Глава II Опасное обаяние садомазохизма

Видели,

как собака бьющую руку лижет?!

* * *

Я показал на блюде студня

Косые скулы океана.

Владимир Маяковский

Космический сводник

Обсуждение важной темы предварим шуткой. Польский писатель Станислав Лем рассказал о забавных литературных опусах на темы секса в космосе. Так, в романе Ноэми Митчинсон две дамы с Земли, попав на Марс, обсуждают особенности общения марсиан:

«— Ой, что это они делают?

— Разговаривают, — ответила я. — Ну да, половыми органами.

И принялась объяснять, что обнажённые и подвижные половые члены невероятно чувствительны и способны передавать и воспринимать тончайшие оттенки мысли. Я и сама прибегала к их помощи, когда нужно было выразить какие-то особо тонкие нюансы.

— Знаешь, поначалу наши обычаи страшно шокировали марсиан. Они всё не могли смириться с тем, что мы закрываем то, что должно быть всё время открыто, и решили, что у нас действует какое-то особо гнусное табу на общение. Марсиане же не хотят, чтобы участки тела с самой высокой тактильной чувствительностью были закрыты. Это мешает коммуникации».

С дамами марсианские собеседники изысканно учтивы. «Надеюсь, — галантно произносит в конце каждого разговора один из них, — я нечаянно не оплодотворил одну из ваших яйцеклеток?!»

Шутки шутками, но когда к теме секса в космосе обратился сам Лем, вышел замечательный роман «Солярис». Книга породила две экранизации, Андрея Тарковского и Стивена Содерберга. Правда, не обошлось без обид на русского режиссёра. Лем счёл, что тот исказил смысл его детища. Международное признание фильма и присуждение ему «Большого специального приза жюри» Каннского фестиваля не умилостивили писателя. Спустя годы после смерти режиссёра Лем рассказывал:

«Я просидел шесть недель в Москве, пока мы спорили о том, как делать фильм, потом я обозвал его дураком и уехал домой.

— А в чём было дело? — спросил журналист газеты „Московские новости“, бравший интервью у Лема.

— В том, что Тарковский в фильме хотел показать, что космос очень противен и неприятен, а вот на Земле — прекрасно. Но я-то писал и думал совсем наоборот».

Актриса Наталья Бондарчук попыталась объяснить разлад писателя с режиссёром более внятно, чем Лем, но у неё это получилось кратко и схематично:

«Роман Станислава Лема и фильм Андрея Тарковского разнятся в главном: Лем создал произведение о возможном контакте с космическим разумом, а Тарковский сделал фильм о Земле, о земном. В конструкции его „будущего“ основными проблемами незыблемо остаются проблемы Совести, вечная оплата грехов человеческих, которые, материализуясь, предстают перед героями „Соляриса“».

Разумеется, конфликты мастеров интересны не в силу своей скандальности. Важнее, сопоставив два взгляда на один и тот же сюжет, полнее и глубже разобраться в его сути.

Напомню содержание фильма. События происходят в отдалённом будущем, когда человечество освоило полёты к звёздам. Выяснилось, что одну из планет в далёкой галактике покрывает океан протоплазмы, представляющий собой гигантский Супермозг. Казалось, долгожданный контакт человечества с космическим разумом вот-вот осуществится. На планете оборудовали научную станцию, рассчитанную на сто учёных. Но прошло около века, а Океан так и не заметил присутствия людей. Учёных это обескураживало; их число сократилось с сотни до трёх человек; научные исследования зашли в тупик. Чтобы решить судьбу станции, на неё был командирован психолог Крис Кельвин.

Прибыв на планету, он столкнулся с загадочными явлениями. Гибарян, один из учёных, покончил с собой. Крис дружил с ним ещё на Земле. В комнате покойного хранилась видеозапись, сделанная им перед самоубийством. Просматривая её, психолог обнаружил рядом с Гибаряном 11–12-летнюю девочку, чьё присутствие на станции было попросту немыслимым. Тем не менее, потом Крис увидел её и «живьём», неторопливо входящую в морозильную камеру, оборудованную под морг для покойника.

Обитатели станции ведут себя более чем странно. По временам они запираются, прячась друг от друга. В комнате одного из них, Сарториуса, психолог заметил какого-то карлика, а в кабинете Снаута краем глаза увидел затылок неизвестного мужчины.

Когда же, предварительно забаррикадировав изнутри дверь отведенной ему комнаты, Крис лёг спать, то, проснувшись, обнаружил подле себя свою покойную жену Хари, покончившую с собой десять лет назад. Понимая, что воскресение из мёртвых невозможно и не желая участвовать в загадочном эксперименте над самим собой, Кельвин обманом заманил Хари-2 в ракету и запустил её на космическую орбиту вокруг планеты. Тут-то Снаут объяснил ему (и зрителям фильма) суть происходящего.

Оказалось, что Океан, наконец-то заметивший присутствие людей на планете, прозондировал какими-то лучами мозг каждого из них во время сна. Он обнаружил особые связи нейронов («островки памяти», по выражению Снаута), определяющие характер сексуальных желаний. С того времени на станции материализуются объекты полового влечения землян. Они появляются рядом с теми, чья память послужила для них матрицей, как только те просыпаются. Эти создания Океана неотличимы от людей. Правда, у них есть и особые необычайные свойства: способность к почти мгновенной регенерации и поэтому полная неуязвимость; нечувствительность к ядам; неумение спать; непреодолимая потребность находится рядом со своим «хозяином», не оставляя его ни на миг. В противном случае «гостей» охватывает панический ужас. Такую программу заложил в них Супермозг.

Взаимоотношения с внеземным разумом неожиданно приобрели эротический и в то же время драматичный характер. Океан выступил в роли идеального сводника. Он стал поставлять землянам любовниц или любовников, максимально соответствующих их сексуальным предпочтениям. Но тут случилось нечто парадоксальное: каждый, кто получил столь роскошный дар, не слишком-то обрадовался ему. Все прятали своих «гостей» друг от друга и, улучив момент, отправляли их в ракетах в космос. Это не помогало, так как точный дубликат «гостя», как ни в чём не бывало, заново ждал каждого из них на следующее же утро. Драматизм происходящего заключался в том, что эксперимент с «гостями» сделал явными девиации землян, хотя до этого все они считали себя вполне нормальными людьми.

«— Нормальный человек… Что это такое — нормальный человек? — рассуждает Снаут. — Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Но наверняка ли он об этом не думал? У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о фетишисте, который влюбился, ну, скажем, в грязный лоскут; который, рискуя шкурой, добывает мольбами и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео к Джульетте. Ну, а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, в окружении других людей встречаешь это, воплощённое в плоть и кровь, прикованное к тебе, неистребимое…».

Слова Снаута проливают свет на самоубийство Гибаряна. Судя по ожившему образу его эротических желаний, он был педофилом. Такие люди обычно неуверенны в себе. «Несмотря на мужественную наружность, я ужасно робок», — признаётся Гумберт, герой романа Набокова «Лолита». С взрослыми женщинами Гибарян чувствовал себя неуютно и неловко; душевный комфорт он испытывал, общаясь лишь с неполовозрелыми девочками.

Мало того, неуверенность в себе, выходя за рамки сексуальной сферы, мешала его контактам с окружающими, отравляла существование в быту. В подобных ситуациях люди часто прибегают к гиперкомпенсации — способу психологической защиты, когда какой-то недостаток путём тренировок переходит в свою противоположность и становится сильной чертой личности. Так, вопреки своей робости, Гибарян стал «космическим волком», воплощением мужества. Он и в сексе, наверное, играл роль «крутого» любовника. Но всё это лишь видимость; по-настоящему любить женщину он не мог. Тут они с Гумбертом схожи, как близнецы. В остальном же их психосексуальные свойства существенно различаются.

Герой «Лолиты» обречён на страсть к неполовозрелым девочкам из-за особенностей своей нервной системы. Они-то и сделали его способным на импринтинг — «запечатление» (от английского imprint — «отпечатывать», «запечатлевать»). Так называют особо стойкое избирательное сродство с внешним стимулом, возникающее в критическом периоде психического становления. В детстве Гумберт пережил страстную любовь к девочке, и это определило его сексуальные предпочтения на всю дальнейшую жизнь. Застряв в своей сексуальной нестандартности, он, по возможности, не отказывает себе в её удовлетворении. Заполучив Лолиту, он растлил девочку. Гумберт сознаётся, что «разбил её жизнь», а заодно и свою собственную. Ведь дожив до 37-ми лет он, вопреки своей образованности, утончённости, светским манерам, знанию языков и артистической внешности, в сущности, — всё ещё безответственный подросток.

В отличие от него, Гибарян никогда не решился бы не только реализовать свою педофилию, но даже подумать об этом. Выбрав столь героическую профессию, он стремился застраховаться от любых соблазнов: в космосе малолетних девочек не бывает. Всё шло хорошо, пока учёный не оказался на Солярисе. Здесь его скрытая (латентная) педофилия стала явной и осознанной им самим. По-видимому, впервые в жизни Гибарян осознал и тот факт, что в основе его научных и космических достижений лежат постоянные сомнения в собственных мужских достоинствах, тщательно скрываемая слабость характера, вечный самообман.

Не только Гибаряна, но и его коллег охватило вдруг чувство собственной неполноценности. По мнению Снаута, даже извечная мечта об инопланетных контактах зиждется всё на той же слабости людей и их неуверенности в себе:

«Мы отправляемся в космос, приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим об этом вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле нам нужно зеркало. Мы хотим найти собственный идеализированный образ. Между тем по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. Мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, не только героический монумент Человека! Прилетели сюда такими, какие мы в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность — ту её часть, которую мы замалчиваем, — не можем с этим примириться. Мы добились этого контакта. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!»

Словом, по Снауту, все достижения человечества, его культура, наука, этика выросли из комплекса неполноценности, якобы присущего людям. Ведь зеркало, которое льстит, нужно тому, кто нуждается в самообмане и в утешении. Во всяком случае, землян, оказавшихся на Солярисе, видение своего подлинного Я, повергло в мучительный стыд перед Океаном. Гибаряну это стоило жизни.

Но Снаут в своём самоуничижении не слишком-то последователен. Он задумал оправдаться перед космическим разумом, адресовав ему мысли бодрствующего, а не спящего человеческого мозга. Для этого он решил послать в Океан рентгеновское излучение, наложив на него энцефалограмму Криса. Психолог усомнился в уместности такой «рентгеновской проповеди о величии человека», особенно если она исходит от него. Ведь он не без оснований винил себя в смерти своей жены:

«— Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, как говорят со зла… Забрал вещи и ушёл. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается и не сделает этого… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу яды. Она знала о них. Они были мне нужны, я принёс их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть так, будто я принял её слова всерьёз, и … оставил всё как было. На третий день я всё-таки пошёл, это не давало мне покоя. Но… когда я пришёл, она была уже мёртвой».

Ни один суд присяжных не признал бы Криса убийцей. Поэты, и в их числе Оскар Уайльд, прозорливее, когда речь идёт о садомазохизме:

Любимых убивают все,

Но не кричат о том.

Издёвкой, лестью, злом, добром,

Бесстыдством и стыдом,

Трус — поцелуем похитрей,

Смельчак — простым ножом.

Появление в доме ядов, инструктаж Хари по их применению, ссора супругов, уход мужа из дому вопреки угрозе жены покончить с собой, — всё это складывается в цепочку вовсе не случайных событий. Самоубийство Хари, конечно же, было спровоцировано Крисом: подсознательно он желал её мучений и смерти.

О том, что дело обстоит именно так, свидетельствует поведение Хари-3. Даже несмышлёный гость Сарториуса знает, как выйти из комнаты своего «хозяина». Не то Хари — ей, случайно оказавшейся в разных помещениях с Крисом и потому впавшей в панику, надо открыть дверь вовнутрь. Но она с нечеловеческой силой (а сила у этого порождения Океана гигантская!) толкает её наружу, ломая сталь. С кровоточащими рваными ранами кожи и мышц, Хари вываливается сквозь дыру, образовавшуюся в стальной двери, к ногам Криса. Ещё ужаснее сцена её самоубийства с помощью выпитого жидкого кислорода. Правда, смерть мученицы сопровождается эротическими позами и конвульсиями, подозрительно похожими на оргазмические! Тем не менее, Наталья Бондарчук рассказывает, насколько серьёзно инструктировал её перед съёмкой Тарковский:

«— Понимаешь, что такое выпить жидкий кислород? У неё даже нутра нет — всё сожжено…

Целую неделю после съёмки у меня болело горло, и я еле выговаривала слова, настолько сильно было психическое влияние этой сцены».

Хари-3 калечит себя и умирает, но всякий раз воскресает: её тело тут же полностью регенерируется. Бесценная партнёрша для садиста! Крис — садомазохист, и его парафилия куда более серьёзный грех, чем латентная педофилия Гибаряна. И всё же, в конце концов, он согласился участвовать в затее Снаута.

Удалось ли воспитать у Супермозга дружелюбие к людям, выясняется в финале фильма. Вначале мы следим за Кельвином, подошедшим в сопровождении собаки к отчему дому. Его глазами мы заглядываем в окно и наблюдаем за отцом, хлопочущим внутри. Заметив Криса, тот выходит к вернувшемуся со звёзд сыну и обнимает его. Далее следует сцена, воссоздающая картину Рембрандта «Возвращение блудного сына».

Поначалу всё увиденное вызывает у зрителя недоумённую оторопь. Он знает, что происходящее на экране невозможно, поскольку противоречит теории относительности. В соответствии с ней, космонавт, вернувшись из другой галактики, не может застать в живых собственных родителей. Странной и нелепой кажется сцена, когда на старика, двигающегося по комнате, с потолка льётся то ли вода, то ли кипяток, на что он не обращает ни малейшего внимания. Наконец, поза коленопреклонённого Криса, обнимающего ноги отца, слишком уж театральна. То, что хорошо в живописи или на сцене, неуместно в жизни.

Но потом всё выясняется: камера отходит вверх, и с высоты птичьего полёта мы видим отца Криса, его самого, деревья у дома, островок. Всё это стремительно уменьшается в размерах по мере удаления объектива от поверхности планеты. Наконец, остаётся лишь бескрайний Океан. Оказывается, Крис, его отец, дом, сад, пёс — модели людей и земных объектов. Их создал Океан. Зрители всё это время следили за поведением двойника Криса, каким, по версии внеземного разума, оно было бы, вернись космонавт домой на Землю.

Серьёзные перемены произошли и на станции. К её обитателям перестали, наконец, приходить их «гости»-любовники. Словом, инопланетный контакт осуществился к вящей славе человечества. Космический разум не только простил землянам их девиации и грехи, но и выразил это в духе библейской морали в образах, близких к живописи Рембрандта.

Тарковский, по большому счёту, не слишком-то отклонился от сюжетных линий Лема. Даже самые серьёзные изменения, внесённые им, не противоречат смыслу романа; напротив, они делают всё происходящее более логичным и обоснованным. Скажем, по Лему, «гостья» Гибаряна — это экзотическая громадная босая негритянка. Её одежда состоит лишь из «жёлтой, блестящей, как будто сплетённой из соломы, юбочки». Как объект эротических фантазий подростка, такой образ вполне убедителен. Бесспорна и его художественная выразительность. Эпизод, когда Крис, ещё ничего не зная о «гостях», находит в морге рядом с трупом Гибаряна африканку — один из самых захватывающих в романе:

«Опуская край ткани, я заметил, что по другую сторону тела из складок высовывается несколько чёрных продолговатых бусинок или зёрен фасоли. Я замер. Это были пальцы голых ступней, которые я видел со стороны подошвы; яйцеобразные подушечки пальцев были слегка раздвинуты. Под пологом савана лежала негритянка. Она лежала лицом вниз, как бы погружённая в глубокий сон. <…> Ни малейшее движение не оживляло огромное тело. Ещё раз я посмотрел на босые подошвы её ног, и вдруг меня поразила одна удивительная деталь: они не были ни сплющены, ни сбиты тяжестью, которую должны были носить, на них даже не ороговела кожа от хождения босиком, она была такой же тонкой, как на руках и плечах. Я проверил это впечатление прикосновением, которое далось мне гораздо труднее, чем прикосновение к мёртвому телу. И тут произошло невероятное: лежащее на двадцатиградусном морозе тело было живым, оно пошевелилось. Негритянка подтянула ногу, словно собака, которую взяли за лапу».

Помню, как сильно подействовал на меня этот эпизод, когда я впервые читал роман. Всё так; никто не сомневается в мастерстве и таланте Лема. Серьёзные сомнения связаны с другим: появление негритянки не могло бы послужить причиной самоубийства Гибаряна. Даже если бы её экзотической образ стал фетишем и лёг в основу девиации, это никак не умалило бы самооценки учёного и не ввергло бы его в депрессию. Напротив, материализацию своих детских фантазий он встретил бы с восторгом как долгожданный факт установления контакта с Океаном. Тарковский гораздо логичнее Лема: педофилия — бесспорный грех, куда более тяжкий, чем влечение к эротическому фетишу. Перверсия заслуживает осуждения. Только в этом случае оправданы слова Гибаряна, сказанные им перед смертью: «Я сам себе судья. Это не сумасшествие. Речь идёт о совести».

Кстати, сама мысль о том, чтобы сделать Гибаряна педофилом, пришла к Тарковскому отнюдь не вопреки Лему. «Гость» Сарториуса в романе — мальчик в золотистой широкополой шляпе, топающий босыми ножками по полу и по временам заходящийся звонким детским смехом. Но коль скоро в фильме педофилия стала грехом Гибаряна и причиной его суицида, то режиссёру пришлось изменить тип сексуальных предпочтений Сарториуса. Соответственно, он перекроил и телесное воплощение его «гостя». Но даже это сделано «по Лему»! В одном из эпизодов романа при мысли о «госте» Сарториуса Крису почему-то пришло на ум неясное представление о карлике. Что ж, Тарковский подчёркнуто покорно сотворил «гибрид» — некоего карлика с взрослым лицом и детским тельцем.

Кто посещает Снаута, не известно. В фильме дана лишь подсказка: его «гость» — мужчина, обладающий сильным интеллектом. Недаром при заочном обсуждении физической природы биороботов, когда каждый из учёных оставался в своей комнате вместе со своим посетителем, самым осторожным в выборе формулировок был именно Снаут. Менее всех сдержан Сарториус: его «гость» не слишком-то умён. Крис, находящийся рядом с Хари-3, поневоле более осмотрителен. Снаут же больше, чем остальные собеседники боится, что его любовник поймёт смысл их дискуссии. (Сами «гости» ни о чём не подозревают. Так, Хари-3 считает себя земной Хари; при этом она ничего не знает ни о её самоубийстве, ни о Хари-2. Понимание: «Я — не она!» — пришло к ней позже, став причиной её душевных переживаний).

Нелишне отметить, что Снаут — единственный, кто не делает тайны из эротического наслаждения, которым он обязан своему «гостю». Хитростью отправив очередной его дубликат в космос («разведясь с ним», чтобы пообщаться с коллегами), он признаётся Крису: «Со вчерашнего дня я прожил пару лет. Пару неплохих лет, Кельвин. А ты?». И он же больше, чем кто-либо мучается из-за своей девиации, пряча «гостя» от посторонних глаз.

Сарториус, также тщательно скрывающий своего уродца, нашёл эффективный способ психологической защиты. Он сделал карлика объектом научных исследований, ставя на нём нарочито жестокие эксперименты. Даже Хари-3 упрекает его в бесчеловечности! Учёный, оправдывая свой садизм, прибегает к рационализации — он, де, изучает субатомную природу «гостей», а заодно ищет методы их физического уничтожения (аннигиляции). Это забавный и в то же время очень многозначительный сюжетный ход Лема (и Тарковского)! Выходит, что Сарториус — анипод средневековых алхимиков. Те бились над созданием гомункулуса (искусственного человека) и посвящали свою жизнь поискам философского камня, как источника бессмертия. Учёный же ищет способы уничтожения гомункулусов, созданных Океаном практически бессмертными.

Но вернёмся к главной теме: какие бы доводы ни приводил Сарториус в свою защиту, его садистские черты — факт очевидный и неприглядный. Правда, у зрителей нет достаточных оснований, чтобы считать, что он, подобно Кельвину, страдает парафилией.

Что касается садизма самого Криса, то в отношении к нему Лем не всегда последователен. Особенно уязвима мелодраматическая вторая половина романа. Её содержание — муки любви героя к Хари-3. Отчасти именно из-за них Крис поначалу не хочет выступить ходатаем перед Океаном: «Полная запись всех мозговых процессов будет послана в глубины этого необъятного безбрежного чудовища. Подсознательных процессов тоже. А если я хочу, чтобы она исчезла, умерла?»

Итак, Крис боится своего подсознания. При этом он утверждает, что любит не своё воспоминание о покойной, а именно её, Хари-3. Ведь она из любви к нему готова на любые жертвы и муки, на которые «не пошли бынастоящие люди». Говоря это Снауту, Крис не замечает, что выбалтывает подлинный секрет своей «любви». Но Хари-3 подвела его. Следуя своей мазохистской программе, она перешла грань, делавшую её идеальной партнёршей для садиста, — способность умирать «понарошку». Повторив судьбу земной Хари, она втайне от Криса уничтожила себя окончательно с помощью аннигилятора, созданного Сарториусом.

Оставшись без неё, Кельвин отказывается покинуть станцию, хотя все земляне решили вернуться домой. «Да, я хочу остаться. Хочу», — твердит он Снауту. Собственные размышления Криса по этому поводу не слишком вразумительны: «Во имя чего? Надежды на её возвращение? У меня не было надежды. Но жило во мне ожидание, последнее, что осталось от неё». Похоже, он ждёт от Океана новых чудес и, возможно, пришествия Хари-4.

Лем словно забыл о садистских пристрастиях своего героя. Он предлагает читателю поверить в чудесное перерождение Криса. Что если Хари-3 сделана по матрице памяти прежнего Криса, того, кто довёл до гибели свою жену? На Солярисе же он переродился: стал чутким, преодолел садизм и научился любить! По этой версии Лема, чувства нового Криса созвучны полным любви и тревоги словам Поля Верлена, обращённым к Артюру Рембо:

Любовь моя! Тебе, такому чуду, —

Как первоцвету, жить одну весну!

О тёмный страх, в котором я тону!..

Усни, мой друг. Я спать уже не буду.

* * *

О бедная любовь, как ты хрупка! …

По Лему, потеряв Хари повторно, Кельвин утратил душевный покой и, как уже говорилось, решил остаться на Солярисе. Между тем, Снаут напоминает безутешному влюблённому, что в ракете, вращающейся вокруг планеты, заперта Хари-2. Обречённая на вечные муки в разлуке с «хозяином», она издаёт непрерывный жуткий вой, от которого содрогаются стены её космической тюрьмы. Может быть, стоит вернуть её с околопланетной орбиты на станцию и заключить в свои объятья?! Крис уклоняется от ответа. Так что трогательная версия о душевном преображении героя романа и о муках его нежной любви к Хари-3 теряют всю свою убедительность. Не чересчур ли добр Океан, простивший Крису Кельвину его грехи?

Чувствительная история любви Криса и его «воскресшей» жены, щедро сдобренная мистикой, положена Стивеном Содербергом в основу американской версии «Соляриса». Несмотря на полное единодушие писателя и режиссёра, особого успеха на кинофорумах фильм не имел и премий не получил. Его преимущество перед шедевром Тарковского состоит лишь в том, что Гибарян вновь стал Гибарианом, утратив армянское происхождение, кавказский тип лица и гортанный акцент. Всё это было обретено им невольно из-за неточной транскрипции его фамилии в русском переводе. Она, как и фамилия Сарториуса, восходит к латинским корням и, возможно, служит подсказкой читателю. Gibba — «горб»; gibberosus — «запутанный», «сложный», а также «горбатый». Таким образом, слово «Гибариан» ассоциируется с тайным и сложным уродством, вдруг ставшим явным, словно горб.

Мелодраматические мотивы романа оставили Тарковского равнодушным. Его Крис ничего не ждёт от Океана; он без сожалений и раскаяния покидает и станцию, и Хари-2, мучающуюся на околопланетной орбите.

Главное отступление от книги — введение в число действующих лиц отца Криса. Оправданность такого шага очевидна: без него не было бы апофеоза фильма — сцены «возвращения блудного сына» и прощения Океаном людских прегрешений и девиаций.

Но если космический разум понял и простил и Кельвина, и обитателей станции, и человечество в целом, то сам Тарковский пессимистически самокритичен. В конце фильма Крис жёстко признаётся, повторяя слова, уже сказанные им раньше в связи с самоубийством земной Хари: «В последнее время наши отношения с ней совсем испортились». Теперь он произносит их после самоустранения Хари-3. Трагический круг замкнулся: Крис остался человеком, неспособным любить. Таков неутешительный итог фильма.

«Будь ты дитя небес иль порожденье ада…»

Пессимистом предстаёт перед читателями и польский писатель Ежи Анджеевский, автор повести-притчи «Врата рая». Подобно Снауту из «Соляриса», он видит в девиациях и перверсиях — гомосексуальности, педофилии, садомазохизме — движущие силы истории. Но, в отличие от Тарковского, Анджеевский чужд самой идее о том, что прогресс достигается в ходе преодоления людьми их слабостей и пороков. Чем одержимее тянется к любви и к добру граф Людовик, садомазохистский герой его повести, тем глубже вязнет он во зле, тем больше людей губит. Врата рая оказываются входом в ад.

На взгляд сексолога, такая постановка вопроса не совсем справедлива, но она заслуживает самого тщательного анализа.

Историко-философская повесть Анджеевского написана своеобразно. Она состоит всего из двух грамматических предложений, второе из которых гласит: «И они шли целую ночь». Первое же — весь остальной текст повести. Гигантская суперфраза передаёт ритм непрерывного шествия огромной толпы; включает в себя диалоги безымянного монаха-исповедника с каждым из его спутников; отражает поток их сознания, сопровождаемый комментариями рассказчика. Особый синтаксис книги, скрупулёзно сохранённый мной в цитируемых из неё отрывках, — мастерский приём Анджеевского, хотя, возможно, и требующий от читателя обострённого внимания:

«на исходе была уже пятая неделя с того предвечернего часа, когда Жак из Клуа, прозванный Жаком Найдёнышем, а в последнее время называемый Жаком Прекрасным, покинул свой шалаш над пастбищами, принадлежащими деревне Клуа, и сказал четырнадцати деревенским пастухам и пастушкам: Господь всемогущий возвестил мне, чтобы, противу бездушной слепоты рыцарей и королей, дети христианские не оставили милостью своей и милосердием город Иерусалим, пребывающий в руках нечестивых турок, ибо скорее, нежели любая мощь на суше и на море, чистая вера и невинность детей могут сотворить величайшие деяния…»

Речь идёт о так называемом крестовом походе детей (или «пастушков»).

В ходе первого рыцарского похода крестоносцы завоевали Иерусалим. Когда войско мусульман покинуло город, рыцари Христа устроили всеобщую резню, кровью мирных жителей залив мостовые, мечети и синагоги. Случилось это в 1099 году, не сделав христианский мир ни лучше, ни счастливее. Сто лет спустя мусульмане вновь захватили многострадальный город, и участники последующих крестовых походов уже ничего не могли с этим поделать. Четвёртый же из «освободительных» походов даже не достиг Палестины. Христово войско вместо Иерусалима захватило Византию и её столицу, вырезав, изнасиловав и ограбив сотни тысяч христиан-греков. Культурные ценности и древние пергаменты безжалостно уничтожались; драгоценности, золотые изделия и церковные реликвии выгребались из дворцов и церквей Константинополя. Рыцари увозили награбленное по своим замкам в Европу, причём большая часть сокровищ погибла в пути или была отобрана другими бесчисленными разбойниками и ворами: турками, болгарами, печенегами, половцами. (Робер де Клари «Завоевание Константинополя»).

Это злодеяние произошло в 1204 году, оставив страшные воспоминания у юного героя повести Алексея, византийского грека. О них он поведал священнику в пешей исповеди в самом начале крестового похода детей:

«ночью я проснулся средь трепещущих отблесков огня, среди гула, бряцания оружия, воя, женского плача и стонов умирающих, возле меня стояли женщина и мужчина, позади, за окном пылало яркое зарево, я помню только это зарево и мужчину с женщиной, стоявших у моего огромного ложа, это были мой отец и моя мать, но я не помню их лиц, не слышу их голосов, помню приближающийся в трепетном зареве гул, бряцание оружия, женский плач и стоны умирающих, в ту минуту огромная дверь внезапно, будто переломившись надвое, раскололась, и я впервые увидел его, он был юный, сияющий, и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей, кровь была у меня на руках, на губах, мне хотелось кричать, но я не кричал, а потом, вот это я помню, будто случившееся вчера, он ко мне наклонился, я зажмурил глаза, почувствовал его ладонь на мокром от пота лбу, мне хотелось плакать, но я не мог, так как чувствовал тошнотворный вкус крови на губах, помню он взял меня на руки, помню его склонившееся надо мной лицо, но что было дальше, не помню…»

Так восьми лет от роду Алексей Мелиссен попал к Людовику Вандомскому, графу Шартрскому и Блуаскому, одному из тех, кто в жажде власти и наживы грабил и жёг Константинополь; к тому, кто на глазах ребёнка убил его родителей, а затем стал его опекуном и сделал наследником старинного графского рода Франции.

Мальчик рос умным, крепким и выносливым; он отлично фехтовал, скакал верхом, стрелял из лука, во всём превосходя своих друзей-сверстников. По его словам, приёмный отец

«рассказывал мне, тогда уже подростку, что в ту кошмарную ночь резни и пожаров, он, двадцатилетним юношей поклявшийся все свои богатства и дарования отдать делу освобождения из-под ига неверных Гроба Христа, в ту ночь словно очнулся и понял, что совершено тяжкое преступление, и меня, потерявшего отца и мать, спас, вынеся на руках из горящего дома, специально, чтобы искупить хоть малую толику зла, причинённого христианскими рыцарями, <…> а той весной он подарил мне пурпурный плащ со словами: через два года ты получишь золотые шпоры и золотой рыцарский пояс…»

Исповедуясь, Алексей не умолчал и об интимном повороте в их отношениях с Людовиком:

«однажды, той же весной, он взял меня с собой в баню, он отослал прислуживавших нам при купании челядинцев, вначале мне было немного неловко, но я стеснялся не своей наготы, а тишины, которая царила вокруг, ведь я привык, что в бане всегда стоял гомон, я лёг на низкое ложе и ни о чём не думал, я даже тогда ни о чём не думал, когда он, приблизившись к ложу, лёг рядом и, без единого слова обняв меня, притянул к себе, я почувствовал его наготу подле своей, а его лицо, узкое и сухое, ещё молодое, хотя изрытое тёмными бороздами, с глубоко посажеными глазами, до того светлыми, что они казались нагими, увидел так близко, как шесть лет назад, когда это лицо впервые надо мной склонилось…».

В последовавшим разговоре, на вопрос графа, хорошо ли ему сейчас с ним, Алексей ответил утвердительно. И, в свою очередь спросил любовника, не он ли убил его родителей. Тот, не дрогнув, сказал:

«…да, это правда, я совершил это страшное злодеяние, поскольку, исполненный веры и надежды, считал, что если на нас плащи крестоносцев и мы дали обет пожертвовать всем ради освобождения Гроба Христова из-под ига неверных, то и всё, что мы делаем, правильно и необходимо, ибо служит этой единственной и высочайшей цели, то было заблуждением моей святой веры…».

Алексей сладко грезил в объятиях Людовика; в своих мечтах он видел его, окружённого духовенством, рыцарями и дворянами, в готическом соборе Шартра в сверкающих доспехах, в длинной чёрной тунике, перехваченной золотым поясом. Граф, касаясь мечом Библии, клянётся отдать жизнь освобождению Святого Гроба. Алексей в красивой одежде пажа стоит рядом с ним; ангелы под куполом храма внимают словам клятвы. Между тем, речи его нагого любовника, лежащего рядом, были покаянными:

«теперь мне уже трудно сказать, когда я понял, что совершаю преступлениеи не только не приближаюсь к желанной цели, а, напротив, от неё отдаляюсь, будто на пути к вершине высокой горы скатываюсь в пропасть, может быть, впервые эта догадка озарила меня, когда, сам запятнанный кровью, я увидел тебя на огромном ложе, тоже обагрённого кровью, которую я пролил, но сейчас, по прошествии лет, полных лишений и самоистязания, когда я делал больше, чем желал, дабы искупить причинённое мною в ослеплении веры зло, сейчас, обняв тебя, я вновь, теперь уже добровольно, закрываю перед собой врата далёкого Иерусалима, так как сильнее всего, что во мне есть, моя тёмная к тебе любовь, к тебе, который должен был стать моим сыном и наследником, но которого давно уже вижу я в мыслях своим любовником, можешь делать со мной, всё, что хочешь, — сказал я, когда он умолк, он же спросил: тебе это будет приятно? можешь делать со мной, всё, что хочешь, — повторил я, — что б ты ни сделал, мне будет приятно, и тогда это произошло, но, когда произошло, я не почувствовал себя счастливым, меня лишь переполнило неведомое прежде блаженство и обуяло желание снова его испытать, счастливым же я себя не чувствовал, потому что тогда уже понял, что он не любит меня, что ему нужно лишь моё тело, знаю, что и он это понимал, хотя старался обмануть и себя и меня, и говорил, что любит, но, говоря так, говорил неправду…»

Любовная страсть неистового Людовика к Алексею схожа с чувством, которое поэт Шарль Бодлер испытывал к Жанне Дюваль, парижской путане:

Я люблю тем сильней, что как дым ускользая,

И дразня меня странной своей немотой,

Разверзаешь ты пропасть меж небом и мной.

Крестоносец был твёрдо убеждён: уступив своей греховной страсти к Алексею, он скатился на самое дно нравственной пропасти. Тщетно пытается рыцарь порвать порочные узы, закрывающие перед ним вожделенные врата Иерусалима. Потому-то он мечется в поисках всё новых и новых половых партнёров, способных вытеснить из его души влечение к Алексею. Это со всей очевидностью понимает его совсем ещё юный, и, в то же время, такой взрослый любовник:

«ибо только к моему телу вожделел, он жаждал любви, но не способен был меня полюбить, ненасытное вожделение было его единственным настоящим чувством, знаю, не раз, обнимая меня и говоря, что любит, он думал: пустое всё это, я не могу его любить, но и жить без него не могу, а я, когда насытившись мной, он внезапно оставлял меня одного, думал: я — его собственность, его вещь, поэтому ему проще презирать меня, чем себя, я ненавижу его, но и себя ненавижу, так как покорно соглашаюсь на всё, чего б он ни захотел, мне это приятно, а поскольку, приятно я не могу от этого отказаться, за что и ненавижу себя, я знал, что кроме меня ему нужны были другие тела, он их искал и находил, но потом снова возвращался ко мне, а я, хотя знал, что он придёт, ещё согретый теплом другого тела, его ждал…».

Достигнув шестнадцати лет, Алексей и сам решился изменить своему любовнику. Он пошёл на это из ревности и отчаяния, зная, что в тот самый миг Людовик прячется в пастушеском шалаше Жака, прозванного Прекрасным. В пику им обоим, юноша вступил в близость с женщиной. Он воспользовался услугами Бланш, девушки, влюблённой в Жака и только что отвергнутой подростком-пастушком. Повстречав в ту роковую ночь Алексея, «она спросила: можешь сделать так, чтобы я перестала думать о нём? я сказал: раздевайся, и она разделась, я стоял над ней…».

Надо признать, что, настраивая себя на секс с Бланш, Алексею прибег к хитроумной психологической уловке:

«я тоже, сбросив с себя одежду, стоял над ней и думал: вот перед тобой лежит Жак, поспеши, ибо через минуту Жак перестанет быть Жаком, она лежала обнажённая на моём плаще, я впервые ступил босыми ногами на этот плащ, впервые потому, что до сих пор он служил не мне, а моему ожиданью, я ступил на свой пурпурный плащ и сказал: он тебя прогнал? сказал так, потому что не нашёл других слов, а не потому, что лежащая передо мной незнакомая обнажённая девушка пробудила во мне желание, единственно от тоски, от неутолённой жажды и одиночества я это сказал, тогда она попросила: сделай так, чтобы я больше не думала о нём, и тут я внезапно почувствовал, что моя мужская сила — моя мужская сила…»

Любовники забылись сном, а их пробуждение было насильственным:

«открыв глаза, затуманенные тяжёлым сном, я увидел его: он стоял над нами, слившимися в любовном объятии, но гнева не было на его тёмном лице, его глаза, такие светлые, что казались нагими, теперь были наги больше обычного, он бил нас тем кожаным арапником, который выронил второпях, когда я затрубил в рог, а он поспешно спрятался от меня у Жака в шалаше, он нас бил, она, как и я пробудившись от тяжёлого сна, попыталась найти защиту от первых ударов во мне, поскольку я был ближе всего, но потом, увидев его, увидев, что мы наги, а он одет и бьёт нас арапником, стремительно выскользнула из моих объятий и, крича, будто её резали, убежала, я продолжал лежать на своём плаще, он стоял надо мной и без устали меня бил, я лежал, принимая сильные, до крови рассекающие кожу удары, внезапно он перестал меня бить и, стоя надо мной, замер, я спросил: почему ты меня бьёшь? потому, что я переспал с этой шлюхой, или потому, что, спрятавшись от меня у Жака в шалаше, ты вынужден был меня обмануть? тогда он отбросил арапник, опустился рядом со мной на колени и, желая убежать от меня, а также, наверное, и от себя, заключил меня в свои объятья, я знал, что он обнимает меня в последний раз, и, когда он делал со мной, то, что привык делать всегда, закрыл глаза, чтобы он не видел моих слёз…».

Исповедь монаху продолжалась; слышались шаги двух с лишним тысяч босых детских ног; беззвучно колыхались в темноте хоругви и кресты; где-то в хвосте колонны скрипели телеги, на которых везли выбившихся из сил участников похода. Старый человек, который три дня исповедовал детей, очищая их от всяческих грехов и проступков,

«был большим и грузным мужчиной в бурой рясе монаха-минорита, он шёл впереди, шёл медленно, поступью очень усталого человека, неуклюже припечатывая землю тяжёлыми отёкшими ступнями, старый человек думал: если юность не спасёт этот мир от гибели, ничто больше не сумеет его спасти, потому-то все надежды и чаянья я возложил на этих детей…».

Он не был ни фанатиком, ни честолюбцем и ничем не походил на Петра Пустынника и других идейных вдохновителей крестовых походов. Массовый религиозный экстаз, порождённый пастушком, застал его врасплох. Он слышал правду и ложь из уст тех, кто боготворил Жака и любил его. Идя в голове шествия, исповедуя всех, кто устремился за новоиспечённым избранником Бога, монах мучительно размышлял: можно ли надеяться на чудо, а если нет, то как ему, старому человеку, предотвратить гибель участников похода?

Алексей, примкнув к походу детей, стал его «движущей силой». Он заколол своего бесценного андалузского жеребца, чтобы накормить изголодавшуюся толпу. Он заставил участников шествия исповедоваться монаху-минориту (принудив к этому и свою любовницу Бланш: «убью, как собаку, если не исповедуешься и не получишь прощенья, лги, но будь такая, как все»). Он торжественно облачил Жака в свой пурпурный плащ, подарок графа, превратившийся из символа надежд юного грека в любовное ложе его отчаянья: на нём Бланш отдавалась ему; на нём он в последний раз сам отдался Людовику.

Что направляло неукротимую волю Алексея? Что стало причиной внезапного религиозного преображения Жака? Почему множество молодых людей поверило юному пастушку? Зачем они отправились в крестовый поход, бросив своих родителей? Эти вопросы мучили старого монаха. Ответы на них он искал в бесконечных исповедях кающихся.

В ту роковую ночь, когда Людовик наткнулся на костёр, разведенный пастухом, вспыхнуло любовное чувство, опалившее и молодого мужчину, и подростка. Оно-то и стало поворотным пунктом в судьбах их самих и великого множества людей. Жак рассказал монаху в исповеди:

«я стоял, наклонившись к огню, и тут он появился передо мной на великолепном вороном жеребце, появился нежданно-негаданно, я не знал кто он такой, судя по облику и одежде, то был рыцарь благороднейшего рождения, ты знаешь дорогу в Шартр? Шартр там, — сказал я и показал рукой, — там, где полуночная звезда, если без промедления отправитесь в путь, к утру попадёте в Шартр, ночь была очень светлая, так что полная луна уже восходила над лугами внизу, я подумал, что сейчас он уедет, взмолился в мыслях, чтобы этого не случилось, и сказал: если не хотите ехать в темноте, в Клуа можно найти удобный ночлег, я предпочёл бы воспользоваться твоим гостеприимством, — сказал он в ответ, а у меня сильно забилось сердце, шутите, господин, мой шалаш убог, ты его не любишь? — о нет! — воскликнул я, — я очень его люблю, тогда он улыбнулся, и его светлые глаза показались мне ещё светлее, значит, твои чувства превращают его во дворец, — сказал он, — подумай, что толку от великолепия, если оно вызывает презрение или неприязнь? богатство в таком случае утрачивает свой блеск, красота — привлекательность, а мощь — силу, только любовь способна какую угодно вещь, даже наискромнейшую, сделать прекрасной…».

Так Людовик очутился в шалаше Жака. Их свиданию дважды помешали. Вначале зазвучал настойчивый охотничий рог Алексея. Граф приказал Жаку привлечь юношу пастушеским кличем и затем сказать ему, что всадник, которого он ищет, ускакал в Шартр. Тот так и поступил, впервые в своей жизни солгав. Но Алексей не поверил пастуху. Жак рассказывает:

«он всё ещё не сводил с меня своих тёмных угрюмых глаз, ты уверен, что тот рыцарь уехал? — не веришь? верю, — сказал он, обогнув меня, подъехал к шалашу, с чего бы мне не верить, — сказал он громче, чем говорил до сих пор, — у Людовика Вандомского, графа Шартрского и Блуаского, нет причин скрываться от своего питомца и наследника, после чего внезапно нагнулся до самой земли и, подняв ременный арапник, лежавший на траве у входа в шалаш, подъехал, держа в руке этот арапник, ко мне, ты прав, — сказал он, мой господин, должно быть, в самом деле спешил, иначе бы заметил потерю, с минуту мы молча смотрели друг другу в глаз, до тех пор мне неведомо было чувство ненависти, но в ту минуту я его ненавидел, до свидания, Жак, — сказал он, — мы ещё встретимся, и, хлестнув арапником своего жеребца, поскакал вниз по склону…».

Второй помехой стала Бланш, убежавшая с деревенской свадьбы к Жаку. Тот, не скрывал своей досады, прогоняя её прочь:

«кого ты ищешь? — спросил я, тебя, — ответила она, — поцелуй меня, я промолчал, и она подошла ближе, уходи, — сказал я, боишься? — засмеялась она, — если у тебя ещё никогда не было девушки, я тебя научу, увидишь: возьмёшь меня один раз, и тебе захочется делать это со мной каждую ночь, уходи — повторил я, она стояла так близко, что я видел, как она побледнела и глаза её потемнели и сузились, кто у тебя в шалаше? — спросила она, никого, — ответил я, врёшь, — и хотела меня ударить, но я помешал ей, схватив за запястье, она рванулась: пусти, — и, когда я разжал пальцы, сказала, быстро дыша: ты ещё будешь на коленях умолять меня, чтобы я тебе отдалась, мне не пришлось в третий раз повторять: уходи, потому что, резко повернувшись, она побежала вниз, к лугам…».

Прогнав Бланш, Жак вернулся в шалаш и улёгся на подстилку рядом с Людовиком. Тот спросил:

«это была твоя девушка? у меня нет девушки, — ответил я, — почему? — спросил он, не знаю, — ответил я, — наверное потому, что я никого не люблю, зато тебя любят, — сказал он».

И тут возникла ситуация, в точности повторившая историю двухлетней давности. Только на этот раз Людовик не сокрушался из-за греховности своего любовного выбора; нового избранника он счёл совершенством и ангелом во плоти. А прекрасный пастушок, слушая любовные признания графа, впал в транс, подобно тому, как это в своё время случилось с Алексеем. Слово в слово повторил потом Жак, исповедуясь, любовный диалог, запавший ему в душу:

«ты молод, красив, а взгляд твоих глаз сразу, едва я увидел тебя, сказал мне, что душа твоя тоже прекрасна и чиста, чувства меня не обманывают, я тебя вижу, касаюсь рукой твоего плеча, трогательно вздрагивающего от моего прикосновения, ты живёшь, двигаешься, существуешь, а если кажешься сотворённым из иной нежели все прочие люди, материи, то потому, наверно, что природа благодаря божественному вдохновению, которым она наделена, единожды только способна из обычных элементов создать столь совершенное существо, после чего, поскольку я молчал, мягко повернул меня к себе и спросил: тебе ещё никто не говорил, что ты прекрасен? я ответил: так как вы, господин, никто, и сказал правду, потому что не знал своего лица, и, хотя слышал, что в деревне меня всё чаще называют не как прежде, Жаком Найдёнышем, а Жаком Прекрасным, никто до сих пор так, как он, об этом не говорил, он сказал: может быть тебе это неприятно? нет, что вы, господин, говорите, мне вовсе не неприятно, — ответил я».

В наступившем затем сладком гипнотическом трансе Жаку виделись врата и стены Иерусалима, ведь рыцарь в эти минуты жаловался, что ему самому уже никогда не выполнить святую задачу освобождения Гроба Господня:

«не с обагрёнными невинною кровью мечами и затаёнными в сердце и в мыслях тёмными и неистовыми страстями, а лишь в броне невинности и с чистым сердцем под этою бронёю можно достичь ворот Иерусалима, которые должны распахнуться перед теми, кто душою близок покоящемуся в одинокой могиле Христу, противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, только христианские дети в своём милосердии могут спасти город Иерусалим…».

Как когда-то Алексею, Жаку впору было сказать: «можете делать со мной, всё, что хотите, господин…». А утром он понял, что рядом с ним никого нет:

«я лежал на своей подстилке и чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо прежде, хотя я всегда просыпался в своём шалаше один, я подумал: всё это мне приснилось, и, подумав так, даже пожелал, чтобы это был только сон, но едва пожелал, в ту же минуту меня обуял страх, я сел на подстилке и вдруг увидел на своей руке этот драгоценный перстень, должно быть, уходя, он надел мне его на палец, когда я спал, поняв всё, я преклонил колена и возблагодарил всемогущего Бога, что это не было сном…».

Скоро к пока ещё безгрешному Жаку пришли угрызения совести. Узнав от Алексея, что граф утонул в Луаре, разбушевавшейся в весеннем полноводии, Жак

«спросил его: ты был с ним? да, — ответил он, — весенние реки коварны, и не смог спасти? не смог, — сказал он, — это произошло очень быстро, так камень идёт на дно, он говорил, а я думал: будь я с ним, я сумел бы его спасти».

«Его смерть на моей совести: нужно было пойти с ним и уберечь его, но я остался в шалаше! И теперь ничто не возместит эту утрату!» — терзался пастушок, забывая, что Людовик сам не позвал его с собой.

Зато его позвал соперник, ставший к тому времени Алексеем Вандомским, графом Шартрским и Блуаским. Совсем недавно он жаждал лишь одного — чтобы Людовик

«был рядом и своим телом защитил меня от одиночества, потерянности и страха, делай со мной всё, что хочешь, что б ты ни сделал, мне будет приятно».

Теперь же Алексей сам искушал Жака:

«если ты пойдёшь со мной и при мне останешься, я сделаю всё, что ты пожелаешь, буду служить тебе и тебя защищать, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, потому что люблю тебя с первой минуты, с тех пор, как увидел тебя, склонившегося над догоравшим костром, люблю, хотя и не знаю, рождена ли моя любовь только тобой и мной, только нами двумя, или её пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, и тут Жак сказал: уходи, ты не пойдёшь со мной? — спросил я, нет, — сказал он, я вышел, сел на коня и, во второй уже раз, поскакал вперёд, к влажным пастбищам, лежащим внизу, но если тогда, в ту первую ночь, меня переполняли любовь и ревность, то теперь я чувствовал только отчаянье в сердце да пронзительный холод в пальцах и на губах, потом я остановился на краю луга возле того самого дерева, под которым он бил меня, лежащего на земле своим арапником, а потом в последний раз обнимал…».

Вопрос Алексея: — «Ты пойдёшь со мной?» — теперь адресовался Бланш. А та была согласна на всё — на графскую опочивальню, лес, пустыню:

«девка та появилась неожиданно, подошла ко мне и сказала: этот страшный человек опять будет нас бить? раздевайся, — ответил я, — его уже нет, он лежит в тяжёлом гробу и единственное, что может делать, — гнить, потом, лёжа подо мной, обнажённая, она спросила: он тебя прогнал? я взял её, ничего не сказав, она смеялась и стонала, я входил в неё, но перед моими открытыми глазами стояло лицо Жака, я растягивал медленно нараставшее наслаждение, чтобы подольше не исчезал этот образ, она смеялась и стонала, вдруг я услышал под собой, но как бы из дальней дали донёсшийся её короткий вскрик, прозвучавший как стон настигаемого смертью зверя, и, услыхав этот короткий вскрик, почувствовал себя властелином и повелителем этого тела, мною преобразованного в покорность и стон…».

Казалось бы, теперь Алексей мог освободиться от мазохистской зависимости и стать новым человеком. Но, увы, ещё в шалаше Жака юноша понял, что от духовного гнёта Людовика ему никуда не деться и никогда не избавиться:

«ты, придавленный тяжёлыми могильными плитами, я не думаю о тебе, но от тебя не освободился…».

Между тем, сам Людовик перед смертью счёл себя полностью обновлённым и свободным от прежней страсти; таким его сделала любовь к Жаку. Разумеется, всё это было лишь самообманом. Впав в эйфорию, рыцарь наговорил отвергнутому любовнику много глуповато-напыщенных, наивных, бессвязных слов:

«…обогащённый чувством, дотоле ему неведомым, чувством пленительным и новым, чувством, которое из пучины сомнений и горя выносит его на простор безудержной радости…».

Алексей, жизнь которого после этого сразу лишалась смысла, с горечью рассказывал монаху:

«только одно я понял: в его жизни мне нет больше места, я должен вернуться в город, из которого он вынес меня на руках, когда мой родной дом пылал, а руки и губы были окроплены кровью моих родителей, которую он пролил, он говорил, это я помню и никогда не забуду: сейчас всё сошлось на том, чтобы нам расстаться и чтоб моя жизнь перестала быть твоей жизнью, а твоя моей, я спросил: когда мне уйти? он сказал: ты получишь всё, что причитается человеку, который должен был стать моим наследником, когда мне уйти? — спросил я снова…».

Изгнание Алексея было несправедливым, жестоким и бессмысленным поступком Людовика. Если бы он остался в живых, то убедился бы, что любовь прекрасного пастушка не способна изменить ни его сути, ни судьбы. Все трое, Людовик, Алексей и Жак, несвободны в своём выборе; сами того не зная, они запрограммированы на гибель.

Свобода выбора и «запрограммированность» в сексе и жизни

Удобнее всего проследить механизм такого программирования на примере Алексея. Подобно Гумберту из романа Набокова, он — продукт импринтинга (запечатления). В главе, посвящённой Лолите, этот феномен станет предметом более обстоятельного обсуждения. Сейчас же, забегая вперёд, скажем: в память Алексея навсегда впечаталась ночь кровавой резни. Мало того, пережитый ужас оказался спаянным с его сексуальностью. Видение «юного, сияющего», неодолимо привлекательного рыцаря, возникшего на фоне зловещего зарева, неразрывно соединилось с всеобъемлющим и повсеместным страхом смерти, заполонившим город, с криками преследуемых и убиваемых, обильно текущей багровой кровью, бряцанием оружия. Всё это запечатлелось на всю жизнь:

«…и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей…».

Для возникновения импринтинга недостаточно одних только сверхсильных эмоций; нужен особый склад нервной системы. К нему приводят заболевания мозга, его травмы и ушибы, в том числе родовые, асфиксия (удушье). С Алексеем нечто подобное случилось в младенчестве. Об этом рассказал его воспитатель, разыскавший юного грека во Франции:

«ты тяжело заболел и бредил в беспамятстве, лекари, все до одного, сомневались, можно ли тебя спасти, я же днём и ночью бодрствовал подле тебя, и, когда на третью ночь, не приходя в чувство, ты стал умирать, окостенел, а стопы твои и кисти рук, несмотря на жар, сделались холодными, как лёд, я взял тебя на руки и сказал: ты должен жить, ты должен услышать, что я говорю тебе: ты должен жить, не помню, сколько раз повторял я эти слова, может быть, десять, а может быть, сто, зато помню, что в конце концов ты открыл глаза и посмотрел на меня, держащего тебя на руках, ясным взглядом…».

Сексуальность Алексея сложилась по механизму импринтинга. Она неразрывно связана с потребностью подчинения сильной личности. Могущественный мужчина способен причинить своему любовнику боль и обречь его на унижение, но также может дать ему и чувство безопасности, утолить тревогу, спасти от кошмара одиночества. В этом секрет его сексуальной привлекательности. Появление Людовика в жизни ребёнка сопровождалось убийством его родителей, крушением привычного мира. Потому-то изначально любовник стал для него рыцарем тьмы. Да и сам мальчик оказался запрограммированным на зло, причём особый трагизм заключался в том, что, в отличие от крестоносца, он видел это зло без прикрас. Задолго до того, как они стали близки физически, Алексей вполне постиг мятущуюся грешную душу Людовика. Сам рыцарь не способен был понять себя так полно и точно, как это дано было его воспитаннику. Увидав в детстве звериное обличье религиозного фанатизма, воспринимая лишь тёмную ипостась своего любовника-крестоносца, Алексей раз и навсегда убедился в преступности крестовых походов. Он отрицал и существование Бога, недвусмысленно намекая монаху на свой атеизм (в эпоху тотального религиозного мышления юноша был явно незаурядной личностью!).

Итак, импринтинг сделал юного грека садомазохистом. Его любовное влечение к Людовику было его тяжким крестом и одновременно счастьем и смыслом жизни. Он не делал тайны из своей страсти и ни за какие блага не пожелал бы от неё отказаться. В этом убедился воспитатель, когда-то спасший его от смерти:

«в его голосе была печаль: значит, ты любишь человека, руки которого обагрены кровью твоих родителей, я повторил, не поднимая глаз: не хочу тебя больше видеть, и если ты ещё раз появишься на моём пути, я убью тебя или прикажу убить, хорошо, сказал он, помолчав, — я уйду, и ты меня больше не увидишь, но прежде чем уйти одно хочу тебе сказать: я проклинаю, Алексей Мелиссен, ту минуту, когда тебе, умирающему, крикнул: ты должен жить…».

Юноша, внезапно отвергнутый любовником, с горьким отчаяньем понял, что случилась беда, что отныне они оба обречены, ибо жить друг без друга не могут:

«Жака, о котором он ничего не знал, он смог полюбить, меня же, о котором он знал всё, полюбить не смог, хотя и говорил вначале, что любит, а теперь, так и не полюбив, думает, что может жить без меня…».

Ещё до того мгновенья, «как сжатый кулак Людовика в последний раз мелькнул среди жёлтых и вспененных вод Луары», Алексей безуспешно попытался освободиться от гибельной садомазохистской зависимости. Увы, ничто не могло спасти юношу, ни его сильная воля, ни физическая неутомимость, ни способность мыслить ясно и логично. Алексей решился даже на смерть Людовика. То, что юноша не спас любовника, хотя вполне мог это сделать, конечно же, было убийством. Но и этот грех оказался напрасным:

«он тонул неподалёку от берега и долго противился смерти, прежде чем исчез в пучине жёлтых вспененных вод, он не хотел умирать, а когда почувствовал, что теряет силы и идёт на дно, конечно же в заливаемых водой глазах у него стоял образ Жака, и с этим видением он шёл на дно, в холод и шум смертоносных вод, я мог его спасти, но не двинулся с места, я думал: теперь я буду свободен, так пусть же это свершится, ведь если его не станет, я буду свободен, я буду избавлен от власти его тела и вожделения плоти, однако, когда это произошло и передо мной были уже только разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, я не почувствовал облегчения, сожаления, правда, я тоже не чувствовал, внутри меня всё оледенело, холод закрался в сердце, холодом сковало пальцы и губы…».

Холод, о котором говорит Алексей, уже однажды сковал его в детстве, но отступил. Сейчас же его возвращение означало приближение гибели, сначала душевной, а потом и телесной. И всё же, вопреки сознанию своей обречённости, юноша изо всех сил противился ей. Освобождаясь от заложенной в него программы, он пытается вытеснить любовника из своего сердца, из собственной жизни, из жизни окружающих, заменив покойного самим собой повсюду, где только это казалось возможным. Именно таким стремлением объясняется внезапно вспыхнувшее чувство к Жаку, которое Алексей именует любовью.

Но не любовь движет им, хотя, казалось бы, даже вступая в близость с Бланш, он на её месте представляет себе всё того же Жака,

«хрупкого невысокого юношу в полотняной тунике с открытыми ноги и шеей, светло-каштановыми волосами, отливающими золотом и ресницами, такими длинными, что их тень падала на его щёки».

Мало того, слыша стоны и выкрики Бланш, порождённые женским переживанием оргазма, он мысленно приписывает их Жаку, представляя себя его любовником и повелителем. Но, повторим, не любовь, а ненависть питает Алексей к избраннику Людовика. Он легко погубил бы Жака, если бы тот пошёл с ним в графский дворец. Отказ пастушка лишь отдалял время его смерти и умножал её цену: он вынуждал юношу отказаться от графства и предопределил неотвратимость его собственной гибели. Примкнув к походу детей и ни минуты не сомневаясь в его обречённости, Алексей делает всё, чтобы даже ценой собственной жизни привести Жака к смерти. Именно такой исход предстал в провидческом видении монаха-исповедника. Ему привиделись двое детей, светлый и темноволосый, бредущие по мёртвой пустыне. Светлый был слеп. Тёмный остался лежать на песке; он послал своего спутника к якобы виднеющимся вратам Иерусалима, которых на самом деле не было и в помине. Вместо них впереди была смерть.

Так воля покойного Людовика, слившись воедино с волей Алексея, стала вдвойне смертоносной. Рыцарь, полагая, что любит своих избранников, приносил им лишь гибель. Между тем, как ни странно, он не будит ненависть ни у своего окружения, ни у читателей. Он — убийца, насильник, фанатик; но его страстное стремление к недостижимому идеалу и нравственные муки, порождённые сознанием собственной порочности, трогают людей. Жак, например, с первого же взгляда на незнакомого рыцаря понял, как много тот страдает.

Как ни странно, здесь можно обнаружить сходство «Врат рая» с «Солярисом». Но очевидна и пропасть между ними: если, по Тарковскому, преодоление человеческих слабостей и садомазохизма лежат в основе прогресса человечества в целом, хоть и не приносит счастья каждому из людей в отдельности, то, по Анджеевскому, невозможно и это. В частности, благородная в глазах средневековых христиан, но в действительности ложная цель — отвоевание Гроба Господня, повлекла за собой реки крови и горы трупов, разорение городов, гибель культурных ценностей.

Не были исключением из этого печального правила и крестовые походы детей. В 1212 году они стихийно возникли во Франции и в Германии. Вдохновителем и организатором похода французов был 12-летний пастушок Этьен из деревни Клуа (прототип Жака). Немецких детей вёл за собой 10-летний Никлас. Каждый из мальчиков, объявив себя избранником Христа, собрал более 30 тысяч последователей. Разумеется, дети-паломники шли в сопровождении самых разнообразных взрослых — наивных простаков, религиозных фанатиков, мошенников, бродяг, убийц. По дороге они грабили и убивали людей, начав со своих беззащитных соотечественников-евреев, отданных им на растерзание властями. Многие паломники сами были убиты крестьянами и горожанами, защищавшими своё добро и пищу; ещё больше их умерло от голода и болезней. Средиземное море должно было расступиться, согласно обещаниям идейных вдохновителей похода, пропустив шествие к Иерусалиму. Разумеется, этого не произошло. Детей обманули: владельцы кораблей и работорговцы заманили их на суда, а затем продали на арабских невольничьих рынках. (Об этом можно прочитать, в частности, в книге Михаила Заборова «Крестоносцы на Востоке»).

«Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» обрели особый смысл для наших современников. На ум приходят идеи гораздо более справедливые и честные, чем завоевание Гроба Господня. Таковы в нашей истории социальные истоки Октябрьской революции. Кто усомнится в благородстве и бескорыстии польского рыцаря Феликса Дзержинского? Он не щадил себя ради торжества социальной справедливости. И отправил на смерть сотни тысяч людей. Герои гражданской войны; паладины революции; чекисты, убеждённые в своей суровой правоте; правдолюбцы, жертвовавшие собой ради светлой идеи, становились убийцами. Террор, творимый обеими сторонами, красными и белыми, был в равной мере бесчеловечен.

Похоже, прогресс человечества сопряжён с чередой целей, которые поначалу представляются святыми и справедливыми. Реализуясь, они вызывают всплеск варварства и гибель множества людей, а, став достоянием истории, представляются сомнительными или попросту ложными. Переломные моменты в развитии общества принимают характер социальных катаклизмов и сопровождаются эпидемиями садизма и насилия.

История полна примеров, с одной стороны, высочайшего благородства, а с другой, бесчеловечной жестокости, властолюбия и алчности. Это люди, а не животные изобрели мучительные казни: усаживание на кол, сдирание кожи с живого человека, зашивание во вспоротый живот жертвы голодных крыс… Список злодейств можно продолжать бесконечно. С развитием технических возможностей человечества масштабы его злодеяний возрастают. Войны становятся всё кровопролитнее, людские потери множатся. Террорист радуется тому, что отправляет в небытие сотни и даже тысячи незнакомых ему людей, не сделавших ему ничего дурного. Он жертвует собой, убивая как можно больше «неверных»… Средневековый армянский поэт Наапет Кучак написал проникновенные и горькие стихи (их смысл точнее передаёт подстрочный перевод — слишком многое теряется в известных стихотворных переложениях этого айрена):

Господи, в каждый час и в каждую минуту

спаси меня от людского зла.

Людское зло — это так страшно,

что и зверь от него бежит.

Лев, царь зверей, закован в цепи.

Орёл, страшась человека,

парит в поднебесье.

Мечтатель Людовик (кстати, реальный персонаж истории, участник четвёртого крестового похода) превратил безгрешного Жака в фигуру гораздо более губительную, чем Крысолов, который увёл в никуда детей Гамельна. Этот символ выразителен вдвойне: Жак — пастух (пастырь), увлекающий доверившихся ему людей на гибель. Он жертва садомазохизма, хотя его чувства поначалу так похожи на настоящую любовь.

Как же отличить любовь от бесчисленных подделок под неё, о которых предупреждает в своей максиме французский мыслитель Ларошфуко?

Формула любви и трагедия Жака

Все любят и боготворят Жака (или, по крайней мере, думают, что любят его), по-разному объясняя это своё чувство. Красавица Мод, первой поверившая в богоизбранность пастушка, говорит на исповеди:

«я люблю его улыбку, которая не улыбка даже, а как бы робкое её обещание, его улыбка открывает передо мной Царство Небесное, всем собой он открывает Царство Небесное, я всегда могла молиться ему, как небесам, я верю, что Жак приведёт нас в Иерусалим».

По словам Мод, в день, когда новоявленный пророк объявлял людям божью волю, он

«был бледен той чистой и вдохновенной бледностью, которая кажется отражением особого внутреннего света, побледневший, он сходил с холма, который возвышался над пастбищем на краю леса, потом она увидела его среди пастухов, онемевших от изумления, столь странным было появление его среди них, тогда он впервые сказал: Господь всемогущий возвестил мне противу бездушной слепоты рыцарей…».

Могла ли Мод поверить, что совсем не Бог, а мятущийся грешный Людовик пробудил в Жаке религиозный экстаз, и что мессианское прозрение пастушка неотделимо от их любовного чувства? Со слов подростка:

«мы лежали рядом на моей жёсткой подстилке, помню, он говорил: когда я ехал один в лесу, мне было чертовски грустно, мир казался мне огромной скуделью нужды и страданий, человек — заблудшей тварью, жизнь — лишённой надежд, но едва я увидел тебя, стоящего у костра, тотчас же мрак, объемлющий мир, сделался не таким беспросветным, участь человека — не столь безнадёжной, жизнь — ещё не растерявшей остатки тепла, подумай, какими богатствами ты владеешь, если одним своим существованием способен воскрешать надежду, я чувствовал, как под незакрытыми веками у меня закипают слёзы, мне было хорошо, как ещё никогда в жизни …».

В ответ на последовавший смятенный возглас Жака: «ты не знаешь меня, господин!», — Людовик дал ему собственное объяснение природы любви:

«если человек только непостижимая тайна, другому человеку трудно его полюбить, но если в нём нет ничего потаённого, полюбить его невозможно, ибо любовь — поиск и узнавание, влечение и неуверенность, торопливость и ожидание, всегда ожидание, даже если ждать невмоготу, любовь это особое и неповторимое состояние, когда желания и страсти жаждут удовлетворения, но не хотят переступать той последней черты, за которым оно будет полным, ибо любовь, по природе своей будучи неистовой потребностью удовлетворения желаний, с удовлетворением себя не отождествляет, любовь не удовлетворение и не способна им стать, зная тебя, я б не мог устремить к тебе свои желанья, так как для них только неведомое вместилище пригодно, однако, если б я ничего о тебе не знал и ни о чём не мог догадаться, я бы тоже отпрянул от тебя, словно от предательского ущелья в горах или стремительного речного водоворота, любовь — зов и поиск, она хочет подчинить себе всё, но всякое удовлетворение желаний её убивает, она вечно томима жаждой, но всякое удовлетворение желаний умерщвляет её, любовь — отчаянье средь несовместимых стихий, но вместе с тем и надежда, неугасимая надежда средь несовместимых стихий…».

Рассуждения Людовика отчасти перекликаются с «Пиром» Платона, но за словами графа проглядывает невротический страх перед любовью, печаль человека, неспособного любить и боящегося очередного крушения новых надежд. Его любовное признание Жаку можно перевести на профессиональный язык нейрофизиологии и эволюционной биологии; но прежде нужно уточнить сущность любви, назвав её главные атрибуты.

Эта тема обсуждается во всех моих книгах: «Об интимном вслух»; «Глазами сексолога: философия, мистика и техника секса»; «Секреты интимной жизни»; «Гордиев узел сексологии. (Полемические заметки об однополом влечении)».

Предки человека относились к полигамным стадным животным; в их стае на одного самца приходилось несколько самок. Самцы таких видов отличаются агрессивностью и половым поисковым поведением — стремлением вступать в половые связи со всеми самками стаи. Подобное поведение индуцируют мужские половые гормоны, андрогены. Если кастрировать самца, он теряет половой поисковый инстинкт и агрессивность, становясь мирным и спокойным животным. Люди холостят жеребцов и быков, превращая их в рабочую скотину — меринов и волов. В естественных условиях кастрированные животные гибнут.

Чтобы выжить самому и оставить после себя потомство, самец должен быть агрессивным, сильным и похотливым (сексуально предприимчивыми). Доминирующий самец терроризирует возможных соперников, не давая им спариваться с самками. Такое поведение носит приспособительный характер. Ведь агрессивность и половой поисковый инстинкт позволяют наиболее приспособленному самцу стадных животных оставлять после себя многочисленное потомство, а это определяет качество популяции и, отчасти, влияет на её численность. (Количество животных в большей мере контролируется самками, ведь именно от их числа зависит численность потомства). Если в ходе мутации самец приобретает какое-то ценное преимущество перед другими самцами, то, оказавшись более приспособленным к условиям существования, он с помощью полового поискового поведения и агрессивности способен стать прародителем нового вида.

Наши далёкие предки, судя по их окаменевшим останкам, насчитывающим почтенный возраст в 8 миллионов лет, обладали чертами, общими и для человека, и для обезьян. Речь идёт о строении их черепа, челюстей, об особенностях их скелета в целом. (Этому посвящены, в частности, книги Джохансона и Иди, а также Натана Эйдельмана). Именно в то далёкое время и произошло разделение наших общих предков. Часть из них осталась в лесах, продолжая жить на деревьях. Они эволюционировали в нынешних обезьян. Часть же оказалась вне привычных для них условий обитания, не в тропическом лесу, а в африканской саванне, в поймах рек и на берегах озёр. Они-то и стали предками людей.

Скелеты и черепа обитателей саванны, живших 5 миллионов лет тому назад, свидетельствуют о том, что они к тому времени научились ходить на двух ногах, пользоваться камнями и крупными костями животных при добыче пищи и при защите от хищников. Они ещё не были людьми. Учёные дали им имя австралопитеков («южные обезьяны»). Разумеется, прямохождение и прочие приспособительные механизмы были приобретены нашими предками в результате случайных мутаций и естественного отбора, а не во исполнение их собственных прогрессивных замыслов или воли творца.

Шли тысячелетия. Естественный отбор продолжал формировать многочисленные виды приматов. Приматы (от латинского слова, означающего «первые») — название высших млекопитающих, объединяющее человека и человекообразных обезьян. Окаменевшие останки предков людей находят не только в Африке, но и в нынешних Европе и Азии, куда они к тому времени пришли. Это были виды, представлявшие собой обезьянолюдей (именно так переводится термин «питекантроп» — «обезьяночеловек»).

В основе научных знаний о происхождении человека лежат не только археологические находки, но и наблюдения учёных за первобытными племенами, обитающими в наше время. Правда, современным людям, даже если они ещё не вышли из каменного века в силу своей изоляции, живётся неизмеримо легче, чем их пращурам. В саванне и по берегам водоёмов наши предки были беззащитны перед многочисленными врагами. Опасность представляли не только быстрые и сильные хищники из семейства кошачьих (львы и саблезубые тигры). В гораздо большем количестве, чем в пасти хищников, наши предки гибли под ударами своих близких «родственников», высших приматов. «Кандидаты в люди» были самыми смертельными врагами друг для друга, поскольку были умны и вооружены крупными трубчатыми костями, дубинками и камнями. А таких кандидатов было немало. В ходе естественного отбора, продолжавшегося миллионы лет, природа непрерывно экспериментировала над приматами. Одни из них в ходе эволюции стали крупнее и сильнее своих родственников из близких видов. Казалось бы, уж они-то могут дать отпор любому врагу. Недаром учёные, обнаружившие их останки, назвали их гигантопитеками («гигантскими обезьянами»). Это была, однако, тупиковая ветвь эволюции, истреблённая более смышлёными и коварными обезьянолюдьми.

Перед нашими предками стояла сложная задача выживания. Самым выгодным направлением в приспособлении приматов было их «поумнение». Но для того, чтобы выжить и стать доминирующим видом, этого было мало. Творческой лаборатории природы надо было решить, казалось бы, неразрешимую задачу: создать вид, представители которого не просто были бы умнее своих ближайших родственников-приматов, но превосходили бы их способностью обуздывать собственные агрессивные инстинкты, направленные на соплеменников, а также умением подчинять свои интересы интересам стаи ради совместного выживания. Подобной эволюции наших предков мешал характер их сексуальности, унаследованный ими от животных предков. Ведь, как и в стаде животных, мужские половые гормоны делали их агрессивными и склонными к половому поисковому поведению. Самый сильный самец стада (увы, он всё ещё был самцом, наш далёкий пращур!) терроризировал остальных прамужчин, не давая им спариваться с самками. Из-за этих распрей стая не могла быть достаточно крупной, чтобы дать отпор врагам.

Главное препятствие, стоящее на пути наших предков в люди, — сочетание агрессивности с поисковым инстинктом, удалось преодолеть с приобретением нового для приматов качества — мужской избирательности. Это стало возможным, когда в ходе эволюции изменился характер сексуальности предков людей. Именно на этой ступени развития они получили способность к максимальному подкреплению полового инстинкта чувством удовольствия, что привело к возникновению оргазма, неизвестному ни одному виду животных. Эйфория, сопровождающая оргазм, тем полнее и острее, чем избирательнее половое влечение. Став доминантным, влечение к одной-единственной избраннице лишало мужчину интереса ко всем остальным представительницам женского пола. Потребность же служить интересам собственной избранницы стало альтруистической мотивацией: любовь подавляет эгоистические инстинкты. Иными словами, любовь — сочетание избирательного влечения и альтруистической мотивации. Удовольствие и душевный подъём, связанный с влюблённостью, усиливаются при совершении альтруистических поступков, дарящих радость любимому человеку. Эти качества: альтруизм и избирательность — главные атрибуты любви, те признаки, которые позволяют отличить настоящую любовь от тысячи подделок под неё. Любящий не нанесёт ущерба любимому человеку, а, тем более, не убьёт его.

С появлением мужской избирательности появилась возможность сплочения первобытной стаи, её превращения в племя.

Неандерталец — подвид того самого «Человека разумного», к которому относимся и мы, современные люди (что, впрочем, признают не все учёные). Появившись на земле более 500 тысяч лет тому назад, он достиг полного владычества среди остальных животных. Выйдя из Африки, он заселил Европу и Азию. Неандертальцы научились строить жилища и шить одежду, искусно охотиться на крупных животных (тем самым, положив начало их истреблению). Они порой обеспечивали защиту покалеченных соплеменников, о чём свидетельствуют обнаруженные останки особей, долго ещё живших после полученного ими увечья. Имея мозг такого же объёма (хотя и отличающийся по форме), что и современный человек, неандерталец владел речью, обладал зачатками религиозных представлений, хоронил покойников. Словом, он был достаточно умён. Внешне это был мощный коренастый субъект с низким лбом и крупными надбровными дугами. При встрече в современном общественном транспорте, любой принял бы его за человека, хотя и не вполне обычного.

Умел ли неандерталец любить? Вряд ли. Любовь «изобрёл» кроманьонец.

Кроманьонец появился около 50 тысяч лет тому назад (а по некоторым находкам, намного раньше этого срока) в Африке. Биологически это был современный человек с округлым черепом и большими лобными долями коры головного мозга. В отличие от своего собрата-неандертальца он изобрёл искусство, стал расписывать стены пещер сценами охоты и изображениями животных, вырезать фигурки из кости, высекать из камня скульптуры, украшать одежду бисером. Главное же, он превзошёл неандертальца своей способностью к альтруизму и коллективизму. Кроманьонцы оберегали стариков, сделав их хранителями мудрости, они обожествили альтруистические принципы поведения, получая мощный гедонистический (основанный на чувстве удовольствия) стимул от их реализации. Они же положили начало культам, связанным с сексуальной магией, что способствовало возникновению искусства секса; они обожествляли любовь. Неандерталец, который был не глупее кроманьонца, уступал ему во всём этом, как психопат уступает нормальному человеку. Это и позволило кроманьонцу за несколько десятков тысяч лет победить своего конкурента (частично ассимилировав его, а частично истребив). Он заселил все обитаемые континенты, включая Америку, куда прошёл по суше, исчезнувшей 10–12 тысяч лет тому назад. Став доминирующим видом, он создал цивилизацию, 500 лет тому назад впервые совершил кругосветное путешествие и вот уже более 50-ти лет, как вышел в космос.

Таким образом, в конкурентной борьбе двух подвидов Человека разумного (Homo sapiens) победу одержал тот, кто в большей мере был наделён способностью к альтруистическому поведению по отношению к «своим» (будь то взаимопомощь или любовь, что в одинаковой мере шло на пользу всему племени). Но, констатируя этот факт, менее всего можно сделать ликующий вывод о полном торжестве любви и альтруизма на земле.

Альтруизм одних вовсе не покончил с человеческой агрессивностью в целом; способность любить часто не реализуется, порой вопреки страстному желанию людей.

Альтруизм может подменяться мазохистским подчинением партнёру-садисту. Это стимулирует извращённую сексуальность с аддиктивностью, навязчивостью, сродни наркотической. Садизм часто прячется под маской альтруизма. Обольщая Жака, Алексей с жаром утверждает:

«Я никогда не перестану тебя любить, ибо если я существую, то лишь затем, чтобы, нелюбимый сам, всей душою и плотью своей утверждать потребность в любви, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, буду далёк от тебя, если ты потребуешь, и близок, если позволишь, буду беречь твой сон и разделять любые печали, потому что люблю тебя и твоё присутствие мне нужно, как воздух».

Жак не поверил ему, и был прав. Подлинные мысли Алексея были совсем иными:

«любовь — это только клубок недостижимых желаний, любовь приносит только страдания, а вот тёмное наслажденье, рождается и живёт среди ненависти и презрения».

Людовик признаётся Жаку:

«Я совершил множество тяжких проступков, не знаю, в слепой ли вере не замечая вокруг себя зла или оттого, что зло сидело во мне, а я своею верою хотел его усыпить, как бы то ни было, жертвою ли зла я стал или творил зло потому, что этого требовало моё естество, в том пространстве времени, что уже у меня за спиной, мои поступки навеки останутся моими поступками, и ни первоначального их образа, ни различных превращений в дальнейшем не в состоянии изменить ни моя добрая, ни моя злая воля».

Покаяние не освобождает Людовика от зла; неспособность любить — точный индикатор этой беды. Он надеется, что любовь к Жаку и есть то настоящее чувство, что, наконец, преобразит его жизнь. Внезапная смерть позволила бедняге сохранить эту иллюзию. Но ни у писателя, ни у читателей, сомнений нет: реализовав свою новую страсть, Людовик почувствовал бы то же разочарование, что прежде он уже испытал с Алексеем.

В отличие от них обоих, Жак не был садомазохистом; что же касается его сексуальной ориентации, то она изначально была направлена на собственный пол. Влечение к графу он почувствовал, едва лишь увидев его, ещё задолго до беседы с ним. Его чувства избирательны и альтруистичны. Беда, однако, в том, что он подпал под гипноз обаяния садиста, и, видя лишь светлую сторону своего избранника, счёл себя наследником благородных устремлений рыцаря. Жак рассказывает: «Жизнь моя началась лишь недавно, <…> я, прежде живший как слепой и глухой, благодаря этому человеку прозрел и обрёл слух». Любовь к Людовику, определившая судьбу Жака, должна была пройти испытание на подлинность: насколько альтруистично его чувство, способно ли оно остаться светлым и человечным или может обернуться соучастием в убийстве?

Оказалось, что зло, неразрывно связанное с Людовиком, пережило его смерть и, воплотившись в Алексее и Жаке, обрекло на гибель сотни тысяч людей. Первым почувствовал на себе смертоносную силу союза двух подростков монах-исповедник. Выяснив, что крестовый поход был порождением злой воли покойника, старик раскинул в стороны руки и, повернувшись лицом к толпе, «вскричал зычным голосом: дети мои, мои милые дети, поверните, пока не поздно, назад и возвращайтесь домой, именем всемогущего Бога и Господа нашего Иисуса Христа запрещаю вам следовать за тем, кого я ни благословить не могу, ни простить!» Тут Алексей и Жак переглянулись, и, взявшись за руки, пошли впереди толпы, а чтобы заглушить слова монаха, стали петь гимн Деве Марии, сразу же подхваченный фанатичной толпой. Старика повалили на землю и затоптали насмерть; «босые и грязные, землёй и потом пахнущие детские ноги входили в его живот, в его грудь и плечи, погружались в него, как во влажную землю, всё глубже и глубже втаптывая его во влажную землю». Так мечтатель и безгрешный альтруист стал убийцей. Подпав под смертельно опасное обаяние садиста, Жак навсегда утратил способность любить. Он обрёк на гибель себя и всех, кто доверил ему свою жизнь.

Загрузка...