты, барин, лучше заплати сразу, а потом гуляй.

— Так чего ж… — полез Иван в карман.

И удивился.

Вот только что был кошель и… нету! Как корова языком слизнула.

Глядя на Ивана, один из хороших мужиков, подмигнув хозяину, произнес:

— А ты не жалей, барин, ты лучше нам еще один штоф поставь. Мы люди простые, любим благодарить. — И вдруг спросил: — Ты, наверное, беглый барин? Говорят, был указ, доносить всякому начальству про беглых баринов. Которые служб не служат.

Иван омрачился.

Бесы водили его рукой, хитрыми волосатыми ладошками закрывали Ивану глаза. Аггел добрый отлетел в сторону с писком. Боясь себя, кивая печально, Иван только и повторил:

— А чего ж… Хорошие мужики… — И печально повторил: — Совсем хорошие…

Не хотел, но почему-то прозвучало обидно.

Хорошие мужики сразу сгрудились за столом, здоровые, потные, плечистые, наклонив головы, стали дышать тяжело. Дескать, ты чего, барин? Мы к тебе по хорошему, а ты чего? Иван тоже обиделся:

— Да я всей душой… Думал, пойду с вами по полям с пением… Птички и радость, природы свет… А вы? …Почему теперь веснами птички не стали красиво петь?

— А как же твое далеко, барин? — совсем осмелел мужик с бабьим платком на голове. — Ты нам недавно про далеко говорил!

— Молчи, дурак!

— Да как же так? — запричитал мужик в бабьем платке. — Да как же так? Почему я дурак-то?

— А таким уродился.

— Ты это легче, барин, — угрозил рыжий целовальник. — Вон бочка с водой, мы тебя в бочку всадим.

Иван тихонько, даже удрученно склонился к столу и поманил левой рукой рыжего целовальника. Пальца на левой руке Ивана не хватало, он поманил рыжего целовальника как бы отсутствующим. И почему-то Похабин, глядя на отсутствующий палец, послушно низко наклонился к столу. Наклонился и исподлобья уставился в глаза Ивана по козлиному гадко предвещая: а вот сейчас мы тебя, барин, гулять начнем!

Не ударить Похабина было невозможно.

Иван и ударил.

А потом той же левой рукой вверг Похабина лицом в оловянное блюдо с груздями.

5

— …Он же всех побил! — жалостливо плакался рыжий целовальник.

Гренадеры братья Агеевы и Потап Маслов внимательно стояли за спиной рыжего. Семен Паламошный тупо усмехался. Наверное, пользуясь своим ложным даром, уже провидел будущее рыжего целовальника. — …Мы за такое дело! — жалостливо плакался целовальник. — Да мы за такое дело государево слово, захочем, крикнем. По всем пунктам.

Господин Чепесюк сидел на возке и молчал.

Пустыми оловянными глазами господин Чепесюк скучно смотрел поверх головы избитого целовальника, усердно растирающего по лицу кровь. Ошибочно приняв скуку господина Чепесека за некую задумчивость, может, даже за скрытую робость перед обещанным государевым словом, рыжий целовальник подпустил в голос угрожающую нотку:

— Прямо вот так сейчас крикнем! Прямо по всем пунктам!

Господин Чепесюк медленно поднял взгляд на целовальника.

Наверное, Похабин никогда в жизни не видал таких глаз. Всякие битые, изрезанные морды видал, всякие пьяные наглые глаза тоже видал, но таких вот — тусклых, оловянных, не имеющих ни к чему интереса, зато пронизывающих все, как лунный свет, никогда не видал. Враз задохнулся от ужаса. Вдруг до него впервые дошло, что, может, наткнулись они совсем не на того барина, сделали что-то совсем не так, как надо, как-то не так поступили. Не оборачиваясь к телеге, на которой лежал повязанный Крестинин, Похабин упал на колени: — …Это же беглый барин! Он сам говорил! Так говорил, что идет в сторону Апонии по пустым дорогам, питается милостыней! Мы ж решили обратно его вернуть! Зачем барину одному ходить по дорогам?

Семен Паламошный, тупо усмехаясь и тем пугая рыжего целовальника, негромко сказал:

— Коль в селе Бунькове не сломался паром, ушли бы, потеряли…

И прикрикнул на целовальника:

— Просил о чем барин?

— Да где ж просить? Только дрался шибко, — сказал кто-то из хороших мужиков, столпившихся между братьями Агеевыми и Потапом Масловым, успевшими примкнуть багинеты к ружьям. — Мы и спросить не успели.

— Были при барине деньги? — спросил Паламошный уже строже.

— Так угощал ведь много…

— Я спрашиваю, были при барине деньги?

— Так он хотел заплатить за все… Он ведь беглый барин… Мы только хотели помочь… — рыжий целовальник, снова ошибочно принял молчание господина Чепесюка за вид тайной робости, и подпустил в голос угрозу: — За нами село… Никаких чудес… Как так?… Бить хороших мужиков безвозмездно…

— Молчи! — приказал Паламошный, хорошо научившийся понимать молчание господина Чепесюка. — За тобой село, а за нами казенный обоз. Скоро здесь будет. Там солдатики, служилые люди, пушки, зелье, припасы всякие. Мы не только твой кабак, мы все твое село сроем с земли, а тебя первым отдадим в съезжую. — Паламошный мечтательно полузакрыл глаза: — А через сто лет встанут на здешнем пустыре избы светлые из прозрачного стекла, телеги забегают своим ходом. Хорошая жизнь здесь начнется через сто лет.

И мрачно глянул на сгрудившихся за кабатчиком мужиков:

— Но только через сто лет!.. При вас ничего не будет!..

Хорошие мужики окончательно растерялись:

— Так мы чего? Мы только беглого барина привезли? Думали, заплатите хоть немного.

— Ага, привезли, — зловеще подбил итог Паламошный. — Всего обобрали, помяли ребра, ухо надорвали. А еще за усердие требуете денег, будто на продажу привезли барина.

— Так он же буйствовал… Он лавки в кабаке переломал… Мы кричали ему: что, мол, барин, воюешь, как с бусурманами? А он отвечал непотребное, бил нас и ломал лавки…

— Мужика бить — земле легче.

— Может, и так, — снова запричитал Похабин, боясь даже глянуть на молчащего господина Чепесюка и обращаясь исключительно к Паламошному. — Если б не мы, валялся бы барин сейчас в канаве… — И не выдержал, поднял испуганный взгляд на белое, иссеченное шрамами лицо господина Чепесюка, спрашивая при этом исключительно Паламошного: — Чего это он, а?…

— Думает.

— А зачем так бровями ведет?

— Тоже думает.

— Да зачем же так страшно думает?

— А может, хочет порешить вас всех, — объяснил Паламошный. — Вот поставит пушку и сметет все село с земли!

— Да как? — запричитал рыжий целовальник. — Разве ж так можно? Я, например, чахотошный.

— А можно!.. — оборвал его Паламошный, быстро взглядывая на господина Чепесюка. — Ты, чахотошный, больше людей не мути… Мы сейчас уходим, так догонишь нас за поскотиной, привезешь чего-нибудь от села. Ну, солонинки там, капусточки, чесноку… Ну, сам знаешь, догадаешься… — И добавил значительно: — Может, простим.

— Так мы что!.. — обрадовался, засуетился рыжий целовальник. — Мы подвезем… Мы моментом… Мы понимаем, казенная надобность… Мы на всю сумму подвезем, которую сумму барин потерял… Мы ж не знали… Мы думали, простой беглый барин…

— От кого ж бегать ему? — усмехнулся Паламошный.

— А нам как знать?

Иван, наконец, приоткрыл опухшие глаза.

Он, конечно, все видел и слышал, но смутно, как во сне. Он даже помнил, что действительно бил мужиков, но ведь такое от бесов… Как без их помощи один смог бы побить стольких?… Ему и самому попало. Ныла каждая косточка. Поддали ему хорошие мужики. Особенно, помнил, старался рыжий целовальник Похабин. Изловчась, даже обмакнул голову Ивана в квашню, в кислое тесто. Пришлось квашню разбить о того же Похабина. Вон стоит, распустил губы, и кафтан на нем лопнутый.

Спросил хрипло:

— Что? Обратно меня? В Тайный приказ? На пытки?

Совсем был готов принять муку, но Паламошный, быстро глянув на господина Чепесюка, тупо, но охотно разъяснил:

— Ты что! Ты нас ведешь, барин!

— Тогда развяжи руки.

Паламошный шевельнуться не успел. Рыжий целовальник, не вставая с колен, метнулся, и руками и зубами, улыбаясь счастливо, сноровисто распустил веревку. Черная ворона, оравшая на дереве, как в горячке, умолкла и с любопытством вывернула голову набок — не выдадут ли ей теперь валяющегося на телеге странного человека? …Не ходи подглядывать, не ходи подслушивать игры наши девичьи…

Нет, никто не собирался выдавать вороне человека.

— Выпить дай, — прохрипел Иван рыжему целовальнику.

— Да как же, барин? — растерялся тот. — Ты столько пил! Никогда я не видел, чтоб столько пили!

— Теперь еще сильнее хочу…

Остановил туманящийся взгляд на Похабине:

— Хочешь со мною, мужик?

— Выпить? — изумился доброте барина рыжий.

— Не выпить, дурак… В Сибирь!.. В Сибирь со мною хочешь?… Зачем тебе жить в кафтане посреди мужиков?…

— А-а-а, в Сибирь… — разочарованно протянул целовальник. И вдруг загорелся: — А как прикажешь, барин!

— В для начала прикажу — выпить.

С трудом приподнявшись на локте, Иван перехватил взгляд господина Чепесюка. Вот чего угодно ожидал. Даже укора, презрения, даже брезгливости, но в отталкивающих оловянных глазах господина Чепесюка будто тускло льдинка блеснула, что-то, как усмешка, впервые прострельнуло на малое мгновение, что-то такое, чего он, Иван, пока еще ни разу не видел в глазах господина Чепесюка. Охнув, сел, повел вывихнутым плечом:

— Вот… Хороших мужиков встретил…

— А чего ж, — тупо ответил Паламошный. — В самый раз мужики. Не дали тебе пропасть. Привезли, значит.

— А теперь?… — хрипло переспросил Иван. — Теперь, правда, в Сибирь?…

И посмотрел на господина Чепесюка.

Квадратный, чугунный, в квадратной черной накидке. Видно было, что о Тайном приказе господин Чепесюк даже и не думал. Он то ли впрямь произнес, то ли почудилось Ивану:

— Правда…

Глава IV. Доезды

1

— …Ты, барин, морду не вороти. Я для тебя говорю. Надо будет, возьмусь за сабельку, а надо, и за топор. Неважно, что голова болит, главное, совесть чистая. Я везде защищу тебя. Похабин плохо не служит. Ты, барин, как на человека посмотрел на меня, на то у меня нет обид, даже напротив, так что слушай внимательно. Похабин плохому не научит, не даст барину умереть. Даже если захочешь, не даст. Со мной, барин, дойдешь до самого края земли, никак не ближе. Ты ведь не простой барин. Я вижу. Ты только с виду кажешься простым. Вон господин Чепесюк едет в возке, он тоже совсем не простой барин. Он даже не смотрит на тебя никогда, а все равно на тебя трудится, барин. Я вижу. Не ты на него трудишься, а он на тебя. Похабин разницу знает. Вот и суди отсюда, кто проще? Господину Чепесюку наверху, наверное, приказали, господин Чепесюк нам вниз приказывает, а все равно трудится господин Чепесюк на тебя. Похабин все видит. Есть в тебе, барин, тайна. — Похабин изумленно присвистнул и на всякий случай предупредил: — А если суждено тебе умереть, при мне умрешь — хорошо, весело, без позора.

Вспомнил, изумленно вскинул рыжие брови:

— Такой тихий барин, а горазд махаться кулаками! Будто самого Люцыпера секлетарь. Наши мужики к такому не привыкли, думали — не боец, думали — легко оберем тихого барина, а потом выдадим тому же господину Чепесюку за небольшую сумму.

Нахмурился:

— Ты, барин, многое делаешь не так. Я, барин, буду тебя учить. Ты в Якуцк придешь знающим человеком. Я же вижу, что никто не занимается тобой, барин. Вон гренадеры должны стоять перед тобой по струнке, а они переминаются с ноги на ногу, а потом смеются за твоей спиной, непонятно называют Пробиркой. По всем статьям гренадеры должны слушаться тебя, а они морды воротят. Какое дело ни возникло, даже если схватит живот, бегут не к тебе, бегут непременно к господину Чепесюку. А господин Чепесюк, так скажу, барин, он тоже внимательно присматривается к тебе. Похабин лишнего не скажет. Я до смерти боюсь господина Чепесюка, барин, но господин Чепесюк внимательно присматривается к тебе. Наверное, ты ему нравишься, иначе давно бы казнил тебя. Такому, как господин Чепесюк, казнить кого-нибудь — совсем плевое дело. А тебя он почему-то никому не дает в обиду. Вроде не проявляет к тебе интереса, а в обиду не дает. Почему так, барин?

— Ну, как, — выдохнул Иван. — Я отряд веду.

— Ага, ведешь. По бумагам! — презрительно отмахнулся Похабин. — Если бы ты вел отряд, барин, в отряде все было бы пропито. Если господин Чепесюк захочет, он порвет бумаги, а тебя посадит на кол.

— Молчи, Похабин! Хочется язык почесать, поговори с господином Чепесюком.

— Ты што, барин! — испугался Похабин. — Я невыносимой храбрости человек, но господину Чепесюку сразу верю на слово. Что бы он ни сказал, я ему сразу верю. Чувствую, что господин Чепесюк не только военный господин, но еще и тайный. Совсем прямо держится, и табакерка у него, сам видел, сработана самим царем. За какие-то большие заслуги государь лично подарил табакерку господину Чепесюку. Видать, заслужил господин Чепесюк. И морда у него вся в шрамах, как у морского зверя.

Вздохнул завистливо:

— У господина Чепесюка две пары часов, а одни — морские. Мне так сказал Потап Маслов. У господина Чепесюка серебряная лохань с рукомойником, а тебе, барин, умываться дают из кружки. У господина Чепесюка нож в серебре, специальная ложка, серебряный поднос с двумя серебряными чарками, и шпага с тяжелой рукояткой, а у тебя, барин? Страшно подумать, что было бы с тобой, двинься ты в Сибирь без господина Чепесюка. Лежал бы давно в земле под тяжелым камнем. А ведь ты, барин, человек способный, в тебе тоже есть тайна. Вот и значит, барин, что надо кончать с винцом. Похабин лишнего не придумает. Будешь умываться, посмотри в таз. Вон какой стал — дряблый, как гриб, тощий. На короткую драку в кабаке тебя еще хватает, а если всерьез помахать сабелькой, сомлеешь, барин.

— А зачем махать сабелькой?

— Как зачем? Вот войдем в глухие леса, бросятся на обоз варнаки да дикующие!

— На лохань-то серебряную?

— И на лохань! — озлился Похабин. — Увидишь, барин, места скоро пойдут совсем дикие. В тех местах, барин, не только винца не сыскать, там духу русского не сыщешь!

— Молчи, Похабин! — выдохнул Иван. — Не рви душу.

— Не буду молчать, — жестоко отрезал Похабин. — Ты в Тобольске, барин, все выпил, все съел, всех поставил на уши. Стыдно оборачиваться в сторону Тобольска. Так что, до Якуцка теперь ни капли. Я, барин, сам далеко ходил, знаю: слабый в Сибири не жилец, он далеко не идет, погибает в пути. Винцо, барин, не прибавляет сил.

— Молчи, Похабин!

Похабин хмыкнул, приотвернулся, но не замолчал:

— Ты на меня погляди, барин. Меня тоже губило винцо. Я по Сибири ходил не мало, накопил мяхкой рухляди, богатым вернулся в Россию. Думал, сяду в тихом месте, и последнюю жизнь проживу спокойно. Поехал поближе к своим местам. Я ведь из Коломенского уезда, барин. Остановился в Клетовке, как человек. Местный барин долго меня обхаживал, ходил вокруг, присматривался. А потом присмотрелся, и так это, барин, спрашивает по-доброму: а ты из каких, душа-человек, как пишется твоя фамилия? Мне бы, дураку, соврать, да пьян был, душа нараспашку. Так и ответил, что себя не стыжусь, что, значит, я из Похабиных. А добрый барин пьет да смеется — это, мол, из каких Похабиных? Из тех самых, коломенских? А как же, говорю с гордостью, непременно из них! Ну, тогда точно, сказал добрый барин, я тебя узнал. Ты Похабин. И отец твой был Похабиным. И еще твой дед Похабин бегал от моего родителя! И позвал солдат. Увезли меня в суд, приказали отдаться барину, да дал бог удачи — сбежал из суда. Беглых ведь нынче возвращают, барин. Или берут в солдаты. Это мне повезло, что я встретил тебя. Правда, барин, и тебе повезло. Я теперь тебе умереть не дам. Но и пить тоже не дам. Понадобится, скажу господину Чепесюку, мы тебя привяжем к телеге.

— Молчи, Похабин! Зачем говоришь так много?

— Сам не знаю, барин.

— Молчи!

Сил не было у Крестинина.

В Тобольске три дня жил у местного приказного дьяка, человека искусного в чертежном деле. Дом приказного дьяка стоял на горе у собора, в окно виделась новая крепость, построенная в семнадцатом году пленными шведами. Указывая на башни и на ворота, выходящие на Прямской взвоз, приказной дьяк хвастался, что учился чертежному делу у известного знаменщика Ремизова, а плотную александрийскую бумагу получает из Москвы. «Если хочешь видеть нечто прекрасное в натуре, — добавил приказной дьяк, покручивая тоненькие усы, — сиди, смотри на Тобольск, радуйся. Потом я тебе покажу работу».

Работал дьяк в чистой горенке.

На широком деревянном столе валялись раскрытый календарь Иоганна Фохта, предсказывающий погоду, толстый том «Вхождения в историю» Пуффендорфия, многочисленный инструмент, и огромное количество всяческих чертежей.

Сели за стол по-доброму, как два добрых знающих дьяка.

Господин Чепесюк тогда по делам обоза отставал суток на трое. За эти время санкт-петербурхский секретный дьяк и тобольский приказной сильно сошлись характерами. Похабин на это сильно дивился, но ничему не мешал, ему интересно было.

«Как шли до Тобольска?» — интересовался тобольский приказной, закусывая крепкое винцо и густо дыша луком, которого, кажется, потреблял не мерянное количество.

«Как шли, неважно, ты покажи дальнейший путь, — отвечал санкт-петербурхский секретный, тоже закусывая крепкое винцо и густо дыша луком. Прикрывая огнедышащий рот ладошкой, аккуратно расправлял на столе дорожный чертеж. — Вот покажи, как дальше идет путь?»

Тобольский дьяк показывал:

«Команда, говоришь, у тебя? Матерьялы, говоришь, на двадцати пяти подводах? Ох, долго тянуться вам с подводами до Якуцка. Отсюда-то еще ничего, отсюда, из Тобольска, пойдете по Иртышу водой до Самаровского яму. На барках, понятно. Такие барки у нас называют дощаники. От Самаровского яму пойдете вверх рекой Обью до Сургута и до Нарыма, а потом Кетью до Маковского острога. Оттуда до Енисейска сухим путем по зимним дорогам, под волчий вой. А там Илимск, а там на Ускут к Лене. Построите барки и в Якуцк. Плотники вам на Лене понадобятся. Есть плотники?»

«Есть. С обозом идут».

«Тогда доберетесь, — приказной дьяк вновь тянулся к посуде. — А с Якуцка куда?»

«А то секрет».

«Да ну, секрет! — не верил приказной дьяк. — Все наслышаны о вашем обозе. Якоря везете, канаты… С Якуцка, все знают, повернете, наверное, к морю… А к какому?…»

«А то секрет».

Так и не выдал секрета.

Тобольский дьяк — друг, но пусть сам догадывается. А он, Иван, никогда не проговорится. Ни-ни! Сейчас трясясь в возке с откинутым верхом, угрюмо сказал:

— Вот ты красиво говоришь, Похабин, а сам, небось, сбежишь где-нибудь?

Похабин помотал головой:

— Я не сбегу. Мне дальний край снится. Тот самый, куда идем. Я теперь не сбегу. Раз уж пошел, барин, с тобой, считай, что это по повелению свыше.

— Ну да, по повеленью… — хмуро не поверил Иван. — Ты козявка, Похабин. А какое у козявки может быть повеление?

— Может, я и козявка, — не обиделся Похабин, — только и таким, бывает повеление свыше.

— Что ж это?

— Хочу одного человека сыскать, — туманно ответил Похабин, устраиваясь в возке удобнее, совсем не стесняясь Ивана. — Мне тот человек много чего должен. Прячется где-то.

— Мир велик, — покачал головой Иван. — Как можно найти в столь большом миру одного отдельного человека?

— Когда знаешь, где искать, мир не так уж велик, барин.

— Так найди выпить, Похабин! Выпить — это ж не человека найти. Мне надо выпить, Похабин, а баклажка пуста, и каждая косточка болит.

— А так и должно быть, — согласился Похабин, и твердо пообещал: — Хватит с тебя тобольского разгула. Ты, барин, в Тобольске даже с другом-дьяком подрался. Хватал его за бороду, брал за груди, нож рвал из-за голенища.

— Да неужто?

— А то! В кунсткамере тобольской пытался восьминогого барашка вынуть из сосуда. Кричал, что не кушамши восьминогих. Кричал, что даже в Кикиных палатах такого не видел. На рыбном торжище неизвестного человека бил по лицу живой рыбой. С горшечником Небарановым связывался в кабаке, он тебя повел в гости. Изба горшечника на краю города в пустом овраге, весь скотский и человеческий навоз сбрасывают в тот овраг, а ты и там драку затеял. Почему, дескать, ты Небаранов? В смысле, почему ты, дескать, не Баранов? Горшками бросались, как бомбами.

— Да неужто?

— А то! — воскликнул Похабин. — Так красиво все начиналось. Пока господин Чепесюк не подъехали, мы вроде как обустроились. Остановились при гостином дворе — на базарной площади верхнего посада у самой крепости. Горница на подклети. Приезжие торговцы приходили с товарищами, ты им чуть казенный канат не продал. Потом упал в погреб. На Никольском взвозе шум устроил у входа в часовню. Совсем буйный взбежал к монастырским воротам, разогнал сабелькой караул. Гренадерам Агеевым крикнул, чтобы заряжали ружья, чтобы смело стреляли в монастырских старцев. Я спрашиваю: зачем, барин? А ты говоришь: потом разберемся! Хорошо, господин Чепесюк подъехали вовремя.

— А бил кого?

— Меня, — уважительно ответил Похабин.

— А и ты, выходит, шумел?

— Не шумел. Тебя останавливал. — Ухмыльнулся понимающе: — Ты, барин, сильней, чем на вид кажешься. Если не попьешь, можешь тягаться с кем хочешь. Я ведь говорил, что скоро начнутся совсем дикие места. А когда идешь по диким местам, надо быть уверенным в своем соседе, барин. Коль не уверен в соседе, с таким лучше не ходить. Кому охота наткнуться по чужой дурости на стрелу, на нож, а то просто блудить в тайге? Я тебе говорил, я Сибирь знаю. Меня Сибирь сделала богатым. Я, барин, когда вернулся в Россию с богатою мяхкой рухлядью, сразу решил, что теперь тихо, хорошо заживу. Только как? Отца нет, и матери нет, и три брата убиты на свейской войне. Да еще барин клетовский. Ишь, вспомнил, что еще мой дед бегал от него, от дурака. И правильно бегал, если бегал. На воле просторней. Я из-за того клетовского барина впал в тоску. Сильно запил. Тоска. Знаешь, наверное. — Похабин перекрестился. — В Сибири думал: вернусь в Россию, все будет хорошо. Сколько служб нес, столько и мечтал: в Россию вернусь, припаду к земле. А вернулся, в деревне пусто, и не на кого опереться. Кто врет, кто пьет. Неужто везде так?

И повторил:

— Такая тоска, барин… У русского человека она ведь особенная. Коряка, к примеру, заставь умыться, он все равно так сильно не затоскует. Ни коряк, ни одул, ни камчадал, ни какой-нибудь там шоромбоец, — все они не знают русской тоски. У них все по-своему. Олешки мекают, детишки кричат, поземка метет — им от того только радостно. А если заскучает коряк, или одул, или те же камчадал и шоромбоец, если темно и душно им покажется жить, они вскочат на нарту, поедут и убьют соседа. То же и нымылане, и чюхчи. Я разных, барин, в жизни встречал дикующих, знаю их тоску. А наша русская тоска, барин, она вся изнутри, она ни от чего внешнего не зависит. Хоть молнии, хоть тьма, хоть ты в грязи лежишь, если нет в сердце тоски, сердце русского человека чувственно радуется. Пусть нет у тебя ни крыши, ни харчей, ни питья, пусть подвесят тебя на дыбу, отнимут бабу — русский человек все равно от этого не в тоске, он просто страдает. Но однажды в самый добрый солнечный день, барин, среди радости, среди чад милых, на берегу веселой речушки, на коей родился, среди воздвиженья, радости, хлопот и многих дел, вдруг как колесико какое съезжает в твоей голове, и вот — затосковал русский человек, затосковал страшно!..

— Знаю! Молчи, Похабин!

Похабин покивал, но было видно, что он не слышит Крестинина. И, может, даже не видит неба над головой. И вообще не врал: есть у него какое-то повеленье свыше. Этот дойдет, невольно подумал Крестинин. Этот до самой Камчатки дойдет. А раз сам дойдет, значит, и меня дотащит.

А Похабин наклонился загадочно и снизил голос:

— Я, барин, как узнал, что ты идешь в сторону Камчатки, так все во мне вздрогнуло. Так сразу и решил: коль не врет такой хороший барин, пойду с ним до конца.

— Ну, а коли так… — хрипло спросил Иван. — Ну, а коли так, то почему в той деревне хотел меня обобрать?

— Так то привычка, барин. Ты же с виду, как бы это сказать, глуп… Но, конечно. исключительно с виду… Я так сперва и подумал: вот совсем глупый барин.

— А получилось — нет?

— А получилось нет.

— Ну, обобрали, ладно. А зачем повезли к господину Чепесюку?

— Ну, как? Продать решили. Зачем теряться? Ты многих у нас обидел. Тому же Мишке Серебрянику чуть не вынул глаз. Хорошие мужики обиделись. Решили, ты бежишь от какой службы. Может, решили, боишься идти на войну.

— Так кончилась же война?

— Какая разница? Одна кончилась, другая начнется.

— Типун тебе на язык!

— Да почему? Слухи ходят, что пойдут русские в Персию. А то и еще куда. Пока порох есть, почему не воевать? Так и решили хорошие мужики, что ты, барин, беглый, войны боишься. А мы слышали, что движется казенный обоз в сторону Сибири. Вот и повезли тебя. Думали, предадим беглого барина закону. И нам хорошо, и барина пристроят к какому делу. Кто ж знал, что так повернется? Знали бы, не повезли. Знали бы, бросили в канаву.

— Застудился бы, умер…

— Так ведь сколько людей в России каждый день застуживаются да умирают. Одним больше, другим меньше.

— Ни на что у тебя, Похабин, нет разницы, — укорил Иван. — Я от души вас поил винцом, а вы обобрать решили.

— А ты, барин, как? Ты меня мордой ткнул в соленые грузди!

— Так я обиделся.

— И хорошие мужики обиделись. Они же не бить хотели тебя, а так… Поучить слегка… Видят, что глупый барин, почему не поучить? А потом, я же говорю, слышали, что идет казенный обоз. Вот и решили — сдадим барина. Беглый, наверное, скрывается от войны.

Иван застонал, схватившись за голову. Вспомнил, будто издали отчетливо прозвучало: …Не ходи подглядывать, не ходи подслушивать игры наши девичьи…

Что ж это такое? Как жить?

— Ты не свисти, барин, в свисте нет правды. — Похабин понизил голос: — Я тебя никак не пойму. Говоришь, что всем заправлять должен, а заправляет всем господин Чепесюк. Почему так?

Не ожидая ответа, сам ответил:

— А я знаю, почему. Тебе не то, что власть, тебе шкалик в руках удержать трудно.

Прибавил, подумав:

— К Якуцку сделаю тебя человеком.

— Не смей, — прохрипел Иван.

— Если ты даже умрешь, барин, то умрешь человеком, и на моих руках.

— Не смей, Похабин!

— Мне сам господин Чепесюк тебя поручил.

— Замолчи, пожалей меня, Похабин.

— Да потому и говорю всю правду, что жалею.

— А винцо прячешь… — горько протянул Иван.

— Ага, винцо прячу, — кивнул Похабин, и твердо пообещал: — И впредь буду прятать.

Помолчали.

Скрипела ось, взволнованно вскрикнула на обочине птица. По голосу крупная, а в кустах не видно.

— Может, бумагами займешься, барин?

— Какими еще бумагами?

— Ну, как. Пишут…

— Кто пишет?

— Да люди…

— Да с какой стати?

— Ну, как с какой? Ты круто берешь. За Тобольском помнишь острог? Каменный, стоит на горе, как гнездо чудное. А при нем монастырь. Я-то думал, ты в возке будешь отлеживаться, ведь перед тем весь вечер прощались с приказным дьяком. С лавки на лавку прыгали, языки показывали друг другу, сильно были веселые. Ан нет. Перед самым монастырем тебя, барин, как специально снесло с возка. Ворота большие, тесовые. На створах прибиты кресты. Тихо кругом, печально, в келье особо задумчивые монахи похлебку из одной чашки хлебают. А ты ударил ногой и закричал неистово — «Открывай врата!» — «Не твои те врата, — смиренно ответствовали старцы. — Те святые врата». А ты им в голос: «Врете, мол, старцы! Какие святые? Совсем тесовые!» И в неистовстве с петель те врата чуть не сорвал…

Иван горестно застонал.

— Потому люди и пишут, — понимающе покачал головой Похабин. — Так издавна ведется, что один человек шумит, а другой на него пишет. Один человек счастливо продолжает путь, а другой жадно пишет начальству. Вот господин Чепесюк не простой человек. Я сам видел: строгий господин Чепесюк за небольшие, но деньги, скупал почту у ямщиков. А потом выбрасывал, чтобы тебя спасти. А я некоторое, видишь, подобрал. Не мало накопилось, а, барин? — Похабин показал несколько пакетов.

— Дай сюда.

С отвращение разорвал бумагу. Прочел вслух:

— «К настоятелю якутскому…» — Спросил: — Это почему ж к настоятелю?

— Так, видно, батюшка пишет. Ты гостевал как-то у батюшки. Нехорошо у него вышло, колом.

— Как это?

— А ты сам прочти. И мне интересно. Дай Бог, никто не услышит. Вместе и подумаем. А коль сочтем нужным, сами передадим по адресу.

— Я те передам! — простонал Иван, и монотонно, как дьячок над «Минеями», завел вслух: — «Сего 1722 года ноября 1 дня находился в доме моем в гостях у меня посыланный в Сибирь по казенным делам господин секретный дьяк Иван Иванов Крестинин с протчими находившимися при нем людьми. А была у меня кумпания, которая все наше благородное опчество отразила… Но тот господин секретный дьяк, сильно от напитков разгорячась, между протчими разговорами вступил в нескромный разговор с женской персоной здешнего секретаря Аггея Кравина с законною женою его Стефанидой Петровной и стал говорить ей всякие неподобные речи, и стал ту святую женщину бесчестить всякою великою непотребной бранью, равно называть дикующей, и требовать от нее сладких услуг…»

Похабин, слушая, довольно перекрестился:

— Ты, барин, так и сказал. Ты, барин, смело сказал. Все, что думал, то и сказал, наверное, ничего не скрыл. А потом стал девок лапать, спрашивал зачем-то, нет ли среди них дикующих. Прямо страсть!

— Да что ты? — удивился Иван.

— И не посмели к тебе подступать люди, барин, — рыжий Похабин в восторге закатил хитрые прищуренные глаза. — Ты прямо ироем был. Ты на иконе поклялся, что с самим государем водку кушамши, а потом хозяина недоверчивого священника-батюшку за бороду взял, хотел убить за недостаток доверия, но Стефанида Петровна вас отговорили. Так вы и страдали — то священника возьмете за бороду, то Стефаниду Петровну за грудь. А потом перекинулись на местного купца Хренова.

— Чего ж ты не остановил? — простонал Иван.

— Как это не остановил? Я всяко останавливал. Я всех останавливал. Особо тех, которые самовольно хотели выйти из избы. Вы сами поставили меня в дверях с двумя пистолетами.

— А господин Чепесюк? — простонал Иван.

— А чего господин Чепесюк? Господин Чепесюк человек казенный, неразговорчивый. Когда гренадер Маслов прибежал и сказал господину Чепесюку, что тебя, барин, наверное, сейчас убьют, господин Чепесюк только и сказали: «Не думаю», и никаких больше распоряжений не последовало.

— Совсем никаких? — несколько приободрился Иван.

— Совсем никаких.

— А батюшка, да тот купец?… — с надеждой спросил Иван. — Они, наверное, все врут?…

— А ты почитай, — мирно предложил Похабин. — Ты почитай, почитай. Мы правду-то вычислим.

— «…И тот господин секретный дьяк Иван Иванов Крестинин выхватил сабельку и такое бешенство учинил в доме моем, меня за хозяина уже не считая, что только не приказал в окно из пушек стрелять, сказал, что такое будет пожже, когда подойдет главный обоз с пушками да с пороховым припасом. И уговаривал я всячески гостя, говорил, что прислушаться надо к совести, а он не прислушивался и с азартом подступал к Стефаниде Петровне, нескромно ее хватая, а дерзкий волонтер Похабин с пистолетами в руках стоял в дверях на охране, рожа зверская. И я сбежал в страхе и заперся на дворишке в простых хоромах, а тот господин секретный дьяк и пакостный его волонтер Похабин военными сабельками страшно бряцали за окном и песни богомерзкие громко пели, обещая с рассветом полное пушками и пищалями разбитие крыши над моей головой произвести…»

— Все правда, барин, — подумав, подтвердил Похабин.

— «…А тот волонтер, рожа мерзкая, прозвищем Похабин, в ту ночь дерзко, не соблюдая никакого законного порядку, влез в один дом, где ночевала одинокая молодая девка Ефросиния, да много шуму там понаделал. И прознали мы, что тот волонтер Похабин только называется так, а на деле он беглый дворовый человек, которого давно ищут по Сибири. А чего его искать, если его запросто взять можно? Он в обозе того господина секретного дьяка идет. А я побои терпел, да имею на лице боевые знаки?…»

— А тут врет поп, — рассердился Похабин. — Этот местный батюшка, барин, совсем дурак. Так скажу, что сильно отстал он в мыслительной силе от своей супруги.

— «…А потому нижайше прошу за выше прописанные резоны от такого господина секретного дьяка Ивана Иванова Крестинина и от его зловредных горячих чувств меня тихого человека защитить по причине отдаленности здешнего места».

— И это все? — удивился Похабин.

— Нет. Тут еще другой рукой что-то нацарапано.

— Ну вот, я же чувствую… Не мог не дописать двух слов купец Хренов. Он сильно сердит был.

Иван прочел: … — «…И порвал на мне кафтан камчатой луданой малиновый, подкладка крашенинная, красная, а стеган на бумаге, подпушка у пол кафтана желтая, по подолу опушено песошным, кругом того кафтана снурок золотой с серебром, а у ворота пуговка маленькая серебряная».

— Какой подробный купец, — одобрительно удивился Иван, заметно приободрившись. — И письмо грамотное. Настоятель, сию жалобу получив, ужаснется. Волосы у него встанут дыбом.

— А для того и писалось.

— А рожа у тебя, Похабин, точно разбойничья. Как тебе господин Чепесюк верит? Ты, небось, людей убивал?

— А кто не убивал людей? — удивился Похабин. — Но я, считай, с тринадцатого года не убивал.

— Почему с тринадцатого?

— А на то воля божья.

— А до тринадцатого?

— Так то когда было!.. — недовольно протянул Похабин. — Да и по обязанности убивал. Не я, так меня бы убили. Чего хорошего? Я и сейчас жить хочу, а тогда молод был.

— Ладно, Похабин, — с тоской сказал Иван, рассматривая свои растасканные уже сапоги. — Живи. Бог все видит. А батюшку того давай, наверное, простим. Выбросим его глупое письмо, чтобы не расстраивать настоятеля. — Иван провел пальцем по сапогу: — Совсем растоптал… Скоро лопнут…

— Не беда, — бодро сказал Похабин. — Под Якуцком много людей. Кого первого встретим, с того и снимем.

И выругался весело:

— Пагаяро!

2

До Ивана не сразу дошло.

Какое-то время он смотрел в веселые варначьи глаза Похабина, потом медленно, со значением приказал:

— А ну, повтори… — с него даже похмелье слетело.

Похабин удивился:

— Чего повторить?

— Слово повтори.

— Какое?

— Какое произнес только что.

— А какое слово?

— А какое сказал! — в бешенстве крикнул Иван и рванул Похабина за кафтан. — Повтори, говорю!

— Пагаяро, что ль?

— Вот, вот! Пагаяро! От кого такое слышал?

— Так от прикащика Атласова. Очень жадный был… Давно, еще на Камчатке… Там на реке Жупановой под Шипунским носом бусу выкинуло апонскую, даже апонец остался жив. Остальных иноземцев местные камчадалы по себе разобрали в работники, а этот спрятался. Свели его к прикащику, апонец сильно ругался, это словечко не сходило с апонских уст. Вот и мы научились.

— Когда служил у Атласова?

— Давно. Может, с седьмого года… Тогда Атласов пришел на Камчатку во второй раз. Он Исака Таратина послал на Бобровое море, а я служил у Таратина. Было нас семьдесят человек да при каждом по камчадалу. До самой Авачинской губы никого людей не видели, никого не встречали. Как оказалось не зря — камчадалы, прослышав про отряд, скопились в губе. Такое множество батов да байдар было, как мураши шевелились на воде. Так много дикующих оказалось, барин, что, мнением о себе вознесясь, по бесчисленности своей даже убивать нас не захотели. Так много их было, что решили они нас, казаков, людей казенных государевых, взять живыми, развесть по разным своим острожкам, и там держать в холопах. Для такого нехорошего дела каждый камчадал, сильно вознесясь, имел при себе, кроме оружия, один длинный ремень, чтобы нас, казаков, вязать. Мы потом долго пользовались этими ремнями.

— Ты же говоришь, вас было мало.

Похабин махнул рукой:

— Эх, барин! На Камчатке по иному и быть не может. Мы десятками туда шли, а дикующие нас встречали тысячами. Мы в тот раз специально вперед выслали ертаульщиков, чтобы шли с шумом, с боем, чтоб издали казалось — вот идет весь отряд. Ну, дикующие так и решили, кинулись ремнями вязать людей. А мы что? У нас пищали. Пищалей дикующие боятся до смерти. По дикующим разок шаркнешь из пищали, все, как один, валятся на землю. Думают, что гром. Думают, что это им их дурной бог Кутха изменил, перешел на сторону русских. А нам что? Мы просто шли и лежачих кололи сабельками. Как моржей. Так много оказалось лежащих, что мы сильно устали. А ведь дела этого, барин, никак не оставишь — надо колоть. Совсем устал, а все равно коли. Отпустить живыми страшно: дикующие придут в себя — сами всех перережут. Ведь столько людишек сразу не возьмешь в полон! Они не пойдут. Вот и кололи. Шепелявый сильно старался… Что ты вздрагиваешь, барин?… Правду говорю, был у нас такой. Он всегда наперед смотрел, имел характер особенный. То снимет с себя последнюю рубашку, то у тебя отберет последнюю. Иногда смиренно пел псалмы, а в другой раз впадал в буйство. Такой человек. Дружил с Исаком Таратиным. Вечером устроятся у костра и шипят как змеи между собой, потому как оба были из ляхов. Длинные, ловкие, шипят, шипят, и все про прикащика Атласова. Не любили казачьего голову, тянулся меж ними старинный спор. Пагаяро!.. А с похода вернулись, к нам присоединился Данила Анцыферов. Этот тоже как огонь. Договорились они втроем и сбросили Атласова с прикащиков. А чтобы бывший прикащик не шумел, заперли его в казенке. Казаки, они же как дети, — Похабин засмеялся и широко развел руки. — У них глаза горят, так они радуются воле. Сбросив прикащика, стали много пить, жевать мухомор. Ну, бывший прикащик, воспользовавшись всем этим, сбежал. Может, думаю, кто-то выпустил его, по пьяной русской жалости. Добежал он до Нижнекамчатска, только там его власть признать не захотели. Жить живи, сказали, а прикащик у нас свой.

— Не послушали Атласова?

— Ну, конечно, не послушали. Оно ведь как? — рассудительно пояснил Похабин. — С одной стороны, ничего не скажешь, Атласов известный был казак. До него на Камчатку ходил только один Лука Морозко. Но Лука ведь простой человек, он прошел по тем краям, как в потемках, даже рассказать по настоящему ничего не мог, а прикащик все запоминал по порядку. Если пришел на какое место, сразу рубил острог. Из не струганных бревен, каждое бревно стоймя и впритык. От случайностей военной жизни берегся. Умел хорошо говорить с аманатами. Был удачлив. Вот только характер… — Похабин сердито сплюнул: — Ведь вот что надо русскому человеку? Харч есть, крыша над головой есть, пришли в новые земли, живи и радуйся. Но русский человек так устроен, что ему непременно надо повластвовать. Пусть над дикующими, но лучше над своими. Отсюда и темные дела. Не любили на Камчатке Атласова. Только сын Ванька жалел отца. Я потом с Ванькой служил в Оглукоминском селении. Ванька мне уши насквозь прошептал: вот каким де хорошим был отец. Вот если бы не шепелявый, все шептал, может, не зарезали бы отца… В том, думаю, ошибался… Зарезали бы… Такое время вышло для Атласова… А Ванька клялся разыскать шепелявого. Говорил, что хоть двадцать лет будет искать, а найдет шепелявого, и тоже зарежет. Я из осторожности не признал, что знал такого, даже наоборот сказал Ваньке, что я, мол, тоже зарежу шепелявого, если встречу. А Ванька рассердился: не смей, не трожь! Этот шепелявый, дескать, он для его ножа. А я в этом сомневаюсь, барин. Ванька, конечно, крепок, весь вышел в отца, да ведь и шепелявый не курица. Высок, руки сильные. Хорошо стрелял, от души махался сабелькой. А на сабельке, помню, было выбито слово. Как сейчас вижу — кураж.

Крестинин перекрестился. Тесен мир.

Сперва он, секретный дьяк, пересекся в пространстве с неведомым шепелявым. Потом Матвеев сказал: «Он мне Волотьку должен». А теперь Похабин говорит о каком-то долге. Похоже, сильно шепелявый задолжал людям.

Спросил:

— Как выглядел шепелявый?

Похабин приосанился:

— А вот подкормить тебя, барин, ты очень даже похож.

Сердце толкнулось.

Ведь и несчастливый казачий десятник в санкт-петербухском кабаке (потом замученный на дыбе) так говорил. И все несчастья Ивана начались с того десятника. Спросил осторожно:

— А не тот это шепелявый, который ходил с ворами на острова?

Похабин неохотно ответил:

— Ну, всякое говорят…

Но Иван при слове острова, как в тумане, как всегда, увидел приглубый берег, а вокруг много воды… От края до края… Вдали вода серая, у ног зеленая, и нигде больше не видать земли, только вода, только птицы, да еще что-то в волнах. Может, буса апонская, веселая, как лаковая посуда… Никак не мог по-настоящему представить сразу все море. Спросил негромко:

— Похабин… А об убивстве?… Что знаешь об убивстве прикащика?

— Какого? — ушел от прямого ответа Похабин.

— Прикащика Атласова, дурак.

— Так то давно было… Груб он был… Случалось, и меня доставал плетью…

— А ты?

— А я что?… Другие терпят, и я терпел… Вокруг одни дикующие да чужой край. Кому пожалуешься? Повздоришь с прикащиком, он убьет тебя. А в лес убежишь — убьют дикующие.

— Значит, характерный был человек?

— А как иначе? — прямо ответил Похабин. — Сам жил с бабой-ясыркой, а другим намертво запрещал. Давежное вино гнал, другим ни капли. Только ведь казака так просто не ущемишь. Чуть прикащик задумался, в ясашных избах уже кипит кипрейное пиво, мухомор жуют, ставят в зернь или в кости меха и ясырей, пленников, добытых в походах. У молодой бабы-ясырки за один вечер случалось по пять, а то по восемь хозяев. Игра, понятно, втихую от прикащика… Атласова и не тронули бы, не зверствуй он так да не впадай в жадность… А он не понял. Мог отобрать у простого казака последнюю лисицу. Объяснял разбой просто. Государь, мол, требует с Сибири да с Камчатки мяхкой рухляди на восемьсот тысяч рублей, чтобы шведа воевать, а вы, дескать, сволота, прячете рухлядь!.. Под это и отбирал… А сам, пия вино, упустил в тот год рыбную пору, остались казаки без рыбы. Потом пьяный на глазах у казаков зверски зарубил палашом Данилу Беляева… Казаки жили в полуземлянках, а для себя Атласов поставил избу. Горница, как у посадского в Якутске, шкура медведя на полу, в углу иконы в золотых ризах. Ездовых собак кормил только галками, у собак от такой пищи нюх тоньше. Держал лучшую упряжку на Камчатке. Не дай бог, узнавал, что если у кого собаки лучше, незамедлительно отбирал. Мяхкой рухляди для себя накопил многие мешки, а у казаков отбирал даже Божьи меха, посвященные какому храму… Записывал на себя те меха… Один шепелявый не боялся Атласова… Ну, еще, может, Данила Анцыферов… Потому прикащик и мучил обоих, особенно шепелявого. Случалось, не выпускал его неделями из смыков. Прикует к стене под окном, а сам пьет вино. Иногда плюнет в окно. Твой дед, скажет шепелявому, полонен нами в польскую войну, взят как враг под Смоленском. И ты у меня на Камчатке попал в полон. И снова плюнет…

Похабин даже засопел, вспомнив нехорошее.

3

По словам Похабина получалось так.

Вернувшись в острог с Бобрового моря, где он усмирял дикующих, Исак Таратин изгнал Волотьку Атласова из прикащиков. Поставил в укор, что сердцем ожесточился, совсем перестал думать о казаках. А надо начинать большой поход на дальние реки, собирать новый ясак, вязать шертью дальних дикующих. А еще важнее, спуститься бы до Лопатки, там построить байдары или бусу какую да сплавиться на острова, про которые слышали от дикующих. Похабин, например, сам видел с Лопатки — далеко, в синеве океанской, в голубизне безмерной чернеет что-то неопределенное, может, земля. А о той морской земле у каждого ходят свои рассказы. И что много там золота, и что живут там люди-куши мохнатые, иногда торгуют с камчадалами. И что оттуда иногда приносит штормами, прибивает к берегам деревянные апонские бусы. Может, там, за островами, еще лежит какая страна. Отследить бы к ней путь. Вот, сместив Атласова, казаки и поставили временным прикащиком Семена Ломаева, человека грубого, но понятливого, и гораздого до походов. А Волотьку за все его непотребства заперли в пустой казенке.

Только Атласов он и есть Атласов.

Как уже говорилось, сбежал.

Добравшись до Нижнего Камчатского острожка, сказал с укором: вот вы тут жируете, а в Верхнем казаки бунтуют, совсем заворовали. Федор Ярыгин, закащик Нижнекамчатского, покивал Атласову, но людей не дал, разрешил только отправить в Якуцк челобитную. Это по той челобитной, объяснил Ивану Похабин, и послали из Якуцка на Камчатку нового царского прикащика сына боярского Петра Чирикова с целью строгое следствие учинить. Ну, Чириков пришел, осмотрелся, но со следствием из осторожности решил повременить. Повел для начала казаков под Конаповской дикий острожек. Отняли его у камчадалов, многих дикующих перекололи, других привели к шерти — ясак платить. У меня после похода, ухмыльнулся Похабин, десять ясырей образовалось, среди них три бабы. Я двух пропил, остальных, каюсь, проиграл в карты.

Как-то весело зажили. Не как при Атласове.

Чириков тоже был жадный, зато на проказы смотрел сквозь пальцы, и водил казаков до самой Островной реки. С той реки однажды отправил Ивана Харитонова в сорока человеках для взятия другой — Большой реки. Я, сказал Похабин, тоже был в том отряде, только там мы не кололи дикующих. Пару раз шаркнули из пищали, вот камчадалы и растворили ворота. Заходи, дружески сказали Харитонову, у нас вино травное давежное, вызывает много фантазий.

Дружили.

А снизу наезжали тойоны из всяких мест, тоже выпивали с Харитоновым, и подсказывали — сшел бы ты с острожка, русский тойон, да встал на низу, туда всем удобно ездить с ясаком. И как бы уговорили Харитонова: тот для виду с тойонами согласился, но втихомолку все шептался с казаками, и, наконец, разрешил дикующим везти себя вниз батами.

Изменные дикующие, которые правили лодками, завезли казаков в глухую протоку, очень быструю и тесную и, вдруг выскочив на берег из батов, стали побивать служивых копьями. А на берегах скопились другие дикующие. Те палили из луков, убили сразу двенадцать человек. Этим только и испортили замысел Харитонова. Он, значит, сам хотел побить расшалившихся камчадалов и окончательно привести к шерти, а теперь пришлось бежать, потому что многих казаков переранили, в том числе и шепелявого, и Похабина. Ночным временем побежали к Верхнему острожку, по дороге от истощения потеряли еще троих. Он, Похабин, хорошо запомнил, как кого-то тащил, а тот на нем умер.

А между тем в сентябре семьсот десятого года из Якуцка приехал на смену Чирикову пятидесятник Осип Миронов, тяжелый человек с тяжелым казенным взглядом. Первым в Верхний острожек после несчастья на Большой реке вернулся шепелявый. Сразу бросился искать помощи, а вместо помощи тот казенный человек Осип Миронов запер его в казенке. А других вернувшихся казаков для науки ободрал плетью. Зачем, дескать, ходите без приказа? Зачем поднимали руку на законного государева прикащика Атласова?

Разобравшись, как он думал, с местными ворами, Осип Миронов так сказал.

Схожу сейчас в Нижний острожек, сказал, там с остальными бунтовщиками, покусившимися на казенного прикащика, разберусь детально. А потом, вернувшись, от всего сердца передеру плетью всех, а самых дерзких, может, повешу, чтоб не теряли уважения к старшим. Новые русские земли всегда стояли и будут стоять на строгой дисциплине! Сегодня вы незаконно сместили государева человека, а завтра незаконно соберете на себя государев ясак!

Зря пригрозил. Лучше было бы не дразнить казаков.

Сразу по отбытии прикащика человек двадцать, среди них Данило Анцыферов, Харитон Березин, с ними Иван, который шепелявый, да еще Григорий Шибанко, да Алексей Посников и другие сошлись в тайный круг, и на том тайном казачьем кругу твердо порешили. Камчатка — край далекий, туманный, они сами его открыли. Прикащиков сюда не очень допосылаешься, но коль уж прислали, то все равно нельзя достойным людям терпеть такие унижения. Это как же так, сказали казаки, мы, открыватели Камчатки, столько скорбевшие от разных бед, начнем подставлять спины каким-то Чириковым да Мироновым! Да что они видели, эти прикащики? Таких прикащиков полезнее сразу убить.

В январе одиннадцатого года (несчастливый выдался год), когда Осип Миронов возвращался из Нижнекамчатска, его, не подпустив на полверсты до острога, Харитон Березин зарезал вострым ножом. А Петра Чирикова, который в это время находился в Верхнем, тоже вывели убивать. Но жалостно пал Чириков на колени, и, зная многих казаков, душевно стал просить, чтобы дали ему некоторое время, чтобы достойно приготовиться к смерти. Казаки позволили. Дескать, Бог с тобой, молись, все же христианская кровь. Оставили кающегося Чирикова под присмотром братьев Лазаря и Кирила Бекеревых, а сами пошли в Нижний острожек, чтобы в свете таких светлых произошедших событий прямо посмотреть в наглые глаза главного своего обидчика — бывшего прикащика Атласова. Некоторые даже знали, что ему скажут, когда увидят. Очень уж много обид накопилось у них на бывшего прикащика. А особенно обидело письмо, перехваченное у тайного посыльного. …«…Вор Анцыферов, да вор Козыревский, — писал в том письме Атласов, — забыв страх божий, преступив крестное целование, государевых прикащиков Осипа Липкина и Петра Чирикова жестоко побили до смерти, и пожитки их по себе разделили. А нас, рабов твоих, было в то время в Верхнем Камчатском остроге совсем малое число, из того числа половина не моглых, а иные служилые и промышленные люди находились в посылках для ясачного сбора, и того ради малолюдства убойцев смирить не смогли. Государь милостивый, вели всех воров и бунтовщиков, пущих к злому умыслу заводчиков и смертных убойцев, сыскать и расспросить и казнить, чтобы впредь в такой дальней стране, как Камчатка, иные так воровать не помышляли, и к такому злу не приставали, и приказчиков до смерти не дерзали».

Ох, дальний край.

Придя под Нижний острог бунтовщики тайно встали за протокой реки Камчатки и там составили ложную грамотку к бывшему прикащику, чтобы послать с тремя служилыми — с Григорием Шибанкою, да с Алексеем Посниковым, да с еще одним казаком.

— Имя его? — спросил Иван.

— Не знаю, — уклонился Похабин. — Я там не был.

— Неужто даже не слышал прозвища?

— Прозвище слышал.

— Как?

— Пыха.

— Просто Пыха?

— Ну да. Так втроем и пришли к Атласову. Говорят, Григорий зарезал прикащика. Ножом в бок.

— Какой Григорий?

— Шибанко.

— А остальные?

— Наверное, резали и остальные.

— А ты не знаешь?

— Я не знаю.

А потом, сказал Похабин, пришли казаки в Нижний и выбрали себе лучшие квартиры, и разделили между собой богатые пожитки Атласова — примерно сто сум с мехами. Обид местным жителям старались не делать. Если что надо было купить — покупали дорогой ценой, не гнушались. За добрых собак давали по двадцать лисиц. Чего ж, грех жаловаться на такую цену… И, может, жили бы хорошо, да вдруг шепелявый, выбранный на кругу есаулом, потребовал вместе с Данилой Анциферовым снова пойти в Верхнекамчатск. Там, смеясь сказал шепелявый, прикащик Чириков уже, наверное, приготовился к смерти. И, придя в Верхний острожек, бросили скованного прикащика в Камчатку-реку. Шепелявый так и крикнул Чирикову: «Выплывешь, жить будешь». А прикащик, хоть и в цепях, хоть задыхаясь, но добился к берегу. Шепелявый почему-то осердился на это и приказал утопить прикащика. Его и утопили… Длинным шестом… А чего ж, если казаки гуляют…

— Сильно гуляли?

— Говорят, сильно, — пожал плечами Похабин. — Меня там не было. К тому времени сшел с Камчатки.

— Говоришь, ножом в бок прикащика Атласова ударил Шибанко?

— Так слышал.

— Где сейчас тот Шибанко?

— В сентябре двенадцатого новый камчатский прикащик Василий Колесов отрубил ему голову.

— А Харитон Березин?

— Говорят, Колесов и Харитона повесил.

— А этот… Как его? Пыха.

— И того, может, повесили.

— А шепелявый?

— Ну, шепелявый! Откуда знать? Шепелявый всегда был хитр! — Похабин странно глянул на Ивана: — Говорят, ушел в монастырь… Постригся, клобук получил, рясу… — Задумчиво почесал рыжую голову: — Через того шепелявого тебе неприятно будет на Камчатке, барин… Там еще живут старые люди, они его помнят…

— А я при чем?

— Похож сильно… Я раньше не говорил, но, увидев тебя, сразу подумал — ну, вылитый шепелявый!

— Разве я шепелявлю?

— Да нет… Я про образ… Шипеть ты не шипишь, а вот глаза светлые… Опять же, особенная дерзость… Кто, кроме шепелявого, мог броситься на хороших мужиков, когда они идут скопом?… И грамотен…

— Было у него имя?

— А как же? Крещен.

— Как звали?

— Иван.

— Козырь?… — негромко спросил Иван, наклонясь к Похабину.

— Ну, не совсем так… Но похоже…

— Ну!

— Да что говорить?… Козыревский… Все знают.

Иван даже застонал: «Ох, выживем, Похабин, повешу!»

А Похабин развел руками:

— Уж больно похож…

Глава V. Якутские сны

1

Под Якуцком, верстах в семи от города, выехал навстречу обозу суровый верховой монах, с сумою на груди и с ружьем за плечами. Из-под долгой рясы, поддернутой к седлу, выглядывала длинная сабелька. Зорко глянул, надвинув низко на глаза куколь:

— Кто такие?

Даже господин Чепесюк не смутил монаха. Ну, сидит на возке чугунный человек, будто идол. Молчит, лицо в шрамах. Что такого? Наверное, монах многих видел в жизни. Иван сам спросил:

— В духовном звании, а почему при оружии? Почему на дороге?

Что-то не понравилось ему в монахе. Встретить такого — плохая примета. И смотрит так, будто впрямь может не пустить в город.

— Шалят… — уклончиво ответил монах, и увидев, как рука Похабина легла на пищаль, успокоил: — Ты не бойся, человек божий, я плохого никому не делаю.

Иван усмехнулся:

— На что ружье монаху?

— У нас не смирно, — ответил монах так же уклончиво, переводя взгляд с господина Чепесюка на Ивана, а с Ивана на Похабина, а потом на гренадеров, идущих за повозками. Что-то прикинул про себя: — Бывает, что плохие люди нападают на проезжающих.

— А вот застрелишь кого, тебя расстригут.

— Это правда, — ответил монах. — Но лучше кого-нибудь застрелить, чем самому быть застреленным. — И, гикнув, лихо полетел на лошади в сторону виднеющихся вдали домиков.

Крестинин оглянулся на Похабина.

— Ишь, разросся Якуцк… — покачал головой Похабин. — Вон там ярманка. Так и называют — старое место… А там слобода торговых людей… А там, — указал он, — посад иноземного списка. Видишь, на стене стоит солдат с алебардой, и пушечка у его ног раскорячилась, как лягушка. Все как у людей. Немирные иноземцы на такой город не нападут, заробеют.

Крестинин прислушивался, как в полусне.

Не верил никак: да неужто добрался до Якуцка?

Ведь и городом не считал Якуцк, считал — это не город, а так себе, точка на маппе. А тут стена, срубленная забором в лапу, и проезжая башня, над воротами которой чернеют старые образа. Совсем жилой, совсем большой город!.. А я не умер, стучало в мозгу. А я не умер, не потерялся, не пропал, не убит зверем или человеком, не заблудился в Сибири…

А ведь как шли!

Было, возчики убегали, не выдержав трудов.

Было, проваливались зимой под лед, зимовали на заброшенных станках, питались замороженными в круги кислыми щами, тонули всем обозом на неизвестных бродах. Так далеко зашли, что вернуться обратно в Россию, о таком и подумать страшно. Теперь уже Санкт-Петербурх и Москва казались издали не городами с живыми людьми, а так, точками на маппе, а Якуцк наоборот приблизился, несет от него дымом, навозом.

И река.

Большая, как море. Приснится такая, не поверишь.

А еще гнус. Вьется с жадностью. У лошадей, отмахиваясь, скоро совсем хвосты отвинтятся. Не веря, спросил:

— Есть ли кабак в Якуцке?

— Будет тебе кабак, барин, — весело ответил Похабин. — Все будет. Раз дошел до Якуцка, теперь, наверное, голову теперь не пропьешь. Завтра пойдем в кабак.

— Зачем завтра? — потребовал Иван. — Прямо сейчас.

— А постой? А обоз? А квартиры?

— Паламошный займется. Веди!

Похабин, подумав, кивнул:

— Ладно. Идем. Только помни, как говорили в дороге.

— Это о чем?

— Да о шепелявом.

2

С того и началось.

Город оказался не на самой реке, а примерно в версте, наверное, боялись разливов. Узкая улица тянулась, выставляя напоказ глухие заборы из тяжелых лиственничных бревен, за которыми, как в отдельных острожках, прятались в деревянных домах живые люди. На воротах крепкие запоры. Похабин обьяснил: а как не запираться? Бывает, что голытьба гуляет. В Якуцк ведь всякий бежит — кто от плети боярской, кто от каторжного клейма, кто от насильственного царского брадобрития. Указ ведь каков? Бородачам, сидящим под караулом, за неимением, чем заплатить пошлину, выбрить бороду — и отпустить. А всех ведь не перебреешь. Отсюда и осторожность.

Долго шли вдоль заборов.

Дома выходили на улицу, в основном, торцами, отсвечивали в мелких окошечках слюдяные пластины, некоторые окошечки вообще были закрыты ставнями. Похабин всех знал. Смело указывал, где кто живет.

— Вон там, — указывал, — живет стрелец Долгий, зовут Сенька. Раньше всегда ходил в оленьем колпаке и в нагольном полушубке. Никогда не снимал с себя тот колпак… А вон там, — смело указывал, — изба сына боярского Курбата Иванова. Он раньше любил носить вязаные шарфы… А вон, — опять указывал, — живет пеший казак Второв, очень пучеглазый. Раньше умел гнать тайком крепкую водку. Так ее в Якуцке и называли — пучеглазовка. Даже, наверное, не надо объяснять, почему… А дальше дом крепкого посадского человека Ярыгина. С ним, с Ярыгиным, служил на Камчатке.

— Ты? — быстро спросил Иван.

— Я.

— Покажешь Ярыгина. Поговорю с ним.

— Он уже стар, барин.

— С таким особенно надо говорить.

— А вон там, — никак не мог остановиться Похабин, — изба конного казака Волотьки Челышева. У него один глаз. Другой глаз выстрелили стрелой немирные коряки… А дальше, за Троицкую церкву, проживает, если живой, тюремный сторож Нехорошко… А в соседстве с ним голова якуцких конных казаков. Вот какие разные люди.

В распашном, потертом, помятом в дороге, но все же приталенном, все еще имеющем вид кафтане, правая пола заходила за левую, а по борту весело блестели посеребренные пуговки, Иван, ведомый Похабиным, поднялся на высокое деревянное крыльцо кабака. Сапоги от грязи пришлось очищать о специальный скребок. Оглядываясь на высокий забор, на котором сушилась сеть, сплетенная из конского волоса, Похабин объяснил:

— Тут всегда сидел Устинов… Имя забыл… Если не убили по пьяному делу, если сам не спился, значит, и сейчас сидит. Курит вино, веселит народ и всякое такое прочее. Правда, жадный. Его, Устинова, трясет от вида копейки. Так всегда и говорил, что, дескать, денежка к денежке набежит — вот тебе и копейка… Нет такого человека в Якуцке, который бы не заглянул в кабак Устинова. Ты, барин, спроси потом Устинова о своем маиоре. Если проходил маиор через Якуцк, обязательно отметился у Устинова.

— Спрошу, — сказал Иван, распахивая дверь и смутно волнуясь.

Не верилось, неужто впрямь после долгого перерыва спросит сейчас чашку крепкого? Три месяца не слышал даже запаха, проклятый Похабин завел в такие места, где о ржаном винце и не слышали. Зато вид у Ивана стал другой, сам чувствовал. Руки крепче, ноги не ныли. С ясной головой глядел на дикие степи и горы, тоже дикие, которые к полночи становились все выше и выше. Как ехали через Россию, ничего и не помнил, кроме ужасного похмелья, а здесь, в Сибири, проснешься, голова свежая, все впитывает, а вдали возвышается какая-нибудь величественная гора. Или река течет такой ширины, что и говорить вслух не надо — не поверят. Или звезды светятся над хвойными деревьями, столь яркие, что иголку можно в сене найти.

А почему все такое отчетливое? А от трезвости.

И вдруг — кабак. Настоящий.

Твердо решил: я только попробую. Теперь-то уж знаю, как хорошо бывает, когда голова чистая. Коли уж привык к новой жизни, сумел добраться до далекого Якуцка, нарушать не буду. Теперь, наверное, могу дойти и до края земли. Может, не врал старик-шептун?

Сплюнув для смелости, толкнул дверь.

Пахнуло в нос теплыми щами, запахом табака. Мелькнули некие радуги на окошках — пластины слюды веселят глаз. Деревянный стол, деревянные лавки. На столе самовар гудит, а в углу образ тает в тихом сиянии, прикрыт серенькой занавесочкой.

И — никого.

Может, время такое? — удивился Иван. Может, в Якуцке в кабак сходятся, где под вечер? Сидел, правда, немолодой плотный за столом, сложив на столе сильные руки. Услышав скрип открываемой двери, поднял ничем не покрытую голову с остатками седых волос по вискам, и остолбенело уставился на вошедших.

— Здравствуй, божий человек, — ласково произнес Иван. И усмехнулся ласково. Вот, дескать, пришли новые люди. Пришли из самой России, радуйся. Сейчас себе возьмем и тебе поставим.

Но на добрые слова божий человек почему-то ничего не ответил, только тяжело засопел и сжал кулаки. При этом нижняя толстая губа божьего человека обидчиво дрогнула. Он даже отвернул в сторону ничем не покрытую голову, как бы не веря увиденному, или вообще не желая видеть такого.

Иван обидчиво повел плечом:

— Зачем отворачиваешься от живого человека?

Казак свирепо оскалился:

— А ты человек?!

— А почему ж нет? — еще больше удивился Иван. — Ты человек, и я человек. И вот он человек, — ткнул он в Похабина. — Мы все человеки, все рабы божьи. А простое внимание человеков друг к другу, оно и благочестию не чуждо и богу не противно.

— Молчи! — странным голосом произнес казак. Его сжатые тяжелые кулаки лежали на столе. Он невидяще и остро смотрел на Ивана.

— Вот какой! — не стерпел Иван. — Чем плох тебе показался?

Не успел закончить, как божий человек казак легко с подъема скользнул правой рукой за голенище сапога. Широкий нож, блеснув, вспыхнул перед Иваном. Охнул, отклонясь, как бы уже чувствуя боль и ужас раны, но ловкий Похабин вмешался. Пустой чугунок сам лег ему в руку, этим чугунком Похабин ударил сверху божьего человека. Осколки весело брызнули, а казак сомлел, закосил сразу подурневшим глазом, и лег грудью на стол.

Вынув из руки казака нож, Похабин кинул его на стойку, из-за которой вдруг бесшумно, но без испуга приподнялся пожилой человек якутского вида, явно не русский. Жиденькая светлая борода, такие же жиденькие светлые волосы, повисшие из-под повязанной на голове косынки. Рубашка в белый горошек, заношенная до серости, и такой же серый меховой жилет. Но главное, у светловолосого кабатчика были такие длинные руки, что он запросто брал посуду с края стола, даже не выходя для этого из-за стойки.

— Чего это он? — запоздало расстроился Иван, глядя на сомлевшего казака.

— А то я не говорил? — сплюнул Похабин. И уверенно крикнул кабатчику: — Слышь, Устинов! Ты жив? Ну. и слава Богу. Это я — Похабин вернулся.

Кабатчик неопределенно перекрестился, мигнул узкими глазами:

— А и то…

— Да чего это он? — непонимающе повторил Иван, все еще рассматривая сомлевшего, лежащего лицом в стол казака, но обращаясь к кабатчику, а не к Похабину.

Кабатчик нехорошо засопел.

— Я же к нему ласково, — непонимающе повторил Иван, — а он сразу за нож.

— А как жил, так тебя и встречают, — непонятно, но нехорошо ответил кабатчик. Каждое слово кабатчик он явственно, но некоторые звуки пропускал. Может, недоставало зубов. — Вы дверь прикройте, — крикнул он. — Зачем теперь стоять на пороге?

— Дурак! — рассердился Иван. — Не говори грубо. Не варнаки явились. Я человек казенный, при деле. Больше не сметь бросаться на меня с ножом. — И спросил, оглядываясь на сомлевшего казака: — Кто таков?

— А то не знаешь? — неохотно ответил кабатчик.

— Откуда мне знать?

Кабатчик неопределенно пожал плечами.

— Звать как? — спросил Иван уже казака, со стоном, наконец, приоткрывшего один глаз.

— А то забыл?… — казак, кряхтя, держась руками за голову, умащивался на лавке.

— Да откуда мне помнить? — совсем рассердился Иван. — Я из России пришел, тебя виду впервые. Раньше никогда не встречал. Если б встречал, запечатлелось бы в голове.

Теперь и раненый казак, и кабатчик Устинов в четыре глаза уставились на Ивана.

— Выходит, что не он… — выговорил Устинов. И поклонился, не выходя из-за стойки: — Прости, божий человек. Выходит, что обознались… — И крикнул удивленно: — Похабин! Кого привез?

— Казенных людей с государевым делом.

— Чего ж не проходите? — всплеснул руками кабатчик. Лицо его оживилось, светлые морщинки весело запрыгали по бледному лбу. — Да проходите. Вон стол. Садитесь за стол.

— Мы сядем, а вы опять за ножи…

— Да зачем? Никаких ножей! Правду говорю, обознались. Садись, барин, садись, угощу, чего душа хочет. Вот слышу, Похабин зовет тебя барином, и я буду так звать. Не обидишься? Ко мне все ходят. Ты у меня всех увидишь. Сейчас, правда, пусто, так это потому, что многие служилые ушли в поход на отколовшихся одулов. Если теперь срочно понадобятся лошади, вам придется людей посылать по самым отдаленным юртам. — И добавил, засмеявшись, поглядывая то на Ивана, то на покряхтывающего, все еще держащегося за голову казака: — Выходит, что обознались… А рост один, и голос… И личиком вышел… Аж сердце заходится, брата родней… — Закончил уверенно, кивнув казаку: — Не он это… Зря за нож хватался, Стефаний.

— А то! — сказал казак. — Теперь сам вижу.

— Ладно, — сел, наконец, Иван. — Подать всем винца. И поесть тоже. — И быстро спросил: — Почему обознались?

— Больно ты похож на одного человека… — покачал головой кабатчик — Мы совсем собрались повесить его, да он скрылся. Такой человек, что, как змея, укусит и сразу удачно скроется. Его половина Якуцка ищет. Пять раз кричали на него слово и дело государево, а он пять раз вывертывался, как змея. — Кабатчик огорченно развел руками: — А ты похож на него… Ну, сильно похож! Как две полукопейки.

— Эй! — грозно напомнил Иван.

— Да к слову я, к слову, — замахал руками кабатчик. — Уж больно похож. — И обнадежил: — Это ничего, что Стефаний схватился за нож. Вот кто другой, так за пищаль схватится. Пулю не остановишь.

— Что, правда, так похож?

— Вылитый.

— На кого же? Кто он?

— Совсем плохой человек.

— Я чувствую. Но имя-то есть у него?

— Есть. Почему не быть? Все-таки мать рожала. Зато отец был чистый убивец, убил собственную жену. И дед у него был убивцем, и сам он убивец. Лучше б такому человеку не рождаться на свет, все равно кончит плохо. Может, в петле, может, на дыбе. Не знаю. Но не жилец он, так скажу.

— Многие уже так говорили, а он многих пережил, — хрипло возразил казак за столом, все еще потирая руками разбитую голову.

— Имя забыл сказать.

— Иван.

— А по отцу?

— Да всем известно, из Козыревских.

— Из Козыревских?… — Крестинин быстро переглянулся с Похабиным, покачал головой и кивнул обиженному казаку: — Ты, божий человек, зря на меня кидался, впредь поумерь прыть. Сразу скажу, что, может, уже нет в живых того Козыревского, что когда-то был есаулом у воров, бунтовавших на Камчатке. Может, это его некоторое время назад по суду замучили в Санкт-Петербурхе. Точно не могу сказать, но думаю, что, может, его.

Казак недоверчиво поджал губы:

— Сколько раз уже говорили такое, а Козырь жив. То говорят, утонул в море за перелевами, то застрелен на юге Камчатки, а то, как Данило Анцыферов, сожжен в балагане собственными людьми. А он возьмет да объявится. — Казак поднял глаза на Ивана: — Но вообще-то, про Санкт-Петербурх ты прав… Говорили, что собирался Козырь в Россию. Говорили, что грозился донести челобитную до Сената. У него один прикащик, по имени Петриловский, племяш Ярофейки Хабарова, вымучил богатые пожитки, жалко, что не повесил. Козырь от того сердит, как волк. Но чтоб до смерти его замучили… — Казак недоверчиво покачал разбитой головой: — Пока сам не увижу на колу голову Козыря, никому не поверю.

— Чего ж это он? Неужто только ради пожитков рвался в Санкт-Питербурх? — Иван с нетерпением оглядел выставленную на стол посуду.

Пустобородый кабатчик засмеялся:

— Почему ж только ради? Хотел всем доказать, что далеко ходил, что был якобы за проливами.

— А что, не ходил?

— Ну, говорят, ходил, — неохотно признал кабатчик. — А другие оспаривают. А он сам уши всем прозвенел, как гнус, знает будто наикратчайший путь в Апонию. А я так думаю, что он врет. Вообще Козырь к вранью сильно способен. Это и Гришка подтвердит. Он один раз уже подтвердил — на пытке.

— Какой Гришка?

— Да Переломов! Из старых бунтовщиков. Из тех, что в одиннадцатом году зарезали камчатских прикащиков, а потом бегали на острова с Козырем да Анцыферовым. Хотели, значит, замолить вину. Писали в челобитной, что прошли сразу на многие новые острова, а Гришка Переломов признался на пытке, что высаживались воры только на ближний остров, который лежит сразу за Лопаткой. А чтобы многие острова… Или чтобы до Апонии… Врет Козырь!

— Ну?

Душа Крестинина ликовала.

Во-первых, горло, наконец, горячо обожгло крепким винцом. С отвычки пошла по всему телу волна дивного жара. Во-вторых, как и думал втайне, получалось, что не ходил тот проклятый Козырь в Апонию! Туда, в Апонию первым теперь явится он, Крестинин! Раз дошел до Якуцка, значит, и до Камчатки дойду. А там и до Апонии!

— Как? — спросил вслух с нарочитой обидой. — Неужто ходил Козырь только на один остров? У Козыря, я слышал, были разные умственные чертежики. Он мог далеко уйти.

— Нет, Гришка честно признал на пытке, что ходили воры только на первый остров, — возразил кабатчик, все еще с удивлением разглядывая Ивана. — А Гришке спину жгли паленым веничком, врать под веничком трудно. А он, Гришка, твердо стоял на своем. Вот де ходили они, воры, но только на первый остров, а про другие острова Козырь врал в челобитной. Хотел, дескать, выслужиться за убийство прикащиков.

Казак за столом вдруг сощурился подозрительно:

— Да как это вдруг замучили Козыря в Санкт-Петербурхе? Неужто добрался до царского города? Я слышал, что видели его как-то в Тобольске. Говорят, в том краю обозы грабил. А потом видели на Лене. Вроде заболел Козырь на каком-то волоке, и в монахи постригся по обещанию.

— Много для одного человека.

— С Козыря меньше и не бывает.

— Ладно, — согласился Иван. — Козырь мне человек неизвестный. Мало ли, что похож.

И прищурился.

Хватив горячего, врать легче.

— Ну, всякое на свете бывает, — рассудительно покачал головой кабатчик. — Но ты, барин, в Якуцке на первую пору остерегись. Уж больно похож на Козыря. А народ у нас горяч. Сперва бьют ножом, потом спрашивают имя. Ты ешь, пей, но остерегайся. И так еще скажу, барин, что в Якуцке много таких, кто, не раздумывая, бросится на Козыря.

— Чем он так насолил всем?

— Нравом.

3

В тот день на Ивана бросались трижды.

Сперва сидели втроем — Иван, казак Евсей Евсеев, которого Похабин чуть не прибил чугунком, и Похабин. Сидели мирно, даже чинно сидели — обсуждали путь от Якуцка к морю. Кабатчик, налив и себе, рассудительно заметил: сейчас-то что! Сейчас путь до моря хорошо прознали, известен путь. От силы месяц, ну, полтора. С возами, конечно, дольше, и все равно не так долго, как ходили когда-то. Ведь самые первые промышленники начинали путь с Лены вверх по рекам Алдану, Мае и Юдоме, и так до самого Юдомского волоку. Там и волоку-то верст двадцать, но на сплав по реке Урак уходило не меньше трех-четырех недель. Ну, а там уж Камчатка, рукой подать.

На Камчатке лиственница, березняк, вспомнил Похабин. Деревянные болваны стоят под скалами. Дикующие считают болванов за сильных богов, для того мажут им губы кровью. А главный бог Кутха у них совсем глупый — то воюет с мышами, то насылает на людей грозу. А гамулы, мелкие духи, бросают из своей небесной юрты горящие головешки, отсюда и молоньи. А гром грохочет, это когда глупый бог Кутха лодку тащит по волоку.

Вот совсем глупый бог, добавил Похабин. Когда Камчатку делал, все перерыл, оставил одни горы. Куда не сунешься, одни горы. Ну, зачем так много гор? Мог подумать о людях.

— Какие люди? — возразил кабатчик понимающе. — Дикующие.

— И ты ходил на Камчатку? — спросил Иван.

— И я, — кивнул Устинов.

— Не встречал ли где маиора Саплина?

— Такого не помню.

— А может, — кровь уже горела в жилах Ивана. — Может, ты и прикащиков камчатских не знал?

— Бог с тобой, барин! О прикащиках говори с Похабиным. Он служил на Камчатке. — И обернулся к Похабину: — Искали тебя.

— Кто?

— Да так… Одни люди…

— Смотри, барин, — усмехнулся Похабин. — Всегда врут в кабаках.

— А и в храмах врут, — непонятно рассердился кабатчик.

Слушая Устинова и Похабина, принимая винцо в себя, Иван смутно вспомнил, как в детстве, где-то здесь, под Якуцком, бегал к лиственнице. Черное дерево, ондушей одулы его зовут. Бежал до ближайшей ондуши, думал — от нее что-то откроется вдали… Сейчас вот один вид, а добежишь до ондуши — там откроется совсем другой… Добегал до ближней лиственницы-ондуши, а впереди почему-то ничего не менялось. Как видел увалы и синеву, так и за ондушей видел увалы и синеву…

Резнуло по сердцу: жил здесь маленький, сильно страдал от гнуса, дышал воздухом. Подумал, от того опечалясь: сегодня много выпью винца. И сладко засосало сердце, — не скоро, небось, придется теперь сидеть в кабаке. Если вообще придется… Так чего же не выпить? Ведь столько терпел. Если б не хорошие мужики в одной деревне, может, сбежал бы, дурак, от господина Чепесюка, ходил бы сейчас, одичав, босиком по дорогам…

Задумавшись, не заметил, как в кабак вошли трое, а за ними еще.

Сидел спиною к дверям, не обратил внимания.

Похабина узнали.

— Люди, — сказал Похабин, шумно поднимаясь над столом. — Не пугайтесь, люди, что хочу сказать вам! — И поднял руку: — Пришел со мной человек…

Иван оглянулся.

— Козырь! — изумленно выдохнул кто-то. И все уставились на Ивана, схватились за ножи. И глаза у всех стали нехорошие, как у мерзлой рыбы.

— Да вовсе нет! — поднял руку Похабин. — То не Козырь, то совсем другой Иван. Даже фамилия другая — Крестинин. Только похож на Козыря. А сам — государственный человек из Санкт-Петербурха, посылан в дальнюю дорогу государем.

— Да Козырь это! — крикнул кто-то. А кто-то попытался сзади ударить Ивана крынкой, стоявшей на стойке, правда, задел о притолоку — на Ивана посыпались коричневые черепки. Не оборачиваясь, сунул кулаком в чье-то разгоряченное, сразу отпрянувшее лицо.

— Ну, в точь Козырь! — дивились казаки разобравшись. Но шепотки так и плавали по темному теплому кабаку. «Он!.. Он!.. Да нет говорю…» И от шепотков грозных, темных, много чего обещающих, в Иване снова заиграл бес. Столько месяцев шел в Якуцк, скорбел в дороге, но ведь сам шел! И добрался сам до Якуцка. А его, смотри, принимают за кого-то… Вроде сам себе козырь, а все равно принимают за того, за другого Козыря… Обидно…

— Откушай, барин.

Сердито обернулся.

Кабатчик в косынке, завязанной на голове, смирно помаргивая, выставил на стол оловянное блюдо с мясом. Выпив, Иван занюхал. Не понравилось — мясо суховатое, с запахом. Сплюнул:

— Как собачина!

— Что продается на торгу, то ешь без исследования… — вспомнил кабатчик что-то из священного, но Иван больше прислушивался к шепоткам, плавающим за его спиной. «Да голос-то!.. Так ведь не шепелявит!.. А шрам? Шрам был над бровью… Где шрам?…»

Поддаваясь лукавому, Иван медленно повернулся и в упор взглянул в зеленоватые глаза самого сердитого, самого растерянного казака. Потом так же медленно поднял чашку и выпил горячее винцо до самого донышка, ни на секунду не отводя глаз от глаз казака.

Тот сплюнул.

— Не заграждай рта у вола молотящего, — тоже вспомнил из священного Иван. И потребовал: — Устинов! Налей всем.

Кабатчик засуетился.

Похабин предусмотрительно сел рядом с Иваном, спиной в угол, чтобы видеть всех. В дверь заглядывали. «Мне продолжить ли?» — зачем-то спросил кабатчик. Может, боялся, что уйдет Иван, а с ним уйдет выручка. Иван кивнул, кабатчик кинулся к стойке.

— Не ты, значит? — выдохнул казак напротив.

— Не я.

— А кто?

Иван невежливо сплюнул.

Казак налился багровостью, но его, опять же, перехватили.

На столе незаметно возникла зеленая четверть. Принесли гуся — горячий, так и дышал испарениями черемши, чеснока дикого. Воспользовавшись этим, Похабин заявил:

— Говорят, кончили Козыря. Может, на дыбе в Санкт-Петербурхе.

— В первый ли раз?

Казаки зашумели.

Как же, кончишь такого! Козыря прикащик Атласов неделями держал в смыках, смеясь, колол палашом. Дикующие пускали в Козыря стрелы. Много раз жестоко дрался с разными казаками, получая увечья. Прикащик Петриловский сажал Козыря на железную чепь, как медведя, беспощадно мучил, а Козырю все нипочем! Только отдышится, и пошел дальше.

Качали головами, выпив.

Бог знает, качали головами. Бог, делает людей такими, какие они есть.

Дышали чесноком, придвигались ближе. Козыря, говорят, видели под Тобольском — людей грабил. Козыря, говорят, заточили в монастырской избе. Козырь, говорят, тайком ушел на Камчатку, ставить в глухом краю пустыню для страждущих казаков. Козырь, говорят, украл казну, вывез в Россию пожитки, награбленные у прикащиков. Известно, что у одного только убиенного прикащика Петра Чирикова хранилось на Камчатке восемьдесят сороков соболей и до пятисот красных лисиц.

— Врут, наверное…

Кто-то, входя в кабак, узнавал, пытался броситься на Крестинина, но теперь, разобравшись, защищал Ивана не только Похабин. Сами казаки защищали. Кабак или не кабак, это дело второе. Раз пришел к людям, сними шапку, потом хватайся за нож. А это, указывали на Ивана, т вовсе не Козырь. Не лайся волком, проверено. И остынь, остынь, это государев человек. А почему пьет? А почему не пить государеву человеку? Кто-то, войдя, сказал, что только что видел в съезжей у воеводы необычного приезжего. Видом квадратный, как чугунный, глаза тяжелые, и фамилия странная — господин Чепесюк. Этот господин Чепесюк такие показал в съезжей бумаги, что сам воевода незамедлительно и самолично приложил к ним печать города Якуцка, на которой орел держит в когтях соболя. А в бумагах, говорят, такие строгости, о каких в Якуцке никогда не слышали.

В споре забывались.

Кто-то из прибывающих, не зная правды, снова, конечно, пытался дотянуться до Крестинина, но Похабин перенимал удары. За утомительную дерзость одного такого новоприбывшего даже выбросили из кабака, и впустили обратно только по приказу Ивана. «Он же не знал, — пожалел Иван новоприбывшего. — Может, я, правда, так сильно похож на человека, который вам неугоден. Пусть посидит казак с людьми, может, что полезное скажет». Казак, которого выбрасывали из кабака, сел за стол, но ничего полезного не сказал, только, выпив, с изумлением глядел на Ивана. Да Козырь же это! — читалось на круглом, обветренном в сендухе, не совсем умном лице.

Угарно стало в кабаке.

Хозяин, любуясь удачным гостем, руками ощупывал иногда карман. Втайне жалел: тот Козырь был ему должен больше. А Крестинин, отойдя душой, уже намекал значительно: туда, дескать, куда он идет, еще никто не ходил… Некоторым особенно понравившимся казакам подмаргивал тайно: мы, мол, потом наедине поговорим… А Похабину сказал:

— Со мной дальше не пойдешь, брошу тебя в Якуцке.

— Это почему ж? — опешил Похабин.

— Плохо служишь.

— Да как плохо? Я всей душой.

— А где дьяк-фантаст? Где монстр якуцкий статистик?

— Ну вот, — всплеснул руками Похабин. — Вспомнил!

И объяснил заинтересовавшимся казакам:

— В Санкт-Петербурхе прослышали, что есть в Якуцке монстр статистик настоящий дьяк-фантаст.

— Да ну? Кто такой? — удивились казаки, но тут же догадались: — Да это Тюнька! Неужто жалована Тюньке милость какая царская? — Вмиг крикнули: — Зови Тюньку! — И придвинулись ближе: знаем, мол, статистика дьяка-фантаста Тюньку! Он сильно грамотный. Изучил все литеры. Ну, известный умственный человек! Пьет, конечно, как монстр, но это кому как. Царю такое, наверное, не интересно.

Кто-то вспомнил:

— Тюнька в Якуцк сам пришел. Может, били его кнутом в Москве, а может, еще что, но в Якуцк пришел самолично. Говорят, в Москве сильно пил, хотел даже предаться дьяволу по пьяному делу. Проигрался в карты, а был писарем в одном полку. Вот написал на бумаге ночью кровью прошение. Дескать, великий князь тьмы Люцыпер, дескать, тебя покорно прошу о не оставлении меня обогащением деньгами. Обнищал, впал в ничтожество, пошли ко мне своих служебников, я с ними на тебя век буду служить. А сам сильно запил и потерял в казарме ту записку. А нашел ее умный человек. Вот за ту самую записку и били Тюньку кнутом, зато душу спасли.

— А теперь смотри, вспомнили Тюньку при дворе! — радовался кабатчик, ласково поглядывая на Ивана. — Я ведь сам сколько раз наливал Тюньке! Может, теперь от его удач и мне что-то представится.

Галдели, не слушали друг друга.

Почему-то сразу решили, что вышла какая-то большая удача статистику Тюньке, монстру, дьяку-фантасту, за большие его труды, решили, вышла Тюньке от самого государя какая-то очень большая удача. Наступила на минуту в кабаке та благость, когда самый плохой человек вспоминает только о добром, когда горят открытые добру сердца. Всех приходящих в кабак сразу подводили к Ивану, строго предупреждали — не тот! А самые умные да ловкие давно сидели на лавке рядом с Иваном.

Хлопнула дверь.

Все, галдя, обернулись.

В дверь, задирая голову, не снявши шапку, вошел сухой, длинный дьяк. Шел коромыслом, где-то поддал уже. В козлиных желтых штанах калматцкого дела, в зеленых сафьяновых сапогах, в кафтане, пусть простом, но украшенном оловянными крупными пуговицами. Вид у якуцкого монстра статистика дьяка-фантаста был такой, будто он только что вырвался из холодного чулана, но шел дьяк гордо, был уже наслышан от некоторых благожелателей, что сам государь император Петр Алексеевич, Отец Отечества отметил его многия труды вниманием, специально прислал в Якуцк специального человека. Робея, шли вслед за дьяком-фантастом посыланные за ним казаки.

Задирая высоко голову, Тюнька важно, как и подобает человеку, отмеченному царским вниманием, остановился перед Иваном, оглядел высокомерно:

— Ты, что ль, из Санкт-Петербурха? Ты, что ль, ко мне с царским указом?

Иван не сразу ответил.

Прикидывал про себя, теряясь: как такого длинного повесить в кабаке удачно, чтобы впредь дело знал? Опять, подумал печально, идет кругом голова из-за этого дьяка. Наглый, видать, и глупый. Вспомнил отписку, изумившую царя: «Матвей Репа — пятидесяти лет от роду. Сиверов Лука — тридцати семи лет от роду. Серебряников Иван — сорока семи лет от роду. Сорокина Лушка — тридцати трех лет от роду. Рыжов Степка — семнадцати лет от роду…» Так ведь и писал, а смотрит на меня, как на чужой предмет, всяко презирает. Высокая понадобится виселица, подумал, раз ростом одарил господь монстра-фантаста. Глядя, как ловко, как по-хозяйски, не спросясь никого, Тюнька хлопнул большую чашу белого винца, Иван спросил лукаво, как бы робея при этом, как бы даже стесняясь такой большой фигуры:

— Да неужто и впрямь итог всей деревне — две тысячи тридцать лет от роду?

Казаки не поняли, но дьяк-фантаст ответил гордо:

— Ты не поймешь.

Казаки притихли.

С тайной завистью смотрели на Тюньку: известное дело, большой грамотей. На заезжего барина, столь нелепо напоминавшего Козыря, поглядывали теперь уже с некоторой усмешечкой: вот де наш Тюнька любому утрет нос.

— Да неужто я не пойму? — еще лукавее, и как бы еще робче, как бы совсем застеснявшись, спросил Иван.

— Ты не поймешь, — повторил дьяк гордо. — По глазам вижу. Давай не тяни время. Доставай грамоту, или что там еще есть?

Дьяк-фантаст еще сильнее надулся, задрал голову со спесью, на Ивана уже и не смотрел. Зато строго взглянул на кабатчика, и тот опрометью бросился на кухню за новым гусем и за новой четвертью. Бежал, придумывая: вот какой удачный день получается! Тюнька — дьяк простой, а смотри, с робостью разговаривает с ним важный барин из Санкт-Петербурха!

— Похабин! — позвал Иван.

— Я здесь, — не сразу из-за шума ответил Похабин.

— Похабин! — заорал, наливаясь гневом Иван.

— Чего? — с готовностью вскочил.

— Возьми людей и вздерни монстра статистика прямо на входе!

— Как так? — смертельно побледнел Тюнька, вдруг поняв что-то. Смутно, конечно, он подозревал, что впадает в заблуждение насчет больших наград и милостей, явленных ему из Санкт-Петербурха, но только сейчас что-то по настоящему понял. С чего бы действительно государю императору, Отцу Отечества, победителю в свейской войне, интересоваться монстром Тюнькой, слать наказы в Якуцк?

И повторил, еще сильнее бледнея:

— Как так?

— А ордер у меня, — громко объяснил Иван. — Лично государь приказал повесить указанного якуцкого монстра так, чтоб впредь дело знал.

— Так, может, это не меня? — с надеждою спросил Тюнька. — Может, это какого другого монстра?

— Тебя, тебя, — успокоил Иван. И заорал во весь голос: — Похабин! Возьми людей да вздерни дьяка в дверях!

Хмель гудел в Иване.

Дьяк глупый какой, а все ему верят.

Это всей деревне сколько получается лет? Две тысячи тридцать. А если сложить возраст всех покойных и живых русских людей, это же сколько лет окажется всей России?

А Похабин уже заломил дьяку руки. «Поистине государев человек», — вздохнул кто-то. А дьяк закричал страшно:

— Так я ж служил!

— А вот за добрую службу налейте дьяку. Полную чашу налейте! За добрую службу тебя хвалю, — сурово сказал Иван. И добавил беспощадно: — А как выпьет, повесьте!

Дьяку налили, он выпил и закричал совсем устрашено:

— Всем животом служил!

— Живота и лишаем, — сурово кивнул Иван. И махнул рукой: — Вешайте.

Сразу трое казаков дружно бросились на монстра, появилась веревка. Кабатчик запричитал:

— Да уведите на площадь! Там место есть. Зачем в кабаке? У меня и притолока низкая!

— Не медля, и здесь! — твердо приказал Иван.

Но вдруг все стихло.

Откинув ногой дверь, вступил на порог господин Чепесюк — квадратный чугунный человек с изрубленным лицом. Ледяной взгляд тусклых оловянных глаз неспешно следовал от одного казака к другому, и тот, на ком взгляд задерживался хотя бы на секунду, заморожено притихал, прикидывался совсем пьяным. Впрочем, кому и не надо было прикидываться, уже был пьян.

— Это как же так, барин? — один только кабатчик не растерялся. — Это почему здесь, барин? Видишь, как у меня низко? Гости ко мне придут, а в дверях повешенный!

Иван задумался.

Может, показалось ему, но в ледяном взгляде тусклых оловянных глаз господина Чепесюка опять, как когда-то в деревне, где дрался он с хорошими мужиками, уловил что-то такое… Ну, неизвестно, что… Может, одобряющее…

— Ладно, — разрешил. — Отпустите дьяка. Пусть садится за стол, потом повесим.

Кабатчик облегченно вздохнул.

4

Иван спал.

Снилась ему тундра-сендуха и ураса, крытая коричневыми шкурами олешков. В урасе катались, рыча, по полу неизвестный убивец и отец Ивана стрелец Крестинин. «Ударь его!» — кричал отец, возясь с взрослым убивцем, и отталкивая от себя ногой отощавшего злого парнишку. Иван, страшась отца, вновь и вновь кидался на сына убивцы, но только сорвал с него крест, а тот, извернувшись, ударил его ножом по пальцам.

Иван просыпался.

Отрубленный палец ныл.

Вот нет пальца, а ноет, как настоящий.

Сделав глоток из штофа, поставленного прямо на полу в изголовье низкой постели, Иван взглядывал в сторону невидимого слюдяного окошечка, вздыхал, снова проваливался в сон. «Он мне Волотьку Атласова должен!» — страшно кричал во сне думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Почему-то такое же повторял, смеясь в усы, низкорослый, но неукротимый маиор Саплин. Совсем оловянными глазами вглядывался в происходящее квадратный господин Чепесюк. Просыпаясь, думал: вот казаки, говоря о Козыре, упирали на длинный рост, на его шепелявость. Конечно, это не тот человек, который в санкт-петербурхской австерии гораздый был махаться портретом государя махаться…

Потом казачий голова от города Якуцка прикащик Волотька Атласов явился во сне. Вот в жизни не встречал никогда этого прикащика, а сразу его узнал — крепкий, непокрытая русая голова, нагольный полушубок, сабелька на боку, весь синеглазый. «Говорил тебе, не режь, — сказал Атласов, грозя кривым сильным пальцем. — Теперь по ночам буду являться».

«Я, что ли, резал тебя?» — удивился Иван.

«А зачем так похож?»

«Так разве виноват в том?»

Атласов пожимал сильными плечами, русый, голубоглазый, упрямо качал головой:

«Буду тебе являться».

«Да почему мне? Я не Козырь. И не предсказывал мне такого старик-шептун».

«А где Козырь?»

«Откуда ж мне знать?»

«Найди!»

«Зачем?»

«Для моего спокойствия, — непонятно ответил Атласов. И спросил: — Данило-убивец где? Где убивец Анцыферов?»

«Говорят, убит… Сожжен камчадалами в специальном балагане…»

«А Григорий Шибанко?… А Алексей Посников?… А подлый Пыха?…»

«Не знаю… Говорят, их тоже зарезали…»

Атласов усмехался:

«Тебя, Иван, тоже зарежут».

«Зачем говоришь такое?»

«А чтобы помнил», — усмехался казачий голова.

«Не ходи ко мне больше, — попросил Иван, дуя на ноющий отрезанный палец. — Ты не к тому ходишь, прикащик. Я другой. Мне надо в Апонию. Я в Якуцк зашел по дороге».

«Служения наши различны, а Господь один…», — загадочно ответил Атласов.

«Да к чему ж это?» — совсем испугался Иван.

И проснулся.

Потянулся со стоном. Попытался, не вставая, ухватить рукой шкалик, но не нашел.

Тогда повернул голову.

Слабо мерцала свеча в подсвечнике. Напротив постели сидел на лавке монах в черной рясе, куколь с головы сброшен, длинные волосы подвязаны сзади хвостиком. Очень откровенно, даже с неподобающей жадностью присосался к шкалику Ивана, потом спросил:

— Нельзя ли чего поесть?

— Нет ничего, отче.

Иван смутился, но все же понял, что видит уже не сон, а настоящего монаха. Даже узнал его. Этот монах ехал под стенами Якуцка с сумою на груди и с ружьем за плечами. Из-под долгой рясы, поддернутой к седлу, выглядывала длинная сабелька. Оружие объяснил тогда так: плохие люди нападают на проезжающих.

Припомнив все это, Иван на всякий случай сказал:

— Благослови, отче. Не по себе мне.

Монах молча благословил.

— А хорошее ль дело к чужому винцу прикладываться? — несколько осмелел Иван.

Монах понял Ивана по-своему и усмехнулся:

— Когда и пьян батюшка в храме, ничего в том страшного. За него сам Господь служит.

— А кто стать желает епископом, доброго дела желает…

— Вижу, знаешь писание, — похвалил монах.

Иван кивнул, сел в постели и опустил босые ноги на холодный пол:

— Ты не с плохим ли пришел, отче? Коли хочешь, что взять, так тут все не мое. Тут все принадлежит казне. Страшись.

— Зачем повесил монстра статистика?

— А я повесил? — Иван вдруг засомневался, но так не смог вспомнить правильное. Ответил уклончиво: — Хочу дойти до Апонии.

— Это большое дело! — глаза монаха ярко вспыхнули, он сам протянул Ивану шкалик: — На, глотни. Помощник тебе нужен. Пропадешь без умного помощника.

— Да где взять?

— А я на что?

Удивился:

— Ты?

— Ну, я, — ответил монах. — Звать Игнатий. Много сущностей знаю.

— Тогда приходи со светом. Сейчас ночь.

— Приду, — строго пообещал монах. — А строить судно лучше на камчатской Лопатке, там нужный лес есть. Найду тебя на Лопатке. Сейчас забудь меня. Но помни: ночные обещания угодны Богу. — И, не вставая, дунул на свечу.

Пока Иван шарил во тьме руками, заново зажигал свечу, в комнатке стало пусто. Дверь распахнута, а никого нет, и шкалик тоже пуст. Вздохнув, поставил шкалик на пол со стуком: «Сны тяжкие».

И вздрогнул.

В открытую дверь сонно заглянул полураздетый Похабин:

— Не спится, барин?

— Сны… Сны…

Похабин издали перекрестил Ивана, зевнув, прикрыл дверь. Скоро послышался мощный храп. «Вот все ходят, да ходят, — с некоторым опозданием рассердился Иван. — То прикащик, то монах, то теперь Похабин…» И подумал: а ведь никто ко мне не ходил, никто мне спать не мешал, пока не было винца, пока не прикладывался я к шкалику…

И решил: «Все! Не надо мне больше пить!»

Загрузка...