Я думаю, что главным качеством фельетониста должна быть человеческая доброта. Это не парадокс. Острейшее оружие сатиры должно находиться в добрых руках. Только добрый человек может по-настоящему возмутиться несправедливостью, заступиться за обиженного ребенка, за честь женщины. Понятно, что эта доброта не имеет ничего общего со всепрощенчеством, с беззубостью, с мягкотелостью. Но в клокочущем гневом сердце фельетониста должно всегда находиться место для доброты. Он должен всегда соизмерять сокрушительную силу своего сатирического удара с конечной целью, которую он ставит.
Вспоминаю последние годы жизни старика Заславского. Давид Иосифович присылал нам свой фельетон и просил: «Только не печатайте в воскресенье. Конечно, мой герой казнокрад. Но представляете, вот он сидит на даче, в кругу семьи и вдруг приходит газета! Нет, пусть уж возмездие свершится в понедельник».
Заславский умел даже на своего героя смотреть добрыми глазами. Ничего удивительного здесь нет. Мы не пытаемся добить, морально уничтожить пусть даже очень плохого человека. И мне всегда было приятно услышать, что мой герой исправился, одумался, очистился от скверны, вновь занял достойное место в жизни.
В этом — глубокая гуманность нашей профессии, о которой я хочу здесь рассказать.
Утром, еще до завтрака, молодой технолог Юрий Мартынов спустился в вестибюль и достал из ящика свежую почту. В лифте он развернул газету и вдруг с четвертой полосы на него взглянули растерянные глаза Марины. Фотография занимала чуть ли не четверть страницы, и на ней Марина была не одна. Рядом, под веткой цветущего миндаля, стоял неизвестный Юрию молодой человек, который пытался набросить пиджак на плечи Марины. Под снимком стояла подпись:
«А ЭТО УЖЕ ЛЮБОВЬ!»
Фотоэтюд Якова Брызгалова.
— Что это все значит? — крикнул Юрий, нервно вбегая в комнату.
Марина взглянула на снимок и удивленно пожала плечами:
— Ничего не понимаю!
— Ах, не понимаешь! А этого типа ты, может быть, тоже никогда не видела?
— Его видела, — ответила жена. — Да и ты его должен знать, во всяком случае, я тебе о нем рассказывала. Хороший парень, наш комсорг, и ничего более. После института он уехал в Ашхабад, и с тех пор я его никогда не встречала. Не представляю, откуда взялся этот дурацкий снимок…
— Не представляешь! — оборвал жену Юрий, вновь хватая газету. — Ты видишь, как тут пишут! Что это за фокусы?
…Тут мы должны самым решительным образом заступиться за Марину, которая, конечно, никакими фокусами не занималась. А фокусничал корреспондент Яков Брызгалов. Как-то вооружившись телеобъективом, он бродил по городу в поисках интересных кадров. Когда он подошел к пединституту, начался дождь. Из ворот выбежали студент и студентка. Парень сбросил пиджак и протянул его девушке. Эта сценка и попала в кадр…
Несколько лет отснятая пленка пролежала в личном архиве фотокорреспондента. Но вот в воскресный номер секретариат потребовал весенний снимок. Брызгалов стал просматривать старые негативы. Кадр, сделанный у подъезда института, показался ему подходящим. Остальное, как говорят спортивные комментаторы, было уже делом техники. Фотокорреспондент ловко подклеил ветку миндаля, и снимок принял заданный лирический вид. Хуже обстояло с подписью. Брызгалов долго мучился, пока наконец не повстречал в коридоре своего приятеля из отдела писем.
— Так, так, — сказал приятель, разглядывая снимок. — Весна, миндаль, красивые лица. Тут надо что-нибудь про любовь. Ну, например…
И он продиктовал фотомастеру уже известную нам подпись.
…Об этой истории мы узнали от самого Брызгалова. Редактор объявил ему выговор, и он побежал жаловаться:
— За что меня наказали? Конечно, с подписью накладочка вышла. Надо было дать что-нибудь нейтральное: «Студенты» или, скажем, «Скоро экзамены». Но мне говорят, что без согласия Мартыновой и Меньшикова, так, оказывается, фамилия парня, я не имел права давать снимок в печать. Но я же делал неконкретный фотоэтюд. Объясните, пожалуйста, что можно делать и что нельзя?..
В самом деле, что же можно и что нельзя? Иными словами, какими средствами должен пользоваться журналист при подготовке материала? Имеет ли моральное право фотокорреспондент охотиться со своей камерой на незнакомых людей и публиковать эти снимки? На какой стадии расследования корреспондент может закрывать свой блокнот и считать истину установленной?
Между тем на редакционных совещаниях и в статьях на газетные темы речь идет о том, как написан очерк или фельетон, а вот о том, как собирался материал, каким образом исследовались факты, словом, о черновой, подготовительной работе говорят гораздо меньше. А ведь от всего этого в решающей степени зависят качество материала, его действенность, его политическое звучание.
Я понимаю, что творческая индивидуальность журналиста проявляется не только в манере письма, но и в этой самой предварительной черновой работе, скучно именуемой «сбором материала». Однако, отдавая дань индивидуальным наклонностям авторов, проявляемых в процессе исследования вопроса, нельзя забывать об общих нормах нашей профессиональной этики, преступать которые не имеет права ни один журналист.
«В отличие от очеркиста или репортера фельетонист, как правило, приезжает не за фактами, а с фактами…» — пишет один мой коллега.
Понятно, что у очеркиста, впрочем, как и у фельетониста, могут быть «свободные командировки», то есть поездки без конкретного задания. А обычно и очеркист и репортер уезжают по конкретному делу и по конкретному адресу. Вот один из хороших журналистов побывал на совещании в министерстве и узнал из доклада о новом методе обработки деталей, примененном рабочим Кузьминым. После совещания он подошел к докладчику и попросил его более подробно рассказать о новаторе. Потом побывал в техотделе, познакомился с описанием метода Кузьмина. Там услышал, что о Кузьмине уже рассказывали в отраслевом журнале и в областной комсомольской газете. Из министерства журналист поехал в библиотеку, поднял подшивки, выписал специальную и справочную литературу. И только тогда, когда наш товарищ изучил весь материал, который можно изучить в Москве, он отправился за билетом на вокзал. Конечно же, он едет в командировку с фактами. Едет, чтобы встретиться со своим героем, уточнить факты, узнать о новых подробностях, поговорить с товарищами, побывать на рабочем месте в цехе.
Я бы не стал пускаться в полемику, если бы не увидел в процитированных строчках стремления автора подчеркнуть какую-то особую специфику командировки фельетониста. Понятно, что при проверке критических сигналов нужно быть особенно точным. Если перехвалишь человека, он возражать не станет. Может быть, даже подумает: «Вот, оказывается, какой я хороший! Я-то и не знал, а им со стороны виднее». Но попробуй хоть чуть-чуть перегнуть в критике, пойдут жалобы, опровержения. Все это так, но ведь критические материалы пишут не только фельетонисты. Нередко критическая корреспонденция бывает и глубже и острее, чем иной пустопорожний фельетон. Разве авторы таких корреспонденции с меньшей ответственностью и скрупулезностью подходили к проверке фактов?
В редакцию пришло письмо с Украины. Две доярки пишут о третьей, которая работает из рук вон плохо, тянет всю ферму назад.
Сигнал, заслуживающий внимания. Но кому доверить расследование? Очевидно, фельетонисту. Можно снарядить в дорогу также очеркиста или работника отдела писем. А можно никого не снаряжать, поручив собственному корреспонденту подготовить материал. Но каждый из них должен с одинаковой тщательностью провести разбирательство, установить виновных и правых. Это — общее требование. А вот уж распоряжаемся собранным материалом мы сообразно своим индивидуальным возможностям и творческим наклонностям. Очеркист, наверное, подготовит моральный очерк о совести, о долге, о борьбе нового со старым. Собкор напишет критическую корреспонденцию. Сотрудник отдела писем скорее всего опубликует письмо двух доярок со своими комментариями. А фельетонист, конечно, сделает фельетон. Но кто скажет, что фельетонист в отличие от своих коллег не обязан точно следовать за фактами, что при проверке он волен применять методы, категорически запрещенные очеркисту или собкору? Нет одной этики у врача-хирурга, а другой — у врача-эндокринолога. И этический кодекс советского журналиста — один для всех: для фотокорреспондентов и очеркистов, фельетонистов и репортеров…
Я не случайно назвал свои заметки «Встреча с героем». Именно эта встреча является главным и решающим событием всего многотрудного процесса сбора материала. Ничто так много не дает журналисту, как беседа с живым человеком, о ком он собирается писать. Сколько можно привести примеров тому, когда мнение, сложившееся о человеке под влиянием документов и сведений, полученных из вторых рук, рушится, как карточный домик, после знакомства с героем! Тут я хочу вернуться к конфликту двух доярок с третьей. Об этом конфликте писал все-таки не очеркист, а фельетонист. Приехав в село, я первым делом встретился с авторами письма. Это были известные на весь район передовые доярки, участницы Выставки достижений народного хозяйства.
— А Дарья Иосифовна нам все дело портит. Дурной пример подает молодым.
Я дал почитать письмо заведующему фермой. Он подтвердил:
— Все правильно. Можно написать и больше. День ходит на работу, а два нет.
Того же мнения придерживался и председатель колхоза.
— Да у них вся семья такая, — со вздохом сообщил он. — Отец Дарьи был первый забулдыга по всей округе, да и муж не лучше. Поехал косить сено, подрался с ребятами из соседней деревни. Послали в город торговать картошкой, напился, потерял казенные деньги, угодил в вытрезвитель. Что говорить о Дарье? Муж да жена — одна сатана!
Председатель выложил пачку бумаг:
— Вот поглядите!
Я стал глядеть. В декабре Дарью Иосифовну лишили премии. В мае обсуждали на ферме. В сентябре разбирали на правлении. Вносили предложение исключить из членов колхоза, как неподдающуюся перевоспитанию. Кажется, ситуация вполне ясная…
Но вот передо мной сидит Дарья Иосифовна. Маленькая, сухая. Потрескавшиеся, натруженные ладони. Печальные, запавшие далеко под лоб глаза. На вид доярке можно дать лет сорок. На самом деле ей нет еще и тридцати. Да, муж пьет. Но пил бы хоть, как другие. А он не только пьет, но и гоняет… А это что такое? А вот что. Как напьется, хватает что попало под руку и набрасывается на жену. Тут надо бежать и прятаться. А он — следом. Давно бы ушла от него куда глаза глядят, да вот дети. Вите — два, а Коле — четыре. В детские ясли их не взяли. Сказали, что принимают только тех, которых не на кого оставить. У нее дома свекровь. Но за ней самой уход нужен. Сама себе кусок от булки отрезать не может. Вот и приходится метаться между работой и домом. А кто это понимает? Только и слышишь:
— Бездельница, тунеядка!..
Я написал фельетон. Только не о Дарье Иосифовне, а о людях черствых, равнодушных к чужой жизни и чужой беде.
Конечно, далеко не всегда беседа с героем обнаруживает вопиющее противоречие между заранее сложившимся мнением и действительностью. Чаще бывает наоборот. Но я не припомню случая, чтобы такая встреча не давала бы очень много. Во-первых, я теперь знаю, как выглядит мой герой, стар ли он или молод, застенчив или нагл. Во-вторых, всегда выясняешь что-то новое, блокнот наполняется новыми штрихами, деталями. А главное, личная встреча помогает понять причину тех или иных поступков, случайны ли они или преднамеренны, раскаивается ли собеседник в содеянном или, наоборот, упорствует, ищет нелепые оправдания. Наконец, встретиться с человеком, о котором мы собираемся писать, повелевает нам этический кодекс советского журналиста. А как же иначе! Судьба человека в нашей стране никогда не решается заочно. В его присутствии ведется партийное, комсомольское, даже судебное разбирательство. Может ли журналист лишать человека слова, права на защиту в таком важном для него деле?
Я говорю, конечно, азбучные истины, но, к сожалению, некоторые товарищи позволяют себе писать очерки, корреспонденции, фельетоны, хвалить или ругать людей, даже не познакомившись с ними. А это заканчивается если не катастрофой, то всегда неприятностями.
К одному фельетонисту, который отнюдь не был новичком в своем деле, поступило письмо о композиторе Филимонове. Имя это журналисту было неизвестно, и тем не менее этот никому не известный композитор получал денег больше, чем самые популярные мастера. Пользуясь знакомством среди руководителей ресторанных джазов, он снабжал их своими низкопробными вещицами, и деньги лились потоком на его текущий счет. Фельетонист поговорил со знающими людьми, узнал, что делом Филимонова занимались комитет народного контроля и горфинотдел, причем факты получения незаконно завышенных гонораров полностью подтверждены документальной ревизией. А тут в редакционном портфеле не оказалось ни одного фельетона, и журналист решил не тратить времени на беседу с Филимоновым:
— Все ясно и так!
В день выхода материала первым позвонил в редакцию человек, назвавшийся композитором Варфоломеевым. Он попросил к телефону автора.
Журналист, заметно волнуясь, взял трубку. Но никакого опровержения не последовало. Наоборот.
— Сегодня у нас в музыкальном мире праздник, — радостно сообщил Варфоломеев. — Спасибо за отличный фельетон. Вы разоблачили отпетого халтурщика, комбинатора от эстрады. Мы тут собрались в Союзе и хотим направить в редакцию коллективное письмо в поддержку фельетона. Что вы скажете?
— Скажу, что такое письмо не помешает. Возможно, Филимонов будет жаловаться.
— Да на что Филимонов может жаловаться! Ведь о его проделках написана только сотая часть. Вы знаете, сколько он заграбастал в ресторане «Привет»? Ах, не знаете! Если позволите, сейчас привезу вам копию выплатной ведомости…
С той поры композитор Варфоломеев, молодой, энергичный человек, стал бывать в редакции довольно часто. То покажет проект письма, то раздобудет новый документ, то расскажет, что происходит в Союзе композиторов вокруг дела Филимонова. Однажды он спросил у журналиста:
— Я давно хочу спросить у вас: а вы сами-то играете? Ведь вы с таким знанием дела, с таким блеском написали этот фельетон!
— Нет, не играю, — ответил журналист. — Во всей нашей семье одна дочурка что-то пиликает на нашем разбитом пианино.
— На разбитом? Что же вы молчали раньше? Для меня настроить инструмент проще простого! Когда разрешите зайти?
Варфоломеев зашел к журналисту в воскресенье. Быстро настроил пианино, послушал, как играет девочка, похвалил. Хозяин пригласил гостя пообедать, угостил дачной настойкой. Расстались почти друзьями.
В среду Варфоломеев позвал журналиста к себе:
— Обычно у меня собираются мои коллеги. Играем новые вещи, рассказываем друг другу разные веселые истории. В общем, не пожалеете.
В доме Варфоломеева журналист застал шумную компанию.
— Знакомьтесь, друзья! — воскликнул при его появлении хозяин. — Это тот самый молодец, который разложил делягу Филимонова!
Гости повскакали с мест, окружили журналиста, жали руку, выражали свое восхищение.
За столом рядом с журналистом оказался разговорчивый человек в оранжевом свитере без пиджака. Он все время подливал вино своему соседу и расспрашивал про фельетон. Журналист уже привык к таким вопросам, отвечал охотно, приводя не только те факты, которые фигурировали в фельетоне, но и те, о которых ему сообщил Варфоломеев.
— Так этот Филимонов действительно неуч и халтурщик? — громко сообщил человек в свитере.
— Еще бы! — ответил автор. — Иначе наша газета разве бы выступила?
Тем временем начался домашний концерт. Дошла очередь до нового знакомого журналиста. Маэстро сел к роялю и, обращаясь к своему соседу, спросил:
— Что вам исполнить?
— Что-нибудь свое.
Композитор сыграл какой-то быстрый танец.
— Вам понравилось? — обратился он к журналисту.
— Понравилось, — больше из деликатности ответил тот.
Маэстро играл еще и еще, а журналист все нахваливал да потягивал вино из бокала. Но вот композитор вдруг оборвал игру на полуфразе и при гробовом молчании собравшихся подошел к журналисту.
— А знаете, чьи вещи я играю? Композитора Филимонова.
— Как Филимонова? — растерялся журналист, еще плохо понимая, что происходит. — Почему?
— Потому что я и есть композитор Филимонов. Был очень рад с вами познакомиться.
И под взрыв хохота отвесил журналисту деланный эстрадный поклон.
Так, используя явную ошибку, журналист (разумеется, подобного и быть не могло, если бы автор увидел своего героя до публикации), Филимонов со своим дружком Варфоломеевым выставили на посмешище автора фельетона, скомпрометировали его публично, обхитрили, обвели вокруг пальца.
А может ли журналист, назвавшись композитором, появиться вот в такой компании и, сидя за столом со своим будущим и ничего не подозревающим героем, выведывать у него кое-какие факты и сведения? Иными словами, можем ли мы использовать опыт Остапа Бендера, когда он в поисках одного из стульев под видом инспектора пожарной охраны проник во 2-й дом социального обеспечения Старгубстраха и беседовал с «голубым воришкой» — завхозом Александром Яковлевичем?
Думаю, герой нашего фельетона должен делать вывод, что в нашей стране нечестно жить нельзя, что рано или поздно наступает неотвратимое возмездие, что нарушающий принципы социалистического общежития неизбежно будет выброшен за борт. Хуже, если он будет объяснять появление фельетона тем, что журналист его обхитрил, усыпил бдительность, вошел в доверие, разузнал какие-то факты, а потом использовал их против него.
Понятно, что нельзя считать неэтичными все случаи, когда журналист выступает «под маской». Сошлюсь на классический пример. Кольцов несколько дней работал шофером такси, а потом написал о своих наблюдениях в «Правде». Но ведь он вовсе не преследовал какой-то утилитарной цели разоблачить того или иного конкретного ездока. Задачи, мы знаем, были у него иные, он изучал большую проблему в целом.
Совсем другое дело, когда журналист является в магазин под видом представителя санитарной службы и пытается исподволь выведать, не припрятаны ли в подвале дефицитные товары. Во-первых, присвоение имени должностного лица есть нарушение закона. Во-вторых, нельзя обманывать людей, даже тех, кого мы подозреваем в обмане и всяких других нехороших делишках. В-третьих, я не понимаю, зачем нужны такие маскарады. В магазине просто следует предъявить свое журналистское удостоверение и попросить директора показать все, что вас интересует. Можно, наконец, договориться с работниками народного контроля, торговой инспекции о совместной проверке работы продавцов.
Товарищ, который пришел в магазин под видом санитарного работника, объяснял, что пошел на такие ухищрения, желая разоблачить банду преступников и в следующий раз ему это обязательно удастся. Не знаю. Может быть. Хотя за свою работу в печати мне не приходилось пока слышать, чтобы журналист раскрывал какие-то банды. Над этим сейчас работают целые бригады опытных юристов, оснащенных самыми совершенными техническими средствами. А что может сделать одиночка, да к тому же неспециалист? И нет никакой нужды нам копировать или подменять работу следователя. Профессия журналиста и профессия следователя совсем не одно и то же.
Все, о чем я говорю, вовсе не должно сковывать моих коллег в их журналистском поиске, я не предлагаю однообразить формы и методы сбора материала, расследования фактов. Конечно, в беседе с героем журналист вовсе не обязан выкладывать в первых же словах все, что ему известно по делу. Не обязан он и рекламировать свое появление в том или ином месте. Как-то в редакцию пришло письмо, в котором говорилось, что в центре Москвы есть дом площадью в двести пятьдесят квадратных метров, который принадлежит комсомолке Людмиле Потаниной, а сама Людмила из-за крайней степени жадности и скупости ютится в студенческом общежитии, имеет койку в комнате на пятерых.
Этот факт заинтересовал своей необычностью. Я отыскал Людмилу между лекциями, сообщил, что хочу снять комнату в ее доме.
— Могу сдать, — ответила Людмила. — Но предупреждаю, удобств никаких. Печное отопление. Туалет и водопровод во дворе.
После занятий мы отправились на место. Дом был плохой, старый. Одну из стен укрепляла подпорка, по углам отваливалась штукатурка.
— Почему же вы, имея такой большой дом, сами живете в общежитии? — спросил я.
— А вам какое дело? — отрезала Людмила. — Хотите снимать комнату, так снимайте, а нет, то и не надо.
Я мог бы повернуться и уйти писать фельетон: факты полностью подтвердились. Но я показал ей свое удостоверение:
— Знаете, Люда, я в общем-то не квартиросъемщик. Я из газеты.
В глазах у девушки вспыхнула радость и тут же брызнули слезы.
— Простите, я сейчас успокоюсь и все вам расскажу.
То, что мне поведала Люда, она бы не сказала никому другому: ни фининспектору, ни представителю пожарной охраны, ни санитарному врачу. Таков авторитет прессы в людских глазах. Они видят в нас чутких, справедливых, отзывчивых друзей.
Люда воспитывалась в детском доме, окончила десятилетку, приехала в город, сдала экзамены в институт, определилась в общежитие. И тут у нее обнаружилась тетка, хозяйка этого самого дома. Тетка умерла через месяц после знакомства, оставив племяннице свое недвижимое наследство.
— Я тут же хотела сдать этот дом в РЖУ, — рассказывает Люда. — Конечно, безвозмездно. Не приняли. Объяснили, что хлопот с ним не оберешься: дом подлежит сносу. Поставь его на коммунальный баланс, так жильцы сразу же напишут в исполком, потребуют провести газ, канализацию. А тут частный сектор. Жильцам говорят: «Требуйте с квартирной хозяйки». И они требуют. Но что можно сделать, если квартплаты едва хватает на уборку двора и улицы?
— А вы сходите к председателю райисполкома, поговорите с ним.
— Ходила к нему четыре раза. Да так и не попала на прием. То его нет, то есть, но страшно занят.
Тогда я решил пойти к председателю сам. В приемной я увидел толпу народа. Таблица возвещала, что сегодня прием населения с 10 часов утра. Был полдень, но председатель еще не появлялся. Я занимаю очередь, сажусь в уголок. Посетители от нечего делать постепенно знакомятся друг с другом, рассказывают о своих бедах и мытарствах. Прислушиваюсь. Есть дела сложные. Есть и пустяковые, такие, которые можно решить за пять минут.
Председатель приезжает в начале второго, принимает четверых и уезжает обедать. Посетители терпеливо ждут, сами не обедают… Моя очередь доходит в половине шестого. Захожу, представляюсь.
— А вы сидели в приемной! — восклицает председатель. — Чего же не позвонили мне, не представились моей секретарше? Я бы принял вас без всякой очереди.
— Ну зачем же вас обременять! — говорю я. — Мне хотелось побыть в шкуре рядовых посетителей. А теперь разрешите задать вам несколько вопросов по существу…
Я намеревался подготовить фельетон о молодой стяжательнице, а написал о бюрократе на ответственном месте. Рассказал о мучениях посетителей. О том, что председатель продержал меня в своей приемной весь день, я не упоминал. В своих фельетонах я не люблю писать об обидах, нанесенных мне лично. Разумеется, я бываю и посетителем, и клиентом, и пассажиром, и покупателем. Недавно в магазине мне продали бракованную соковыжималку и отказались ее поменять, а в домоуправлении, куда я пришел за справкой, мне без всякой причины нахамила паспортистка. Конечно, журналисту не возбраняется писать о том, что случилось с ним лично. Но как хотите, а в фельетоне о паспортистке, взвинтившей мне нервы, я уже не могу быть объективным на все сто процентов. Вот почему я предпочитаю фигурировать в фельетоне не как обиженная сторона, а как судья в другом конфликте. Это всегда лучше.
Как-то один мой товарищ напечатал фельетон о плохой работе общепита. Там подробно рассказывалось о посещении автором ресторана «Мельница». Его долго не обслуживали, вызванный к столику метрдотель нагрубил, и в довершение всего официантка обсчитала его на два рубля семьдесят копеек.
После выхода фельетона официантка и метрдотель написали опровержения в редакцию и в обком. Они указывали, что журналист был подвыпившим, вел себя вызывающе, требовал, чтобы его обслужили вне всякой очереди, стращал редакционным удостоверением, разбил тарелку. Журналист объяснял, что тарелку он разбил случайно, выпил всего две рюмки портвейна и является объектом клеветы. Но что делать? Ведь от жалобы ресторанных работников просто так не отмахнешься. Вот и приходится теперь при разборе фельетона заниматься не только качеством обслуживания в «Мельнице», но и поведением журналиста за ресторанным столиком.
— Окажись бы у меня в тот момент магнитофон, записал бы я весь разговор с официанткой, и все стало ясно, — сожалеет журналист.
Кстати, с некоторых пор немало говорят о техническом оснащении журналиста. «Нередко удобство и надежность магнитофонной записи вступают в противоречие все с тем же этическим кодексом журналиста», — пишет один мой коллега-сатирик и приводит, как ему кажется, обратный пример:
«В свое время мне привелось работать с известным грузинским писателем-сатириком, ныне покойным Я. Г. Разбирали мы одно запутанное и громоздкое дело, связанное со злоупотреблениями в торговле. В первом же магазинчике, где мы обнаружили завышение розничных цен, нас пригласили в подсобное помещение и стали предлагать взятку. Говорил продавец на грузинском языке — робко, тихо, с недомолвками. Я. Г., незаметно включивший портативный магнитофон, не возмутился, не оскорбился, а лишь утратил внезапно свой отменный слух. Он прочищал пальцем ухо и требовал, чтобы его собеседник не лепетал что-то нечленораздельное, а говорил ясно и громко. Потом он кивнул на меня, чтобы продавец все повторил на русском языке. Тот повторил. Через полчаса в кабинете прокурора он, разумеется, от всего отказывался, пока не зазвучал вдруг его собственный голос. Думается, что в данном случае правомерность скрытой камеры не может быть оспорена».
А мне кажется, что может. Прежде всего, как предугадать, когда тебе будут предлагать взятку? Неужто повсюду таскаться с магнитофоном? Мне бы пришлось, к примеру, заниматься этим делом впустую все двадцать пять лет моей газетной работы, хотя я тоже занимался не раз распутыванием крупных хищений в торговле, мне никогда не предлагали взятку. Вернемся, однако, к случаю в магазине. Нет сомнения, что корреспондентам попался мелкий, начинающий деляга. Будь он жуликом поопытнее, то никогда не предложил взятку в присутствии третьего лица и никогда бы не повторял свое предложение сначала на грузинском, а потом и на русском языках. У прокурора жулик мог бы сказать, что разговор затеяли сами журналисты, желая сорвать с него куш. А когда он, решив разоблачить вымогателей, сделал вид, что согласен, они включили аппарат. Наконец, в подобных случаях собеседник может заявить, что никакого разговора не было, налицо фальсификация. И в самом деле, пленка меняет тембр голоса, да и голоса у разных людей могут быть похожи. Кто же установит истину, какое бюро добрых услуг возьмется проводить экспертизу? Насколько мне известно, в редколлегиях и в отделениях Союза журналистов нет таких специалистов.
А главное, мне непонятны все эти детективные штучки-дрючки с магнитофоном. Если два журналиста, вскрывшие хищения в магазине, показывают, что продавец предлагал взятку, то им обязан верить без всяких лент и редактор и прокурор.
Ну, а как быть, если журналист имеет все основания предполагать, что его разговор с героем будет в дальнейшем извращен, от своих слов собеседник откажется? Очень просто. Не беседуйте с этим человеком с глазу на глаз. Если беседа происходит в редакции, договоритесь, чтоб на ней были два товарища из соседнего отдела. В командировках острую беседу можно провести в присутствии секретаря парторганизации данного предприятия, представителя администрации, домовой общественности и т. д.
Я считаю аморальным, недостойным советского журналиста любое включение магнитофона и запись разговора без ведома собеседника. Что позволено журналисту, то должно быть позволено и другим. Завтра склочник, подбив соседа на скользкий разговор, принесет вам в редакцию в качестве изобличающего документа тайно записанную пленку, из которой он предварительно вырежет свои каверзные вопросы. А послезавтра при разборе вашего фельетона незаметно для вас под столом будет запускать магнитофон ответственный секретарь редакции. Вам это понравится?
Что же касается магнитофона, то его мы должны взять на самое широкое вооружение. Он необходим, когда вы берете интервью. Вы хотите написать статью об известном музыканте, приходите на его концерт с магнитофоном. На научном симпозиуме вам незачем стараться записывать на бумаге выступления, когда у вас есть такая замечательная штука. Утром вы встали, и вдруг вам в голову пришла первая фраза фельетона, над которой вы безуспешно бились весь вчерашний день. Скорее бегите к магнитофону…
Разумеется, я не мог коснуться всех вопросов журналистской этики. Их великое множество. Но ясно одно: для достижения самых благородных целей в нашей нелегкой журналистской работе далеко не все средства хороши.
1972 г.
Прежде чем стать фельетонистом, я какое-то время ходил в очеркистах, а до этого работал репортером. Я писал о крановщиках и министрах, о докторах наук и смотрителях маяков, о генералах, о народных заседателях, о тигроловах… Но я так и не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь рассказал о журналисте. Считается неудобным и вроде бы даже неприличным писать о своих собратьях по перу.
В чем тут дело? Откуда пошла такая традиция? Почему, скажем, парикмахеры, которые стригут и бреют все человечество, без всякой ложной скромности стригут и бреют членов своего цирюльного цеха? И почему журналисты, которые тоже стараются, чтобы люди выглядели свежее, лучше, красивей, не только друг друга не стригут и не бреют (с этим можно было бы легко примириться), но очень редко друг о друге пишут и говорят?
— Очерки о нашем брате особенного спроса не имеют, — с грустью сказал мне один старый газетчик. — Какой редактор их станет пропускать?
И тут я подумал, что если материалы о рядовых журналистах все же появляются раз в год в День печати, то о самих редакторах прочесть уже ничего нельзя. Может быть, именно поэтому фигура редактора окружена пеленою всеобщего неведения. Некоторые полагают, что редактор сидит лишь для того, чтобы исправлять ошибки в заметках сотрудников. Ну, а если сотрудники подобрались грамотные?
Известна еще одна сторона редакторской деятельности: он состоит в переписке чуть ли не со всем городом. Писать редактору можно о чем угодно. Можно прислать поэму, сочиненную на работе в дни отпуска своего заведующего, а можно спросить, сколько бывает волос на теле самой волосатой обезьяны. Редактор не обижается. Не обижается, должно быть, потому, что на письма за него отвечают некие литсотрудники.
Мало кому приходится видеть редактора, а вот его фамилия печатается на последней странице каждый день. Одни на это обстоятельство не обращают внимания и, даже будучи многолетними подписчиками, так и не скажут, кто редактирует газету. Другим фамилия редактора примелькалась и запомнилась. Но все равно они тоже не знают, откуда взялся этот товарищ в редакции, чем он занимался раньше, где учился, как работает. Вымарывает ли он острые места из фельетона или же, наоборот, красным редакторским карандашом вписывает разящий абзац, после которого бюрократу уже не удержаться в своем кресле? Смотрит ли он сам кинокартины, которые так расхваливает его рецензент, исполняет ли советы врача, которые регулярно печатает? Наконец, что это просто за человек?
Не знаю, убедил ли я кого-нибудь писать о редакторах, но одного товарища я все-таки убедил. Этим товарищем являюсь я сам. И вот впервые я берусь за перо, чтобы написать о журналисте, о редакторе.
В нем было всего сто шестьдесят сантиметров роста, и весил он чуть больше пятидесяти килограммов. (Что за чепуха, скажут некоторые, с каких пор редакторов стали взвешивать, как боксеров, да еще и вымерять?) Тем не менее эти данные всерьез огорчали Мамеда Бадаева. Мамеду предстояло сыграть роль генерала. Но не в театре. В жизни. Точнее, на театре военных действий. В Германии. В последние дни войны.
Рота, которой командовал лейтенант Бадаев, развивая наступление, вклинилась глубоко в оборону врага. Горстка советских солдат оказалась в окружении фашистов, у которых были и танки и самоходки…
Рота заняла оборону в картофельном поле. Немцы, заметив наших бойцов, с перепуга решили, что это авангард наступающей русской дивизии. На дороге появился офицер. Он размахивал нательной рубахой, привязанной к штыку:
— Наш генерал готов начать переговоры…
— Хорошо, мы высылаем командира взвода! — крикнул Мамед.
Немец замахал руками:
— Генерал ни за что не станет говорить с лицом ниже его по чину.
Поскольку советского генерала под рукой не оказалось, то к ответственной встрече стал готовиться лейтенант Бадаев.
— Только где же достать мундир? — забеспокоился он.
Кто-то вспомнил, что в боевой обстановке даже самого Рокоссовского видели в легкой кожаной куртке и в галифе без лампасов.
— А я встречал генерала в маскировочном халате, точно в таком, как на мне, — сказал ротный снайпер.
…Об этих переговорах на генеральском уровне теперь имеется много письменных источников, и я сошлюсь на один из них:
«Зеленый с коричневыми разводами маскировочный халат закрыл и кирзовые сапоги и погоны. Оставались открытыми только лицо и грудь Мамеда. На его груди уместились почти все ордена роты: слева — шесть орденов Красного Знамени, справа — в два ряда ордена Отечественной Войны. Для медалей места уже не осталось.
Мамед вышел на шоссе. По обеим сторонам с отступлением на один шаг стали его секунданты. Из-за дымящихся тягачей в сопровождении двух офицеров показался немецкий генерал. Он шел, далеко выкидывая вперед левую ногу. «Как на параде», — подумал Мамед.
Расстояние уменьшалось. Вскоре можно было даже различить белый шрам на лице генерала, а на груди клинообразную ленту с «железным крестом». Незаметным движением Мамед распахнул маскировочный халат, открывая ордена. Шагах в пяти друг от друга обе группы остановились. Немец гаркнул:
— Генерал Иоахим фон Шлюбке Магдебургский…
— Генерал Мамед Анауский (Анау — пригородный аул Ашхабада. — И. Ш.). — И властно добавил: — Условие одно. Безоговорочная капитуляция. Все оружие сложите вон там в кювете!»
Я цитировал здесь рассказ известного туркменского писателя Сейитнияза Атаева. Рассказ этот заканчивался так:
«Никто, конечно, не знает, что «генерал Мамед Анауский» вот уже двадцать с лишним лет пасет колхозную отару в родном ауле».
Я удивился и спросил у Сейитнияза:
— Почему же у тебя журналист превратился в пастуха?
— Я все-таки писал не документальный очерк, а литературную вещь, — ответил автор. — И имел право на домысел. Это, во-первых…
— А во-вторых?
— Если бы я указал, как было на самом деле, то мои редакторы признали бы концовку нетипичной и наверняка заставили ее переделать, — подтверждая мои собственные мысли, сказал писатель. — Ведь многие думают, что все нынешние журналисты сами не воевали, а лишь писали в газетах о тех, кто воевал. Вот таким бы неплохо посмотреть, как мы с Мамедом, преклонив колени на ашхабадском перроне, целовали расплавленный солнцем асфальт. Был у нас такой уговор: если вернемся живыми в Ашхабад, то сразу же поцелуем родную землю.
Уговор этот был заключен в сорок третьем году под Киевом. Только что появившийся на позициях стрелковый батальон, где командирами взводов были Бадаев и Атаев, бросили в наступление на деревню Сычевку.
Взвод Бадаева сосредоточивался в ходах сообщения, отбитых у врага.
— Приготовиться к атаке! — скомандовал Мамед.
Но взвод пошел в атаку уже без своего командира. Убегавший фашист швырнул в окоп гранату. Перед глазами Мамеда вспыхнул яркий до синевы огонь. Все кругом смолкло, погрузилось в небытие…
Здесь, в окопе, и отыскал своего друга лейтенант Атаев. Мамед лежал рядом с разбитым станковым пулеметом. При каждом выдохе на его губах проступала кровяная пена: осколки пробили грудь, горло, задели голову. Сейитнияз с трудом разжал зубы раненого и просунул деревяшку, чтобы тот мог свободнее дышать. Потом положил Бадаева на шинель и стал волоком тянуть по земле.
Когда Мамед открыл глаза, был уже вечер.
— Взяли Сычевку? — спросил Мамед.
— Да взяли, — ответил друг. — Ты не дошел до нее только километр.
Этот километр Мамеду удалось преодолеть лишь со второго захода одиннадцать лет спустя. Над Киевом опять вставало огненное зарево. Но это было уже не отблеском пожарищ, а гроздьями праздничного фейерверка. Украина отмечала трехсотлетие воссоединения с Россией. В составе туркменской делегации в Киев приехал и Мамед. Он раздобыл машину и помчался в Сычевку.
В помещении правления колхоза шло собрание. Едва Мамед показался в дверях, как его провели в президиум. Выступавший в прениях колхозник обернулся к нему и сказал:
— Пусть вот и товарищ из Киева знает о наших недостатках…
Мамед сообразил, что на собрании ждали представителя из центра и его, прикатившего на машине, принимают за это лицо. Председатель нагнулся к Мамеду и тихо спросил:
— Вы у нас, конечно, выступите, товарищ…
— Бадаев, — представился гость. — Только я не собирался…
— Как же так, мы вас столько ждали, — сказал председатель и громко объявил: — Слово имеет представитель из Киева товарищ Бадаев.
— Дорогие товарищи, — сказал Мамед, выходя на трибуну, — произошло недоразумение. Я совсем не из Киева. Я из Ашхабада. Я туркмен. Наша часть освобождала ваше село…
Люди вскочили с мест, бросились к Мамеду. Колхозники повели гостя к братской могиле, где вечным сном спят двести сорок четыре его однополчанина. Состоялся стихийный митинг. Выступил и Мамед. После митинга бригадир Иван Яковенко просто силком вырвал Мамеда из объятий крестьян, привел к себе домой, налил по чарке.
— Так ты что, здесь, в Сычевке, и воевать кончил?
— Нет, не кончил. Отлежался в госпитале — и снова в строй. Восемнадцать осколков так и остались сидеть в теле. Был еще три раза ранен. Воевал на Львовщине, в Польше, в Пруссии…
— Выходит, ты и сейчас в армии?
— Опять не угадал, — улыбнулся Мамед. — Я сейчас журналист.
— Журналист? — удивился Яковенко. — Как же это вышло?
Проще всего объяснить это делом слепого случая. Вернувшись с войны домой, Мамед повстречал на улице школьного товарища Ату Дурдыева. Тот демобилизовался раньше и уже работал в комсомольской газете «Яш коммунист».
— Открывается много газет, журналов, — увлеченно говорил Ата. — Нужны люди. Почему бы тебе не пойти в редакцию? Ведь ты любил литературу да и писать тебе, по-моему, приходилось.
— Приходилось, — сказал Мамед, вспоминая, как на обертках табачных пачек писал заметки в дивизионную многотиражку.
На следующий день Ата Дурдыев показал Мамеду кабинет редактора пионерской газеты «Мыдам тайяр».
— Да держись побойчее, — напутствовал Ата.
Мамеду шел тогда двадцать второй год. Но позади была целая фронтовая жизнь. Она кончилась, а другая еще не начиналась. На плечах у Мамеда лежали нелегкие заботы. Отец Бада Папуш — инвалид, стал совсем плох, а в семье еще шесть детей мал мала меньше…
— Так что вы умеете делать? — спросил редактор Беки Сейтаков, с улыбкой косясь на ордена вошедшего. — Стрельба из пулемета не в счет.
— Что умею? Учился в землеустроительном техникуме, но выпускных экзаменов не сдавал: началась война. Пока не вышли годы идти в армию, работал в геологоразведке, на свинцовом заводе. Но меня очень привлекает газетная работа, хочу писать…
Мамеда зачислили корректором.
— Но пробуйте силы как журналист, — сказал ему редактор. — Вот вам первое задание…
Задание, которое получил Мамед, показалось ему несложным. Надо было написать об утреннике в сельской школе. Мамед приехал загодя, поговорил с руководителями кружков, познакомился с юными артистами. На концерте сидел в первом ряду вместе с директором, подробно записывал в блокнот свои впечатления о каждом номере.
В редакцию вернулся веселый и довольный.
— Когда сдашь зарисовку? — спросил его ответственный секретарь.
— Часа через два, — уверенно сказал Мамед. Но прошло два часа, а бумага на столе оставалась чистой. Мамед перечитывал свои записи, макал перо в чернильницу, но первая фраза не приходила. Из, казалось бы, совершенно ясных фактов материал в целом никак не складывался. Можно было, конечно, написать просто: «В школе был утренник. Мальчик Реджеп с выражением прочитал стихи, девочка Гозель хорошо танцевала». Но кого увлечешь таким чтением? Другое дело, когда писал в дивизионной газете о штыковой атаке, о поверженных «тиграх». А может быть, это совсем не другое дело? Ведь существует прямая связь между штыковой атакой и счастливым детским утренником. Разве не за счастье ребят шла война? Как же он не догадался узнать, кто из родителей этих ребятишек был на войне, кто не вернулся назад! Нет, тема проясняется!
— Зарисовка готова? — услышал он голос секретаря.
— Сдам завтра, — ответил Мамед. — Придется, пожалуй, еще раз съездить в школу, кое-что уточнить.
За первой удачей пришла вторая, третья… Днем он бывал в пионерских дружинах, в школах, а вечером вычитывал свежий набор — это было его основной работой. Но и к заданиям он относился необычайно вдумчиво, серьезно. Мамед уже хорошо знал, что в журналистике нет мелких тем, есть лишь мелкое решение темы. Поэтому старался не столько следовать за фактом, сколько выражать свое отношение к нему, проникать в сущность явления. Через два месяца Мамед был переведен в литсотрудники, затем стал заведовать отделом.
Однажды его вызвали в ЦК комсомола Туркмении. С этого времени я уже могу писать о Мамеде, не прибегая к свидетельствам писателя Атаева, колхозного бригадира Яковенко или журналиста Дурдыева. Тогда меня тоже пригласили в ЦК, и так же, как и Мамед, я пришел в армейской гимнастерке: на гражданские костюмы мы еще не успели заработать. Мне было тогда тоже двадцать два. Я тоже вернулся с фронта и начал работать в другой газете — в «Комсомольце Туркменистана».
В ЦК мы узнали, что нас посылают учиться на газетное отделение только что открывшейся Центральной комсомольской школы.
Поезд от Ашхабада до Москвы шел тогда семь суток. Но другие добирались до столицы еще дольше нас. Люди ехали в ЦКШ со всех концов: из Иркутска и Дудинки, из Хабаровска и Южносахалинска. Среди них было немало бывших воинов, пришедших на комсомольскую работу, в молодежную печать. У них была хорошая боевая закалка, но не хватало знаний, получить образование помешала война. В этой дружной семье мы с Мамедом проходили вторую после армии школу интернационального воспитания. Вместе с нами в комнате жили два кабардинца, украинец, таджик. Напротив поселили эстонца, грузина, бурята, латыша.
С первых же дней Мамед оказался в центре внимания. Главным образом потому, что он забавно спал: ложился ухом на матрац, а на другое клал подушку.
— Эта привычка, наверное, у тебя с войны, — предположил якут Вася, которому по молодости лет в армии служить не приходилось. — Укрылся подушкой — и никаких выстрелов не слыхать.
— Не думаю, чтобы ты отгадал, — улыбнулся Мамед. — Во всяком случае, на фронте подушек не раздавали. (Спустя два года ночью во время ашхабадского землетрясения балка, сорвавшаяся с потолка спальни, упала прямо на подушку. Так эта привычка Мамеда спасла ему жизнь.)
А вскоре Мамед стал известен совсем другим. Ребята заприметили, что парень, который так странно засовывает голову под подушку, отличается необычайной сердечностью, глаза его лучатся теплотой, он готов отдать товарищу свой обеденный талон, поделиться последней папиросой. Оказывается, окопы под Воронежем и рвы под Киевом учили красивым поступкам ничуть не хуже, чем популярные лекции одной известной княгини. (Интересная деталь: недавно поэт Ата Атаджанов опубликовал стихотворение «Привет Мамеду»: «Я много езжу по стране. И в каждом городе ко мне подходят люди и, улыбаясь, говорят: «Вы из Ашхабада? Как там Мамед? Передайте привет Мамеду!» Теперь, когда я приезжаю в новый город, то уже не дожидаюсь вопросов, а сразу говорю: «Вам привет от Мамеда!»)
Впрочем, я видел Мамеда не только добрым, но и злым. Один раз он был просто взбешен. Нам прислали из дома газету, в которой была напечатана статья «Счастье Бада Папуша». Была помещена и фотография: в мягком кресле развалился Бада Папуш, окруженный детьми. Он крутит регуляторы приемника, стоящего на красивой резной тумбе.
— У нас никогда не было ни этого кресла, ни приемника, ни тумбы, — сказал Мамед, багровея. — Это же вещи соседей!
Мамед быстро пробежал текст.
— Что за чушь! Как можно писать такое? Понятно, отец ничуть не считает себя несчастным. Но зачем же писать, что в его доме полная чаша, фотографировать соседские вещи и перечислять покупки, которых он не делал! Отец все-таки не академик, не министр, а поливальщик улиц, иными словами, дворник. Смотри, они за меня сочиняют письма, которые якобы я писал отцу! Надо сойти с ума: за одну неделю они меня сводили в два театра, на выставку картин и в музей да еще на студенческий вечер в МГУ!
В театрах Мамед бывал, но не так часто, как этого хотелось ретивым писакам. Нам всегда не хватало времени. Если бы можно было сидеть за учебниками по тридцать часов в сутки, то мы так бы и поступали.
В двенадцать часов ночи по распоряжению директора во всех помещениях выключали свет. Делалось так для того, чтобы отдельные энтузиасты не засиживались до петухов, а потом не бегали в санчасть с разболевшимися головами. Но кто-то из ребят раздобыл керосиновую лампу, и мы после полуночи, соблюдая все правила светомаскировки, можно сказать, подпольно конспектировали «Капитал». Нам было тяжелее, чем другим. У многих наших однокашников за плечами было два, три, а то и четыре года обучения в вузах. Мы же до поступления в школу не имели никакого понятия о философии, о политэкономии, о теории литературы и журналистики. Тем не менее школу мы окончили неплохо.
…Наступила пора прощаться с друзьями. Расставались и мы с Мамедом. Мамед возвращался в Ашхабад, меня оставляли в Москве.
— До встречи, — сказал я, обнимая Мамеда на вокзале.
— До скорой встречи, — уточнил Мамед.
Мы встретились в Ашхабаде лишь спустя двадцать один год.
Нет, я сейчас понял, что о редакторах не пишут не только в силу особых традиций. Написать о редакторе очень трудно: его жизнь неотделима от газеты, а газета живет жизнью всей страны. Вот уже десять дней я прихожу в редакцию «Совет Туркменистаны» утром, а возвращаюсь в гостиницу к полуночи. Я сижу на летучках, на заседаниях редакционной коллегии, захожу в отделы, в секретариат, а вечером иду в типографию, чтобы присутствовать при радостном и всегда волнующем процессе подписания полос. Я прислушиваюсь: что говорят люди о своем редакторе.
— Он необычайно смел, если чувствует свою правоту, — говорит один, и я думаю, что иначе и не могло быть, потому что большой газетной армией командует бывший боевой командир бесстрашной стрелковой роты.
— Он не терпит украшательства в положительных материалах, не терпит наговора, сгущения красок в критических статьях, — говорит второй, и перед моими глазами возникает разгневанное лицо Мамеда, читающего слащавую, насквозь лживую статейку «Счастье Бада Папуша».
— Он необычайно трудолюбив, усидчив, он никогда не оставляет дело незавершенным, — говорит третий, и я вспоминаю стол, освещенный блеклым светом керосиновой лампы, и воспаленные глаза Мамеда, склонившегося над конспектом.
— Он любит людей, он внимателен и чуток ко всем работникам редакции, — говорит четвертый, и на ум мне приходят стихи Аты Атаджанова «Привет Мамеду».
«Но о чем же начать рассказ о редакторе? — все думаю я. — Может быть, с самого начала?»
Мамед Бадаевич понимающе улыбается.
— Нет, никаких особенных новшеств я не вводил. Ведь я начинал редакторствовать не на пустом месте. Газета вела борьбу за претворение в жизнь решений партийного съезда, за большой хлопок, за успешное строительство Каракумского канала, на трассе которого была наша выездная бригада, вела вопросы коммунистического воспитания в самом широком смысле. Правда, было одно дело, которое в качестве своего личного наследства передал мне прежний редактор Нурджан Аманович Аманов.
А дело было так. Как-то Аманов вместе с делегацией туркменских хлопкоробов прилетел в Душанбе. В таджикском колхозе «Победа» делегаты познакомились с бригадиром передовой хлопководческой бригады Карасач Бекназаровой. Нурджан Аманович спросил ее полушутя:
— Не побоялась бы ты, Карасач, соревноваться с нашими девушками? Ведь у нас тоже есть девушки-бригадиры.
— Почему бы побоялась? — звонко засмеялась Карасач.
Газета, в которой были опубликованы большой портрет Карасач и ее письмо «Давайте соревноваться!», была одним из последних номеров, подписанных Амановым. Его утвердили министром культуры.
— Не оставляйте без внимания призыв Карасач, — сказал он на прощание. Мамед Бадаевич и сам понимал, что начинается большое дело, значение которого трудно переоценить. Новый редактор посылает корреспондентов в женские бригады, чтобы сообща обсудить призыв таджикской подруги, выдвинуть встречные обязательства. А вскоре в газете выступают лучшие колхозницы-туркменки. Вызов принят!
Соревнование разворачивается и вглубь и вширь. Женские бригады добиваются больших успехов. На поля выходят десятки новых женских бригад. Но вот в редакцию приходит несколько писем:
«Почему соревнуются только таджички и туркменки? Мы хотим обратиться ко всем женщинам хлопкосеющих республик: «Включайтесь в соревнование!»
Письма, конечно, очень важные. Но мало напечатать их в своей газете. Надо, чтобы слово девушек-туркменок дошло до всех, к кому они обращаются. По предложению редактора члены редколлегии вылетают во Фрунзе, Душанбе, Баку и Ереван. А сам Мамед Бадаевич вылетает в Ташкент, советуется со знатными хлопкоробками, встречается с редакторами республиканских газет. Полезное дело быстро пробивает себе дорогу. Заботами Мамеда Бадаевича и его товарищей газеты Узбекистана, Таджикистана, Киргизии, Азербайджана и Армении одновременно с туркменской газетой публикуют обращение…
«Учиться друг у друга!» В этом проявляется великая сила братской дружбы советских народов… Каракумский канал вступил в строй. Большое, радостное событие! Но вот в редакцию идут тревожные сигналы: вода расходуется бестолково, неэкономно. Дело не только в безалаберности: у людей нет навыка, их надо учить. Но кто им сможет помочь? Редактор снаряжает специального корреспондента в Голодную степь. Газета посвящает целый разворот опыту узбекских друзей. В день выхода этого номера Бадаев направляет записку в ЦК КП Туркменистана. Он предлагает послать в Голодную степь для изучения передового опыта работников водного хозяйства, Академии наук, строителей Каракумского канала, тружеников полей.
Записка редактора была рассмотрена на секретариате и одобрена.
Писатель-сатирик написал фельетон «Похождения шалунишки». Некий гражданин издевался над женой, в конце концов выгнал ее из дому с детьми и женился снова. У гражданина в кармане, между прочим, лежит партийный билет. Ответ от местных организаций пришел лишь на семьдесят первый день. Наказали… новую жену. Самого феодала решили не беспокоить.
— С такими вещами надо кончать! — возмутился Бадаев и велел готовить большую редакционную статью «Так ли нужно отвечать на критику?». Статья сделала свое дело. Ответы из организаций стали содержательнее, конкретнее. Мамед Бадаевич предложил вести специальную картотеку. В ней две графы: «О чем писали», «Что сделано».
Вот выписки:
«Фельетон «Взяточник». О заведующем столовой № 14. Получил 9 лет тюрьмы». «Корреспонденция «Деньги на ветер». В колхозе «Ашхабад» транжирят общественные земли. Председатель освобожден от работы». «Рейд рабкоров «Мы с вами где-то встречались». О бесхозяйственности в «Плодовоще». Директор осужден к пяти годам»…
Уже из этого видно, что критическая корреспонденция, фельетон — частые гости на газетной полосе. И главное острие критики направлено против феодально-байских замашек, против религиозного дурмана, против вредных традиций.
Но одной критикой погоду не сделаешь. Нужны материалы, воспитывающие людей на положительных примерах, пропагандирующие новый быт, новые традиции, новый облик туркменского села.
Однажды на редколлегии во время обсуждения плана отдела культуры и быта кто-то сказал:
— Что если нам привлечь на свою сторону стариков, поднять их на борьбу с предрассудками?
— Как бы не так! — послышались возражения. — Аксакалы — ревностные приверженцы старины.
— А я думаю, надо попытаться, — сказал Мамед Бадаевич, заключая разговор. — В селах очень уважают стариков, их слово много значит. И потом, не такие уж ретрограды наши старики. Надо использовать их жизненный опыт, их влияние на молодежь…
В колхозе «Мир» состоялось необычное собрание — собрание стариков. Аксакалам понравилось, что к ним обращаются за советом и помощью.
— Дурные порядки во многом испортили нашу жизнь, нельзя допустить, чтобы они омрачали жизнь нашим детям и внукам.
Собрание избрало совет старейшин, туда вошли самые уважаемые люди.
О первых шагах совета старейшин колхоза «Мир» было рассказано в очерке. Через несколько дней в газете появилась передовая. А вскоре советы старейшин появились и в других колхозах республики.
В редакции создан внештатный женский отдел.
— Женские полосы — это единственное место в газете, куда я не вмешиваюсь, — смеется Мамед Бадаевич.
Но если даже принять шутку всерьез, то и тогда непонятно, откуда у редактора берется время на все остальное. Мамед Бадаевич — член ЦК партии республики. Депутат Верховного Совета ТССР, член постоянно действующей комиссии по народному образованию и здравоохранению. Член Всесоюзного комитета солидарности стран Азии и Африки. Заместитель председателя правления Всесоюзного общества советско-вьетнамской дружбы, председатель Туркменского правления этого общества. Член республиканского Комитета народного контроля. Заместитель председателя правления Союза журналистов ТССР.
Но у Мамеда Бадаевича есть еще одна очень важная обязанность. Он отец семерых детей. Старшая, Гульджамал, — студентка, младший, Мердан, — шестилетний карапуз. В обычные дни Мамед Бадаевич почти не видит детей. Зато в воскресенье у него — домашний день. Нужно рассказать новую сказку Мурату и Мердану, просмотреть дневники у Огульхаллы и Огулькеик, проверить сочинения у старших дочерей, Гульджамал и Акджамал. (По специальности языка и литературы Мамед Бадаевич закончил заочно еще и Туркменский пединститут.)
Днем Мамед Бадаевич помогает жене по хозяйству. Здоровье у Огульнязик неважное: во время землетрясения она получила четыре тяжелых перелома. А вечером глава семьи садится за письменный стол. Из командировок он привозит полные блокноты записей. Но вот писать некогда: разве в редакции дадут поработать над собственным материалом! Выступает Бадаев не очень часто, но капитально. Его проблемные очерки всегда вызывают сотни читательских писем. До поздней ночи сидит Мамед Бадаевич за письменным столом. А утром он снова на работе. Понедельник — тяжелый день. В 9.30 — планерка, в 10 — летучка, в 11 — прием посетителей. Затем — встречи с отделами, чтение полос…
Перед моим отъездом Мамед Бадаевич показал мне фотокопии двух газетных страниц, отпечатанных еще арабским шрифтом. Вот от этого первого номера маленькой газеты и берет начало «Совет Туркменистаны» — центральный орган Компартии республики.
Дела давно минувших дней… Читаем редакционную статью «Лежачему быку корма не дают». Газета пишет:
«Не трудятся только эксплуататоры — баи, муллы, потому что не привыкли жить своим трудом. А мы, дехкане, должны честно трудиться на пользу молодой Республики Советов».
А передовая называлась так: «Что такое газета». Будущие читатели никогда не держали газету в руках. Они были неграмотны. Поэтому журналисты брали с собою свежие газеты и шли на фабрики, ехали в аулы. Надо было прочитать людям свои заметки, донести до сознания слово партии, рассказать о событиях в стране. И было тогда журналистов всего несколько человек.
С той поры минуло больше пятидесяти лет. В редакционном коллективе теперь семьдесят человек. Им помогают выпускать газету триста внештатных сотрудников, тысячи рабочих и сельских корреспондентов. Связи с массами крепнут, растет поток читательских писем. Первый номер газеты вышел тиражом в тысячу экземпляров. Теперь он увеличился более чем в сто раз! За большие успехи газета награждена орденом Трудового Красного Знамени, многими почетными грамотами и дипломами. Это высокая честь и высокая обязанность. Вот почему у редакционного коллектива не бывает спокойных дней. Составляются планы на будущее, готовятся выступления о всенародной борьбе за выполнение светлых и грандиозных предначертаний партии.
…Я заканчиваю свои заметки о человеке, который начал работу в печати корректором небольшой пионерской газеты и стал редактором самой крупной газеты Туркменистана. Сейчас в Москве вечер, а в Ашхабаде уже ночь. Я представляю себе, как в этот час Мамед берет в руки только что вышедшую газету и садится в машину. Редакционная «Волга» идет по опустевшим улицам. А утром газета, которую он только подписал, постучится в тысячи домов — к ученым и пастухам, к нефтяникам и студентам… И завтра ровно в девять Мамед Бадаевич будет, как всегда, на своем рабочем месте. Добрых дел тебе, Мамед!
1969 г.
В этих заметках я хочу рассказать, как готовился один из моих фельетонов, проследить, как он создавался от начала до конца.
…Все началось с того, что в редакцию пришел возбужденный человек лет пятидесяти пяти.
— Разрешите представиться, — сказал он. — Инженер Иван Яковлевич Ямской, заместитель директора научно-исследовательского института.
— Очень приятно, — ответил я, поднимаясь навстречу гостю. — Присаживайтесь, пожалуйста. Чем могу быть полезен?
— Я не один, — засуетился инженер Ямской. — Со мной брат и три дочери.
Брат и три дочери показались из-за широкой спины Ивана Яковлевича и заговорили все разом.
Речь, собственно, шла об одной из дочерей заместителя директора, о самой младшей, Галине. Совсем недавно она вернулась из Сочи. Там на «диком пляже» она познакомилась с молодым человеком Костей, который работал в небольшом уральском городке. Молодой человек показался Галине серьезным и самостоятельным. Короче говоря, она решила выходить за него замуж. Галина пригласила жениха в Москву, где он был встречен Иваном Яковлевичем с распростертыми объятиями. Папа считал, что и младшей дочери давно уже пора обзаводиться своим семейством.
— Константин произвел на нас очень порядочное впечатление, — горячился теперь Иван Яковлевич. — Но он сохранил свою порядочность до тех самых пор, пока мы его не прописали. Тогда он стал приходить домой пьяным, хулиганить. Представьте, был даже случай, когда он запустил в Галочку лампой…
В связи с тем, что Иван Яковлевич не имел времени как следует познакомиться со своим зятем до свадьбы, он решил наверстывать упущенное. Вечером, когда никого не было дома, заместитель директора научно-исследовательского института залез в чемодан бездельника и на самом дне под грудой всякого тряпья обнаружил таинственный конверт.
— Смотрите, что там было! — Иван Яковлевич открыл папку и с торжествующим видом положил на стол шесть фотографий девушек. Судя по надписям, все они были подарены Константину.
— Ну и что же из этого? — отметил я. — Разве молодому человеку запрещается водить знакомство с девушками? Ничего неприличного в дарственных надписях нет. Быть может, это его одноклассницы…
— А это, по вашему мнению, тоже одноклассницы? — перебил меня Иван Яковлевич, извлекая из той же папки изрядно замусоленный блокнот.
В блокноте были записаны адреса пятидесяти девяти женщин. Многие из женских имен сопровождались короткими примечаниями: «Хорошенькая душечка», «Симпатяга», «На все пойдет», «Все может»…
— Ну, как? — злорадно усмехнулся Иван Яковлевич. — Теперь-то вам понятно, с кем мы имеем дело? Но это еще не все. О его постыдных похождениях полтора года тому назад писала областная газета. Хотите взглянуть на этот фельетон?
Что говорить, у меня создавалось впечатление, что зять Ивана Яковлевича весьма распущенный тип. Но сколько же можно писать о подобных прохвостах! К тому же мне не очень хотелось заступаться за легкомысленную Галину и за ее небрезгливого родителя, который позволяет себе шнырять но чужим чемоданам, похищать фотографии, записную книжку…
Я так и сказал Ивану Яковлевичу, что писать фельетон о его зяте не буду.
— Ах так! — вскипел инженер Ямской. — Вы не хотите разоблачить негодяя, постоять за честь девушки, обманутой в своих лучших чувствах!
Не прощаясь, Иван Яковлевич вместе со своим многочисленным семейством выбежал в коридор, и еще долго до меня доносились громкие, возмущенные голоса.
Через полчаса на моем столе зазвонил телефон. Говорил ответственный секретарь редакции:
— Послушай, Шатуновский, у меня тут сидит товарищ Ямской. Он рассказывает о возмутительном деле. Ты видел блокнот? Ведь это что-то чудовищное! Понимаешь, по семейным проблемам мы давно уже не выступали. Попробуй подготовить фельетон. А?
Некоторым товарищам, должно быть, покажется, что я мог сразу же садиться за письменный стол. В самом деле, я выслушал Галину и ее родственников. Видел фотографии. Листал этот блокнот…
И все-таки мне многое было не ясно. Я не представлял себе, как мог этот Константин обмануть большую семью во главе с таким бывалым папашей. Неужто Иван Яковлевич так и не разглядел, за кого выходит замуж его дочь?
Я написал письмо Константину Дмитриевичу Отоколенко, попросил в удобное время зайти в редакцию. А пока суть да дело, я дважды внимательно проглядел блокнот. Честно говоря, и тут мне не было все понятно. Я приблизительно представлял себе возможности среднего мужчины, но чтобы один человек имел какие-то близкие отношения сразу с пятьюдесятью девятью дамами! «Но, с другой стороны, почему все эти имена, фамилии, адреса оказались в записной книжке Константина Дмитриевича? — думал я. — Какое они к нему имеют отношение?»
И вдруг мне пришла в голову мысль написать всем пятидесяти девяти женщинам. Написать, но как? Я долго бился над текстом, стараясь выдержать его в наиболее вежливых, тактичных тонах, чтоб никого не обидеть подозрением, не поставить в неловкое положение, в случае, если мое письмо попадет к кому-нибудь из домашних. Я разработал один текст для всех корреспонденток, который в окончательном виде выглядел так:
«Уважаемая тов… (следовала очередная фамилия).
В редакцию поступило письмо, в котором говорится о Константине Дмитриевиче Отоколенко. В нем упоминается также и Ваше имя. Прежде чем печатать это письмо, нам бы хотелось узнать, где и при каких обстоятельствах Вы познакомились с Константином Дмитриевичем и какое мнение сложилось у Вас об этом человеке.
Ждем Вашего письма и заранее благодарим».
Тем временем мне позвонил Константин Дмитриевич и сказал, что сможет зайти не раньше чем дней через десять, так как сейчас вынужден срочно подыскивать себе угол.
— Хорошо, — сказал я. — Приходите, как сможете. Мы подождем.
А Ивану Яковлевичу не терпелось. Он названивал мне каждый день и все спрашивал, когда же появится фельетон. Я отвечал, что мы уточняем факты.
— Чего же еще уточнять? — недоумевал Ямской. — Неужели вы не понимаете, что этот тип — проходимец и авантюрист?
В конце концов Иван Яковлевич на меня опять обиделся и опять пожаловался нашему ответственному секретарю. Секретарь вызвал меня к себе. Я пришел и принес письмо, которое только что получил:
«Уважаемый товарищ Шатуновский! Срочно отвечаю на Ваш запрос. Он меня очень поразил и удивил. Константин Отоколенко — мой родной внук, а я его бабушка. Вот откуда наше знакомство с ним. Какого я о нем мнения? Он очень гордый. Вот что я могу сказать Вам. Мне уже 86 лет, я лежачая больная, плохо вижу и слышу. С приветом. Валентина Михайловна Г.».
Секретарь удивился.
— Что же ты теперь хочешь делать? — воскликнул он.
— Я все-таки хочу сначала разобраться, кто этому Отоколенко приходится любовницей, а кто бабушкой. Хуже, если придется разбираться в этом вопросе уже после того, когда фельетон будет напечатан.
И действительно, я мог бы попасть в глупое и нелепое положение, если бы вдруг указал, что Отоколенко находится в предосудительных связях с женщинами, в том числе и с Валентиной Михайловной. А это могло случиться, потому что именно фамилия Валентины Михайловны сопровождалось примечанием: «Хорошенькая душечка». Примечание, правда, несколько странное, но ведь никому из внуков не возбраняется называть свою бабушку ласковыми словами.
Следующий ответ пришел от гражданки Д. из города Челябинска:
«Мы с мужем были крайне удивлены, получив от Вас письмо. Мы уверены, что это ошибка или, еще хуже, клевета. Я никогда не встречалась с указанным Вами мужчиной. С ним я незнакома, а поэтому никакого о нем мнения высказать не смогу. Мне уже тридцать пять лет, из них я четырнадцать прожила с мужем, имеем троих детей, взаимоотношения в семье самые теплые и хорошие».
Это было далеко не единственное письмо, авторы которых сообщали, что никакого Отоколенко они не знают. Можно было, конечно, предположить, что некоторые по тем или иным причинам скрывают самый факт своего знакомства с Константином Дмитриевичем. Но если становиться на точку зрения инженера Ямского и считать, что все пятьдесят восемь женщин (пятьдесят девятой, как мы уже знаем, оказалась родная бабушка) являются бывшими женами или любовницами, то ведь должны были отыскаться хоть несколько, которые не захотели бы молчать.
А таких не находилось. Писали нам случайные знакомые Константина Дмитриевича, которые встретились с ним на танцах, в кино, где-то отдыхали в одном санатории. Откликнулись две соседки, четыре одноклассницы, три его бывших учительницы. Позабавило меня письмо Елены Исаевны Р.:
«О самом Константине Дмитриевиче я мало что могу рассказать редакции. А вот зубы у него совсем плохие. Несмотря на его молодые годы, у него уже три вставных зуба, недавно пришлось заказывать две коронки».
Это писала его зубной врач.
Недельки через две после нашего телефонного разговора в редакцию пожаловал сам Константин Дмитриевич.
— Что вам от меня угодно? — спросил он, небрежно развалясь в кресле и закуривая. — С кем живу — мое дело, почему расхожусь — опять же мое дело.
Разговора у нас так и не получилось. Он начисто отказался сообщить, где работает и где сейчас обитает, и ушел, ругаясь и почему-то обещая стереть меня в придорожную пыль.
У меня не осталось ни малейшего сомнения, что этот молодой человек был лживым, распущенным и циничным. Мне теперь нужно было узнать, что он представляет собою на производстве, в коллективе.
Я позвонил Ивану Яковлевичу Ямскому, спросил, где работает его зять.
— Не знаю, не знаю, — последовал ответ, — возможно, даже нигде. Ведь он тунеядец, жил за наш счет.
Тогда я связался по телефону с уральским городком и попросил помочь мне узнать прежнее место работы К. Д. Отоколенко.
— Наведите, пожалуйста, справки, — попросил я.
— Наводить справки мне не потребуется, — усмехнулся секретарь. — Этого человека я хорошо знаю. В прошлом году мы исключили его из комсомола за бытовую распущенность. О нем был написан фельетон в нашей газете. Но вот что странно. Работал он техником в радиоателье без году неделю. И вдруг один ваш московский институт срочно потребовал откомандировать его в столицу. В институт написали, что тут явная ошибка: Отоколенко никаким специалистом не является. Он халтурщик да к тому же пьяница и распутник. А институт упорствовал: «Шлите к нам Отоколенко, и все. Мы сами знаем, кто нам требуется».
Я договорился с секретарем, что он возьмет в ателье всю переписку с институтом и переправит нам в редакцию. Как я и ожидал, оба письма в ателье были подписаны заместителем директора института И. Я. Ямским.
Я сразу же поехал в институт и поднял книгу приказов. Конечно же, Отоколенко никогда в штат института не зачислялся. Да и что было делать никудышному радиотехнику в учреждении, занятом проблемами синтетических материалов? Иван Яковлевич, используя свое служебное положение, устроил зятю липовый перевод, хотя был прекрасно осведомлен, кем был на самом деле этот субъект…
Истекал четвертый месяц, как я занимался семейным конфликтом, и можно было уже говорить, что материал в достаточной степени изучен и проверен. Теперь я имел полное моральное право писать. Но о чем, собственно, писать? О легкомысленных знакомствах на курорте? О должностном преступлении тестя? О неблагодарности зятя?
Словом, был материал, была история, в которой каждый участник был по-своему виноват. Что же делать? Воздать должное каждому. Но фельетон не терпит половинчатости. Он должен быть целеустремленным, целенаправленным. Фельетон должен быть озарен какой-то большой, глубокой идеей.
А вот идеи-то и не было…
Материал пролежал у меня в папке еще два месяца, и, возможно, фельетон о хитром инженере Ямском, легкомысленной Галине и откровенном пошляке Константине Дмитриевиче никогда бы не увидел света, если бы в редакцию не обратилась с жалобой на своего мужа Лидия Ивановна Раззуваева. С ее слов выходило, что гражданин Раззуваев — отпетый тунеядец, валютчик, прохвост и просто бандит с большой дороги. Лидия Ивановна долго перечисляла всякие другие пороки своего мужа, которых с лихвой хватило бы на всех обитателей большой уголовной тюрьмы.
— Надеюсь, вам теперь все ясно? — спросила она, когда закончила свой рассказ.
— Нет, не все, — ответил я. — Не ясно, почему об этом вы решили рассказать только сейчас.
Лидия Ивановна от души рассмеялась.
— Какой же вы, право, странный! Зачем же мне было идти в редакцию, когда Вадим Борисович жил со мной?..
И вот в беседе с Лидией Ивановной Раззуваевой у меня и родилась идея, которой мне не хватало. Эта идея нашла свое выражение в заголовке моего фельетона, который назывался:
Дверь шумно отворилась, и на пороге появилась полная, пестро одетая женщина. Она топнула ногой и строго спросила:
— Чего же вы ждете? Почему до сих пор не опубликован материал об этом прохвосте Раззуваеве?
«Об этом прохвосте Раззуваеве» мы слышали первый раз в жизни.
— Очень мило! — всплеснула руками посетительница. — Так вы, значит, не знаете, что этот Раззуваев собрался упрятать в психиатрическую больницу родную мамашу? Значит, вам не известно, что он поклялся уморить голодом свою дочь?
— Представьте, не известно. А вы, собственно, откуда все это узнали?
— Гражданин Раззуваев — мой третий муж. Как вы думаете, должна ли я знать своих мужей или нет?
Она извлекла из сумки толстую рукопись и, опуская сведения о двух предыдущих мужьях, стала оглашать текст со страницы девятой:
«12 мая прошлого года гражданин Раззуваев при помощи моего двоюродного брата Лаптяева Олега Зиновьевича незаконно получил диплом зубного техника. Помимо брата, этот факт могут удостоверить посторонние лица Задверняк, Братушкин и Спицина-Блюменфельд, проживающие по следующим адресам… Через три дня тот же Раззуваев по спекулятивным ценам продал семь граммов желтого металла для протезирования зубов.
Это легко может установить милиция, разыскав покупателя, приметы которого таковы: блондин, средних лет, с виду русский, ходит без очков…»
Лидия Ивановна закончила чтение и торжествующе спросила:
— Надеюсь, вам теперь все ясно?
— Нет, не все. Не ясно, например, почему об этом вы решили рассказать не в прошлом году, а только сейчас?
— Если вас интересуют несущественные детали, то извольте, — ответила Раззуваева, нервно сбрасывая перчатки. — Раньше гражданин Раззуваев жил при мне. Разрыв произошел недавно. И вот теперь я ничего не могу получить по исполнительному листу, потому что этот Раззуваев нигде не служит. Но он же на что-то ест и пьет! Нужно вскрыть источники его нетрудовых доходов, изолировать бездельника от общества. Тунеядцам не место среди честных людей! Или вы думаете, что я должна по-прежнему молчать?
Молчать Раззуваева теперь ни в коем случае не хотела. Она требовала немедленно опросить ее двоюродного брата, немедля вызвать служебную собаку, чтобы прямо от редакционного подъезда начать поиски с виду русского блондина без очков.
— Раззуваев еще будет стоять у меня на коленях! — кипятилась посетительница. — Я не прекращу дела, пока он не станет платить мне по тридцать рублей в месяц.
— Из нетрудовых доходов? — спросили мы. — Странная, однако, у вас логика…
— Ничуть! — вспыхнула Раззуваева. — Если он согласится платить, значит, у него осталась совесть. И это дает возможность надеяться на его исправление без вмешательства третьих сил.
Раззуваевой между тем руководили отнюдь не надежды на исправление ее третьего мужа. Нетрудно было догадаться, что всю эту историю она подняла для того, чтобы под угрозой разоблачения заставить бастующего супруга платить по тридцать рублей в месяц. И мы разъяснили Лидии Ивановне, как могли, что газетные страницы — совсем не подходящее место для сведения личных счетов и шантажа.
Встреча с этой экспансивной гражданкой напомнила нам еще об одном странном визите в редакцию. Тогда к нам пришли студентка Галина Ямская, ее папа Иван Яковлевич, дядя Федор Яковлевич, старшие сестры Лиля и Ляля. Дополняя и перебивая друг друга, они рассказали, что Галина вышла замуж за некоего Константина Отоколенко и вышла неудачно.
— Этот совершенно бездарный специалист обманным путем перебрался в Москву, — доложил Иван Яковлевич.
— Я далеко не первая его жертва, — покраснела Галина.
— Полюбуйтесь, чем занимался этот тип! — с гневом воскликнул Федор Яковлевич, выкладывая на стол толстую пачку перехваченных писем.
— Он ругал Галю последними словами, хотел ее побить, — дуэтом сообщили Лиля и Ляля.
— О нем уже был фельетон в городской газете, — добавил Иван Яковлевич.
Мы прочли фельетон и узнали, что Отоколенко — пьяница и беспутник. Мы полистали его «литературные труды», в которых он излагал свои взгляды на жизнь. И, наконец, мы беседовали с самим Отоколенко.
Этот Отоколенко был из разряда тех молодых людей, которые удивленно поднимают брови, когда им говорят, что повадки обезьяньего стада вовсе не подходят для человеческого общежития. Он ни капельки не скрывал своей подлости. Наоборот, он бравировал ею.
— История неприятная, — усмехнулся он. — Но что поделаешь: легче семь женщин покорить, чем избавиться от одной. За то и страдаю. Но не в моем, представьте, обычае оставаться завтракать там, где я ужинаю. Ах, вас интересует Галина! Что ж, познакомился с ней на юге, записал адресок. Через два дня приехал в Москву, позвонил. Пригласил Галину в одно место, к приятелю…
— Да, я сразу поняла, что он испорченный, — краснеет Галина. — Но ведь он обещал на мне жениться!
Проезжий пижон и в самом деле надумал жениться. Причин к этому было по крайней мере две. Во-первых, он узнал, что отец Галины работает заместителем директора научно-исследовательского института, а во-вторых, хотел переехать в Москву.
Истину говорит Иван Яковлевич: нечестными путями перевелся Константин Отоколенко в Москву. Но как? Кто ему помог? Да тот самый человек, который сейчас больше всех возмущается этим, — Иван Яковлевич. Именно он послал запрос на Урал, а в том запросе говорилось, что столичному институту позарез нужен инженер Отоколенко. Он получил ответ, что Отоколенко никогда не был инженером, он очень плохой техник, к тому же пьяница и скандалист.
Тогда Ивану Яковлевичу все это, собственно, было неважно. Уж очень он хотел выдать замуж свою третью дочь. Приближалась свадьба, и Ивана Яковлевича тяготили новые заботы: он хлопотал о прописке будущего зятя.
А в это время добрые люди показали Галине фельетон об избраннике ее сердца. Но даже эта новость не поколебала желания Галины сочетаться браком.
— Мне-то чего беспокоиться! Пусть беспокоятся те, которых он обманул. А меня не обманет. Папа не допустит. Я буду его законной женой.
Увы, законной женой Галина была всего три недели. После того, как молодой муж обрел постоянную московскую прописку, он поразмыслил и решил, что надобность в Галине уже отпала. Теперь он претендует на комнату Галины, но без Галины.
Если бы он жил с Галиной в мире и согласии, то Ивана Яковлевича, конечно, совсем не беспокоило бы, что муж дочери обманывал других девушек и был исключен из комсомола как распутник и лоботряс. А вот теперь этого он простить ему никак не может.
— Подлец! — возмущается заместитель директора института и в который уж раз потрясает перехваченной перепиской.
Но нас вовсе не нужно убеждать в том, кто таков К. Д. Отоколенко. Мы знаем. Да и сама Галина увидела пороки Константина Дмитриевича отнюдь не сегодня. Но тогда он был для нее вполне подходящим, а теперь стал скверным. И Галина Ямская вместе со своими родственниками рассуждает точь-в-точь, как Лидия Ивановна Раззуваева:
— Как же мы могли заявить об этом прохвосте раньше! Он ведь собирался жить с нами и лично нам ничего плохого не делал. Но раз он и нас хотел обмануть, то его надо примерно наказать. Пусть знает! Или вы думаете, что он должен спокойно жить и творить свои грязные делишки?
Нет, мы так не думаем. Мы уверены, что общественность воздаст должное и спекулянту Вадиму Борисовичу Раззуваеву и пошляку Константину Дмитриевичу Отоколенко. Но мы решили посвятить фельетон не только им, но и Лидии Ивановне Раззуваевой, Галине и Ивану Яковлевичу Ямским. Всем тем, кто прощает человеку любую подлость, проявленную к другим, и кто покрывает ее до тех пор, пока эта подлость не обернется против них самих. Тогда они принимают позу весьма строгих блюстителей морали и достают камень, который доселе у них на всякий случай хранился за пазухой.
— Тащите их на собрания и на заседания! Исключайте, увольняйте, сажайте! Раз он и нам напакостил, то мы расскажем о нем все, что знаем. Мы ему отомстим!
Но месть — плохой помощник в борьбе с пороком.
Этот фельетон был опубликован в газете «Комсомольская правда». Как видите, самая трудоемкая часть работы фельетониста — переписка с пятьюдесятью девятью женщинами — не нашла никакого отражения в материале. Но она помогла автору избежать крупных ошибок: не назвать в фельетоне целый ряд лиц, которые так и просились на перо после беседы с И. Я. Ямским и которые, как оказалось, не имели отношения к проделкам Константина Отоколенко.
Несколько слов о дальнейших событиях. Фельетон «Камень за пазухой» не пришелся по вкусу никому из действующих лиц. Целый год И. Я. Ямской и К. Д. Отоколенко писали длинные жалобы на фельетониста.
И. Я. Ямской писал, что фельетонист встал на сторону проходимца Отоколенко и оклеветал честную семью, воспитанную на традициях правды и принципиальности.
К. Д. Отоколенко указывал, что фельетонист встал на сторону проходимца Ямского и его дочери-авантюристки и оклеветал честного человека Отоколенко.
Сложнее обстояло дело с Л. И. Раззуваевой. В день опубликования фельетона Лидия Ивановна позвонила в редакцию и сказала, что думает сегодня же броситься под поезд. На следующий день она сообщила, что, по всей вероятности, ей придется принять яд. Дней через восемь она проинформировала редакционную коллегию, что к вечеру решила повеситься в ванной комнате.
На том переговоры с Л. И. Раззуваевой внезапно прекратились. Но нам не пришлось искать ее по больницам и моргам. Просто Лидии Ивановне было уже некогда звонить в редакцию: она собралась замуж в четвертый раз.
Об этом счастливом событии в жизни Л. И. Раззуваевой мы узнали от посторонних людей, поскольку фельетонист, как вы догадываетесь, не получил пригласительного билета на свадьбу.
1953 г.
Многие литераторы имеют обыкновение на время как бы перевоплощаться. Они надевают фрак официанта, поступают матросами на торговое судно или садятся в киоск торговать периодикой. Это помогает им лучше узнать и понять людей, о которых они собираются писать. А потом в газетах появляются очерки и репортажи под броскими заголовками: «Шесть недель в дальнем рейсе», «Месяц в книжном киоске», «Девять дней с подносом».
Данные записки тоже родились в результате перевоплощения автора. Их смело можно было печатать под заголовком «Три часа в роли ответчика», если б не одно обстоятельство. Я сменил кресло редакционного кабинета на жесткую дубовую скамью не по своей охоте, а благодаря стараниям одного весьма энергичного человека. А это уже меняет дело.
Не так давно я напечатал фельетон, который назывался «Прощальный карамболь». В нем отмечалось, что некоторые гости нашей столицы ведут себя далеко не самым достойным образом. В числе прочих примеров приводился и такой факт:
«Два химика из города Волгодонска в номере гостиницы «Метрополь» устроили прием, на который пригласили приезжую даму Виолетту, чтобы распить с ней разгонную бутылку и сделать прощальный карамболь. В отчете об этом приеме уже никак не напишешь, что он протекал в обстановке дружбы и взаимопонимания. В процессе ужина химики повздорили, подрались. Одного отправили в больницу, а другого — в милицию. В конечном счете оба, как ни странно, оказались стороной пострадавшей, так как малознакомая Виолетта, воспользовавшись суматохой, унесла из номера их вещи, не оставив своей визитной карточки».
Больше о химиках в фельетоне не было сказано ни слова. По соображениям чрезмерной гуманности автора их имена не назывались. Но сразу же после опубликования фельетона редакция получает телеграмму:
«Фельетоне прощальный карамболь напечатано двух химиков которыми являемся мы тчк избежание незаслуженных наказаний убедительно просим телеграфировать Волгодонский горком партии».
Фельетонист — это прежде всего человек, и, когда к нему взывают о помощи, он не проходит мимо. Автор тут же отправляет письма в горком. Излагая обстоятельства дела, он старается обойти пикантные детали и выбирает наиболее мягкие выражения. В заключение он пишет:
«Публикуя фельетон, редакция учла, что товарищи достаточно пострадали за свое легкомыслие, и нашла возможным их фамилий не упоминать. Просим вас принять это обстоятельство во внимание при рассмотрении персонального дела сотрудников вашего комбината».
Вскоре выясняется, что второй химик сделал правильные выводы из критики, телеграммы в редакцию не посылал, а первый химик самочинно использует его имя в своих целях. А этот первый химик в партии не состоит, никакого персонального дела против него, естественно, не возбуждается. Зачем он просил редакцию посылать ходатайство в горком, совсем уж непонятно.
Выясняется и другое. Одновременно со слезными просьбами о помощи, адресованными в редакцию, химик писал злобные кляузы на фельетониста уже по другим адресам.
Спустя год химик неожиданно появляется в редакции:
— Помогайте, граждане! Увольняют с работы. Я был нехорошим, я жаловался на вас зря. Но войдите в мое положение…
Фельетонист входит в положение химика. Он связывается с заместителем министра и просит его не применять к химику таких крайних мер. Заместитель министра обещает разобраться, позвонить на комбинат.
Автор фельетона вешает трубку и говорит своему герою:
— Поезжайте домой, спокойно работайте.
Но химик прямо из редакции отправляется в пять других мест и в каждом оставляет по новой жалобе.
Без малого два года кляузничал химик из Волгодонска. За два года можно защитить кандидатскую диссертацию. Построить большой дом. Написать роман с продолжением. Пройти пешком от Владивостока до Бердичева. За два года наш герой извел пуд бумаги и несколько пузырьков чернил. Все инстанции, которые разбирали жалобы, признали их вздорными. И тогда сутяга решился на самый крайний шаг. Он подал в суд на редакцию и на фельетониста, обвинив их в… оскорблении его чести и достоинства!
И вот автор фельетона встретился со своим героем перед лицом закона в зале народного суда.
— В фельетоне ваша фамилия не названа, — обращается к истцу народный судья. — Вы настаиваете, что это вы?
— Да, настаиваю, — подтверждает истец. — В фельетоне фигурируют химики и совпадают отдельные факты. Мы, химики, действительно гуляли возле гостиницы, и мой приятель познакомился с приезжей дамой Виолеттой, которая сидела на ступеньках…
— А вы лично чем были заняты в это время?
— Я тоже познакомился, но мой приятель все-таки познакомился вперед. Потом он с дамой сидел в кафе «Прохлада», пил вино.
— А вы?
— Я тоже сидел с ними за столиком и пил вино. Мой приятель пригласил даму Виолетту в свой номер в гостинице «Метрополь». Я подумал и тоже пошел с ними.
— Против чего же вы возражаете?
— Вот дальше и начинаются выдумки фельетониста, — возмущается истец. — В фельетоне есть выражение: «В процессе ужина». Да будет вам известно, что никакого ужина не было. Мы просто пили вино и закусывали тремя леденцами, которые случайно оказались в кармане…
— Это уж дело хозяйское, — подает скорбный голос ответчик. — Одни на ужин кушают шашлык по-карски, другие съедают по маслине, третьи, как это было в вашей компании, предпочитают вино с леденцами.
— Но самое главное, — возмущается химик, — в фельетоне сказано, что я подрался со своим товарищем. Я заявляю: это ложь!
Судья обращается к тексту:
— Здесь написано так: «В процессе ужина химики повздорили, подрались». А с кем подрались, не говорится.
— Все равно автор подразумевает, что я подрался с приятелем.
— Есть ли у вас еще претензии к тексту?
— Да, есть. Меня уволили с работы.
— А вы сейчас работаете?
— Да, работаю.
Тут же выясняется, что истец никак не ущемлен материально. Раньше он получал 180 рублей в месяц, сейчас — 220…
Выслушав объяснения истца и ответчика, а также представителя редакции, суд вынес решение:
«В иске к редакции об опровержении ложных сведений, содержащихся в фельетоне «Прощальный карамболь», отказать».
Поскольку это дело получило теперь такую широкую судебную огласку (и не по моей вине), то мне уже никак не удастся в дальнейшем скрывать имя моего героя. Лицом, добивавшимся сатисфакции, является Петр Иванович Мартюшов. Дабы избежать последующих административных и судебных разбирательств и отвести от Петра Ивановича возможные подозрения в нетоварищеском поступке, что его особенно мучает и тяготит, я считаю своим долгом внести ясность: Петр Иванович Мартюшов в гостинице «Метрополь» со своим приятелем не ссорился. Действуя в рамках истинного джентльменства, он подрался с приглашенной дамой Виолеттой.
1968 г.
На днях в своем почтовом ящике я обнаружил конверт со штемпелем Нью-Йорка. Из этого города я письма получаю чрезвычайно редко, а если говорить точнее, то не получаю совсем. Я тотчас же вскрыл конверт и увидел газету и записку, исполненную от руки. Как бы упреждая мое удивление, неизвестный корреспондент писал:
«Не могу лишить себя удовольствия доставить Вам несколько веселых минут. Посылаю статью Леонарда Гендлина «О том, как делается советская печать», опубликованную в американской газете «Новое русское слово».
Автор письма не ошибся. Я прочитал статью и хохотал до колик в желудке. Нечто подобное было и с моими друзьями. Читая газету, они чуть не попадали со своих стульев.
Может быть, мистер Леонард Гендлин, предложивший свои услуги «Новому русскому слову», именно задался целью оживить тусклые страницы этой газетенки и сочинить что-нибудь эдакое из ряда вон, чтобы потешить честную публику? Нет, выясняется, мистер Гендлин вовсе не хочет казаться смешным. Он взялся за перо, чтобы единым махом расправиться со всей советской печатью вообще и с «Правдой» в частности.
Если верить мистеру Гендлину, то он многие годы занимал ключевые позиции в советской журналистике, поэтому все столичные издания почитали для себя за высокую честь пригласить его к сотрудничеству. Вот в Москву приезжает известный американский артист. Кто же лучше всех сделает ударный материал в номер? Конечно, Л. Гендлин. А кому заказать очерки о других гостях столицы: о знаменитом норвежском путешественнике и о прославленных чехословацких спортсменах? Тому же Л. Гендлину, вне всякого сомнения.
Мистер Леонард, оказывается, не только репортер, но и вообще мастер на все руки. Как говорится, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Когда толстому журналу потребовались материалы о крупнейших деятелях кино, то он, естественно, обратил свой взор на мистера Гендлина. Ответственный секретарь редакции лично приехал к нему на квартиру и слезно просил осчастливить журнал. В качестве задатка секретарь предлагал тысячу рублей.
Словом, от заказчиков у мистера Леонарда просто не было отбоя.
«Мне предложили, — пишет он, — сделать несколько репортажей из зала суда на процессе Юлия Даниеля и Андрея Синявского».
На этот раз мистер Гендлин писать не стал. Чего-то он там заартачился. Газету выручила из беды «оперативная работоспособность» одного писателя. За несколько репортажей этот писатель, как бы между прочим сообщает Л. Гендлин, заработал 112 тысяч рублей. Но что для Гендлина такая мелочь, когда у него головокружительные знакомства, небывалый литературный успех, самые заманчивые заказы.
Впрочем, к нашему герою обращались и с предложениями совсем иного рода. Вот свидетельства самого мистера Леонарда:
«Старик, у меня к тебе просьба. Хочешь печататься по моему отделу каждую неделю? Ты знаешь Москву, — сказал мне заведующий отделом литературы, — познакомь меня с хорошими, красивыми, рослыми молодыми девками».
Цитируем дальше:
«С хорошенькими актрисами знаком. Я ведь тоже разные водевильчики… Литераторов часто вижу. С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: «Ну что, брат Пушкин?» — «Да, так, брат, — отвечает бывало, — так как-то все». Большой оригинал».
Извиняемся, здесь мы не в тот текст заглянули. Это говорит уже не Леонард Гендлин, а Иван Хлестаков, герой бессмертного гоголевского «Ревизора».
«На столе, например, арбуз — в семьсот рублей арбуз… Я всякий день на балах. Там у нас и вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я… А любопытно взглянуть ко мне в переднюю, когда я еще не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели, только и слышно: ж… ж… ж… Иной раз и министр…»
А вот что говорит уже не Иван Александрович Хлестаков, а мистер Леонард Гендлин:
«Правда» заказала министру рыбной промышленности статью размером в шесть тысяч слов. Срок исполнения три дня. Мне звонит по телефону референт, чтобы я срочно приехал в министерство. В общих чертах он передает смысл статьи… Целый день меня возят по московским рыбоконсервным заводам (?!), складам, холодильникам. Делается бесчисленное множество снимков… Мне предоставляется отдельный кабинет. Со мной работают две машинистки и две стенографистки».
И еще тридцать пять тысяч курьеров, которые ввиду такого срочного задания обслуживают в этот день не Хлестакова, а Гендлина.
Конечно же, в самой «Правде» нет и не может быть таких знатоков рыбного дела, как Гендлин, вот и приходится идти к нему на поклон. Разумеется, министерство и «Правда» в неописуемом восторге от творений Гендлина. Затем следует и вознаграждение.
«Через знакомых узнаю домашний телефон министра. Трубку снимает его жена. Говорю ей о статье.
— Голубчик, срочно приезжайте ко мне домой».
А дальше рыбные приключения мистера Леонарда переходят прямо-таки в детективные штучки-дрючки. На такси он мчится к министру на дом. Но министр уехал в командировку. Знаменитого автора приветливо встречает хозяйка дома. Улыбаясь, она протягивает конверт с деньгами. В лифте автор считает бумажки: семьсот восемьдесят четыре рубля!
Сумма, скажем прямо, нереальная, несуразная, однако вполне достаточная для покупки хлестаковского арбуза, который, как мы знаем, стоил всего семьсот рублей.
И вот этот хлестаковский арбуз не дает покоя мистеру Леонарду Гендлину. «Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш…» Ну, как, скажите, не позавидовать заокеанскому писаке вдохновенному вранью Ивана Александровича! Впрочем, и мистер Гендлин тоже «везде, везде». Он всегда в курсе тех дел, о которых говорят «в узком правительственном кругу». Он во всех издательствах самый почетный гость, с ним любой редактор сочтет за счастье пропустить стаканчик.
С немалым удивлением я вычитал в статье о том, что этот Гендлин и со мной был за панибрата. «Илюша, — пишет он, — частый завсегдатай московских кабаков». (Замечу в скобках, что кабаков в Москве давно нет, а «частый завсегдатай» сказано коряво, не по-русски.) «За себя, — продолжает автор, он (то есть я. — И. Ш.) никогда не платит». Кто же, интересно, за меня платит? Ах, ведь я забыл, платит за меня сам мистер Гендлин, который уверяет, что много раз сиживал со мной за одним столиком.
Но вот беда, ни я, ни мои коллеги никогда не слышали о таком короле репортеров и публицистов, как Леонард Гендлин (или о той личности, которая скрылась за этой подписью). Личность эта сугубо безграмотна, он не знает элементарных газетных азов и пользуется для своих писаний всякими слухами, сплетнями и прямым вымыслом.
Впрочем, кое в чем мистер Гендлин является и в самом деле специалистом, знатоком. С необычайными подробностями он живописует, кто с кем состоял в интимных связях в коллективе молодежной редакции. Для достоверности он называет девичью фамилию героини описываемой им любовной интриги. Затем указывает ее фамилию в замужестве. Затем утверждает, что она родила ребенка не от мужа, а от любовника… Что уж тут скажешь? Разве лишь то, что, перебравшись в Соединенные Штаты, мистер Гендлин отнюдь не стал джентльменом.
Какое уж там джентльменство! В своей неистовой злобе к стране, где он, надо полагать, родился, пустобрех пыжится, кликушествует, не стыдясь гнусной и грязной клеветы.
В «Правде» мистеру Л. Гендлину особенно не по нутру фельетон. К нему он, как и многие другие буржуазные писаки, питает лютую ненависть. Еще бы, всей этой пошлой братии хотелось бы, чтобы фельетонисты «Правды» нападали на советский строй, на честных советских людей. А они защищают советский строй, изничтожают все, что мешает нашему делу. Это и приводит мистера Гендлина в бешенство.
«Отделом фельетонов, — сообщает злопыхатель, — заведует Илья Шатуновский. До «Правды» он работал в той же должности в «Комсомольской правде». Со страстью матерого волка Шатуновский борется с бракоделами, спекулянтами, евреями, желающими выехать в Израиль.
По деяниям Илья Шатуновский — международный преступник. На его личном счету аресты и уголовные процессы»… (следуют фамилии неизвестных мне уголовников. — И. Ш.).
Об этих подонках и отщепенцах «Правда» вообще не написала ни строчки. Но что до этого клеветнику из-за океана! «Разгромив» заведующего отделом, мистер Гендлин принимается за его заместителя.
«Фельетонист Суконцев в одном из фельетонов предложил «всем инакомыслящим русским, евреям, украинцам, литовцам раз и навсегда закрыть глаза и отправить их в страну праотцов».
Видите, какой жук этот Гендлин: даже для достоверности цитату высосанную из пальца в кавычки взял! Какому советскому человеку придет в голову такая чушь и какой советский редактор станет эту чушь печатать!
Мистер Гендлин врет чище сивого мерина, полагая, что читатели «Нового русского слова» не узнают правды и не смогут уличить его во лжи…
Но стоит ли нам дальше разоблачать клеветнические бредни мистера Гендлина! Судя по всему, краснеть он не научился. И без того уже ясно, что с поставленной задачей — рассказать, как делается советская печать и газета «Правда», — он не справился ввиду полного незнания вопроса.
А вот про то, как делается газетенка «Новое русское слово», печатающая вздорные измышления мерзкого клеветника, мистер Леонард Гендлин рассказал нам во всем своем блеске и великолепии.
1973 г.
Давным-давно, когда я еще не думал, что стану журналистом, меня всякий раз озадачивали объявления на последних страницах разных печатных органов: «Рукописи не возвращаются»…
«Почему не возвращаются? — удивлялся я. — Что это за порядок: человек принес в редакцию статью, она не понравилась, стало быть, не нужна. Но нельзя, оказывается, получить ее обратно!»
Теперь я отработал в печати много лет, а толком так и не узнал, для чего пишут это самое: «Рукописи не возвращаются»… Может быть, для того, чтобы придать изданию солидный вид. Или, чтоб автор, отправляя рукопись в редакцию, осознавал всю ответственность такого шага. Или тут вступают соображения финансового порядка, продиктованные заботой главного бухгалтера о снижении почтовых расходов…
Впрочем, это имеет, можно сказать, лишь сугубо теоретический интерес. На практике дело обстоит иначе. За всю свою газетную жизнь я не припомню случая, чтоб кому-нибудь отказались вернуть назад материал, сославшись на принятый порядок: «Рукописи не возвращаются»…
Авторам отвергнутых вещей с легким сердцем высылают их неудачные творения, и они с надеждой волокут их в другие издания. Счастливцам, у которых статьи напечатали, отдают документальные материалы, которые те представляли для сверки и уточнений. Возвращают читателям присланную ими переписку, а такая переписка, например, по пенсионным, жилищным делам, по трудовым спорам, иногда составляет целый том.
Словом, старые рукописи редакциям не нужны. Утром, идя на работу, я часто встречаю наших экспедиторов, которые грузят в лифт несколько больших бумажных мешков. Это ежедневная порция читательских писем в «Правду». Чтобы хранить одни только письма, нашему издательству пришлось бы построить гигантские хранилища и каждый год пристраивать к ним все новые и новые.
Невозможно хранить не только читательские письма, но и другие документы: рукописи, переписку с организациями и собственными корреспондентами, недельные заявки и квартальные планы, все эти тонны и кубометры исписанных бумаг, оседающих в ящиках столов и на полках шкафов. Поэтому редакции ежегодно уничтожают очередную часть своего архива. Уничтожают по описям и актам весьма авторитетной комиссии.
Такая картина открывается нам, если брать вопрос в целом. Но есть и исключения. В отличие от других редакционных служб в нашем отделе фельетонов архивы хранятся десятилетия. На то есть свои причины.
Недавно ко мне пришел человек, который принес старый номер «Правды» с фельетоном Ивана Рябова «Святоши на Торгоше». Я помню этот фельетон: в нем шла речь о группе шарлатанов, которые, используя невежество людей, «врачевали» у «святого источника».
— И в чем же теперь дело? — спросил я.
— Вы еще спрашиваете! Посмотрите, что написал обо мне ваш фельетонист, — сказал посетитель, протягивая мне отчеркнутый в фельетоне абзац:
«Этот молодой рыжий мужчина, отпустивший апостольскую бороду и взявший в руки страннический посох, собирает вокруг себя аудиторию и, опираясь на слово божье, угадывает у того или иного человека ту или иную хворь. Найдя боль, «лекарь» жезлом своим указывает и омуток, в который должен погрузиться хворый субъект».
— А что же вы думали раньше? — спросил я, возвращая газету. — Фельетон-то написан четырнадцать лет назад.
— Представьте себе, я только сейчас узнал, что про меня писала «Правда», — объяснил посетитель. — Я-то все время гадал, почему это на меня со всех сторон сыплются тумаки: не дает покоя милиция, увольняют с работы, отказывают в новом жилье. А ведь все, что написано, ложь! Я не только никогда не был у этого «святого» ручья, но даже не имею представления, где он находится. Как же это у вас получилось? В чем тут дело?
В чем тут дело, мог бы лучше всех объяснить сам автор. Но Иван Афанасьевич скончался более десяти лет тому назад. С той поры в отделе сменилось три заведующих, а в газете — четыре главных редактора. Как же тут быть? Конечно, проще всего сказать посетителю, что никто из нас в ту пору не работал в редакции, и сейчас за давностью лет никаких претензий мы принять не можем. Ну, а если хоть на минутку предположить, что посетитель говорит правду и он ни в чем не повинен? Ведь тогда нужно восстановить справедливость, снять с человека пятно.
Пока наш гость сидит и громко возмущается, я достаю из нашего архива толстую папку, на которой рукою Ивана Афанасьевича написано: «Материалы к фельетону И. Рябова «Святоши на Торгоше». Открываю и перехватываю несколько удивленный взгляд посетителя. Сначала идут полустершиеся листочки, на которых еще можно разобрать записи: чьи-то фамилии, адреса, номера телефонов. Потом я вынимаю конверт. В нем пачка фотографий. На них запечатлены разные эпизоды всех этих молений, происходивших у «святых» источников. Толпы фанатиков направляются к берегам Торгоши. Жаждущие исцеления женщины, сбросив свои одежды прямо на снег, остервенело лезут в прорубь. А вот здоровенный детина с окладистой бородой, собрав вокруг себя кликуш и сжимая в руках посох, что-то оживленно говорит.
— Вы? — спрашиваю я у посетителя и протягиваю ему фотографию. — И сам же отвечаю: — Конечно же, вы! Только бородка у вас тогда была погуще!
У посетителя леденеет взгляд, вытягивается лицо. Разве этот проходимец, надеявшийся найти в редакции простаков, мог предположить, что Рябов, работая над фельетоном, располагал неопровержимыми документами и эти документы целы и невредимы до сих пор!
Бородач что-то беспомощно лепечет себе под нос и вдруг стремглав бросается к двери…
Нет, документы к опубликованным фельетонам ни в коем случае нельзя сдавать в макулатуру. Как видим, они нужны фельетонисту не только для того, чтобы реабилитировать себя при жизни, но и для того, чтобы и после смерти отбиваться от опровергателей. Вряд ли кто-нибудь спустя пятнадцать лет возьмется с серьезным видом оспаривать те или иные положения передовой статьи, корреспонденции, репортажа. Срок же ответственности фельетониста за то, что он написал, не имеет давности.
И все-таки архивы таких мастеров, как Рябов, нужны нам не только и не столько ради этого. Я лично мало знал Ивана Афанасьевича и совсем не был знаком с его творческой лабораторией. Давно уже нет среди нас Алексея Колосова, Давида Заславского, Юрия Чаплыгина, Аркадия Васильева и многих других, кто часто встречался с Иваном Афанасьевичем в отделе фельетонов «Правды». Кто же может сейчас рассказать, как работал Иван Рябов, как он собирал материал для фельетона, долго ли изучал предмет, брал ли рассказы очевидцев на веру или требовал документов, выезжал ли на место действия или, быть может, ограничивался телефонным звонком?
После работы я второй раз за день открываю папку «Материалы к фельетону И. Рябова «Святоши на Торгоше». «Почему она такая объемистая? — думаю я. — Разве восемнадцать фотографий, которыми располагал автор, не подтверждают со всей наглядностью каждый абзац фельетона?»
Я еще раз беру в руки фотографию, на которой запечатлено, как старые, больные женщины, раздевшись донага, купаются в ледяной проруби. Кому еще надо доказывать, как пагубно такое «лечение?» Доказывать надо тем самым людям, которые верят во всякие чудеса. Рябов обращается в научные учреждения с просьбой дать отзыв о химическом составе воды в источнике. Может быть, она обладает какими-нибудь лечебными свойствами? И вскоре получает документ, который ложится в папку:
«Центральный институт курортологии препровождает при сем результат физико-химического анализа присланной Вами пробы воды из так называемого «святого» источника. Из данных анализа видно, что вода является пресной, очень слабо минерализованной, содержащей незначительное количество двууглекислых солей кальция и магния. Содержание железа и кремниевой кислоты также незначительно. Серебро и борная кислота не обнаружены. По данным анализа радиологической лаборатории, радиоактивность источника не превышает радиоактивности обычной водопроводной воды. В бальнеологическом отношении вода источника никакого интереса не представляет».
Но Рябов на этом не успокаивается. Его интересует, что сталось с женщинами, которые купались в ледяном источнике. А вдруг купание пошло им на пользу? Ведь купаются зимой «моржи»!
Рябов обращается в разные медицинские учреждения. Он узнает: некоторые фанатички докупались до того, что отдали богу душу. Другие стали калеками. Третьи все еще лежат в больнице. В райздравотделе журналист знакомится с письмами. Обезумевшая от горя мать пишет:
«Две моих дочери купались зимой в реке Торгоше. Одна простудилась и умерла, другая получила туберкулез костей. Товарищи доктора, спасите дочь Клаву!..»
…Тихо шелестят давно нетревоженные страницы. И кажется мне, что я осторожно открываю дверь и вхожу в кабинет, где над письменным столом склонился над своей рукописью сам Иван Рябов…
Кропотливая, вдумчивая, поистине титаническая работа над фельетоном отличает почерк и других выдающихся мастеров.
С соседней полки я достаю архив фельетона Семена Давыдовича Нариньяни «Теплообман по-приятельски», опубликованного в свое время в «Правде». В нем рассказывалось, как три ученых мужа написали докторскую диссертацию за своего начальника, заместителя директора института. В фельетоне — четыре с половиной странички текста. В папке — семьдесят восемь различных документов общим объемом в шестьсот восемьдесят четыре листа. Может быть, автору в этот раз просто посчастливилось и он обнаружил массу материалов по заинтересовавшей его теме? Нет, архивные папки к фельетонам Нариньяни всегда поражают своими размерами.
В отличие от многих молодых сатириков Семен Давыдович избегал и избегает писать свои вещи по следственным и судебным делам, по материалам административных и общественных разбирательств. Он считает, что фельетонисту не пристало выступать в роли регистратора событий, будоражить общественное мнение, указывая на опасность, которая на самом деле уже ликвидирована и все необходимые меры приняты.
Семен Давыдович Нариньяни всегда предстает в своих фельетонах не только как писатель-сатирик, но и как непосредственный участник событий, как активный борец со злом.
В редакцию пришло письмо от врачей районной больницы. Они пишут, что несколько месяцев тому назад к ним поступила больная старушка. Ее привезла родная дочь. А когда старушке стало полегче, дочь отказалась забрать ее из больницы.
— Почему я одна должна с ней возиться? Кроме меня, у нее еще две дочери и три сына. Пусть теперь берет к себе мать кто-нибудь из них.
«Так и живет старушка в нашей больнице, — пишут врачи. — Живет, брошенная всеми своими шестерыми детьми. Хоть бы вы пристыдили этих бессердечных людей, товарищи из редакции!»
Если взглянуть на это дело с профессиональной точки зрения, то, кажется, оно не требует особой проверки. Садись и пиши! Но Семен Давыдович подходит к этой истории не только как журналист. Дикий, жестокий поступок взрослых людей по отношению к своей беспомощной матери глубоко волнует Нариньяни, коммуниста и гражданина, Семен Давыдович не думает пока о фельетоне. Он хочет прежде всего понять, как в наше время может случиться такое.
Начинается длинная, кропотливая исследовательская работа. Журналист пишет письма все шестерым детям, просит их объяснить свои поступки. Он обращается в партийные и профсоюзные комитеты тех организаций, где работают сыновья и дочери старой женщины. Журналисту важно узнать, что представляют они собой на производстве, как ведут себя в коллективе, дома. Нариньяни отыскивает людей, которые хорошо помнят, как нелегко было рано овдовевшей женщине растить детей, дать им всем образование…
Семен Давыдович рассылает десятки запросов, и вот со всех концов страны в редакцию начинают приходить ответы. Все больше накапливается фактического материала, все четче вырисовывается тема. Наконец наступает пора садиться за письменный стол. Предстоит нелегкая работа. То, что рассказали ему десятки людей на сотнях страниц, он должен уместить в двухстах пятидесяти строках.
Местные фельетонисты мне рассказывали, что перечитывают работы Нариньяни по нескольку раз. Пытаются понять законы, по которым он строит сюжет, отливает образ, чеканит фразу. Я думаю, что и сам автор не смог бы объяснить, как в его голове рождается сатирический ход, откуда берутся нужные слова, как приходит заголовок. Но все-таки нам очень многое станет понятно, если раскроем архивную папку любого из фельетонов Семена Давыдовича. Какая правка, какая жестокая самокритика! Наверное, первый вариант его фельетона мало чем отличается от фельетона иного сатирика областной газеты. Но этот областной сатирик сразу же публикует написанное, а Семен Давыдович свой вариант переписывает заново. Он убирает длинноты, оттачивает литературные детали, шлифует мысль. Чувство собственной неудовлетворенности не оставляет Нариньяни и тогда, когда из типографии приходят гранки. Я знаю, что многие редакторы на чем свет кляли Нариньяни за то, что он до самой подписной полосы что-то вписывал и вычеркивал, восстанавливал и менял. Но зато наутро появлялись фельетоны, которые читали и горячо обсуждали сотни тысяч людей: «Диамара», «Дама с Нарциссом», «Растиньяк из Таганрога»…
Суровая требовательность к себе — показатель подлинной зрелости мастера. Не могу здесь не рассказать о том, как работал над своими сатирическими произведениями для «Правды» Самуил Яковлевич Маршак. В одном из первомайских номеров газеты были опубликованы стихи Маршака как подпись под большим рисунком художников Кукрыниксы.
Я поднимаю из архива папку этого стихотворения и прежде всего вижу записку Самуила Яковлевича работникам отдела:
«Посылаю на всякий случай два варианта стихотворения. Один помечен синим, другой красным карандашом.
После окончательной отделки и проверки я убедился в том, что значительно лучше тот вариант без главок, который помечен синим. Он острее и многое прибавляет к рисунку, а другой только поясняет. Поэтому дайте в печать «синий вариант». А другой я посылаю только для сравнения.
Жму руки.
В папке сохранились оба варианта, написанные крупным четким почерком Самуила Яковлевича. Вот они:
Для печати
Непроницаемой стеной
Закрыл дорогу к Штатам
Железный занавес оплошной,
Украшенный плакатом.
Плакат повесил Вашингтон.
— Отныне доступ воспрещен
В Америку ученым,
Спортсменам-чемпионам,
Крестьянам и рабочим
И прочим, прочим, прочим.
Стоит у входа дюжий Сам,
Недвижный, словно тумба.
Он не пустил бы к берегам
Америки Колумба.
И если б жил на свете он
Еще во время оно,
Он не пустил бы в Вашингтон
Живого Вашингтона.
Берет он в крепкие тиски
Людей, что мыслят вольно.
Он взял бы оттиски руки
У самого Линкольна.
Зато увидеться он рад,
Как с другом самым близким,
С тем, кто был много лет подряд
Преступником фашистским.
В огонь бросает он роман
Золя и Льва Толстого.
Горит старик Аристофан,
Старуха Бичер-Стоу.
Когда же кукурузный штат,
Свой мирный штат Айова,
Запретным сделал, говорят,
Смеялась и корова.
Затем (последняя ступень
Душевной ненормальности!)
Он приказал, чтоб Майский день
Считали «днем Лояльности».
И все ж американский край,
Где зародился Первомай,
Знамена поднимая,
Идет на праздник Мая!
Для сравнения
Американский занавес железный
Страну от мира отделяет бездной.
Он закрывает доступ в Новый свет
Редакторам студенческих газет,
Ученым, балеринам и рабочим,
Гроссмейстерам, художникам и прочим.
Как видите, Америка закрыта.
Зато она открыта для визита
Мантейфеля, фашистского бандита.
В тюрьме он погостил короткий срок.
И получает лавровый венок.
Но что скрывает занавес от глаз?
Ну, атомные бомбы. Это раз.
Еще недавно, накануне Мая,
Вояки упражнялись, их взрывая.
И в этот день не первый майский гром,
А грохот бомбы слышался кругом!
А вот костер, который сжег и выжег
Страницы многих знаменитых книжек.
Горит поэма, повесть и роман,
А там горит старик Аристофан.
Вот кукуруза. Видите, она
Оградою сплошной обнесена:
Запретной зоной сделан штат Айова,
Чтобы смеялась каждая корова.
А это федеральные шпики
В бюро снимают оттиски руки
У президента старого Линкольна
За то, что он когда-то мыслил вольно.
Вот что скрывает занавес железный.
От мира Штаты отделяя бездной.
Но встретит Первомай и в этот год
Американский трудовой народ.
Он помнит, что земля его родная
Была и есть отчизна Первомая.
В связи с пожеланием Самуила Яковлевича «Правда» опубликовала «синий вариант». А «красный вариант», который бы сделал честь иному поэту, остался в архиве, как выразился Самуил Яковлевич, для сравнения. Впрочем, перед нами вовсе не два варианта одного стихотворения. Самуил Яковлевич написал два стихотворения на одну тему и выбрал из них лучшее.
Так работал для «Правды» большой советский поэт.
…Недавно, роясь в своей домашней библиотечке, я нашел книжку фельетонов Д. И. Заславского «Ослы дедушки Варлаама», которую автор когда-то подарил мне. Я с грустью подумал о том, что эта книжка была последней, которая вышла при жизни выдающегося журналиста-правдиста.
Давид Иосифович Заславский оставил заметный след в истории нашей журналистики. Многообразно творческое лицо Заславского, необычайно широк его диапазон.
Историк Заславский написал книгу очерков по истории гражданской войны в США. Работы литературоведа Заславского о Салтыкове-Щедрине и Достоевском хорошо известны любителям родной литературы. Большими вступительными статьями критика Заславского открываются тома И. Ильфа и Е. Петрова, М. Кольцова, Я. Гашека. Лекции профессора Заславского по журналистике, прочитанные им в Высшей партийной школе, являются признанным учебником молодых газетных работников.
За плечами Заславского лежала большая, нелегкая жизнь. В 1928 году Заславский по приглашению Марии Ильиничны Ульяновой начал свою работу в «Правде». Его перо — перо выдающегося публициста-международника — разило наших злейших врагов, тех, кто мечтал задушить молодую Советскую республику. Одна из заграничных командировок привела его в Шанхай в дни, когда белогвардейцы и белокитайцы предприняли вероломное нападение на Советское представительство. Заславский вместе с другими нашими работниками с оружием в руках занял круговую оборону…
Когда началась Великая Отечественная война, Заславскому было уже за шестьдесят. Но он почувствовал себя мобилизованным в армию. Как солдат, он стоял на своем боевом посту. Днем и ночью он находился в редакции, диктовал передовые в номер, редактировал материалы фронтовых корреспондентов, разбирал солдатскую почту. Как солдат, он был награжден боевым орденом Отечественной войны I степени. За журналистскую работу он был удостоен также ордена Ленина.
Но, конечно же, Заславский — это прежде всего сатирик, мастер острого фельетона, памфлета, реплики на злобу дня. В предисловии к своей последней книжке Давид Иосифович с улыбкой писал о себе:
«Молодой черногорец Н. С. Коджебаш в конце прошлого века приехал из своей горной страны в Россию, чтобы обучать детей русскому языку и литературе. В гимназической тетради Заславского Давида, ученика 4-го класса киевской второй гимназии, он вывел красивую круглую пятерку и написал красными чернилами: «Вам угрожает опасный путь фельетониста».
Это было первое благочестивое предостережение в моей жизни. Увы, оно не имело успеха. Мне было тогда 14 лет. Впоследствии я слышал много таких предостережений, имевших общий смысл: пора заняться и серьезным делом.
Я и сам говорил себе так. Меня привлекали всего больше исторические исследования. Я написал ряд этюдов и монографий по вопросам истории и литературы. Вышли даже отдельными изданиями мои книги. Но неизменно я соскальзывал на «опасный путь».
Мне нравилось писать фельетоны… Я никогда не изменял фельетону».
Бережно храним мы в архивах нашего отдела фельетонов журналистский архив Давида Иосифовича Заславского. Его рукописи почти не несут на себе следов авторской правки. Листаю страницу за страницей. Вот рукой Заславского исправлена описка машинистки, вставлена пропущенная запятая…
Создается даже впечатление, что перед нами последний, окончательно отработанный вариант для набора. Но это не так. Дело в том, что большинство рукописей Д. И. Заславского существовали в единственном варианте. Этот вариант был и первым и последним. Человек поистине энциклопедических знаний и исключительной эрудиции Заславский обладал еще одним редким даром. Пожалуй, как никто из журналистов, он мог сразу же четко и завершение выразить на бумаге мысль, отлитую в строго законченную форму.
— Всю свою жизнь я был сам себе очень плохим редактором, — рассказывал мне как-то Давид Иосифович. — Большинство своих вещей я не писал, а диктовал машинисткам. Беру потом отпечатанный текст, читаю и ничего не могу поправить. Мне кажется, что все слова стоят на своих местах и ни в каких перестановках не нуждаются.
Вот это замечательное качество — писать сразу набело — и помогло Заславскому в последние годы жизни, когда он ослеп и должен был работать, уже не видя текста.
В день юбилея Заславского, оказавшегося, к сожалению последним, я писал в «Правде»:
«У многих людей есть к Заславскому самые неотложные дела. Ему пишут, звонят, к нему идут. Одни ищут совета, другие просят помочь разобраться, приехать и обязательно написать фельетон. В представлении очень многих читателей — это молодой, оперативный человек, который всегда в пути, для которого ничего не стоит пролететь на самолете всю страну или, спрыгнув с поезда на маленьком полустанке, запросто прошагать десять — пятнадцать километров.
Да, именно таким — молодым, мобильным — предстает Заславский со страниц газеты в своих фельетонах, публицистических статьях, международных памфлетах.
Между тем Давиду Иосифовичу сегодня исполняется восемьдесят пять лет».
Последние шестнадцать правдинских фельетонов Заславского были созданы на моих глазах. Я и другой сотрудник нашего отдела, ныне покойный, Георгий Маркович Крытов, приносили Давиду Иосифовичу наиболее интересные письма, фактическая сторона которых была уже нами проверена. Мы читали письма, а Давид Иосифович внимательно слушал, полулежа в глубоком кресле и поглаживая Антона — маленькую комнатную собачонку.
— Ну как? — спрашивали мы, когда письмо было прочитано.
— Пустое дело, ничего здесь нет, — заключал Заславский. — Случайное нагромождение фактов, за ними ничего не стоит. Недоразумение, которое можно уладить с помощью уличного комитета. Давайте пойдем дальше.
Дальше шло письмо с завода, который выпускает агрегаты для обезволошивания шкур. Группа сотрудников переслала нам пачку рекламаций, поступивших с различных кожевенных предприятий страны. Оказывается, агрегаты проходили контрольные испытания на холостом ходу и были приняты комиссией с оценкой «отлично». Но вот их развезли по заводам, поставили под нагрузку, и они начали барахлить.
— Это смешно, — сказал Заславский. — Когда агрегаты были холостяками, они выглядели эдакими молодцами. А когда их заставили работать, это привело к тяжелому браку. Пожалуй, стоит написать. Вот придет жена с работы, и я ей продиктую.
Наутро Заславский прислал нам фельетон. Он так и назывался: «От холостого хода — к тяжелому браку».
Может быть, кто-то подумает, что Давиду Иосифовичу очень легко давались фельетоны. Нет, это не так. Заславский долго и тщательно обдумывал каждое свое будущее произведение. Он сначала писал фельетон не на бумаге, а в голове. И вот когда фельетон в голове был готов, он диктовал его. Диктовал его легко и свободно.
К сожалению, рукописей Заславского в отделе сохранилось не так уж много. В день выхода его фельетона к тогдашнему секретарю отдела Галине Гавриловне Бойченко обычно подходил Иван Рябов.
— Отдайте мне, пожалуйста, рукопись. Вам она теперь не нужна, а я собираю.
Рябов считал Заславского своим учителем, любил его горячей сыновней любовью. Он замышлял написать о Заславском книгу. Судьбе, однако, было угодно распорядиться по-иному. Старик Заславский пережил своего самого талантливого ученика…
Давид Иосифович Заславский был первым редактором отдела фельетонов «Правды», образованного постановлением редакционной коллегии 12 апреля 1946 года. За первые восемь месяцев было опубликовано тридцать шесть фельетонов на внутренние и международные темы. Не нашли места на страницах газеты девятнадцать фельетонов, подготовленных отделом.
Все эти сведения мы черпаем также в наших архивах. Спустя год Д. И. Заславский сделал доклад на редколлегии о первых шагах нового отдела. Отмечая, что фельетон является действенным оружием критики и находит большой отклик у читателей. Заславский с тревогой говорил:
«Есть основание говорить о судьбе этого жанра. Есть основание говорить о том, что на судьбе этого жанра отрицательно сказывается настроение и вкусы отдельных работников…
Хотелось, чтобы было сокращено количество «рецензентов» и «критиков» на пути гранки фельетона от заведующего отделом до ответственного секретаря и главного редактора… Надо в интересах газеты и ее читателя умерить пыл всякого рода «болельщиков» и «добровольцев», кои, не написав в жизни ни одной фельетонной строчки, позволяют себе очень часто слишком вольное, нигилистическое отношение к фельетону и вытравляют его из газеты.
Очень трудно угодить на подобного рода товарищей.
Для них (следует фамилия. — И. Ш.) «устарел уже», «исписался». Для них (следует другая фамилия. — И. Ш.) «молодой еще», «не умеет писать». Поэтому из газеты выпадают старые фельетонисты и в газете не появляются новые авторы».
Я вспоминаю эти слова Заславского, когда слышу и читаю высказывания нынешних «рецензентов и критиков», которые, не написав ни одной фельетонной строчки, берутся судить о вещах, в которых ровным счетом ничего не смыслят. Я думаю о том, как же трудно пробиться фельетону на страницы иных изданий, если даже фельетоны, подготовленные таким выдающимся мастером, как Заславский, встречались в штыки «болельщиками» и «добровольцами». Судя по приложенному списку к докладу, в течение первых восьми месяцев не увидели света три фельетона И. Рябова, фельетоны Г. Рыклина, Арк. Васильева, В. Лебедева-Кумача…
А ведь наша фельетонная молодежь не обладает опытом Рыклина, железной логикой доказательств Рябова, поэтической зрелостью Лебедева-Кумача, мудростью Заславского. Какую же медвежью услугу оказывают нашей сатире все эти «рецензенты» и «болельщики»…
Впрочем, я уже затрагиваю проблемы сегодняшнего дня, а это предмет совсем другого разговора. Как говорил один мой коллега после часовой речи, «я совсем не об этом хотел сказать».
А хотел я сказать о том, что мы должны беречь журналистские архивы наших мастеров, а такие ведь есть не только среди сатириков, но и среди публицистов, очеркистов, репортеров.
Пусть же не все рукописи будут возвращаться, уходить из редакций. Опыт выдающихся журналистов должен быть взят в полной мере на вооружение нами и передан тем, кто придет в редакции после нас.
1968 г.