Космический сводник

Обсуждение важной темы предварим шуткой. Станислав Лем, замечательный польский писатель, приводит примеры безудержных литературных фантазий на темы секса в космосе. Так, в романе дамы-фантастки Ноэми Митчинсон, две землянки, попавшие на Марс, обсуждают особенности общения марсиан:

« Ой, что это они делают?

Разговаривают,ответила я.Ну да, половыми органами.

И принялась объяснять, что обнажённые и подвижные половые члены невероятно чувствительны и способны передавать и воспринимать тончайшие оттенки мысли. Я и сама прибегала к их помощи, когда нужно было выразить какие-то особо тонкие нюансы.

Знаешь, поначалу наши обычаи страшно шокировали марсиан. Они всё не могли смириться с тем, что мы закрываем то, что должно быть всё время открыто, и решили, что у нас действует какое-то особо гнусное табу на общение. Марсиане же не хотят, чтобы участки тела с самой высокой тактильной чувствительностью были закрыты. Это мешает коммуникации».

С дамами-землянками марсианские собеседники изысканно учтивы. «Надеюсь, – произносит в конце каждого разговора один из них, – я нечаянно не оплодотворил одну из ваших яйцеклеток?!»

Шутки шутками, но когда к теме космического секса обратился сам Станислав Лем, он написал замечательный роман «Солярис», волнующий воображение уже третьего поколения читателей и породивший две экранизации, Андрея Тарковского и Стивена Содерберга.

Правда, дело не обошлось без обид на русского режиссёра. Лем не принял и не оценил его интерпретации своей книги. Фильм получил международное признание и «Большой специальный приз жюри» Каннского кинофестиваля, но это так и не примирило писателя с Тарковским. Много лет спустя после смерти режиссёра Лем рассказывал в своём интервью: «Я просидел шесть недель в Москве, пока мы спорили о том, как делать фильм, потом я обозвал его дураком и уехал домой.

– А в чём было дело? – спросил журналист «Московских новостей», бравший интервью у писателя.

– В том, что Тарковский в фильме хотел показать, что космос очень противен и неприятен, а вот на Земле – прекрасно. Но я-то писал и думал совсем наоборот».

Актриса Наталья Бондарчук, сыгравшая в фильме роль главной героини, объяснила разлад писателя с режиссёром более правдоподобно:

«Роман Станислава Лема и фильм Андрея Тарковского разнятся в главном: Лем создал произведение о возможном контакте с космическим разумом, а Тарковский сделал фильм о Земле, о земном. В конструкции его „будущего“ основными проблемами незыблемо остаются проблемы Совести, вечная оплата грехов человеческих, которые, материализуясь, предстают перед героями«Соляриса»».

Впрочем, и эти размышления актрисы не совсем логичны: относить каждое из произведений лишь к одной из двух сторон, космической или земной, вступивших в весьма нетрадиционную связь, по меньшей мере, несправедливо.

Разумеется, конфликт мастеров интересен не в силу своей скандальности. Гораздо важнее, что, сопоставив два взгляда на один и тот же сюжет, можно полнее понять суть обоих произведений.

Напомню содержание фильма Тарковского. События происходят в далёком будущем, когда человечество освоило полёты к звёздам. Оказалось, что одна из планет в чужой галактике покрыта океаном, состоящим из протоплазмы и представляющим собой гигантский мозг.

Долгожданный контакт с космическим разумом, казалось бы, должен был вот-вот осуществиться; на планете была оборудована научная станция, рассчитанная на сотню учёных. Увы, прошло около ста лет, а Океан не замечал людей. Земляне были обескуражены. Число обитателей станции сократилось до трёх. Чтобы окончательно решить её дальнейшую судьбу, на Солярис был командирован психолог Крис Кельвин.

Прибыв на планету, он столкнулся с загадочными явлениями. Гибарян, один из учёных, работавших на станции, покончил с собой. Крис был знаком с ним ещё на Земле. В комнате покойного хранилась видеозапись, сделанная им перед самоубийством и обращённая к Кельвину. Просматривая её, психолог обнаружил рядом со своим другом 11–12-летнюю девочку, присутствие которой на станции было абсолютно невозможным. Потом он увидел её, спокойно разгуливающей по коридору.

Оба оставшихся в живых учёных ведут себя более чем странно. По временам они запираются, прячась друг от друга, причём Кельвину удалось подсмотреть в комнате одного из них, Сарториуса, странного карлика, то ли ребёнка, то ли взрослого. В комнате Снаута Крис краем глаза видит затылок лежащего мужчины, причём кинокамера фиксирует крупным планом ухо гостя из космоса.

Когда же психолог, предварительно забаррикадировав изнутри дверь отведенной ему комнаты, улёгся спать, то, проснувшись, обнаружил рядом с собой свою покойную жену Хари, покончившую с собой десять лет тому назад.

Крис обманом заманил Хари-2 в ракету и запустил её на космическую орбиту вокруг Соляриса. Тут-то Снаут, один из старожилов станции, объясняет ему суть происходящего. Оказалось, что Океан, прозондировав мозг обитателей станции во время сна, нашёл некие изолированные островки памяти, составляющие суть половых желаний каждого. По ним изготовлялись биороботы, материализующиеся по утрам рядом с тем, кто послужил для них матрицей. Копии почти во всём походили на оригиналы, но были и существенные отличия: способность к мгновенной регенерации и, следовательно, абсолютная неуязвимость; полная нечувствительность к ядам и к действию снотворных; неумение спать и отсутствие необходимости во сне; настоятельная потребность постоянно находиться рядом со своим «хозяином», ни на минуту не оставляя его. В противном случае «гость» испытывал тревогу, переходящую в панический ужас: такой уж была программа, заложенная в биороботов.

Океан, наконец-то заметивший людей, оказался идеальным сводником. Он поставлял землянам любовниц или любовников, максимально соответствующих их индивидуальным сексуальным предпочтениям. И тут случилось парадоксальное: каждый, кто получил столь роскошный подарок, вовсе не обрадовался своему приобретению. Все прятали своих «гостей» друг от друга и, улучив момент, отправляли их в космос. Это не помогало, так как утром точная копия «гостя», как ни в чём не бывало, заново ждала каждого из них. Драматизм происходящего заключался в том, что биороботы сделали явными девиации землян, хотя те всегда искренне считали себя вполне нормальными людьми.

« – Нормальный человек… Что это такое – нормальный человек? – рассуждает Снаут. – Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Но наверняка ли он об этом не думал? У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о фетишисте, который влюбился, ну, скажем, в грязный лоскут; который, рискуя шкурой, добывает мольбами и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео к Джульетте. Ну, а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, в окружении других людей встречаешь это, воплощённое в плоть и кровь, прикованное к тебе, неистребимое…».

После рассказа Снаута становятся понятными мотивы самоубийства Гибаряна. Судя по ожившему образу его тайного сексуального желания, он всегда был неуверен в себе, в своей потенции, мужественности. «Несмотря на мужественную наружность, я ужасно робок», – признаётся его собрат по педофилии в знаменитом романе Владимира Набокова «Лолита». Потому-то с взрослыми женщинами Гибарян всегда чувствовал себя неуютно, испытывая подлинный душевный комфорт лишь рядом с неполовозрелой девочкой. Мало того, выходя за узкие рамки сексуальной сферы, неуверенность в собственных силах отравляла его существование в быту, в контактах с другими людьми.

В подобной ситуации вступает в силу особый механизм психологической защиты – гиперкомпенсация. Вопреки собственной слабости и неуверенности в себе, Гибарян стал «космическим волком», зримым воплощением мужества. Он и в постели, наверное, играет роль «крутого» любовника. Но всё это лишь видимость; по-настоящему полюбить женщину он не способен. Тут они с набоковским Гумбертом похожи друг на друга как близнецы. В остальном же их девиации существенно различаются.

Герой «Лолиты» обречён на пристрастие к девочкам-подросткам в силу врождённых особенностей своей нервной системы. Именно они сделали Гумберта способным на импринтинг – «запечатление» (от английского imprint – отпечатывать, запечатлевать). Так называют особую избирательность к внешним стимулам, которая возникает в критические периоды обучения животного или человека. В детстве Гумберт испытал безумную страсть к двенадцатилетней девочке, что и сформировало его сексуальные предпочтения на всю оставшуюся жизнь. Застыв в своей половой доминанте, герой Набокова прекрасно осознаёт собственную сексуальную нестандартность и, по мере возможности, удовлетворяет её всеми доступными ему средствами и любыми способами. Заполучив в своё распоряжение Лолиту, он растлил девочку, разбил её жизнь (как признаётся сам), а заодно и свою собственную. Ведь, в сущности, Гумберт, с его блестящей образованностью, изысканными манерами, безупречным французским, артистичной внешностью и тонкой нервной организацией, в свои 37 лет всё ещё оставался безответственным угловатым подростком.

В отличие от него, Гибарян никогда не решился бы не только реализовать свою педофилию, но даже подумать об этом. Самый выбор героической профессии, сделанный им, отчасти объясняется его стремлением обезопасить себя от любых соблазнов: в космосе неполовозрелых девочек нет.

На станции Солярис скрытое стало явным. Впервые Гибаряну пришлось признать для себя тот факт, что в основе его научных и космических достижений лежат слабость, сомнения в собственных мужских достоинствах, вечный самообман. Оказалось, что стремление к инопланетному контакту тоже зиждется всё на той же слабости и неуверенности в себе. Об этом говорит Снаут:

« – Мы отправляемся в космос, приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим об этом вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле нам нужно зеркало. Мы хотим найти собственный идеализированный образ. Между тем по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. Мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, не только героический монумент Человека! Прилетели сюда такими, какие мы в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность – ту её часть, которую мы замалчиваем, – не можем с этим примириться. Мы добились этого контакта. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!»

Снаут и Гибарян считают, что все достижения человечества, его этика, культура, наука выросли из чувства неполноценности, свойственной людям; ведь зеркало, льстящее глядящемуся в него, нужно лишь тому, кто нуждается в самообмане и в утешении. Отсюда чувство стыда перед Океаном, стоившее жизни Гибаряну и мучающее Снаута.

Но Снаут оказался не слишком последовательным в своём самоуничижении. Учёный решил оправдаться перед космическим разумом, уговаривая Криса послать Океану наложенную на пучок рентгеновского излучения энцефалограмму, то есть адресовать ему мысли бодрствующего, а не спящего мозга. Кельвин усомнился в том, что такая «рентгеновская проповедь о величии человека» уместна, особенно если она исходит от него, Криса. Он не без оснований винит себя в смерти жены, рассказывая об этом в следующих словах:

« – Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, как говорят со зла… Забрал вещи и ушёл. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается и не сделает этого… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу яды. Она знала о них. Они были мне нужны, я принёс их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть так, будто я принял её слова всерьёз, и … оставил всё как было. На третий день я всё-таки пошёл, это не давало мне покоя. Но… когда я пришёл, она была уже мёртвой».

Ни один суд присяжных не обвинил бы Криса Кельвина в убийстве. Поэты, когда речь идёт о садомазохизме, прозорливее:


Любимых убивают все,

Но не кричат о том.

Издёвкой, лестью, злом, добром,

Бесстыдством и стыдом,

Трус – поцелуем похитрей,

Смельчак – простым ножом.

(Оскар Уайльд)


Появление в доме ядов, инструктаж Хари по их применению, ссора, уход из дому вопреки угрозе жены покончить с собой – всё это складывается в цепочку отнюдь не случайных событий. Самоубийство Хари было спровоцировано Крисом: подсознательно он желал её мучений и смерти.

О том, что дело обстоит именно так, свидетельствует поведение Хари-3. Даже несмышлёный гость Сарториуса знает, как выйти из его комнаты. Не то Хари – ей, случайно оказавшейся однажды в разных помещениях с Крисом и потому впавшей в панику, надо открыть дверь вовнутрь. Но она с нечеловеческой силой (а сила у этого порождения Океана гигантская!) толкает её наружу, сгибая и ломая сталь. Окровавленная, с разорванными кожей и мышцами, Хари вываливается сквозь образовавшуюся дыру к ногам Криса. Ещё ужаснее сцена её самоубийства с помощью жидкого кислорода (правда, она сопровождается сладострастными позами и судорогами полураздетой мученицы!). Наталья Бондарчук рассказывает, как Тарковский инструктировал её перед съёмкой:

« – Понимаешь, что такое выпить жидкий кислород? У неё даже нутра нет – всё сожжено…

Целую неделю после съёмки у меня болело горло, и я еле выговаривала слова, настолько сильно было психическое влияние этой сцены».

Хари-3 не просто калечит себя и умирает; каждый раз она воскресает: её тело тут же регенерируется. Бесценная партнёрша для садиста! Оказывается, что девиация Криса, увы, гораздо более тяжка, чем латентная (скрытая) педофилия Гибаряна или гомосексуальность Сарториуса. И всё же он согласился участвовать в затее Снаута.

О том, удался ли план умиротворения Океана, выясняется в финале кинофильма. Вначале мы видим Кельвина, идущего с собакой к отчему дому. Его глазами мы смотрим через окно на отца, находящегося в доме, а затем вышедшего навстречу Крису. Далее следует сцена, повторяющая сюжет картины Рембрандта «Возвращение блудного сына».

Всё это поначалу вызывает оторопь у зрителя, который знает, что такое попросту невозможно: в соответствии с теорией относительности, космонавт, вернувшийся из чужой галактики, не может застать отца живым. Странной кажется сцена, когда на отца, находящегося в комнате, льётся то ли вода, то ли кипяток, на что старик не обращает никакого внимания. Наконец, коленопреклонённая поза Криса, обнимающего ноги отца, слишком уж театральна; то, что хорошо в живописи или на сцене, неуместно в фильме. Но постепенно всё становится на своё место: камера отходит, и с высоты птичьего полёта мы видим уменьшающихся в размерах отца, Криса, собаку, дом, островок. Наконец, остаётся лишь бескрайний Океан. Оказывается, всё это – и дом, и собака, и Крис, и его отец – создано Океаном. Крис получил возможность наблюдать за поведением своего двойника, каким, по мнению космического супермозга, оно было бы, вернись Кельвин на Землю. Контакт с инопланетным разумом осуществился во славу человечества: Океан не только простил землянам их девиации, но и выразил это в духе библейской морали в образах, близких к живописи Рембрандта. В этом суть фильма.

Тарковский почти не отклоняется от сюжета повествования; он очень бережно сохраняет диалоги Лема. Внесённые режиссёром изменения, даже самые существенные, отнюдь не противоречат смыслу роману; напротив, они делают его более логичным и точно аргументированным. Скажем, по Лему, «гость» Гибаряна – некая громадная экзотическая негритянка, одетая лишь в соломенную юбку. Как объект детских или подростковых эротических фантазий такой образ вполне уместен. Но можно ли объяснить самоубийство учёного появлением подобного биоробота? На взгляд сексолога, конечно же, нет, даже если бы образ туземки стал фетишем и лёг в основу соответствующей девиации Гибаряна. Любая материализация детских сексуальных фантазий была бы с восторгом встречена учёным как научный факт установления контакта землян с Океаном. Тарковский логичнее Лема: педофилия – явный грех, заслуживающий гораздо большего осуждения, чем привязанность к фетишу. Только в этом случае оправданны слова Гибаряна, обращённые к Крису и записанные на видеокассету в момент самоубийства учёного: «Я сам себе судья. Это не сумасшествие. Речь идёт о совести».

«Гость» Сарториуса в фильме тоже изменён, но это сделано по рецепту самого Лема. В романе он – мальчик в широкополой соломенной шляпе, топающий босыми ножками и по временам заходящийся детским смехом. В то же время, в одном из эпизодов романа Крису Кельвину при мысли о «госте» Сарториуса почему-то на ум приходит смутное представление о каком-то карлике. Что ж, Тарковский подчёркнуто покорно превращает этого биоробота в некий странный гибрид – карлика со взрослым лицом и детским тельцем.

На то, кто приходит к Снауту, в книге нет и намёка. Известно лишь, что его «гость» обладает высоким интеллектом: при заочном коллективном обсуждении природы биороботов менее всего сдержан Сарториус; Крис Кельвин, вынужденный считаться с присутствием возле него Хари-3, намного старательнее в выборе выражений; самый же осторожный из всех – Снаут. Именно он больше остальных опасается, что его «гость» способен понять, о чём идёт речь в беседе учёных. Уместно напомнить, что тот же Снаут – единственный из всех землян, кто не отрицает эротического наслаждения, подаренного ему его «гостем». Отправив своего очередного посетителя в космос («разведясь с ним», чтобы получить возможность личного общения с обитателями станции), он признаётся Крису: «Со вчерашнего дня я прожил пару лет. Пару неплохих лет, Кельвин. А ты?». И он же больше, чем кто-либо из обитателей станции (разумеется, исключая покойного Гибаряна) мучится из-за своей девиации.

Тарковский материализовал любовника Снаута. Как уже говорилось, проследив за взглядом Криса, мы видим мужской затылок и ухо, почему-то снятое очень крупным планом.

Сарториус, тщательно скрывающий своего уродца от чужих глаз, нашёл эффективный способ психологической защиты: он подчёркнуто рассматривает «гостя» в качестве объекта научных исследований, ставя на нём жестокие эксперименты, доходящие до степени садизма. Недаром Хари-3, биоробот, упрекает учёного в бесчеловечности!

Акцентируя внимание зрителей на садистских чертах Кельвина и Сарториуса, Тарковский наделяет своих героев девиацией, которая логически вытекает из романа, но в нём самом отсутствует. Собственно, вся вторая часть книги Лема – мелодрама, не слишком-то убедительная для читателя. Её главный стержень – несчастная любовь Криса к Хари-3. Именно поэтому тот поначалу отвергает идею своего ходатайства перед Океаном в защиту человечества: «А вдруг я хочу, чтобы она исчезла. У меня этот кисель (Океан. – М. Б.) и так уже вот где сидит!» (цитата из фильма, логично уточняющая мысль Лема). Хари-3 в тайне от Криса настояла на собственном самоуничтожении с помощью прибора, созданного Сарториусом. В полном соответствии со своей мазохистской программой она в точности повторила судьбу земной Хари. В романе покинутый любовник собирается остаться на станции после того, как остальные космонавты вернутся на Землю. Он ждёт от Океана новых чудес. Будет ли такое ожидание одинокого психолога занятием продуктивным и профессиональным, Лем почему-то не обсуждает. Между тем, как напоминает Кельвину Снаут, вокруг планеты вращается ракета с Хари-2, обречённой в своём одиночестве на вечные муки. Может быть, вполне логично предлагает Снаут, стоит вернуть её на станцию?! Крис уклоняется от ответа.

Мелодраматическая линия Лема, изрядно сдобренная мистицизмом и освобождённая от философских размышлений, положена в основу американской экранизации «Соляриса» Стивеном Содербергом. Несмотря на полное единодушие писателя и режиссёра, не похоже, что этот фильм когда-нибудь получит хоть какую-то премию. Основным его достоинством можно счесть то, что Гибарян снова стал Гибарианом, утратив армянское происхождение, кавказский тип лица и акцент, невольно приобретённые им благодаря неправильной транскрипции его фамилии в русском переводе с польского. Она, как и фамилия «Сарториус», явно восходит к латинским корням и, возможно, имеет свой скрытый смысл. Gibba – «горб»; gibberosus – «запутанный», «сложный», а также «горбатый»; иначе говоря, слово «Гибариан» ассоциируется с тайным и запутанным дефектом, ставшим явным и уродливым, как горб.

Тарковский сводит мелодраматические мотивы романа к минимуму; его Крис больше ничего не ждёт от Океана и навсегда покидает станцию.

Самое большое отступление от текста книги – введение в число действующих лиц отца Кельвина. Оправданность этого шага очевидна: с его помощью стал возможным апофеоз фильма – сцена «возвращения блудного сына».

Но если Океан простил и Криса Кельвина, и всех остальных обитателей станции, и человечество в целом, то сам Тарковский пессимистически самокритичен. В конце его фильма Кельвин жёстко признаётся, повторяя слова, ранее уже сказанные им в связи с самоубийством земной Хари: «В последнее время наши отношения с ней совсем испортились» . Теперь он произносит их после самоустранения Хари-3. Круг замкнулся: Крис остался садомазохистом, неспособным любить. Таков неутешительный итог фильма Тарковского.

Пессимистом предстаёт перед читателем и Ежи Анджеевский. Речь идёт о его повести-притче «Врата рая», экранизированной знаменитым режиссёром Анджеем Вайдой. И этот польский писатель, подобно Снауту и Тарковскому, видит в девиациях, гомосексуальности, педофилии и садомазохизме, – движущие силы истории человечества. Но, в отличие от Тарковского, Анджеевский чужд самой идее, что прогресс покупается отказом от реализации всех видов полового влечения, отвергаемых обществом, и что он достигается в ходе преодоления людьми их слабостей. Чем сильнее тяга графа Людовика, садомазохистского героя его повести, к любви и к добру, тем глубже вязнет он во зле, тем больше окружающих он губит. Врата рая оказываются входом в ад.

С точки зрения сексолога, такая постановка вопроса не совсем справедлива, но она заслуживает самого внимательного анализа.

«Будь ты дитя небес иль порожденье ада…»

Повесть Анджеевского написана своеобразно. Она состоит всего из двух предложений, второе из которых гласит: «И они шли целую ночь». Первое же – весь остальной текст; оно передаёт ритм непрерывного шествия огромной толпы, включает в себя диалоги безымянного священника с каждым из его спутников, отражает их мысли, точнее, поток их сознания, сопровождаемый комментариями рассказчика. Особый синтаксис книги, разумеется, скрупулёзно сохранённый мной в цитируемых из неё отрывках, – мастерский приём Анджеевского: «…на исходе была уже пятая неделя с того предвечернего часа, когда Жак из Клуа, прозванный Жаком Найдёнышем, а в последнее время называемый Жаком Прекрасным, покинул свой шалаш над пастбищами, принадлежащими деревне Клуа, и сказал четырнадцати деревенским пастухам и пастушкам: Господь всемогущий возвестил мне, чтобы, противу бездушной слепоты рыцарей и королей, дети христианские не оставили милостью своей и милосердием город Иерусалим, пребывающий в руках нечестивых турок, ибо скорее, нежели любая мощь на суше и на море, чистая вера и невинность детей могут сотворить величайшие деяния…»

Речь идёт о так называемом крестовом походе детей. В ходе первого похода в 1099 году Иерусалим был завоёван рыцарями-крестоносцами. Христианский мир не стал от этого ни лучше, ни счастливее. Сто лет спустя арабы отвоевали город, и участники последующих крестовых походов уже ничего не могли с этим поделать. Четвёртый же из походов так и не достиг Палестины. Христово войско вместо Иерусалима захватило столицу Византии Константинополь, вырезав, изнасиловав и ограбив тысячи православных христиан. Культурные ценности и книги безжалостно уничтожались; драгоценности, золотые изделия и церковные реликвии выгребали из дворцов и церквей; рыцари вывозили награбленное в Европу, причём большая часть богатств погибла в пути или была отнята другими грабителями, турками, печенегами, половцами и болгарами. (Робер де Клари «Завоевание Константинополя»).

Случилось это в 1204 году, оставив в памяти Алексея Мелиссена, грека из Византии, воспоминания, поведанные им в пешей исповеди священнику: «…ночью я проснулся средь трепещущих отблесков огня, среди гула, бряцания оружия, воя, женского плача и стонов умирающих, возле меня стояли женщина и мужчина, когда я проснулся, позади, за окном пылало яркое зарево, я помню только это зарево и мужчину с женщиной, стоявших у моего огромного ложа, как они выглядели, не помню, это были мой отец и моя мать, но я не помню их лиц, не слышу их голосов, помню приближающийся в трепетном зареве гул, бряцание оружия, женский плач и стоны умирающих я помню, в ту минуту внезапно раскололась огромная дверь, она была так высока, что казалась мне и не дверью вовсе, не помню, чем она казалась, но когда внезапно, будто переломившись надвое, дверь раскололась, и темнота обступила меня, я впервые увидел его, он был юный, сияющий, и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей, не знаю, кровь отца или кровь матери, кровь была у меня на руках, на губах, мне хотелось кричать, но я не кричал, а потом, вот это я помню, будто случившееся вчера, он ко мне наклонился, я зажмурил глаза, почувствовал его ладонь на мокром от пота лбу, мне хотелось плакать, но я не мог, так как чувствовал тошнотворный вкус крови на губах, помню он взял меня на руки, помню его склонившееся надо мной лицо, но что было дальше, не помню…»

Так восьми лет от роду Алексей попал к Людовику Вандомскому, графу Шартрскому и Блуаскому, к одному из тех, кто, движимый жаждой наживы и власти, грабил и поджигал город; к тому, кто на глазах мальчика убил его родителей, кто стал затем его наставником и опекуном, сделав единственным наследником старинного графского рода Франции.

Мальчик рос крепким, выносливым и умным; фехтовал, скакал верхом, стрелял из лука, во всём превосходя своих друзей-сверстников. Приёмный отец «рассказывал мне, тогда уже подростку, что в ту кошмарную ночь резни и пожаров, он, двадцатилетним юношей поклявшийся все свои богатства и дарования отдать делу освобождения из-под ига неверных Гроба Христа, в ту ночь словно очнулся и понял, что совершено тяжкое преступление, и меня, потерявшего отца и мать, спас, вынеся на руках из горящего дома, специально, чтобы искупить хоть малую толику зла, причинённого христианскими рыцарями, <…> а той весной он подарил мне пурпурный плащ со словами: через два года ты получишь золотые шпоры и золотой рыцарский пояс… <…> однажды, той же весной, он взял меня с собой в баню, он отослал прислуживавших нам при купании челядинцев, вначале мне было немного неловко, но я стеснялся не своей наготы, а тишины, которая царила вокруг, ведь я привык, что в бане всегда стоял гомон, мне недоставало этого гомона и недоставало моих друзей, кажется, я ни о чём не думал, разве только чувствовал небольшую усталость от того, что провёл целый день в седле, так как спозаранку уехал один в лес, горячая вода, однако мгновенно смыла с меняя усталость, потом я лёг на низкое ложе и, кажется, по-прежнему ни о чём не думал, я даже тогда ни о чём не думал, когда он, приблизившись к ложу, лёг рядом и, без единого слова меня обняв, притянул к себе, я почувствовал его наготу подле своей, а его лицо, узкое и сухое, ещё молодое, хотя изрытое тёмными бороздами, с острым носом и глубоко посаженными глазами, до того светлыми, что они казались нагими, увидел так близко, как шесть лет назад, когда это лицо впервые надо мной склонилось…».

В разговоре, последовавшим потом, Алексей ответил утвердительно на вопросы графа, стал ли он уже мужчиной и хорошо ли ему сейчас с ним, а тот, не дрогнув, сказал «да», на вопрос, он ли убийца его родителей: «да, это правда, я совершил это страшное злодеяние, поскольку, исполненный веры и надежды, считал, что если на нас плащи крестоносцев и мы дали обет пожертвовать всем ради освобождения Гроба Христова из-под ига неверных, то и всё, что мы делаем, правильно и необходимо, ибо служит этой единственной и высочайшей цели, то было заблуждением моей святой веры…».

Алексей грезит в объятиях Людовика; он видит его в длинной чёрной тунике, перехваченной золотым поясом, окружённым духовенством, рыцарями и дворянами в сверкающих доспехах в готическом соборе Шартра. Граф, касаясь мечом Библии, клянётся отдать жизнь освобождению Святого Гроба; Алексей в красивой одежде пажа стоит рядом с ним; ангелы под куполом храма внимают словам присяги. Между тем, исповедь его приёмного отца, лежащего рядом, была покаянной и горькой: «он говорил: теперь мне уже трудно сказать, когда я понял, что совершаю преступление и не только не приближаюсь к желанной цели, а, напротив, от неё отдаляюсь, превращая в почти недостижимую, будто на пути к вершине высокой горы скатываюсь в пропасть, может быть, впервые эта догадка озарила меня, когда, сам запятнанный кровью, я увидел тебя на огромном ложе, тоже обагрённого кровью, которую я пролил, тогда, с опозданием на несколько часов, с опозданием на одну эту ночь я понял, что лишь перед теми, чьи мысли чисты и чьим поступкам сопутствует чистота, могут открыться врата Иерусалима, но сейчас, по прошествии лет, полных лишений и самоистязания, когда я делал больше, чем желал, дабы искупить причинённое мною в ослеплении веры зло, сейчас, обняв тебя, я вновь, теперь уже добровольно, закрываю перед собой врата далёкого Иерусалима, так как сильнее всего, что во мне есть, моя тёмная к тебе любовь, к тебе, который должен был стать моим сыном и наследником, но которого давно уже вижу я в мыслях своим любовником, можешь делать со мной, всё, что хочешь, – сказал я, когда он умолк, он же спросил: тебе это будет приятно? можешь делать со мной, всё, что хочешь, – повторил я, – что б ты ни сделал, мне будет приятно, и тогда это произошло, но, когда произошло, я не почувствовал себя счастливым, меня лишь переполнило неведомое прежде блаженство и обуяло желание снова его испытать, счастливым же я себя не чувствовал, потому что тогда уже понял, что он не любит меня, что ему нужно лишь моё тело, знаю, что и он это понимал, хотя старался обмануть и себя и меня, и говорил, что любит, но, говоря так, говорил неправду…»

Чувства неистового Людовика к Алексею схожи с теми, что выразил в своих стихах Шарль Бодлер:


Я люблю тем сильней, что как дым ускользая,

И дразня меня странной своей немотой,

Разверзаешь ты пропасть меж небом и мной.


Уступив своей страсти, он вновь скатился с горы в пропасть. По-крайней мере, так это виделось воину Христа. Он тщетно пытается разорвать порочные узы, закрывающие перед ним врата вожделенного Иерусалима. Потому-то мечется Людовик, ища других партнёров, способных вытеснить из его души преступное влечение к Алексею. Это хорошо понимал его любовник, такой юный и такой взрослый: «ибо только к моему телу вожделел, он жаждал любви, но не способен был меня полюбить, ненасытное вожделение было его единственным настоящим чувством, знаю, не раз, обнимая меня и говоря, что любит, он думал: пустое всё это, я не могу его любить, но и жить без него не могу, а я, когда насытившись мной, он внезапно оставлял меня одного, думал: я – его собственность, его вещь, поэтому ему проще презирать меня, чем себя, я ненавижу его, но и себя ненавижу, так как покорно соглашаюсь на всё, чего б он ни захотел, мне это приятно, а поскольку приятно, я не могу от этого отказаться, за что и ненавижу себя, я знал, что кроме меня ему нужны были другие тела, он их искал и находил, но потом снова возвращался ко мне, а я, хотя знал, что он придёт, ещё согретый теплом другого тела, его ждал…».

Достигнув шестнадцати лет, Алексей и сам попытался однажды разорвать их связь. Он сделал это из отчаяния, зная, что его любовник прячется в пастушеском шалаше Жака, прозванного Прекрасным. Отчаявшегося юношу встретила Бланш, девушка, влюблённая в подростка-пастушка и только что отвергнутая им; «…она спросила: можешь сделать так, чтобы я перестала думать о нём? я сказал: раздевайся, и она разделась, я стоял над ней…».

Надо признать, что, настраиваясь на секс с женщиной, Алексей прибег к психологической уловке: «я тоже, сбросив с себя одежду, стоял над ней и думал: вот перед тобой лежит Жак, поспеши, ибо через минуту Жак перестанет быть Жаком, она лежала обнажённая на моём плаще, я впервые ступил босыми ногами на этот плащ, впервые потому, что до сих пор он служил не мне, а моему ожиданью, я ступил на свой пурпурный плащ и сказал: он тебя прогнал?, сказал так, потому что не нашёл других слов, а не потому, что лежащая передо мной незнакомая обнажённая девушка пробудила во мне желание, единственно от тоски, от неутолённой жажды и одиночества я это сказал и ещё раз, вовсе об этом не думая, повторил: он тебя прогнал?, тогда она попросила: сделай так, чтобы я больше не думала о нём, и тут я внезапно почувствовал, что моя мужская сила – моя мужская сила, и я лёг на незнакомую девушку, и когда потом пробудился от глубочайшего сна, и грудь моя горела в огне, а руки обнимали чужое тело, вот тогда, открыв глаза, затуманенные тяжёлым сном, я увидел его: он стоял над нами, слившимися в любовном объятии, но гнева не было на его тёмном лице, его глаза, такие светлые, что казались нагими, теперь были наги больше обычного, он бил нас тем кожаным арапником, который выронил второпях, когда я затрубил в рог, а он поспешно спрятался от меня у Жака в шалаше, он нас бил, она, как и я пробудившись от тяжёлого сна, попыталась найти защиту от первых ударов во мне, поскольку я был ближе всего, но потом, увидев его, увидев, что мы наги, а он одет и бьёт нас арапником, стремительно выскользнула из моих объятий и, крича, будто её резали, убежала, я продолжал лежать на своём плаще, он стоял надо мной и без устали меня бил, я лежал, принимая сильные, до крови рассекающие кожу удары, внезапно он перестал меня бить и, стоя надо мной, замер, я спросил: почему ты меня бьёшь? потому, что я переспал с этой шлюхой, или потому, что, спрятавшись от меня у Жака в шалаше, ты вынужден был меня обмануть?, тогда он отбросил арапник, опустился рядом со мной на колени и, желая убежать от меня, а также, наверное, и от себя, заключил меня в свои объятья, я знал, что он обнимает меня в последний раз, и, когда он делал со мной, то, что привык делать всегда, закрыл глаза, чтобы он не видел моих слёз…».

Исповедь Алексея продолжалась; слышались шаги двух с лишним тысяч детских ног; беззвучно колыхались в темноте хоругви и чёрные кресты; где-то в хвосте колонны скрипели телеги, на которых везли выбившихся из сил участников похода. Старый человек, который три дня исповедовал детей, очищая их от всяческих грехов и проступков,«был большим и грузным мужчиной в бурой рясе монаха-минорита, он шёл впереди, шёл медленно, поступью очень усталого человека, неуклюже припечатывая землю тяжёлыми отёкшими ступнями, старый человек думал: если юность не спасёт этот мир от гибели, ничто больше не сумеет его спасти, потому-то все надежды и чаянья я возложил на этих детей…». Ни фанатиком, ни честолюбцем старик не был; он ничем не походил на Петра Пустынника и других проповедников, идейных вдохновителей крестовых походов. Религиозный экстаз, порождённый юным пастушком Жаком, застал его врасплох. Он слышал правду и ложь из уст тех, кто боготворил Жака и любил его. Став в голове шествия, исповедуя детей и подростков, монах мучительно размышлял, можно ли надеяться на чудо, и если нет, то сможет ли он предотвратить их гибель?

Алексей, примкнув к участникам похода, стал его движущей силой. Он заколол своего бесценного андалузского жеребца, чтобы накормить изголодавшихся детей; он заставляет их исповедоваться монаху (в том числе свою любовницу Бланш: «убью, как собаку, если не исповедуешься и не получишь прощенья, лги, но будь такая, как все»); он облачил Жака в свой знаменитый пурпурный плащ, подарок графа, который из символа надежд юного грека превратился в любовное ложе его отчаянья, на котором Бланш отдавалась ему, на котором он в последний раз сам отдавался Людовику.

Что направляло стальную волю Алексея? Что стало причиной религиозного озарения Жака? – эти вопросы мучили старого исповедника.

Роковая ночь, когда Людовик наткнулся на костёр, разведенный пастухом, оказалась поворотным пунктом в судьбах множества людей. Исповедуясь, Жак рассказывает: «я стоял, наклонившись к огню, и тут он появился передо мной на великолепном вороном жеребце, появился нежданно-негаданно, я не знал кто он такой, судя по облику и одежде, то был рыцарь благороднейшего рождения, ты знаешь дорогу в Шартр?, Шартр там, – сказал я и показал рукой, – там, где полуночная звезда, если без промедления отправитесь в путь, к утру попадёте в Шартр, ночь была очень светлая, так что полная луна уже восходила над лугами внизу, я подумал, что сейчас он уедет, взмолился в мыслях, чтобы этого не случилось, и сказал: если не хотите ехать в темноте, в Клуа можно найти удобный ночлег, я предпочёл бы воспользоваться твоим гостеприимством, – сказал он в ответ, а у меня сильно забилось сердце, шутите, господин, мой шалаш убог, ты его не любишь?, – о нет!, – воскликнул я, – я очень его люблю, тогда он улыбнулся, и его светлые глаза показались мне ещё светлее, значит, твои чувства превращают его во дворец, – сказал он, – подумай, что толку от великолепия, если оно вызывает презрение или неприязнь? Богатство в таком случае утрачивает свой блеск, красота – привлекательность, а мощь – силу, только любовь способна какую угодно вещь, даже наискромнейшую, сделать прекрасной…».

Так граф Людовик попал в шалаш Жака. Их свиданию дважды помешали. Вначале послышался охотничий рог Алексея. Граф приказал Жаку привлечь юношу обычным пастушеским кличем и сказать ему, что всадник, которого он ищет, ускакал в Шартр. Тот так и поступил, впервые в своей жизни солгав, но Алексей не поверил ему: «он всё ещё не сводил с меня своих тёмных угрюмых глаз, ты уверен, что тот рыцарь уехал?, – не веришь?, верю, – сказал он, обогнув меня, подъехал к шалашу, с чего бы мне не верить, – сказал он громче, чем говорил до сих пор, – у Людовика Вандомского, графа Шартрского и Блуаского, нет причин скрываться от своего питомца и наследника, после чего внезапно нагнулся до самой земли и, подняв ременный арапник, лежавший на траве у входа в шалаш, подъехал, держа в руке этот арапник, ко мне, ты прав, – сказал он, мой господин, должно быть, в самом деле спешил, иначе бы заметил потерю, с минуту мы молча смотрели друг другу в глаз, до тех пор мне неведомо было чувство ненависти, но в ту минуту я его ненавидел, до свидания, Жак, – сказал он, – мы ещё встретимся, и, хлестнув арапником своего жеребца, поскакал вниз по склону…».

Второй помехой стала Бланш, убежавшая с деревенской свадьбы к Жаку: «кого ты ищешь? – спросил я, тебя, – ответила она,– поцелуй меня, я промолчал, и она подошла ближе, уходи, – сказал я, боишься? – засмеялась она, – если у тебя ещё никогда не было девушки, я тебя научу, увидишь: возьмёшь меня один раз, и тебе захочется делать это со мной каждую ночь, уходи – повторил я, она стояла так близко, что я видел, как она побледнела и глаза её потемнели и сузились, кто у тебя в шалаше? – спросила она, никого, – ответил я, врёшь, – и хотела меня ударить, но я помешал ей, схватив за запястье, она рванулась: пусти, – и, когда я разжал пальцы, сказала, быстро дыша: ты ещё будешь на коленях умолять меня, чтобы я тебе отдалась, мне не пришлось в третий раз повторять: уходи, потому что, резко повернувшись, она побежала вниз, к лугам…».

Жак вернулся в шалаш и лёг на подстилку рядом с графом, спросившим: «это была твоя девушка?, у меня нет девушки, – ответил я, – почему? – спросил он, не знаю, – ответил я, – наверное потому, что я никого не люблю, зато тебя любят, – сказал он» . И тут возникла ситуация, почти повторяющая историю двухлетней давности, только на этот раз Людовик уже не сокрушался из-за греховности своего любовного выбора. Как когда-то Алексей, пастушок в трансе слушал любовные признания. Слово в слово Жак повторял их потом в исповеди: «ты молод, красив, а взгляд твоих глаз сразу, едва я увидел тебя, сказал мне, что душа твоя тоже прекрасна и чиста, чувства меня не обманывают, я тебя вижу, касаюсь рукой твоего плеча, трогательно вздрагивающего от моего прикосновения, ты живёшь, двигаешься, существуешь, а если кажешься сотворённым из иной нежели все прочие люди, материи, то потому, наверно, что природа благодаря божественному вдохновению, которым она наделена, единожды только способна из обычных элементов создать столь совершенное существо, после чего, поскольку я молчал, мягко повернул меня к себе и спросил: тебе ещё никто не говорил, что ты прекрасен?, я ответил: так как вы, господин, никто, и сказал правду, потому что не знал своего лица, и, хотя слышал, что в деревне меня всё чаще называют не как прежде, Жаком Найдёнышем, а Жаком Прекрасным, никто до сих пор так, как он, об этом не говорил, он сказал: может быть тебе это неприятно?, нет, что вы, господин, говорите, мне вовсе не неприятно, – ответил я, потому что так оно в самом деле и было…». Как когда-то Алексей, Жак грезил в гипнотическом трансе. Ему виделись мощные ворота и громадные стены Иерусалима, ведь в эти минуты Людовик, говорил ему, как некогда Алексею, о том, что ему самому никогда уже не осуществить благородную и святую задачу освобождения Гроба Господня, ибо: «не с обагрёнными невинною кровью мечами и затаёнными в сердце и в мыслях тёмными и неистовыми страстями, а лишь в броне невинности и с чистым сердцем под этою бронёю можно достичь ворот Иерусалима, которые должны распахнуться перед теми, кто душою близок покоящемуся в одинокой могиле Христу, тогда, восемь лет назад, на исходе той, самой тягостной в моей жизни ночи, я понял, что противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, только христианские дети в своём милосердии могут спасти город Иерусалим …».

Как когда-то Алексею, Жаку впору было сказать: «можете делать со мной, всё, что хотите, господин». Утром он понял, что рядом никого нет: «…я лежал на своей подстилке и чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо прежде, хотя я всегда просыпался в своём шалаше один, я подумал: всё это мне приснилось, и, подумав так, даже пожелал, чтобы это был только сон, но едва пожелал, в ту же минуту меня обуял страх, я сел на подстилке и вдруг увидел на своей руке этот драгоценный перстень, должно быть, уходя, он надел мне его на палец, когда я спал, поняв всё, я преклонил колена и возблагодарил всемогущего Бога, что это не было сном…».

А потом угрызения совести стали мучить и самого пока ещё безгрешного Жака. Узнав от Алексея, что граф Людовик утонул в Луаре, разбушевавшейся в весеннем полноводии, «я спросил: ты был с ним?, да, – ответил он, – весенние реки коварны, и не смог спасти?, не смог, – сказал он, – это произошло очень быстро, так камень идёт на дно, он говорил, а я думал: будь я с ним, я сумел бы его спасти…». «Я обязан был пойти с ним и спасти его, но остался в шалаше и теперь ничто не возместит мне эту утрату!» – терзался угрызениями совести пастух, забывая, что Людовик сам не позвал его с собой. Зато потом это сделал сверстник и соперник Жака, ставший Алексеем Вандомским, графом Шартрским и Блуаским, ещё совсем недавно желавший лишь одного: «чтобы он (Людовик) был рядом и своим телом защитил меня от одиночества, потерянности и страха, делай со мной всё, что хочешь, что б ты ни сделал, мне будет приятно». Теперь он сам предлагал Жаку: «если ты пойдёшь со мной и при мне останешься, я сделаю всё, что ты пожелаешь, буду служить тебе и тебя защищать, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, потому что люблю тебя с первой минуты, с тех пор, как увидел тебя, склонившегося над догоравшим костром, люблю, хотя и не знаю, рождена ли моя любовь только тобой и мной, только нами двумя, или её пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, и тут Жак сказал: уходи, ты не пойдёшь со мной? – спросил я, нет, – сказал он, я вышел, сел на коня и, во второй уже раз, поскакал вперёд, к влажным пастбищам, лежащим внизу, но если тогда, в ту первую ночь, меня переполняли любовь и ревность, то теперь я чувствовал только отчаянье в сердце да пронзительный холод в пальцах и на губах, потом я остановился на краю луга возле того самого дерева, под которым он бил меня, лежащего на земле своим арапником, а потом в последний раз обнимал, девка та появилась неожиданно, подошла ко мне и сказала: этот страшный человек опять будет нас бить?, раздевайся,ответил я,его уже нет, он лежит в тяжёлом гробу и единственное, что может делать, – поспешно гнить, потом, лёжа подо мной, обнажённая, она спросила: он тебя прогнал?, я взял её, ничего не сказав, она смеялась и стонала, я входил в неё, как в широко разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, но перед моими открытыми глазами стояло лицо Жака, я растягивал медленно нараставшее наслаждение, чтобы подольше не исчезал этот образ, она смеялась и стонала, вдруг я услышал под собой, но как бы из дальней дали донёсшийся её короткий вскрик, прозвучавший как стон настигаемого смертью зверя, и, услыхав этот короткий вскрик, почувствовал себя властелином и повелителем этого тела, мною преобразованного в покорность и стон». Его вопрос: – «ты пойдёшь со мной?» – был теперь обращён к Бланш, согласной на всё, на графскую опочивальню, лес или пустыню.

Казалось бы, Алексей мог теперь стать новым человеком, освободиться от мазохистской зависимости от графа, от гомосексуальности (навязанной ему, как это кажется читателям, в ночь резни). Увы, ещё в шалаше Жака он понял:«ты, придавленный тяжёлыми могильными плитами, я не думаю о тебе, но от тебя не освободился».

Близким к полному преображению счёл себя перед своей смертью и сам Людовик. Влюблённый в Жака, он впал в эйфорию и наговорил Алексею много наивных, глуповато-напыщенных, убийственных для них обоих слов, повторённых юношей на исповеди: «обогащённый чувством, дотоле ему неведомым, чувством пленительным и новым, чувством, которое из пучины сомнений и горя выносит его на простор безудержной радости…». Алексей, жизнь которого сразу лишалась смысла, с горечью рассказывал монаху: «только одно я понял: в его жизни мне нет больше места, я должен вернуться в город, из которого он вынес меня на руках, когда мой родной дом пылал, а руки и губы были окроплены кровью моих родителей, которую он пролил, он говорил, это я помню и никогда не забуду: сейчас всё сошлось на том, чтобы нам расстаться и чтоб моя жизнь перестала быть твоей жизнью, а твоя моей, я спросил: когда мне уйти?, он сказал: ты получишь всё, что причитается человеку, который должен был стать моим наследником, когда мне уйти? – спросил я снова…».

Если бы даже граф остался живым, он вскоре убедился бы, что и любовь Жака не может изменить ни его сути, ни судьбы. Все трое, Людовик, Алексей и Жак, несвободны в своём поведении; сами того не зная, они запрограммированы и обречены на гибель.

Свобода выбора и «запрограммированность» в сексе и жизни

Проще всего проследить механизмы программирования на Алексее. Подобно Гумберту из романа «Лолита», он – продукт импринтинга. Трагическая ночь резни навсегда запечатлелась в памяти Алексея. Мало того, пережитое оказалось спаянным с его сексуальностью. Страх смерти, крики умирающих, бряцание оружия и появление «юного, сияющего» Людовика на фоне зловещего зарева всё это неразрывно слилось вместе на всю жизнь, «и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей».

В отличие от животных, импринтинг связан у человека, как правило, не только с пережитыми им сверхсильными эмоциями, но и с особым складом его нервной системы, обусловленным заболеваниями мозга, асфиксией (удушьем), травмами, в том числе родовыми. С Алексеем нечто подобное случилось в младенчестве. Об этом рассказал ему его воспитатель, разыскав юного грека во Франции: «ты тяжело заболел и бредил в беспамятстве, лекари, все до одного, сомневались, можно ли тебя спасти, я же днём и ночью бодрствовал подле тебя, и, когда на третью ночь, не приходя в чувство, ты стал умирать, окостенел, а стопы твои и кисти рук, несмотря на жар, сделались холодными, как лёд, я взял тебя на руки и сказал: ты должен жить, ты должен услышать, что я говорю тебе: ты должен жить, не помню, сколько раз повторял я эти слова, может быть, десять, а может быть, сто, зато помню, что в конце концов ты открыл глаза и посмотрел на меня, держащего тебя на руках, ясным взглядом… ».

Как бы то ни было, сексуальность Алексея была прочно спаянна с чувством полного подчинения сильной личности, мужчине, способному принести своему избраннику боль и унижение, но могущему также дать ему чувство безопасности, утолить тревогу, спасти от одиночества. Любовник был рыцарем зла, поскольку его появление сопровождалось смертью близких и крушением мира, привычного мальчику. Задолго до того, как они стали близки физически, он вполне постиг мятущуюся душу Людовика. Так не мог понять себя и сам крестоносец. Ведь увидев в детстве реальное воплощение религиозного фанатизма, Алексей раз и навсегда понял ложность идеи освобождения Гроба Господня. Сама она была ересью: согласно евангельскому мифу, Христос был положен в пещере завёрнутым в саван. Из склепа он исчез на третий день пасхи, воскреснув и вознесшись на Небо. Кому, как не крестоносцам, около ста лет правившим Иерусалимом, не знать о том, что гроба Господня и в природе-то никогда не было. Воспринимая лишь тёмную ипостась Людовика и понимая ложность всего, во что тот верил, Алексей, отрицал и само существование Бога, о чём сам недвусмысленно признался монаху на исповеди.

Итак, импринтинг сделал юного грека садомазохистом и гомосексуалом. Его любовь к Людовику ни для кого не была тайной; Алексей ни за какие блага не желал бы отказаться от неё. В этом убедился воспитатель, спасший его когда-то от неминуемой смерти: «в егоголосе была печаль: значит, ты любишь человека, руки которого обагрены кровью твоих родителей, я повторил, не поднимая глаз: не хочу тебя больше видеть, и если ты ещё раз появишься на моём пути, я убью тебя или прикажу убить, хорошо, сказал он, помолчав, – я уйду, и ты меня больше не увидишь, но прежде чем уйти одно хочу тебе сказать: я проклинаю, Алексей Мелиссен, ту минуту, когда тебе, умирающему, крикнул: ты должен жить…».

Когда, повстречав Жака, Людовик прогнал Алексея, всё для него пошло прахом; с горечью он подумал: «Жака, о котором он ничего не знал, он смог полюбить, меня же, о котором он знал всё, полюбить не смог, хотя и говорил вначале, что любит, а теперь, так и не полюбив, думает, что может жить без меня…». Но ещё до того мгновенья,«как его сжатый кулак в последний раз мелькнул среди жёлтых и вспененных вод Луары», Алексей попытался сам освободиться от своей зависимости. Увы, осуществить это намерение было не под силу даже ему, с его сильной волей, физической неутомимостью и способностью ясно мыслить, ему, не остановившемуся перед убийством. Ведь смерть любовника лежит на его совести: «я мог спасти его, я знаю, что мог его спасти, среди своих ровесников я плаваю лучше всех и мог его спасти, потому что жёлтые, стремительно несущиеся вперёд волны не в одну секунду его поглотили, он тонул неподалёку от берега и долго противился смерти, прежде чем исчез, наконец, в пучине жёлтых вспененных вод, конечно он не хотел умирать, а когда почувствовал, что теряет силы и идёт на дно, конечно же в заливаемых водой глазах у него стоял образ Жака, и с этим видением он шёл на дно, в холод и шум смертоносных вод, я мог его спасти, но не двинулся с места, я думал: теперь я буду свободен, так пусть же это свершится, ведь если его не станет, я буду свободен, я буду избавлен от власти его тела и вожделения плоти, однако, когда это произошло и передо мной были уже только разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, я не почувствовал облегчения, сожаления, правда, я тоже не чувствовал, внутри меня всё оледенело, холод закрался в сердце, холодом сковало пальцы и губы…».

Этот холод уже однажды в детстве сковывал Алексея, но отступил, а сейчас, хотя юноша и стремился всеми силами выжить, его возвращение означало близость смерти, сначала душевной, а потом и физической.

Освобождаясь от заложенной в него программы, он пытается вытеснить любовника из своей души, из собственной жизни, из жизни окружающих, заменив покойного самим собой; именно этим объясняется внезапно вспыхнувшее чувство к Жаку, которое Алексей называет любовью. Но не любовь движет им; к тому же влечение, которое он испытывает к Бланш, трудно назвать гетеросексуальным: на её месте он представляет себе Жака, «хрупкого невысокого юношу в полотняной тунике с открытыми ноги и шеей, светло-каштановыми волосами, отливающими золотом и ресницами, такими длинными, что их тень падала на его щёки» . Слыша стоны и крики Бланш, порождённые женским переживанием оргазма, он мысленно приписывает их Жаку, представляя себя его любовником, повелителем и господином. И хоть сам он не отдаёт себе в этом отчёта, не любовь, а ненависть питает Алексей к избраннику Людовика. Он легко погубил бы Жака, если бы тот пошёл с ним в графский дворец. Его отказ лишь отдалял время смерти пастушка и умножал её цену: он вынуждал Алексея отказаться от владения графством и предопределил неотвратимость его собственной гибели. Примкнув к шествию детей и понимая его обречённость, Алексей делает всё, чтобы даже ценой собственной жизни привести к смерти Жака. Именно такой исход предстал в провидческом видении исповедника: ему привиделись двое детей, один со светлой, а другой с тёмной шевелюрой, бредущих по безжизненной пустыне. Светлый был слеп. Черноволосый остался лежать на песке, он послал своего спутника к якобы виднеющимся вратам Иерусалима, которых на самом деле не было и в помине. Вместо них впереди была смерть.

Так воля покойного Людовика, слившаяся с волей Алексея, стала вдвойне смертоносной.

При жизни крестоносец, полагая, что любит окружающих, приносил им лишь гибель. Между тем, он не вызывает ненависти ни у своего окружения, ни у читателей. Он – убийца и насильник; но его страстное стремление к недостижимому идеалу и нравственные муки, порождённые сознанием собственной порочности, глубоко трогают окружающих. Жак, например, с первого же взгляда на незнакомого рыцаря понял, что тот много страдает.

Как ни странно, здесь можно обнаружить сходство «Врат рая» с «Солярисом», как с романом, так и с фильмом. Но очевидна и пропасть между ними: если, по Тарковскому, процесс преодоления человеческих слабостей и садомазохизма, лежит в основе прогресса человечества в целом, хотя и не приносит победы и счастья каждому в отдельности, то, по Анджеевскому, невозможно и это. Благородная в глазах средневековых христиан, но в действительности ложная цель – освобождение Гроба Господня, породила реки крови и горы трупов, разорение городов, гибель культурных ценностей.

Крестовые походы детей не были исключением. В 1212 году они стихийно и практически одновременно возникли во Франции (его вдохновителем был 12-летний пастушок Этьен из деревни Клуа, прототип Жака) и в Германии (во главе с 10-летним Никласом). Оба мальчика, объявив себя избранниками Бога, собрали многотысячные толпы последователей (Этьен, например, вёл за собой более 30 тысяч). Разумеется, дети шли в сопровождении взрослых – фанатиков, мошенников, бродяг, убийц. По дороге они грабили и убивали беззащитных людей, начав со своих соотечественников-евреев. Многие паломники сами были убиты крестьянами и горожанами, охранявшими своё добро; многие умерли от голода и болезней. Средиземное море должно было расступиться, пропустив шествие к Иерусалиму, но, вопреки обещаниям идейных вдохновителей похода, этого не произошло. Дети были обмануты работорговцами, владельцами кораблей; их заманили на суда и продали на арабских невольничьих рынках. (Сведения об этом можно найти, в частности, в книге Михаила Заборова «Крестоносцы на Востоке»).

«Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» для современного читателя приобрели особый смысл. На ум приходят идеи более близкие нам, гораздо более справедливые и честные, чем завоевание Гроба Господня. Такова в нашей отечественной истории социальная подоплёка Октябрьской революции с последовавшим за ней ужасным террором, творимом всеми участниками конфликта. Кто усомнится в благородстве помыслов бескорыстного польского рыцаря Феликса Дзержинского, не щадившего себя ради торжества социальной справедливости и отправившего на тот свет сотни тысяч людей?! Герои гражданской войны, рыцари революции, поэты и правдолюбцы, жертвовавшие собой ради светлой идеи, становились убийцами.

Похоже, прогресс человечества связан с чередой целей, которые поначалу представляются святыми; реализуясь, они вызывают всплеск варварства и гибель множества людей, а, став достоянием истории, оказываются порой весьма сомнительными или попросту ложными. Переломные моменты в развитии общества принимают характер социальных катаклизмов и сопровождаются эпидемиями садизма. История человечества полна примерами высочайшего благородства и неслыханной жестокости, вызванной к жизни как алчностью, властолюбием и садизмом, так и самыми справедливыми и светлыми идеями.

Средневековый армянский поэт Наапет Кучак написал однажды стихи, которые я приведу в подстрочном переводе (очень уж многое теряется в известных мне стихотворных переложениях этого айрена):


Господи, в каждый час и в каждую минуту

спаси меня от людского зла.

Людское зло – это так страшно,

что и зверь от него бежит.

Лев, царь зверей,

закован в цепи,

орёл, страшась человека,

парит в поднебесье.


Люди, а не животные изобрели мучительную смерть от усаживания на кол, от сдирания кожи с живого человека, от зашивания во вспоротый живот жертвы голодных крыс… Этот список можно продолжать бесконечно. Увы, с развитием возможностей человечества возрастают масштабы его злодеяний. Войны становятся кровопролитнее, множатся людские потери. Вооружённый террорист безмерно рад тому, что способен отправить в небытие сотни и даже тысячи незнакомых ему людей, не сделавших ему ничего дурного. Не задумываясь, жертвует он своей жизнью, убивая как можно больше неверных… А их программисты-вдохновители предпочитают посылать на подвиги во имя Аллаха женщин и девушек, казалось бы, самой природой созданных для милосердия и любви.

Благородный мечтатель Людовик (кстати, реальный персонаж истории, участник четвёртого крестового похода) превратил безгрешного Жака в фигуру более губительную, чем Крысолов, который увёл в никуда детей из Гамельна. Этот символ вдвойне выразителен: пастух, увлекающий доверившихся ему людей на гибель.

Жак – тоже жертва садомазохизма, хотя его чувства так похожи на настоящую любовь. Как же отличить любовь от бесчисленных подделок под неё, о которых предупреждает в своей максиме французский мыслитель Ларошфуко?

Формула любви

Все любят и боготворят Жака (или, по крайней мере, думают, что любят его), по-разному объясняя своё чувство. Мод, девушка из Клуа, первая поверившая в богоизбранность пастушка, говорит на исповеди: «я люблю его улыбку, которая не улыбка даже, а как бы робкое её обещание, его улыбка открывает передо мной Царство Небесное, всем собой он открывает Царство Небесное, я всегда могла молиться ему, как небесам, я верю, что Жак приведёт нас в Иерусалим». В день мессианского прозрения она увидела его таким: «он был бледен той чистой и вдохновенной бледностью, которая кажется отражением особого внутреннего света, побледневший, он сходил с холма, который возвышался над пастбищем на краю леса, потом она увидела его среди пастухов, онемевших от изумления, столь странным было появление его среди них, тогда он впервые сказал: Господь всемогущий возвестил мне противу бездушной слепоты рыцарей…». Поэтическая природа Жака, позднее породившая его религиозный экстаз, и его особая одухотворённая красота сделали его избранником графа; пастух рассказывает: «мы лежали рядом на моей жёсткой подстилке, помню, он говорил: когда я ехал один в лесу, мне было чертовски грустно, мир казался мне огромной скуделью нужды и страданий, человек – заблудшей тварью, жизнь – лишённой надежд, но едва я увидел тебя, стоящего у костра, тотчас же мрак, объемлющий мир, сделался не таким беспросветным, участь человека – не столь безнадёжной, жизнь – ещё не растерявшей остатки тепла, подумай, какими богатствами ты владеешь, если одним своим существованием способен воскрешать надежду, я чувствовал, как под незакрытыми веками у меня закипают слёзы, мне было хорошо, как ещё никогда в жизни, ты не знаешь меня, господин, сказал я». В ответ Людовик разразился собственным объяснением природы любви, чем-то перекликающимся с «Пиром» Платона и, по-видимому, в чём-то близком самому Анджеевскому: «если человек только непостижимая тайна, другому человеку трудно его полюбить, но если в нём нет ничего потаённого, полюбить его невозможно, ибо любовь – поиск и узнавание, влечение и неуверенность, торопливость и ожидание, всегда ожидание, даже если ждать невмоготу, любовь это особое и неповторимое состояние, когда желания и страсти жаждут удовлетворения, но не хотят переступать той последней черты, за которым оно будет полным, ибо любовь, по природе своей будучи неистовой потребностью удовлетворения желаний, с удовлетворением себя не отождествляет, любовь не удовлетворение и не способна им стать, зная тебя, я б не мог устремить к тебе свои желанья, так как для них только неведомое вместилище пригодно, однако, если б я ничего о тебе не знал и ни о чём не мог догадаться, я бы тоже отпрянул от тебя, словно от предательского ущелья в горах или стремительного речного водоворота, любовь – зов и поиск, она хочет подчинить себе всё, но всякое удовлетворение желаний её убивает, она вечно томима жаждой, но всякое удовлетворение желаний умерщвляет её, любовь – отчаянье средь несовместимых стихий, но вместе с тем и надежда, неугасимая надежда средь несовместимых стихий…».

Людовик во многом прав, но за его рассуждениями скрывается невротический страх перед любовью, страх садомазохиста, неспособного любить и боящегося очередного крушения надежд. Его поэтический панегирик Жаку можно перевести на язык нейрофизиологии и эволюционной биологии; правда, прежде всего, он должен быть дополнен определением главных атрибутов любви.

Эта тема обсуждается практически во всех моих книгах («Об интимном вслух»; «Глазами сексолога. (Философия, мистика и «техника секса»)»; «На исповеди у сексолога»; «Секреты интимной жизни. Знание. Здоровье. Мастерство»; «Тайны и странности «голубого» мира»).

Предки человека относились к полигамным животным; в их стае на одного самца приходится несколько самок. Самцы таких видов отличаются агрессивностью и половым поисковым поведением стремлением вступать в половые связи со всеми самками стаи. Подобное поведение вызывается мужскими половыми гормонами, андрогенами. Если кастрировать взрослого самца, то, сохраняя способность к спариванию, он теряет половой поисковый инстинкт и агрессивность, становясь мирным и спокойным животным. Именно с этой целью человек холостит (кастрирует) жеребцов и быков, превращая их в рабочую скотину – меринов и волов. В естественных условиях животные-гипогениталы обречены на гибель, и, понятно, не способны иметь потомков.

Чтобы выжить самому и оставить после себя потомство, самцы должны быть агрессивными и похотливыми. Доминирующий (главенствующий) самец терроризирует тех самцов, что слабее его, не давая им спариваться с самками. Очевидно, что такое поведение носит приспособительный характер. Ведь агрессивность и половой поисковый инстинкт позволяют наиболее приспособленному самцу оставить после себя более многочисленное потомство, а это определяет качество популяции и, отчасти, влияет на её численность. (Количество животных в большей мере контролируется самками, ведь именно от их числа зависит численность потомства). Если в ходе мутации самец приобретает какое-то ценное преимущество перед другими самцами, то, став более приспособленным к условиям существования, он с помощью полового поискового поведения и агрессивности способен стать прародителем нового вида.

Наши далёкие предки, судя по их найденным окаменевшим останкам, насчитывающим почтенный возраст в 8 миллионов лет, обладали чертами, общими для человека и для нынешних обезьян. Речь идёт и о строении их челюстей, и черепа, и об особенностях строения их скелета в целом. (Об этом можно прочитать, например, в книгах Дональда Джохансона и Мейтленда Иди «Люси. Истоки рода человеческого» и Натана Эйдельмана «Ищу предка»).

Именно в то далёкое время и произошло первое в истории разделение приматов. Часть из них осталась в лесах, продолжая жить на деревьях. Они стали предками нынешних обезьян. Часть же популяции высших приматов (это точнее, чем называть их просто обезьянами) оказалась вне привычных для них условий обитания, не в тропическом лесу, а в африканской саванне, в поймах рек и на берегах озёр (Ян Линдблад «Человек – ты, я и первозданный»). Приматы (от латинского слова, означающего «первые») – название высших млекопитающих, объединяющее человека и человекообразных обезьян.

Скелеты и черепа приматов, обитавших в саванне спустя ещё четыре миллиона лет, свидетельствуют о том, что наши предки научились к этому времени ходить на двух ногах, пользоваться камнями и крупными костями животных при добыче пищи и при защите от хищников. Они не были ещё людьми. Учёные присвоили им имя австралопитеков («южные обезьяны»). Разумеется, прямохождение и прочие приспособительные механизмы были приобретены нашими предками в результате случайных мутаций и естественного отбора, а не в ходе их работы над собой во исполнение их собственных прогрессивных замыслов.

Шли тысячелетия. Естественный отбор продолжал отбраковывать виды животных, рвущихся в люди. Этих видов было много. Останки приматов находят не только в Африке, за пределы которой они к тому времени вышли, но и в нынешних Европе и Азии. Это были виды, представлявшие собой уже не обезьян, а обезьянолюдей (именно так переводится на русский язык термин «питекантроп» – «обезьяночеловек»).

В основе наших знаний о происхождении человека лежат не только археологические находки, но и наблюдения учёных за бытом первобытных племён обитающих в наше время. Правда, современным людям, даже если они ещё не вышли из каменного века в силу своей изоляции, живётся неизмеримо легче, чем их пращурам. В саванне и по берегам водоёмов наши предки были беззащитны перед многочисленными врагами. Очевидную опасность представляли не только быстрые и сильные хищники из семейства кошачьих (львы и саблезубые тигры). В гораздо большем количестве, чем в пасти хищников, наши предки гибли под ударами, нанесенными им их же «родственниками», высшими приматами. «Кандидаты в люди» были самыми опасными врагами друг для друга, поскольку были умны и вооружены крупными трубчатыми костями, дубинками и камнями. Перед нашими предками стояла сложная задача выживания.

В ходе жестокого естественного отбора, продолжавшегося много миллионов лет, природа экспериментировала над приматами. Одни из них в ходе эволюции стали крупнее и сильнее своих родственников из ближайших видов. Казалось бы, уж они-то могут дать отпор любому врагу. Недаром учёные, обнаружившие их останки, назвали их гигантопитеками («гигантскими обезьянами»). Это была, однако, тупиковая ветвь эволюции, истреблённая более смышлёными и коварными обезьянолюдьми.

Самым выгодным направлением в приспособлении приматов было их «поумнение». Но для того, чтобы выжить и стать доминирующим видом, этого было мало. Творческой лаборатории природы надо было решить, казалось бы, неразрешимую задачу: создать вид, который не просто был бы умнее своих ближайших родственников-приматов, но превосходил бы их способностью обуздывать собственные агрессивные инстинкты, направленные на соплеменников, а также умением подчинять свои интересы интересам стаи ради совместного выживания.

Подобной эволюции наших предков мешал характер их сексуальности, унаследованный ими от животных предков. Ведь, как и в стаде животных, мужские половые гормоны делали их агрессивными и склонными к половому поисковому поведению. Самый сильный самец стада (увы, он всё ещё был самцом, наш далёкий пращур!) терроризировал остальных прамужчин, не давая им спариваться с самками. Из-за этих распрей стая не могла быть достаточно крупной, чтобы дать отпор врагам.

Главное препятствие, стоящее на пути наших предков в люди, – сочетание агрессивности с поисковым инстинктом, обусловленное действием андрогенов, удалось преодолеть приобретением нового для высших приматов качества – мужской избирательности. Это стало возможным, когда в ходе эволюции половое влечение необычайно усилилось. Именно на этой ступени развития наши предки получили способность к максимальному подкреплению полового инстинкта чувством удовольствия, что привело к возникновению оргазма, неизвестному ни одному виду животных. Эйфория, сопровождающая оргазм, тем полнее и острее, чем мощнее избирательное половое влечение.

Став доминантным, влечение к одной-единственной избраннице лишало мужчину интереса ко всем остальным представительницам женского пола. Потребность же служить интересам собственной избранницы является альтруистической мотивацией (альтруизм качество, противоположное эгоизму); любовь подавляет стремление к удовлетворению эгоистических инстинктов. Любовь, следовательно, – сочетание избирательного влечения и альтруистической мотивации. При этом удовольствие и душевный подъём, связанный с влюблённостью, усиливаются при совершении альтруистических поступков, дарящих радость любимому человеку. Эти два качества: альтруизм и избирательность – главные атрибуты любви, те признаки, которые позволяют отличить настоящую любовь от тысячи подделок под неё. Любящий не может нанести ущерб любимому человеку, а, тем более, убить его. Чувство Хозе к Кармен можно назвать сексуальным влечением, страстным наваждением, чем угодно, но только не любовью.

С появлением способности к мужской избирательности появилась возможность сплочения первобытной стаи, её превращения в племя.

Неандерталец – подвид того самого «Человека разумного», к которому относимся и мы, современные люди. Появившись на земле около 400 – 500 тысяч лет тому назад, он достиг полного владычества среди остальных животных. Выйдя из Африки, он заселил Европу и Азию. Тогда был ледниковый период. Неандерталец научился строить жилища и шить одежду. Он искусно охотился на крупных животных, положив начало их истреблению. Он же впервые приручил и одомашнил их. Неандертальцы порой обеспечивали защиту покалеченных и ослабленных соплеменников, о чём свидетельствуют обнаруженные останки людей, долго ещё живших после полученного ими увечья. Имея мозг такого же объёма, что и современный человек, неандерталец владел речью, обладал зачатками религиозных представлений, хоронил покойников. Словом, он был достаточно умён. Внешне это был коренастый мощный субъект с низким лбом и крупными надбровными валиками. Встретив такого в современном транспорте, любой принял бы его за человека, хотя и не вполне нормального.

Умел ли неандерталец любить? Вряд ли. Любовь «изобрёл» кроманьонец.

Кроманьонец появился в Африке 40 тысяч лет тому назад. Биологически это был уже полностью современный человек. У него был иной, чем у неандертальца, мозг, округлый, с большими лобными долями. От своего собрата он отличался тем, что изобрёл искусство, расписывая стены пещер сценами охоты и изображениями животных, вырезая фигурки из кости, высекая из камня скульптуры, украшая одежду бусинками. Главное же в том, что он превосходил неандертальца своей способностью к альтруизму и коллективизму. Кроманьонцы оберегали стариков, сделав их хранителями мудрости, они обожествили альтруистические принципы поведения, получая мощный гедонистический (основанный на чувстве удовольствия) стимул от их реализации. Они же положили начало культам, связанным с сексуальной магией, которые способствовали возникновению искусства секса; они обожествляли любовь. Неандерталец, будучи не глупее кроманьонца, уступал ему во всём этом, как современный психопат уступает нормальному человеку. Это и позволило кроманьонцу за несколько десятков тысяч лет победить своего конкурента (частично ассимилировав его, а частично съев). Он заселил все обитаемые континенты, в том числе и Америку (перейдя в Новый Свет по суше, исчезнувшей 10 – 12 тысяч лет назад). Став на Земле доминирующим видом, он создал цивилизацию и вышел в космос.

Таким образом, в конкурентной борьбе двух подвидов человека разумного (Homo sapiens) победу одержал тот, кто в большей мере был наделён способностью к альтруистическому поведению по отношению к «своим» (будь то взаимопомощь или любовь, что в одинаковой мере шло на пользу всему племени). Но, констатируя этот факт, мы менее всего можем сделать ликующий вывод о полной победе любви и альтруизма на земле.

Альтруизм вовсе не покончил с человеческой агрессивностью, а способность любить часто не реализуется, порой вопреки страстному желанию индивида.

Альтруизм может подменяться мазохистским подчинением партнёру-садисту; садистское унижение и подчинение партнёра стимулирует извращённую сексуальность, приобретая при этом черты аддиктивности, навязчивости, сродни наркотической.

Садистские намерения часто принимают маску альтруизма. Обольщая Жака, Алексей утверждает: «Я никогда не перестану тебя любить, ибо если я существую, то лишь затем, чтобы, нелюбимый сам, всей душою и плотью своей утверждать потребность в любви, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, буду далёк от тебя, если ты потребуешь, и близок, если позволишь, буду беречь твой сон и разделять любые печали, потому что люблю тебя и твоё присутствие мне нужно, как воздух» . Жак в тот момент не поверил ему, и был прав. Подлинные мысли Алексея совсем иные:«любовьэто только клубок недостижимых желаний, любовь приносит только страдания, а вот тёмное наслажденье, рождается и живёт среди ненависти и презрения».

Людовик признаётся Жаку: «Я совершил множество тяжких проступков, не знаю, в слепой ли вере не замечая вокруг себя зла или оттого, что зло сидело во мне, а я своею верою хотел его усыпить, как бы то ни было, жертвою ли зла я стал или творил зло потому, что этого требовало моё естество, в том пространстве времени, что уже у меня за спиной, мои поступки навеки останутся моими поступками, и ни первоначального их образа, ни различных превращений в дальнейшем не в состоянии изменить ни моя добрая, ни моя злая воля». Страстное покаяние Людовика не может освободить его от зла; неспособность любить служит безошибочным индикатором этой беды. Внезапная и быстрая смерть позволила бедняге сохранять иллюзии до конца его жизни; он надеялся, что любовь к Жаку, казавшемуся ему земным ангелом, окажется подлинной любовью и освободит его, наконец, от зла. Анджеевский убеждён в противном. Реализовав свою страсть с новым избранником, Людовик почувствовал бы те же разочарование и раскаянье, которые прежде уже испытал с Алексеем.

В отличие от Людовика и Алексея, Жак не был садомазохистом; что же касается его сексуальной ориентации, то, по-видимому, она изначально была направлена на собственный пол. Гомосексуальное влечение к графу он почувствовал, едва увидев его, ещё до беседы с ним. Его чувства к Людовику избирательны и альтруистичны. Беда, однако, в том, что он подпал под гипноз опасного обаяния садиста, и, видя лишь светлую сторону своего избранника, счёл себя наследником религиозных устремлений рыцаря. Жак рассказывает: «Жизнь моя началась лишь недавно, после того как однажды бессонной ночью я услышал во тьме голос, говоривший: покинь свой шалаш, Жак, пойди к детям, где бы ты их не нашёл, в малом или большом числе, скажи им: Господь всемогущий избрал вас, и в этом голосе я узнал голос человека, который первый и единственный поведал мне о печальной участи города Иерусалима и об одиночестве Гроба Господня, после чего я, прежде живший как слепой и глухой, благодаря этому человеку прозрел и обрёл слух». Любовь к Людовику определила судьбу Жака, но она должна была пройти суровое испытание на подлинность: альтруистично ли чувство юноши, способно ли оно остаться светлым и человечным или может обернуться соучастием в убийстве?

Наследие графа претерпело любопытное расщепление: Жак наследовал светлую, а Алексей – тёмную сторону Людовика. Оказалось, что воля покойного победила его смерть и обрекла на гибель тысячи людей. Первым смертоносную силу союза двух подростков почувствовал на себе старик-исповедник. Убедившись в том, что крестовый поход порождён парафилией (половым извращением) и злой волей покойника, старик раскинул в стороны руки и, повернувшись лицом к толпе, «вскричалзычным голосом: дети мои, мои милые дети, поверните, пока не поздно, назад и возвращайтесь домой, именем всемогущего Бога и Господа нашего Иисуса Христа запрещаю вам следовать за тем, кого я ни благословить не могу, ни простить!» Тут Алексей и Жак переглянулись, и, взявшись за руки, пошли впереди толпы, а чтобы заглушить голос старика, стали петь гимн Деве Марии, сразу же подхваченный фанатичной толпой. Старика повалили на землю и затоптали насмерть; «босые и грязные, землёй и потом пахнущие детские ноги входили в его живот, в его грудь и плечи, погружались в него, как во влажную землю, всё глубже и глубже втаптывая его во влажную землю». Так поэт и альтруист, дотоле безгрешный Жак стал убийцей. Подпав под обаяние садиста, он навсегда утратил способность любить.

Загрузка...