Часть V. Черный монах

Январь 1731 — ноябрь 1742 гг.

Река времен в своем стремленье уносит все дела людей и топит в пропасти забвенья народы, царства и царей.

А если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы.

Г. Державин


Глава I. Ночной посланец

1

Человек думного дьяка Матвеева прискакал в Крестиновку ночью.

Ржали лошади, злобились тощие кобели, в метельной мгле метались огни фонарей. Подойдя к окну, Иван продышал туманное пятно во льду, волшебно утолстившем стекло, сонно поежился.

Зима.

Глухо, как на Камчатке.

С тех пор, как указом императрицы Анны Иоанновны за трудный поход, учиненный еще по приказу покойного императора Петра Великого к островам, лежащим в некоторой близости от России, Крестинину-младшему были возвращены некоторые деревеньки, отобранные когда-то у его отца, он жил в Крестиновке, в небольшой деревеньке, совсем утонувшей в снегах. Речку сковало льдом, сугробы нанесло выше крыш. Деревенский дурачок, обычно ночевавший по дворам, теперь облюбовал новое место — при крошечной церкви. Дурачка не гнали. Сходясь на расчистке дорог, крепостные не мало дивились тому, как много выпало в Крестиновке снегу! Но еще больше дивились хозяину, сыскавшемуся неожиданно для всех.

Раньше про хозяина ходили всякие слухи.

Одни говорили, что еще малолетним умер несчастный барин Ванька Крестинин в Сибири, жестоко высланный туда вместе с родителями, другие говорили, что барин не умер, а просто слетел с ума, сильно спивается, и даже не в Сибири, а в сыром Санкт-Петербурхе. А кто-то наоборот видел барина Ивана живым и веселым, но только в Москве — якобы услужает большому дьяку. Но все равно говорили, что если и жив несчастный барин, то весь в беспутстве, в пьянстве, весь в нищете.

И вдруг — на!

Приехал осенью с целым обозом, приехал не пьяным Ванькой, а совсем не пьющим барином господином Крестининым в богатой бобровой шубе, рядом шагал плечистый слуга рыжий Похабин с варначьей рожей и с ножом на поясе; в санках валялась медвежья полость ровного белого цвета. Значит, поняли, увидев полость, есть на свете и такие медведи — шкура истинно оказалась белой, не перекрашенной. И еще странно: хоть держался хозяин строго и ни разу не был замечен ни в каком, даже в самом малом подпитии, крепостные, увидев белую медвежью полость и варначью рожу Похабина, все равно почему-то сошлись на том, что проюрдонит барин свои деревеньки.

Ну, обязательно проюрдонит.

Вот зачем, спрашивается, везти в затерянную в лесах усадьбу несколько сундуков книг да кучу бумаг, которые барин называл маппами? Не в канцелярию же приехал, в самом деле! Нет, нет, шептались, теперь дело ясное, проюрдонит барин свои деревеньки.

— Федька! — крикнул в темноту Иван. — Кто там?

— Человек от думного дьяка Кузьмы Петровича, — зевая в кулак, выступил из темноты, спал за стеной, сонный Похабин. Вот сонный не сонный, а успел перекликнуться с конюхом. Переминаясь босиком на холодном полу, прижал большие руки к теплому обогревателю изразцовой печи, потом поправил свечу на светце, железном треножнике, поставленном у дверей, объяснил подробнее: — Человек с личным пакетом от думного дьяка Кузьмы Петровича. Сил нет, как замерз. Отправили его во флигель, он с ног валится. Что пытать полумертвого?

Добавил рассудительно:

— Если уж прибыл, никуда не денется. Назад из Крестиновки не ускачет, все дороги густо перемело, а умереть не дадим. Даже не знаю, как доскакал до нас человек, в наши-то апеннины.

— В апеннины? — вытаращил глаза Иван, но вовремя вспомнил, что любопытный не в меру Похабин все схватывает на лету. Чаще неверно, зато крепко. Иван однажды и такое видел: стоит Похабин перед столом и водит толстым пальцем по разостланной по столу маппе — никак не может поверить, что мелкие точки на бумаге и есть острова, по которым сам ходил.

И сейчас вот.

Услышал ненароком непонятное слово пенаты, вот и употребил — по своему.

— В Камчатку сошлю, — сказал Иван сурово. — Не в Апеннинах живешь, на родине!

— Да какая ж Крестиновка родина? — изумился Похабин, часто моргая и, наверное, по-своему понимая и это слово. — Деревенька как деревенька, как многие другие. Мхи да болота, ну еще лес.

— Мхи да болота, — передразнил Иван. — Это и есть родина, дурак. Разве не щемит сердце?

Накинул сюртук, набил трубку. Выдохнул:

— Человека думного дьяка, как обогреется, приведи в гостиную. Горячий пунш приготовь. Горячие закуски. А мне подай воды клюквенной.

Не спеша умылся под рукомойником, потер лоб ладонью.

Сны замучали. В последнее время часто просыпался с криком: «Поть-поть!» Снилось, что гонит мохнатых собак по заснеженным берегам тихой реки Уйулен. Горячо билось сердце. А то снился друг сердешный нымылан Айга сразу со всеми своими шишигами. А то так и ужасная водная волна, идущая на берег, все сметающая перед собой…

К чему такое?

Вздохнул.

Долго не был в России.

Так долго не был в России, что успели за это время почить в бозе два императора и одна императрица. Сама жизнь стала другой. Сумрачно подумал: если высота башни измеряется собственной тенью, то величие людей — прежде всего их завистниками. Император Петр Алексеевич, пусть Усатый, многих научил понимать, что все люди — люди. Строг был, жесток, но умел отыскивать помощников. Не гнушался никакими простыми людьми, имели бы голову. Говорят, например, что господин Девиер, бывший генерал-полицмейстер Санкт-Петербурха, прибыл в Россию не как-нибудь, а обыкновенным юнгой на португальском корабле; а первый генерал-прокурор Сената господин Ягужинский в свое время пас в Литве свиней; а бывший вице-канцлер Шафиров вырос не в роскоши, а проводил дни в лавке простым сидельцем… И одни разве они?

Вздохнул, прислонясь лбом к промороженному окну.

Вернувшись с Камчатки, действительно как в другую страну попал.

Где многие люди, которые отбрасывали такие густые тени? Один жестоко казнен, другой выслан, третьего вообще след простыл. В возрожденном Тайном приказе не ведут никаких бумаг. Все стоит на доносах. На какого человека укажут, того человека и берут. Поговорили с человеком и исчезает человек, будто его никогда и не было.

Новиков, казенный офицер, возвращавшийся в Москву с Камчатки, куда был послан еще Усатым для исполнения специальной комиссии, касавшейся секретной экспедиции капитана-командора Витеза Беринга, по секрету рассказал думному дьяку Матвееву странное и ужасное. Он, офицер Новиков, в юные годы служил при светлейшем князе Александре Даниловиче Меншикове, столь отличившимся во времена Усатого. Возвращаясь с Камчатки, на каком-то сибирском постоялом дворе, Новиков обратил внимание на человека в простом мужицком платье, с бородой, сильно тронутой сивыми прядями. Войдя в избу, приучив глаза к потемкам, странный мужик долго и внимательно смотрел на Новикова. Но мало ли как кто на кого смотрит в дороге? Каждому интересно встретить знакомое лицо. Спасаясь от любопытства, Новиков даже отвернулся, но мужик показал характер. Он сперва окликнул офицера, а потом назвал Новикова по имени.

«По какому случаю знаешь мое имя, мужик?»

«А ты не узнаешь меня?»

«Да как мне узнать? Вижу тебя впервые. Имя скажи».

«Да Александр я».

«Ну, Александр, — рассердился Новиков. — Мало ли какие Александры есть на свете! Вот Македонский был, ходил в Индию… — И пригрозил усмехнувшемуся мужику: — Ты не балуй! Я человек государев, еду по служебному делу».

«Да Александр я… Должен ты меня помнить, — все с той же странной усмешкой повторил сивобородый мужик. — Александр Данилович… Меншиков… Неужто не помнишь, Новиков, светлейшего князя?…»

«Молчи, мужик! — испугался, оглядываясь, Новиков. — Как могу не помнить светлейшего?… Только он — не ты…»

«Нет, я!»

Новиков опечалился.

Ночь. Сибирь. Край дикий.

Полумрак на постоялом дворе.

Из тряпья, грудой лежавшего на скамье, вынырнула чья-то сонная взлохмаченная голова, широко зевнула и снова исчезла. Много в мире непонятного. Может, болен мужик, дерзко назвавший себя Александром Даниловичем Меншиковым? Может, специально оговорился?…

Но что-то смутило Новикова.

Взяв сивобородого за руку, подвел к маленькому окну, в которое проникал слабый свет. Мужик не спорил, не сопротивлялся, не стал вырывать руку, нисколько не отвернулся, а смотрел на Новикова все с тою же непонятной усмешкой. Потом смиренно сказал:

«Ну, вглядись в меня хорошенько, Новиков… Припомни черты твоего прежнего генерала…»

«Князь! — в ужасе ахнул Новиков, медленно узнавая. — Как подверглись вы, ваша светлость, столь печальному состоянию?»

«Оставим князя и светлость в покое, — смиренно, но вовсе не униженно ответил опальный князь. — Порядочного человека, Новиков, выделяет не чин, а опала. Я теперь простой мужик, каким когда-то родился… Господь, возведший меня на высоту суетного величия, передумал, наверное, и сам низверг меня в мое прежнее первобытное состояние…»

Вот как верить такому?…

2

Иван вздохнул.

В такое время вернулся, все не так в России.

Из прежних людей — почти никого, а те, кто живы — повержены.

Только и слышно из испуганных шепотков, что тот совсем пропал, и тот пропал, и этот… Только и слышно об особенной жестокости господина Ушакова, заведующего московской Канцелярией тайных розыскных дел… Шепчутся по углам о жестоких казнях и пытках. Причин для казней и пыток столько, что уже ничего и не надо придумывать: сказал нечто непочтительное о немцах, этого достаточно, а другой просто дурак… А и те, кто лукаво попрятались в дальних деревеньках, не могут слышать без трепета звона колокольчиков. А вдруг как выдергивают в Парадиз хмурый?…

Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, страшась, рассказал по секрету.

Во время коронации новая государыня Анна Иоанновна, когда все перешли из Успенского собора в Грановитую палату, с самим князем Василием Лукичом Долгоруковым обошлась просто. Никто не ждал, а она поднялась с трона и сошла с важностию по ступеням. Все изумились: никто прежде в церемониале такого не знал. А государыня с улыбкой доверчивой подошла к князю Василию Лукичу Долгорукому, человеку столь древнего рода, что и подумать страшно, сам Усатый не отучил к таким родам относиться без уважения… Государыня подошла к князю Василию Лукичу и белыми пальчиками взяла его за хрящеватый нос и так повела родовитого князя вокруг среднего столба, которым поддерживаются своды. В полном изумлении присутствующих обвела кругом столба и остановилась против портрета Иоанна Грозного.

«Князь Василий Лукич, знаешь ли ты, чей это портрет?»

«Знаю, матушка-государыня», — гнусаво, но смиренно ответил князь Василий Лукич.

«Да чей же?»

«Великого государя Иоанна Васильевича, матушка».

«Ну, так знай, старый дурак, что хоть и баба, но буду строгой, как он, — грозно произнесла новая государыня. — Ты вот хотел править с родственниками страной вместо меня, законной наследницы, ты мои права хотел ограничить, а я вот всех провела. — И отпустив хрящеватый нос князя, сказала: — Езжай в свои деревеньки, князь. Мне в Москве Долгоруковых совсем не нужно».

Вот в какое время вернулся Иван с Камчатки.

Вспомнил с тоской кликушу тетю Нютю, проводившую когда-то целые дни во дворе доброй соломенной вдовы Саплиной. Бывшая вдова прятала кликушу от думного дьяка, от стражников и от солдат, очень ценила слова о последнем времени, хотя и страшилась. «Се уж глаголю тебе, чадо, вот приидут дни, когда рассыпати примутся христиане книги святые… И не будет священников по церквям, и изсякнет любовь от многих, и будет скорбь не мала… И будут игумени презирающе свое спасение и стадо, усердни вси и дерзки на трапези, и лениви на молитвы, и готови на всякое оклеветание…»

Права, права оказалась кликуша.

В Санкт-Петербурхе, в той же Москве, куда ни шагни, на каждом углу тайные глаза, тайные уши. Не успел обмолвиться, не успел поговорить со встречным человеком, как крикнут на тебя слово и дело государево. А жизнь при дворе — сплошной политес. Пусть в страхе и волнении, но все равно политес. При государыне Анне Иоанновне все стали вы говорить друг другу. На роскошных куртагах фаворита герцога Бирона кудрявые дамы обсуждают наряды, ни о чем больше не говорят, боятся. Жалуются испуганно, что новые наряды так дороги, что хоть нагой ходи.

И ходили бы, дай волю.

А что касается всяких орденов…

Ну, с орденами вообще стало все просто.

Про недавнего кавалера ордена святого Андрея, про некоего малого фаворита дворянина С., даже осторожный думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев выразился изумленно: вот, дескать, дали орден малому фавориту за некоторые его морские службы. «Да какие морские? — удивился Иван. — Разве подымался тот С. хоть на какое судно?» — «А он с него никогда не сходил, — сердито хмыкнул думный дьяк. — Он всю жизнь просидел на судне».

3

Снова припал к морозному стеклу.

Успокоились собаки, утихла ночь. Свет прояснел, чисто увиделось небо в морозных звездах. Такие крупные звезды видел когда-то на островах, только там они были не так повернуты. С ревностью и с печалью подумал о капитане-командоре Витезе Беринге, о небывалой экспедиции которого услышал еще в Якуцке, когда возвращался в Россию. Уже тогда знал, что собственной рукою, совсем незадолго до своей смерти, может, даже всего недели за три до смерти, государь император Петр Алексеевич набросал некую инструкцию капитану-командору Витезу Берингу, сразу и точно определив главную цель его тайной и небывалой до того экспедиции. Надлежит, дескать, ему, капитану-командору Витезу Берингу построить на Камчатке или еще в каком другом удобном месте два больших бота с палубами. И идти прямо туда, где тянется известная по слухам земля Америка. И там искать, сошлась ли русская Сибирь с той известной по слухам землей или разделяет Сибирь и Америку какой пролив? А если разделяет пролив, то можно ли, пройдя тот пролив, добраться водой хоть до каких-нибудь городов европейских владений?

И еще кое-что добавил.

Например, обозреть Анианский пролив, если такой существует. И высмотреть новый выход через море к Европе. И определить самый близкий морской путь к Индии и Китаю, а, коль окажется возможным, то и к Апонии. И описать морские берега и морские глубины, и положить на карту все удобные якорные места. Каждому понятно, что к берегам Индии или Китая удобнее и ближе ходить морем от берегов Сибири, а совсем не так, как делают это (понятно, по нужде) голландцы — обходят ужасную Африку, по много раз пересекая экватор, где часто мрут от жары, безветрия и безводия. А от берегов Камчатки плыть прохладнее.

Всматриваясь в ночь, Иван вспомнил последнюю камчатскую зиму.

Вой пурги, нымыланские полуземлянки с верхом засыпаны снегом, у входа в избу, срубленную маиором Саплиным и Похабиным, зарывшись в снег, спят камчатские длинношерстные собаки.

Снег и снег.

Один снег. Ничего, кроме снега.

Но сумели сквозь пургу пробиться на тихую реку Уйулен русские казаки с юга. Поставили балаганы, кто избушку срубил. Правда, первое время служб не служили, только гуляли и пили, несколько человек совсем потерялось, замерзли в лесу, зато робких родимцев Айги казаки гулянием привлекли к себе.

Все делали с нетерпением, с жадной страстью.

Говорят, вспомнил Иван ревниво, это капитан-командор Беринг всегда поступал не так, как все. Никогда не торопился, даже наоборот медлил. Если было можно, мог выжидать столько, сколько другой никогда не вытерпит. А если и было нельзя, все равно мог выжидать. Если чугунный человек господин Чепесюк всего за несколько лет прошел половину земли, то капитан-командор Витез Беринг до одной только Камчатки шел целых два года. Добравшись до Лены, остановился, неторопливо начал строить нужные для перехода суда. Люди, силком согнанные из окрестных сел на стройку, убоявшись строгостей, бежали толпами. Усатый, например, сам бы взял в руки топор, но неторопливый капитан-командор поступил иначе — приказал для предотвращения последующих побегов везде, где можно, ставить военные караулы, а вдоль берегов Лены через каждые двадцать верст воздвигнуть высокие виселицы. Такое его мероприятие, как ни странно, произвело прекрасное впечатление — народ перестал бечь.

Неужто ревность? — поймал себя Иван на мысли.

Но почему? Ведь прав оказался старик-шептун! Все сбылось именно так, как предсказал когда-то. Он, Иван Крестинин, простой секретный дьяк, вниманием царствующей особы был отмечен, до самого края земли дошел, и дикующую полюбил… …Кенилля…

Ему ли, видевшему столь многое, ревновать к казенному предприятию капитана-командора Витеза Беринга?

Покачал головой. «Чужую жизнь проживешь…» Вот что странно. Все сбылось, как предсказывал старик-шептун, только и осталось вот это: «Чужую жизнь проживешь…» Этого не понимал. Не мог понять. Как чужую? Он, Иван, и свою, считай, уже доживает.

Подумал: может, чугунный господин Чепесюк понимал?…

Но чугунного господина Чепесюка не спросишь. Шел по свету с тайной, и ушел с тайной. Не зря, наверное, в Москве, отбирая у Ивана скаску о путешествии, специальный казенный человек много расспрашивал о господине Чепесюке. Расспрашивал и угрожал: дескать, утаишь что, передам тебя господину Ушакову! А что Ивану таить? Все выложил, что знал. Подробно описал дикий остров Симусир, и то место на берегу, где стрелы дикующих настигли господина Чепесюка. Только не передал последних слов господина Чепесюка. После… Пусть все отдаст… Сам не понимал этих слов, а казенный человек так строго расспрашивал, будто собирался искать на острове тело господина Чепесюка…

А пока носило Ивана по Камчатке да по далеким островам, люди капитана-командора Витеза Беринга плавали, оказывается, в сторону Америки. Правда, по словам думного дьяка, в целом адмиралтейств-коллегия осталась недовольна плаваньем командора. Подробное донесение, полученное императрицей, вызвало скорее недовольство, чем одобрение. Даже Кириллов Иван Кириллович, обер-секретарь Сената, обычно поддерживавший все начинания покойного государя Петра Алексеевича, заметил с чувством, что по донесению капитана-командора Витеза Беринга нельзя ясно судить — соединяется все-таки Сибирь с Америкой или нет?…

И еще много вопросов.

Почему, например, внимательно не занимался капитан-командор Витез Беринг иноземцами? Где суть всяких народов? Какие у них границы, какие пределы, под которыми звездами живут, раздельны ли родом или хотя бы видом? Откуда их начала, какие у них предания, жилища, пути? Каково благочестие, ежели имеется? Какое о бозе и вещах, ко спасению надлежащих, имеют рассуждение? Какие, наконец, у них плоды земные, реки, языки? Какие названия стран и рек, и всякого рода каменные или разваленные от веков здания? И старые гробы, статуи, сосуды скудельные, идолы и болваны? Где все это? Почему не собрано, не срисовано? Почему на ботах не привезено?

Ведь можно было.

Сотни лошадей, целые санные поезда везли амуницию и огромные грузы съестных и казенных припасов через Якуцкую область дальше к Охотску. Конечно, большая часть лошадей в пути погибла, как и немалая часть людей, взятая к тем лошадям, но, делая доклад императрице Анне Иоанновне, капитан-командор Витез Беринг не удержался и произнес с гордостью: «До сего времени не было, матушка-государыня, никакой другой экспедиции, столь славной и огромной, прошедшей бы через всю Сибирь». На такие гордые слова Анна Иоанновна, чуть отвернув в сторону нежное лицо, красиво крытое белилами и румянами, ответила: «Дай бог, командор, из жалости к бедному краю, чтоб грядущие дни не увидели бы славы столь разрушительной».

И, правда, разве не разорительным оказалось для страны столь огромное предприятие?

Иван усмехнулся.

Это, наверное, ревность в нем говорит.

Пересказывая слова императрицы думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, сильно постаревший, но все еще твердый в своих устремлениях, задумчиво жевал толстыми губами:

— Государь Петр Алексеевич тебя не раз вспоминал, Ванюша, голубчик. Не забыл твое малое имя. Где, часто спрашивал, умный дьяк, который знал дорогу в Апонию? Не вернулся ли? Тебе, Ванюша, голубчик, может, повезло, что ходил так долго.

Чего-то не договаривал.

Хмурился. Переходил как бы на другое.

— Можно и так сказать, Ванюша, голубчик, что государь всю жизнь правил страной из походной кибитки. Такого двора, как теперь, при Петре Алексеевиче в помине не было. А сам государь всегда был неустанен. В Амстердаме, например, тотчас побежал смотреть кунсткамеру. Изучил каждый математический инструмент, каждый минцкабинет. Даже зазорные дома посетил. И дома сиротские, и дом сумасшедших, и собрание ученых. В Роттердам, в Лейден, в Дельфт — везде съездил. А родную Русь исколесил от Архангельска до Невы, от Прута до Азова, от Астрахани до Дербента, при этом всегда понимал, что все это только кусочек державы. Изумлялся, что волей Божией досталась ему такая большая страна — хоть три жизни проживи, из края в край всю не проедешь. Но при этом старался, всемерно расширял державу. Может, слишком был скор, может, слишком сразу всего хотел?… Кто знает?… Может, там, где его родитель неспешно строил, гнушаясь ожидания, он слишком быстро рубил с плеча?… Так ведь опять, кто знает? Может, поэтому и прозван Великим?

Презрительно жевал губами:

— Нынче во власть ходят как на мельницу. Кланяйся ниже, поднимешься выше. Фаворит государыни императрицы господин Бирон, — опасливо понижал голос, — в восемнадцатом году впервые принес Анне Иоанновне на подпись какие-то бумаги. Герцогиня курляндская, — еще опасливее понижал голос, — жила тогда в Анненгофе под Митавой. Однажды вошел в кабинет на доклад с бумагами вместо заболевшего Петра Михайловича Бестужева, так вот с того утра будущая государыня и велела приходить к ней господина Бирона каждый день. Все над этим посмеивались, один только умный граф Остерман Андрей Иванович, понял, куда глядит мелкий немец… Оказывается, он в будущее глядел… Это ведь только дураки считают, что немцы все делают столь обстоятельно, что в дурном обществе сами непременно становятся самыми дурными…

— Дядя…

— Молчи! — было видно, что думному дьяку хочется выговориться.

— Молчи! — повторил. — Если хочешь жить долго, должен понять, как сильно изменилась жизнь при дворе. Оракул, граф Андрей Иванович, погубил светлейшего князя Меншикова, по недопониманию они грызли друг друга, как два льва. И не мог не погубить, ведь Андрей Иванович хитер, как змей. Начал при Петре Алексеевиче, так и рос, и никто никогда не называл его петровским ублюдком. Наоборот, уважительно называли оракулом — за умение заглянуть вперед. Отличился во время Прутского похода, участвовал в заключении Аландского и Ништадского мирных договоров. Работал над составлением Табели о рангах, создании Коллегии иностранных дел. При матушке Екатерине стал вице-канцлером, главным начальником почт, президентом Коммерц-коллегии, членом Верховного тайного совета. При большом уме приходился ко всем дворам. Граф Андрей Иванович один такой, потому и угрызть стараются его со всех сторон. Известно, нам, русским, не надо хлебушка, мы друг друга едим. — Подсказал, нахмурясь (разговор происходил еще в Москве): — Ты поезжай, Ванюша, голубчик, в свою деревеньку… В Санкт-Петербурхе страшно, в Москве неспокойно, один Бог знает, что ждет… Граф Андрей Иванович вторую неделю никого не принимает, лежит в постели. А всем известно, что если прихворнул умный оракул, непременно жди событий… На этот раз, Ванюша, голубчик, не надо оставаться в Москве — или батогами отдуют, или сошлют, куда даже ты не ходил… Держись того, что уже получено… Государыня изрядно отметила твой труд, спрячься на время…

Сам себя оборвал:

— Завистников нынче много… Езжай, Ванюша, голубчик, в деревню, заканчивай начатые чертежи. В Москву или в Санкт-Петербурх без вызова не являйся. Сейчас не любят тех, кто начинал с государем Петром Алексеичем… Вот капитан-командор Витез Беринг собирает вторую экспедицию, но, думаю, трудно придется командору. На него смотрят при дворе косо, считают ублюдком Петра… Но если вдруг у него получится, Ванюша, голубчик, уходи с командором. Так здоровее будет для тебя. Рано или поздно вспомнят господина Чепесюка, это сейчас о нем как бы забыли… А вспомнят, тебя сразу призовут… А призовут, непременно спросят…

— Да что спросят?

— Откуда мне знать? Спросят, ответишь.

— Да что отвечу?

— Что-нибудь да ответишь, — печально покачал головой думный дьяк. — В Канцелярии тайных розыскных дел у господина Ушакова сидят большие мастера получать ответы. И не будешь знать, а ответишь… Матушка государыня Анна Иоанновна любит тонко шутить. Посмотрит на какого человека и скажет: «А ну, позовите мне Ушакова!» А зачем нужен господин Ушаков, никому заранее не объяснит. И пока ходят звать господина Ушакова, мило улыбается… Не дай тебе Бог, Ванюша, голубчик, услышать когда-нибудь такую шутку…

— Да почему спросят о господине Чепесюке?

— Молчи! — понижал голос думный дьяк. — Лучше тебе уехать! Царь Петр строго спрашивал, но по делу. Шафирова лишил чинов и имения, при всем Сенате разругал по матерну обер-прокурора Скорнякова-Писарева, так ведь было за что!.. А тебя жизни лишат… Забудь про господина Чепесюка. Это не твоего ума дело…

— Да кто же он такой?

— Молчи! — совсем пугался думный дьяк. — Даже во сне не произноси упомянутое имя!.. — Тяжело вздыхал, как морское животное: — Это плохо, что так далеко от Санкт-Петербурха лежит господин Чепесюк… Не проверишь… — Но вдруг спрашивал с надеждой: — Может, съели дикующие господина Чепесюка?

— Они там не едят людей.

— А жаль… — мрачно качал головой думный дьяк. — Лучше бы съели… Вот мы, русские, все время едим друг друга… — Пристально глядел на Ивана: — Если добьемся аудиенции, Ванюша, голубчик, все подробно донесешь матушке государыне, как ходил и куда. Но, конечно, с осторожностию… Это при государе Петре Алексеиче любой человек мог явиться ко двору и объявить свой ум. Государь Петр Алексеич и с маиором Саплиным играл в шахматы, не гнушался пить пиво с простыми матрозами… Сейчас не то. Сейчас главное при дворе — политес. Сейчас каждая дама кудрява, как овца, а у входов во дворец возвышаются не медные фигуры умных богов с книгой или со шпагой в руках, как раньше, а некие нежные человекообразные бабы… А кругом карлицы болтают без умолку, дамы крутятся в белилах и в румянах. Сплошной грех… Немцы, опять же… Кругом одни немцы… И со стен бабы нагие…

Сердито сплюнул.

Сказал, имея в виду графа Остермана и обер-секретаря Сената Кирилова:

— Кабы не Андрей Иванович да не Иван Кириллович, глядишь, Ванюша, голубчик, ты не сидел бы сейчас в деревеньке, а ехал опять в сторону Сибири… Может, в смыках… Это в лучшем случае… При дворе сейчас не ум главное, а деликатное обхождение… Чтобы все говорили изысканно, чтобы всякую знали учтивость…

Вздохнул:

— Чувствую, не понравишься ты при дворе…

Добавил, подумав:

— Но опять же, хоть и советую, в деревеньке тоже нельзя все время торчать… Подозрение вызывает…

— Опять из-за господина Чепесюка?

— Забудь это имя!

— Так скажи, дядя! Мне легче будет, — взмолился Иван. — Ведь все, что слышал от умирающего господина Чепесюка, всего три слова. После… Пусть все отдаст… Как такое понять? — Просительно взглянул на отвернувшегося думного дьяка: — Догадывались в Сибири, что есть у господина Чепесюка личный тайный наказ государя, наверное, устный: воеводы дрожали перед господином Чепесюком, а почему, этого никто мне не объяснил.

Думный дьяк сильно прижал палец к губам:

— И не надо! И забудь! И лучше тебе не знать! Если спросят, все равно скажешь.

— А если солгу невольно?

— Не все ли равно, правду ты говоришь или ложь, если под пыткой?

— Как это понять?

Но думный дьяк, покачав головой, многозначительно перевел разговор на другое.

— Капитана-командора Витеза Беринга в дворце приняли немилостиво, — сказал он. — В лицо говорили, что мало, мол, плавал, а больше времени в неторопливых экзерцициях проводил. Впрочем, капитан-командор человек лукавый, он сам хорошо знает, где его выгода. Мог сослаться на то, что не помогли ему те, кто обязан был помогать, но капитан-командор, по внутреннему своему лукавству, а, может, по мудрости, о людях вообще ничего не говорит, чем, кстати, производит полезное для себя впечатление. В своем неуспехе ссылается не на людей, а на туман, на ветер, на сильное волнение в дальних морях. Не о невзгодах говорит, а о непогоде. Вот всем известно, как сильно ссорился капитан-командор с собственным помощником господином лейтенантом Шпанбергом, но и о том при дворе капитан-командор не произнес ни слова. Все, говорит, туманы стояли, все, говорит, мешала непогода. Может, говорит, проходили в полуверсте от берегов Америки, так все равно ничего не видно в тумане. Такая мягкость подкупила даже матушку государыню. Все дни, рассказал ей капитан-командор, стоял в море туман, ну, как в сыром погребе, совсем не видели берегов… Чувствую, Ванюша, голубчик, убедит капитан-командор матушку государыню… И граф Андрей Иванович этому потакает… Графу Андрею Ивановичу Остерману во всем такое удобно: с одной стороны, как бы продолжается исследование новых земель, на чем всегда настаивал, а с другой стороны, как бы отсылает он из Санкт-Петербурхе одного из приспешников царя Петра… Если добьемся аудиенции, Ванюша, голубчик, просись к капитану-командору. Мой тебе совет. Боюсь за тебя.

Вздохнул:

— Капитан-командор уверен, что Америка лежит совсем близко к Камчатке. Считает, что плыть там миль, может, сто пятьдесят. Утверждает, что восточнее Камчатки волна на море всегда ниже, чем за Камчаткою к югу, а на берегах острова Карагинского сам видел древесину, какая не встречается ни на Камчатке, ни в ближних местах. Вот и рвется снять сомнения.

— А пустят? — недоверчиво спросил Иван.

Думный дьяк устало покачал головой:

— Наверное, пустят… Капитан-командор Беринг в записке, поданной на имя матушки государыни, сильно просит утвердить особое Охотское управление, независимое от Якуцка, ну, может, с подчинением Иркутской канцелярии. Как бы заранее осваивает будущую территорию, вот какой обстоятельный немец. Понимает, что проще неспешно властвовать где-нибудь в дальнем Охотске, чем кланяться на приемах, каждый раз чувствуя на себе взгляд Ушакова. И тебе проще было бы жить в Охотске, а не под Москвой.

— Но почему, дядя?

Матвеев усмехнулся:

— Просись с капитаном-командором, вот мой совет. И граф Андрей Иванович поможет, и Кириллов. Времена нынче такие, Ванюша, голубчик, что чем дальше от двора находятся бывшие петровские люди, тем мягче к ним отношение. Капитан-командор это понял. Попробуй понять и ты.

4

Оторвавшись от промороженного окна, Иван обернулся на покашливание Похабина:

— Ну?

— Бумаги принес.

Похабин был уже одет, кафтан, правда, застегнут вольно, принесенные бумаги осторожно положил на край стола:

— Человек думного дьяка ждет ответа, барин. Совсем выбился из сил, а все равно ждет ответа. Писать, говорит, ничего не надо, он передаст на словах. Боится не поспеть. Я ему говорю: ложись, куда торопиться? А он тычет помороженными руками, некогда, мол, спать. — Похабин ухмыльнулся: — Я ему пунш сварил. Думаю, сморит человека после пунша.

— Смотри, Похабин, отдам в барабанщики!

— Да за что, барин? Я пунш нисколько не пробовал. — Завистливо причмокнул губами: — Холодно!

— Холодно на улице, не в дому, — отрезал Иван. — Опять напьешься, отдам в барабанщики, смешить людей на старости лет. Я, сам знаешь, не терплю пьянства, такой страшный порок вообще терпеть не хочу. Отдую палкой и в барабанщики! Один да в ночи, знаешь, кто пьет, Похабин?

Похабин, может, и не знал, но не заинтересовался. Засопел сердито:

— Я что? Я принес бумаги.

И добавил уже другим голосом:

— Прикажи человеку отдохнуть до утра, барин. Не доедет ночью, замерзнет.

Крестинин кивнул:

— Иди, варнак. Приказываю.

Похабин исчез.

Поскрипывал за печью сверчок, от беленого известкой обогревателя ровно несло теплом. Иван не сразу, опасливо разорвал пакет. Осторожность думного дьяка Матвеева известна. Потому, наверное, удержался и при дворе Анны Иоанновны. Конечно, живется ему совсем не так, как жилось при Усатом, но все же лучше, чем жилось при внуке Усатого. Будучи осторожным, думный дьяк предпочитает даже от родного племянника получать устные сообщения.

Тревожно всмотрелся в бегущие буквы с характерным отлетом хвостика у буквы р, у той самой, которую от природы никак не могли выговаривать камчатские нымыланы.

Удивился, вчитавшись.

Думный дьяк Кузьма Петрович просил отпустить его человека сразу.

Хоть в мороз, пусть хоть волки, хоть что еще, а только сразу. Просил наказать его человеку скакать всю ночь в обход некоторых застав, минуя шлагбаумы.

Писал думный дьяк просто и ясно. И прежде всего — о неукротимом маиоре Саплине, доставляющем Кузьме Петровичу неслыханные трудности. Оказывается, привычка маиора к простому обращению еще сильней усугубилась многолетнею его жизнью среди дикующих. Вернувшись в Москву, куда перебралась добрая соломенная вдова Саплина, купив на Пречистенке большой каменный дом и обустроив его многими хозяйственными клетями, неукротимый маиор сильно дивился окружающему:

— Под фортецию чувств… Подкопы…

Говорил о чувствах, но очи нисколько не были умилены увиденным. Немцы кругом, сердился, одни немцы! Офицеров в полки набирают между ливонцами, эстами, курляндцами, почти не осталось русских офицеров. Особенно в Санкт-Петербурхе. Оно, конечно… Санкт-Петербурх и при государе Петре Алексеевиче казался немецким городом — плоский, прямой, на улицах речь немецкая да голландская, но ведь сейчас русской речи на прешпектах вообще не слышно, люди ходят сторожась, стараются лишний раз не открывать ртов. Знают, везде злые уши и языки.

Страна доносчиков.

Стоило маиору проиграть немного мяхкой рухляди в шнип-шнап, как через день о том знали в ужасном ведомстве Ушакова. А играли дома всего втроем, лишних никого не было… Однажды сам видел, как на Сретенке баба выпустила из рук купленного на Трубе зайца. Только и сказала: «Вот черт немецкий!» — а на нее тут же крикнули слово государево.

Чудно.

Маиор дивился.

Под фортецию чувств. Подкопы!

Фаворит Бирон при государыне императрице совсем не говорит по-русски, даже записки пишет немецкими буквами. Даже с собаками и лошадьми разговаривает по-немецки. Весь Измайловский полк составлен из наемников. Правда, убрали с площадей многие каменные столбы и колья, на которых раньше разлагались трупы казненных, но от этого не легче. Прогневишь государыню, в приказе у господина Ушакова много найдется железных спиц, которыми тебя прошпигуют. Однажды на куртаге у Густава Бирона, родного брата фаворита императрицы, неукротимый маиор имел несчастье вслух загадать загадку: «С одной стороны море, с другой горе, с третьей мох, а с четвертой — ох! Ну, что это?» Ответ знали многие, но каждый сделал вид, что не понял. А некоторые как бы даже и не услышали.

Опасно шутил маиор.

Не раз с сильным чувством говорил в обществе о Петре Алексеевиче, называя его Великим и Отцом Отечества. Покойную императрицу величал истинной матушкой полковницей. В пьяном кураже кричал, что при государе Петре Алексеевиче все дивным огнем сияло, все росло, все двигалось — можно было пойти на шведов, а то на турков, и вообще главным в жизни было — принсипы. В доме на Пречистенке неукротимый маиор завел красивую девушку под видом сервитьерки разливательницы чаю; на ней башмаки на тонких подошвах, волосы чисто вымыты квасом, тонко говорит и потупляет глазки. А недавно на улице близко к ночи напали на маиора сразу трое. Хотели, наверное, избить, отнять деньги. Маиор, осердившись, одного зарезал насмерть, а двоих жестоко избил, сам в свою очередь отняв у воров деньги — за обиду. Такая обида, пояснил маиор на разборе в казенном приказе, большое зло. После шведа, может, главное… Оно, понятно, может, и так, но почему-то ответ неукротимого маиора казенным людям в тайном приказе не понравился. Дескать, как это так, отбирать чужие деньги? Пусть даже вор… Ну, убей вора, а чужого не трогай!..

Верных людей у неукротимого маиора Саплина в Москве совсем не оказалось, от собственной супруги отвык, сильно скучал по далеким островам, не к месту поминал не крещенных переменных жен Афаку, Заагшем и Казукч, называя их военными денщиками и сервитьерками; многое, что видел вокруг, маиору совсем не нравилось, не ложилось на душу. Однажды в обществе некий сосед маиора по Пречистенке доверительно пожаловался: вот, дескать, он сильно страдает за государство. Сам посильно следит, чтобы все в Москве дышали одинаково. Вывел, например, начистоту одного скверного дворянина из новых, крикнул на него государево слово и дело, теперь бросили негодяя в застенок за неправильные и дерзкие речи против государыни — он при всех людях дерзко называл добрую матушку Анну Иоанновну толстой Нан! Вот, радостно пожаловался сосед, как он правильно поступил, а его, значит, такого честного, такого пекущегося о государстве обидели: выдали из добра, отнятого у брошенного в застенок преступника, только одну только корову. Да еще жена запытанного как бы для специального издевательства принесла к его дому вязанку сырых дров и нагло бросила у ворот, на, дескать, возьми!

Неукротимому маиору рассказ соседа не показался. Он выхватил шпагу, хотел прямо на глазах у общества насмерть запороть доносчика, только добрая супруга отвела разящую руку.

Потом еще хуже: в обществе грубо отозвался о немцах. Немцы, дескать, зло. После шведа, может, главное. Однажды (по настоянию супруги и думного дьяка Матвеева) пригласил в гости немца полковника Левенвольда. По каким-то причинам полковник прибыть не смог, тогда обиженный маиор приказал в кресло, приготовленное для почетного гостя, посадить, связав, большого жирного борова, и в течение вечера дерзко и громко не один раз пил перед смущенными гостями здоровье немецкого полковника. А служили борову, как почетному гостю, сразу три человека.

А еще такое было.

Оказался неукротимый маиор по казенному вызову перед специальным чиновником. Чиновник невелик, разговаривал вежливо, но с некоторым заметным немецким акцентом, что сразу не понравилось маиору. Еще не понравился ему вежливый чиновник тем, что за его равнодушными свиными глазками явственно угадывался зловещий взор костолома господина Ушакова. Совсем не грубо, но с заметным акцентом казенный чиновник спросил — правда ли, что на неких островах, являющихся продолжением Российской империи, найдена им, Его императорского Батуринского полка маиором Саплиным целая гора серебра?

Правда, ответил маиор.

А охранялась ли та гора от каких ненужных лишних людей?

Твердо охранялась, подтвердил маиор. И отдельно разъяснил, что ту цельную гору Селебен он лично нашел и охранял, поскольку был ему личный наказ от покойного императора Петра Великого, Отца Отечества, и он, неукротимый маиор Саплин, наказ Его императорского величества выполнил. Он так хорошо охранял гору Селебен, что апонцы и дикующие до сих пор, наверное, боятся ходить к той горе.

При имени императора чиновник нахмурился.

Если дело так обстоит, сказал он со вдруг усилившимся немецким акцентом, то почему гора Селебен оставлена сейчас без присмотра? Почему не стоит у подножия той горы русский солдат с примкнутым к ружью багинетом?

А потому не стоит сейчас у подножия русской горы Селебен русский солдат, дерзко ответил маиор, произнося каждое слово отчетливо и по-русски, что в тех русских краях побывал пока только один настоящий русский солдат, то есть он, неукротимый русский маиор Саплин, попавший на дикий русский остров по приказу покойного русского государя императора и волею различных обстоятельств.

Чиновник кивнул.

Лицо у казенного чиновника было равнодушное.

В мае двадцать первого года, объяснил он, шли на судне «Охота» вдоль новых островов геодезисты Иван Евреинов и Федор Лужин, тоже посланные в поход еще императором Петром Первым. Покойный государь так торопился узнать что-нибудь о далеких островах, что геодезистов Евреинова и Лужина из Морской академии выпустили досрочно, за прилежание к наукам. Так почему он, маиор Саплин, не зажег на острову заметные костры, не остановил судно «Охота», не оставил на острове с цельной горой серебра сильную смену себе? Почему не предуведомил господ геодезистов Евреинова и Лужина, что тот остров следует взять на особенную замету?… И еще о многом спросил специальный казенный чиновник, допрашивавший маиора Саплина. Спросил холодно, даже с некоторым равнодушием, но при этом и со скрытым казенным лукавством, против которого даже умный человек не всегда устоит.

А неукротимый маиор был прост.

В этой своей простоте, совершенно неслыханной при нынешнем кудрявом дворе, неукротимый маиор так ответил. Я, дескать, на новом русском острове не кашу варил. Я на русском острове лично денно и нощно осуществлял охрану русской горы серебра. А диспозиции на море не знал, остров большой, сразу всего не увидишь. Может, проходили мимо острова господа геодезисты Евреинов и Лужин, только весточки ему, русскому маиору Саплину, никто не подал — край там большой, а русских людей нету.

И добавил следующее.

Он, неукротимый маиор Саплин, и сейчас бы стоял на посту, с великим терпением ожидая обещанной смены, да так случилось, что под страхом быстрой и жестокой смерти пришлось ему бежать с острова.

А почему? — спросил казенный чиновник.

А потому, ответил маиор, что открылось на острове предательство.

Мохнатые изменили? Апонцы высадились? — в глазах казенного чиновника мелькнул, наконец, огонек хоть какого-то интереса. Похоже, начиная уважать маиора, чиновник готов был принять любой ответ.

Но маиор опять остался прост.

Не в дикующих дело, пояснил он, и даже не в апонцах. Истинная измена случилась с другой стороны.

С какой же?

А с русской.

То есть как так, с русской? — от удивления акцент у казенного чиновника еще более усилился.

А вот так, с русской, — с особенным значением подчеркнул маиор, и специальному казенному чиновнику тон его откровенно не понравился. А маиор ко всему прочему добавил, что вот он, неукротимый русский маиор Саплин, с мохнатыми даже подружился, жил в мире, некоторых подвел под шерть, они уже стали ясак носить, понимать долг перед государем, да все дело сгубил один человек, которого сейчас с почестями принимают в Москве в немецких домах.

Как так? — удивился казенный чиновник. Кто таков?

Некий поп поганый, смело ответил неукротимый маиор. Некто называющий себя якобы монахом братом Игнатием, выдающий себя за знающего мир человека, а на деле душегубец, каких не видели, враг народа, оморок бесовский, подкидыш ада! По вине поганого попа возмущенные дикующие расстреляли русских на острову, а другая часть русских потонула, погибла в море от голода. Только я, русский маиор Саплин, с двумя товарищами Провидением выброшен был на голые камчатские берега. Много страдал, пока вернулся в Россию. И уже в России узнал, что предатель поп поганый добрался до России и здравствует. Открыто живет в Москве в немецких домах, а от праведного суда оберегает попа поганого сам архиепископ Феофан Прокопович.

Да почему?

Да потому, что ворон ворону глаз не выклюет, неукротимо ответил маиор, совсем забыв правила разговора со специальными казенными чиновниками. У кого еще прятаться попу поганому? Разве не преподобный архиепископ Феофан Прокопович в своем «Духовном регламенте» указал, чтобы обо всех церковных и не церковных беспорядках и суевериях сообщали как бы свои собственные фискалы — церковные. А у попа поганого монаха Игнатия явно имеется уклон к такому поганому занятию.

Да так ли это? — не поверил чиновник.

Да так, ответил маиор. В санкт-петербурхских «Ведомостях» некоторыми учеными немцами воздана попу поганому монаху Игнатию большая хвала. Академик немец Миллер пишет об указанном предателе много лестного, а другие немцы сладко повторяют его слова. А если бы не тот поп поганый монах Игнашка, то русская гора Селебен и сейчас стояла бы под хорошим присмотром. Он лично, неукротимый маиор Саплин, несколько лет ходил вокруг горы с примкнутым к ружью багинетом, спасал русское серебро от алчных апонцев, объявил дальний остров российской собственностью, сам, кстати, от горы серебра не отщипнув ни кусочка.

Возможно, допрос удивлением бы и кончился, если бы не военная простота маиора. Печась о том, как бы всякие недобрые слухи о его, может, не совсем христианском поведении на острове не дошли до ушей двора, и уж, не дай бог, до ушей собственной доброй супруги Елизаветы Петровны Саплиной, неукротимый маиор как бы случайно и при этом не кстати заметил следующее. Что касаемо жен переменных, заметил неукротимый маиор, о чем некоторые злословят, так он, русский неукротимый маиор Саплин, всегда смотрел и смотрит на своих островных переменных жен просто как на военных денщиков, на сервитьерок женского полу. Он этими так называемыми переменными женами командовал, как когда-то батальоном.

Переменные? В каком смысле? — впервые по настоящему заинтересовался казенный чиновник.

Даже и теперь допрос еще мог закончиться к взаимному удовлетворению, но неукротимый маиор сам все испортил. Он с такой легкостью и звучностью перечислил имена своих островных переменных жен Афаки, Заагшем и Казукч, Плачущей, что казенный чиновник потребовал перевода. Звучит странно, с неясным, но многозначительным намеком заметил казенный чиновник. Наверное, в каждом таком имени скрыт какой-то особый смысл?

Неукротимый маиор обиделся.

Зачем переводить? — спросил он, глядя в равнодушные глаза казенного чиновника. Разные имена есть на свете. И еще неукротимее уставился в мутноватые глаза казенного чиновника, явственно догадываясь, что по бумагам он, наверное, вовсе не Михаил Кузьмич, как просил себя называть, а какой-нибудь Генрих-Иоганн-Фридрих.

К сожалению, казенный чиновник не принял простоты маиора.

Он даже пробубнил что-то под нос, особенно подчеркивая не ясное для него звучание таких имен как Афака, Заагшем и Казукч. Подчеркивая явно языческое звучание новых для себя имен, специальный казенный чиновник даже несколько переврал их, на что неукротимый маиор, вместо того, чтобы обратить внимание казенного чиновника на многие тяготы своих путешествий, ударился в амбицию, сильно убежденный в том, что даже казенный чиновник Канцелярии тайных розыскных дел не может с такой силой подкапываться под фортецию его личных чувств. В итоге казенный чиновник впал в полную десперацию, а неукротимого маиора арестовал вызванный патруль. К казенному подвалу неукротимого маиора вели уже гренадеры. Один шел впереди, двое с ружьями позади. Равнодушный казенный чиновник, немного придя в себя, выглянул в окно и с сильным немецким акцентом сказал:

— Писать таких маиоров в барабанщики, чтобы выше рядового никогда не производить!

Заканчивалось длинное письмо думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева сожалением. Особенно сильно сожалею, писал думный дьяк, что такой неукротимый и честный сердцем маиор после некоторого содержания под домашним арестом повержен в зловонный тюремный подвал, а некто убивец и вор поп поганый монах Игнашка, он же когда-то в миру есаул Козырь, здравствует и живет на Москве, пишет записки в Правительствующий Сенат и, благодаря немцам, сильно укрепляет связи в Священном Синоде. Он, думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, пытался дознаться, по какой конкретно статье арестован неукротимый маиор Саплин, но добился лишь одного: коротко, но многозначительно ему ответили, что арестован неукротимый маиор по важному подозрению. А по какому? — об этом якобы никто не знает и не хочет знать. И да поможет неукротимому маиору Саплину Бог, ибо как никогда нужна сейчас маиору Божья помощь.

Такими печальными словами заканчивалось письмо думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева.

5

К письму думного дьяка было приложено несколько выписей.

Иван развернул первую. …«…В году 713-м, еще до монашества, посылан я был за проливы против Камчатского носа для проведывания новых островов и Апонского государства. Следовал туда мелкими судами, без мореходов, компасов, снастей и якорей. Теперь знаю, что на ближних островах живут самовластные иноземцы, которые, не сдавшись на сговор наш, дрались с нами; они в воинском деле жестоки и имеют сабли, копья и луки со стрелами. Милостью Господа Бога и счастьем Его Императорского Величества мы тех боевых иноземцев имали в полон, брали у них платье шелковое, и дабинное, и кропивное, и золото; в том числе полонили одного иноземца по имени Иттаная с острова Итурты».

Ивана как обожгло. Не читая подряд, с ужасом глянул в конец выписи. …«…А какой путь лежит через вышеозначенные острова к городу Матмаю на Нифонской земле, и в какое время удобнее идти к нему морем, и на каких судах, и с какими запасами и военными снарядами, и сколько надобно посылать воинских людей, я о том объявил в Якуцкой канцелярии, а подробнее желаю объявить в Москве Судьям некоторой Коллегии.

Во прошлом в 720-м году вышел я из Камчатки в Якуцк и пожелал следовать в Тобольск для благословения к Преосвященному Архиерею. Хотел просить о построении на Камчатке новой пустыни и бить челом Великому Государю о выдаче денег за положенные мною в казну соболи, лисицы и бобры. А нужны мне те деньги на всякие церковные потребы и на пустынное строение, а еще на объявленье в Тобольске об островах, мною осмотренных, о самовольных иноземцах и о далеком городе Матмае… Только сердитый архимандрит Феофан удержал меня в Якуцке, в Тобольск не отпустил, а в следующем году определил в Покровский монастырь строителем, а потом, при отъезде его в Тобольск, тот же Феофан оставил меня в неволе в Спасском монастыре — как бы строителем и для управления Синодальных дел Закащиком».

По спине Ивана пробежал мерзкий холодок.

Он, Иван Крестинин, секретный дьяк, как бы давно для себя забыл все эти слова! А ведь видел когда-то такую бумагу, только совсем забыл, совсем забыл, стал считать, что как бы не было таких слов. А они были! И опять явились перед ним — неистребимые, ужасные… Когда-то считал, что писаны были эти слова горячим казачьим десятником, махавшимся в кабаке портретом Усатого, но…

Откуда такие бумаги? — ужаснулся. Неужто все от того попа? И сколько будет ходить по свету столь премерзностнейший монах? Волнуясь, развернул вторую выпись. …«…В прошлом 727-м году отправленный по указу из Санкт-Петербурха в партии на Восточное и Северное море для прииску новых земель, островов и народов к пользе Российской империи и для прибытку государственного интереса якуцкий казачий голова Афанасий Шестаков предъявлял в Тобольской губернской канцелярии, что я, нижайший, к той партии сильно надобен, поскольку более других о морских островах и народах и о морских путях известен. По тем его, казачьего головы Шестакова, предложениям я с ним, с Шестаковым, и был отправлен.

И о том моем отправлении, и о разных моих тяжелых прежних службах, и о церковном строении, поставленном мною на Камчатке, был послан из губернской канцелярии в Якуцк к воеводе господину Полуехтову указ, а также в Тобольский архиерейский приказ в 727-м и в 729-м годах несколько промеморий отправлено. Только ничего по тем указам не было исполнено, а в Якуцке я даже принял смертное увечье, а вовсе не благодеяние, о чем мною тут же мною из Тобольска объявлено в Сенат.

И будучи я, нижайший, в той отправленной партии без жалованья, службу свою в монашестве показал, а именно: по посылке от него, казачьего головы Шестакова, Леною-рекою на Северное море, новый водяной путь на своем коште проведал. И от служб тех я, нижайший, пришел в крайнюю скудость и нужду, и впал в большие долги, которые теперь имею на себе больше семисот рублев. А в Тобольске за те мои нелегкие службы и за купленный на Лене-реке карбас никакого награждения я не получил, ничего мне, нижайшему, в Тобольску не было выдано. И ведая многие смертные нужды, зная, что за скудостью и нищетою легко в дальних землях помереть можно, стал я проситься к людям, в 726-м году отправленным из Якуцка на Ламу к морского флота капитану-командору господину Витезу Берингу, но и в том получил отказ…»

Поп поганый, не отцепный!

Иван дочитывал выписки с ужасной смутой в душе.

Как пристал вор Козырь к прикащику Атласову, так и висел репьем на всех, кто потом мимо шел. Ни в пытошной его не могли замучить, ни в походах убить, никому не давался в руки. Чугунного господина Чепесюка погубил, дьяка-фантаста Тюньку, многих казаков, теперь неукротимый маиор Саплин терпит из-за него, попа поганого, очередное бедствие.

Лама…

Далекий Охотск…

Страх холодной голодной смерти, низкое небо, пустынно светящееся над головой… Редкие лиственницы, черные, траурные, будто политые смолой. Санный след, вой собачек… И везде выжил, нигде не умер поп поганый, подлый монах Игнатий! Неукротимого маиора Саплина безбожно продал дикующему князцу Туге. Казенных казаков бросил на пустынном острове Симусир. Воровски отнял у государевых людей морскую бусу, чем многих довел до смерти, а сам, оказывается, добрался до Камчатки и позже, не открывая правды, сдружился с якуцким головой Шестаковым. Даже к экспедиции капитана-командора Витеза Беринга пытался пристать!..

Иван, волнуясь, развернул третью выпись.

На бумаге рукой думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева было указано, что данные извлечения взяты из академического календаря, издаваемого в Санкт-Петербурхе на каждый год.

В сообщениях о новом крае Камчатке академик немец Миллер писал: …«…Прежде сего у тамошних жителей никакой веры не было. Но за двадцать лет по повелению Его императорского величества построены там российские церкви и школы, которые нам надежду подают, что сей народ от времени до времени из их заблуждения выведен будет. Монах Игнатий Козыревский, который при первой экспедиции Володимера Атласова еще бельцом был и с того времени в сей земле с юных лет жил, в сем деле немалое вспомогание учинил; такожде по многому прошению бедных, неимущих, старых, больных, раненых и иных от службы отставленных людей при реке Камчатке на пустом месте церковь с пределом и монастырь на собственное свое иждивение построил, в котором потом сам постригся, Игнатием назван. Понеже сей монах по возвращении своем в Москве живет и нам обещал все по иной земле собранные любопытные известия сообщить, то надеемся в будущий год нашим читателям пространнейшим и приятнейшим о сей земле услужить».

Козырь!

Проклятый Козырь!

Пока он, секретный дьяк Крестинин, да неукротимый маиор с рыжим Похабиным выходили от нымыланов, от сердешного друга Айги, поп поганый многое успел сделать. Вор гнусный, бунтовщик, убивец прикащиков, а теперь в Сенат вхож! Убивец, бунтовавший против государева прикащика Волотьки Атласова, гнусный изменщик, бросивший государевых людей на островах, погубивший тем тайного господина Чепесюка и многих других, делает специальные казенные сообщения об островном крае!..

Холодок снова пробежал по спине Ивана.

Небось, и новый чертежик готов у того Козыря…

Если он, Иван, не попадет теперь к матушке государыне прежде, чем попадет к ней на прием вор и изменщик Козырь, он же поп поганый монах Игнатий, то так может получиться, что именно Козырь останется настоящим героем, а все остальные…

Вдруг сразу понял, зачем так срочно слал ему указанные выписи думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Вспомнил, как думный дьяк сказал когда-то о Козыре: «Он мне Волотьку должен!»

6

Иван развернул последний лист.

Будь его воля, никогда бы не разворачивал. …«…Зимы в Нифонском государстве совсем нет, а каменных городов — два. Царя простым людям видеть не полагается, а коль выезд царя назначен, падают люди наземь и смотреть не смеют…»

Каждое слово, каждая литера знакомы!

Ведь еще много лет назад прочел все эти слова еще в Санкт-Петербурхе в бумагах казака, запытаного потом в Преображенском приказе. …«Город Какокунии — особливое владение…

А на Нифонте-острове есть монастырь, в котором чернецов много. Жалованье им посылает царь, а за моления воздают люди. А вера их — Фоносома, бог их…

Есть остров особый, на который съезжаются ради мольбищ и приносят Фоносоме дары — всякое золото, и серебро, и лаковую посуду. А ежели кто украдет што, Фоносома сам тому вору жилы корчит и тело сушит. И то же делает с теми, кто, молясь, обуви при нем не снимает…

А близ морской губы стоит город Сынари, который миновать никак невозможно. В том городе осматривают приезжих людей, их оружие, их товары, а на товары дают специальные выписи. А тот ли это остров, на котором поклоняются богу Фонасоме, того не знаю. Везде по дороге многие караулы, попасть никуда нельзя…

А меж Матмайским и Нифонским островами в проливе много высоких мысов. Когда ветер боковой, а вода прибылая или убылая, тогда тот путь и для бусов не прост. А многие совсем разбиваются…

Есть жители островов — мохнатые…

А от Камчатского носу до того Матмайского острова малых и пустых островов — двадцать два…

А живут на островах тихие народы, а апонские иноземцы совсем не живут, разве только на зверином промыслу их зима застигнет…»

А считал — мое! — с отчаянием подумал Иван. И вдруг ясно, как никогда, вспомнился ему старик-шептун.

Тридцать с лишним лет назад в плоской сендухе, в ста верстах от Якуцка, среди комаров и мекающих олешков, в день, когда ему, Ваньке Крестинину, стукнуло семь лет, некий мальчишка, сын убивцы и сам убивец, отрубил ему средний палец на левой руке. Боль, в общем, не великая, но рука стала походить на недоделанную вилку. И там, в сендухе, ровной, плоской, как стол, под томительное шуршанье дождя, заговаривая Ивану отрубленный палец, некий старик-шептун необычно предсказал: жить будешь долго, внимание царствующей особы на себя обратишь, дойдешь до края земли, дикующую полюбишь, а вот жизнь, непонятно добавил, проживешь чужую.

Не обманул проклятый старик! Все сбылось.

Жизнь проживешь чужую!

7

Отчаяние оказалось столь велико, что крикнул Похабина, а голос сорвался.

К счастью, Похабин сам вошел. Круглую морду хитро держал в сторону, не хотел, наверное, дышать на барина.

— Как человек от думного дьяка?

Похабин, стреляя глазом, не хочет ли хозяин драться, ответил охотно:

— Отдыхают…

— Буди! — приказал Иван таким голосом, от которого у Похабина враз побежали мурашки по спине.

— Это как? — переспросил.

— Буди! Прямо сейчас. Пусть скачет в Москву. Дай лошадей свежих.

— Так еще и не рассвело.

— Буди!

— А сказать что?

— Скажи одно: буду! Пусть так и передаст думному дьяку.

— Буду?… — переспросил Похабин, немея от напряжения, боясь что-нибудь не так понять. — Это ж как так — буду?…

— Тебе понимать не надо, пусть так и передаст — буду. — И крикнул, не выдержав: — Дурак! В Москве буду!

И отвернулся к окну, промороженному до инея.

Глава II. Московская ночь

1

На Пречистенке в каменном дому маиора Саплина ставни накрепко закрыты, их откинули только с появлением думного дьяка и Ивана Крестинина. Двор сильно замело снегом, снег не успевали убирать. Липа у ворот стояла белая, как напудренная по этикету. Обнимая родного брата и долгожданного Ивана, утирая синенькие глаза платочком, добрая супруга неукротимого маиора Елизавета Петровна заплакала:

— Вот снова одна. Нет маиора. И жив он, и нет его. Хотела от скуки дворню сечь, спасибо, вы приехали. — И повела гостей в дом.

В светлице образа по углам, на стенах богатые мунгальские ковры с бахромой.

Усадила гостей рядом с кирпичной печью, покрытой желтыми, синими, зелеными, будто леденцовыми изразцами, перед печкою — медный лист, железная кочерга и совок тяжелого черного металла.

И везде — образа, везде лампадки, свет в которых возжжен.

В московском воздухе, сильно не похожем на сырость плоского солдатского Санкт-Петербурха, таилось что-то необычное. Например, необычным показался Ивану портрет у входа — незнакомый не старый человек в старинных одеждах. Подумал: наверное, кто-то из Матвеевых, может, еще из стрельцов… И это совсем показалось странно… Раньше Елизавета Петровна не решилась бы повесить в доме портрет стрельца…

— А это что? — изумился, поворачиваясь обернувшись к окнам думный дьяк.

— А это окна, батюшка, — все еще сквозь слезы ответила вдова Саплина. За последние годы она сильно раздалась, халат на ней был малиновый из китайки, новый, на шее нежно мерцало чудное жемчужное ожерелье.

— Вижу, что окна, — выдохнул Кузьма Петрович и его обвислые щеки дрогнули. — Зачем бумагой заклеены?

— Яков Афанасьич так распорядился, — всхлипывая объяснила соломенная вдова, расправляя на столе ни чуть не сбившуюся вышитую скатерку. — Поначалу определили маиора под домашний арест. Пел военные песни, пил чай, сильно ругал казенных чиновников, а все равно маялся несвободой. Часто выглядывал в окно, благо, стало не холодно, часто подзывал прохожих. Поначалу казенный офицер не мешал маиору, а потом рассердился и приказал не подходить к окну. Дескать, сейчас, Яков Афанасьевич, не лето, можете простудиться. Да и люди, мол, разные ходят у вас под окнами. Вот смотреть на них можно, а открывать окно для разговоров нельзя. Может, от доброты сказал такое, а Яков Афанасьич рассердился. Из внутреннего противуречия приказал наглухо заклеить бумагой все окна, выходящие на улицу. Взором рассеиваться, сказал, зло. После шведа, может, главное.

Промокнула платочком синенькие глаза:

— Сам себя погубил маиор Яков Афанасьич. Жил бы тихо, так никто и не заметил бы его существования. А он громко и понапрасну сердился на все, что ему не нравилось. Прошла, например, по Москве неясная болезнь, ну, и молчал бы. Так нет, все из того же внутреннего противуречия во всеуслышание объявил, что это, мол, от того, что по городу водили слона. Ветра не было в тот день, вот и пошла по Москве некая неясная болезнь, какой никогда до слона не было. А когда налогами начал заниматься, тоже осерчал. Во всеуслышание объявил, что он на смерть пойдет за матушку государыню, но только таких налогов платить ему нечем. А раз нечем, объявил, значит, есть в тех налогах что-то неверное. Все из того же внутреннего противуречия конвойным, охранявшим дом, выставлял крепкое ржаное винцо и закуску. Конвойные так ужасно напивались, что прямо под окном дважды устроили шум и драку. А маиор следил внимательно, как дерутся конвойные, и горько причитал, маленькую умную голову положив на кулак: «Да какое же нам житье за бабой? Да разве можно жить за бабой? Да самая умная баба и та никогда не выйдет в полковники. Да зачем женскому полу царством таким большим владеть? От указанных бед на Руси бегут из государства люди. Кто в Польшу, кто в Бесарабию. Где принсипы?»

— Молчи, дура! Лаешь не на то дерево! — оборвал сестру думный дьяк Кузьма Петрович. — Никогда не повторяй таких слов вслух. Лучше прикажи чего-нибудь выпить.

— Нюшка!

Раздавшаяся в талии Нюшка вмиг принесла наливку, выставила знакомые рюмки черненого серебра, даже как бы стыдливо, а на самом деле совсем бесстыдно отвернулась от Ивана. Показалась чужой, непонятной, а когда-то, вспомнил, сильно радовала глаз.

— Отдала замуж Нюшку, — вздохнула вдова. — А она, — с укором кивнула на Нюшку, — все так и смотрит в сторону, как в девушках. С мужем держу их в раздельности, чтоб не завели детей, вот никак и не научится смотреть правильно на мужеский пол.

Спросила деловито:

— Федьку высекли?

Нюшка так же деловито ответила:

— Секут.

Иван усмехнулся.

Усмехнулся, но что-то на секунду, пусть всего лишь на секунду, но перехватило дыхание, стеснило грудь… Голос у Нюшки был как бы немножко птичкин…

Кенилля…

Круглая, вохкая, Кенилля выбегала из балагана, кричала высоким птичкиным голосом, заставляла Ивана вздрагивать. На неукротимого маиора смотрела с испугом, на рыжего Похабина с отвращением, плевалась, воздевала руки к небу, снова пряталась в балаган, нашептывала колдовство на рыбью голову, а потом убегала на речной остров, колдовала на острове над деревянным болваном. Родным сестрам, простыгам, постоянно твердила, что русские, они как голодные чайки. На Ивана глядела жадно, а сама твердила, что русские всегда не сыты, всегда ищут пищу. Наша еда, олешки, сама на ногах ходит, твердила, наша еда, коренья, сама в земле растет, а у брыхтатын, русских, нет ничего, потому и глаза у них вечно голодные, всегда блестят…

Кенилля…

Было ль такое?

Целую жизнь назад, в незапамятные времена, в канцелярии думного дьяка каждая перевернутая бумажка означала какую-то долгую минуту или, может, час, и каждая перевернутая бумажка явственно подтверждала, что время течет, что время не стоит на месте — серое, пыльное влачится, как вода в мутном ручье, и серое будущее ничем не отличается от серого прошлого…

Потом все в одночасье рухнуло!

Где государев прикащик Волотька Атласов, поразивший самого Усатого сильным описанием гор, дымящих, как кузница, и рек, кипящих, как железный котел?… Где апонец Сана, отправленный с Камчатки государю?… Где тайный чугунный человек господин Чепесюк, одно имя которого заставляло трепетать сердца?… Где монстр якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, взявшийся, как старинный Зенон, писать мудрую книгу «Рассуждения о других вещах или кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых»?… Где Кенилля, прельстительная дикующая девка, явление которой нагадал старик-шептун?… Где, наконец, неукротимый маиор Саплин, один в течение многих лет охранявший для России гору серебра?…

Наветы — вот чем сильна Россия.

Поп поганый монах Игнатий, ныне добивающийся выгод в Синоде, тоже не оставил неукротимого маиора без внимания. Когда-то продал маиора за бесценок дикующему князцу Туге, а теперь на того же маиора написал хитрый навет. Хорошо, вовремя перехватил бумагу думный дьяк Матвеев. Коротко рассказал Ивану: в той бумаге следующее утверждает наветчик. Во-первых, вел маиор неправильную жизнь на островах, во-вторых, вел не христианскую жизнь, а в-третьих, имел многих переменных жен. От того, понятно, без всякого тщания охранял гору серебра, многие проезжие якобы ковыряли гору, увозили с собой нужный металл. И ясак маиор плохо брал, дескать, отпускал без высочайшего на то соизволения богатых аманатов, и себя заставлял возить на особенной тачке, и чтобы впереди несли трость, как якобы перед архиереем…

Да как так? — дивился Иван. Почему судьба столько лет сводит его с этим человеком? Разве не вор Козырь обагрял свои руки кровью христиан и дикующих, даже, может, кровью государева прикащика Волотьки Атласова? Разве не поп поганый предавал, убивал, грабил — показал себя сущим разбойником на суше и на воде?

Он, конечно.

Тогда почему не он сидит в тюрьме, а человек честный, пусть и неукротимый? Почему томится в застенках заслуженный маиор, а бесстыдный вор, беспутный монах всяко блаженствует в неторопливых беседах с немецкими академиками и ведет чинные беседы с ученым архиепископом Феофаном Прокоповичем, добиваясь личного процветания, будто бы заслуженного им?

Поймал себя на некоторой зависти, как бы даже на легком страхе.

Покойный Усатый поднимал страну, лихорадочно слал людей в Париж, в Амстердам, в Гаагу, лихорадочно приказывал свозить в кунсткамеру диковинные создания природы, лихорадочно всматривался в причудливые маппы — собственная держава дразнила царя размерами. Ну, как такое объять? Как править страной, уголки которой навсегда останутся закрытыми? Ведь хоть он и император, а все равно смертен, и сколько б ни подгонял народ, строя все более торные и быстрые дороги, все равно не хватит жизни заглянуть во все уголки… Потому, наверное, и торопился, хотел при жизни узнать, где кончается его страна, где проходят ее границы на востоке и на севере? Слал верных людей в разные стороны, прорывался в Индию, нащупывал удобные подходы к Китаю, угадывал путь к Апонии, все время пытаясь приподнять тяжелый полог полярных сияний и бесчисленных восточных басен. В ужасном нетерпении сам бы повел военный фрегат по ледяному морю, да как уйти столь далеко? — то стрельцы висят на шее, то турки, то шведы, то астраханские казаки, то голытьба с Дона…

Будто услышав мысли Ивана, соломенная вдова безутешно заплакала.

— Голубчик! — сказала сквозь слезы, касаясь горячими пальцами руки Ивана, но глядя при этом на думного дьяка Кузьму Петровича. — Неужто, голубчик, ничего теперь доказать нельзя? Ведь царь Петр отметил маиора. Он воевал, скорбел в далеких походах. Не мало, целый корабль отобрал в свое время у шведа! А у дикующих — гору серебра! Неужто за такие великие подвиги погибнет теперь, как тать, в бесчестии?

— Монах Игнатий тоже вернулся героем, — хмуро ответил думный дьяк Кузьма Петрович. — Потому и пекусь об аудиенции с государыней, чтобы Иван принят был. Ищу свидетелей, знавших черные дела монаха, вызвал в Москву сына Волотьки Атласова. Неукротимого маиора мы освободим, монаха Игнатия накажем, но на все надобно некоторое время. А еще больше надобно, чтобы Иван понравился матушке государыне.

— Он понравится, — всхлипнула с ревностию.

— Молчи дура! — рассердился Кузьма Петрович. — Я об уме говорю, а не о политесе. Политес это само собой. Императрице, Ванюша, голубчик, все говори в глаза. Правда еще не окончательно запрещена, матушка государыня еще любит правду. Отвечай на любой вопрос прямо и сразу, чтобы видела, что ты нисколько не хитришь. Матушка государыня любит простые ответы. Обо всем отвечай правду, даже горькую — и о неукротимом маиоре, и о своих плаваниях, и о многих муках, вынесенных тобою и неукротимым маиором на землях Камчатки и на других землях. О житье среди дикующих расскажи, и об одиноком умирании в море. Матушку государыню это впечатлит, сердце у нее доброе.

— А о мерзавце, о попе поганом?

Думный дьяк задумался:

— Коль спросит, и об этом скажи.

Странно сказал, монаху бы не понравилось.

— А тайный господин Чепесюк? Коли спросит императрица?

— Типун тебе на язык! Почему спросит? — рассердился Кузьма Петрович, но, подумав, согласился: — Может, и спросит… Но лучше, чтоб не спросила…

— Как это?

— Лучше, если ты и словом на такое не намекнешь…

— Да я-то не намекну. Я прямо скажу: внезапно умер тот тайный господин Чепесюк от попадания стрелы в грудь.

— Неужто от попадания? — испугалась вдова.

— Молчи! — устало указал думный дьяк сестре и по особенному на нее посмотрел: — Язык вырву!

— Что ты, батюшка!

С возвращением неукротимого маиора бывшая соломенная вдова лишилась многих иллюзий и натерпелась большого страху.

Первое, что сделал неукротимый маиор, вернувшись в дом, это отдал в солдаты любимца вдовы горестного калеку Петрушу, собиравшего малое подаяние на папертях, певшего хрипло, но красиво, и часто говорившего странное, подолгу живя в людской у вдовы. Елизавета Петровна плакала, сердце ее разрывалось между вернувшимся из небытия неукротимым маиором Яковом Афанасьичем и несчастным Петрушей, но когда неукротимый маиор эфесом сабли ударил по голове горестного калеку, сама увидела, как резво калека ударился бежать по улице, пока не был пойман солдатами.

А второе, что сделал маиор, вернувшись, это разогнал всех кликуш.

Сам Усатый не мог добиться, чтобы исчезли совсем кликуши, а маиор в один день навел порядок. Если раньше кликуши скопом шли к домику соломенной вдовы Саплиной, то теперь с таким же тщанием обходили уютный домик. О неукротимом маиоре и в Санкт-Петербурге и в Москве прошла нехорошая молва, позже как бы подтвердившаяся арестом маиора… Видит Бог, так плох тот неукротимый маиор, говорили друг другу убогие, с опаской обходя домик бывшей соломенной вдовы, что взят ныне под стражу… На убогих поднимал руку… У дикующих научился…

— Острова отчетливо описать сможешь? — спросил Матвеев. — Маппа новая у тебя есть?

— Собственноручно вычертил.

— Тогда держи все под рукой. Сиди дома, обдумывай каждое слово. Если, не дай Бог, матушка императрица впрямь вспомнит о господине Чепесюке, коротко опиши, где лежит бренное тело. Но совсем коротко, без страшных подробностей, матушка императрица не любит слышать о смерти. Глупости начнешь говорить, сразу кликнет Ушакова.

— Неужто? — всплеснула руками вдова.

Думный дьяк усмехнулся. Подперев тяжелую постаревшую голову тяжелыми постаревшими руками, долго смотрел на Ивана, потом добавил:

— О неукротимом маиоре Якове Афанасьиче все обстоятельно обскажи. О каждом его подвиге. Матушка государыня Анна Иоанновна любит удивительные рассказы, а тут человек для России отыскал сразу гору серебра! Ты так и говори, что, мол, нависает над востоком империи целая гора серебра. Только протяни руку, вот оно, серебро! И проси, проси всяко о маиоре, Ванюша, голубчик. Маиор этого заслужил.

— Святые слова! — подхватила Саплина.

— Молчи!

— А спросит матушка императрица, за что брошен в тюрьму неукротимый маиор?

— А так и отвечай: по навету. Так и отвечай: по воле завистников. Настаивай на том, что сей неукротимый маиор в постоянных службах проявил себя самым особенным образом и заслуживает за свое тщание и усердие вовсе не тюрьмы, а наоборот — большой награды. — Думный дьяк вздохнул: — Верю, что недолго ходить ненавистникам на воле…

Негромко повторил:

— Недолго ходить по земле убивцам.

2

Иван проснулся ночью.

Колебался огонек лампадки, в низкой комнате было темно, маленькое окно заледенело. Беспокойство томило сердце. Удивился, почему не слышно собак, потом услышал колотушку постового у ближнего шлагбаума, вспомнил — в Москве он, не в Крестиновке.

Но тишина стояла как в деревне.

Даже, может, еще сильнее — как в Сибири.

Вспомнил обдуманные слова думного дьяка. Тоскливо подумал: какую такую страшную тайну унес с собой господин Чепесюк, если нельзя даже вспоминать о ней? Подумал с удивлением: оказывается, пережил я чугунного человека! Был дьяк слабый, пьющий, версту не умел пройти пешком, а самого господина Чепесюка пережил!

И Тюньку, дьяка-фантаста.

И многих других крепких людей.

Как былинку меня качало, а я выстоял. Как получилось?

Сказал себе: а был рядом господин Чепесюк, вот и получилось. А потом были рядом рыжий Похабин и неукротимый маиор. Один бы никак не выжил. Честно сказал себе: не выжил бы он один.

И снова вспомнил о Козыре.

Чужую жизнь проживешь… Вот все знал старик-шептун…

И сказал про себя упрямо: нет! Свою, не чужую жизнь прожил. Пусть пошел в Сибирь как бы не по своей воле, но уже из Якуцка сам шел, никто меня не толкал.

И знал, куда идти!

Ага, как бы подмигнул сам себе: знал… Чужую маппу имел…

А вор Козырь? Чем лучше?

Он государевых прикащиков убивал, обманывал прямое монастырское начальство, всяко грешил, дикующим за бесценок продал неукротимого маиора, его, Крестинина, секретного дьяка, предательски бросил на острове с господином Чепесюком!.. Подумал с острой недоброжелательностью: сейчас сидит брат Игнатий за столом в доме архиепископа Феофана Прокоповича и горячо рассказывает о морском пути в Апонию. Глаза черные, жесты резкие, о Крестинине не вспомнит… А если вспомнит, так с ненавистью…

В темноте встал, добрался до окна, попытался протереть стекло. Может, и протер дырочку, да что толку? Ночь.

Подумал: напечатает брат Игнатий маппу… Возвысится… Может, добьется нового сильного похода в Апонию… В том ему архиепископ Феофан Прокопович поможет…

А я?

Не стал отвечать на вопрос.

Впервые за много лет захотелось выпить стакан крепкого винца, забыть про томящую сердце боль.

Но не позволил себе.

Не пил с самой Камчатки, с тех пор, как вышел на острова. Даже испугался — зачем сейчас подумал о винце? Никогда пить не буду! Подумал беспомощно: никогда не выпью ни одной капли! Мне поганого попа надо наказать!

А спросят: по чьим маппам шел в сторону Апонии?

Скажу, слышал в детстве…

А хорошо ль вспоминать детство, отца-стрельца?… Надо ли?… Что мог слышать хорошего от стрельца опального? Что видел?… Ну, ураса… Олешки… Низкое небо… Ну, палец мне отсекли…

Вздохнул: убедительно не отвечу.

Думный дьяк прав: незамедлительно в тюрьму упечь следует попа поганого. На нем много крови, как бы ни назывался — есаул Козырь, или брат Игнатий, или, может, даже некий загадочный Пыха, бывший третьим при убийстве Волотьки Атласова… С его смертью многие живые облегченно вздохнут, а многие покойники свободнее лягут…

Походил по темной комнате, колебля слабенький огонек лампады.

Да что ж это? Почему колеблюсь? Разве не способен броситься в пруд спасти утопающего? Разве не способен броситься в быструю реку? Разве не способен ночь просидеть при умирающем, успокаивая слабого человека, поддерживая в нем слабую надежду? А выслушать духовное наставление? А помолиться за не любящего тебя? А отказаться от вкусного лакомства, например, от того же пития? Ведь могу!.. Доказывал не раз!.. Зачем же одна мысль в голове — поставить в тюрьму попа?…

Не стал отвечать.

Знал, что ответит.

За последние десять минут много раз на то отвечал. Не хотел теперь, чтобы страх поднимался выше. Пусть в сердце страх, зачем пускать его в голову? Говорят, когда Дьявол отдыхает, в мире воцаряется добро. Тогда нельзя ни заколоть тельца, ни срезать колос. Но он-то жил только при буйстве дьявола. Даже сам Усатый действовал как безумный, как наученный дьяволом. Рекруты, наряды на верфи, ройка каналов, египетские пирамиды новой столицы, поставленной на болотах, бесчисленные солдаты, умирающие в переходах и в боях. Если и учинился по смерти Усатого вой еще более ужасный, так то ведь от ужаса, от чувствования: дьявол отвернулся.

Оборвал себя.

Пустые рассуждения.

Он, простой секретный дьяк, правды не знает.

Да и никто в России правды не знает. Если ему, Ивану, жить, как раньше, то погибнет, наверное. И окажется прав старик-шептун. А он, Иван, не хочет проживать чужую жизнь. Он все скажет матушке государыне, она его поймет и, может, приставит к капитану-командору Витезу Берингу в его новую секретную экспедицию. Он, Иван Крестинин, еще раз сходит в сторону Апонии. Свою жизнь проживет!

Упал на перины.

Душно. Сердце томит. Ночь.

Глава III. Анна Иоанновна

Сентябрь 1731, село Измайловское
1

— …Такая каменная гора может дышать особенным дымом. Совсем большая гора, никто не знает, что в ней может гореть, но, как при оспе, рвет склоны дырами и наружу извергается жидкий камень, все сжигая на своем пути. Зато трава после этого, когда все погаснет, растет на горе выше человека. В такой траве легко заблудиться, как в лесу. А воды в море так много, что если плыть в какую сторону, все равно месяцами можно не встретить никакой земли. Правда, на юге могут встать новые острова. А за островами — Апония.

Крестинин перевел дыхание.

Старался говорить коротко, не скучно, но и не торопясь, как научил думный дьяк Кузьма Петрович.

Не торопись, научил Кузьма Петрович. Начни разговор так, чтобы сразу стало ясно, что послан ты был в Камчатку не просто так, а волею покойного государя Петра Алексеевича, и не кому-то там, а именно ей — матушке государыне императрице Анне Иоанновне привез результаты. Государыню не утомляй, но если учинится удобно, если представится случай удобный, покажи сочиненный тобою чертеж. Даже если матушка государыня и не взглянет на него, все равно действие останется в памяти.

Во-вторых, научил Кузьма Петрович, смотри матушке государыне прямо в глаза, смотри с большой любовью и с большой преданностью, взгляд не отводи, непременно смотри с большой любовью и преданностью. Ни на что не жалуйся, ничем матушку государыню не огорчай, о неприятном, например, о болезнях, не заговаривай, государыня не любит говорить о болезнях, но найди, Ванюша, голубчик, момент — скажи слово в защиту неукротимого маиора Саплина. Скажи матушке императрице, что сильно страдал неукротимый маиор за Отчизну, много сделал для ее возвеличения. А что попал в тюрьму, так это ошибка. Кто сейчас не в тюрьме?

Испугался оговорки. Замахал на Ивана руками: дескать, такое не говори! Что ты! Что ты! Объясни так, замахал руками, что долгое время жил маиор Саплин один среди дикующих, духом оставался тверд, только понемножку от одиночества впал в некоторую усталость, отсюда и ошибки. Добавь, что заслуживает маиор всяческой похвалы.

А в-третьих, научил мудрый думный дьяк, представится случай, упомяни о попе поганом. О том монахе, Ванюша, голубчик, ты должен помнить теперь всечасно, как о самой большой опасности. Хотя схвачен монах, благодаря моим многочисленным просьбам, обращенным к графу Андрею Ивановичу, все равно он — твоя погибель. Для него твое и маиора существование — смертельно опасно. Он боится, он сделает все, чтобы оклеветать каждого. Ему нынче терять нечего. Иван Атласов, сын Волотьки, опознал в монахе одного из убивцев своего отца, и якуцкий архимандрит тоже указал на брата Игнатия, как на дерзкого ослушника. Но этого мало, Ванюша, голубчик. Если монаха срочно не расстригут и не повесят, он найдет способ выйти из тюрьмы. Он так создан. С ним такое уже случалось. Наше дело, Ванюша, голубчик, довести монаха до рук господина Ушакова. Уж он-то знает дело. Он даже сумасшедших пытает, даже детей. Он столько сгубил на Руси разных людей, Ванюша, голубчик, что погубить еще двоих, а тем более одного, для него ровно ничего не значит. До тридцати лет господин Ушаков жил в деревне, наверное, от того и сердит. На четверых братьев Ушаковых был в деревне всего один крестьянин, им-то они и владели на равных правах…

Недовольно пожевал губами: дескать, чего хорошего, жить вчетвером до тридцати лет в деревне, да с одним крепостным? Холостяцкий балахон да пара лаптей-семиричков… Ну, ходили, может, с девками по грибы… Сил много, может, переносили девок через лужи… В семисотом году Ушаков явился на царский смотр, где был отмечен и зачислен в Преображенский полк. И вот смотри, Ванюша, голубчик: мало того, что господин Ушаков из деревни, через семь лет он был уже капитаном, а теперь матушка государыня сделала его еще и сенатором и генерал-аншефом. Вот как!.. Сидит в Канцелярии тайных розыскных дел, насквозь видит людей, угадывает самые тайные мысли… Если монах подаст Ушакову намек быстрее, чем мы, не сдобровать будет ни тебе, ни маиору Якову Афанасьичу… Не забыл ведь, наверное, Ванюша, голубчик, чьи бумаги лежали в мешке, когда-то подобранном тобою?… Не забыл ведь, чей чертежик представил покойному императору?…

Иван кивнул.

Он не забыл. Разве можно забыть такое?

2

Затаив дыхание, Крестинин рассматривал императрицу.

Анна Иоанновна удобно сидела в высоком золоченном кресле.

Ее голова и круглое плечо, облеченное мягким шелком, красиво отражались в высоком зеркале, по раме которого вились нагие купидоны. Перед зеркалом стоял туалетный столик нахтиш, другой мебели в кабинете не было. Играя махальцем, ласковым веером из тонкого шелка на костяных пластинках, императрица ласково взглядывала на Крестинина. Полные розоватые ноги покоились на специальной подушке, брошенной перед креслом. Страшная карлица, ревниво косясь на Крестинина, сидела у ног императрицы и нежно поглаживала их круглыми большими ладонями. Из-за неплотно прикрытых двустворчатых высоких дверей доносился негромкий распев. Этот распев нисколько не мешал беседе, но Крестинин втайне дивился: почему рядом поют девки?… Даже решил: такое может быть только с высочайшего на то соизволения…

Окно в кабинете было закрыто.

— Вот как сильно надымили из труб, — утомленно, даже с некоторым унынием в голосе пожаловалась императрица страшной карлице. Та быстро и согласно кивнула:

— А и правда, сильно. А и правда, надымили. А в Москве-то как теперь, матушка? Там еще дымней. И дождей нет, сухо. Вылетит из трубы искра, считай, нет Москвы.

— Молчи, дура, — приказала императрица. — Страсти говоришь! — И повернула набеленное рябоватое лицо к Крестинину: — Говорите, кавалер, говорите.

— Да, матушка государыня! — взмолился Крестинин. — Не утомил ли я вас?

— Сама знак подам, — Анна Иоанновна милостиво улыбнулась. Кудрявая, несколько обиженная оспой, но удачно прячущая обиду под ровным слоем румян и белил, императрица и в некотором утомлении оставалась величавой. — Кто ваши родители, кавалер? — спросила. — Есть ли у вас братья и сестры?

Простые вопросы, простые ответы.

Ответив на очередной вопрос, Крестинин как бы незаметно, как бы по случаю вновь и вновь переходил к рассказу об островах. Оказывается, клочки земель, разбросанные по самому окраинному восточному морю где-то за пределами всякой видимости, все-таки волновали императрицу.

Или она делала вид.

Граф Андрей Иванович Остерман, вице-канцлер, член Верховного Тайного Совета, еще при Усатом прозванный оракулом — за хитрость, не раз позволявшую ему провидеть будущее, как собственное, так и врагов и соратников, с осторожностию выглядывал из-за округлого плеча императрицы. Он не думал, что Анна Иоанновна заинтересуется похождениями какого-то мелкого секретного дьяка, пусть и сходившего на край земли, но встречу обещал думному дьяку Кузьме Петровичу Матвееву, которого знал много лет. Многое связывало оракула с Матвеевым, даже страшное. А еще насторожила его беседа императрицы с Иваном Крестининым, он умел чувствовать важное. Если императрица так неожиданно внимательна к простому секретному дьяку, значит, что-то у нее на уме, значит, наступит скоро некий момент, когда, отбросив напускную любезность, задаст она главный вопрос. И тогда горе, истинное горе секретному дьяку, за которого он сам, вице-канцлер, просил, идя навстречу давней дружбе с Матвеевым. Ох, горе тогда секретному дьяку, если не сможет ответить на главный неизвестный вопрос императрицы…

Время от времени в залу, взвизгивая и ссорясь, врывались шутихи-трещетки, глупые шуты. Пытались шумно бегать по зале, кричали, устраивали кучу-малу. Императрица досадливо махала рукой, и это тоже настораживало умного вице-канцлера.

Уж как пал туман на сине море, а злодейка-тоска в ретиво сердце…Не сходить туману с синя моря, уж не выйти кручине из сердца вон…Прислушиваясь к девкам, чьи голоса негромко, но пробивались сквозь неплотно прикрытые двустворчатые двери кабинета, императрица Анна Иоанновна мягко улыбнулась. Искусственный румянец яростно пылал на дородном, набеленном, более мужском, чем женском, лице. Она внимательно разглядывала Крестинина. Высокий, худой, с лицом довольно приятным, секретный дьяк вдруг напомнил ей герцога курляндского Фридриха Вильгельма, так неожиданно умершего после собственной свадьбы, оставив ее печальной вдовой. Это случилось давно, еще в семьсот одиннадцатом году, да и умер Фридрих Вильгельм от опоя, но почему-то запомнила она Фридриха Вильгельма вот таким — высоким, худым, с лицом довольно приятным, но менее собранным, чем у секретного дьяка. К сожалению, собранность Фридриха Вильгельма вообще не оказалась правдой — герцогу курляндскому ни на что не хватило воли…

Воспоминание, несмотря на давность, оживило императрицу.

Разумеется, она предпочла бы, как когда-то в Митаве, валяться сейчас полунагой на медвежьей шкуре, или, как в той же Митаве, промчаться, как молния, верхом по опушке леса, зная, что никто не посмеет ее обойти, или, как тут, в Москве, прижать к плечу приклад ружья, чтобы громом и дымом перепугать насмерть придворных дам. Но эта боль в спине…

Лучше всего, подумала, приятней всего не верхом носиться, не стрелять из ружья, а просто сидеть за столом с другом милым Бироном. С другом милым Бироном говорить можно доверительно, даже печально, даже жалуясь на что-то. Друг милый понятлив, он все поймет. К разговору с другом милым вышла бы в длинном, восточного покроя платье, в голубом или в зеленом, а голову бы по-мещански повязала цветным платком.

Друг милый…

Императрица улыбнулась в третий раз.

Теперь граф Андрей Иванович Остерман совсем уверился: императрица не просто так поглядывает на секретного дьяка, она явно готовит какой-то хитрый вопрос. Она любит вот так лукаво заманить человека, как бы явственно выказать ему ласку, как бы увести мягкой улыбкой в мир грез и мечтаний, а затем в одно мгновение обрушить на землю.

Вот о чем может спросить императрица простого секретного дьяка, пусть чем-то и отличившегося?…

У вице-канцлера сразу заныли суставы.

Ох, проклятая подагра… Ох, плохо вижу… И слух отказывает… Пора на покой…

Мысли были привычны.

Сложив руки на груди, вице-канцлер терпеливо и молча стоял за плечом императрицы — совсем партикулярный человек, хорошо знающий, к чему его определила служба. Странные глаза графа Андрея Ивановича какого-то как бы жидкого неопределенного цвета смотрели несколько отсутствующе, даже, может быть, равнодушно, но в душе кипела вечная буря. Вице-канцлер старался не пропустить ни одного слова из тех, которые слышал, но в ушах почему-то все время стояли голоса девок, негромко напевающих за дверями кабинета.

Кабы знала, кабы ведаланелюбовь друга милого, неприятство друга сердечнова, ой, не обвыкла бы, не тужила бы, по милом друге не плакала, не надрывала б своего ретива сердца…

3

— …Совсем простой народ. — Иван слышал свой голос как бы со стороны, он доносился до него почти так же, как голоса девок из-за двери. — Страна Камчатка большая, влажная, а людей не много. Ездят на олешках, впрягая в нарты, плавают на специальных судах — батах. Какой камчадал, ежели заболеет, становится упрям, сразу жить не хочет. Ему не перечат, могут только связать, чтобы не ушел на тот свет раньше, чем нужно. Если сильно болен, уводят в леса, чтоб нашел покой, а то просто не дают никакого пропитания. Он так полежит да и умрет. А если силы есть, ползет к речке, долго сидит на берегу печально, потом вспомнит что-то и бросится в воду. А спасать такого нельзя, спасать такого считается большим грехом. Известно камчадалам, по их нелепым обычаям, что лучшее место на том свете отдается как раз тому, кто умер добровольно, кто другим не мешал. А живут камчадалы в красном пламени северного сияния и часто играют в мяч черепом моржа.

— Да неужто? — красивым голосом спросила императрица.

Крестинин смутился, но граф Андрей Иванович ободряюще кивнул из-за плеча императрицы. Граф уже понял, что Анна Иоанновна действительно плохо слушает секретного дьяка и спрашивает просто так, из вежливости. Он хорошо изучил императрицу — несомненно, она занята сейчас главным и единственным вопросом, она готовится только к вопросу, потому и кивает и ужасается для приличия, чтобы раньше времени никого не напугать.

Кабы знала, кабы ведаланелюбовь друга милого… — …А коли репу посадить на той Камчатке или на ближних островах, то репа вырастает такой, что на пуд четырех, а то и трех реп хватит.

— Да неужто? — еще сильнее удивилась императрица. — А сами камчадалы? Говори, кавалер. Какие они? Ведь люди?

— Почти как люди, — кивнул Крестинин. — Только сильно обидчивые. Чуть что, сразу идут в мороз, или топятся, или вешаются. Один другого может попросить повесить его или просто заколоть ножом, как олешка. Если оборвется веревка — ругаться будет. Хамшарен! — вот как будет ругаться. А мертвых… — Крестинин перекрестился. — Мертвых, матушка государыня, они бросают собакам. Дескать, те, кого съедят собаки, будут на том свете ездить на особенно хороших упряжках. Им, дескать, местный бог Кутха и жена его Илькхум дадут хороших собак. А ежели все же не захотят какого болящего родимца сразу отпускать на тот свет, ежели сильно его любят, то сразу и не отпускают. Только бьют больно палкой. Пугают, что будут бить еще больней, ежели не станет их слушаться. Больные, правда, часто не слушаются…

Императрица чуть заметно нахмурилась. Зачем он о болезнях?… Эта неясная боль в спине…

— А слышали мы, — прервала она Крестинина певуче, — что растет на краю земли куст вроде пустырника. Или вроде какого другого растения. Мы сами его не видели, только пользуемся слухами. Слышали, что есть такой куст на краю земли и отвар из него густ, как чай, и многие болезни такой отвар излечивает. Не привез ли такого, кавалер?

— Прости, матушка государыня, не привез. Такое искать надо отдельно.

— А взялся бы? — что-то странное высветилось в бледных глазах императрицы.

— Да ежели прикажете…

— Не прикажу, — оборвала Крестинина императрица. — Три года в пути, да три года в поиске… Не дождусь, кавалер…

4

— …Не знала я до сей поры, что есть в моем царстве такой кавалер, который почти достиг предела земли, — милостиво улыбнулась императрица, оглядывая Крестинина с некоторой затаенной печалью.

— Да и я, матушка государыня, до сих пор не знал вас.

Крестинин замер, но проклятые слова уже сорвались с губ.

Он увидел, как мгновенно заледенели глаза графа Андрея Ивановича Остермана. Показалось даже, что голоса поющих девок за дверями на мгновение прервались, а императрица изумленно подняла взгляд:

— Очень верю вам, кавалер. Где же знать вам меня, бедную вдову? — Увидев отчаяние, отразившееся на лице Крестинина, увидев, что он готов упасть на колени, она жестом удержала его: — Так далеко ходили вы, кавалер, что мудрено теперь всех знать.

И опять странное прозвучало в простых, казалось бы, даже успокаивающих словах. Пытаясь постигнуть тайный закрытый смысл произнесенных императрицей слов, Крестинин кивнул согласно:

— Ох, далеко…

— Вот и я говорю, — милостиво улыбнулась императрица. — Государь Петр Алексеевич для куриозите посылал к новым берегам еще некоего капитана, — она, несомненно, имела в виду капитана-командора Беринга. — Только тот капитан-командор так и не уяснил, сходятся ль берега американские с берегами Азии. А у вас, кавалер, я вижу, каждый остров отдельно изложен на чертеже. Хвалю ваше тщание. — Ободряюще улыбнувшись, Анна Иоанновна величественно повернула голову в сторону графа Андрея Ивановича Остермана и слегка повела круглым плечом: — Да неужто государь Петр Алексеевич посылал столь разных людей и так далеко только за тем, чтобы узнать, сходятся ли где-то неведомые берега?… Неужто государь Петр Алексеевич только ради схождения посылал так далеко столь разных людей?…

Крестинин никак не мог понять, чего от него хотят.

Обмирал от неопределенности.

Ужасно резнули слух слова — столь разных людей… Сразу вспомнил предупреждение думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева. Не знал, конечно, но какое-то тайное спасительное чувство подсказывало: спрашивая о схождении неведомых берегов, вскользь упомянув о некоем капитане, намекнув также на столь разных людей, императрица Анна Иоанновна, несомненно, имела в виду загадочного человека господина Чепесюка.

— Наверное, помните, кавалер… — вновь заговорила императрица, одновременно обращаясь как бы и к графу Андрею Ивановичу Остерману. При этом, обращаясь как бы с укором. — Вот помните, наверное, а молчите… Разве другие некоторые люди не доходили до края земли, до того места, где все кончается?… Есть ведь такое место, кавалер?… — с неожиданной уверенностью спросила Анна Иоанновна, и Крестинин сразу согласился, ясно представив себе ужасный обрыв, которого внизу и не видно, и воды вечного океана, с ревом падающие вниз. Иногда вниз с обрыва падали вместе с водой морские киты, звучно шлепались морские собаки, даже птиц всасывало в ужасный водопад…

Ой, не обвыкла бы, не тужила бы, по милом друге не плакала, не надрывала б своего ретива сердца… — Я, бедная вдова, слышала в этом кабинете много разных речей от разных людей, — продолжила императрица с некоторым уже раздражением на непонятливость Крестинина. — Были такие, например, которые рассказывали только о вымыслах. Один предлагал передать в кунсткамеру тьму египетскую. Другой говорил, что есть у него камень, взятый Моисеем при переходе через пустыню, а также кость от кита, в котором пребывал бедный Иона. Может, даже имел тот человек копыто валаамской ослицы, кто знает? А были и такие, кто говорил только правду или, по-ученому, истину…

Императрица загадочно улыбнулась:

— Да вы знаете, кавалер, о ком я говорю…

Наступило молчание.

Эти слова императрицы, этот ее хитроумно поставленный вопрос (как утверждение), наверное, и есть главное, с тоской подумал граф Андрей Иванович Остерман, сильно сожалея, что вовремя не употребил много раз испытанный способ: не сказался лежащим при смерти, не заболел внезапно, а на свою беду явился на прием в село Измайловское.

Замер… Вот что ответит глупый секретный дьяк?

А сердце Крестинина разрывалось.

Единственное, о чем запретил ему говорить в присутствии императрицы думный дьяк Матвеев — это о чугунном господине Чепесюке, о тайном загадочном человеке, убитом стрелами дикующих на далеком острову. Думный дьяк Матвеев специально предупредил: если упомянешь такое имя — погубишь многих, а себя — непременно. Вот Крестинин и молчал, понимая, что молчать никак нельзя. И умирая от ужаса, как умирает неловкий морской зверь несчастный кит, выброшенный на мель, раздавленный собственным весом, признался:

— Вы много раз правы, матушка государыня… Много разных людей ходило на край света, но ведь многие не дошли, а некоторых так и совсем нет…

Замер, ожидая чего угодно.

Матушка государыня Анна Иоанновна вовсе не так проста, обречено подумал, как говорят о ней. Пусть она из митавской глуши, пусть ее обзывают за глаза толстой Нан, но не проста… Да и вообще, мало ли кто откуда?… Тут важно иметь умную голову… Вот ведь взглянула пронзительно, но не стала меня запутывать, кажется, поняла ответ…

Он медленно поднял взгляд.

И увидел: глаза императрицы смеются. И понял: она действительно знает, чье имя он не произнес вслух, заменив его этим — некоторых так и совсем нет… Она поняла, чье имя не назвал он вслух, и кажется, довольна ответом.

Это Крестинин понял и по оттаявшим глазам графа Андрея Ивановича Остермана.

А еще понял: только что он стоял над ужасной пропастью. Может, и до сих пор продолжал стоять, но государыня Анна Иоанновна, похоже, раздумала сталкивать в такую глубокую ужасную пропасть бедного секретного дьяка.

— Чего, кавалер, хотите вы от меня, от бедной вдовы? — кротко улыбнувшись, спросила императрица. — Наградить вас за многие лишения — наш долг. Просите, кавалер. Жили в скорбях, зато границы отечества расширили.

— Матушка-государыня, — упал, наконец, на колени Крестинин. — Ничего не прошу, одного только прошу: воскресите моего друга, который еще не умер!

— Это загадка? — удивилась Анна Иоанновна и оглянулась на вновь замершего графа Андрея Ивановича Остермана. — Это загадка, граф?

— Прошу за человека, верно выполнявшего приказы покойного императора Петра Алексеевича, храбро сражавшегося со шведом, а потом отправленного приказом на острова, где тот человек нашел гору серебра и храбро охранял ее от чужих людей.

— Что ж случилось с тем человеком? — участливо спросила императрица. — Если он не умер, как мы можем его воскресить?

— По злому беспричинному навету безвинно брошен в тюрьму. Вместо наград наказан лишением свободы, отнятием почестей. Супруга живет в малом дому, в бедствиях, но бесконечно верит в справедливость милостивой матушки государыни. Много лет ожидала возвращения своего супруга, а дождалась бесчестия.

— Да как так, кавалер? Как имя вашего друга?

— Неукротимый майор Саплин!

— Ах, успокойтесь, — лукаво улыбнулась императрица. — Ах, успокойтесь, кавалер, а то граф Андрей Иванович подумает, что я вас ругаю. — И вновь обернулась: — Что скажете, граф Андрей Иванович?

Граф осторожно кивнул:

— Неукротимого маиора Саплина знаю. Преданный, но опасных свойств человек. Говорят, на пустом острову жил не по божески, не по христиански — сразу с тремя переменными дикующими женами.

Императрица рассмеялась:

— Сразу с тремя? Да можно ли это, граф? Объясните.

— Не по христиански, матушка-государыня, совсем не по христиански.

— Да верно ли говорят такое о неукротимом маиоре Саплине? — смеясь, спросила императрица уже Крестинина.

— Верно, матушка-государыня — правдиво ответил Крестинин. — Но маиор Саплин охранял гору Селебен в полном одиночестве. Содержал себя в форме, в самых трудных условиях надевал парик, держал службу строго. За эту его строгость, за то, что спасал дикующих, подвел многих под вашу крепкую государеву руку, дикующие сами выделили маиору разумных помощниц. Они были как бы его военными денщиками или сервитьерками — всяко стряпали, стирали, поддерживали военную жизнь маиора Саплина, всегда неукротимого в своем деле.

— В каком деле? — непонятно, но лукаво улыбнулась императрица.

— В своем, — так же непонятно ответил Крестинин.

Глаза императрицы смеялись:

— И как проявил себя маиор в своем деле?

Крестинин ответил:

— Неукротимо!

Императрица рассмеялась и повернулась к Остерману:

— Что ж, граф Андрей Иванович? Что скажете? Провинился маиор в чем-то особенном?

— Дерзок необыкновенно.

— Ну, так что ж, что дерзок? Это не страшно. Ведь военный человек, среди дикующих долго жил, — Анна Иоанновна с особенным интересом рассмеялась. — Небось, огромен, как мои измайловцы?

— Не совсем так, матушка-государыня. Ростом маиор Саплин совсем невелик, зато неукротим духом. Случалось, побеждал очень сильных.

— Ну? — удивилась императрица. — Готов ли он мне служить?

— Страстно! И всею жизнью! — выдохнул Крестинин.

— А нет ли на маиоре каких либо вин государственных, граф Андрей Иванович? — опять обернулась к Остерману императрица.

— Государственных вин на маиоре нет.

— Так что же тогда? Разве мы не призваны миловать и утешать? Коль сказанное все правда, надобно нам наградить маиора, вернуть отобранное у него, а супруге его несчастной вернуть столь неукротимого человека.

Спросила, рассмеявшись:

— Примет неукротимого маиора супруга?

— Почтет величайшею честью.

— А переменные жены?

— Это как туман, матушка.

И опять императрице понравился ответ Крестинина:

— Идите с богом, кавалер. Запомню вас за правдивость. А вы, граф Андрей Иванович, — приказала она Остерману, — подайте бумагу на отпуск неукротимого маиора на волю. Сообщите господину Ушакову наше решение. Но, — засмеявшись, добавила она, — сообщить неукротимому маиору Саплину незамедлительно ехать в его деревеньки, и без высшего на то соизволения их не покидать. Коль понадобится, сами призовем дерзкого. А по табели о рангах, — помолчав, добавила Анна Иоанновна, — приравнять маиора Саплина к полковничьему чину. Вижу, что тщанием ратным заслужил потомственное дворянство. — И засмеялась: — Каждый час, проведенный в тюремном подвале, кажется ему, наверное, более горшим, чем год на пустом острову…

Отсмеявшись, добавила лукаво: — … в нежной толпе переменных жен.

Глава IV. Черный монах

Серпа ожидают созрелые класы; а нам вестники смерти — седые власы.

О! смертный, беспечный, посмотри в зерцало: ты сед, как пятьдесят лет тебе миновало.

Как же ты собрался в смертную дорогу?

С чем ты предстанешь правосудному Богу?

Путь смертный безвестен и полон разбоя: искусного, храброго требует конвоя.

Кто ж тебя поведет и за тебя сразится?

Друг, проводив тебя к гробу, в дом возвратится.

Изнеможешь, пеший таща грехов ношу!

Ах! Тут-то нужно иметь подмогу хорошу.

А ты много ли плакал за грехи? Считайся.

Не весь ли век твой есть цепь грехов? Признайся.

Ах, вижу ты нагиш, как родила мать:

Ни лоскутка на душе твоей не сыскать!

Поверь же, не внидешь в небесны чертоги:

В ад тебя незринут, связав руки, ноги.

Георгий Кониский, архиепископ.

1

Тюремный подвал оказался мрачней, чем думал Крестинин.

Из темного помещения, впрочем, более грязного, чем темного, узкая каменная лестница, над которой нависала железная решетка слепого окна, круто изгибаясь, наподобие винтовой, вела вниз, в сырую каменную нору, к деревянной, обшитой железом двери, массивной, разбухлой от вечной сырости, запертой на несколько навесных замков. У двери никакой стражи не было, правда, наверху, в грязном помещении терпеливо сидели два преображенских солдата. Крестинин невольно вспомнил дерзкие слова неукротимого маиора Саплина: измайловцы, дескать, они для того и придуманы — для нынешних полицейских дел, но вот лихие преображенцы!.. гордость покойного императора!.. пасть так низко!..

Не русский сержант, сопровождавший Крестинина, наступил башмаком в лужу, сердито сплюнул и загремел замками.

Справившись с замками, сержант еще раз сплюнул и, дрыгнув, как собака, мокрой ногой, медлительно двинулся обратно — вверх по узкой лестнице, будто из тьмы возвращался к свету.

Крестинин сержанта не интересовал. Точно так же, видимо, не интересовал сержанта преступник, томящийся в темном подвале. Пришли, показали казенную бумагу, ткнули пальцем в самоличную подпись Семена Андреевича Салтыкова, подполковника Преображенского полка, вот и все. Ничто другое сержанта не интересовало. Наверное, даже мысль о возможном побеге преступника не интересовала. Да и какой побег? Сам дьявол не расковыряет двухсаженные каменные стены приказного подвала, не пробьется сквозь плотно утоптанную, специально засоренную битым стеклом и крупными камнями землю. А коль уж сам дьявол не расковыряет такую землю, какой смысл интересоваться преступником, время от времени погромыхивающим за толстою дверью подвала тяжелыми железами.

Крестинин остался один.

Этого свидания он добивался несколько месяцев.

Может, и не добился бы, если бы опять не помощь думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева. Правда, несколько раз до этого видел монаха брата Игнатия на улице. Для кормежки преступников выводили время от времени в город на одной цепи, крепко скованных друг с другом. Испуганные мещанки, часто крестясь, бросали несчастным кто кусок калача, кто огурец, вынутый прямо из кадки, знали — в тюрьме государевых преступников не кормят.

Гремя железами, преступники хмуро шли посреди улицы.

Лавки вокруг ломились от добра. Красивые китайки и кумачи, сукна и бязи. Шапки и кушаки, чулки и трубки немецкие. Вкусно пахло дымом и хлебом. Прогуливались барыни в бархатных шубках, прятали мягкие руки в теплых меховых муфтах, головы по-русски подвязаны платками. На крышах флюгеры, из труб нежный березовый дым, по ногам — легкая поземка. Посреди улицы апокалипсический зверь лошадь, цокая копытами, нес карету, на запятках стоял человек в ливрейном кафтане, в полосатых чулках, в парике и в башмаках с огромными пряжками.

А преступники, скованные одной цепью, робко шли в стороне. Охрана строго посматривала, отталкивала любопытных.

Однажды Крестинин совсем уже было собрался окликнуть монаха, но так и не решился. Только жадно смотрел на него со стороны, ждал: вдруг узнает?

Брат Игнатий оборачивался, смутно смотрел на волнующихся людей, видел, наверное, Крестинина, но не узнавал. Глаза неистовы, черны, как неспокойная ночь, в коротких волосах седина. Давид блаженными называл тех, кому господь вменял праведность независимо от их дел. А есаул Козырь?… Брат Игнатий, черный монах?…

Вот странно.

Монах-расстрига брат Игнатий, приговоренный судом к смерти, ходил по улицам блаженно, открыто. Он будто не видел испуга и волнения мещанок, грязных заборов, бесчисленных лавок, домов. Черные глаза брата Игнатия были обращены к чему-то другому, может, к внутреннему, а может, даже к горнему, кто знает? — не зря мещанки чаще, чем другим, совали калачик в руки расстриги.

Но Крестинин догадывался — это гордыня.

— Ему не в цепях ходить, — сказал как-то думному дьяку. — Ему бы волком, злобясь, бежать в сторону Сибири. Вот ведь знал, что опасно ему являться в Москву, зачем явился?

Добавил, вздохнув:

— Теперь погибнет в яме.

— А заслужил, — непримиримо ответил сильно постаревший думный дьяк Матвеев. Они сидели за столом у доброй соломенной вдовы Саплиной. — Раньше сам казнил людей, теперь его казнят. Так и должно быть. Раньше сам отнимал чужую жизнь, это для него было просто, как собаке полакать из лужи. Убивал государевых прикащиков, предавал близких. Он и тебя бросил на острову, Ванюша, голубчик, он жестоко не по человечески измывался над неукротимым маиором Саплиным. Нет у него ни одного дела, которое не требовало бы покаяния. Бешеную собаку лучше задавить, чем выгнать. Сидючи в яме, пусть почувствует запах смерти. Мне вот жалко, что каждодневно не могу видеть его лицо. Пусть вспоминает в тюрьме покойного Волотьку Атласова. И ты, Ванюша, голубчик, должен радоваться. Вам двоим нет места на этой земле. Тесна она для вас. Один на этой земле лишний.

Задохнулся:

— Ты радоваться должен, Ванюша, голубчик, что тайная канцелярия все делает за тебя. Ты, ушедши в Сибирь, нерадиво отнесся к моей горячей просьбе, не зарезал черного монаха. А я просил, я сильно тебя просил, часто повторял: проклятый монах должен мне Волотьку Атласова! А теперь и господин Чепесюк на его совести. И кровь многих других людей. Разве не так?

— Все равно жалко.

— Ты што говоришь? Разве он жалел тебя? Ты, Ванюша, голубчик, называл его братом, а он над тобой смеялся. Обманул сперва в Якуцке, потом на Камчатке, потом бросил на пустом острову, потом в Москве писал на тебя доносы. Если б не старая моя дружба с графом Андреем Ивановичем Остерманом да с подполковником Семеном Андреичем Салтыковым, сейчас, Ванюша, голубчик расследовалось бы в Тайной канцелярии твое дело, а не проклятого расстриги. Просто успел упредить, жизнь подсказала. Он теперь про тебя, Ванюша, голубчик, многое знает. О твоих странностях тоже.

— На Руси много странностей.

— Ишь, как заговорил! — возмущенно затряс щеками дьяк Кузьма Петрович. — Ты кого это пожалел? Вора! Убивцу! Ему, бывшему монаху, застрелить бы тебя в Якуцке, сейчас сидел бы на белом коне, все бы ему досталось. Сам знаешь, что вора монаха Игнатия пригрел неистовый Феофан, познакомил его с немецкими академиками!

Обиженно пожевал толстыми губами:

— Видишь, как все шло в руки проклятому монаху? Не потонул в бурном море, добрался до Москвы, добился до неистового Феофана. В мае прошлого года Священный Синод принял решение — расширить на Камчатке известное церковное строение, а священнослужителем послать туда не кого-нибудь, а все того же проклятого попа брата Игнатия. Мы только глазами хлопали, Ванюша, голубчик, глядя, как возвышается вор. Уже в июне получил брат Игнатий грамоту о посвящении его иеромонахом в Камчатскую Успенскую церковь. Он на такое, похоже, и не надеялся, так впал в радость. Тут бы ему и остановиться, задуматься, смириться с миром, а он опять впал в жадность, забыл, что с двадцать девятого года лежит на него в якуцкой приказной избе челобитная Ивана Атласова. Он ведь, как и я, не забыл Волотькиной смерти, как и подобает доброму сыну. А когда по челобитью проклятого монаха Игнатия сенатский указ предписал ему выдать за его якобы многие заслуги пятьсот рублев, я, наконец, вмешался.

Тяжело взглянул на Ивана:

— От жадности проклятый монах впал в неистовство. Забыв меру, потребовал оплатить ему все утерянные на Камчатке и в Якуцке пожитки, вернуть все, чего он лишился на долгих службах. А я того ждал… Ох, сильно ждал… Пожитки и деньги монаха Игнатия давно поступили в казну, давно употреблены в расход, да и зачем всего столько совсем простому монаху? — вовремя подсказал нужным людям. Раз уж находится проклятый Игнатий в монашестве, хватит ему полученного. Не надлежит монаху иметь сразу многое.

Думный дьяк Кузьма Петрович удовлетворенно моргнул выцветшими глазами:

— Рассмотрев дело, приговорили проклятого монаха в Угрешский монастырь на безвыходное пребывание. Да разве ж того достаточно, Ванюша, голубчик? Он столько крови пролил, а наказание, считай, никакое. Он, проклятый монах, сядет в келье и будет спокойно учинять чертежики да слать везде ябеды! По моей просьбе добрый тобольский митрополит Антоний не поленился: прислал в Синод доношение. А в том доношении оказались сильные бумаги. К примеру, бумаги попа Троицкой церкви в Якуцке отца Симеона Климовского да иеромонаха отца Иова. Эти двое о брате Игнатии знали столько, сколько я не знал. А еще прислали на расследование в Синод отписки есаула Козыря, когда он еще не был черным монахом и обретался при казачьем голове прикащике Атласове. Прислали и отписки вора Данилы Анцыферова, потом жестоко сожженного дикующими. И прислали доношения одного умного монаха по имени Юрганов, насквозь увидевшего того нечестивого монаха Игнатия.

Думный дьяк поднял голову и внимательно уставился на Крестинина.

В выцветших старых глазах думного дьяка светился странный огонек. Но не силы духа, не сильного желания, а тот странный, бледный, правда, все равно притягивающий к себе огонек, какой иногда колеблется над болотной местностью. Совсем слабый, почти не видный, но явственно опасный.

— Дядя… — начал Иван.

— Молчи! — сурово приказал Кузьма Петрович, весь всколыхнувшись.

Огромное его тело прочно застряло на лавке, как бы даже оплыло вниз, но каждое даже самое слабое движение приводило всю эту еще живую груду в движение.

Крестинин со страхом и удивлением следил за думным дьяком. Да боже мой! Да неужто опять сначала? Неужто жизнь только снилась? Неужто зря ходил на край земли? Плеск реки Уйулен… Останавливающееся течение… Туман над перевалом… Птичкин высокий голос…

Неужто все приснилось?

2

— Господи, помилуй, — толкнул Крестинин забухлую дверь.

В полутьме, ничуть не разгоняемой крохотной лампадкой, шевельнулась в углу невнятная тень, завозилась в цепях. Пахнуло нечистотами, холодом, жженым конопляным маслом. Иконка за лампадкой казалась черной, как от старости.

— Из глубин взываю… — услышал Крестинин из угла, где, кажется, была брошена на пол полуистлелая солома. Еще показалось, сверкнули два глаза — по-волчьи быстро, и желтым. — Из глубин взываю… — голос звучал невнятно, простужено. — Услышь, Боже, правды моей…

Хоть сто лет пройди, Крестинин узнал бы голос брата Игнатия.

— Услышь молитву мою… Видишь, как умножились враги мои… Многие восстают на меня…

— Это ты, монах?

Ужаснулся.

Всего от стены до стены шагов пять, не больше.

Каменные стены, чуть тронутые колеблющимся светом лампадки, покрылись густо, как потом, каплями темной влаги, в углах, у самого пола, намерз лед. Капли на камне вдруг волшебно и страшно вспыхивали. Черная плесень прихотливо расползлась по стенам, будто монах разрисовал стены таинственными маппами. А может, правда, водил от тоски пальцем по стене — одно изображение накладывалось на другое.

Погремев нескладно цепями, продолжая пришептывать, человек в грязной рясе, простоволосый, длинные волосы падали на лоб и на глаза, худой рукой отодвинул волосы в сторону, поднял голову и подслеповато, как крот, уставился на Крестинина.

Глаза, правда, блеснули.

Не как у крота — быстро по-волчьи, желтым.

— Доколе имя мое будет в поругании?… — хрипло шептал затворник, пристально вглядываясь из тьмы, чуть ли не обнюхивая Крестинина, и жадно прикидывая про себя что-то. — Доколе будем любить суету, доколе будем искать ложь?… Не пора ль приносить жертвы правде?…

— Чего раньше не задумывался о таком?

Затворник не заметил или не захотел заметить презрительной усмешки Крестинина. Зато за стенами ударила сторожевая пушка. Как бы напомнила Крестинину о текущем времени. Всего полчаса встречи были куплены им у дежурного преображенского офицера, и куплены дорого. Но, наверное, и такое бы не удалось, не имейся у думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева множества нужных связей.

Повторил:

— Чего раньше не задумывался о таком?

На мгновение показалось, будто бывший монах усмехнулся — злобно и быстро, но это тоже, конечно, показалось. Человек в рванье, в цепях, сильно измучен, наверное, не раз избит, приморен голодом — какая уж тут усмешка? Так… Игра теней…

Но глаза…

Глаза волчьи!

— Уходи. Не знаю тебя. Кто ты?

— А всмотрись, — сдернув с головы шапку, Крестинин лицом обернулся к слабому свету.

— Не знаю тебя… — кладя крестное знамение, низко опустив голову, сгорбясь в своем насиженном углу, забормотал бывший монах. — Изыди, сатана! Удались в места пустынные, в леса дремучие, в пучины морские, куда божий свет не достигает… Не звал тебя… Уходи…

Крестинин покачал головой:

— Откуда в тюрьме столь старая иконка?

Прозвучало как — украдена, наверное.

Человек в рясе погремел цепью, будто пытаясь выпутаться из тяжелых желез, нехорошо закашлялся.

— Она не старая… — неохотно, но объяснил, присматриваясь к Крестинину. — Так ее богомаз написал… Звали богомаза Иваном… Иван Новограбленный, может, слыхал?… Я с сей иконой не расстаюсь, с нею свершаю подвиги. Терплю скорби, кладу молитвы, принуждаю себя сносить все, что пало и еще падет на меня. Власти, ако козлы, пырскают на меня, я терплю. Добрый архиепископ Феофан, и тот поверил злым наговорам, отвернулся… — Странно намекнул: — Бумаги, составленные мною, чужими людьми, как свои, распространяются… А иконка мне помогает… Это хорошая иконка, а то ведь как ныне пишут? Подладят голову да точечки ткнут. Вот и весь образ, ничего святого… А с этой иконкой я многое свершу… Вот чувствую, предстоит мне еще свершить многое такое, о чем позже разными голосами будут повторять…

— Скромно ли говорить такое?

Монах усмехнулся:

— Истинно благочестивые люди подвигов своих не скрывают.

— Теперь вижу — ты.

Монах опять усмехнулся, теперь без притворства, открыто. Обнажил в усмешке плохие зубы, упрямо наклонил голову:

— А сомневался?

Узнал, конечно, сразу узнал Крестинина.

Будто пряча глаза, вновь по-волчьи вспыхнувшие, но на самом деле пряча нехорошую усмешку, какое-то нехорошее нетерпение, монах загремел железами, завозился в мрачном углу:

— Нечестивые уже натянули луки… Стрелы бессердечно приложили к тетивам… Стреляют во тьме в правых сердцем…

— Неужто говоришь о тайном господине Чепесюке? — безжалостно усмехнулся Иван. — Неужто вспомнил стрелу дикующего, поразившую сердце тайного господина Чепесюка?

Монах не ответил. Шептал, низко наклонив голову:

— Когда разрушены основания, что сделает праведник?… Не на нож ли толкаешь, упрямя сердце?…

— Неужто вспомнил о государевом прикащике Волотьке Атласове? Неужто вспомнил нож, поразивший в самое сердце государева прикащика Атласова?

Затворник смолк.

Крестинин тоже замолчал.

Много раз на Камчатке, много раз в Москве и в тихой Крестиновке раздумывал над будущей встречей, которая, считал, может когда-нибудь случиться. Много раз представлял вычерненные страхом глаза монаха, его упрямый, но сломленный страхом голос. А сейчас, когда такая встреча случилась, не чувствовал никакого торжества. Может быть только сумрачное удивление… Как так?… Вот пусть и в смыках, но сидит живой черный монах, поп поганый, а сколькие достойные люди преданы червям его странной властью?…

Господь терпелив. Крестинин молча разглядывал прячущегося в углу монаха.

Убивал государевых прикащиков. Убивал волнующихся дикующих. Ходил самовольно на новые острова. Копил награбленные пожитки, мяхкую рухлядь. Читал духовные книги. Произносил проповеди. Выучивал песнопения, смиренно распевал их в тюрьмах и в монастырях. Строил пустыни, ставил дома для скорбных духом и телом. Терпеливо и тщательно записывал в церковный синодик несчастливо погибших казаков. Обманывал, лгал своим и чужим, не брезговал никаким словом. Впадал в кощунство и в ересь. Снова лгал, вел среди походов обманные ясачные книги. Учинял чертежи краткого морского хода в богатую страну Апонию…

Зачем человеку столько?

Иван покачал головой. Его не пугал глухой шепот бывшего монаха, низко наклонившего голову. Ничему не дивился, будто так нужно — подвальная камора, обросшая склизкой плесенью, темная влага на стенах, лед в углах. Снаружи — солдаты, прислушивающиеся к каждому шороху, выше, на другом этаже, за столами, укрытыми сукном, густо испачканном чернилами, всякие казенные дьяки, думать не думающие о том, что под их ногами, под полом их приказа, под грязным деревянным полом, который они привычно и ежеминутно попирают, находится ад, которого все боятся.

— Свет и спасенье… Крепость жизни… Кого страшиться?… — снова забормотал монах, подняв голову, не сводя с Крестинина блестящих, как в болезни, глаз. Сильные приступы кашли прерывали его бормотанье. — И если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, и если захотят они пожрать плоть мою, пусть сами преткнутся и падут… И если ополчится против меня целый полк врагов и противников моих, пусть не будет им никакой удачи, пусть их не убоится сердце мое… И если восстанет на меня сама война, пусть даже тогда буду надеяться… Разве не одного всегда просил я у Господа, чтобы пребывать мне в доме Господнем во все дни всей жизни моей, и чтобы созерцать красоту Господню и посещать дом его?…

Крестинин усмехнулся:

— А разве не ты, брат Игнатий, на Камчатке бунтовал казаков прямо в Божием храме? Разве не ты призывал казаков прямо в Божием храме браться за оружие? Разве не ты в неизмеримой подлости своей кричал: да будет проклят тот, кто останется в храме?

Иван не ждал ответа.

Он, собственно, и спрашивал только для того, чтобы отвлечь монаха от перевираемых им псалмов. Знал, заточенный в подвал человек, озлобленный, приговоренный к смерти, часто равнодушен к словам. И был удивлен, услышав:

— Правды хотел…

— А фальшивая грамотка для казачьего головы прикащика Атласова? А убитые на Камчатке государевы прикащики? А брошенные на островах неукротимый маиор Саплин и другие казаки? А убиенный дикующими тайный господин Чепесюк? А проданный в рабство тот же неукротимый маиор и убитые тобой его люди?

Монах смиренно шептал:

— Глас мой будет услышан…

Крестинин перебил:

— Так что ж о прикащике Атласове?…

— Все смертны, — невнятно ответил монах.

— Казачий голова не от старости умер… От ножа умер… И другие прикащики на Камчатке умерли вовсе не от болезней…

Глаза из темноты вновь блеснули:

— Великое дело — прикащиков на Камчатке резать!

— Вы ж вместе служили!

— А прикащик Атласов Данилу Беляева зарезал ножом, вот чего хорошего? Он хуже зверя был, меня подолгу держал в смыках. Меха отнимал у промышленных людей, мог плюнуть в лицо. Против своих же людей, чтобы держать в повиновении, настраивал дикующих. Стало страшно отходить от городьбы острожка. Разве не грех? Мухомором себя травил. Нападал на каждого.

— А прикащик Чириков? А прикащик Миронов?

— И те много грозились, на руку были нечисты, потому и пролилась кровь. В России всегда так… — Спохватившись, забормотал: — На тебя уповаю, Господи… — И вновь упрямо блеснул глазами: — Молчи и не мучай. Терплю за свои грехи… Видел однажды — по реке святой человек плыл на мельничном жернове, я так никогда не смогу… Не удостоюсь… Господь всех создает людьми, но страдаем все, а святым становится один… Конечно, не свят, но стремлюсь к чистому. Далеко ходил, много видел. Путь знаю к богатой стране. Добрый архиепископ Феофан еще вспомнит обо мне, скажет, зачем безвинно терпит смиренный брат по вере? Скажет, много уже терпел сей смиренный брат. Напомнит знающим людям, что только тот брат Игнатий ходил в дальний путь…

— А кровь? — напомнил Крестинин.

— А кровь, что ж?… Кровь отмолю… — хрипло ответил монах. — Поставлю пустынь на Камчатке. Поставлю Успенский храм на реке. Я уже многое отмолил. Когда постригался, вместе с рясой получил имя Игнатий. Много дней и ночей провел на коленях перед иконами. Смиренно и в тайне свершал подвиг веры. Думал, все отмолю. Думал, все отмолю, очищусь, в тихой келийке смиренно доживу жизнь, умственно познавая ход живого. Но стало в монастыре тесно. Вышел запрет о недержании в келиях чернил и бумаги. Одно только и было, что не привинчен на цепь, а все остальное, как везде. Устав, попросился в Тобольск, но якуцкий архимандрит Феофан, собака, не узрел смирения в моих глазах. Сомневаешься, сказал. Сомнение, сказал, разрушает веру. Все мои жалобы в Кабинет Его Императорского величества, в Правительствующий Сенат, в Священный Синод рвал самолично. А я ведь на свой кошт просился и в Тобольск и в Москву, хотел в приказе честно изложить краткий ход в Апонию. А нечестивый архимандрит, остервенясь, бил меня плетью, руку сломал, вымучил весь мой келейный скарб, насильно сделал строителем Покровского, потом Спасского монастырей…

— А ты унес церковные деньги.

Глаза монаха вспыхнули:

— Гляжу, ты мою жизнь изучил! — И, вскочив, громыхнул цепями: — А мои деньги где? Если взял церковные, то только потому, что сильно спешил. В монастыре архимандрит все у меня отнял, а другое еще до пострижения вымучил жестокий прикащик Петриловский. Этот вообще имел ненасытное лакомство на хищения. Он служивого человека Алексея Бурова за совсем малое запорол вилами. Разве ж человек?

Погремел железом, сказал печально:

— Снова в смыках сижу.

Перекрестился:

— Даже воробей не смеет погибнуть без божией на то воли, не допустит Господь и моей смерти. Его волею ведомый уходил из тюрем, из монастырей, плавал по морю, зимовал в ледяных горах. Его волею пришел в Якуцке к господину капитану-командору Витезу Берингу, отправленному императором искать Анианский пролив…

— От правосудия хотел скрыться!

— Правду людям желал открыть! — Монах задохнулся: — К господину капитану-командору шел с чистой душой. Мог принести большую пользу. Показал подробный чертежик пути в Апонию, показал расписание всех островов. Даже господин губернатор Долгорукий советовал господину капитану-капитану Витезу Берингу прибрать меня к экспедиции, как человека, много знающего…

— Уйти хотел от наказания, потому и не взяли!

— Взяли бы, — возразил монах, — только господин лейтенант Мартын Петрович Шпанберг стал препятствием. Лег, как камень поперек ручья. Оказался не вовремя рядом с господином капитаном-командором, человеком медлительным, но много думающим, сей нетерпимый лейтенант. Увидев черную рясу, расстроился. Сказал, что если ступлю на палубу какого судна, он самолично морским кортиком ссечет мне уши и нос и бросит рыбам. А про чертежик сказал, что лгу я. Было видно, что в гордости своей господин лейтенант Мартын Петрович Шпанберг сам стремится первым пройти к Апонии. Был страшен, бесы гудели в нем. Курил трубку, сильно ругался, тыкал в лицо толстым пальцем. Я смиренно ушел. К якуцкому казачьему голове Афанасию Шестакову ушел. На свой кошт…

— На украденные деньги!

— На свой кошт! — яростно возразил монах. — Сам построил судно, сам спустился на нем по Лене, ища выхода в океан, только вмерз в лед в низовьях. На упряжке собак вернулся в Якуцк, а собачки дороги в тех местах, а я ведь и судно потерял… В Якуцке Афанасия Шестакова, хорошего человека, уже не застал, — монах перекрестился. — не было на то воли божией. Сшел Афанасий к чюхчам немирным, в страну коряков. Там и нашел судьбу — коряцкую стрелу в горло. А я… — Громыхнул железом: — А я снова в смыках…

Вдруг спросил:

— А капитан-командор?… Снова идет?…

— А ты откуда знаешь? — негромко спросил Крестинин, помня, со слов думного дьяка Матвеева, что все связанное с новой экспедицией капитана-командора Витеза Беринга, как и в первый раз, при Петре Алексеевиче, держится в самом строгом секрете.

— Сорока принесла на хвосте. — Монах тяжело перевел дыхание, добавил раздраженно: — Без меня им не обойтись… Один я знаю путь к Апонии, а сижу на цепи… Посланные вновь заблудятся… — Тяжело вздохнул: — Не достроил величественный свой храм государь император Петр Алексеевич. Уже и своды возвел, уже и крепить начал, да не дал времени Господь. А теперь недостроенное царем Петром немцы и дураки губят.

Зашептал смиренно:

— В день скорби моей взываю… Велик ты, и творишь чудеса… Наставь, о, Господи, на путь твой, сердце утверди… — Закончил неожиданно: — И пошли опять человека, который бы оскорбил меня, и чтобы опять я бы его простил…

Крестинин прервал невнятное бормотанье монаха:

— Где был, бросив нас на острове?

— К югу ходил.

— Где ж это?

— Везде, где было угодно небу. — Погремел цепями, как бы пробуя их на прочность: — Господь не допустил дойти до цели, наслал ужасную бурю. Будто специально меня, раба своего, хранил для чего-то другого, присматривал за мной внимательно… — Блеснул из тьмы болезненными глазами, переводя разговор: — Вот попрекают дружбой с душегубцом Данилой Анцыферовым. А я к тому Даниле, может, попал не по своей воле. Схватили по дороге люди Данилы, я не к ним шел. А они сказали: будешь с нами, шибко грамотный. Мне что, лезть на ножи?… Не за жестокость особенную, а за грамотность выбрали меня есаулом. Сам знаешь, на Камчатке или убьют или иди со всеми вместе. Вот я и пошел. А с того повалились на меня всякие чужие грехи…

Помолчав, добавил хмуро:

— От своих грехов не открещиваюсь. Казакам грамотность моя понадобилась. Писцовые книги вел, писал челобитные…

— Фальшивую грамоту, которую несли прикащику Атласову, ты писал?

— Я.

— И прикащика резал ты?

— Нет, резал Шибанко. А с ним Посников.

— А третий?

— Что третий?

— Кто третий был?

— Пыха… Будто не знаешь…

— Знаю, что Пыха, да не знаю, кто он. — Быстро переспросил: — Ты?

Монах недоверчиво блеснул из тьмы болезненными глазами:

— Как это так? Почему я?

— А кто же?

— Я же сказал — Пыха. — Повторил удивленно: — Да твой же Пыха. Он рядом с тобой ходил!

— Где?

— Да на Камчатке, — монах недоверчиво закашлялся.

— Значит, я встречал его?

— Как это, встречал? — еще больше удивился монах. — Он постоянно служил тебе. А потом мы выбросили его на острове. Вкопали в песок на отливе, чтоб впредь не изменял.

— Похабин?!

— Он.

— Ты что говоришь, монах?

— Он, он, — уверенно повторил. — Федька Похабин. Когда-то вместе служили, после убийства прикащиков испугался Пыха, сбежал. Куда, не знаю. Позже увидел его уже при тебе.

— Все лжешь, монах! Не боишься говорить такое?

— Не боюсь, — закашлялся монах. — Правду следует говорить тем людям, кому она нужна. Чувствую, тебе сейчас нужна правда. Нет на свете чистых людей, есть только страдающие. Какими бы ни были люди, все их поступки всегда направлены только в сторону ада.

— Как тебя понять?

— А так и понимай… Нет невинных, есть страдающие… Спроси Пыху, Похабина, он ответит… — Монах усмехнулся: — Правда, теперь не знаю, ответит ли? Мы его в песок вкопали. Наверное, накрыло с головой приливом. — Монах снова усмехнулся: — Я видел разных людей. Даниле Анцыферову говорил: поплыли на острова, сядем на каких островах. Свою, пусть маленькую, поставим державу. Дикующие понесут ясак, построим русские избы. В России о нас никто знать не будет, решат, что сгинули в море. Все отмолим грехи. Но Даниле нравилось другое. Ему Камчатка нравилась. И воля. Воля, известно, всем нравится. Думать не хотел Данила о том, что камчадалы его боятся и терпеть не могут. Пошел, дурак, к Большой реке. Вот там камчадалы и заманили Данилу хитростью в специальный балаган, от ненависти к нему сами зажглись вместе с ним в балагане. Говорят, когда камчадалы сверху кричали нижним, чтоб выметывались из балагана, нижние так отвечали верхним: вы де живите, а мы тут сгорим с русскими! Так не полюбили Данилу. Ну, и государев прикащик Атласов был не лучше. Это все только говорят — ирой, ирой! А он маленького полоняника апонца научил пить, тот умер в беспутстве от безмерного пьянства. Я, может, потому постригся в монахи, что больше сил не было смотреть, как наполнены жесточью человеческие сердца. Думал, совсем уйду из мира. Думал, сяду в тихой келийке, буду слушать пчел, думать об островах, о море, о дальних краях, где солнце светит лишь косвенно. Со временем сам поставлю маленькую церковку. Войдешь, перед глазами алтарь, позади небольшие хоры, наполненные светлыми образами святых. Каждый образ отделен от другого золотистыми столбиками, образующими как бы окна, и все блестит золотом, а с других сторон стены окрашены голубым… Низкие деревянные потолки, свечи, лампадки, иконы разные… И нерукотворный Спас с омоченными власами, и святцы, и Отечество, на которой Бог-отец с младенцем Христом на руках. И все не простые, все уютные, намоленные, вобравшие в себя шепотки тысяч и тысяч раскаявшихся людей… А однажды, думал, уйду далеко… Уйду далеко, но не в сторону ада… Отмолив свое, с благословения настоятеля уйду в леса черные, в блата, а, может, и в древний скит, срубленный людьми еще старой веры. А может, на острова. Поселюсь на каком острову у тихого озера, где рыба плещется, где гогочет на берегу дикий гусь…

Закончил горько:

— Не дал Господь…

3

Глаза привыкли ко тьме.

Там, где ничтожный свет лампадки хоть как-то освещал мрачные плоскости, Крестинин, вглядываясь, рассмотрел странные линии, прочерченные прямо по сырости.

И странные овалы.

И странные невнятные пятна.

Может, монах, задиковав, в отчаяньи рисовал на сырой тюремной стене лица врагов, чтобы плевать в гнусные глаза, чтобы колотить по гнусным харям кулаками, чтобы бряцанье цепей заполнило мертвую камеру?… Что еще рисовать в тюремном подвале?…

Ноги у Ивана затекли, он шевельнулся.

Тотчас в дрогнувшем свете лампадки, в колыхнувшемся ее пламени волшебно вспыхнули на стене темные капли влаги. И вся стена, исчерканная пальцем монаха, показалась Крестинину маппой.

Он наклонился.

Блеснули капли влаги, плесень, кажущаяся черной. Длинные линии, изгибающиеся вниз, к югу… Правда, маппа?…

Свет лампадки, колеблющийся, печальный, как бы свет невзрачной затемненной луны над долинами, над морем… Мысленно увидел катящиеся морские валы, а над ними, сквозь тонкий, как бы размытый туман, неясные очертания островов…

Задохнулся.

Путь в Апонию!

На север, как дикий рог, выгнулась земля, кончающаяся мысом названным Святой нос. Иван привычно упал взглядом вниз, на Камчатку, похожую на елку, так густо зарисовал ее палец монаха реками. Некоторые реки бежали столь близко друг от друга, что уже и не имели берегов — капли слились, сплошь покрывая стену сыростью.

Тюремная маппа…

Волшебно вспыхивали темные капли влаги, тускло высвечивался в углах лед. Маппа как бы оплывала, таяла, покрывалась сыростью испарений, и все равно оставалась таинственной. И длинная цепочка островов уходила вниз — к югу.

— Видишь, Шумчю… — хрипло выговорил монах и, громыхнув цепью, жадно вытянул палец к стене. — Это остров Шумчю… Я с Данилой и с его людьми на байдарах ходил на остров за три часа с Камчатки… А это Пурумушир… Дикующие ткут холсты кропивные, а к ним приходят апонцы… Но редко… Чаще их просто волной выметывает…

— Там продал дикующим неукротимого маиора?

— А чего ж? — смиренно согласился монах. — Иль лучше было зарезать?

Перекрестился.

Сказал совсем непонятно:

— Сам видишь, страдаю за доброту.

Добавил:

— Дикующие говорят, что приходят к ним иногда апонцы.

— По делу?

— Больше по несчастью, — смиренно объяснил монах. — Их Господь не пускает к нашей земле, а они плывут. Тогда Господь насылает на апонцев бурю. А они все равно плывут. Везут лаковую посуду и шелк. Сам брал у дикующих такие необычные вещи. А еще золотые пластинки брал у дикующих. По тем пластинкам всякие хитрые письмена — будто птицы, прыгая, наследили. Называются — апонские гиероглифы.

— А дальше?

— За полдня при тихой погоде можно дойти до другого острова.

— Онникутан?

— Ну… — кивнул монах. — Бьют на том острове морских бобров… — С тоской провел пальцем по влажной стене: — Сам видишь, как много островов… — Перечислил жадно: — Кукумива… Сияскутан… Мотого… Ушишир…

— А дальше? — жадно спросил Крестинин. Вдруг вылетело из головы, зачем явился в тюремный подвал. Забыл, что за стеной прислушивается к тишине тюремная стража. Как когда-то на Камчатке, опустился на корточки рядом с монахом, жадно всмотрелся в оплывающую сыростью стену. Не спускал глаз с мерцающих капель, с темных пятен обозначенных монахом островов, нежно протянувшихся цепочкой по всей стене до самого пола.

— Араумакутан… — хрипло откашлялся монах. — Сам не видел, но дикующие говорят, что есть на острове Араумакутан огнедышащая гора. Иногда так дышит, что не видно солнца. На остров Араумакутан дикующие не ездят, а если ездят, то с осторожностью, как на опасную охоту. И добрых духов сильно просят помочь… Дальше — Сияскутан. Там у дикующих ярмарка, сходятся на Сияскутан со всех островов… А рядом малые — Икарма, Машауч, Игакту. На них не бывал, пронесло бусу стороной. Ветер столь сильно дул, что вершины волн срывало, несло горизонтально. Все даже не в тумане, а как бы в настоящей воде, только рыба в снастях не плавала… А дальше… — сказал монах, почему-то крепко зажмуриваясь, почему-то странно отворачиваясь от беспалой руки Крестинина, которой тот вел вслед за рукой монаха. — А дальше Шикоки… И Кетой… И Симусир…

— Почему бросил на Симусире? — не отрываясь от волшебной карты, спросил Крестинин. — Почему оставил нас на верную смерть?

— Стремился в Апонию.

— А нас на смерть оставил.

— А с вами был господин Чепесюк. Он бы в Апонию не пошел, я по глазам видел. А за вас я и не опасался. С таким, как господин Чепесюк, не погибают.

— Он первый погиб.

— Значит, так суждено было.

— Гореть тебе в аду, монах, — без ненависти пробормотал Крестинин. — В аду тебе гореть. Проси Бога о милости.

Брат Игнатий оглянулся в колеблющуюся тьму, будто почувствовал там кого-то, потом снова уставился на руку Крестинина, на которой не хватало указательного пальца:

— Ничего не надо просить. Особенно у Бога. Он лучше знает, в чем мы нуждаемся. — Зашептал глухо, невнятно: — Я днем вопию и ночью. Душа насытилась бедствиями. Жизнь приблизилась к преисподней. Сравнялся с нисходящими в могилу… — Шептал, перевирая, псалмы, растягивал слова, как в песнопении, а взгляд не отрывался от сырой стены-маппы, по которой путешествовала беспалая рука Крестинина. — Нет во мне ярости… Вот как сильно звал Данилу Анцыферова — плывем на острова, отделимся от России! Нет, побоялся Данила. За страх Господь и покарал Данилу огнем… И прикащик Атласов остановился на полпути. За то господь покарал и Атласова…

Удивился вслух:

— Но я-то!.. Всегда стремился!.. Знал путь к Апонии!.. Почему же сижу в цепях, в сыром подвале? Разве сюда шел?

— Доброе дело грехом не делается.

— Молчи! — монах стремительно обернулся к Крестинину, глаза по волчьи свсркнули во тьме. — Кто ты, чтобы судить меня?

— Сам знаешь — кто. И сам без крови, столь обильно тобою пролитой, почти дошел до Апонии.

— Молчи! — в глазах монаха зажглась желтая ненависть, ледяная, как звезды в морозную ночь. — «Почти дошел!.». Если почти и дошел, то благодаря моим трудам, благодаря моей утерянной в Санкт-Петербурхе маппе. За все спасибо мне должен сказать. Даже за то должен сказать спасибо, что оставил тебя на острове. Не оставил бы, рано или поздно ужасный господин Чепесюк все равно спросил бы тебя: а ну, говори, кто учинил ту маппу? Господин Чепесюк многое хорошо знал… — Усмехнулся: — Ты жизнь прожил чужую…

— Как сказал, монах?

— Ты жизнь прожил чужую.

— Я путь искал в Апонию!

— По чужой маппе!

Вот оно, без отчаяния, даже с некоторым равнодушием, даже с неким странным холодком, подумал Крестинин.

Жизнь прожил чужую!

Прав был старик-шептун. Сбылись все его предсказания.

Но ведь сам шел!.. Почему чужую?… Пусть не по собственной воле, пусть сначала подтолкнули, но сам, сам шел! И чугунный господин Чепесюк это видел. Какая ж чужая жизнь?…

Но обожгло душу холодом.

Все, все так, как говорит монах! Не окажись при нем маппы Козыря, Усатый не обратил бы внимания на мелкого секретного дьяка. Не окажись рядом с ним тайного господина Чепесюка, не дошел бы и до Якуцка…

И так далее.

Жизнь прожил чужую.

Прислушался, не понимая, к шепоту монаха:

— Разве во мраке познают чудеса?…

Но монах, кажется, забыл уже о своей вспышке.

Успокаиваясь, нехорошо покашливая, монах снова вглядывался в причудливо вспыхивающие капли влаги, в темную слизь плесени, будто, правда, катились по морю зеленовато-черные валы, подернутые пеной, всклоченные ветром, ударившим от высоких берегов некоего острова, целиком состоящего из огнедышащей горы; шептал:

— А далее Итурпу. Там кых-курилы живут. О том рассказал мне апонец по имени Шитанай, он сам не раз бывал на острове Итурпу. Говорил, что там растут леса, что там много медведей, что ни у кого не состоит в подданстве местный простой народ кых-курилы… — Неожиданно слабым голосом выдохнул из тьмы: — Вот хочу дойти до острова Итурпу, спасу нет… Знаю, живет там богатый народ… Все у них есть, никому не платят ясак, только души у них во тьме, тоскуют перед деревянными идолами… …Кенилля… — …Каждый в невежестве погибает, не зная, не ведая о спасении. …Кенилля… — …Хочу дойти до острова Итурпу, спасу нет. Готов нести любые лишения. Вот несчастен, истлеваю в подвале. Да почему, Господи, ярость Твоя меня сокрушает?

Опять зашептал, жадно вглядываясь в сырую, исчерченную пятнами и линиями стену:

— А там дальше Матмай… Самый богатый остров…

— Почему так думаешь?

— Так рассказал апонец Санима. Там широкие берега. А на широких песчаных берегах — малые тапочки, все с одной ноги, и ломаная лаковая посуда, и всякая снасть. Что море отберет у апонцев, то, изломав, выбросит на широкие берега. Апонец Санима сам рассказал. Апонская обувь, обрывки платья, разбитые бусы, бамбуковая снасть… Откуда все это, если не с близкого острова?… А он самый близкий в тех краях… Матмай… — Странно скосил желто по-волчьи сверкнувшие глаза на лишенную пальца руку Крестинина.

Крестинин усмехнулся:

— Боишься, монах?

— Чего?

— А того, что один уйду к островам. Не с капитаном-командором Витезом Берингом, а сам один уйду. И по своей собственной маппе. А ты здесь навсегда останешься. Понимаешь, монах? Навсегда. Будешь гнить в сырости, да сочинять маппы на заплесневелой стене.

Наступило молчание.

Потом монах медленно поднял голову. Его глаза горели желтым волчьим огнем. Не держи цепь, наверное, кинулся бы. Сказал с ненавистью:

— В жизни только одного человека боялся — тайного господина Чепесюка. Сразу, как увидел, испугался. В тайном господине Чепесюке смерть стояла, как вода в озере, я это с первого взгляда увидел. Но где сейчас тот господин Чепесюк? Кого мне теперь бояться?

— Меня, — твердо сказал Крестинин. — Я к робким иноземцам пойду, а тебя не будет на свете.

— Ты не пойдешь.

— Это почему?

— В деревеньках своих сопьешься!

— Никакого зелья давно не беру в рот. Многие годы не беру в рот никакого зелья.

— А я говорю, сопьешься!

Наступила тишина. Свет лампадки терялся в сырости. Негромко громыхнули железы. С неуловимою насмешкой монах спросил:

— Где палец потерял? — он все еще смотрел на руку Крестинина.

— Зачем тебе знать?

— Всегда хотел об этом спросить.

— В Сибири…

— Когда шел к островам?

— Нет, раньше…

— Гораздо раньше?

— Гораздо… Еще мальчишкой был… Что тебе до того, монах?…

Монах перекрестился:

— А вижу тебя насквозь. Всего тебя вижу. Ты в детстве получил такое увечье, оно как особый знак.

— Почему так думаешь?

— А потому, что вижу тебя насквозь, — угрюмо усмехнулся монах. — А еще думаю, что крест на груди носишь не свой.

Крестинин отпрянул:

— О чем ты?

— А то не знаешь?

— Как понять тебя? Говори ясней. Знаю, не раз ты видел крест на мне. Но почему думаешь, что не мой?

— А потому, что ты крест сорвал с одного мальчишки. А это я был. Под Якуцком. Давно. — Непонятно добавил: — Ковчег в море и ковчег в тесном озере… Разве не видно разницы?… — Зашептал быстро: — Я тебя еще на Камчатке узнал. По кресту. И по искалеченной руке. Коли б тогда, в сендухе, когда вязали отца, не промахнулся ножом, все могло по другому сложиться.

Сухо заключил:

— Коль бьешь ножом, не промахивайся.

Крестинин задохнулся:

— Ты?

Монах закашлялся.

Потом рассмеялся.

В глухом подвале, при незначительном свете, испускаемом лампадкой, этот его смех прозвучал угрожающе.

— Ты, наверное, написан мне на роду. Я всегда тебя помнил. Не знал, где ты, ничего не знал о тебе, из памяти выбросил, а все равно помнил. И в Якуцке сразу узнал. Долго присматривался. Потом решил, что Господь тебя специально послал мне навстречу. Так и решил, что как только построишь судно, так отниму его у тебя. Помнишь, на Камчатке твои люди исчезли? Наверное, догадываешься, что они не просто так исчезли? Если бы не тайный господин Чепесюк, ты бы тоже совсем исчез. Я тогда сразу решил, что как только выйдем в море, так высажу тебя на каком острову или просто брошу за борт. Что допустит Господь, то и будет… Только тайный господин Чепесюк все время мешал…

Монах зябко повел плечом, лишь угадываемым во тьме:

— Никого никогда не боялся. Собственного отца-убивцу не боялся. Государев прикащик Атласов в смыках меня держал, грозил пищалью, бил палкой, я и его не боялся. Данила Анцыферов при самой первой встрече хотел повесить меня, а я и его не боялся, стал при Даниле есаулом. Только тайный господин Чепесюк наводил на меня содрогание, как змея. А ты казался неумным… Пока не заговорил об Апонии…

Хрипло вздохнул:

— Сердце болит, как хочу в Апонию! Я вот всю жизнь всеми силами иду к ней, а ты легкой попрыгушкой — и почти там. По пьяному делу, по чужим маппам — и почти до Матмая… Мыслимо ль?… — Голос монаха дрогнул: — Меня, наверное, казнят… А ты, правда, пойдешь в Апонию?

— Правда.

— Врешь! Сопьешься, собака!

Опять наступила тишина.

Вспомнил: Сибирь, сендуха, олешки мекают. Посреди пустой тундры ураса, крытая ровдугой, на пороге казак с пищалью в руках — лешак сендушный, отчаявшийся, убивца родной жены… «Вали его!» Крик, шум… Крестинин-старший, может, сразу скрутил бы убивцу, только жилистый мальчишка все бросался на него с ножом…

При бледном свете лампадки Иван изумленно вглядывался в лицо расстриги-монаха брата Игнатия. Да он ли?… Как узнать?… Крестинин-старший сапогом сперва отбрасывал дикого мальчишку, потом крикнул Ивану, тоже мальчишке: «Ударь его!» — но дикий мальчишка, злой, верткий, не давался, все бросался и бросался с ножом. Сцепились. Тогда Иван и сорвал с мальчишки крест, а мальчишка палец ему отсек…

Кровь.

Везде кровь.

Повязали отца, повязали мальчишку. Уже связанный, мальчишка сверкал черными глазами: «Убью!» А вечером вышел к костру старик-шептун. Жить будешь долго, предсказал Ивану странно. Обратишь на себя внимание царствующей особы, полюбишь дикующую, дойдешь до края земли, но жизнь проживешь чужую…

Шел дождь.

Отрубленный палец пронзительно дергало, но старик-шептун снял боль.

Глава V. Послание к коринфянам

Ноябрь 1742, Крестиновка
1

— По отдаче денных часов баталия только началась…

Полковник Яков Афанасьевич Саплин обернулся и, мелко, но с большою охотою и силой засмеялся. В круглых темных глазах горела неукротимость, нисколько не пригашенная годами.

— А фельдмаршал Миних приказал подполковнику Манштейну встать во главе отряда в двадцать человек и немедленно арестовать фаворита. А если герцог Бирон возразит в чем, приказал, убить на месте без пощады указанного герцога. Бирон, известно, зло. После шведа, может, главное. — Полковник Саплин перевел дыхание и понизил голос, не желая, чтобы возница услышал его: — Подполковник Манштейн, следуя сей официи, приказал выбранным гвардейцам следовать за собой в некотором отдалении. Часовые беспрекословно пропустили подполковника, считая, что, как всегда, Манштейн идет к герцогу по какому-то важному делу. Так подполковник дошел беспрепятственно до дворцовых покоев. Не зная, однако, в каком именно покое спит фаворит, подполковник впал в некоторую олтерацию. Чтобы избежать шума и подозрений, ни к кому нельзя было обращаться, хотя в коридоре появлялся кто-то из слуг. Не желая терять время, боясь иметь несчастие получить в будущем неудовольственный ордер, подполковник Манштейн, чтя строгие принсипы, проверил несколько двустворчатых дверей и легонько толкнул ту, которая показалась ему незапертой. Она и оказалась незапертой, в чем, конечно, вина нерадивых слуг, забывших задвинуть верхние и нижние задвижки, а тем самым испортившим диспозицию фаворита. Открыв дверь, подполковник Манштейн сразу обнаружил большую кровать, на которой глубоким сном почивали герцог и его супруга. Не забывая своей официи, подполковник подошел к кровати и резко отдернул занавеси. Герцог и его супруга проснулись и вскрикнули. Так оказалось, что без всякой стрельбы пал фаворит. Впрочем, — довольно мрачно заметил полковник. — Крики в тех покоях давно звучат… Всякие крики, даже страшные… Видишь, как хорошо, что мы не слышим дворцового эха…

Полковник Яков Афанасьевич Саплин еще сильнее понизил голос, от чего неистовство его только возросло:

— А подполковник Манштейн оказался с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому герцог сумел вскочить с кровати. Но и в такой невыгодной диспозиции подполковник не потерял лица. Догнав фаворита, крепко держал его, пока не подоспели гвардейцы. Говорят, фаворит при этом сильно ругался по-немецки и, не оглядываясь, сыпал ударами направо и налево. Гвардейцы, осердившись, вытащили герцога во двор, там повалили ударами прикладов на землю и, чтобы не кричал, вложили в рот носовой платок. А руки фаворита связали длинным шарфом одного из офицеров. Потом нагого, чтобы впредь не забывал принсипов, снесли до гауптвахты и только там накинули на фаворита простую солдатскую шинель.

— А затем?…

— А затем без всякого уважения бросили в поджидавшую у гауптвахты карету фельдмаршала.

— А ты, Яков Афанасьич? — негромко и настороженно спросил Крестинин.

— А я что?… Я в деревне… — опечалился бывший неукротимый маиор. — Дни провожу в экзерцициях. После фриштыка, утреннего кушания, хожу на рыбные пруды, о чем не раз рапортовал тебе. У меня в прудах любая рыба растет. Прямо как на Камчатке. Такая выдается в иное лето, что средняя пушка меньше весит. А если бы оказался во дворце в тот день…

— Молчи, Яков Афанасьич! Совсем законов не боишься.

— Какие законы? — удивился бывший маиор. — Нет, Иван, в России законов.

— То есть как нет? А что есть тогда?

— Гвардия!.. Только гвардия!.. Ничего, кроме гвардии!.. Толстая Нан знала, что делала, когда прибавила к преображенцам и семеновцам своих верных измайловцев и конногвардейцев. — Рубанул рукой: — Хамшарен!.. Ничего, кроме гвардии!

— А Бог, Яков Афанасьич?

— На Бога надежды слабы.

— Зачем говоришь, как брат Игнатий?

— Не поминай попа поганого. — Выругался. — Неужто он еще жив?

— Не думаю… Но узнать трудно… После того, как год назад взяли графа Андрея Ивановича Остермана, думный дьяк Кузьма Петрович совсем отошел от дел. Пытался, правда, поговорить с Семеном Андреевичем Салтыковым, да какой от того толк! «Монах Игнатий? — удивился Семен Андреевич. — Да кто такой?» У него, у Семена Андреевича, в руках вся московская контора Тайной канцелярии, а он как бы совсем ничего не знает. Повторил: «Монах Игнатий?… Не знаю». И посмотрел на Кузьму Петровича так, будто хотел в него глубоко проникнуть… — Крестинин вздохнул: — Думаю, что нет уже давно на свете брата Игнатия. Считай, что и не было никогда…

— Не брат он, а поп поганый!

Коротко передохнув, воздуха не хватило, Крестинин медленно покачал головой:

— Время такое, что страшно, Яков Афанасьич… Сам сижу в деревне, на десяток верст ни одного соседа, а все равно страшно. Признаюсь, даже на Камчатке не было так. Увижу пыль на дороге или сквозь пургу крик, сразу думаю — а что там за люди скачут, кто такие пылят? Может, за мной едут? Может, получен на меня приказ? Может, вспомнили загадочного тайного господина Чепесюка, теперь едут с вопросами?… Раньше гостям радовались, теперь боимся… Раньше гость приезжал, чего только не наслушаешься. А теперь новости одни. Только и слышишь: этого дворянина взяли, и этого дворянина взяли… Этот дворянин пропал, и этот пропал… Известных графов, князей, людей из самых древних русских родов — всех выводят… Кругом шпион на шпионе, не протолкнешься. В Москве, в Санкт-Петербурхе страшно зайти в кабак. Немедля подслушают, немедля прицепятся, после второй чаши крикнут слово государево… Люди на улицах боятся друг друга, не смотрят в глаза, ночью не спят, прислушиваются к шуму — а что это за пролетка остановилась у ворот? а чьих это лошадей цокают у ворот копыта? а почему это светится у ворот чужой фонарь? а не за хозяином ли пришли гвардейцы?… Люди исчезают, Яков Афанасьич, будто их никогда не было. И никто не может сказать, где они, что с ними? Может, навсегда высланы в сторону Сибири, а может, в Москве убиты… Тайная канцелярия, Яков Афанасьич, работает без суда, в тайной канцелярии нынче вообще не ведут никаких бумаг, а, высылая человека в Сибирь, еще и имя ему меняют… — Наклонился к полковнику: — Вот где нынче граф Андрей Иванович Остерман, где известный оракул?…

Усмехнулся:

— Вот то-то!.. Пошел по следам светлейшего князя Меншикова, и тоже выслан в Березов. — Сам удивился: — Как поступил со светлейшим князем Меншиковым граф Андрей Иванович Остерман, так теперь и с ним самим получилось. Правда, светлейший из Санкт-Петербурха выезжал с поездом почти царским. Четыре кареты с запряжкой в шесть лошадей, да полтораста берлин, да одиннадцать фургонов и сто сорок семь слуг. Это уже позже у него все отняли… А граф Андрей Иванович просто исчез. Вот тебе и оракул. Не догадался… А может, догадывался, только сделать ничего не мог. Выслан тихо в Березов… И ты бы, Яков Афанасьич, висел сейчас в петле или в цепях шел в Сибирь, кабы думный дьяк не устроил мне аудиенцию с императрицей… За тебя просил, падал на колени. Анна Иоанновна, царство ей небесное, сам знаешь, ответила от души… Так что, молись за душу графа Андрея Ивановича Остермана, полковник Саплин. Коли б не он, был бы ты так далеко, как люди и не ходят…

— Я человек военный, — ответил полковник Саплин и неукротимо пристукнул кулаком по острому колену. — Куда отправят, туда и пойду. Я первое слово в жизни произнес — солдат. Рос, молчал, а потом первое слово произнес — солдат. Уже позже позвал — тятя! И совсем позже — мамка! Выслали б, я и в Березове не пропал. Многому научен. Когда-то от Москвы до Санкт-Петербурха мог доскакать за двое суток. Под фортецию чувств… Подкопы…

Крестинин усмехнулся:

— А кто платил за загнанных лошадей?

— Сам платил. И сам дошел до Камчатки. И сам добрался до дальных островов. Многих немирных дикующих привел в полную десперацию, надежно охранял гору серебра. Коли б не поп поганый!

— Знаю, Яков Афанасьич, — вздохнул Крестинин. — Ты везде дома. Неистов, неукротим, и одарен громадным терпением. Я так не могу. Я бы не высидел столько лет на острове.

— А в деревне?

— Да мне и в деревне неспокойно, — пожаловался. — Часто подхожу к окну, прислушиваюсь, не едут ли гости? Когда-то с радостью прислушивался, теперь с боязнью. Сам знаешь, сколько людей похватано только по одному делу кабинет-министра Артемия Петровича Волынского. Хамшарен!.. На что оракулом считался граф Андрей Иванович Остерман, а и он, наверное, не предполагал, что потащат на плаху самого кабинет-министра Артемия Петровича… Ишь, моду взял, немцев ругать при дворе! А потом любимую карлицу императрицы изволил по щекам бить. Не стесняясь, вслух говорил, что якобы дура наша толстая Нан!.. Да, может, все так и есть, но молчи!.. Кто скажет, где сейчас кабинет-министр? Разве спасло Артемия Петровича его великое богатство?…

Перекрестился на мелькнувшую по правую руку церквушку:

— Взяли Артемия Петровича в тридцать девятом, а до сих пор все помню… И тридцать седьмой помню, и тридцать четвертый, и все другие годы, когда события крутились, как в ужасном водовороте… А теперь опять… Редкий гость появится, спрашиваешь о людях с опаской…

Полковник кивнул.

Что-то отразилось в его выпуклых черных глазах. Сказал неукротимо:

— Я гостей ни о чем не спрашиваю. Ко всему приучен. По виду гостя могу сразу определить, кого еще взяли. Как нымылан по запаху. Редкий гость появится, сразу веду его к прудам, в которых развожу рыбу. Пусть посидит над прудом, полным красивой рыбы. Пусть подумает. Рыбы, как понимаешь, не знают своей официи и отеческой аттенции государя лишены. И о судьбе своей не догадываются. Вот насмотришься на рыб, мнящих себя свободными, а потом хватаешь любую и в огонь. А ты говоришь, законы… Какие законы на святой Руси?

Иван промолчал.

— Ездить, правда, гости стали реже. Так это и хорошо. Дни провожу в экзерцициях, много думаю. Не поверишь, Иван, — полковник тревожно глянул на Крестинина. — Иногда странное со мной происходит. Войдешь в пруд по колено, в воде серебро мелькает, чешуя, как полукопейка, и вдруг таким ужасным пахнет на тебя от воды… Встанешь, и слезы в глазах… Где все? Где жены переменные? Где малая Афака? Где большая Заагшем? Где Казукч, Плачущая?… …Где допоздна так сладко пели птицы… — …Где море с накатом, где сопка в огне? Где каменные отпрядыши за крутым берегом? Где сам берег — обрывистый, в водопадах, в непропусках, весь забрызган пеной? Где на камнях морская трава, нарезанная на ленты. Где круглое небо над головой?… — Поморгал глазами удивленно: — Иногда не знаю — было ли все? Или только приснилось?

— Было, — негромко, но твердо ответил Крестинин. — Но меньше думай об этом. И пусть лучше на берегу собственного пруда чем-то ужасным на тебя дохнет, Яков Афанасьич, чем в мерзком казенном подвале, а то в Березове или в Пелыме, где небо и земля сходятся…

— Знаю, Иван.

Крестинин перекрестился:

— Мне такое, Яков Афанасьич, начало чудиться еще раньше…

— Так ты книги читаешь.

— Хочу постичь самого себя. Хочу понять, правильно ль существую? Даже монах брат Игнатий и то успел что-то свершить, а я?…

— Опять поп поганый! Не поминай. Сиди в деревеньке и никуда не езди. Зачем тебе ездить, деньги портить? По списку очередного заговора сам по себе, смотри, бесплатно попадешь в Сибирь.

— На Камчатку хочу, — вырвалось у Крестинина. — На острова хочу.

— Молчи!.. Забудь!.. Разве тебя капитан-командор взял?… — Выругался: — Хамшарен!.. Это хорошо, что не взял. Говорят, что большая беда случилась на востоке с капитаном-командором Витезом Берингом. Подробностей пока не знаю, но радуйся судьбе и прячься в деревне, Иван. Сиди тихо, помни, что теперь тебя и думный дьяк не защитит. Совсем одряхлел Кузьма Петрович. Да и где его покровители?

— Я не гулять хочу, — упрямо повторил Крестинин. — Я путь к островам знаю.

— Вот и молчи. Теперь все экспедиции считаются секретными, а ты такое говоришь вслух. По-хорошему, тебе даже о капитане-командоре следует забыть. А то спросят, откуда знаешь такое? Что ответишь? Сошлешься на исчезнувшего графа Андрея Иваныча?

— А чего ж?

— Молчи! — неукротимо повторил полковник. — Никуда больше не ходи, а то погибнешь, как капитан-командор. Никому не желаю такой страшной смерти. Лучше навести нас в Москве, моя супруга обрадуется. — Похвастался: — У нас лучшие рыбные пруды в Москве. Супруга халат апонский оденет. Специально для тебя. По халату разбегаются диковинные птицы и растения, каких никто, кроме нас с тобой, никогда живьем не видал. После обеда в саду будем отдыхать на качелях. Выкурим по трубке. Приезжай. Я музыку выпишу.

С забора шумно сорвалась ворона, возчик вздрогнул, взмахнул вожжами, лошадь пошла быстрей.

— Вроде бы все как при великом государе Петре Алексеиче, а все равно не так, — выругался полковник. — Вспомню прежний Санкт-Петербурх, щемит душу. Нева под деревянными набережными, мокрые мельницы по берегам, по воде верейки да шлюпки, а то какой ботик появится. У воды сваи с железными кольцами, приставай, где хочешь. На каждой набережной прогуливаются кавалеры в кафтанах шелковых да бархатных. Треуголки, шпаги, башмаки с огромными пряжками. У всех букли, а дамы в юбках, в самых широчайших, в круглых, на китовом усу — роброны, на версальский манер. На щеках румяна, мушки. А сделал шаг, окажется рядом шкипер, пахнущий морем. Или плотник с трубкой в зубах, в грубой куртке или в красной вязаной фуфайке, в грубых сапогах. Жизнь, Иван… Кипело все… И вот… Откипело… Говорят, великий государь Петр Алексеевич, умирая, слабой рукой вывел несколько слов неявственных на бумаге, из которых разобрали только: «Отдать все…» А что отдать и кому, того объяснить не успел. Перо выпало из рук. Позвал негромко цесаревну Анну, наверное, хотел ей дальше продиктовать, но когда появилась цесаревна, говорить уже не мог. Два архиерея, псковский и тверской, стали увещевать государя, тогда, говорят, он снова несколько оживился. Его приподняли, он поднял руку: «Сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня…» Даже повторил несколько раз: «Верую и уповаю…» А потом смолк. И только когда присутствующие стали с ним прощаться, произнес с большим усилием: «После…» И уже не сказал ничего. С того все и началось… Будто пролетел злой ангел… Вдруг тихо стало… Раньше до самой Сибири долетал стук топоров, визг пил, а теперь… Даже цельная гора серебра прекрасная Селебен и та брошена без присмотра…

— Молчи, Яков Афанасьич. Возница услышит.

— Вот видишь, — горько сказал полковник. — Уже и возниц боимся. — И крикнул вознице, оттягивая кожаный верх: — Мужик! Кто в русском государстве самый большой дурак?

Крестинин замер.

К его удивлению, мужик, обернувшись, плутовато заулыбался, десятки морщинок весело лучились по обветренному лицу, впадая, как реки и речушки в пегую бороду:

— Да мужик, ваше благородие.

— Вот, видишь! — обрадовался полковник, оборачиваясь к Ивану. — Мужик! А продолжи расспросы, почему да как, наш возница тотчас сделает вид, что он-то и есть самый наиглавнейший дурак. Совсем как наш думный дьяк.

— Кузьма Петрович? — удивился Крестинин. — Это почему?

— А потому! — обрадовался полковник. — Я теперь Лизку свою думным дьяком пугаю. Знаешь, спрашиваю, Лизанька, на кого похож твой Кузьма Петрович? Ну? — спрашивает. А бывают, говорю, такие старухи. Приходят в церковь, осматриваются, потом ладят свечку перед Михаилом Архангелом, а вторую под ногами его, как бы перед дьяволом. Священник, конечно, сердится, пеняет такой старушке: зачем, старая, неправильно ставишь свечки? Почему две? Почему одна под ногами? А старушка и не стесняется: все равно, говорит, мне помирать скоро. А я не знаю, мол, батюшка, куда пойду — в рай или в ад. Потому и ставлю две свечки, хочу друзей повсюду иметь.

Крестинин усмехнулся:

— Похоже, похоже на нашего Кузьму Петровича… Только ведь Бога не обманешь… Кузьма Петрович в жизни многим помог, а теперь, правда, совсем один, всеми покинут. Говорит загадками, живет уединенно. Скоро, наверное, совсем забудут про Кузьму Петровича.

— А он, наверное, сам того хочет.

— Ну, не знаю… Может, и так… Сейчас всем лучше оставаться незаметными, пока пронесет мимо облако вредоносной саранчи. Вот пронесет облако, тогда все вылезем из щелей глотнуть чистого воздуха.

— Страшное говоришь.

— Так получается.

Они помолчали, глядя на каменные лабазы купца Стрешнева, как раз ехали мимо них. Потом Крестинин спросил:

— Что ж дальше?

— У тебя деревеньки, у меня пруды рыбные, — просто ответил полковник. — Не дам тебе заскучать, скоро пришлю в деревню ужасные отчеты тайной экспедиции господина капитана-командора Витеза Беринга, чтобы ты понял, наконец, от каких ужасных опасностей уберегся. Обещали подробности не по официи. Не упустил случая визитацию кой-кому нанести и употребить вино с нужными людьми. Пришлю отчеты в деревню.

Добавил мрачно:

— Не по официи.

— Конечно… — кивнул Крестинин. — Обещаю, что никому на глаза не попадутся те бумаги. — Вздохнул: — Господина капитана-командора Витеза Беринга жаль. Я б на его месте действовал совсем иначе. Но каждому дан свой путь, каждый по своему выбирает. Один, как тайный человек господин Чепесюк, однажды умирает от стрелы дикующего, другой, как брат Игнатий, проливавший живую кровь, пропадает в безвестности.

— Господин Чепесюк — человек государев, не поминай всуе, — со странной интонацией в голосе произнес полковник. — Жизнь, Иван, если не по официи, измеряется не количеством прожитых лет, а количеством добрых дел, тобою свершенных. Если судить по такому признаку, то тайный человек господин Чепесюк навсегда останется тайным. А вот брат Игнатий — в нем тайн нет. Как был поп поганый, так и останется.

Задумался.

Крестинин не отвлекал полковника Саплина от мыслей. Полковник заговорил сам:

— Я специальную тетрадь завел, Иван. Как бы продолжаю дело монстра дьяка-фантаста Тюньки. Приезжай, увидишь. Все полезное, что узнал за всю жизнь, как в России, так и на островах, хочу изложить в той тетради. «Язык для потерпевших кораблекрушение», так прямо назвал тетрадь. Прячу ее в особый ларчик, а ларчик прячу еще дальше. В той тетради, Иван, все мысли мои и наблюдения, образы и обряды дикующих, предания старины. Подробно описал нравы переменных жен, почему прячу тетрадь даже от любезной супруги. Помру, тогда пусть читают. Особенная хвала государю Петру Алексеевичу вписана в ту тетрадь, но главное, Иван, занесены туда в определенном порядке самые разные и многие слова ительменов и коряков, чюхчей и камчадалов, слова мохнатых, помнишь, как монстр дьяк-фантаст Тюнька того хотел? Коль такую тетрадь когда-нибудь распространить среди путешествующих в пространстве, то любой человек в будущем, будучи, как я, заброшен судьбою даже на самые дикие острова, сможет вступить в некоторую беседу с дикующими. А то ведь как получается? Дикующий видит, что ты бессильно лежишь на берегу, ну и идет к тебе. Может, с добрыми намерениями идет, может, просто по привычке держит копье в руке, но ты-то всего не знаешь. Ты боишься. Ругайся не ругайся, ведь трудно понять, что у дикующего в голове. Вот тут и приходит на помощь специальная тетрадь. Глянул по обстоятельствам, какое тебе необходимо слово, нашел в тетради и выговорил. Впредь всех путешествующих можно будет снабжать моей тетрадью.

Задумался. Потом сказал:

— Я никуда, Иван, больше не хочу. Мне мой дом, моя супруга, мои пруды любезны. Оставшуюся жизнь буду «Язык для потерпевших кораблекрушение» совершенствовать.

Вдруг спросил:

— А ты?

— Я к морю хочу, — упрямо сказал Крестинин. — Хочу увидеть острова, сивуча, морского зверя, услышать. Не знаю, к чему такое, но постоянно лежит сердце к востоку.

— Не просись.

— Почему?

Полковник пожал плечами.

— Под фортецию чувств… Полная десперация… Прочтешь бумаги капитана-командора Витеза Беринга, сам все поймешь.

Добавил, помолчав:

— Жаль мне тебя, Иван.

— Почему?

— Ты, так думаю, впадешь в тоску. Сильно долго держался. Я умею такое определять. Вижу по глазам.

Крестинин засмеялся:

— В казенном подвале поп поганый Игнатий тоже сказал мне — сопьешься, дескать. А ты теперь говоришь — впаду в тоску. А я, Яков Афанасьевич, сам знаешь, не пью уже много лет, и тоски у меня нет, пока рядом Похабин… — Назвав имя Похабина, заметно помрачнел: — Ну, почему вдруг тоска?…

Полковник угрюмо вздохнул:

— Не зарекайся, Иван. Мы о себе не все знаем.

2

Почерк писца, снимавшего копии с отчетов, оказался внятен, хотя и не без некоторой изощренности. Крестинин ни разу не споткнулся, не затруднился, разбирая литеры. Просто ледяной холодок, вначале как бы лишь показавшийся, к концу чтения с силой охватил его, даже заставил вскочить внезапно, зябко прижаться спиной и сжатыми за спиной руками к широкому горячему обогревателю печи.

Господин капитан-командор…

Господин капитан-командор Витез Беринг…

Человек, которому Крестинин втайне завидовал, человек, к которому в свое время всяко старался пристать, человек, который медлительно, но с очень большим тщанием выполнял свой долг, очень несчастливо погиб вдалеке от Москвы и Санкт-Петербурха. С разрешения императрицы Анны Иоанновны после долгих сборов он все-таки ушел вторично на северо-восток, чтобы узнать наконец, да соединяются ли две суши — американская и азийская? Отойдя от суши, суда капитана-командора медленно двигались от Камчатки к северу, каждый матрос в три глаза следил за туманными берегами.

Да и как иначе?

Секретная экспедиция капитана-командора оказалась большим предприятием, обдумываемым годами, обдумываемым и исполняемым сотнями людей опытных и умелых. Правда, о мореплавателях, ушедших на судах в северную сторону, долгое время не было никаких известий.

Но потом известия начали доходить.

Сперва они казались смутными: в них упоминалось о берегах Америки, и о некоторой удаче, но при этом и о больших бедствиях. Потом начали доходить известия откровенно тревожные, а уже они сменились на известия бедственные. Все это накладывалось на то, что уже знали: капитан-командор Витез Беринг так и не заслужил удовольствия царствующего дома. Никакой удовольственный ордер со стороны новой императрицы так и не был выдан капитану-командору.

Крестинин всей спиной прижался к горячему обогревателю.

«Жизнь проживешь чужую… Впадешь в тоску… Сопьешься в своих деревеньках…» Мысли лезли в голову несуразные, никак не связанные с бумагами экспедиции капитана-командора Витеза Беринга. Неявно, но стояло, стояло, стояло в сознании, что попади он в ту экспедицию, сейчас бы лежал на холодном берегу, играло бы течение его трупом…

Подбегал к столу, холодными руками разглаживал бумаги, внимательно всматривался в чертежи. От Шумагинских островов пакетбот господина капитана-командора Витеза Беринга «Святой Петр» шел все время на запад, вдоль цепи Алеутских островов, но всегда на некотором расстоянии от них. Когда с борта удавалось увидеть землю, считали, что это Америка. А если видели острова, то все равно, считали, что это прибрежные острова, то есть, американские. Дивились величине нового материка, края которого терялись в неизвестности.

Восьмого сентября 1741 года, как записал в дневнике походный натуралист экспедиции Георг Стеллер, на море разразилась сильная буря, которая привела офицеров пакетбота в уныние. Стали сомневаться, удастся ли вернуться домой? Даже рассуждали, не придется ли зимовать в той же Америке, а то и в Апонии?

В Апонии! — задохнулся Крестинин. Георг Стеллер так и написал — в Апонии. Значит, понял, не имел этот Стеллер истинного представления о местах, где плыл пакетбот. Разве Апония лежит близко к берегам Америки?

Взглянув на приложенный к отчету чертеж, Крестинин засомневался еще сильнее. Если некий казенный человек, подкупленный неукротимым полковником Саплиным, верно передал на чертеже масштабы, то Апония, по Георгу Стеллеру, впрямь получалась лежащей неподалеку от Америки.

А разве это так? Разве его, Крестинина, не носило по морю несколько недель, пока вообще не прибило к Камчатке?

К Камчатке, а не к Америке!

Восемнадцатого сентября 1741 года, со смутной тревогой вчитывался в казенные бумаги Крестинин, с северной стороны были замечены на пролете стаи мелких куличков, тянувшихся на юго-запад. Ну, раз мелкие кулички, значит, есть близко земля! Когда его, Ивана, а с ним рыжего Похабина и неукротимого маиора Саплина долго несло по морю, никаких птиц не видели, только туман. Иногда вроде кричали птицы, но, может, это только казалось. Туман, да волны как горы. Вот, собственно, и все. Что еще увидишь?

А экспедиции господина капитана-командора Витеза Беринга поначалу везло.

Например, увидели двадцать четвертого сентября плывущее по морю дерево, что тоже говорит о близости земли, как и появление мелких куличков. А потом вынесло пакетбот под неизвестный остров, который был нанесен на карту как остров Святого Иоанна.

На этом везение кончилось.

Покрепчал ветер, иногда достигая необычайной силы — волны легко перекатывались через палубу пакетбота. Решили пойти назад, но в течение трех недель удалось продвинуться совсем немного. Штурман Эдельберг, один из трех опытных штурманов экспедиции, утверждал, что ни разу в своей жизни не видел такой жестокой бури, какая разразилась двадцать седьмого сентября.

Крестинин прижимался спиной и руками к обогревателю печи, его странно морозило, во рту пересохло. Бог любит дураков, думал он. Я всегда был дураком. Бог любил меня за простоту, сам вел за руку по гиблым местам. Вот и не погиб, как капитан-командор…

Утром тридцатого сентября, узнал Крестинин из присланного полковником Саплиным отчета, поднялась от юго-запада еще более страшная буря, какой никто на пакетботе никогда не видел ни до, ни после случившегося. Такой сильной бури, писал в своих записках натуралист Георг Стеллер, даже представить нельзя. Каждую минуту усталые люди ждали гибели. Никто не мог ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Управлять судном стало невозможно, пакетбот носило по воде как неуправляемую колоду. Половина команды лежала пластом от болезней, все другие были как без ума от сказочно ужасной и бессмысленной качки. Питались обгорелыми сухарями, но и такие сухари были на исходе.

«Не подумайте, — писал в отчете Георг Стеллер, — что я преувеличиваю наши бедствия: поверьте, что самое красноречивое перо не в состоянии было бы передать весь ужас, пережитый нами…»

Первого октября буря продолжилась с еще большим неистовством и офицеры пакетбота стали переговариваться о том, что следовало бы поискать убежища в новооткрытой Америке. В этот же день, как странный намек на что-то тайное, мачты и реи, вся снасть пакетбота покрылись огнями святого Эльма. В полумраке они светились, как облитые жидким, чуть колыхающимся огнем, а над мачтами, в низком сером небе, неслись, как стрелы, серые страшные облака, иногда сразу в нескольких противоположных направлениях.

Второго октября ветер упорно дул с юго-запада.

Шестого октября ветер дул порывами, иногда срываясь на шквальный.

Вдруг разъяснилось, увидели вокруг судна ужасные волны и множество смеющихся акул. А восьмого октября пришла новая буря со шквальным юго-восточным ветром, который через несколько часов повернулся с запада. Буря никак не хотела заканчиваться, она как бы только брала передышку, и опытный штурман Свен Ваксель попытался убедить господина капитана-командора, заболевшего цынгой, направить пакетбот к берегам Америки, чтобы там перезимовать, но господин капитан-командор отказался. С упорством, достойным лучшего применения, он стоял на том, чтобы идти только к Камчатке, и не дал своего согласия на поворот.

Одиннадцатого октября в природе как бы наметилось затишье, море как бы начало стихать.

Но опять обмануло.

Уже вечером двенадцатого ударили шквалы, снежные заряды, вместе перемешались дождь и ледяная крупа. А над всем этим ужасом мореплаватели отчетливо видели цветную радугу. А под радугой стоял на севере некий высокий остров, ласковый и тихий. Назвали его в честь святого Маркиана, с тем пакетбот и пронесло мимо.

От нехватки воды и провизии, от ужасной непрекращающейся качки больные стали умирать. Сам господин капитан-командор Беринг давно уже не вставал на ноги, судном управляли штурманы Стен Ваксель и Софрон Хитрово.

«В нашей команде, — вчитывался Крестинин в скопированный писцом отчет штурмана Стена Вакселя, — оказалось столько больных, что у меня не оставалось почти никого, кто мог бы помочь в управлении судном. Паруса к тому времени износились до такой степени, что я всякий раз опасался, как бы их не унесло порывом ветра. Заменить же их другими, за отсутствием людей, я не имел возможности. Матросов, которые должны были держать вахту у штурвала, приводили на вахту другие больные товарищи, из числа тех, которые были способны еще немного двигаться. Матросы усаживались на скамейку около штурвала, где им и приходилось в меру своих сил нести рулевую вахту. Когда же вахтенный оказывался уже не в состоянии сидеть, то другому матросу, находившемуся в таком же состоянии, приходилось его сменять у штурвала. Сам я тоже с большим трудом передвигался по палубе, и то только держась за какие-нибудь предметы. Я не мог ставить много парусов, так как в случае необходимости не было людей, которые смогли бы их снова убрать. И при всем том стояла поздняя осень, октябрь, ноябрь с сильными бурями, длинными темными ночами, со снегом, крупой и дождем…»

Только утром четвертого ноября с пакетбота увидели высокую, на взгляд, надежную землю.

«Невозможно описать, — сообщал Стеллер в своих записках, — как велика была радость, когда увидели землю. Умирающие выползали наверх, чтобы увидеть ее собственными глазами».

Поднялся даже больной господин капитан-командор.

Открывшаяся земля всем показалась Камчаткой, так велико было желание увидеть именно Камчатку. С пакетбота как бы узнавали окрестности Авачинской бухты, как бы видели вход в знакомую гавань, даже видели Шипунский мыс, даже маяк! Но то было ложное узнавание. На самом деле «Святой Петр» находился в виду всего лишь безымянного острова, определенного свыше Господом как последнее пристанище несчастного капитана-командора.

К моменту обнаружения острова все ванты на судне оказались перебитыми бурей, и парусами нельзя было управлять. Двенадцать человек из команды умерло, тридцать четыре оставшихся человека сильно страдали от цынги и были не способны к работе; еще десять с величайшим напряжением управлялись с судовыми делами. Все, кто мог стоять на ногах, собрались в каюте господина капитана-командора. На коротком общем собрании постановили идти к берегу, все равно, есть там удобное место для стоянки судна или нет, хотя сам господин капитан-командор Витез Беринг, поддерживаемый лейтенантом Овцыным, советовал поискать какую-нибудь гавань.

Якорь бросили в неудобном месте у открытого каменистого берега, канат тут же лопнул и пакетбот понесло на камни. Каким-то чудом волны, подхватившие судно, все же поставили его совершенно невредимо в спокойную лагуну, между грудою черных опасных камней и берегом, на небольшой глубине четырех с половиной саженей.

Это случилось пятого ноября 1741 года.

С содроганием, чувствуя ужасный ледяной холод в теле, который не уходил даже тогда, когда Иван всем телом прижимался к горячему обогревателю, он вчитывался в выписки из вахтенного журнала, веденного на пакетботе штурманом Софроном Хитрово. …«4 ноября 1741 г., 7 часов вечера. Ветер ONO, курс N, у марсели взяли последний риф, ветер крепчает. 4 ноября 1741 г., 10 часов вечера. Закрепили грот-марсель, умерших солдат Давыдова и Попова спустили в море. 5 ноября 1741 г., 2 часа ночи. Умер гренадер Иван Небаранов. 5 ноября 1741 г., 3 часа ночи. Ветер NOO, курс NW, больных при команде 33 человека. 5 ноября 1741 г., 7 часов утра. Капитан-командор со всеми обер- и унтер-офицерами и рядовыми служителями учинил консилиум, чтобы идти к видимой нами земле, за не возможностью управления судна работными людьми и худости такелажа, а так же за неимением провианта и воды. Окончив консилиум, поворотили фордевинд и пошли WZW. 5 ноября 1741 г., 9 часов утра. Осмотрели, что грот-ванты на правой стороне все перервались под свицсарвинем, чего ради спустили грота-реи. 5 ноября 1741 г., 2 часа дня. Поставили грот-марсель. 5 ноября 1741 г., 5 часов дня. В исходе сего часа пришли на глубину 12 сажен, положили дагликс анкарь, отдали каната три четверти. 5 ноября 1741 г., 6 часов дня. В половине сего времени порвался у дагликс анкаря канат около 80 сажен, отчего нанесло нас на бурун, где было воды 5 сажен; в скором времени перенесло нас через бурун ближе к берегу на глубину четыре с половиной сажени; здесь мы положили плехт анкарь, отдали каната три четверти; пеленгов за темнотою взять было невозможно…»

Иван вновь всей спиной прижался к горячей печи.

Вспомнил: свицсарвень — это строп, стягивающий нижние ванты, а дагликс анкарь — левый становой якорь, соответственно, плехт — правый. Привычные когда-то слова звучали странно. Почувствовал, сейчас они из другого мира. Смутно ощутил, что сейчас они совсем из другого мира, в который он, Иван Крестинин, бывший секретный дьяк, уже, наверное, никогда не вернется…

3

Утром шестого ноября спустили единственную оставшуюся на борту шлюпку, на которой натуралист Георг Стеллер, а с ним несколько больных съехали на берег. Первая охота принесла полдюжины куропаток, а потом Стеллер счастливо наткнулся на куст настурциевых трав, которые сразу были отправлены на пакетбот как противоцынготные. Всю ночь натуралист и его спутники провели на берегу, обнаружив, к печали своей, стадо крупных морских коров. К печали потому, что все знали — у берегов Камчатки такие морские коровы не водятся.

Восьмого ноября стали перевозить больных на берег и размещать в землянках, покрытых обрывками парусов. Перевезли на носилках и господина капитана-командора Витеза Беринга. Двенадцать человек матросов скончались еще во время плавания, а из тех, которые остались живы, девять человек умерли во время перевозки на берег.

Четырнадцатого ноября штурман Софрон Хитрово, остававшийся на пакетботе, записал: …«Маловетрие, пришел бот с берегу, привезена на нем 1 бочка воды и повезли на нем на берег больных меня да служителей 7 человек, притом померло на пакетботе служителей, которые намерены были ехать на берег — матроз Иван Емельянов, канонир Илья Дергачев, сибирский солдат Василий Попков да при выходе с бота на берег умер матроз Селиверст Тараканов…»

И дальше: …«От морозу кругом судна и на судне такелаж весь обмерз льдом. На берегу при свозе с пакетбота умер сибирский солдат Савва Степанов…»

«19 ноября, — записал в журнале Софрон Хитрово, — я еще оставался на борту с семнадцатью людьми, в большинстве тяжело больными, и с пятью мертвецами. У меня на борту было лишь 4 ведра пресной воды, а шлюпка находилась на берегу. Я дал сигнал бедствия, поднял на вантах грот-мачты красный флаг, а на гафеле вывесил пустой бочонок из-под воды и одновременно дал несколько выстрелов из пушки. Из этих знаков находившиеся на берегу люди могли усмотреть, что я нуждаюсь в пресной воде; однако ветер дул с такой силой от моря к берегу, что они не могли на шлюпке выгрести и добраться до корабля.

Я приказал бросить покойников в море.

На наше счастье ночью выпал такой обильный снег, что можно было собрать его с палубы и заменить недостающую пресную воду.

Я оставался на корабле до 21 ноября, когда, наконец, прибыла лодка. Меня на руках перенесли в эту лодку, а затем доставили в ту же землянку, где находились остальные больные. Люди, находившиеся со мной на борту корабля, тоже были свезены на берег. За несколько дней до этого я переселился, ради тепла, в камбуз, так как видел, что многие из наших людей, как только их головы показывались из люка, немедленно умирали, словно мыши, из чего стало мне ясно, какой опасности подвергаются больные, попадая из духоты на свежий воздух; в виду этого при переезде на берег я принял некоторые меры предосторожности. Я покрыл свое лицо почти целиком теплой и плотной шапкой, а другую такую надел себе на голову, и все же на пути от камбуза до фалрепа три раза терял сознание. Я вполне уверен, что если бы не сумел предохранить себя вышеописанным способом от соприкосновения со свежим воздухом, то неизбежно умер еще на корабле, так как силы мои уже подходили к концу…»

Судя по запискам натуралиста Георга Стеллера, больной господин капитан-командор Витез Беринг и на берегу казался спокойным. Он даже спросил натуралиста, как он думает, что это за земля? По окончательному мнению Георга Стеллера, вряд ли это могла быть Камчатка, потому как звери, например, песцы, на берегу совсем не боялись человека. Правда, казалось, что и Камчатка не должна быть далекой — растительность была такой же, как на полуострове, а затем на берегу была найдена оконная ставня из тополевого дерева, очевидно русской работы, уже совсем точно принесенная течением с устья реки Камчатки.

«Может, Кроноцкий нос?» — спросил господин капитан-командор.

Но и в этом Георг Стеллер сильно сомневался.

Он, например, нашел ловушку на лисицу, зубья которой сделаны были не из железа, а из простых раковин. Такую ловушку, считал Георг Стеллер, могло принести волнами только из Америки, потому как на Камчатке давно известно железо. А главное, морские коровы…

Первого декабря Софрон Хитрово записал: …«Посылан по берегу от капитана-командора Беринга матроз Тимофей Анчегов и с ним 2 человека служилых для уведомления и краткого осмотра земли, на которой мы обретаемся, матерой ли она берег или какой остров, и есть ли где на ней лес…»

Восьмого декабря, за два часа до рассвета, господин капитан-командор Витез Беринг, начальник Камчатской экспедиции скончался, наполовину засыпанный в темной землянке текущим с настила мелким песком, который он даже не позволял с себя отгребать, чувствуя себя под ним как бы в тепле. Господина капитана-командора Витеза Беринга похоронили в земле по протестантскому обряду.

Крестинин перекрестился.

После смерти Беринга в командование оставшимися людьми вступил лейтенант Свен Ваксель. Впрочем, все решения принимались на общих собраниях, на которых присутствовали как офицеры, так и унтеры и рядовые служители. Постановления проводившихся собраний также подписывались всеми присутствующими. Софрон Хитрово записал: «Людей в таком бедственном состоянии приневолить к какой-либо команде было вовсе не безопасно». А по словам лейтенанта Свена Вакселя, нельзя было распознать, «…кто является господином, а кто слугой, поскольку уже не было разницы ни между кем, ни между чем — ни у слуги с господином, ни у подчиненного с командиром, ни в почтении, ни в работе, ни в пище, ни в одежде, и офицеры и господа, лишь бы на ногах шатались. Одинаково по дрова и на промысел пищи бродили и лямкою на себе таскали, и с солдатами и с слугами в одних артелях были».

4

«В одних артелях были…»

Оставив бумаги, Крестинин подошел к окну.

В ночи несло снег, что-то мелькало, может, фонарь, понять было невозможно.

На секунду представил тьму промерзлой землянки, гнилой парус, свешивающийся к лицу, услышал змеиное шипение ползущего с настила мелкого песка, почувствовал могильную тяжесть на теле… А я-то! — ужаснулся. Я столько лет бродил в темноте, по собственной глупости, по непониманию. Все ждал чего-то — вот завтра!.. Все ждал, вот завтра случится что-то такое счастливое!.. А ничего счастливого не случалось… Гнусные кабаки, скрип телег, рожи варначьи, а то ужасное холодное море, дующее туманом, или стрелы дикующих, свистнувшие над головой.

Ради чего жил? …Кенилля…

Не утонул в море, не пал от стрелы, не умер в пути от непосильных усилий, не был убит хорошими мужиками… Ну и что?… Герой известной гистории сын мелкого дворянина некий Василий, получив родительское благословение, сам, по своей воле, отправился на модную тогда службу матрозом, быстро и по собственному хотению овладел большими знаниями в Кронштадте, а потом поехал в Голландию — изучать арихметические науки и разные языки. Даже у разбойников, среди которых томилась флорентийская королевна, Василий не растерялся. Так оказался ловок, ну прямо Козырь, которого воры тоже выбрали атаманом…

А он? Крестинин? …Кенилля…

Вот долго искал убийц прикащика Волотьки Атласова. Пусть не всегда удачно, но искал, искал. А один из тех, кто ткнул Волотьку ножом, некий убивец Пыха, а на самом деле хороший мужик Похабин, много лет шел рядом, и даже, случалось, спасал Ивана от смерти!..

Как это понять? …Кенилля…

Ткнулся лбом в заледеневшее окно.

Прав, прав, трижды прав оказался сендушный старик-шептун! Всю жизнь он, Иван Крестинин, бывший секретный дьяк, ходил не там и не по своей воле!

Ужаснулся: да как так? Разве не из-под его ног рушились камни на краю бездны? Разве не он умирал от жажды в байдаре? Разве не он пересекал новую землю Камчатку из края в край, плыл на бусе на юг, и ветром был возвращен обратно?

Вспомнил: не один шел.

Шли рядом, а то впереди, чугунный тайный человек господин Чепесюк… И вор рыжий Похабин… И неукротимый маиор… И гренадер Семен Паламошный с его ложным провидческим даром… И монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька… И нымылан Айга, сердешный друг, ругавшийся на глупого камчатского бога Кутху… Много их было. А он много не понимал.

Да и как понять?

Обожгло сердце тоской. Да неужели чужую жизнь прожил?

Перевел взгляд на бумаги: …«…Померло на пакетботе служителей — матроз Иван Емельянов, канонир Илья Дергачев, сибирский солдат Василий Попков да при выходе с бота на берег умер матроз Селиверст Тараканов. …От морозу кругом судна и на судне такелаж весь обмерз льдом. На берегу при свозе с пакетбота умер сибирский солдат Сава Степанов. …Оставался на борту с семнадцатью людьми, в большинстве тяжело больными, и с пятью мертвецами. …Людей в таком бедственном состоянии приневолить к какой-либо команде было вовсе не безопасно».

Так неужто это и есть настоящая жизнь?

Обожгло сердце. Больше не мог смотреть ни в ночное иемное окно, ни в казенные бумаги. Прямо изнемог в тоске. Умирал от ужаса и отчаяния. Крикнул отчаянно:

— Похабин!

Явилось из тьмы помятое лицо рыжего неодетого Похабина (опять напился, скотина), глянуло на Крестинина, и показалось вдруг, что это не рыжий хороший мужик преданно и с любовью смотрит, а сам нечестивый есаул Козырь, беспутный мерзкий монах брат Игнатий.

— Чего, барин?

Запустил с гневом в Похабина башмаком. Как скажешь такому преданному, что он вор? Он ведь даже и не догадывается, что барин давным давно знает, чьими ножами был зарезан на Камчатке государев прикащик Волотька Атласов, и кто такой был на Камчатке Пыха. Крикнул в тоске:

— Дурак, водки!

5

И стал он пить

Конец
Историческая справка

…Будто предчувствуя бурную волну бесчисленных русских промышленных людей, исследователей и авантюристов, сёгунат Токугавы еще в 1638 году закрыл для иностранцев вход в Японию. Только немногие голландские и китайские купцы в виде исключения могли торговать на маленьком островке Дэсима, лежащем в бухте Нагасаки.

Новосибирск, 1994-1997

Загрузка...