В тебе вся вера благочестивым,
В тебе примесу нет нечестивым;
В тебе не будет веры двойныя,
К тебе не смеют приступить злые.
Твои все люди суть православны
И храбростию повсюду славны:
Чада достойны таковыя мати,
Везде готовы за тебя стати.
Чем ты, Россия, не изобильна?
Где ты, Россия, не была сильна?
Сокровище всех добр ты едина,
Всегда богата, славе причина.
В. Тредиаковский
Туман снесло.
Из ничего, из белесой холодной мглы, из смутного влажного молчания постепенно выявились, выступили плоские, голые, ободранные всеми ветрами высокие береговые террасы, над которыми ужасным белым конусом возвышалась заснеженная, несмотря на лето, гора, занявшая, наверное, полмира. Обрубистые мысы, полузатопленные скальные отпрядыши, угловатые камни, убеленные пеной наката, казались ничем в сравнении с ужасной горой, но даже рыжий Похабин, всегда сильно боявшийся моря, понимал, что страшиться следует не ужасной снежной горы, пусть и занявшей собою полмира, а именно этих угловатых камней, жадно выглядывающих из пенных разворотов волн. Всадить каменные клыки в разбухшее дерево бусы! Выбросить тяжелое судно на вымет, на мель, на убитую полосу отлива! В щепы разнести бусу в черных водоворотах!
А гора, она что?
Стоит, покрытая снегом, никому не мешает. Никто никогда не поднимался к ее ужасным белым снегам, да и не надо такого ни зверю, ни человеку. Вот тяжелую бусу раскачивает на длинной волне, захлестывает пеной, бьет ветром, — ей многое угрожает, только не гора. Ну, может, холоднее стало в тени горы, так иначе и не могло быть: тень горы оказалась такой широкой, что никто и не надеялся выйти из нее до сумерек. Монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, например, напряженно застыл на носу бусы рядом с молодыми казаками с Камчатки Щербаком и Уховым — готовился по первому знаку монаха брата Игнатия, жадно всматривающегося в берег, бросить за борт самодельный якорь, поскольку настоящий потеряли еще недели две назад. Нашили на дерево все найденные на борту чугунные сковороды, накрутили на дерево свинцовые полосы, предназначенные для разливки пуль — вот и якорь! Даст Бог, выдержит, коли бросить в правильном месте.
Правильное место никак не находилось.
Шли так близко к резко очерченным берегам, что Иван, левой рукой обхватив мачту, явственно видел невдалеке манящую светлую полоску песка, но одновременно видел и страшную отпугивающую полосу пенных бурунов, преграждающих подход к берегу. Вал с засыпью шел вдоль берега, с голых каменных обрывов срывались белые, как молоко, пряди водопадов, будто какой-то местный идол наверху побил горшки с молоком. Обхватив рукой ствол мачты, заляпанный выцветающей зеленью плесени и бурыми налетами соли, Иван в оторопи и нетерпении, в самом величайшем, в самом невероятнейшем нетерпении вглядывался в берега, оглушенный жалобными воплями чаек.
Вот чьи берега?
Неужто сказочная Америка, повернувшаяся к Сибири?
Или, может, совсем безымянная земля, за которой, по слухам, сразу начинаются вечные льды, вон сколько снегу на горе? Или выход к Матмаю-острову, давно искомая Апония, край живой земли, за которым нет уже ничего, только одни волны?
Не знал, что думать.
Смотрел с нетерпением, с жадностью вглядывался в беспрерывную игру влажных радуг — некоторые самые высокие водопады рассеивало в воздухе, так высоки были обрывы. Вода не достигала земли, зато зажигала в воздухе широкие радуги. Всматривался до боли в глазах: а вдруг из-за водопадов выскочат на берег апонцы?! Смуглые, ростом малы, все одеты в роскошные халаты хирамоно, украшенные нелепыми нерусскими цветами, выскочат и начнут бегать по плоскому берегу, начнут робко вскрикивать — пагаяро! — и приседать приветственно, видя перед собой чужую бусу; а на щеках румянец, а лбы бледные.
В трех шагах от Крестинина на самом носу бусы в открытой поварне с особой кирпичной печью, еще не совсем разрушенной частыми бурями, но густо потрескавшейся, рыжий Похабин, тоже в некоторой оторопи, тоже с нетерпением оглядываясь на близкий берег, вздувал огонь. Кирпичная печь, по-морскому алаж, совсем отсырела, ее ни разу не зажигали весь последний штормовой месяц. Дым не хотел идти в железную трубу и густо выбивался через дверцу и щели. Похабин перхал и ругался. Боялся, наверное, что явившийся перед людьми остров исчезнет, как видение, — так уже случалось в пути.
Хмурый жилистый брат Игнатий, в черном куколе, в черной рясе, замер на правом борту, остро всматривался в каждый камень, выискивал взглядом проход к берегу, держа в напряжении ожидающих первого его знака Тюньку, Щербака и Ухова. Пришептывал про себя, но слышно:
— Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его!.. Так да скажут избавленные Господом, которых избавил Он от руки врага…
Обычно брат Игнатий бормотал псалмы раздумчиво, с размышлениями, задумываясь над многими словами. И собрал от стран, от востока и запада, от севера и моря… А сейчас видно было, что нашептывает слова, может, совсем не вдумываясь в них, почти машинально. И блуждали в пустыне по безлюдному пути, и не находили населенного города… Острым взглядом выслеживал каждый камень, вспарывающий пенную воду, не спускал глаз с пены, бьющейся вокруг угловатых камней. Смотрел так, будто вспомнить что-то пытался.
— Терпели голод и жажду, и душа их истаевала в них… — В море, в аду кромешном брат Игнатий разве что к чугунному господину Чепесюку не подступал с пением псалмов и с размышлениями. — Но воззвали к Господу в скорби своей, и Он избавил их от бедствий их… — В намертво врезанном в палубу специальном деревянном кресле господин Чепесюк дневал и ночевал. В специальном, только для него врезанном в палубу кресле провел многие недели, в течение которых бусу, по-апонски фуне, носило в бурях и в туманах. Никогда чугунный господин Чепесюк не покидал своего специального кресла, кутаясь в черный плащ, пугая казаков черным молчанием, упрямством и невыразимым терпением. О многом перешептывались казаки, поглядывая со стороны на такого чугунного человека. Вот, перешептывались, большой человек… Или, перешептывались, наоборот, может, виноват в чем, а потому посылан Усатым на край земли — не славы для, а для усмирения нрава… Но если даже и так, если для усмирения нрава, все равно знали, что перед чугунным господином Чепесюком везде и всегда трепетали даже воеводы…
— И повел их прямым путем, чтобы шли они к населенному городу… Да славят Господа за милость Его и за чудные дела Его для сынов человеческих!..
Иван зябко повел плечом.
— Они сидели во тьме и тени смертной, окованные скорбию и железом…
Зачем, брат Игнатий? — хотелось спросить Ивану. Почему железом? Почему скорбию?
— И Он вывел их из тьмы и тени смертной, и спас их от бедствий…
Иван перекрестился.
— От всякой пищи отвращалась душа их, и они приближались ко вратам смерти…
— Да не гуди, монах, — не выдержал, наконец, Иван, не чувствуя никакой радости в словах брата Игнатия.
— Псалом есть тишина души, псалом есть раздаятель мира, — назидательно, не оборачиваясь, укорил Ивана монах. — Отправляющиеся на кораблях в море, производящие дела на больших водах, видят дела Господа и чудеса Его в пучине… Он речет, и восстает бурный ветер, и высоко поднимает волны его… Восходят до небес, нисходят до бездны; душа их истаевает в бедствии… Они кружатся и шатаются, как пьяные, и вся мудрость их исчезает…
— Где пристань, монах?
Не оборачиваясь, брат Игнатий уверенно ткнул кулаком в неширокий, но спокойный, вдруг открывшийся меж бурунов проход.
Впрямь увидели: неширокая речка задумчиво выпала с берега в море, мирно струилась по светлому камешнику, не по мяхкой земле. Весь берег здесь был песок и рассыпанный светлый камешник, и никакого лесу, никакой особенной травы, — только все камешник, камешник, и чистая речная вода, пусть неглубокая, но даже издали столь чистая, что хотелось черпать руками, и рыжие бамбуки, разбегающиеся вдоль подножья горы.
— Кто мудр, тот заметит сие, и уразумеет милость Господа…
— Да не гуди, монах, — повторил Иван. — Птиц распугаешь.
Брат Игнатий не ответил. Он внимательно высматривал пенный путь. Он даже руку поднял, готовясь дать сигнал монстру бывшему якуцкому статистику дьяку-фантасту Тюньке с молодыми казаками Щербаком и Уховым, вцепившимся в якорь, но все медлил, чего-то боялся… Черный куколь свалился с головы на плечо, темные волосы с сильно проступающей сединой растрепало ветром… Впрочем, это не смущало монаха: известно, что господь не обижается на простоту… Казаки и гренадеры тоже столпились у бортов, пораженные: буса, выйдя из пенных струй, вдруг как бы повисла над невероятно призрачными и прозрачными подводными садами глубокой бухты. Кого-то от качки вырвало за борт, но и это не испоганило и не замутило прозрачной воды.
Прав монах, Господь не бросил путешествующих, Господь вывел полуразбитую, низко сидящую в воде бусу из сулоев, из мертвой зыби, из беспросветных густых туманов, из подлых тайных течений, неделями влачивших беспомощное судно неизвестно куда, и теперь они, правда, будто повисли над бездной — над призрачной морской мглой, казавшейся совсем другим миром. Глубоко, глубоко внизу отчетливо распускались медленные подводные леса водорослей. Наверное, там и рыбы ходили, но рыб не видели, так хотелось Господу.
Почувствовав внимательный взгляд Ивана, брат Игнатий поднял голову и полы подрясника, подоткнутые под широкий пояс, будто устыдясь, быстро одернул. В черных глазах промелькнула непонятная усмешка:
— Пагаяро!
Всклубился, наконец, над кирпичным алажем густой жирный дым, такой густой, такой неожиданный, будто его выдохнул из себя задохнувшийся этим же дымом Похабин. Как та гора на неизвестном высоком острове, что явился им как-то сквозь непогоду в кипящем море — высокая черная гора вся в чудовищном шлейфе удушающего черного дыма.
Какое-то время буря носила бусу вблизи страшного острова.
Ночью сквозь тьму и глухой туман прорывались ужасные огненные отблески, доходили, заглушая свирепый свист ветра и удары волн, странные звуки, как бы зловещее погромыхивание. Так перемещаются прибоем прибрежные подводные камни, или накатываются издалека громы. Казаки испугались, потом привыкли. Чего сделаешь, такая сторона… Да и сил не было шибко пугаться… Некоторые казаки даже уснули, только Иван и брат Игнатий, привязавшись из-за большой качки к мачте, пытливо всматривались в кромешную тьму, ловили глазами огненные сполохи. Как будто специально для них туман на время снесло и совсем вблизи от бусы они увидели все тот же черный дым, стоявший над горой в лунном свете — как ужасная кривая метла. Плыть к такому острову страшно, а терять его в ночи и в тумане и того страшней. Какая никакая, а все же земля. Пусть огненная, пусть в дыму, пусть и трясет ее… Правда, казаки, которые не спали, вполголоса перешептывались — долго такая земля не может в море стоять. Такие огненные острова, шептались они, как грибы, стоят в море на тонких каменных ножках. Море сильней вздохнет, ветер сильнее дунет, и все — переламывается тонкая каменная ножка. Весь остров, вместе с жителями и лесами, с бесчисленными птицами и зверьем идет ко дну. Жители, побарахтавшись, правда, всплывут потом, привыкли к такому, а все равно страх.
Буря, вынесшая бусу к неизвестному острову, сорвала руль, снесла снасть, все якорные канаты. Мачта, правда, уцелела, но парус тоже снесло. Умирая от качки, казаки полагались только на Провидение. Многие подолгу не могли встать, валялись, как безмолвные чурбаны, в мокрой каморке. Один только чугунный господин Чепесюк никогда не покидал специального деревянного кресла, сидел в нем чугунно под звездами и в тумане, может, видел что-то свое — видимое им в развале дикующих волн, в свисте ветра. Может, и к стихиям были у господина Чепесюка тайные поручения от Усатого, как знать?
Достигнув земли, вглядываясь в раскачивающееся перед глазами хмурое пространство моря, в крепкие каменные террасы, в счастливую радужную игру влажных радуг, теней и пены, Иван вдруг подумал: а если, правда, дошли?… Совсем разные люди, ни один на другого не похож, а вдруг дошли? И рыжий Похабин, мужик из беглых, и чугунный господин Чепесюк, погруженный в тайну, и крепкие гренадеры братья Агеевы, и казаки, взятые в Якуцке и на Камчатке, и монстр Тюнька, даже, наконец, Игнатий, оказавшийся человеком, хорошо знающим морское дело…
Неужто, правда, дошли?
Иван усмехнулся. Ну, если и дошли? Что с того? Разве самолично вели Иван да монах бусу по морю? Разве знали, куда их несут неизвестные течения и ветры? Разве кто-нибудь на борту знал, где они находились вчера и где находятся сегодня? Разве кто-нибудь мог указать на маппе место, куда попали? …Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?…
Гладкое морское существо сивуч, усатое, наглое, как Похабин, лениво раскачивалось на волне под бортом бусы, сложив серые ласты на такой же серой мокрой груди, и круглыми глазами с любопытством оглядывало русских. Наверное, никогда раньше не видело.
Вот куда попали? Куда пришли?
О Санкт-Петербурхе теперь Иван почти и не вспоминал.
От Якуцка к Алдану шли через безмолвные предзимние луга.
Стоял сентябрь, на бледную траву ночью густо падали заморозки. Совсем побелевшая от инея трава ломко шуршала под ногами, казаки зябко кутались в теплые овчины, ржали лошади. Впереди поднимался неприютный хребет весь в белых снегах, как известью выпачкан, страшно чернели только провалы, да траурные лиственницы, да выцветшее небо, да еще черная вода в колее. «Там оставим кого-то», — перекрестился гренадер Пров Агеев, указывая на хребет. И оказался прав. В одной из расселин исчез, сорвавшись, испытанный гренадер Семен Паламошный. Никто никогда больше не видел Паламошного на этом свете, никто не слышал о нем и о его ложном провидческом даре.
Как не было человека.
С реки Алдан в больших трудах прошли к бурным верховьям Индигирки, большой собачьей реки. С названной Индигирки совершили ужасный переход на зимнюю Колыму с выходом через новый ужасный каменный хребет на еще более ужасный Анадырь; уже оттуда, из последних сил, двинулись по голодным местам к Пенжине. Только на Камчатке, на мысе Лопатка, спустясь на юг от Большерецкого острожка, наткнулись на березовую рощу.
Там и разбили лагерь.
Березовые деревья оказались столь велики, что бусу, по апонскому образцу, целиком построили из березы. Кто строгал дерево, кто пилил доски, сушил пеньку — работа двигалась споро. Правда, буса, спущенная, наконец, на воду, села так низко, будто наполнили ее тяжелым грузом. Иван удивился:
— Я сейчас взойду и буса затонет подо мной.
— Совсем мокрое дерево, — мрачно подтвердил рыжий Похабин. При всей своей невыносимой храбрости Похабин боялся моря. — Захлестнет бусу первой волной. — И подвел итог: — Буса не рыба, чтобы сидеть так низко!
Дьяк-фантаст тоже удивился:
— Будет ли такая поворачиваться? Будет ли такая слушаться паруса и руля?
— Конечно, не будет, — мрачно подтвердил Похабин. И обернулся к Ивану: — Как плыть, барин, на столь низком судне? Это ж рыба начнет прыгать прямо в алаж, морские звери начнут греться на палубу!
— Безопасно только такое судно, которое стоит у причала и определено на слом, — смиренно, но несколько противоречиво успокоил Похабина брат Игнатий, по якуцкому договору с Крестининым догнавший отряд на Камчатке и самолично командовавший постройкой бусы. Он-то знал, что буса будет надежной. Даже приняв большой груз и восемнадцать человек казаков, она ни на вершок больше не села в воде, и на ходу оказалась устойчивой и послушной.
Зато не повезло с погодой.
От камчатского мыса Лопатка до первого курильского острова Шумчю рукой подать, однако главный кормщик монах брат Игнатий не сумел правильно рассчитать время: вышли в самый отлив, и чудовищная толчея сулоев сразу увлекла бусу в туман к зюйд-весту, как в сырой погреб, в нескончаемую череду белых, как молоко, волглых туманов.
«Неужто в море всегда так?… — растерянно спрашивал рыжий Похабин, почти невидимый в тумане, а стоял ведь рядом с Иваном. — Неужто в море всегда темно и сыро, как в погребе? Неужто никогда не кончится плохая погода?»
«Молчи, — укорил брат Игнатий. — Святые отцы запрещают жаловаться на плохую погоду. Человеку свойственно согрешать, но не должно ему унывать и приходить в чрезмерное от того расстройство. Молчи, Похабин, не должен Господь знать, что ты на борту — утопит».
Строго укорил. Казаки прислушивались со страхом.
«Читай „Отче“, — довершил монах. — Все время читай „Отче“. Сия молитва дана людям самим Христом».
«Брат Игнатий, — позвал из мглы кто-то испуганным голосом. — А я?… Кругом грешен… Как быть?»
«А лошадей крал?» — строго спросил монах.
«Лошадей не приходилось».
«Вот видишь, не во всем грешен, — успокоил брат Игнатий отчаявшегося. — Плавать это как сидеть на пороховой бочке. Привыкай».
«Куда идем-то?»
Голос спрашивающего еще не смолк, а из тумана выявился пугающий черностью своей силуэт, это господин Чепесюк молча привстал в кресле, напомнил о своем присутствии. Каждого сразу будто водой захлестнуло. Решили: не посмеет море принять такого чугунного господина, не посмеет поднять волну на тайного посланника самого Усатого. …Куда идем?…
Иван замечал, что монах брат Игнатий о многом, кажется, догадывается, многое видит насквозь. Не раз казалось Ивану, что брат Игнатий знает что-то и свое, тайное, не зря оказался столь сведущ в морском деле. На камчатском мысе Лопатка, у костра, разведенного рыжим Похабиным, как-то остановился за спиной Ивана. Иван, бросивший пить в Якуцке и жестоко навязавший то же казакам, сидел у костра уверенно. Плечи развернулись, глаза ясные. Никто не узнал бы в обветренном крепком человеке бледного санкт-петербурхского секретного дьяка — тихого, сильно пьющего. Одной рукой Иван разглаживал маппу, развернутую на коленях, другой прикрывал глаза от бьющего кострового света. Неизвестно, что увидел на маппе Ивана брат Игнатий, но нагнулся, задышал густо, не по-монашески:
— Чего это?
— А маппа, — просто ответил Иван.
— Как маппа? — не сразу дошло до монаха. — А что за край изображен на такой маппе?
— Много хочешь знать, монах, — неодобрительно покосился Иван.
Брат Игнатий как бы согласился с таким мнением, но ничуть от того не остыл:
— Где взята такая маппа?
— Сам вычертил, — не без гордости ответил Иван.
— Ну? Сам? — не поверил брат Игнатий. — Да неужто ходил в Апонию?
Ивана как обожгло. Схватился рукой за рясу, привлек к себе монаха, невольно почувствовав его силу, дохнул в лицо:
— Откуда знаешь?
— Об чем?
— Об Апонии.
Монах усмехнулся, освобождаясь:
— А где живем, сам подумай? На Камчатке! Здесь самый последний казак слышал об Апонии.
— А с чего взял, что на маппе Апония изображена?
— Так острова же… — смиренно заметил брат Игнатий, отводя в сторону черные, как уголь, глаза. — Я ж вижу, что одни острова изображены на твоей маппе. А Апония, говорят, остров. И лежит за многими островами… — Все же не вытерпел, повторил вопрос: — Неужто, правда, бывал в тех краях?
Иван покачал головой.
— Тогда как мог начертить такое? — не отставал брат Игнатий. — Разве можно придумать то, чего никогда не видел?
Мрачный огонь в черных глазах монаха Ивану не понравился.
— Опомнись! — оборвал монаха. — Я человек государственный, секретный. Тебе, монах, не дозволено пытать меня. И вообще… Может, сам плавал?
— Плавал.
— Где?
— Да в разных местах… — неохотно объяснил брат Игнатий. — На Камчатке… И в море Пенжинском… Церковное добро переправлял на бусе. Умею работать с веслами, ставил паруса, держал руль, знаю компас и румбы… — И не вытерпел, не вытерпел, снова повторил вопрос: — Неужто мы теперь пойдем в сторону Апонии?
— Молчи, дурак! — Иван быстро огляделся, но никто не прислушивался к их разговору.
— Молчу! Молчу! — Брат Игнатий страшно оскалился, как в большой ненависти, даже глаза заледенели, но тут же оттаял, будто согретый изнутри радостью: — Совсем молчу.
— Зачем оказался на Камчатке?
Брат Игнатий загадочно сощурился:
— Даже растения путешествуют. Размножением. Здесь, смотришь, пророс малый корешок, а там отнесло ветром какое зерно в сторону, а там пробились сквозь песок еще какие ростки. Так одно дерево и отдаляется от другого, разрастается, распространяется густой лес, только не рассуждает о том. А живой человек, он способен и к путешествию и к рассуждению. Это угодно Господу. Он позволил человеку ходить далеко и возвращаться обратно, чтобы всем остальным можно было рассказать об увиденном. Известно, что много святых людей внесло свою лепту в дело постижения далеких краев.
— И ты внести хочешь?
Монах переборол себя. Сказал со смирением:
— Как Он позволит.
До знака, поданного братом Игнатием, почти три часа несло бусу вдоль долгого берега. Неужели пронесет мимо? — гадали казаки. Неужели отбросит в море, а то разобьет на камнях? Не отходили от бортов. Вот вроде живы, а куда занесло? Выше всех торчала на носу бусы голова монстра бывшего якуцкого статистика дьяка-фантаста Тюньки. Вместо того, чтобы повесить Тюньку, Иван, с согласия господина Чепесюка, забрал Тюньку в море. Монстр работал, как вол, радовался жизни, сильно дивился миру. Лет десять, считай, безвыездно провел в Якуцке. От того радовался и дивился еще сильнее.
Туман.
На зюйд и на вест под туманом лежала одна вода, ничего кроме воды, и на ост тоже одна вода. Неизвестно, как обстояло дело к северу, но и там, наверное, плескалась вода. Везде одно большое волнующееся пространство. Уже думали, что так и будет до самой смерти — только туман и вода. И вдруг — остров.
А на островом гора заснеженная.
А над вершиной горы белое тоненькое кольцо тумана.
Когда бусу поднесло ближе к берегу, белое кольцо вокруг заснеженной вершины обернулось еще одним. Ну, а совсем вблизи повисли над вершиной, похожей на перевернутую воронку, одно в одном, уже три белых кольца. Одно вложено в другое, как разной величины баранки. Брат Игнатий кротко перекрестился:
— Даст Бог, к добру.
А длинный Тюнька отчаянно крикнул с носа:
— Дикующие!..
Сквозь чистый бурей промытый воздух явственно увидели — на верхней террасе, наклонной, а потому открытой к морю, по темной траве перед легкими летними балаганами, дергаясь и шумя, взволнованно двигались две возбужденных толпы. Дикующие высоко подпрыгивали, воинственно шли друг на друга. В руках — луки, сабельки, может, ножи, того и гляди, перебьют друг друга, каждый в большом нетерпении перебирал коротенькими ногами. Правда, криков почти не слышали — накат, буруны, да скоро и течение вынесло бусу, низко сидящую в воде, за высокий мыс. Как специально скрыло бусу от глаз дикующих.
— Война у них? — удивился Иван.
Похабин кивнул согласно:
— Война.
Казаки помолчали, переглядываясь, только монах брат Игнатий смиренно возразил:
— Может, праздник какой? — И положил крестное знамение: — Может, поклоняются каким деревянным болванам?
И подвел итог:
— Грех!
И предложил:
— Остров невелик, дикующих не должно быть много. Те, которых увидели, может, все и есть. Когда торкнемся в берег, первым делом надо исправить руль. А потом в море. Уже утром можем оказаться на той стороне острова. Половину людей оставим здесь, пусть пойдут пеши и обьясачат дикующих. Перевал невысок, тропа видна даже отсюда. — Брат Игнатий смиренно кивнул в сторону заснеженного, заледенелого до голубизны пика: — Дикующие сильно удивятся и без бою дадут ясак. А встретимся на той стороне острова.
Повторил убежденно:
— Если с моря зайти, можно врасплох захватить плотбище дикующих, захватить все их байдары. А без байдар дикующие сразу успокоятся. А не успокоятся, так те наши люди, что пойдут пеши, выгонят дикующих к берегу прямо под нашу пушку. Один раз выпалим, они все поймут.
— А просто договориться? Дать подарки?
— К тому и клоню, — сурово сказал монах. — Один раз выпалим, сразу и договоримся. Они потом согласятся на любые подарки.
Иван негромко спросил:
— А не апонцы на острову, брат Игнатий?
Монах понимающе покачал головой:
— Не апонцы. Дикующие. Видишь, парки на них. Настоящие парки из птичьих шкурок. Я разглядел. Апонцы сроду не наденут такую одежду, сочтут за большой позор. Они, апонцы, носят шелка да дабиновые ткани. А это дикующие. Это, наверное, куши, так называют дальних курильцев. Еще их зовут мохнатыми. Говорят, бороды у них большие, как у русских старых бояр, и по всему телу густой волос. Я сам видел таких куши в одиннадцатом году. Приходили к родимцам на юг Камчатки.
— Почему ж не Апония? — не верил Иван. — Нас сколько времени все несло на юг?
— А может, не на юг? — ревниво возразил брат Игнатий. — Может, все время носило вокруг острова? — И кивнул убежденно: — Это куши. Это мохнатые, не апонцы. Дикие. Истинной веры не знают.
— Не торопись, брат Игнатий, — упрямо мотнул головой Иван. — Знают или не знают, не торопись. Поймем, когда побываем на берегу. — Не оборачиваясь, он чувствовал тяжелый взгляд господина Чепесюка, по-прежнему кутающегося в черный плащ в своем деревянном кресле. Пытался понять, что думает о происходящем господин Чепесюк, но господин Чепесюк ничем не выдавал своих мыслей.
То, чего так долго ждали, наконец, произошло. Буса мягко толкнулась в пески широкого низкого берега, недалеко за которым опять поднимались береговые террасы. Круглая бухта, заснеженная гора над миром. Пять человек казаков живо кинулись искать нужное дерево для руля, но монах их остановил:
— Нам нужное дерево там, за мысом. Здесь только бамбук растет.
Казаки неохотно остановились. К борту бусы без страха подплывали морские звери сивучи с любопытством. «Вот жиру нам дадут, — жадно облизнулся Похабин. — Вот какие круглые!»
Иван досадливо отмахнулся.
Прикидывал.
Наверное, монах прав, надо разделиться на два отряда. Еще в море обсуждали такой вариант. Обсуждали даже когда совсем не верили, что кончится море… Послать на бусе десяток человек, восьмерых оставить на берегу… Сразу решил: сам на берегу останусь. Думать уже не мог о море. Возьмем две пищали, на борту оставим пушку-тюфяк. На той стороне острова каждому найдется работа — веками дикующие не платили ясак, сильно задолжали Усатому. Оглядывая с берега заснеженную гору, отметил: узкая тропа через плечо горы идет набитая, четкая, вьется изощренно, не теряется ни в стланике, ни на осыпях. Сразу видно, что натоптана человеком, животное не ищет хитрых путей.
Торопясь, радуясь земле под ногами, казаки, по пояс в холодной воде, вынесли на берег необходимые снаряжение и припасы, бросили мешки на песок, в траву, жадно вдыхая теплый острый запах пыльцы, осыпающейся с коленчатых бамбуков, покрывших, как густая щетка, все подходы к обрывам. Под сапогами сминались, шуршали бурые валы, наметенные морем — морская трава. Тревожно и сладко пахло рыжим бамбуком, песком, раздавленными ракушками, гниющей морской травой.
Переглядывались тревожно.
И не зря.
Не успели разбить лагерь, как свистнула в воздухе стрела.
Из травы на одно мгновение поднялся в небольшой рост маленький человек, как выпрыгнул. Действительно, дикующий, — в птичей парке, кое-где даже перо не снято, в руках лук туго натянут, наверное, натянул лук еще прячась в траве.
— А вот тя! — страшно крикнул Похабин.
Дикующий заробел, стрела свистнула без цели, а сам дикующий так же быстро, как выпрыгнул, впрыгнул в траву, будто его в землю втянуло.
— Тюнька! — приказал Иван. — Возьми кого-нибудь, приведи стрелка.
— Так убежал, наверное.
— Там некуда убежать. Видишь, непропуск, обрывы прижимаются к высокой воде… Чтобы убежать, надо дождаться отлива или подняться на крутой обрыв, а как поднимешься?… — Строго предупредил: — Смотри, Тюнька! Живым приведи стрелка! Если даже спорить начнет, не бей. А если баба окажется… Ох, смотри у меня, Тюнька! — И случайно перехватил странный взгляд господина Чепесюка, будто тот в чем-то одобрил его решение.
Кивнул монаху:
— Пойдешь на бусе, брат Игнатий.
Брат Игнатий тоже кивнул. Смиренно, но так, будто ни минуты не сомневался, что пойдет именно на бусе.
— А руль? — спросил Похабин, становясь близко к Крестинину.
— Здесь нет нужного дерева, — опять указал монах. — Зато за ближним мысом, который прошли, растет целая рощица. Там вырежем новый руль. А ждать вас будем на той стороне острова.
Иван глянул на господина Чепесюка, но в тусклых глазах чугунного человека ничего не отразилось.
— Похабин, — приказал Иван. — Тоже пойдешь на бусе с монахом.
— Да я… — испугался Похабин.
— Пойдешь на бусе, — твердо повторил Иван. — Рядом с монахом. — И понизил голос, чтобы никто не слышал. — Тебе доверяю. Следи за монахом в три глаза.
— Где ж взять третий?
— Понадобится, найдешь.
На берегу остались семь человек.
Младший брат Агеев — Пров, гренадер Потап Маслов, конечно, господин Чепесюк, без слов давший понять о своем на то согласии, монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, и казаки из молодых Щербак и Ухов.
Восьмым остался сам Крестинин.
Казаки послушно оттолкнули бусу от берега.
Рядом с черным монахом стоял на борту хмурый Похабин. Сердился, наверное, что не успел вдоволь почувствовать твердь земли, но все равно некоторая хитрость угадывалась в хмурых глазах, как тогда в Якуцке, когда Иван отправил Похабина в съезжую, чтоб всыпали ему плетей: днем раньше Похабин в пьяном кураже пропил запасные курки к казенной пищали. Узнав, что идет он на порку, Похабин жалостно попросил:
«Пусть Тюнька пойдет со мной».
«Зачем?»
«А как вернусь?… Поротый ходит плохо…»
Иван разрешил.
Поздно вечером рыжий Похабин притащил на себе монстра якуцкого статистика дьяка-фантаста Тюньку. Аккуратно положил на пол. «Как? — удивился Иван. — Тюньку пороли?… — И принюхался: — Пьян Тюнька?…»
«Ага… — бессмысленно лопотал Похабин, тоже крепко выпивший, но не поротый. — Совсем пьян… И пороли фантаста… — Успокаивал: — Да пороть, барин, это лучше, чем головой в петлю… Вот и пороли… А то как?… Казака не бить — шкуру губить, барин… Я Тюньке целую денежку дал… Падок на деньги якуцкий монстр…»
«Денежку? Какую денежку? Почему сам не бит?»
Похабин бессмысленно пожимал плечами:
«Какая разница, барин, кому ложиться под плеть?… Мы с Тюнькой теперь как братья… Тюнька сам захотел… Его тебе все равно вешать… Говорит, не дам тебя пороть, Похабин, ты хороший товарищ, пусть, сказал, меня выпорют… Вот и выпороли… А я, барин, его за то в кабак снес… Устинов к Тюньке со всем уважением… А Тюнька монстр, монстр, он пил лежа на животе…»
«А ты?»
«А я чего?… Там, в кабаке, люди гостиной сотни сидели… Совсем дурной народ, барин. Резались в винт, козыряли в три очка. Ну, и я с ними… С выкупом, с присыпкой, с пересадкой, с гвоздем и с ефиопом, и с треугольником, и по тысячной, и даже по четвертой части копейки… Аж в глазах рябит…»
Крестинин взбесился:
«Руки отрублю!»
«Так чего ж, барин… Я готов… Вот мои руки… — бессмысленно лопотал Похабин, действительно выкладывая на стол руки. — Только потом жалеть будешь… Тебя совесть загрызет… Я ж, барин, только при тебе очеловечиваюсь… А Тюньке что?… Он монстр, он вроде дикующего… Мы, наверное, не поведем его далеко, повесим…» …Пагаяро!
— Прощай, Похабин! — крикнул с берега Тюнька. — Запишу тебя в поминальник!
— Пошел, дурак!
— За умом не гонюсь, счастье было б.
Бусу быстро подхватило течением. Черный монах стоял на носу, как черное изваяние. Что-то тревожное тронуло сердце Ивана. Впервые оставались одни на чужой земле. Провожая бусу взглядом, прижался щекой к живому деревцу. Вот стоит малое, ростом в небольшого человека, ниже Ивана, ниже Тюньки, а лет ему, наверное, двести. Нисколько не меньше. Изверчено ветрами, изрублено песком, как господин Чепесюк саблями, со всех сторон обомшело, ветви вывернуты, как руки пытаемого на дыбе, а стоит, верит во что-то…
— Пушечку-тюфяк надо было оставить, — умно протянул Тюнька.
— Монаху тюфяк нужнее, — возразил кто-то. — Монах подойдет к берегу, шаркнет по дикующим важным зарядом дроби, они и полягут. А то запулит малым ядром по балагану, так даже интереснее. А нам что? На себе ее тащить?
— Тюнька! — нехорошо удивился Иван. — Ты еще здесь? Где дикий стрелок?
— Дак сам сказал, не деться ему никуда.
— А если он со страху умрет в кустах?… Тащи дикующего!.. Пусть посидит у костра, дружить будем. — И ткнул Тюньку кулаком: — Не забывай, что ты самого государя прогневил, Тюнька. Тащи дикующего, чтобы жив был и ничем не огорчен. Ничего ему не сломай, ни одной косточки. Он, может, поведет нас через остров самым коротким путем, может, укажет богатых родимцев. И вот еще что…
— Ну? — вытянулся Тюнька.
— Сильно наслышан о твоем хвастовстве, Тюнька. Наслышан, что с кереками, мол, умеешь болтать на птичьем керекском языке. И с коряками будто, и с камчадалами. Сейчас проверим… Бойся, если соврал!
— Не соврал. Со всеми могу помаленьку.
— А с курильцами?
— А чего ж? Смогу и с курильцами, наверное. Они же общаются с камчадалами, имеют общие слова.
— А с апонцами? — насмешливо спросил Крестинин.
— С апонцами, наверное, не могу.
— А скажи, как ты речь одну от другой отличаешь? Ну, вот, к примеру, одно говорит камчадал, а мохнатый другое… Как отличишь?
— А чего ж? Это ж просто, — усмехнулся дьяк-фантаст. — Кереки, к примеру, они как птицы. Они клекочут, шумят. А у камчадалов речь тихая, плавная, они говорят приятно, свободно, у них слова короткие, вместо р всегда произносят ж. Не корж, к примеру, а кожж. Чего не понять? А керек, тот важно стучит себя в грудь, всегда говорит — мы! — а получается у него — муру. Чего не понять? А если слово муру захочет сказать камчадал, то у него известно как получится — мужу. Чувствуешь? Совсем просто. Наверное, и у куши так.
Отговорив, Тюнька неохотно поманил за собой молодого казака Щербака и гренадера Потапа Маслова. Втроем сторожко двинулись к опасному месту, где спрятался мохнатый. Скрадывали расстояние под печальные стоны чаек, под шуршанье холодных волн на песке. Морской зверь сивуч охотно зарыдал за бурунами, пав в воде на спину. Конечно, веселее зарыдал, чем белые чайки, а все равно жалобно. Вот зачем зверю жаловаться? — подумал Крестинин. Зачем жаловаться птицам? Рыбам? Дом зверя в воде, и рыба живет в воде, и там их морские родимцы. А у птиц дом на скалах. Это мне, секретному дьяку, сироте, есть на что жаловаться. Это у меня дом далеко, в России. Считай, что и дома нет, так далеко. Где вообще Россия?
Голубовато, таинственно отсвечивало, отбрасывало блики море.
Жадно принюхался. Вот Солнце, отлив. От костра ни на что не похоже тянет попавшей в хворост морской травой. На откосах бамбук — рыжее, коленчатое растение. Такое раньше видел в Санкт-Петербурхе в Мокрушиной слободе — на халате вдовы, который халат достался от Волотьки Атласова, а Волотька Атласов, найдя Камчатку, был загублен неким вором Козырем, чьи бумаги, в свою очередь, его, секретного дьяка Ивана Крестинина, завели на Камчатку, и так далее…
Огляделся. Понял вдруг, что сердце точит.
Ясно до мучительности, до сладкого сосания в сердце вспомнил опрятный домик доброй соломенной вдовы Саплиной. Маленькие окошки заперты ставнями, но добрая вдова уже поднялась, накинула на плечи халат с нерусскими невиданными растениями, глянула синенькими глазами в окно — собрались ли во дворе клюшницы, не бьет ли падучая тетю Нютю? Прикрикнула, наверное, ангельская душа, для порядка на сонную сенную девку Нюшку, вздохнув, вспомнила Ванюшу, голубчика, да перекрестилась на чикающие да пощелкивающие образа во здравие неукротимого маиора. Кольнуло, вспомнил — в валенке за печкой, уезжая, оставил неполный шкалик. Нюшка, дура, нашла, наверное.
Ах, добрая вдова. Ах, широкая, бочонком, парчовая юбка. Ах, вздохнул, веселый богатый домашний стол. Осетрина в посуде, всякие вкусные пироги, закуски, капуста кислая с сельдями, и щука под чесноком, не простая, а живопросольная, и русские зайцы в рассоле, и грудь баранья верченая с шафраном, и голова свиная под чесноком, и всякий потрох лебяжий! Ах, стопки серебряные, витые чернью!
Огляделся изумленно. Как так? Он, дьяк простой, только мечтавший о чем-то особенном, тихо воспитывавшийся в доме доброй соломенной вдовы и любивший путешествовать по маппам и кабакам, вдруг так ужасно далеко зашел!.. Вон гора неизвестная, покрыта вечным снегом и с черными подпалинами по склону… Вон море, а на море звери морские гладкие, чайки… Ох, далеко зашли! Никакой русский не ходил так далеко! Даже Волотька Атласов!
Подумал не без гордости: бес Ваньку не обманет. У Ваньки на всякого беса есть молитва. Но тут же оборвал себя: ой, не гордись, Иван! Гордость, она тоже от беса. Дошел или не дошел куда, это дело второе. Если б, может, не чугунный господин Чепесюк, если б не рыжий Похабин, никогда не увидел бы ни Якуцка, ни Камчатки, и уж, конечно, загадочных островов. Давно истлел бы в глухих российских лесах.
С сомнением, но внимательно озирал Иван вечереющие берега, прислушивался к негромким голосам уставших казаков. Господин Чепесюк стоял в стороне от костра, не подавая голоса, на ужин съел кусок птицы, отваренный в простой воде. Как всегда, думал о чем-то, вызывая короткие, как бы случайные, взгляды казаков. Все ждали, а вдруг скажет что-нибудь господин Чепесюк, наконец? Вдруг объяснит новую землю? И, конечно, как всегда, ждали, не проговорится ли, не выдаст ли — зачем они здесь? С каким ужасным приказом?
Тишина.
Темная вечерняя тишина, подчеркнутая треском костра и никогда не утихающим накатом…
Устали, подумал Иван. Несколько недель шли во мгле, в тумане. В тесном помещении бусы не продохнуть, от качки половина казаков лежала пластом, а больше всего рыжий Похабин. Зато монстр Тюнька, как монах и сам Иван, оказался крепкий: по своей воле ухаживал за больными и падшими духом, вел долгие разговоры с Похабиным. «А и жизнь похожа на море», — умно и тяжело жаловался Похабин, отплевываясь в горшок, вовремя подставленный Тюнькой. «Да почему?» — недоумевал дьяк. «Откуда ж мне знать? Я не филозоф», — умно отвечал бледный Похабин, после чего, собственно, разговор заканчивался.
Однажды ночью порывом ветра сдернуло с моря сырой туман и перед измученными казаками открылось невероятное звездное небо с Большой Медведицей, к удивлению всех непривычно лежащей совсем по краю горизонта, как перевернутый пустой ковш. Пораженный таким зрелищем монстр Тюнька, расчувствовавшись, высказал Ивану самый главный, самый тайный грех своей жизни. Оказывается, он действительно служил когда-то военным писарем. Стоял с полком под Москвой, но служил плохо, поскольку постоянно употреблял ржаное винцо. Понятно, вследствие этого часто попадал на гауптвахту. Это Тюньку утомляло. Однажды в праздник, сидя под караулом, всерьез задумался: а зачем все так? зачем ему такие муки? зачем все люди гуляют, а он, несчастный писарь Тюнька, все свободное время теряет на гауптвахте, не имея ни денег в кармане, ни веселия в сердце? Может, бежать куда?
Сразу возник вопрос: если бежать, то куда? а, убежав, где прятаться? а, спрятавшись, на что жить? — ведь в беглом состоянии денег у Тюньки вовсе не должно было прибавиться, даже наоборот, правильно считал он, денег у него станет меньше. К тому ж, станут его ловить.
Ох, подумал Тюнька, хоть к дьяволу обращайся. С тем и уснул.
А во сне предстали пред Тюнькой три мелких прельстительных беса. Все трое в человеческом облике, простые, веселые, одеты в солдатское платье, но хвосты, конечно, наружу. ‘Ты, Тюнька, не дурак, — весело сказали, — ты, Тюнька, умный, ты глубоко смотришь. Вот выдай нам, Тюнька, своеручное специальное письмо, а мы тебе принесем деньги».
Обрадовавшись до глупости, писарь Тюнька, отсидев под караулом, уединился в пустой баньке, напустил в пузырек крови из собственного мизинца, и кровью написал на листке следующее: «Аз, раб божий, Тюнька, враз отрицаюся от бога, и неба, и земли, и святые божия веры, и соборныя божия церкви и не хощу более нарицаться христианином, для чего предаюсь во услужение диаволу и буду его волю творить, в чем письмо мое своеручное».
Еще кое-что добавил, а потом бросил письмо в омут при старой мельнице, считай, прямо в руки бесам. Но почему-то бесы в первую ночь не явились. А не явились они и во вторую ночь.
Тогда Тюнька вновь написал письмо.
С тем письмом не менее десяти раз ходил он в разные пустынные места, там читал письмо вслух, лично и громко призывал к себе Люцыпера. Призывая Люцыпера, громко требовал у него богатства и воли, но дьявол не явился к Тюньке. Зато ночью сквозь игру пьяных фантазий донесся до Тюньки строгий глас свыше: «Обратись, дурак, и помилует тя!»
Тюнька так испугался, что даже не решился пойти на исповедь.
Всего боясь, ни на что более не оглядываясь, побежал в сторону Сибири, пока не остановился в Якуцке. Как человек грамотный, начал новую жизнь. А беглый он или нет, почему-то никто в Якуцке не спросил Тюньку…
Иван обернулся к морю.
Горбатый мыс, похожий на скелет кита, падал в море, весь изъеденный водой и ветрами. Кое-где мыс превратился в подобие каменного моста, грузно обвисшего на тяжелых, источенных водою быках. Далеко в море, там, где мыс ножом входил в кипень двух прибрежных течений, прыгали, как кипящая вода в котле, буруны. Буса на малом сшитом из одежд парусе давно миновала мыс и ушла за его очертания.
Смотрел, дивясь: куда попали?
Скальные нагромождения, обрывы, коленчатое растение бамбук, грозной щетиной утыкавшее склоны, одинокие голые скалы над водой — кекуры, отпрядыши, и совсем близко, прямо над головой, нависает отвесная каменная стена — будто гора провалилась, образовав бухту, везде густо усеянную камнями.
Вот какая земля? Чья? Может, правда, прибило к Апонии? Может, за бамбуками на тихих полянах апонцы с румянцем на круглых щеках кормят с рук благородных оленей? Может, рядом во внутреннем, никому неизвестном средиземном апонском море, обсаженном кривыми сосенками, плавают бусы с робкими девушками?
Кто знает?
Так долго носило бусу в бурях и в туманах, что, может, в редкие минуты ясности кто-то видел русских в море и донес апонцам, а апонцы теперь, дождавшись их прихода, выгнали на склоны подвластных дикующих делать для устрашения военные артикулы? Может, за тем поворотом лежит веселый каменный город? Может, робкие апонцы, подвязав на затылке длинные волосы, бегут сейчас к медным пушечкам, готовясь залпом отметить появление русской бусы? Может, внимательно поглядывают на черную фигуру монаха?…
Стоял, смотрел на игру сивучей.
В плаванье много чего насмотрелся, много чего наслушался.
Одни казаки рассказывали о горной птице, живущей на реке Индигирке. Будто летает та птица даже в самый сильный мороз. Так сильно машет большими крылами, что теплом движений плавит затвердевший от хлада воздух. Другие рассказывали о большом красном черве. Кто-то из казаков, воюя на севере с чюхчами, якобы видел такого червя. Он может напасть из засады на целого оленя и убить его, сжав в кольцах. Красный червь проглатывает жертву целиком, потому как нет у него зубов. А потом долго спит. И крепко. Если наткнешься на спящего красного червя, никак не разбудишь такого червя, так крепко спит. Хоть руби червя на части, не просыпается.
Дивен мир.
Чувствуя мысли Ивана, гладкие морские звери сивучи, воротя усатые морды, подплывали близко к земле, щурясь, с улыбкой разглядывали непонятных людей, принюхивались к дымку, плывущему над берегом, над водой. С дымком сивучи, конечно, были знакомы, но дымок их тревожил. Это ведь вроде сперва просто дымок, а потом как грохнет гора, так и бежать некуда.
Сладко схватывало сердце: вот как далеко зашли!..
Ровный накат, выпученные стеклянные глаза морских зверей, воздух тихо плывет, насыщенный теплыми запахами земли и травы, хруст сухих ракушек, небо и море страшно распахнуты во все стороны, даже неизвестно, где еще могут быть русские? И есть ли где-нибудь русские?
Сладко сосало сердце: может, рядом Апония?
Вспомнил старика-шептуна. Не врал, получается. Предугадал, что простой секретный дьяк будет отмечен вниманием царствующей особы и преодолеет всяческие препоны, доберется до края земли!
По чертежику, который давно считал своим, знал на память все острова.
Первый Шумчю, на который, говорят, ходили когда-то вор Анциферов да вор Козыревский. Может, врали, все равно так говорят. Дальше маленький Уяхкупа, на который никто специально не ходит, даже курильцы заглядывают туда только на промысел. Весь тот остров одна крутая гора, которая так часто дымит, что небо над нею не бывает чистым. Еще дальше Пурумушир… Там горы… Говорят, воры Анцыферов да Козыревский побывали на Пурумушире…
И дальше, дальше — островок к островку…
Вот куда вынесло бусу бурей?
В море сам Иван превзошел многих. Когда самые сильные валялись плашмя, не могли смотреть ни на свет, ни на пищу, он, тихий секретный дьяк, был в силах стоять у руля. Иногда случалось так, что всех живых на борту оставались он, да чугунный господин Чепесюк, да еще монах брат Игнатий, да монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька. Каждый выстаивал на руле по нескольку часов…
Обернулся.
Господин Чепесюк стоял на сером плоском камне у кромки моря.
Темная вода тяжелыми языками выкатывалась на берег, закручивалась, вскипала пеной, шумно взрывалась белой стеной, чтобы обрушиться на крепкого чугунного человека, смять его, унести без следа, но, встречая пески, камни, постепенно рушилась, рассыпалась, — лишь рваные клочья пены оставались под ногами человека.
Грубый Тюнька уже час шумел под обрывом, ломился сквозь кусты, потом на секунду установилась над берегом тишина, прерванная внезапным высоким криком, полным ужасного возмущения. Еще через минуту из кустов, как пружина, выскочил все тот же дикующий, сильно удивив казаков своей ловкостью. Мохнатый, в птичьих шкурках, в бороде, как маленький боярин, выскочил перед людьми и застыл возмущенно. Но лук на этот раз был опущен.
— Чего это он? — удивился Пров Агеев и, положив руку на нож, оглянулся на господина Чепесюка: — Может, зарезать?
Казаки повскакали, хватая оружие.
— Не трогать! — негромко приказал Иван. — Дикующий сам пришел. Не Тюнька его привел, а он сам пришел. — И рукой твердо остановил вырвавшегося из кустов Тюньку.
Вид у дьяка-фантаста был ужасен, одна щека расцарапана в кровь. За Тюнькой с ругательствами шли молодой казак Щербак и гренадер Потап Маслов. В руках у них поблескивали сабельки. То ли прорубались сквозь кусты, то ли хотели напасть на дикующего. «Вот оборотень! — ругался Тюнька. — Совсем загнали его под камень, а он вышел с неожиданной стороны». И спросил Ивана, оборачиваясь при этом к господину Чепесюку:
— Связать дикующего?
— Не надо, — снова поднял руку Иван. — Лучше, Тюнька, заговори с ним. Может, он родимец камчадалам?
Дикующий удивленно наклонил голову.
Бородатый, голова брита от уха до уха, зато позади оставлены длинные, связанные в косичку волосы, а в ушах костяные серьги. Немного успокоившись, смотрел на русских с тревогой, хотя и с любопытством. Так белка смотрит с ветки на что-то новое, даже поворачивал набок голову, как белка. Дескать, мне что? Я послушаю, а потом все равно убегу. Вот, дескать, сейчас послушаю и убегу.
Господин Чепесюк медленно повернул к дикующему ужасное порубленное саблей лицо. Дикующий вскрикнул.
— Вроде понимаю немного, — почесал голову дьяк-фантаст. — Еин-кмукаруа — это как бы он возмущается. Еин-кенкаруа — это он как бы жалуется. А киупи, киупи — это как бы угроза.
— Ну? — нетерпеливо подгонял Иван.
— А еще говорит, что самец он…
— Почему самец? — удивился Иван. — Это, наверное, твои фантазии, Тюнька!
— Нет, он сам так говорит.
— Да зачем? Как понимать его?
— Уверить хочет, что не баба он, а вовсе самец.
— Да зачем? Разве без слов не видно?
— Под обрывом не сильно разглядишь… — Тюнька ухмыльнулся. — Вишь, он какой круглый… Когда сквозь кусты лез, сзади казался совсем круглый, как баба… Я ж не знал… Я его немного схватил… Как такого не примешь за бабу?
— А борода?
— Так он бежал ко мне задом, — признался Тюнька.
— А ты его лапать? — Иван хмуро цыкнул на оживившихся казаков. — Повешу, Тюнька! — И нетерпеливо приказал: — Спроси, зачем ему борода? Почему ходит как боярин и кожа белая? Скажи дикующему, что государь у нас не любит бород. Носишь — плати. И еще спроси, точно ли он куши, мохнатый? И кто его родимцы на острове?
— Так много, наверное, не смогу сказать, — покачал головой Тюнька и громко прикрикнул на мохнатого: — Еин киток осива! — И еще что-то сказал, а потом пояснил Ивану: — Он говорит, что он — куши.
Иван нахмурился:
— Спроси, почему так? Вот мы плывем и плывем, а на островах только одни дикующие. Где апонцы?
Тюнька что-то сказал. Проворчал нескладно, как медведь, путаясь в загадочных звуках, но куши что-то понял. Не выпуская лука из рук, присел на корточки у костра, подозрительно оглянулся на Тюньку. Потом, не скрывая изумления, обежал взглядом русских и, остановившись на господине Чепесюке, уже не спускал с него глаз, сразу признал за ним силу.
Ивана это кольнуло.
Ох, дикий край.
По узкой отливной полосе, блестящей, как мокрое зеркало, ходили волны наката. Тяжелые пенящиеся языки жадно облизывали берег и вновь откатывались в море, все еще темное после шторма, заполоненное темными валами, толчеей — за мысом сталкивались сразу два течения, образуя сувой, толкушу, сквозь которую не так-то легко выскочить на чистую воду. А по берегу — сплошные непропуски, отвесные стены скального берега, падающего прямо в море, украшенные поверху разлохмаченными сосенками, выглядящими на все сто лет по своей узловатости, перекрученности, а ростом малые, ну в полтора человека, не более. Каждый ветер норовит их снести, и каждому ветру сосенки дают отпор…
— Спроси дикующего, зачем прыгают на той стороне его родимцы? Зачем копья у них? Не поделили чего?
Тюнька спросил. Куши отрицательно покачал круглой черной головой.
— У мохнатых все хорошо, — пояснил Тюнька. — Радуются празднику, ходят деревня на деревню, а копья в руках и луки напряжены, так это — танец такой.
— Сам зачем здесь?
— Говорит, проверял ловушки на лис.
— Спроси, есть ли у куши имена? А если есть, то как его имя?
— Говорит, он — Татал. Если по-нашему, то Черный. Или Черныш. Как хочешь.
— Зачем кличка такая?
— Говорит, родившись, запутался в материнской пуповине. Задохнулся до почернения, но все же остался жив. Потому и назвали его Таталом. По-нашему Чернышом.
Иван с сомнением оглядел мохнатого:
— Кожа белая.
— Ну, отошла, — за куши ответил Тюнька.
— Теперь спроси, как зовут остров?
Тюнька долго спрашивал, не понимал, переспрашивал, снова не понимал. Потом ответил:
— Симусир.
— Ишь, занесло куда! — выдохнул Иван. — Поистине рукой достать до Апонии.
— А деревенек здесь нет, — перевел слова куши Тюнька. — Совсем нет никаких деревенек.
— Да как нет? Сами видели балаганы.
— А Татал говорит, что совсем нет никаких деревенек. Куши сюда на время приплывают с других островов. С Итурпу, и с острова Чирпой, и с острова Ушишир. Вот на тех островах много деревенек. А сюда приплывают, чтобы меняться товарами, бить морского зверя.
— Много набил?
Куши кивнул, не отрывая испуганных глаз от чугунного господина Чепесюка. Чугунный господин Чепесюк его завораживал. Запустив пальцы во вьющуюся бороду, куши не спускал испуганных глаз с господина Чепесюка, наверное, никогда не видел таких людей.
— Сколько куши на острове?
— Говорит, немного. Приплыло, может, сто человек. Говорит, собираются уходить.
— Зачем торопятся?
— Непогоды боятся. Осенью здесь всегда непогода.
— А Татал? Ну, Черныш, значит… Он сам-то с какого острова?
— Говорит, с Итурпу.
— Тоже уходит? Тоже боится непогоды?
— Тоже боится. Но не уйдет, — не сразу понял ответ Черныша Тюнька. — Он, куши Татал, останется на острове. Говорит, останется на всю зиму. Говорит, что будет помогать духу. Сердитый дух Уни-Камуй требует себе помощника на зиму…
Переспросил, чего-то не поняв.
— Говорит, он, Татал, будет всю зиму помогать духу. Говорит, сердитый дух живет на горе. Зовут Уни-Камуй. Очень сердитый дух. Ходит зимой и летом вокруг горы, построил большой летний балаган, большую зимнюю полуземлянку, имеет некоторых переменных жен и робкого полоняника. Очень сердитый дух. Куши привозят ему пищу, дух ест.
— Разве духи едят пищу?
— Татал говорит, едят.
— Врешь! — возразил Иван. — Не едят духи.
Заспорили.
Молодой казак Щербак утверждал, что русские духи, и немецкие, и всякие другие совсем не едят пищу, а гренадер Потап Маслов сказал, что погибшим в его полку всегда ставили на ночь чашку с крепкой водкой и, как правило, к утру водка исчезала. То есть, он, гренадер Потап Маслов, не знает, едят ли русские духи, но пить они пьют.
— Да как им пить, есть? — возмутился Иван. — У духов разве бывает тело?
Задумались.
Куши тоже задумался.
Сидел на корточках перед костром, испуганно переводил взгляд с одного казака на другого, но чаще смотрел на господина Чепесюка, поразившего его воображение.
Хитрей всех оказался Тюнька.
— А зачем спорить? — сказал. — Посмотрите на Татала. Может, у них и духи такие, тоже дикуют.
— А зачем дух сидит на горе?
Тюнька долго, подбирая и путая чужие слова, расспрашивал Татала, потом пожал плечами:
— Татал говорит, что на горе дух сидит по своей воле. Как бы сам по себе сидит. Пришел и сидит. Волосы у него длинные, светлые, как стружка. Нравится духу сидеть на горе. Никого не пускает на гору — ни куши, ни апонцев.
— Апонцев? Он сказал апонцев?
— Ага.
— Они что, рядом? Они тут близко — апонцы?
— Говорит, близко. Говорит, что лучше бы находились подальше.
— Почему так говорит?
— Плохой народ апонцы. Приходят на деревянных бусах, на особенных судах. Кладовые грабят, котиков бьют. Никого не слушают, один только дух Уни-Камуй запрещает шалить апонцам. Говорит, специально для того сюда пришел. Однажды вечером духа Уни-Камуя не было, а утром уже сидел на горе. А с ним полоняник. Дух Уни-Камуй при ясном небе может ударить молнией. А полоняник пищу стряпает духу.
— Крупный дух? — встревожился Иван.
— Не совсем крупный. Но сердитый.
— Завтра, Тюнька, пойдем брать сердитого духа Уни-Камуя, так и скажи куши. Скажи, что мы русские. У нас с этим строго. Мы не какие-то апонцы, нас просто громом не напугаешь. Потому, как и пути у нас нет другого. Ведь пройти на ту сторону острова можно только через плечо горы. Спроси куши, проведет нас на ту сторону острова?
Тюнька спросил.
Куши, кажется, колебался.
— Уговорим, — твердо решил Иван. — Спроси, Тюнька, видел ли сердитый дух наше судно?
— Видел, — перевел Тюнька бормотание дикующего. — Сердитый дух Уни-Камуй думает, что апонцы пришли. Очень сердится. Говорит, сильно накажет апонцев. Очень сердитый дух.
— Скажи дикующему, пусть садится к котлу. — Иван глянул на казаков, собравшихся вокруг варева, и уже Тюньку спросил: — Не сбежит дикующий? Хочет с нами дружить против сердитого духа?
— Говорит, не сбежит. Говорит, проведет нас к родимцам. Только сердитого духа, говорит, не надо тревожить. Говорит, что проведет нас стороной, а то дух молнией ударит.
— Не верю, — негромко сказал молодой казак Щербак, все еще сердитый на пронырливого куши. — Он это все говорит для хитрости. Ляжем спать, а он зарежет кого-нибудь. Связать надо дикующего.
— Нехорошо, — покачал головой Иван. — Нехорошо связывать гостя. Он как бы согласился с нами дружить. — Кивнул задумчиво: — Может, дать дикующему чашку ржаного винца? Он к нашему винцу непривычен, думаю, сомлел бы, пролежал до утра.
Тюнька жадно облизнулся:
— Зачем дикующему? Ты мне дай. Я буду хорошо караулить. Я не сомлею. У меня мышь мимо не пробежит. — Повторил уверенно: — Мне дай.
— Никому не дам, — нахмурился Крестинин. — А дикующий и без винца не сбежит. Мы за ним присмотрим. И ты, Тюнька, не храбрись. Больно смелый. Ты лучше выспись. Нам завтра много чего предстоит. Я хочу, чтоб все отдохнули. — И перевел взгляд на дикующего: — Всем спать. Без шумства и хитростей.
Утром дрогнула вода, вздохи стали слышней, начался отлив.
Оглядываясь, пересекли основание мыса, сильно засоренное морем.
Валялся под ногами бамбук — гибкий, заостренный, как копья, перевязанный иногда кропивной веревкой. Может, морская снасть, апонцы пользуются. На мокрых камнях зеленела неизвестная скользкая пузырчатая дрянь, как моченый горох. Ступи на нее — лопалась, как пищальный выстрел. Похрустывали ракушки. Но больше всего дивило казаков жидкое стекло медуз. На взгляд — чистый кисель, а не продавишь. В мелком озерце, оставшемся на отливе, встретили серенького, будто пылью присыпанного восьминога, зачем-то замешкавшегося. На казаков восьминог поглядел брезгливо, но с состраданием.
Шли осторожно, часто поминали сердитого духа Уни-Камуя.
Вот что за дух? Почему сердитый? Почему принимает пищу и живет с переменными женами? И ведь имя какое!
Шли настороженно, поглядывали на заснеженный, а где закопченный верх горы. Только к желтому бамбуку сразу привыкли. Руками его не сломаешь, шуршит, а под саблей все едино ложится. Шли, как подсказывал проводник. Дух Уни-Камуй всегда ходит по одной тропинке, объяснял он, испуганно оглядываясь на господина Чепесюка. У сердитого духа вытоптана вокруг горы тропинка, он ходит по ней. Ни один куши не смеет вступать на след духа, а тех, кто на такое решались, дух убил. Убил он и апонцев, которые пытались подняться на гору. А одного с давних пор держит при себе.
— Зачем? — громко спросил Тюнька.
Чувствовалось, что хочет, чтобы слышали его и господин Чепесюк, и секретный дьяк. Хотел, чтобы оценили его усердие. Видно, всем горлом ощущал Тюнька давно обещанную петлю, хотя про себя решил: если не заслужу прощенья — сбегу. Островов много, на каждом жить можно. У местных куши, говорят, женщины белые, можно жить с белыми женщинами, загорался Тюнька. Если дух с ними живет, значит, и он, Тюнька, сможет. Даже облизнулся. Переспросил громко:
— Зачем сердитый дух держит при себе апонца?
— А помогает апонец духу…
— Чем?
— Ну, стряпает пищу, ну, учит слова…
— Апонские? — уточнил Тюнька, оглядываясь на Ивана и на господина Чепесюка.
— А других у них нет.
Пока шли берегом, дивились — там и тут валялись легкие, истертые водой и песком лаковые апонские тапочки, принесенные морскими течениями. На некоторых сохранились картинки — то ветка сосны, то яркий цветок, то такое растение, о каком в России никогда не слышали. Но дело, конечно, не в рисунках, мало ли что можно нарисовать? Дивились другому: вон сколько тапочек, а все на одну ногу, на левую, никак не подберешь пару. И размером малы. Или, решили, апонцы всегда пользуются тапочком только на левую ногу (правая, может, велика, или густо мохната, или, может, совсем не надо для нее тапочка), либо это какое-то особенное колдовство сердитого духа.
До последнего додумался дьяк-фантаст. Казаки, пугаясь, ругали Тюньку. Иван тоже напомнил:
— Повешу.
Но если честно, то и сам не мог понять: почему, правда, все тапочки на одну ногу, на левую? Неужто апонцы активно пользуются только левой ногой?
Не верилось. В бумагах, относившихся к прикащику Атласову, читал, что апонец Денбей, барин из Осаки, привезенный Атласовым государю, ничем таким особенным не выделялся. Окрестили апонца, дали ему русское имя Гаврила, учил он русских робят апонскому языку, и в разности ног никем не был уличен.
Дивен мир, созданный тобой, Господи.
На плечо горы поднялись тропой, хорошо натоптанной в бамбуках.
Забусил легкий дождь, мир сразу потемнел, наливаясь влажноватой и теплой чернью. С плеча горы увидели длинный мыс, в его скалистой голове пенились сулои — вода вскипала, струи, рождающиеся на спорных течениях, образовывали плотную белую толчею. Глянув на безмерный горизонт, в пустоте которого, ничуть не разрежаемой воздухом и водными пространствами, все равно что-то угадывалось, Иван вдруг сильно затосковал, будто толкало его под сердце какое предчувствие. Это как же так велика Земля, если даже на ее краю снова впереди что-то угадывается?…
Решил: коль вернусь когда-нибудь в Санкт-Петербурх, прочно осяду в опрятном домике доброй соломенной вдовы Саплиной. За усердие получу крепкую деревеньку от государя, оценит Усатый мои труды. Жить стану на царскую милость, спокойно составлю такой чертеж земли, чтобы человек, даже неопытный, взглянув на него, мог сразу понять, куда и какие пути ведут, где какие острова имеются, где проживают люди, а где совсем никого нет, даже животных, одни только льды или наоборот пески, все живое сжигающие.
Усмехнулся. Чертежик, с которым шел на Камчатку, который сам начертал еще в Санкт-Петербурхе, оказался не совсем точен.
Укололо сердце: сам?
Ну, сам начертал, конечно… Это только составил его какой-то Козырь, бунтовщик, убивец государевых прикащиков, следы которого затерялись в Сибири… То есть, все равно как бы и не мой чертежик, но это ничего, утешал себя, это теперь не имеет значения… Теперь свой составлю!.. Но грыз, грыз в сердце ужасный червь: а вдруг жив тот Козырь, вдруг однажды объявится?
Огляделся.
Приказал Тюньке:
— Пусти Татала вперед.
И снова перехватил краткий взгляд чугунного господина Чепесюка.
В России господин Чепесюк на Ивана смотрел равнодушно, будто заранее знал, что с ним произойдет. Смотрел на Ивана не как на человека, а как на нечто такое, что не стоило сильного внимания. Только после драки в кабаке, когда Иван побил многих хороших мужиков, впервые уловил в оловянных глазах господина Чепесюка нечто вроде тайного удивления. И это удивление стало расти, потому что после Тобольска Иван стал пить мало, сорвался только в Якуцке. Будто увидел господин Чепесюк в Иване что-то такое, чего еще сам Иван не знал. И срыв в Якуцке, когда Иван попытался повесить дьяка-фантаста Тюньку, но при этом выгодно выбил у местного начальства припас и лошадей, уже не разочаровал его. Все чаще господин Чепесюк не вмешивался в распоряжения Ивана. А в Якуцке без слов дал понять, что нет у него к Ивану ни презрения, ни равнодушия, а есть только какой-то свой особенный, пусть и потаенный интерес.
Дорожную книгу, «Рассуждение о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых», Иван после Якуцка поручил вести монстру Тюньке. Подражая Ивану, монстр так писал: …«…В этом дистрикте на глухой речке имеется высокая скала с рисованными фигурами. Те фигуры будто объяты гневом. Каждая напоминает ангела, даже крыла за спиной видны, но ангелы так сильно разгневаны, что невозможно разглядывать их фигуры без явственного стеснения сердца, ибо сказано — в гневе ангелов дьявол рождается».
Тюньку волновал гнев ангелов. …«…И в том же дистрикте слышал такое поверие. Коль звенит в каком ухе — немедля перекрестись и ничего не задумывай. Когда звенит в ухе, это ангел-хранитель записывает твои грехи в книгу жизни, чтобы впоследствии представить Богу. Делая записи, ангел-хранитель спорит с сатаной, и если кто в тот момент немедля не перекрестится или задумает корыстное, то ангел неохотно уступает его душу сатане и отходит с рыданием».
И так далее.
Через плечо горы вела хорошо убитая тропинка.
Такая же тропинка двойным кольцом окружала вершину.
Каждый день, пугливо объяснил куши Татал, по верхней тропе неторопливо проходит сердитый дух Уни-Камуй. Сам маленький, только ноги у него большие. Крепко ставит большие ноги сердитый дух Уни-Камуй, идет неспешно, но непреклонно. А если отдых у сердитого духа, то посылает на некоторые специальные места своего полоняника апонца или какую из своих переменных жен — следить за состоянием моря. Обзор тут хорош. Если появится апонская буса, можно задолго вычислить, где именно может она торкнуться в берег. Торопиться сердитому духу некуда. Он кладет на плечо молонью и неукротимо идет туда, куда направляются апонцы. А затем наказывает их.
Дивны дела твои, Господи. Не солгал мохнатый.
Остановились, не дойдя до некоей стены, выложенной из цельных камней, — стена возвышалась по грудь взрослому человеку, закрывая единственный выход на широкую поляну, украшенную накрепко врытым в землю большим столом, высоким деревянным летним балаганом на сваях и подземной полуземлянкой, обложенной сверху дерном. Полуземлянка, показалось, совсем как у камчатских нымылан — ни окошек, ни дверей, только в куполе круглая дыра, сквозь нее можно спуститься вниз по лесенке. Дым очага выходит через то же отверстие. Дым, кстати, и сейчас легонько вился над полуземлянкой.
Дав знак затаиться, Иван метнул камешек через стену.
На легкий шум выглянула из полуземлянки страшная рожа и сразу спряталась внутрь, как втянулась в землю. Вот загадка, подумал Иван. Зачем духу полуземлянка? И казаки внимательно озирали увиденное.
Летний балаган рассохся, раззявил во все стороны широкие щели, но все равно казался обжитым. Да и не казался, а был обжитым. И щели не в упрек. Может, оставлены специально. Прильни к любой, сразу увидишь все, что захочешь. Если сердитый дух жил в балагане, то видел все, что творится на море и на этой стороне острова. А на середине поляны на деревянной перекладине, как на виселице, что сразу не понравилось дьяку-фантасту Тюньке, вялилась крупная красная рыба. Не знать бы, что здесь обитает сердитый дух, так и подумали бы, что человек.
— Ну, где дух? — шепотом спросил Иван. — Почему не мещет молоньи?
Куши Татал, пугливо спрятав голову в ладони, кивнул в сторону. Если, дескать, умру, подсказал этим кивком, то только так, головой в ладони, — страшного не увижу. И все, конечно, глянули в ту сторону, куда кивнул куши. …и увидели голый, засыпанный обломками камня, склон скалистой горы, величественной, похожей на перевернутую заиндевевшую воронку. И они — многие маленькие тщетные люди, стоят всего только на каменном плече горы перед неизвестной поляной. …и увидели снежный язык ледничка, черный от выпавшего откуда-то пепла, устоявший под неярким, но теплым курильским солнцем, только звонко, как слюну, пускающий из-под себя мутные струи ручьев. Звон воды был ледовит, внятен и слышен за много шагов. Даже не видя, легко было представить, как, достигнув обрыва, ручьи начинают свергаться вниз, окропляя берега и рассеиваясь в воздухе, как дождь. …и увидели неширокую натоптанную тропу, ведущую от бамбуков к ледничку. На ледничке тропа тоже была хорошо убита, слегка виясь вправо-влево, а, пересекая снежный язык, тропа таинственно уходила за край горы. …и увидели — из рыжих бамбуков, твердо ступая по льду короткими сильными ногами, слегка прихрамывая, точнее, слегка волоча левую ногу, наверное, не совсем хорошо сгибавшуюся в колене, неукротимо выдвинулся невысокий человек в мохнатом платье и с ружьем через плечо. Голова человека была в светлых и длинных кудряшками волосах, и очень большая. Багинет был примкнут к ружью по-военному, на боку висела настоящая сабелька. Издали было видно, что сильно сердитый дух. Хотя зачем духу вооружаться?
Твердо ступая по льду, хорошо, видимо, зная, что делает, сердитый дух или человек в мохнатом платье шел так, будто находился на казенной службе. В своей неукротимости неизвестный сердитый дух или человек казался собранным, деловитым, совсем не в пример другому странному существу, тоже облаченному в мохнатое платье, тоже старающемуся углядеть все вокруг, но при этом жалкому, согбенному, часто оглядывающемуся на море. Оба они — и сердитый дух Уни-Камуй, и согбенное существо — часто смотрели вниз, на берег, не замечая казаков, поднявшихся на плечо горы. И понятно было — смотрят они на море не просто так, не бесцельно. Они явно сознавали, что именно хотят увидеть на море.
— Неужто нас? — шепотом удивился Иван. И добавил изумленно: — Это ж не настоящая у духа голова! Это парик на сердитом духе!
И все посмотрели на господина Чепесюка, но господин Чепесеюк промолчал.
Существо, следовавшее за сердитым духом, прихрамывало, как и сам дух, но выглядело не столь неукротимо. Оно часто, чаще, чем дух, суетно поглядывало на море. И казаки смотрели на море. Но был пустынен его круг на всем протяжении. Ни бота, ни бусы, никакой камчадальской лодки… Ни русский, ни апонец, ни дикующий — никто не портил утренней ясности… От этого еще больше высветилось в сознании Ивана — да зачем же так делает сердитый дух? Почему зовут его Уни-Камуй, почему на вид он явно не русский, а несет на плече настоящее русское ружье? И зачем сердитому духу настоящая русская сабелька на поясе? И зачем при духе присутствует столь маленький, согбенный, странный человечек, что даже издали видно — это совсем не сильный человечек… Да и сам дух… Почему такой некрупный? Идет неукротимо, а на вид некрупный. От силы ростом по плечу Ивану, не больше.
Молча затаились за холодными камнями.
И сердитый дух Уни-Камуй, и согбенный его спутник шли нигде не останавливаясь, очень сердито оглядывали море и берега. Знали, что если подойдет к острову враг, то только с моря. Может, правда, видели вчера бусу, отправившуюся на ту сторону острова, — черного монаха на носу, рыжего Похабина на новом руле. Потому теперь и шли непреклонно, что в любой момент готовы были обречь врага на выстрел из пищали.
Монстр Тюнька жадно глянул на бугор полуземлянки. «Вот, — жадно шепнул? — cейчас гляну в полуземлянку. Не могут там обитать только одни самцы!»
«А чего глядеть?… — тоже шепотом возразил Иван. — Самцы на горе… Вон несут ружье с багинетом… За самцами надо следить…»
«Так я в полуземлянку?…»
«Повешу!.. — шепнул Иван. — Слушай меня… Свистни негромко… Посмотрим, испугается ли дух?»
Приподнявшись над каменной стеной, Тюнька негромко свистнул.
Обычно как бывает? Вот ты свистнул, и тот, кого хочешь испугать, согласно пугается. Сначала как бы застывает, а потом бросается в укрытие, где потихоньку приходит в себя. А здесь все произошло не так.
В разительном повороте, и доли секунды для того поворота не потребовалось, сердитый дух Уни-Камуй, только что неукротимо прихрамывавший по тропе, в каком-то неистовом повороте, совершенно не представимом при его мохнатом развевающемся платье, повернулся и страшно выпалил из пищали, разбив пулю о камень в каком-то вершке от лица безумно побледневшего монстра Тюньки. Такой белый на ледничке монстр дьяк-фантаст Тюнька, конечно, был бы мало заметен, но на фоне черной стены он теперь светился как фонарь. Не теряя ни мгновения, бросив пищаль для перезарядки в руки согбенному мохнатому спутнику, сердитый дух сразу бросился вверх на приступ с обнаженной сабелькою в руке.
Вот какой дух! — с одобрением подумал Иван. — Совсем сердитый.
Но откуда пищаль у духа? Зачем в парике дух?
Повинуясь знаку Ивана, казаки выпалили сразу из двух пищалей, чтобы сердитый дух мог одуматься. Приказ был не вредить сердитому первым залпом, но — присмотреться, что это за существо?
При грохоте выстрелов сердитый дух Уни-Камуй заученно бросился на землю. Так же заученно бросился на землю его согбенный спутник, не переставая возиться с пищалью. Наверное, скусывал патрон. И все это время маленький, но сердитый дух, сильно ругался.
— Чего это он?
— Молчи, Тюнька. Видишь, дух не в себе.
— Так зачем по-русски ругается? — потрясенно шепнул Тюнька.
— А я знаю?
Тюнька изумленно потряс головой.
На шум выстрелов выглянули из землянки теперь уже целых три ужасные рожи с распущенными волосами, наверное, самки, и завыли громко, уныло, впрочем, так же быстро спрятавшись, как только обнаружили во дворе Тюньку.
Переменные жены, решил Иван.
— Ишь, как ругается! — покачал головой Тюнька. — Сейчас распалит себя, схватит сабельку и кинется!
Но ни по одному пункту Тюнька не угадал.
— Апонцы!.. — крикнул по-русски дух из-за камня. — Сколько вас?… Зачем пришли?… Почему стреляете?… — И то же самое согбенный человечек прокричал на странном незнакомом языке, может, на апонском.
Иван глянул на господина Чепесюка и спросил тоже по-русски:
— Зачем стреляешь, товарищ?
— Какой я тебе, апонскому псу, товарищ? — сердито ответил дух. — Ни один апонец не должен всходить на сию гору. Пока я здесь, ни один апонец не взойдет на сию гору. Сия гора принадлежит моему государю, все то — его исконные земли. Коль попробуете подняться, всех убью.
— Не убьешь, Уни-Камуй, — стараясь не сердить духа, мирно ответил Иван. — Хоть ты и сердитый, да тебя мало. И спутник у тебя согбен, коромыслом ходит. А нас много, мы крепкие. Шалить начнешь, снимем с тебя шкуру и повесим на сушилку для рыб, чтобы другие духи добру учились.
Дух нехорошо, не по-товарищески выругался:
— Почему по-русски разговариваете? Совесть ваша где?
— У казака совесть не своя — государева! — на этот раз крикнул Тюнька, и, поняв, что стрелять больше не будут, совсем осмелел: — Сам зачем говоришь по-русски, дух Уни-Камуй? Тебе такое не полагается. — И добавил презрительно: — Побьем тебя!
— Апонцев против меня всегда было больше, — обидно засмеялся лежащий за камнем сердитый дух. — Только я их всегда побивал, потому как у меня понимание боя. — И кудряво, по-русски, совсем уже нехорошо, совсем уже не по-товарищески выругался.
— Ты кто? — крикнул Иван.
— Я верный раб государя. Куда он взглядом укажет, туда иду. Прикажет запытать меня, и это буду терпеть. Прикажет врагов побить, и это сделаю. Как верный раб государев, не потерплю на государевой земле никаких апонцев!
— Да какой государь-то?
— Один у меня государь — Петр Алексеич. Ему служу!
— А ты имя свое скажи, если ты не сердитый дух!
— Его императорского Батуринского полка маиор Яков Афанасьев Саплин!
— Маиор!.. — ахнул Иван.
Сколько раз мечтал, что вернет соломенной вдове неукротимого маиора, что сильно обрадуется добрая соломенная вдова, и вот — случилось! Даже испугался, что не может так быть. Слишком велика земля, чтобы так просто наткнуться на некоем уединенном острове на маиора.
А ведь наткнулся.
— Маиор! — крикнул. — Сколько вас на острове?
— Русских — один я, — настороженно ответил неукротимый маиор Саплин, искусно прячась за камнем. — А со мной полоняник-апонец да некоторые переменные жены.
— В чем нужду терпите?
— Мы ни в чем не терпим.
— Яков Афанасьич, да зачем стоишь на острову в одиночестве?
— Гору серебра охраняю. Хожу вокруг, растаскивать не даю гору апонцам. Гора наша русская, исконная, а те апонцы высаживаются и нагло отщипывают без спросу, наносят урон государству и государю. Волею государя Петра Алексеича воспретил всем путь через гору, жду русской помощи. — И сам крикнул неукротимым, но вдруг предательски дрогнувшим голосом: — Вы кто? Может, не апонцы?
— Мы, как и ты, государевы люди, Яков Афанасьич. Мы тоже люди императора Петра Алексеевича, Отца Отечества.
— Почему Отца?
— Русские адмиралы за великия победы его титул такой представили. Отец Отечества, Петр Великий, Император Всероссийский. Он шведа побил.
— Как?! — неистово вскрикнул, слегка приподнимаясь, сердитый дух, и в голосе его пробилась слеза гордости и умиления. — Победил государь, встал на море? Неужто, наконец, побил шведа?
— Побил.
— А матушка полковница, здорова ли?
— Очень здорова, маиор. А для тебя храню в кармане письмо.
— Да от кого?
— От доброй вдовы Саплиной.
— Да почему вдовы?
— Думали, погиб ты, Яков Афанасьич.
— Жив, жив я! — неукротимо вскричал маиор, смело поднимаясь во весь свой невеликий рост. И даже укорил Ивана: — Неверие — зло большое. После шведов, может, главное. — И спросил: — Как твое имя, человек из России?
— Иван Крестинин. Официальный секретный дьяк.
— Ну? Знал Крестининых. Отчего ж ты в секрете? Может, привез пудры для парика?
— Да какая ж у меня пудра?
— А ты поднимись над камнем.
— Не будешь ли стрелять, маиор?
— Не буду.
Иван без колебаний поднялся.
— Может, это и ты… — после долгого рассматривания раздумчиво произнес маиор. — Пока не знаю… Много прошло времени… — И спросил: — Где буса, на которой пришли?
— Пошла на ту сторону. Чиниться и дикующих придержать.
— Я видел вас вчера. Думал апонцы. Почему поп стоял на носу?
— Так то брат Игнатий. Хорошо смыслит в морском деле.
— Как? Поп поганый? — выругался маиор.
— Да почему ж поганый?
— Да потому, что я сразу его узнал! И кличка ему — Игнашка.
— Почему так говоришь?
— Да потому, что он поп поганый! — непреклонно повторил маиор. — Я чувствовал, что он здесь появится. Может, это и хорошо. Я слово дал повесить того попа! Мне такое право дано государем — вешать изменников! — Неукротимый маиор, прихрамывая, волоча левую ногу, с сабелькой на боку смело направился к казакам, за ним испуганно последовал полоняник-апонец с коротенькой косичкой на голове и в руках с тяжелой пищалью. — Я слово дал, что самолично смажу веревку для того попа поганого сайпой. Сайпа — это ворвань, хорошо прокипяченная с золой, — объяснил маиор, изумленно разглядывая господина Чепесюка, будто кого-то в нем узнавая. — Я слово дал, что самолично вздерну попа.
— Выходит, знал брата Игнатия?
— Даже очень знал!.. — маиор Саплин остановился напротив Ивана и смело уставился на настороженно поглядывающих в сторону полуземлянки казаков. Добавил, как сплюнул: — Он поп поганый, другим быть не может! В миру звали проще его. Козырем.
— Козырем? — изумился Иван.
— Да он, он! Вор и бунтовщик! Убивец камчатских прикащиков! Тварь, возмущающая мир божий.
— Быть такого не может, — сказал Иван на всякий случай. — Говорят, что вора Козыря запытали до смерти в Санкт-Петербурхе еще два года назад. А еще говорят, что раньше убили под Тобольском. А еще говорят, что и того раньше казнен он медленным копчением далеко в Сибири. А еще говорят, что до сих пор в смыках сидит в некой тюрьме. Не мог бы я не знать, что это Козырь. Служит со мной человек, знавший его.
— Как имя человека?
— Похабин.
— Ну, вот видишь? — засмеялся маиор и, странно, как птица, моргнув, уставился на господина Чепесюка: — Многие хотели бы закоптить вора Козыря до смерти. А он ловок. У него принсипов нет. Коль надо, наденет рясу монаха, а надо, человека убьет. Под Тобольском, например, не думая, убил священника за то, что тот не хотел его исповедать. В другом городе столкнул малого ребенка с моста за то, что ребенок побежал навстречу. Говорят, лукавым волшебством умеет разлучать людей, зимой ходит босиком и демоны у него в услужении. Не имей демонов, — сплюнул, — не попал бы я и на этот остров. Монах сегодня идет благостный, глядя на него, люди умиленно дивятся: «Вот брат Игнатий пошел на моление», а завтра, пьяный, спит тот поганый Игнашка в алтаре, таскает за бороду церковного сторожа за угар в церкви, самому архимандриту грозит: вот ты, дескать, хочешь в железную чепь меня заковать, а я сам тебя закую! — Маиор с чувством прижал кулаки к груди: — Такого человека, как вор Козырь, запытать трудно. Козырь — это зло. После шведов, может, главное.
И обнял Ивана.
— …И стал я, как тот Мелхиседек, что жил в чаще леса на горе Фаворстей. Семь лет ел верхушки растений, лизал траву, но дерзко, по-старинному растущую бороду резал ножом, резал и длинные волосы, не нарушал приказ государя, помнил его отеческую аттенцию. Носил парик, хранил в сердце поучение государя, обращенное лично ко мне на одном куртаге. Без принсипов нельзя, маиор, сказал мне тогда доверительно государь. Он сильно в тот вечер был весел, выделывал прыжки-каприоли, всех увлекал в цепочку, чтобы без исключения веселились и дружески плясали кеттентанц, а потом, отдыхая, поднес чашу крепкого. Деятель без принсипов, маиор, сказал мне государь доверительно, при первой сложности впадает в десперацию, сильно теряется, а, значит, ему не управлять следует, а трудиться на ином поприще. Рыть каналы, к примеру, или валить лес. И то и другое, маиор, всегда будет надобиться России.
Неукротимый маиор обвел слушающих торжествующим взглядом, и особенно остановился на господине Чепесюке. — …И пошил я кафтан из легких шкур. Может, не похож на венгерский или немецкий, но пошит не ниже колен, как того требует государь, и производит благоприятное впечатление. И за все годы не пробовал ни капли никаких вин, никаких елексиров. Ни ренских, ни романеи, ни процеженных. И ни пива с кардамоном, и ни медов малиновых и вишневых, — с горечью добавил неукротимый маиор. — Сделав фриштык, при любом состоянии духа и атмосферы, каждый день бодрым шагом обхожу гору, тем самым вводя любого противника в сильную олтерацию. В сильной растерянности противник взирает на меня, боясь приблизиться к берегам, и всегда сильно пугается белого парика, долженствующего указывать на мои принсипы. Так частым обхождением с неприятелем и укрепляю врожденную смелость.
Поедая печеное мясо сивуча, казаки пораженно слушали маиора. — …Делай, что должно, и пусть будет, что будет! — заключил, ударив кулаком по столу, неукротимый маиор. — Отеческая аттенция моего государя так велика, что по-настоящему до сих не могу донести ее до сознания мохнатых куши, впрочем, согласившимися с давними долгами России.
Маиор гордо вскинул голову, одетую в свалявшийся, но когда-то светлый парик, и с некоторым сомнением оглядел казаков, прочно утвердившихся за деревянным столом, надежно, как в кабаке, врытым ножками в землю. — …А что касается нежных баб, — сказал он, кивнув в сторону летнего очага, вокруг которого толпились страшные рожи, выглядывавшие раньше из полуземлянки и при ближайшем рассмотрении оказавшиеся не столь уж и страшными. — Что касается нежных баб, так то сожительницы мои, иначе переменные жены. Как бы считаю их сервитьерками. Каждая принята мною в пользу России. Которая меньше, та Афака. А побольше — Заагшем. А та, которая воду льет в горшок, та Казукч, иначе Плачущая. Бывает так, что, как чайка, плачет на плохую погоду. Это большое зло. После шведов, может, главное.
Маиор стремительно вскинул голову, одетую в белый парик — не усмехнулся ли кто? Но никто не усмехнулся.
Как и все в хозяйстве неукротимого маиора, переменные жены Афака, Заагшем, и даже Казукч, Плачущая, оказались существами основательными, крепкими, в их раскосых пугливых глазах мелькало и совсем не пугливое, даже бесстыдное любопытство, особенно у меньшой Афаки, то и дело стреляющей взглядами то в сторону длинного жилистого монстра бывшего якуцкого статистика дьяка-фантаста Тюньки, то в сторону секретного дьяка Ивана Крестинина. Хихикая, бесстыдно прикрывая немытое лицо ладошкой, но почти не пряча полуоткрытую круглую грудь, Афака, как действительно искусная сервитьерка, положила перед маиором небольшую курительную трубку, выточенную из корешка березы и мамонтовой кости. Табак стоял тут же в лакированной ступе. Когда маиор разжег трубку, на казаков пахнуло дьявольским ароматным дымком.
— Уйди! — гневно прикрикнул неукротимый маиор, перехватив бесстыдный взгляд Афаки, брошенный на дьяка Тюньку. — Спрячься в полуземлянку!
Иван усмехнулся.
— Не думай о плохом, Яков Афанасьич, — успокоил он маиора. — Человек, на которого так нескромно смотрит меньшая Афака, это монстр Тюнька, бывший якуцкий статистик и дьяк-фантаст. Виновен в нанесении огорчения государю. У меня приказ повесить дьяка-фантаста, чтобы впредь дело лучше знал.
— Так почему не повесить? — горячо вскричал маиор, вскакивая. — Зачем тянуть?
— Успеем, маиор, — кивнул Иван успокаивающе. — Тюнька многое знает и хорошо говорит. Не чужд последних веяний, а так же многое может рассказать. Потом уж повесим.
Тюнька, опустив голову, смиренно кивнул.
Маиор успокоился. — …Сожительницы мои просты, как морские звери, — пуская ароматный дым, пояснил он, грозно озирая казаков. — Дни проводят в экзерцициях и в трудах. Меньшая Афака, хоть и меньшая, но так воинственна, что сам посылаю ее к досмотру горы. При выходе на досмотр строевым шагом отзывается послушно на военный пароль Селебен, что значит Серебряная. — Маиор грозно повел плечом: — Так поначалу я гору назвал — Селебен, вся в серебряных потеках, как в соплях. Потом на такой пароль перевел воинственную Афаку. Когда открыл гору серебра, сразу решил, что теперь не потеряется ни одного кусочка. Sie ist meine! — сказал себе. Она теперь моя, иначе, России! Без принсипов никак нельзя, — покачал головой маиор. — Без принсипов тяжело даже дикующим. Случалось, в один день отгонял от острова сразу по две апонских бусы. Выходил на берег, сильно стрелял. От моей стрельбы апонцы приходили в полную десперацию. А если выходил кто-то на берег, бросались на него с сабельками — я и переменная жена Афака.
— Ну? — не поверил Иван. — И Афака с сабелькой?
— Зарубила не менее двух апонцев, — гордо кивнул неукротимый маиор, и Афака издали бесстыдно улыбнулась, прикрывая маленькой ладошкой не полуобнаженную грудь, а темную щеку.
— Без принсипов нельзя, — подтвердил неукротимый маиор. — К дикующим, как велел государь, питаю отеческую аттенцию. Если кому не нравятся мои переменные жены, пусть не смотрят, — маиор Саплин, как небольшой орел, резко повел маленькой головой вправо и влево. Для убедительности сдернул свалявшийся парик. — По ордеру имею право на денщиков. Раньше брали в денщики татарских мальчиков, — маиор строго взглянул на господина Чепесюка. — Теперь затруднения. Но официи своей не забыл: пусть бабы, но служат как денщики. Сказано одним умным человеком: «Кому воду носить? Бабе… Кому биту бить? Бабе… А за что? А за то, что баба…» — Маиор неукротимо осмотрел казаков: — Баба — зло. После шведа, может, главное зло. Держу переменных жен как денщиков, как сервитьеров, ни в чем не даю воли. Ну, иногда только разбрасывают по полу свежие стружки, почитая их за своих глупых богов. Если захотят, даже приносят глупым богам мелкую жертву. Кричат негромко — ту! ту! А Казукч плачет при этом. Как чайка на непогоду. Совсем глупые. Только я своей официи не забыл. Строго охраняю богатую русскую гору Селебен, чтобы не расхитили апонцы богатства.
— Неужто вся гора из серебра? — удивился Тюнька. Спрашивал маиора, а сам, как монстр, косился на меньшую Афаку, на дикующую девку Селебен, часто и пугливо поглядывающую на него издали.
— Вся из серебра, — подтвердил маиор. — Потому и подбирался к ней вор Козырь. Не поп, а чистая сволочь! — крикнул маиор, впиваясь взглядом в чугунного, ни разу не дрогнувшего страшным изрубленным лицом господина Чепесюка. — Когда собирался на острова, тот поп поганый Игнашка в Нижнем острожке меня полгода уламывал. Показывал прельстительные чертежики, рассказывал о пути до Апонии, говорил, что не раз ходил в море. — В голосе маиора проскользнула нотка ревности: — Говорил, что сам учинил подробный чертежик каждому острову, лежащему за Камчаткой, и, дескать, сам не мало пострадал в боях от курильских мужиков на устье Худушагана-реки. Может и плавал, поганый, только зря я ему поверил. Известно, языками клятвопреступников играет дьявол. Только позже узнал, что тот поп, будучи еще Ивашкой в миру, жестоко убивал камчатских прикащиков. Может, потому и бегал на острова, что боялся наказания.
В глазах маиора вспыхнул неукротимый огонь:
— В бумагах хвастливо утверждал поп Игнашка, что никто так далеко, как он, не ходил на острова. Но я прошел дальше! Русских дальше меня совсем никого не было, — маиор с гордостью обвел взглядом лица примолкших казаков, пораженных его неукротимостью. — Если пойти на юг, уткнешься прямо в остров Матмай, по нему бегают апонцы. Туда, к Матмаю, и рвется поп поганый. Я знаю. Он весь в крови. На нем кровь прикащичья. Его друга вора Данилку сожгли дикующие в балагане. Его другу вору Гришке Шибанке голову отрубили, других повесили, а он, главный вор и заводчик, плавает по воде и ходит по суше, преступая все божьи законы. Вор Козырь — большое зло. После шведа, может, главное.
Маиор неожиданно нахмурился:
— Зачем-то держит господь такого вора на земле. Не знаю, зачем, но вот держит. Может, специально, чтобы ввергнуть потом в самые жестокие муки? — маиор внимательно осмотрел казаков. — Идя на мое судно, поп поганый многое обещал. Мне бы правду о нем понять, а я не успел, впал в конфузию. Думал, никогда больше не увижу поганого, а он глядь, опять стоит на носу бусы.
Быстро спросил:
— Куда пошел поп?
— На ту сторону острова.
— Зачем?
— Дикующих караулить. Отнять у них лодки.
— Когда встречается с вами?
— Когда выйдем на берег и испугаем дикующих.
— Будет ждать?
— Так решили.
— Обманет, — твердо сказал маиор. — И быстро добавил: — Но если дождется, сам наложу тяжелую чепь на ноги, колодку на шею, прикую поганого попа к железному кольцу на носу бусы. А когда выстудится душой и телом, повешу.
Млел огонь в очаге. Монстр Тюнька, дьяк-фантаст, слушая маиора, испуганно ежился, но не забывал поглядывать на Афаку. Афака, дикующая девка Селебен, маленькая, плотная, в короткой парке из птичьих шкурок, что-то кипятила в горшках, ставила на стол лаковую деревянную посуду. По гнутым бокам посуды вились необычные растения. В балагане пахло незнакомо, тревожно. Взмахивал руками неукротимый маиор Саплин, помогая себе объяснить то, чего никогда не объяснишь словами. Только у Ивана билась в голове некая тревожная мысль: а как объяснит неукротимый маиор доброй соломенной вдове присутствие рядом с ним трех денщиков, трех сервитьеров, у которых у всех круглые женские груди, и выговор, как у птичек? Хотел подробно расспросить маиора о воре Козыре, но тревожно думал почему-то об этом: вернувшись, как объяснит неукротимый маиор доброй вдове существование таких денщиков? Ведь не один год, надо полагать, живет с ними. Язычницы!
Афака тем временем, бросая бесстыдные взгляды на монстра Тюньку, принесла на широком деревянном блюде новые, черные, как уголь, куски горячего сивучьего мяса. Вкусно запахло пищей, как в тихий праздник пахнет в русском дому. Только мясо на блюде было черное, как угль, а само блюдо покрыто лаком.
Над щелястым балаганом небо.
Вдали море без берегов.
Вдруг, кланяясь низко, подошел к столу полоняник. Волосы на голове бритые, только на затылке торчал пучок, перевитый белым снурком, неведомо каким маслом мазанный, так весь и блестел.
— А это апонец Сан, — сказал маиор, сыто, но зорко щурясь. — Тоже денщик. Человек из подлых, но самый верный. Свою официю понимает. У них, в Апонии, подлые люди ходят наги, только срам прикрывают пестрядью. Я запретил. Берегу его. Робкий. — Он хлопнул в ладони и полоняник действительно упал на колени. — Весьма робкий народ, — кивнул маиор. — Было, пытался поить полоняника винцом. Сам выгонял крепкое винцо, думал, угощу робкого полоняника, он осмелеет и расскажет, как баре живут в Апонии. Напоил его как скота, но он даже в скотстве остался робок, только все пытался зарубить сабелькой Казукч, Плачущую, видно, виды на нее имел.
Твердо глянул на Ивана:
— Зря поверил попу Игнашке. Он всю жизнь искал для себя судно. Говорили, что на Пенжине пытался силой захватить судно. Теперь обманет.
— Да зачем?
— Да чтобы уйти с России. У него мечта сделать так, чтобы первым войти в Апонию. Он всех вас бросит.
— У нас на бусе верные люди.
— Он уговорит, — возразил маиор. — Он умеет. А кто не захочет, тех зарежет или бросит в воду.
— Да разве мы не христиане? — не поверил Иван. — Разве бросит монах братьев-христиан посреди дикующих?
— Обязательно бросит, как меня бросил, — уверенно подтвердил маиор. — Если мы сами силой и неожиданно не взойдем на палубу бусы, поп поганый не станет никого ждать. Теперь буса в его руках, он всегда о таком мечтал. В нелепом неистовстве пойдет теперь только в сторону Апонии.
— Да почему не с нами?
— А зачем? — удивился маиор. — Он один хочет!
— Так с ним же наши люди, — напомнил Иван, тревожно вспомнив Похабина.
— Бросит за борт. Чтобы исполнить воровскую мечту, все сделает. Чтобы получить бусу и средства, вор Козырь тайно доходил до самого Санкт-Петербурха, томился в Тобольске, просил, убеждал государевых людей, только ничего не выпросил и никого не убедил. Нрав подлый явственно отражен в его глазах. Гордыня нечеловеческая. Гордыни в Игнашке больше, чем серебра в моей горе. Издали чувствую в воре страшное. Если сейчас подойдет невидимо, я все равно почувствую. А если почувствую, ждать не стану, сразу выхвачу нож.
Кивнул полонянику:
— Вверх поднимись. Глянь, не вернулась ли буса? Если что увидишь, сразу ко мне.
Апонец понимающе поклонился.
— Не изменит? — спросил Иван.
— Никогда!
А Тюнька спросил испуганно:
— Коль брат Игнатий действительно обманул, как жить будем?
— Построим новую бусу, — ответил маиор. — Правда, не сразу. Теперь уже зима на носу. А зима — зло большое. После шведов, может, главное.
— Зимовать придется? — совсем испугался Тюнька. — Как?
— А как я зимовал, — обьяснил маиор. — Терпеливо, и не забывая официи. В государственных делах спешка ни к чему.
На восточную сторону острова вышли к обеду следующего дня.
Ночь неукротимый маиор Саплин почти не спал. Все думал, с чем можно расстаться, а что непременно взять с собой. Решили так, что, отбив бусу у попа поганого, вернутся морем к полуземлянке, и заберут на борт все, что захочет забрать маиор. Но все равно даже сейчас кое-что маиор не захотел оставлять. На птичьем языке дикующих отрывисто отдавал приказы переменным женам. Растерянно всхлипывая, меньшая Афака, большая Заагшем, и Казукч, Плачущая, увязывали шкурки лис, прятали в кожаные мешочки образцы серебра и камней, собирали в одно место необычную лаковую посуду и выгнутые сабельки, когда-то с боем отнятые у заезжих апонцев.
Неужто маиор собирается везти в Санкт-Петербург не только нажитое, но и своих переменных жен? — дивился Иван, наблюдая за метаниями неукротимого маиора. Неужто не оставит язычниц на острове? Неужто не побоится отлучения от церкви? Да и по-христиански ли это — отрывать язычниц от их родимцев, остающихся на острове? Простит ли такое маиору его любящая вдова? А если простит, то как будут смотреть на иностранных дикующих, на денщиков женского пола, на сервитьерок мохнатых в Мокрушиной слободе? Что скажет, узнав о таком, сам Усатый, уважающий маиора за великое геройство, но при этом строгий христианин, обязанный строго печься о величии и чистоте православия? Куда, наконец, добрая соломенная вдова будет укладывать на ночь диких переменных жен неукротимого маиора, привыкших к плачу чаек, к свежему ветерку с моря, к вяленой рыбе, и к морю, всегда стоящему вокруг острова, ну и само собой, к одной с маиором цыновке?
Не знал, как на такое ответить. Зато, наверное, маиор знал.
И меньшая Афака, и большая Заагшем, и Казукч, Плачущая, всхлипывали, как чайки на непогоду, но беспрекословно выполняли каждый приказ неукротимого маиора. Утром приготовили пищу, почистили одежду. Занимаясь чисткой, горестно пели заунывными птичьими голосами, и слышалась в их песне неведомая тоска. Боялись, наверное, что после нелегкой, но счастливой жизни с маиором, владеющим искусством пускать молоньи и управлять миром, придется вернуться к неряшливым родимцам, делить с ними нечистую скаредную пищу, жить в тесных балаганах, рожать мохнатых младенцев, никогда при этом не забывая строгого, но справедливого неукротимого русского маиора, известного на островах под именем сердитого духа Уни-Камуя…
Судьба с детства испытывала маиора Саплина.
Например, родился он дитем совсем небольшим, зато сразу с зубами. Маленькие, но крепкие зубы будущего маиора хорошо запомнила его кормилица. А чуть поумнев, набрав силу, заметно подрастая, будущий маиор начал много мечтать о победе государя над шведом, справедливо полагая шведа главным для государства злом. Так попал в резервный батальон Первого Батуринского полка. Через несколько лет неукротимый маленький человек, не раз огорчавший шведов, был уже капитаном. Ни в какой другой стране, кроме как в России, не смог бы стать капитаном так быстро. Но затем случилась с капитаном Саплиным незадача.
Военная незадача, коротко объяснил маиор.
В шестнадцатом году при высадке десанта в шведскую провинцию Сконе молодой русский капитан был ранен в голову и попал в плен. Сердитые шведы загнали его вместе с другими пленными на тяжелые каменные работы. Но даже в плену в маленьком вражеском городке Равенбурге пленный русский капитан Саплин не впал в десперацию и не растерял твердых принсипов. Крепостная стена, укрепляемая под руководством пленного капитана, выглядела грозно и неприступно, однако имела некоторые незаметные изъяны — в ключевых связках стен, как бы по некоторому недосмотру, но на самом деле, по тайному тщанию русского капитана, употреблялось лежалое дерево. Такая стена может стоять годами, как истинная твердыня, но пальни в нее из пушки, она рухнет, будто слепленная из песка. Маиор немало был убежден, что некоторые победы в свейской войне дались государю Петру Алексеевичу благодаря и его, капитана Саплина, неустанной работе по возведению шведских твердынь.
Сбежав из плена на захваченном им вражеском корабле, капитан Саплин вручил корабль русскому флоту и заслуженно получил чин маиора. Отмеченный государем, неукротимым козлом скакал на шумных и дымных ассамблеях, пил водку на куртагах, дымил голландской глиняной трубкой, пугал дам и собственную робкую супругу простыми армейскими историями. Зато, когда настало время отправить в Сибирь верного человека, царь Петр вспомнил именно о нем — о маленьком, но неукротимом маиоре. В присутствии думного дьяка Матвеева так и сказал: «Вот не вышел ты, маиор, ростом, ничего обидного в этом нет, зато вышел ты духом, а это дается не каждому». И приказал: «Пойдешь в Сибирь!»
Объяснил, дрогнув щекой, дернув правым усом:
«Это далеко. Сам знаешь, что далеко. Это, может, даже дальше, чем думаешь. Это, может, уже Камчатка. Сам определишь. Есть там, маиор, гора из чистого серебра. Лежит серебро прямо под ногами без всякой пользы. Говорят, приплывают к горе апонцы, рубят русское серебро кусками, отщипывают, кто сколько может, а потом жгут костры на серебре, дерзко, без всякого на то соизволения сидят на корточках, любуясь видом на море. Такое апонское баловство следует прекратить. Указанное богатство принадлежит России. Конечно, некому сейчас разрабатывать гору и везти серебро через всю Сибирь, швед проклятый висит на шее, но кончится война, маиор, все нашим будет».
И добавил, страшно дрогнув щекой:
«Узнаю, что заворовал, лично повешу. Мне не жалко, сам знаешь. Жестоко накажу весь род твой. А сделаешь правильно, окажешься в милости, отличу тебя».
И маиор пошел.
В Сибирь. Искать для царя гору серебра.
А думный дьяк Матвеев, прощаясь, сделал маиору напутствие. «Сестру жалко, — сказал. — Ее жизнь пуста без тебя. Только ты себя тем не мучай, я пригляжу за сестрой. Хочу, чтобы ты вернулся. Лучше бы, конечно, вообще не ходить тебе в Сибирь, но на то приказ государя. Он теперь часто будет спрашивать о тебе, никогда в занятости своей не забывает такого. Нетерпелив государь. Непременно шли с дороги отписки. Старайся найти гору. Война кончится, все получишь, маиор, только найди гору. Про нее всякое говорят. Кто указывает на Погычу, на страшный студеный край, а кто наоборот, на реку Вамур теплую. Все проверь. Если придется плыть на юг, начинай плыть от Камчатки. Мне Волотька Атласов говорил, что может быть такая гора. Если, конечно, ее еще не расхитили».
Обнял маиора, расцеловал.
«Дело секретное, помни. Для всех теперь ты отписан в Сибирь, несешь в Сибири государеву службу. А где будешь находиться на самом деле, куда поведут тебя дороги, о том, маиор, должен знать только я. Обо всем буду докладывать лично государю. Совсем секретное дело. Даже якуцкий воевода не должен знать твоих истинных намерений».
И добавил:
«Про обидчиков моих тоже не забывай. При всяком случае спрашивай про убивцев Волотьки Атласова. Не все пойманы, не все наказаны. Именем государя имеешь право вешать воров без суда. Не гнушайся вешать, маиор. Только так можно производить благодатное впечатление. В России, маиор, люди без строгости быстро впадают в блаженство лени и порока».
И встали перед маиором вопросы.
Как ехать? Как определяться в дороге? Как отбиваться от многочисленных разбойников? Как, храня секрет, вовремя получать лошадей, людей? Как сохранить снаряжение, не растерять казенный припас?
Твердо решил: строгостью!
Поддерживая официю, еще до Камня повесил на дереве двух солдат, пристрастившихся к выпивке. Пристрастившись к выпивке, те солдаты тайком начали продавать в селениях казенный припас. В собственных руках держал все бумаги, все деньги, солдаты при маиоре всегда были с ружьями. Время от время заставлял их навинчивать на ружья багинеты и ходить друг на друга в учебный бой на потеху деревенским жителям, сбегающимся к лесным полянам, выбранным для боевой учебы. Поэтому и слава бежала далеко впереди маиора. Приняв строгость за принсип, на станциях уже легко выбивал лошадей. Рост малый, голос сиплый, зато в глазах неукротимость, в карманах казенные бумаги, под рукой четыре, без повешенных, верных солдата, испытанных на войне. За своего маиора те солдаты всегда готовы были обратить багинеты хоть против какого губернатора. По дороге в Сибирь маиор заодно утишал немирные села, от души порол встреченных на дороге ослушников.
Там, где побывал маиор, его долго помнили.
В доме тобольского губернатора увидел на стене картину, на коей спасшиеся русские моряки, стоя на коленях на сыром песке, уныло взирали на то, как горит в море подожженный шведами русский линейный корабль.
Увидев такое, маиор сам заплакал.
Да как могло такое случиться? Да почему горит русский корабль? Где твердые принсипы? Где нечестивый мазила, что придумал такой сюжет? Уж не к шведам ли перекинулся? А главное, видно, что спаслись матрозы на шлюпке. Не бросились подлецы на абордаж, не кинулись на гнусного шведа с топорами и крючьями, а к берегу, подлецы, повернули шлюпку!
В неукротимости, даже в бешенстве бросился маиор на картину. Сабелькой порубил холст в клочья. Губернатор-патриот смеялся с участием, разделяя глубокие чувства маиора. Даже обнял его. Частично по искренности, частично по умыслу, потому что помнил судьбу многих несчастных, даже губернаторов, вот так как бы по случайности впавших в немилость государя. Обнимая маиора, при всех гостях обещал сердечно: на обратном пути, маиор, непременно будет висеть на стене совсем другая картина. И взирать на свои горящие корабли будут на ней шведы.
— А мазилу, маиор, выпорю!
В Илимске неукротимый маиор публично засек казака, укравшего фунт пороху из государева припаса. Это немного нехорошо сказалось на слухах, тем не менее, к маиору приходили разные люди, просились с ним в дорогу. Маиор прямо спрашивал:
— Известно ли вам, куда следует мой отряд?
Ему так же прямо отвечали:
— А как же, знаем.
— Ну-с?
— Искать гору серебра.
— Кто сказал?! — хватался маиор за кафтаны.
— Да все говорят, — отвечали.
В один пасмурный день в Якуцке маиора навестил черный монах.
Маиор в тот день был в особом гневе. Почему-то все знали о секретной миссии его отряда, но почему-то никто не слыхал об убивцах камчатских прикащиков. И к Камчатке маиор все никак не мог выйти. Апонцы, возможно, разнесли уже половину серебряной горы, совсем разбаловались, а он, государев человек, никак не мог сыскать умелых охотников двинуться к известной горе. Приходили всякие, умелых не находилось. Когда монах разложил на столе чертеж дальних островов, маиор сразу спросил:
— Хочешь пойти со мной?
Брат Игнатий вздохнул, постно повел темными глазами, как бы никуда не торопясь, потом сам спросил:
— А сколько людей у тебя, маиор?
Маиор ответил:
— Четыре солдата. Было семь, но двоих повесил за воровство, а еще одного запорол за хищения.
Тогда монах кивнул.
Как затмение нашло с этим монахом.
Доходили до маиора некоторые слухи. Дескать, дерзок брат Игнатий, властолюбив, замечен в странных историях. Но маиор почему-то верил монаху. Жилистый, длинный. Никогда не стеснялся натягивать на рясу кафтан, если следовало заниматься тяжелыми грузами. Вообще не стеснялся подлого дела. Сам взялся набирать нужных людей. Обещал, что найдет людей умелых: и бусу срубят, и сами ее поведут. На вид, может, покажутся суровыми, зверовидными, да кто в Сибири не зверовиден? Правда, люди, отобранные монахом, добирались до Камчатки самостоятельно, но, может, так было проще.
Действительно, как затмение нашло. С некоторых пор маиор стал сильно прислушиваться к монаху. Если кто-то пытался намекнуть, что вот де каков тот монах, и то-то у него не то, и это не так, маиор обрывал намекающего. Ведь сам видел, что опытен зело монах брат Игнатий! Ну, а что у монаха сзади, о том пусть думают в съезжей.
Монах, кстати, не скрывал прошлого.
Сам не раз говорил маиору, что прожил трудную жизнь.
Сам признался, что одно время после казенных служб, после трудных хождений к северу и к востоку, и к югу морем, сильно устал и почувствовал большое желание напрямую послужить Богу. Когда в последний раз ходил на юг Камчатки, дал обещание Господу, что, мол, если вернусь живым, то постригусь. Так и поступил, не обманул. Под Большерецким острожком самолично с несколькими поверившими в его дело казаками связал малую церковку, пошел в послушники, искал любую возможность послужить господу. И когда постригли, отличался особенным послушанием. Тоже сам признался маиору. Истово ходил на молитвы, руками глупо не махал, глядел только под ноги, всегда шел в затылок переднему, дышал плавно. И скоро стал известен. В пустынь к брату Игнатию на Камчатке начали охотно приходить разные люди — послушать святое. …Телеса наши, в гробах согнившие и в прах рассыпавшиеся, возникнут от земли, как трава весною, и по соединению с душами восстанут, и укажутся всему небу перед очами ангелов и человеков, перед очами предков наших и потомков, одни яко пшеница, другие же яко плевелы, ожидая серпов ангельских, и того места, которое назначено, особо для пшеницы, и особо для плевел…
Приходили казаки, приходили промышленные, приходили крещенные инородцы. С изумлением слушали брата Игнатия, дивились — ведь, будучи в миру обычным казаком, он немало жертвовал мяхкой рухляди на нужды церкви. Вот был в казаках неустрашим, и в монахах стал ласков. Видно, насмотрелся слез и бед. Кто бы ни обращался к брату Игнатию, он душевно расспрашивал: как сей божий человек попал на Камчатку? И что привело сего божьего человека на Камчатку? И каким он шел путем, и с каким атаманом, и что встречал на своем пути, и не ходил ли случаем на юг от Камчатки? Расспрашивал, а потом записывал услышанное в специальную тетрадь. Сам, кстати, создал синодик, в который вписал без всяких отступлений имена всех православных, пострадавших на Камчатке за святую божию христианскую веру. И в святой Великий пост, в неделю Правословия, после поминовения благочестивых царей и великих князей, и святейших патриархов, и преосвященных митрополитов, и архиепископов, и епископов, и всего священного собора, князей, и бояр, и всего христолюбивого воинства возглашал каждому павшему на Камчатке, внесенному в синодик, вечную память.
Сердечно возглашал, громко. …Да будет каждому во Христе ве-е-ечная па-а-амять!..
Маиор восхищался.
Какое реяние к горнему! Какие парящие крыла!
С большой охотой слушал добрые мечты брата Игнатия.
Вот со временем воздвигнет брат Игнатий на Камчатке большую пустынь. Пустынь, известно, прямые врата в царство божье. А, может, мечтал, пойдем вместе на острова, найдем гору серебра. Тогда совсем, мечтал, посвящу себя Богу. Поставлю большой монастырь. Покрою стены росписями, с обоих клиросов — певчие. К монастырю пристрою дом призрения — для инвалидов, для сирот, для израненных воинов. Во дворе колодец со святой водой, над ним часовня, в саду яблоньки северные, скамьи вокруг. Дикующие холопы унавозят, оживят землю, злаки посеют. Щедрые пятачки полетят в монастырскую кружку. А он, смиренный брат Игнатий, во славу божью и для пользы России однажды, может, снова, уже на специальном монастырском судне, отправится на юг от Камчатки, чтобы найти, наконец, загадочную страну Апонию и спасти ее бесчисленных язычников, закосневших в безверии, незнакомых с истинным Господом.
Маиор только кивал. Видел, что брат Игнатий добрый человек. Видел, что брат Игнатий говорит правду. Ну, а всякие слухи… Слухи, известно, распространяются в миру пакостниками. Если и убивал когда-то монах, то по праву. Сердце брата Игнатия широко раскрыто доброму, он кается, он молитвами заполняет время, он сутками не встает с колен. Да и кто на Камчатке не проливал человеческой крови? А кается один брат Игнатий.
Набрать команду маиор доверил брату Игнатию.
Нуждался в людях. Последних приведенных из России верных солдат потерял на Камчатке.
Первым, с кем такое случилось, оказался солдат Иван Оконник.
Ивана Оконника маиор держал при себе в особой строгости, зато и доверял ему. Когда однажды брат Игнатий, опустив долу постные очи, сказал, что Иван Оконник замечен в некоем очень плохом деле, маиор поначалу даже не поверил. Как так? Верный солдат увлекся поганым хмельным грибом? Как? Он и винцом не злоупотреблял, а жует хмельной мухомор? Как? Верный солдат, привыкший к воинской дисциплине, впадает в фантазии?
Да нет, решил. Кто-то оговаривает Ивана.
Но через день после жалоб брата Игнатия солдата Ивана Оконника нашли зарезанным в бане. А, может, он сам, употребив гриб, зарезался. Такое бывает. Когда человек нажуется хмельного мухомора и находится в сильном опьянении, он способен вбежать даже в святую церковь и обнажить нож: ишь, дескать, сволота, щас порежу! А еще к такому человеку может явиться в фантазиях сам поганый гриб-мухомор и явственно приказать: убей себя!
Второй солдат, Матвей Изотов, тоже пришедший из России, строил бусу.
Был он грамотен, читал чертежи, привезенные из Санкт-Петербурха, знал, что к чему, что строгать и как ставить. Всегда был прост, ни с кем не ссорился, в пьянстве, в азартных играх никогда не был уличен. Единственная слабость: часто жаловался на жизнь. И короткий кафтан ему неудобен, и бритое лицо вызывает неприязнь, и некоторые словечки не нравятся. Жаловался: самым простым вещам напопридумывали немецких названий! То гоофттовен, то штагген. Такая официя. Вот, жаловался, через те немецкие названия даже мастера перестают разбираться в собственном деле. Простых дворянских робят везут в Гаагу да в Амстердам, там их дурнине учат. Вместо слова корабль начинают тянуть чуждое слово ши-и-ип. А надо бы по-русски, так тоже выходит нехорошо. Вместо одного слова астролябия сразу получается много слов: кольцо для смотрения по солнцу морского бегу, круг медный для смотрения Солнца и звезд. Разве от того проще? Или, скажем, юфферс. Юфферс он всегда и есть юфферс, его от природы считают юфферсом, а если по-русски: юфферс есть блок без шиивен, железом обкованы, где гоофттовен и штагген купно посаждаютца, гаанепоотен чрез сие обстриженны". А? Тоже запомни! С ума сдернешься.
Больше всех грамотный солдат сдружился с братом Игнатием. Вместе лазали по растущему судну. То ныряют в поварню, то смотрят, как шьется парус. Один не успеет доделать работу, другой доделает. Вместе обдумывали путевой припас. В море от тяжелого воздуха люди цынжают, значит, нужен настой на сосновых шишках. Не разлей вода — мастер-солдат и простой монах.
Оттого, может, и учинилось плохое.
Почувствовав себя единственным по-настоящему понимающим в корабельном деле, Матвей Изотов увлекся — пусть по делу, но прямо на глазах у казаков, а главное, на глазах у брата Игнатия начал понемногу дерзить маиору. Твое дело, дескать, Яков Афанасьевич, командовать простыми людьми, а я командую строительством бусы. Ну, чтобы впредь не допускать такого, маиор приказал жестоко выпороть Матвея Изотова.
Выпороли. А на другой день он исчез.
Сбежал?
Только как может сбежать человек, высеченный столь жестоко?
Но потерялся, с тех пор совсем потерялся, совсем исчез грамотный солдат Матвей Изотов, оставив после себя последнего грамотного в команде — брата Игнатия. Темная история.
А вот солдат Лука Юрьев, тот, напротив, сразу невзлюбил монаха. Ко всему придирался, тайно следил за каждым шагом, маиору таинственно обещал открыть что-то известное только ему, Луке, но все не открывал, все тянул, все тайно присматривался к монаху. А к окончанию строительства с лесов сорвалось лиственничное бревно и насмерть Луку зашибло. Шевелил губами, что-то пытался сказать, а не смог.
А последнего солдата-семеновца Фильку Лукьянова маиор сам отправил с отписками в Якуцк. Это брат Игнатий ему подсказал: казаки де на Камчатке разные. Кто честно быстро пойдет, а кто надолго задержится в сендухе по личным нуждам. Иногда на год, а то на три. Коль нужно отправить важные новости, секретно рапортовать, подсказал брат Игнатий, то нужно делать через верного человека. А самый верный кто? Да Филька Лукьянов! Он еще из Санкт-Петербурха с маиором пришел.
Фильку и отправили.
Письма, увезенные солдатом Лукьяновым, были последней весточкой, полученной в Санкт-Петербурхе от неукротимого маиора Саплина. Не осталось с маиором людей, которых знал раньше, от того еще больше доверился брату Игнатию. Тот, сам здоровый, здоровую команду набрал. Рожи у всех, как у медведей, но монаха слушались, как отца. Пробил колокол на молитву, все дружно текли к молельному месту. А если что приказал брат Игнатий, любое дело бросали на полубукве. Майор Саплин, знавший толк в дисциплине, высоко оценил рвение монаха.
Еще умел говорить монах.
На проповедях брата Игнатия казаки никогда не шептались, каждое слово выслушивали благоговейно, поднимали брови в раздумье. …Неверующему чудесам мы смело можем сказать: «Большее из всех чудес есть то, что два-на-десять человек, безкнижных, безоружных, проповедывавших крест, победили не только владык и сильных земли, но и самих богов языческих, и целый свет Христу покорили».
Кажется, уж такие варнаки на вид, сами, лишь отвернись, залезут жадной рукой в церковную кружку, а они — слушали.
Один раз маиор, правда, насторожился.
В неурочный час, когда стемнело, и дождь хлестал, и в природе и на душе скопилась некоторая сумрачность, заглянул к казакам в большой балаган, и сразу странным охватило душу. Во-первых, кто-то в другой выход выскочил. Весь в черном. Если, скажем, монах, то зачем бежать брату Игнатию? Да и не зазорно монаху общаться с дружной командой.
И второе не понравилось.
На стене вроде как доска, вроде как некую икону повторяет, а на той доске углем насмешливо начертано: идут в геенну огненную важные люди. Один идущий впереди — с лицом круглым, как у кота, и усы широко отставлены. Ну, совсем нехорошее дело.
А в-третьих, некоторые из набранной братом Игнатием команды оказались как во хмелю, — глаза блестят, руки в движении и шепот громкий. Маиор вошел, а его не все видят. Один свалился на пол и лежит раскорячившись, пускает долгие слюни, другой сам с собой разговаривает. Сразу видно, что нажевался запрещенного корешка, от души попользовался грибом-мухомором. Вид мерзкий, отмахивается рукой, кричит, как баба: «Боюсь! Боюсь!» — «Чего ж боишься, подлец?» — «Боюсь, что в щель провалюсь!»
— А ты возьми ухват, Федя, — подсказал кто-то из казаков и, дерзко смеясь, совсем не боясь маиора, правда, бросил истекающему слюной Феде ухват. — Ты перекинь ухват поперек щели, не провалишься!
Маиор хотел кинуться, в укор другим заколоть сабелькой хоть одного дерзкого, но сзади повисли на маиоре. Так держали неукротимого, пока не появился брат Игнатий.
— Всех прости, — смиренно сказал. — Трудно людям.
Вышли из балагана молча, впервые настороженно поглядывая друг на друга.
К счастью, уже через три дня читали на берегу молитву отправления. Среди людей ни одного отравленного, вид суров, смотрят строго — все-таки в море идут. Не на один день.
— Грядем во имя твое, спаситель наш, Иисус Христос, сын божий, в путь. Благослови творение твое и помилуй: во дни наши, в нощи, полунощи и во все двадцать четыре часа, всю надежду на тебя, Господи, уповаем и в случае наших, от морских бурь или злых людей происходимых бедствий и несчастий, пошли, Господи, своего спасителя и скорого помощника Николая-чюдотворца, и избавишь нас, грешных, аминь!
Короткая молитва, но нужная.
Плыли. Держали на юг. В тумане не раз теряли дорогу.
Как разобраться в тумане? Несет и несет куда-то, не видно нигде берегов. Если бы не монах, казаки могли взбунтоваться, а так слушали брата Игнатия, терпели, варили кашу. На придирки неукротимого маиора сердились, но тоже терпели. Видно, так монах приказал.
А потом маиор почувствовал неладное.
Перестал лишний раз задевать казаков, чаще хоронился в крошечной каморке, в которой можно отлежаться при качке, спрятаться от пронизывающего ветра. В соседней каморке за тонкой переборкой прятался брат Игнатий. Сами казаки размещались в носовом помещении бусы — в поварне. Монах много молился, но бывало, сквозь тонкую переборку что-то рассказывал маиору. Все у монаха получалось необычно.
— Вот куда заплыли? — спросил маиор, когда однажды разнесло ветром туман. Чувствовал себя в большой олтерации. — Неужто заброшены течениями за край земли?
— Узнаем, — смиренно объявил брат Игнатий, разглядывая вставшую посреди моря гористую землю. — Дай Бог, скоро узнаем… — И добавил, покачивая головой: — Так думаю, что недалеко ушли от Камчатки. Так думаю, что в тумане носило бусу кругами.
— И ладно, что недалеко. Легче будет вернуться.
— Чем дальше занесет, тем больше узнаем, — смиренно возразил монах.
— А путь обратный?
— Обратный путь отыскать легко. Держи в море на полночь, всегда на полночь, и непременно уткнешься в землю.
Маиор всмотрелся из-под ладони:
— Что за земля?
— Может, Пурумушир-остров, — ответил монах все так же смиренно. — Если так, то места известные. Ходили на Пурумушир казаки.
— Чьи?
— Данилы Анцыферова.
— Вора и бунтовщика?
Видно было, что брат Игнатий хотел смиренно кивнуть, но кто-то из казаков, все слышавших, крикнул:
— Совсем не вора, а законного атамана!
— Какой шельмец крикнул такие неистовые слова? — схватился маиор за саблю.
Только зря схватился. В тот день Бог не помог маиору. Навалились на него, в один миг отобрали оружие. Связанного по ногам и рукам бросили в лодку. Со смехом свезли пленника на каменистый берег, хотели сорвать с головы парик, но того брат Игнатий не позволил. «Пусть сидит в парике, — сказал, посмотрев на маиора. — Так прельстительнее». И заставил посадить связанного маиора на большой плоский камень. Рядом на тряпочке разложил синий одекуй-бисер, некоторые дешевые ножи и дешевые украшения.
— Чего ж это будет, поп поганый? — изумился маиор.
— Так думаю, что обмен, — смиренно, но и с некоторым торжеством в голосе объяснил брат Игнатий, нисколько не обидевшись на новую кличку. — Мы, маиор, пошли с тобой в море не для того, чтобы дикующих загонять под государеву шерть. В этом ты, маиор, ошибся. Мы с тобой пошли, чтобы заполучить бусу.
— Зачем вам буса?
— Хотим достигнуть Апонии.
— Зачем вам Апония?
— Хотим достигнуть Апонии, да взять приступом какой городок. И жить будем там тихо, смирно. Жен заведем апонских, детишек наделаем, может, со временем, обратно присоединимся к России вместе с островом. А если Апония, не дай Бог, окажется страной не робкой, то и не будем брать приступом городок, а просто объявим себя государевыми посланцами. Разузнаем подходы к Апонии, ее силу, ее ценность — государь потом все простит. Может, еще тебя заберем на обратном пути. Если выживешь.
— В Апонию? Брать приступами городки? — еще больше изумился маиор. — Да как так? Чужая страна!
— Станет исконной.
— Каналы строить пойдешь! — выкрикнул неукротимый маиор. — Государя хочешь обмануть!
— Знал, что не согласишься, потому и не зову с собой, — смиренно, но и с торжеством усмехнулся монах. — Нужны были нам припасы, пищали, пороховое зелье, маиор. Теперь, благодаря тебе, все имеем. И бусу, что главное. — Покачал головой. — Это даже хорошо, маиор, что ты не идешь с нами в Апонию. Я много тебя слушал. Голова у тебя как ядро, такое ж тугое, хоть и покрыто париком. Куда тебя выстрелили, маиор, туда и летишь.
— Воры! Всех на виселицу! — задыхаясь повторил маиор.
— Какая виселица? Оставим тебя дикующим.
— Собака!
— Это ничего, — смиренно, но теперь уже с открытым торжеством разрешил поп поганый. — Это ничего. Ты ругайся. Русскому человеку всегда легче, когда он ругается. И нас прости.
— Ну, понимаю теперь, — поздно, но дошло до маиора. — Ну, понимаю, о чем хотел сообщить Лука. Ты, поп поганый, нарушил все принсипы! Небось, не случайно придавило Луку бревном?
Брат Игнатий смиренно сознался:
— Не случайно. Чего ж?… И Оконник, маиор, тоже не случайно… И твой Изотов… И Лукьянов глупый… В таком деле случайностей нельзя терпеть… Я же говорю, маиор, что голова у тебя как ядро. Живи дальше, как сможешь. Скоро придут дикующие. Не знаю, может договоришься с ними.
— Это что же? — глянул маиор на синий одекуй-бисер, на дешевые ножи и украшения, разложенные на камне. — Выходит, продаешь дикующим чистую христианскую душу?
— Уж очень ты неукротимый, — рассудительно ответил монах. — Отпускать такого нельзя. Ты лучше оставайся среди дикующих, они сделают тебя холопом. И на нас не будет крови, и сам наберешься ума. Ты мне много вопросов задал, я на все ответил. Теперь ухожу. Задавай теперь вопросы дикующим.
— Языка не знаю.
— Научишься.
Маиор ужаснулся:
— Да кто ты, монах?
— Тебе того знать не следует.
— Вор! Вор! Небось убивал прикащиков?
— Великое дело прикащиков на Камчатке убивать!
— Слово и дело! — в отчаянии закричал майор, пытаясь подняться.
Казаки обидно захохотали. Кто-то предложил: «Зарезать его!» — но говорящего не поддержали: «Пусть сам умрет».
Но маиор Саплин не умер.
Правда, о жизни на острове говорил уклончиво, только иногда прорывалось.
Вот, прорывалось, коль даст Бог счастье, если пойду еще когда-нибудь на бусе мимо нечестивого острова Пурумушир, то непременно выстрелю из всех пушечек и пищалей, которые окажутся на борту, по балаганам людей совсем задиковавшего князца Туги. А потом буду курить трубку и весело смотреть, как полыхают огнем балаганы и сухой лес. И пусть над островом Пурумушир встанут густые непрерывающиеся тучи, черные, как смола, и пусть тугой знойный ветер пожара принесет из пекла запах тоски и страха, а сизый сухой дым выдавит слезы из глаз самого свирепого дикаря!
Не пожар, прямо казнь египетская.
Наверное, неукротимого маиора обижали на острове.
Правда, князец Туга будто бы принял связанного майора с уважением, честно заплатил за него заворовавшим казакам шкурками лис и копченой рыбой, но ведь все равно — осужден в рабство, преследование и всемерное гонение. А казаки, уходя, пальнули из озорства по берегу из пушечки-тюфяка.
Гулкое эхо пронеслось над островом.
Дикующие упали на камни, полежали опасливо.
Потом поднялись и, оглядываясь, уважительно понесли купленного маиора в деревню. Уже там развязали руки-ноги. Видели по глазам, что неукротимое существо, а с другой стороны, куда побежит? Дивились, будто бы с уважением трогая маиора пальцами — на вид невелик, а голова большая. Решили, что парик это такие волосы. Когда маиор попытался снять парик, сильно испугались, и не позволили. Кто ж снимает волосы, когда ему жарко? И каких-то особенных споров из-за нового холопа между дикующими не возникло — отныне маиор обязан был помогать местному князцу Туге. Ловить рыбу, собирать дрова — все у него получалось. Да и не могло не получиться. Птиц на острове много, морской зверь сивуч нисколько не пугается человека, даже сам ругается на него, а в любое озеро пусти стрелу, стрела всплывет с рыбой на наконечнике.
Правда, князец Туга оказался не совсем щедрым, первое время старался кормить маиора битой и кислой рыбой. Идя на нерест, красная рыба меняет цвет, телом худеет, приходит в крайнее безобразие. Нос у таких рыб загибается как сабля, не позволяя прикрыть рта, по всему телу идут серые пятна. Сам князец Туга сидит в балагане, дикует, кушает дымлянку — копченую чистую пищу, приготовленную из гонцов кеты, а холопу своему, бывшему русскому геройскому маиору Саплину, отмеченному многими наградами и благодарностью самого государя, пусть с уважением, но бросает битую рыбу. Да еще требует, чтобы маиор свой костерчик разжигал в стороне. А то, мол, передашь с дымом какую заразу. Ведь неведомо, дескать, откуда завезли тебя на остров и продали по цене в двадцать лисиц, правда, одну крестовку.
Сам князец Туга ходил в богатой одежде, но неряшливо. Убив нерпушку, непременно взваливал прямо на плечо, не боялся испачкаться.
Одно утешение было у маиора: робкий апонец Сан.
Недалеко от деревни в устье речушки выбросило бурей на камни апонскую бусу. Оказались на ней несколько робких мореходов. Попав к князцу Туге, рассказали, что путь их лежал из города Сатцума в город Еддо, но буря вынесла бусу в море, где несчастных носило двадцать восемь дней. Из-за сильного ветра, боясь крушения, апонцы побросили за борт все товары, снасти, якоря, срубили мачту. Пищу, полотно, писчую бумагу, шелк, обувь — все выбросили за борт, плача и утирая кулачками робкие слезы. Под конец руль оторвало. Все же бог моря Фандома расслышал сквозь бурю робкие голоса. Вняв просьбам, выбросил бусу на Пурумушир. Некоторых апонцев дикующие сразу убили, а трое сами умерли через некоторое время от непривычной кислой пищи. Только Сан выжил. По робости своей не винил апонского бога в произошедшем. Они ведь, апонские мореплаватели, обращаясь с мольбой, просили у Фандомы не вкусной и полезной пищи на острове, а просто спасения. Вот бог моря Фандома их и спас. Хорошо, что еще не рассердился на то, что не всегда держали бусу в чистоте. Если по правде, то иногда буса бывала столь грязной, что по чистой воде плыла как бы в окружении грязного и жирного пятна.
Холопствовал апонец у того же местного князца Туги.
Неукротимый маиор, скоро придя в себя и вспомнив о своей официи, будто бы быстро научил апонца некоторым сильным русским словам. Дивясь робости апонца, твердо пообещал — спасу тебя! И такая сила и неукротимость прозвучали в голосе маиора Саплина, что с тех пор, глядя на него, апонец всегда низко кланялся и тряс косичкой. Кланялся даже ниже, чем своему прямому хозяину дикующему князцу Туге.
Вечерами у огня разговаривали о многом.
«Вот ты, Сан, апонец. Я, тебя увидев, сразу понял, что ты апонец. Я, Сан, любую нацию определяю на глазок. Нам с тобой надо дружить. Ты с апонской стороны, а я с русской. Без принсипов, Сан, нельзя. Без принсипов легко впасть в десперацию. Говорят, Сан, есть в Апонии гора из серебра, много о ней наслышан. Знаешь такое место?»
Робкий апонец, конечно, знал.
Низко кланяясь, тряся косичкой, заверял: «Есть такое место на острове». Но на каком именно, сказать не мог, только кланялся и показывал рукой на юг.
Дикующий князец Туга с интересом прислушивался к рассказам холопов.
Сильно своих холопов он не притеснял, только несколько дивился их дикости и отсталости, а еще их больному воображению. Строя значительные гримасы, выслушивал дикие сказки про каменные города, про большие мосты над большими реками, про большие коляски с колесами, влекомые настоящими живыми животными, на ногах которых есть специальные роговые наросты. Вот какие необычные фантазии! — хвастался дикующий князец перед заглядывающими к нему родимцами.
«Если слезы мои собрать, большую корчагу наполнить можно…», — жаловался, рассказывая, маиор. В тяжкой невольной жизни с Саном сдружился, стали они как схимники, известные особенными подвигами — тел своих почти не мыли, питались рыбой, жили под балаганом, как псы, а дикующий князец Туга будто бы и уважал их, но ведь и смеялся над фантазиями. А еще почему-то во снах стал являться неукротимому маиору Саплину убитый на Камчатке прикащик Волотька Атласов, с которым маиор встречался когда-то в Москве в гостеприимном доме думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева.
Придет во сне, сядет на корточки и молчит.
Глаза синие, светел волосом. Смотрит и жалуется молчаливо. Вот, дескать, маиор, зарезали меня воры, умер без покаяния. И не только жалуется, но еще и укоряет маиора. Вот, дескать, ты — герой свейской войны, человек, сильно отличенный государем, так почему не смог разгадать суть подлого монаха Игнашки? Как укрылся смердящий ад от твоего чистого взгляда? Как мог допустить, что до сих пор ходит по земле подлый убивца?
Маиор сперва защищался: откуда ж, мол, знать мне про то, Волотька? Даже сам упрекал прикащика: ты, Волотька, сам имел в сердце жесточь. Вот Данила Беляев тоже умер без покаяния. А это ты зарубил его палашом.
Убиенный прикащик понимающе кивал светлой кудрявой головой, но твердил одно: убит я.
Совсем замучил.
Маиор даже спать стал бояться.
И боялся, пока не научил его робкий апонец Сан некоторой восточной хитрости. Ты, дескать, когда придет твой мертвец, сразу крикни ему в лицо — ступай прочь, поймаю я твоего убивцу! И когда так научил, стало маиору многое ясно. По крайней мере, окончательно понял, что, наверное, это и поп поганый Игнашка резал Волотьку Атласова среди других. Потому, дождавшись казачьего голову в очередной раз, прямо крикнул в лицо: «Уймись, Волотька! Дай спать. Поймаю я твоего убивцу!»
«Тогда спи, — обрадовался Атласов. — Верю тебе». И загадочно наказал: «Только не привыкай к холопству». Кивнул, и больше не появлялся.
А еще через месяц в бурную ночь, в гневе и в отчаянии, помня наказ прикащика Атласова, неукротимый маиор зарезал ножом глупого дикующего князца Тугу, забрал послушного апонца и некоторые припасы, и, как был в тряпье да с грязным париком на тугой голове, бежал на байдаре в море.
Прямо днем сорвалась с неба, все вокруг ослепив невероятным светом, яркая, как солнце, звезда. Будто пушка ударила, а потом музыка странная взволновала сгустившийся плотный воздух, темный, но весь изнутри лучащийся призрачным голубым светом.
Длинно вспыхивали, идя к берегу, волны.
Иван перекрестился: считать ли падение звезды знаком? А если считать, то добрый ли знак?
Обернувшись, увидел господина Чепесюка.
Господин Чепесюк стоял на высоком камне, смотрел на море в сторону России, но ничего, конечно, не видел — пусто. Ни лодочки русской, ни апонского паруса, ни даже облачка, чтобы оно было таким же плоским и серым, как облачки над потерянным в пространстве и во времени Санкт-Петербурхом. Стоял господин Чепесюк, молча думал, может, о всех украшениях земли, которые им пришлось увидеть…
А и то, многое видели…
Огнедышащие горы, и морские течения, и стеклянные луны медуз в вечереющих волнах… Островерхие сопки, усыпанные снегом под самое небо, а то целый огромный горный хребет в седом инее, на котором скользят, разбиваются насмерть лошади… А то опять море, так широко открывающееся с такого вот перевала, что от его широты страшно спирает дыхание…
Пожилая птица неспешно присела на ветку корявой сосенки, так же неспешно присмотрелась к господину Чепесюку, и вскрикнула изумленно. Зная привычку господина Чепесюка всегда держаться как бы в стороне, Иван хотел отвернуться, оставить его наедине с пожилой птицей, однако господин Чепесюк перехватил его взгляд. Ничего особенного Иван не отметил, — привычные тьма и бездна, но вдруг пахнуло на Ивана чем-то непонятным, даже ужасным, прощальным, будто, перехватывая его взгляд, господин Чепесюк к чему-то примеривался в Иване, что-то искал в нем.
Сердце защемило.
Вот почему не спит ночами господин Чепесюк? Какую тайну хранит его жестоко изрубленное лицо? Почему именно он послан Усатым искать гору серебра? Почему упала днем яркая звезда с неба? Почему плотный воздух над островом до сих пор взволнован неясной музыкой? Наконец, почему даже неспешная пожилая птица смотрит на господина Чепесюка с изумлением?
По неширокой, но нахоженной тропе поднялись так высоко, что берег остался внизу, как бы в провале.
Гора, похожая на заиндевевшую воронку, как всегда, была вдета острой вершиной в белое колечко тумана, а, может, светлого дыма. За нею истаяли летний балаган и полуземлянка сердитого духа Уни-Камуя со всем добром и тремя переменными женами. Всю ночь перебирая немудреное добро, неукротимый маиор в итоге взял с собой только некоторую лаковую посуду, три квадратных пластинки черного серебра с таинственными знаками, широкий веер, расписанный сказочными птицами и растениями, да кривую апонскую сабельку.
Подумав, бросил в мешок единственную имевшуюся у него апонскую книгу: белые рисовые листы, а по белым рисовым листам будто следы странных птиц, на редкость хитрые знаки. Никаких литер, только хитрые знаки. А между знаками немногие рисунки — то косоглазые люди с кривыми, как колеса, ногами, очень хищные на взгляд и нисколько не робкие, даже наоборот; то красивая морская трава, красиво выброшенная волнами на морской берег; то пенный морской вал, пенно и высоко, как гора, накатывающийся на белые пески.
Все остальное добро маиор решил забрать позже, когда будет отбита буса.
Отбирая нужное, впал в олтерацию, несмотря на прирожденную твердость характера. Вот он кто, маиор Саплин? А он, маиор Саплин, военный человек. Он лично государем приставлен к горе Селебен, охранять серебро. Он несколько лет верно несет службу, не жалуется, время проводит не в задумчивых экзерцициях, потому апонцы и перестали подходить к острову. А раз направил маиора Саплина к горе серебра государь, то только сам государь и может снять его с поста. Ведь отправляя маиора на край земли, государь прямо сказал: терпи, дескать! Вот война кончится, пришлю за тобой русский корабль. Тогда горные рабочие пробьют в горе шурфы, нарежут много пластин серебра, а военные люди покорят окрестности. Вот тогда, маиор, можно будет тебе вернуться в Россию.
А где приказ государя? Где военный русский корабль? Не рассердится ли государь, увидев без приказа вернувшегося маиора?
Отчаявшись убедить неукротимого маиора, Иван решил пустить в ход последний самый сильный довод: знаю, знаю, мол, маиор, хочешь задержаться на острове. Только ведь не ради серебра, не гора Селебен увлекает тебя, а дикующие девки! Не хочешь ты оставить некрещеных переменных жен, оттого и не спешишь в Россию!
Сильный довод, но и опасный.
В неукротимости своей маиор мог не посмотреть на то, что Иван его родственник. Вполне мог уколоть кривой апонской саблей или натравить на него воинственную Афаку, а то и всех сразу переменных жен.
Впрочем, обошлось.
Сам господин Чепесюк проявил интерес к маиору.
Неизвестно, о чем говорили господин Чепесюк и неукротимый маиор Саплин, укрывшись за корявой, как жизнь простого казака, сосной. Неизвестно, говорили ли вообще. Но в летний балаган неукротимый маиор вернулся совсем успокоенным. Он насвистывал военный марш и строго прикрикивал на рыдающих Афаку, Заагшем и Казукч, Плачущую. А Ивану крикнул весело: «Повесим скоро попа поганого! Может, завтра!»
Такой срок дал на осуществление мечты.
Сейчас, взойдя на плечо горы, Иван задохнулся.
Так широко распахнулся мир, что уже не вмещался в дыхание. Приходилось жадно хватать воздух губами, но, опять же, не потому, что забрались высоко, под самое небо, а потому, что вид широкого моря, остро разрубленного внизу длинным каменным мысом, пьянил сильнее вина.
А, может, не одно море было?
Может, это два разных моря омывали берега острова?
Может, на юге, там, где вонзались в небо три грозных вершины, посыпанные серым печальным пеплом, голые, без единого кустика на склонах, может, за теми пепельными горами лежала уже Апония? Может, ее видно с тех гор? Может, видны рыжие потрепанные ветрами сосны и каменные города? И робкие жители в халатах-хирамоно, в тапочках на одну левую ногу?
— Где следы дикующих? Почему не видно следов? — дивился Иван, приглядываясь к узкой тропе. — Не смята трава, камни не потревожены…
Уверенно ступая по камням, маиор Саплин ответил:
— Следы увидишь у моря. Здесь я воспретил всему живому ходить.
Взяв перевал, спустились в долину, где по левую руку сразу резко возвысились ужасные скалистые обрывы, изрезанные водой, сырые от сочащейся влаги, а от того поблескивающие, как огромные зеленоватые зеркала, а по правую руку туманился чудовищный провал под землю, будто сама земля, ахнув, просела, образовав такой чудовищный провал со стенами, отвесно падающими вниз, полосатыми, разного цвета, а совсем далеко внизу взгляд неясно угадывал в колеблющейся голубоватой дымке неяркое водяное сердечко бирюзового озерца, над которым бесшумно клубился и пыхал пар, как будто то озеро кипятили.
— А оно и вправду кипит, — объяснил маиор Саплин. — Так сильно кипит, что в воде можно варить мясо. Только такое мясо есть нельзя, все покрывается оно вредной накипью.
Смеясь, крикнул по-русски:
— Хочешь в Апонию, Сан?
И без того согбенный апонец, улыбаясь, начал кланяться быстро, как бамбук под ветром.
— Вот видишь, — безжалостно сказал маиор. — Ты, Сан, хочешь в Апонию, а пойдешь со мною в Россию, то есть совсем в другую сторону. Так жизнь, Сан, устроена. — Вздохнув, добавил: — Я вот шведа бил истово… Знал, когда победим — отдохну в деревеньке, непременно, считал, крепкую деревеньку получу от государя… А что на деле? На краю земли охраняю гору серебра… Так и ты, Сан. Плыл на бусе, хотел обобрать дикующих и быстро вернуться к себе в Апонию богатым, а тебя вон куда занесло!..
Пообещал:
— А занесет еще дальше!.. Повезу тебя, Сан, в Россию… В Санкт-Петербурхе представлю самому государю. Будешь учить русских гардемаринов апонскому языку. Мы скоро, Сан, широко распространимся по всему миру.
Мечтательно прикрыл неукротимые глаза:
— И по суше распространимся. И по морям… От Балтийских волн до сказочной Америки… И на юг, где моря теплые. Плохо, что ль, омыть пыльные сапоги в таких теплых морях?…
Выдохлись.
Особенно тяжело дался выход к морю, когда пришлось пробиваться сквозь молодой бамбук. Тропа заросла густо, часто терялась. Только куши Татал верно определял направление.
Но вышли.
На песчаном берегу оглушил унылый вопль чаек, нелепые вскрики сивуча, залегшего на близких камнях. Неожиданные порывы ветра срывали с волн пену, бросали в казаков. Зато на песке враз обнаружились следы.
— Здесь много прошло людей, — удивился Тюнька. — Будто с моря сошли, а потом снова ушли в море.
Маиор подтвердил:
— Верно.
И отрывисто приказал:
— Следить за берегом впереди!
Дьяк-фантаст еще больше удивился:
— Почему следить за берегом впереди? Следы-то с моря. И уходят обратно в море. Кто-то высаживался на берег, а потом отступил.
— Молчи, Тюнька! Думаешь, если не повесили, то тебе все можно?
Дьяк-фантаст не обиделся и не испугался, но, присматриваясь, удивился еще сильней:
— В сапогах топтались на берегу. В русских сапогах.
— Как в русских?
— А так… Видишь, вмятины?… — но на всякий случай уточнил у мохнатого проводника: — Твои родимцы в сапогах ходят?
Куши долго что-то объяснял, делал руками сложные знаки.
— Ну? — не выдержал Иван. — Что говорит?
— А он не говорит, он показывает, — развел руками Тюнька, почти ничего не понявший из взволнованных слов Татала. — Он показывает, что тут высаживались на берег не мохнатые.
Спросил Татала:
— Апонцы? — и, не дослушав, кивнул Ивану: — Может, апонцы…
— Тюнька! — покачал головой Иван. — Плохо служишь.
— Да почему?
— Возьми Агеева, следуйте впереди осторожно, как говорит маиор, заглядывайте за каждую скалу, за каждый каменный выступ. Увидите что подозрительное, сразу дайте отмашку. — А казакам приказал: — Ни звука!.. Тихо идти, на цыпочках!..
Далеко идти не пришлось.
Уже с первого поворота, оборотясь, прижав руку к губам, монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька дал отмашку.
— Ну, чего там? — приблизившись, шепнул Иван.
— Голова лежит.
— Ты чё, Тюнька! Чё несешь такое?
Тюнька растерянно перекрестился:
— Вот те крест! — и присмирнел неожиданно: — Знакомая, кажись, голова.
— Как знакомая?
— Да Похабина, кажись, голова.
— Спятил?
Оттолкнув локтем дьяка-фантаста, Иван легонько глянул в щель между растрескавшимися, густо поросшими мхом камнями. Досадливо оттолкнул локтем прильнувшего сбоку Щербака.
За каменной осыпью, неряшливо попортившей низ обрыва, начинался долгий и широкий песчаный пляж. Ровный, как стекло, хорошо убитый, пляж тускло отсвечивал, как влажное зеркало. Море, вздыхая, накатывало на песок длинные плоские языки, взбивало мутную пену. Длинные языки, вкрадчиво шурша, с двух сторон, играючи, обходили голову Похабина, торчавшую так, будто Похабин вдруг в пески провалился. Еще полчаса, отметил про себя Иван, и захлебнется голова рыжего Похабина.
Сплюнул.
Как может захлебнуться мертвая голова?
А она мертвая?…
Иван присмотрелся, но крови нигде не увидел. Да и какая на песке кровь? Да и голову, выкатило, наверное, волнами.
Пожалел рыжего. Вот ведь как чувствовал рыжий. Вот сильно не хотел подниматься на борт бусы, плыть с монахом. Что случилось на бусе, если голову Похабина выкатило волнами на песок? Не могла голова сама оторваться.
Шагах в трех от рыжей головы Похабина остановилась, выбежав из-за камней, тоже рыжая лиса. Настороженно приподняла правую переднюю ногу, тявкнула, как собака, сделала неуверенный шажок.
Потом еще один.
Вытянув нос, жадно втягивала в себя влажные запахи.
Голова Похабина чихнула. Лиса отскочила, а Иван вздрогнул.
Чихнув, голова Похабина, обращенная бледным лицом в сторону Ивана, сморщилась жалобно, отплюнула набившийся в бороду песок, и выругалась. Да так кудряво, что лиса отступила еще на пару шагов. Иван перекрестился и спросил:
— Зачем ругаешься?
Голова Похабина медленно открыла глаза и снова выругалась.
Крепко сторожась, толкая друг друга локтями, часто кладя крестное знамение, казаки спустились на пляж и обступили голову.
— С небрежением жизнь творишь… — укорил Похабина Иван, останавливаясь над самой головой. — Когда-то сам говорил, что из чахотошных… — И догадался: — Стоя, что ль, вкопан?…
Голова моргнула, отплюнула песок и выругалась. «А говорил, убивать не будет! — услышал Иван хриплый сердитый шепот. — А говорил, что оставит жизнь!»
— Да кто говорил?
— А брат Игнатий.
— Да ты погоди, Похабин, — удивился дьяк-фантаст Тюнька, попытавшись за уши приподнять говорящую голову. — У тебя что, и тело есть?
Похабин обиделся:
— Почему ж нет? Есть. Только временно закопанное.
— Тогда чего жалуешься? — укорил Похабина дьяк-фантаст. — Сказали тебе, что убивать не будут, так ведь и не убили. Вот радуйся, живой ты. Если ты, конечно, живой.
— Отрыть меня надо, — беспокойно моргнул Похабин. — Вода скоро рот зальет, и спина чешется.
Пожаловался:
— Озяб я.
— А буса где?
— В море?
— А ты почему на берегу?
— Выброшен.
— Как такое случилось? — спросил Иван, чувствуя холодный взгляд чугунного господина Чепесюка.
— А так случилось… — непонятно прохрипел Похабин, отплевывая попадающий в бороду песок. — Монах, значит, один затеял уйти в море… Мне сказал, что, дескать, не будет убивать. Не хочешь идти с нами, сказал, сиди на берегу, дурак. Жив останешься, когда-нибудь отыщем… Я говорю, а чего ж не останусь жив на берегу? Я обязательно останусь. А брат Игнатий засмеялся. До этого вообще хотел бросить меня в море, да воспротивились казаки. Похабин, сказали, плохому нас не учил, надо по-человечески поступить с Похабиным. И поступили по-человечески, не бросили в море. Вывезли на берег, для надежности всадили в яму… — Похабин отплюнул набивающийся в рот песок и выругался: — Еще полчаса и затопило бы приливом…
— Погоди, Похабин, — остановил Иван говорящую голову. — Кто вывез тебя на берег?
— Я ж говорю, монах.
— Брат Игнатий?
— Ну да. Гореть ему в аду!
— Да почему же он вывез тебя на берег?
— А я на него кричал. Просил казаков не ходить с ним.
— Куда не ходить? Почему кричал?
— Монах брат Игнатий, подведя бусу к берегу, прямо с утра ударил по дикующим, — хрипло объяснил Похабин. — Сказал, что возьмем у дикующих припас и сразу уйдем. Сказал, что не будем ждать ни тебя, ни господина Чепесюка. Загрузимся съестным, сказал, отнимем у мохнатых мяхкую рухлядь, и уйдем… А вышло совсем не так. На выстрел из пушечки набежало столько дикующих, что пришлось отводить бусу от берега… Алешку Ихина убило стрелой… Я стал кричать на монаха, зачем он порушил общий план? Теперь дикующие обиделись, кричал я на него, они барина Крестинина не пропустят к берегу, а строгий господин Чепесюк вырежет тебе язык, брат Игнатий, чтобы не брался больше командовать!.. А монах в ответ приставил саблю мне к горлу. Ему, дескать, не указ отныне ни строгий господин Чепесюк, ни барин Крестинин. Пускай сперва поймают!.. И обидно захохотал… И по лицу ударил… Хорошо, что не сабелькой, — Похабин снизу вверх испуганно покосился в сторону господина Чепесюка. — А потом брат Игнатий приказал свезти меня на берег и вбить в яму.
— Повесить! — выкрикнул маиор, с ненавистью втыкая сабельку в песок.
— Кого? — испугался дьяк-фантаст.
— Попа поганого!
Тюнька успокоился, а Похабин вяло пожевал губами:
— Теперь не повесишь… Теперь уйдет…
— Куда собрался монах?
— В сторону Апонии.
— А люди?
— Чего ж люди?… Людей он подбирал сам…
— А Карп Агеев?
— А Карп молчит… Он один… — Похабин пожевал губами, отплюнул долетевшую до него пену, и прохрипел с укором: — А ты оставил меня на бусе, барин…
— Откопайте Похабина!
Палками и обломками дерева, в изобилии валявшимися на берегу, потом просто руками казаки начали торопливо отрывать Похабина из песка, а он плевался слюной:
— Не будет ждать брат Игнатий… Сказал, что уйдет в Апонию… Сказал, что нам Бог поможет… — Вдруг вычислил среди казаков незнакомого человека в парике: — Это кто ж будет?
— Маиор его императорского Батуринского полка Яков Афанасьев Саплин, — охотно подсказал монстр Тюнька.
— Чего ж не похож на русского человека?
— Чего мелешь, дурак? — ногой замахнулся маиор.
— Меня сегодня все бьют… — хрипло пожаловался Похабин, скашивая глаза на чугунного господина Чепесюка. — Но я не ропщу… Наверное, так Богу угодно…
Похабина, наконец, вынули из ямы. Он весь дрожал, одежда на нем промокла. Кто-то вытащил сухие портки, чистую рубаху, нашелся потертый кафтан из запасных. Похабин, дрожа, одевался, отвертываясь от казаков. Кто-то легонько подтолкнул Крестинина.
Иван обернулся.
Тяжелый взгляд господина Чепесюка был направлен на Похабина. Кажется, господин Чепесюк видел что-то такое, чего пока не видел Иван. Пришлось незаметно передвинуться на шаг, тогда и Иван увидел белое голое плечо Похабина, которым он отворачивался от казаков. И не зря отворачивался. На том белом плече синели пороховые литеры — вор!
— Пагаяро!
«Молчи!» — взглядом приказал господин Чепесюк.
Под прикрытием скал вздули огонь, согрели чай. Похабин ел и пил жадно.
— Как отошли от берега, — рассказал, — монах брат Игнатий сразу стал командиром. Не зря Тюнька крикнул, прощай, мол, Похабин, запишу тебя в поминальник. Теперь многих можно записать туда… Только отошли от берега, монах собрал людей на палубе. Вот, сказал, как договаривались, так и получилось. Крови христианской на нас нет, и Апония близко. А господина Чепесюка да барина Крестинина жалеть не следует. Они явились на Камчатку за вашими жизнями, особенно господин Чепесюк, тайный человек. Он сам тайный и указ у него тайный — хватать всех и каждого, кто окажется вблизи. На всех на вас, казаки, выданы ему бумаги, на каждого выписан специальный лист. В тех бумагах, засмеялся, есть и твое имя, Похабин… Только я монаху не поверил, — громко объяснил Похабин, глядя только на господина Чепесюка. — Я стал кричать, что сволокут его за такие слова на виску. И вас, дураков, крикнул остальным казакам, сволокут на виску! А казаки что? Они народ темный. Они дружно крикнули брату Игнатию: правильно! И все, как один, решили, что возьмут припас и уйдут на юг. Монах брат Игнатий им грамотно разъяснил: коль вернемся в Россию с апонским богатством, сам государь скажет спасибо. А не захотим вернуться, займем какой теплый остров, как хотел когда-то атаман Данила Анцыферов. Жизнь вольная, привлечем в холопы дикующих. И так грозно брат Игнатий посмотрел на казаков: сказано де в Писании: «И пусть будет ответ твой — да, а нет — нет, и что сверх того — то все от лукавого».
— Что ж ответили казаки?
— Мы верим, сказали.
— Лукавишь, Похабин… — негромко предупредил Иван. — Неужто все так и сказали?… Обратно вкопаю в землю!..
— Так и сказали! — Похабин упал на колени, трясло его уже не от холода. Перехватив взгляд господина Чепесюка, зарыдал: — Правду говорю! Так сказали казаки.
— А Карп Агеев?
— И Карп так сказал. Не мог не сказать. Зарежут!
— Где сейчас буса?
— Думаю, что в бухте уединенной. Вон за тем мысом. Думаю, ждет сейчас монах ночи. Хочет ударить по дикующим. Как ему уйти без припаса? — И быстро сказал, не вставая с колен и все так же не спуская глаз с господина Чепесюка: — Знаю, что надо делать…
— Ну?
— Уходить надо.
— Куда?
— В море.
— На чем?
— А там, за мысом, много байдар… Дикующие сошлись на праздник с других островов… У них хорошие байдары, в таких даже в бурю можно ходить по морю… Тайно обойдем мыс и возьмем две больших байдары, а у остальных прорубим днища. Уйдем на байдарах за остров, на отмелях наколем морского зверя, запасемся водой… Или ночью нападем на бусу… Если подойти тихо, то можно схватить дерзкого монаха. А казаки… Они что? Они убоятся… На них господин Чепесюк один раз взглянет, они и убоятся…
— Как думаешь, Яков Афанасьич?
— Думаю, правду говорит, собака, — пнул Похабина неукротимый маиор. — Нас государь учил: из любой конфузии можно сотворить викторию. А вот схватить попа поганого! — Огляделся: — А до ночи нужно укрыться. Силы скопить. Дикующего Татала при себе придержим, чтоб не сбежал.
— Брат Игнатий хитер, — покачал головой Иван. — Он не подпустит к себе байдары. Даже если подойдем ночью. Расстреляет из пушечки-тюфячка.
— А можно так сделать… — предложил, все еще дрожа, Похабин. — Пусть монстр Тюнька громко крикнет с байдары, что вот де скинули мы господина Чепесюка да барина Крестинина! Они, мол, хотели повесить его, а мы скинули и теперь хотим идти с ним, с монахом!..
— Да нет! — в ужасе крикнул монстр.
Иван отмахнулся от монстра:
— А дикующие?… Услышат они…
— Если попортим байдары, пусть слушают. Вплавь к боту не ринешься, холодно.
— Охрана, наверное, у байдар…
— А как же.
— Значит…
— Значит, зарежем троих, а то четверых, — неукротимо вмешался в разговор маиор Саплин. — Мохнатых от того меньше не станет. Только резать их надо тихо, не то набегут… — И выругался, как Иван: — Пагаяро!
…«…И бросились на нас иноземцы, больше сотни, и берег весь отняли, оттеснили к воде. А бой у иноземцев каменный и лучный. Стали бить каменьем стрелять из луков, даже щит пробивали, так сильно. А буса вора и бунтовщика монаха брата Игнатия стояла на якоре на большой воде, никто оттуда даже внимания нам не выказал. И мы по берегу с трудом пробились к ручью до больших балаганов, и там выстрелили сразу из двух пищалей. И иноземцы побежали как бы прочь, а потом снова выскочили со всех сторон. Такая у них была иноземская хитрость. И пришлось рубить днища лодок, только две из них увели. А вор и бунтовщик монах брат Игнатий, глядя на то наше бедствие, жестокосердно оставил нас, ушел в море». («Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых» в записях дьяка-фантаста Тюньки.)
— Поджигай балаганы! — крикнул маиор, шумно выстрелив из пищали в набегающих куши.
— Да Божеское ли дело? Там в балаганах всякая детская мелюзга! — из летних балаганов впрямь доносились вопли и крики женщин, писк и плач детских голосов.
— Поджигай! — неукротимо крикнул маиор, и сам первый бросил огонь в плетеные из сухих прутьев стены балагана. — Бог не допустит бабам да мелюзге сгореть, зато дикующие задержатся. Начнут выхватывать из огня родимцев, вот и задержатся.
Балаганы вспыхнули сразу в трех местах.
В темной влажной ночи, освещаемой высокими столбами огня, казаки шумно скатились на берег, где одна к одной, как сонные рыбы, лежали на песке высоко вытащенные тяжелые байдары. «Скатывай в море! — командовал маиор. — Руби лишним днища!»
Застучали топоры.
Из тьмы набегали тихие волны, забрасывали песок пеной.
Светился в море слабый огонь, там, наверное, гадали люди брата Игнатия, что такое творится на берегу, почему шум и гам, и большой огонь? Гадали, дивились, но не решались подойти близко.
На фоне пылающих балаганов бежали дикующие. Как медведи поднялись на дыбы, подумал Иван.
Свистнуло несколько стрел.
Господин Чепесюк, устав, наверное, махать топором, осел на песок, припал чугунной головой к перевернутой байдаре, приложился ухом к днищу. Иван отметил это случайно, краем глаза, но удивился. Что можно услышать ночью на чужом берегу, прижавшись ухом к днищу пустой байдары?
— Прыгай в байдары! — скомандовал маиор. — Отталкивайся!
— Пора… — нерешительно тронул Иван чугунное плечо прильнувшего к байдаре господина Чепесюка. Даже сейчас не знал, надо ли мешать тайному человеку? Правда, Похабин, по колено в ледяной воде удерживая раскачивающуюся на волне байдару, тоже закричал страшно:
— Пора, барин!.. Поторопись!..
Невдалеке байдара, оттолкнутая от берега гренадером Провом Агеевым, бесшумно скользнула по долгой волне, сгинула в ночном мраке.
— Господин Чепесюк… — обожгло Ивана.
Вдруг увидел: из-под лопатки господина Чепесюка торчит обломок стрелы. Растерялся:
— Как же так? Пора нам…
— После… — загадочно выдохнул господин Чепесюк, слегка приподняв голову. Слышать его голос было странно. Из уголка черных губ тянулась струйка черной слюны. — После…
— Что после? — совсем растерялся Иван.
— Пусть все отдаст… — Силы заметно покинули господина Чепесюка. — После…
— Господин Чепесюк!.. — Иван ошеломленно обтирал ладонью кровь и песок с мокрого лица господина Чепесюка. — Ты ж при мне никогда ранен не был!..
С отчаянием закричал:
— Ну, господин Чепесюк!..
— После…
Огонь наверху разгорался, жадно перекинувшись на сухой лес. Сухие сосенки светились, как зажженные свечи. Похабин по колено в ледяной воде, ругаясь, звал Ивана и господина Чепесюка. Дьяк-фантаст Тюнька выпалил из пищали в сторону идущих, как медведи, мохнатых теней — страшный ночной гром прокатился над островом, будто злой дух Уни-Камуй вправду, наконец, рассердился.
— Что после?… — в отчаянии закричал Иван. — Господин Чепесюк, что после?… Как буду без тебя?… Ты меня не раз спасал!.. — Иван сам не понимал, почему столько боли вызывает в нем вид умирающего господина Чепесюка? — Не надо тебе умирать! Молчи, как молчал!
Господин Чепесюк не ответил.
Упал лицом в песок и больше не шевельнулся.
С обрывов, вопя, валили мохнатые тени. Кто-то рванул Ивана, потащил в сторону от умершего, почти силком бросил в байдару. С уверенностью не мог сказать, действительно ли шептал ему чугунный господин Чепесюк: «После…» Не успел даже легким платком отгородить Чепесюка от мира. «Господи, — отбивался от тянущих его рук. — Прими его душу!»
…Нисс — небо.
Кеера — ветер.
Камуй-сиууне — молния.
Упаш — снег.
Кета — звезда.
Чип — байдара.
Сиппу — соль.
Еин киток осива — молчи!.. («Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых» в записях дьяка-фантаста Тюньки.)
Туман.
Влажный туман.
Неистребимый, белый вечный туман.
Иван слепо смотрел перед собой, сил не было. Руку протянешь, все равно ничего не видно — одни неопределенные мутные пятна. Шепнул с усилием невидимому в тумане, а потому как бы несуществующему, хотя где-то рядом обретающемуся маиору:
— Я, наверное, умер, Яков Афанасьич… Даже прикащик Волотька Атласов перестал являться… А я ведь просьбу его не выполнил… — Помолчав, добавил главное: — А если не умер, то хочу умереть… Пусть в тумане, но тихо, как христианин…
— Грех так говорить, барин!.. — из ничего, из белой мглы прохрипел голос тоже где-то рядом обретающегося Похабина. — Грех себе желать смерти… Никогда ничего такого не желай. Господь лучше знает, что кому надо…
— Устал…
Неслышно, медлительно наклонился к борту. Упадешь в воду и не станет ничего, подумал. Буду плыть в воде как апонский тапочек на левую ногу… Зато никаких мук не станет… И не надо будет медлительно всматриваться в туман, к чему-то прислушиваться, надеяться… Если дурак Похабин не ухватит за руку, сразу придет конец…
Вдруг вспомнил.
После… Пусть все отдаст…
Но что хотел сказать этими словами господин Чепесюк? Какая тайна стояла за ними? Кому предназначались?… Устал… Упаду за борт и не будет никаких тайн… Даже тумана мяхкого, волглого, от которого чувствуешь себя навсегда заключенным в сыром подвале, не будет…
Наклонился к борту.
Еще немного и можно ткнуться лицом в густую волну, но из тумана с силой выскользнул сжатый кулачок маиора Саплина и отбросил ослабевшего Ивана на дно байдары. Маиор, неясным пятном выступив из сырого тумана, шепнул хрипло, но неукротимо:
— Делай, что должно, и пусть будет, что будет!.. На все воля Господня, Иван… Пока Он не объявит свою волю, терпи… — Силой усадил на скамью: — Берись за весла!..
С тех пор, как опустили за борт умершего от ран казака из молодых Ухова, с тех пор, как в тумане умер на руках Похабина монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, остались в байдаре только трое — вконец обессилевшие Иван Крестинин и Похабин, и совсем впавший в неистовство неукротимый маиор Саплин. Любое движение, любой знак маиор встречал теперь как вызов своей судьбе. То начинал рычать, как зверь, пугал Ивана, требовал соблюдения важных принсипов, пытался разорвать руками туман, то пугал Ивана и Похабина, что если, мол, помрете, всех прокляну! Если, мол, помрете, оставите одного в байдаре, не предам ваши тела вечному покою! Что-нибудь ужасное сделаю с вашими телами! И заставлял двигаться Ивана и Похабина, силой усаживал на весла:
— Греби!
А куда грести?
Нигде ничего не видно.
Силой заставлял сосать кусочки изловленной за бортом пучеглазой рыбы.
В великой неукротимости спрашивал сам себя: «Мнилось ли когда, что буду плыть по столь большому морю?…»
И сам себе не верил: «А раньше разве не плавал?…»
И сам себе отвечал: «Какое море?… Один туман…»
И добавлял привычно: «Туман — большое зло… После шведа, может, главное…»
А жалел об одном: «Попа поганого не повесили!.».
Туман…
Буря, раскидавшая байдары, давно утишилось. Тюнька и молодой казак Ухов умерли, господина Чепесюка убило стрелой. Вместе с другой байдарой пропали казак из молодых Щербак, с ним маленький апонец Сан, гренадеры Потап Маслов и младший брат Агеев — Пров. Может, уже и умерли, о том никто не знал.
Молча прислушивались, как в молочной мгле неслышно влечет байдару течением на край света. Иногда сквозь белую мглу высвечивалось неясное зарево. Может, скирда горела на невидимом острову, а может, какая гора огнем дышала. Еще шумно что-то плюхалось в воде, сопело, возилось, гоня волну.
— Может, кит? — слабо дивился Иван. — Их, наверное, ловить можно?
— Кого? — спрашивал из тумана Похабин.
— Китов.
— Ну, поймаешь? А дальше что?
— В Апонию повезем.
— А в Апонии что?
— В Апонии теплое средиземное море, невиданные деревья. Там непуганые олени берут пищу из рук человека. Там толстый бог Фанасома сидит посреди травы, утешает робких апонцев… — Обессилено добавлял: — Вот куда занесло?… Может, давно плывем по апонским водам?…
— Смирись, барин, — советовал из тумана Похабин. — Раз не убило стрелами, не затянуло в морские водовороты, не заморило голодом до смерти, значит, кому-то мы еще нужны. Вот Тюнька помер, и Ухов помер, и самого господина Чепесюка убило стрелой. Они свое дело сделали, а мы живы, несет куда-то… Маиор парик потерял, а нас все несет и несет… Значит, задумано так… Значит, мы еще нужны Господу…
— Да зачем?
— Как зачем? — пугался Похабин. — Разве можно спрашивать такое?
— Может, случайно живем, Похабин?
— Как это случайно? — еще сильнее пугался Похабин. — Не бывает ничего случайного. Лес валится в бурю, падают дерево на дерево, образуется сплошной бурелом, а разве случалось так, барин, чтобы хоть раз сложилась из таких случайностей хотя бы маленькая, хотя бы самая простенькая, даже самая кривая избушка?
Истово клал крестное знамение:
— Все благое от господа, а от человека одно зло. …Каани — железо.
Онууман — вечер.
Алааль — лето.
Киупи — брат.
Ани — огонь.
Насиаата — завтра.
Ешичум — дождь.
Еин кмукаруа — не сплю.
Произносил медленно вслух:
— Насиаата…
— Ты чего, барин? — пугался не видимый Похабин.
— Так дикующие говорят… — А сам помнил: после…пусть все отдаст… — Ну, жалко Тюньку монстра… Большого ума был дьяк… А я его даже не повесил… — И медленно, чтобы каждый слышал каждое слово, читал из книги «Рассуждений о других вещах»: … — «…Объявитель сего билета дикующий мохнатый куши Татал, а по-русски Черныш, вступил в российское подданство текущего сего 1724 года, в чем во уверение учинил присягу с обязательством с его рода платить, когда спрошен быть имеет, ясак с каждого взрослого человека, луком владеющего, и когда потребуется безоговорочно отдавать лис и морского зверя человеку из казны Его Императорского Величества, за что сего дикующего мохнатого куши Татала, а по-русски Черныша, принимать и почитать за верноподданного».
— Умный был дьяк… Полезный государеву делу… — от всего утомленного сердца жалел Иван. — Пусть постоянно подозревал между согласными твердый знак, прямо так и писал — всегъда… взъгляд… и протъчее… а крайне полезный был государству человек…
Всматривался в отсыревшую слипающуюся бумагу. Видел название, написанное собственной рукой: «Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых». А ниже Тюнькой добавленное: «Язык для потерпевших кораблекрушение».
— Умный был дьяк, какие длинные знал слова… Был длинный и слова любил длинные… Жаль, нет монстра…
— Зачем жалеть? — смиренно отвечал не видимый, только слабо угадывающийся в тумане Похабин. — Будь Тюнька жив, давно бы, наверное, умер.
Иван без удивления качал головой:
— Может, и умер бы… Но еще всякое записал бы в книгу… Всякие умные рассуждения бы внес в нее, и многие новые слова из языка дикующих… У апонца Сана и у куши Татала узнавал слова, вносил в книгу… Зачем-то записал длинно — язык… И не простой, а для потерпевших кораблекрушение… Понял, Похабин?… Про нас, наверное, думал… Боялся, что занесет нас еще на какой остров…
— Да хватит уж, сколько можно?…
— Этого мы знать не можем… — качал головой Иван. — А у Тюньки был ум… Он, как дьяк-фантаст, широко прозревал будущее… — Намекал строго: — Учи язык дикующих, Похабин. Вдруг пригодится?
— Да где?
— Откуда ж мне знать?
И невидимый маиор доставал из мглы:
— Учи, учи язык дикующих, Похабин… Не может быть, чтобы не приткнуло байдару к берегу…
…А луки из лиственишного дерева оклеены берестой.
А названия стрел: пенш — костяная, уаллакал — железная, каухлачь — каменная, ком — костяной томар, тылшкум — деревянный томар, англьпынш — тож костянуха…
Иван медлительно вглядывался в Тюнькины записи.
Все было там вперемешку — и слова апонские, и слова мохнатых. И просто разные слова были, иногда странные. Например, чуппу. Слово не длинное, а означает сразу и Луну и Солнце. Как так?… Или слово усиху — слуга, а рядом кусиуге — служанка… Откуда у дикующих слуги или служанки, серветьерки, как иначе говорят?… Хотел спросить маиора, потом раздумал. Обидится.
Туман…
Грести уже не могли.
Валялись на дне байдары, сохраняя последние силы.
Окончательно потеряли счет дням. Сколько носит по морю? Может, уже месяц? Может, год? Может, давно занесло байдару туда, где не водится ничего живого? Мысленно вписывал в Тюнькину книгу: …«…Бытность на море всегда в смертельной опасности. Ужасные нужды, труд великий, а еще большой страх. Страх от того, что проходит плаванье в незнаемом море, никаких вокруг берегов, даже неизвестных — одни туманы. Пить нечего. Немного росы с утра, и сок пойманной в море рыбы. Было ли так, что когда-то кушали горячий чай, при этом помногу чашек?»
В тумане пронзительно плакала чайка.
Может, это Казукч, Плачущая, одна из брошенных переменных жен, призывала неукротимого маиора вернуться на свой остров?… …Имена женския:
Каналам — враговка,
Кенилля — мышеловка, ведьма,
Кымхач — не разрожается,
Кайруч — колотье,
Якын — так просто,
Ямга — мор,
Кепион — так просто…
Туман…
Все, что имели (небольшой походный запас муки и вяленого мяса) давно съели. Съели и найденное в байдаре тесто на пресной воде, которое мохнатые куши берут с собой в плаванье.
Иногда чудились острова в тумане. Иногда тенью что-то проходило сквозь мглу. Может, остров… А, может, дьявол дразнится… Иногда вдруг вспоминали: а монах? Где монах? Где поп поганый? Где брат Игнатий, что звался в миру Иваном? Может, видит сейчас каменные городки Апонии? Может, выбирает для приступа совсем какой-нибудь счастливый островок, что позеленей да потеплее — для долгой счастливой жизни?… Твердо решили, что если кто-нибудь выживет, неважно, маиор ли, Иван, или даже Похабин, то выживший непременно отыщет брата Игнатия, сорвет с мерзкого монаха рясу, и повесит попа на первом встречном дереве, никому ничего не объясняя.
А как иначе? Кровь на том монахе! Большая кровь.
Когда Иван совсем ослабел, опять пришел к нему в полузабытье казачий голова камчатский прикащик Атласов. Хмурясь, присел на борт, ни разу не качнув байдару, потом опустил ногу в сапоге за борт и совсем нахмурился. Знаю, мол, о чем думаешь, Иван. Только не бойся, не случится с тобой беды. Ты не утонешь, и с голоду не умрешь, и не съедят тебя дикующие. И на меня так не смотри. Это только кажется, что я пьян или нажевался гриба. Это я от ненависти такой. Верь мне. А гриб жевал вор Козырь, крикнутый бунтовщиками есаулом. Вот Козырю никогда нельзя было верить. Он придет, сядет у огня и похвастается: вот де ходил на собаках зимним путем аж до дальних коряков, и даже дальше. А сам никуда не ходил, сам весь месяц валялся в теплой полуземлянке, жевал мухомор. А если и ходил далеко, то только в болезненных видениях…
Придя и сев на борт не дрогнувшей от того байдары, камчатский прикащик хмуро покачал головой: «Что? Упустили вора?»
Сил не было, но Иван ответил.
«Молчи! — рассердился казачий голова. — Знаю вас. Много роптали, суетой порабощали сердца. Небрежничали в молитвах, об истинной вере легко судили. Не посещали храмы, не исполняли тайных обещаний, данных Господу. Не раз впадали в нечеловеческую ярость, отчего служили причиной чужого горя. Искали господства, разрушали себя пьянством, ложью, невежеством. Не употребляли во благо богом данные таланты…»
— А сам? — медлительно спросил Иван, чтобы отвязаться.
Атласов замолчал, растаял в тумане. И чугунного господина Чепесюка нигде нет. Иван твердо верил, что находись господин Чепесюк в байдаре, давно ткнулись бы носом в какую землицу. Смутно дивился, не понимал, обдумывая последние слова таинственного человека господина Чепесюка. Вот молчал всю жизнь, а в последнюю минуту выговорился.
После… Пусть все отдаст…
Зачем так шептал?
Известно было, что строгий господин Чепесюк и раньше не просто так махал сабелькой, за что порубили ему лицо, а помогал государю чем-то важным, чем-то таким, о чем лично государь до сих пор помнит даже во сне. И если он, Иван, бедный секретный дьяк, выжил в трудной дороге, то опять только благодаря господину Чепесюку. «А скажет господин Чепесюк — убить кого?» — вспомнил Иван свое прощание с думным дьяком Матвеевым. «Сразу убей!» — «А скажет, построй корабль?» — «Сразу начинай строить!» — «Да не умею!» — «Начнешь строить, научишься. И господин Чепесюк подскажет». — «Он что ж, все умеет?» — «Господин Чепесюк умеет все!»
После…Пусть все отдаст…
Горел лес, горели балаганы. Шли дикующие, как медведи на задних лапах. Палил из пищали верный гренадер Потап Маслов. Видно, смешались в последний момент мысли господина Чепесюка. «Пусть все отдаст…»
Зачем так сказал?
Не мог понять Чепесюка.
Спрашивал маиора, неукротимый маиор задумывался.
Сильный человек, отвечал наконец. Сильный и простой. Совсем как тот ученик, в котором нет ни тени лукавства. Господь, говорят, таких видит под смоковницей. И вдруг сам спрашивал:
— Если дальше ничего нет, зачем летят туда птицы?…
— Какие птицы, маиор? …Имена мужския:
Кешкея — не умирай,
Камак — озерная букашка,
Лемшинга — земляной,
Шикуйка — паук,
Чакач — просто так,
Кана — враг,
Имаркин — трава, быстро сгорающая,
Быргач — скорбный,
Талач — кот морской,
Гайчале — просто так…
Туман…
Замерзая во влажной ночи, лист за листом сожгли умную дорожную книгу «Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых». И сразу за этим посыпал из тумана снег. Иван заплакал: «Все, маиор… Не могу больше…»
— Молчи, — шепотом приказал неукротимый маиор. — Похабин молчит, и ты молчи.
— Может, умер уже Похабин?
— Он жив… Я чувствую… Молчи, не то ударю тебя… Видишь, рассеивается туман, потому и похолодало…
Услышали шум.
Приподняв головы, жадно всматривались в плывущее молоко.
Правда, рассеивался туман… Поплыли смутные тени, проявились разрывы в тумане. Потом сразу вдруг, хоть закрывай глаза, высветило — берег высокий, каменный, в расщелинах снег, буруны с шумом разбиваются о прибрежные камни, а в разрывах тумана небо темное… Пена белым покрывала полоску берега под скалами, оглушенные морские бобры ныряли в морскую глубь — поскорей забиться в заросли длинной морской капусты, там уютно…
И гора вблизи.
Такая большая, такая в снегу, что страшно. Прямо как на апонских рисунках.
— Уж не Апония ли?
Неукротимый маиор слабо покачал головой. «Теперь все равно… — сказал. — Теперь разобьет в бурунах…» Но в последний раз пересилил себя и скомандовал: «Встать!» И заорал, пинками поднимая сомлевшего Похабина: «Всем встать!.. Весла в руки!.. Я тебя убью, Похабин, если не встанешь!.. И тебя, Иван, убью!.. Но пока жив, никому умереть не позволю!.».
Пахло морем и снегом.
Медленный снег кружился над неизвестным берегом.