Я хотела бы, знаешь ли,
Подарить тебе шарф.
Было время, цепочку на шею дарила.
А шарф — нечто вроде зелья из тайных трав,
Зелья, которого я никогда не варила.
Длинный, легкий,
Каких-то неслыханных нежных тонов,
Мною купленный где-то в проулках
бездонного ГУМа…
Не проникая в тебя,
не колебля твоих никаких
основ —
Он улегся бы у тебя на плечах, как пума.
Он обнимет тебя за шею,
Как я тебя не обнимала,
Он прильнет к твоему подбородку —
Тебе бы так это пошло!
А я — уже не сумею.
А раньше я не понимала,
Что — никаких цепочек,
А только тепло, тепло…
И еще — очень долго казалось,
Что нет никого меня меньше.
И все свои юные годы
Я жила, свою щуплость кляня.
Нет, правда, вот и моя мама,
И большинство прочих женщин —
Были гораздо больше,
Гораздо больше меня.
И теперь я, наверное, вздрогну,
Когда детское чье-то запястье,
Обтянутое перчаткой,
В троллейбусе разгляжу.
Эта женщина — много тоньше.
Эта женщина много моложе.
И потом — она еще едет,
А я уже выхожу.
Будешь ей теперь пальчики все целовать.
Выцеловывать ушко, едва продвигаясь к виску.
Будешь курточку ей подавать,
Помогать зимовать…
И по белому снегу за нею,
И по черному, с блесткой, песку…
А со мною все кончено — и хорошо, хорошо, хорошо.
И никто никого, я клянусь тебе, так и не бросил.
Дождь прошел, снег прошел, год прошел,
— да, прошел!
Ей теперь говори: «Твой пушкинский профиль,
твой пушкинский профиль…»
Туда меня фантомы привели,
Где нет, не ищет женщина мужчину…
Привиделись озябшие Фили,
Где я ловлю попутную машину,
Чтоб через четверть, может быть, часа,
Московское припомнив сумасбродство,
Внутри себя услышать голоса
Филевского ночного пароходства.
Туда ведут нечеткие следы,
Где люди спят и к сказочкам не чутки.
Где я у самой глины, у воды,
Приткнувшись лбом к стеклу какой-то будки,
Звонила, под собой не чуя ног,
Но знала — выход будет нелетальный.
Подумаешь, всего один звонок
От женщины какой-то нелегальной…
Так что ж, до самой смерти не права?
Весь город, как ладонь, уже изучен.
…Но выхватит судьба из рукава
Гостиницу в сети речных излучин,
Мужчину, прилетевшего с Земли,
И женщину, поверившую чуду…
Привиделись застывшие Фили —
В которых не была, не есть, не буду.
Тебя, как сломанную руку,
Едва прижав к груди, несу,
Дневную дрожь, ночную муку
Поддерживая на весу.
Могла бы стать обыкновенной
Сегодня же, в теченье дня.
Но и тогда в твоей вселенной
Не будет места для меня.
Тебя, как сломанную руку,
Качать, укачивать хочу,
Дневную дрожь, ночную муку
Удерживая, как свечу.
Безвременный, всенепременный,
Всего лишь гипс — твоя броня.
И все равно в твоей вселенной
Не будет места для меня.
Тебя, как сломанную руку,
Должно быть, вылечу, сращу.
Дневную дрожь, ночную муку
Кому-то перепоручу.
Все бесполезно, мой бесценный, —
Скажу, легонько отстраня.
И никогда в твоей вселенной
Не будет места для меня.
И снова упаду на дно конверта,
Да так, как я не падала давно.
Омерта, говорю себе, омерта!
Омерта, итальянское кино.
А немота поет нежней свирели —
Мотивчик прихотливый, не любой.
Утихли мои песни, присмирели.
Да ты меня не слышишь, Бог с тобой.
Не слышишь и опять проходишь мимо,
Не слышишь, отворя чужую дверь.
Омерта, вот и всё, аморе мио.
Омерта, и особенно теперь…
Заплаканную, вид неавантажный,
Озябшую, как ни отогревай,
Увиденную в раме эрмитажной —
Запомни, никому не отдавай.
И поплывет конверт во время оно,
В размякшую, расслабленную даль,
Где пьется амаретто ди сароно,
Не горестный, а сладостный миндаль…
И знаешь, эта музыка не смертна,
Пока ты светишь у меня внутри.
Омерта, говорю себе, омерта!
Омерта, дорогой мой, — повтори.
Вместо крикнуть: «Останься,
Останься, прошу!» —
Безнадежные стансы
Тебе напишу…
И подумаю просто:
Что же тут выбирать?
Я на теплый твой остров
Не приду умирать.
Но в углы непокорного рта
Твоего
Дай, тебя поцелую —
Всего ничего…
Я сама ничего тут не значу.
Запою — и сейчас же заплачу.
На мое «когда?» говоришь: «всегда!»
Это трогательно, но неправда.
Нет-нет — повторяю себе — да-да…
Это обморок, но не травма.
В этом облаке-обмороке плыву,
Едва шевеля руками.
И зову тебя, и зову, и звоню
С бесконечными пустяками.
И ленивенько процедив:
«Как дела, дружок, как дела?»
Я, мой миленький, поняла,
Что закончился рецидив.
Не хочу с тобой говорить
Ни о деле, ни о душе.
А прочувствовать, воспарить —
Не хватает меня уже.
И, со вскинутой головой,
Я, чужая в миру жена,
Вот стою тут перед тобой —
Абсолютно разоружена.
Абсолютно, абсолютно,
Абсолютно разоружена.
Хоть маленький сон, хоть малюсенький…
Взгляну на тебя, ничего?
Вот видишь, молюсь и молюсь тебе,
Беспечное ты божество.
За дымной завесой, за пыльною,
И губы ладонью закрыл.
Боишься, я крикну — «забыл меня?»
А ты — ничего не забыл.
Ну, как вообще?
Говоришь ты уверенно,
Дрожащие губы мои пригубя.
Да видишь, жива!
Отвечаю растерянно…
Жива без тебя.
Без тебя.
Без тебя.
Без тебя.
Да я сама такой же тонкости в кости.
Возьми и скомкай, и сломай меня в горсти.
Но я не хлипкая, взгляни в мои глаза!
Скорей я гибкая стальная полоса.
…Не слушай, миленький, все это болтовня.
Уж как обнимешь, так отпразднуешь меня.
Не бойся алого дразнящего огня,
А бойся маленькой заплаканной меня.
А вот теперь другая женщина
Пускай — слова мои споет.
А я писала между жестами,
Навзрыд, навылет, напролет.
Слова обуглятся, оплавятся
И — канут в дымчатый песок.
Но, может быть, тебе понравится
Чужой высокий голосок?..
Хочу увидеть тебя в костюме.
В волшебно-серо-стальном костюме…
Конечно, прежде иного хотелось,
Но это было вотще, вотще…
А я уже и не рвусь на части!
Чего же я буду рваться на части?
Ведь ты теперь — большое начальство.
Да и вообще, и вообще, и вообще, и вообще,
И вообще!
Мы другие, но все же мы те же.
Все давно в тайниках, в дневниках,
Мы встречаемся реже и реже.
Реже некуда, реже никак!
Я твой день, уже позавчерашний,
Но — целую твой ветреный лоб,
И — мурашки, мурашки, мурашки, мурашки,
Мурашки — и полный озноб.
Я теряю тебя, теряю.
Я почти уже растеряла.
Я тираню тебя, тираню.
Позабудь своего тирана.
Вот бескровный и безмятежный
Островок плывет
Чистопрудный.
Заблудился мой голос нежный
Над Неглинною и над Трубной.
Я теряю тебя, теряю.
Просто с кожею отдираю.
Я теорию повторяю,
А практически умираю!
И играет труба на Трубной,
И поют голоса Неглинной
Над моей головой повинной,
Над душою моей невинной.
Так идем по стеклянной крошке,
Напряженные, злые оба.
Намело на моей дорожке
Два совсем молодых сугроба.
И оглядываюсь еще раз,
И беспомощно повторяю:
Ну, услышь мой дрожащий голос,
Я теряю тебя, теряю.
Ожидание — это чужое кино.
Обещание чуда — не чудо.
Как в кино, забери меня, милый, в окно.
Забери меня, милый, отсюда.
Сколько лет провела у стекла, у окна.
Да теперь это больше не важно.
Забирай меня, если тебе я нужна,
Поцелуй меня коротко, влажно.
Вероятно, иное иному дано.
Я нелепа, я слишком серьезна.
Окуни меня, милый, в кино, как в вино:
Окуни меня, если не поздно.
Выбирай мы друг друга и не выбирай,
Но должно было грянуть все это.
Забирай меня, милый, скорей забирай.
А не то — моя песенка спета.
Попил кровушки моей? До свиданья.
Нету музыки — разбилась пластинка.
От бездарного самообладанья
Пусть спасет тебя другая кретинка.
Не можешь быть, как книга, с полки снят,
Не будешь ни подарен, ни потерян.
Был близок — стало быть, и свят.
И святость выше всех материй.
Не станешь перевернутым листом,
Ни скомканной, ни вырванной страницей.
Взойдя над запрокинутым лицом —
Ты, как и я, обязан сохраниться.
В таких, как ты, я ничего не понимаю.
Таких, как ты, еще не приводил Господь.
Не понимаю, как и обнимаю.
И все держу зажатою щепоть.
Каким таким, скажи, меня нездешним ветром
Снесло туда, где дуновенья нет?
Но вот же я — и миллиметр за миллиметром
Наш межпланетный движется сюжет…
От этих мальчиков с их окаянной смуглостью
Мне не спастись со всей моей премудростью.
У них прохладный лоб, во лбу горение…
Ну, сочини со мной стихотворение!
От этих мальчиков с загадочною внешностью
Такою веет непотраченною нежностью,
Когда они от слез, от полудетской робости
Вдруг переходят к каменной суровости.
Ах, этих мальчиков в цепях непогрешимости
Мне не спасти при всей моей решимости.
В глазах зеленый лед, в губах смирение…
Ну, сочини со мной стихотворение!
Все, худо-бедно, все идет как полагается.
К моей любви всегда блокнотик прилагается.
Но с тем, кто музыке моей не подчиняется, —
С тем никогда и ничего не сочиняется.
Ты делишься со мною планами,
А я не вписываюсь вновь.
Опять неловкая, нескладная —
Ты, среднерусская любовь.
Где-где с котятами и птичками
Любовь танцует в облаках?
А ты у нас — дитя со спичками.
Дитя со спичками в руках.
У нас одних такое станется:
С резным крылечком теремок.
А пригляжусь — из окон тянется
Сырой удушливый дымок.
Она стоит — платочек, валенки.
Бездумный взгляд ее глубок.
В ее ладони, зябкой, маленькой,
Зажат проклятый коробок.
О, это наши поджигатели…
Ничтожна мировая связь.
Какие силы мы потратили,
С сироткой этою борясь.
Какими нежными привычками
Нам защитить себя теперь,
Когда опять дитя со спичками
То в окна постучит, то в дверь?
Назови меня пани!
Поцелуй мне пальцы.
Так нигде больше,
Как было в Польше.
Вот как это было.
Я бы все забыла,
Да не будет больше
Так, как было в Польше.
Помню все…
А мудреное пиво,
А чудные поляки,
Подающие исподволь
Мне какие-то знаки…
Пани есть французска?
Пани югославска?
И глядит фарцовщик
С потаенной лаской.
Помню все…
Не хочу просыпаться,
Не хочу возвращаться.
Никакого же проку
От меня домочадцам!
Все в себе обрываю,
Да что я ни затеваю —
Даже маленький шрамик твой
Я не забываю.
Помню все…
Забываю, но помню все,
Забываю, но помню все,
Забываю — но помню.
Помню все.
Засыпаю — и помню все.
Просыпаюсь — и помню все.
Не хочу забывать.
Так вот: боюсь сорваться в страсть, как в прорубь.
В новейший глянец ласковой беды.
Но тот, кто был, кто пробовал, кто пробыл, —
Запомнил вкус той ледяной воды.
Кто прорубь знал — особая порода.
Он как бы миру поданная весть.
Он только цифра памятного кода.
Он вышел, выпал, выплыл, да не весь.
Ну, знал же, знал еще внутриутробно,
Что это будет, будет впереди.
Его трясет, в тепле ему ознобно,
И плещет прорубь в треснувшей груди…
И вот походкой не московской
Идет себе по Маршалковской
И то и дело оставляет
Свой неприметный в мире след.
И не пойми его превратно,
Но он склоняется приватно
К тем магазинчикам приятным,
Где горит уютный свет.
Варшавский фокстерьер — не то, что наш.
Он и ухожен, и расчесан, и подстрижен.
Хозяйским ласковым вниманьем не обижен.
Не фокстерьер — а в рамочке пейзаж.
А я походочкой московской
За ним трушу по Маршалковской.
Поскольку я без провожатых —
Бреду за этим фоксом вслед.
И не пойми меня превратно,
Но я уже клонюсь приватно
К тем магазинчикам приятным,
Где горит уютный свет.
Варшавский фокстерьер — серьезный пан.
Не может быть, чтоб он гонял каких-то сявок
Чтоб хмурых кошек выпроваживал из лавок
Чтобы таил в себе хоть маленький изъян.
Он на цепочке на короткой,
А я за ним трусцою робкой…
Но вот закончились витрины,
И встал хозяин прикурить.
Толпа сновала и редела,
А я стояла обалдело, —
Вот мой хотель, а я хотела
Хоть с кем-нибудь поговорить.
Варшавский фокстерьер, ты тут в чести.
Так вот хочу тебе сказать — до зобачення!
Я чувствую — твое предназначенье
Меня с Варшавой коротко свести.
Все дело в Польше, все дело все-таки в Польше.
Теперь-то ясно из этого жаркого лета.
А все, что после, что было позже и после —
Всего лишь поиск того пропавшего следа.
Ну, от субботы до субботы…
Быть может, я и доживу.
Дожить бы, милый, до свободы.
Да до свободы наяву.
Быть может, воздух? Рукой дотянусь, все в шаге.
Да, это воздух — вон как меня прищемило…
А может, возраст? В прохладной сырой Варшаве,
Допустим, возраст, но было смешно и мило.
Ну, от субботы до субботы…
Быть может, я и доживу.
Дожить бы, милый, до свободы.
Да до свободы наяву.
Но как же Польша, где мы заблудились, Польша?
И этот поезд — на выручку и навырост?
А все что после — то тоньше, гораздо тоньше…
Душа не врет и история нас не выдаст.
Ну, от субботы до субботы,
Быть может, я и доживу…
Дожить бы, милый, до свободы —
Да до свободы наяву.
Вдвоем, вдвоем, вдвоем.
Нежны до устрашенья…
Давай меня убьем
Для простоты решенья.
Я в землю бы вошла,
Как ножик входит в масло.
Была, была, была,
Была — да и погасла.
Проблемы устрани
Житья недорогого —
Давай убьем меня
И — никого другого.
Программа дешева —
Душе мешает тело.
Жила, жила, жила,
Жила — и улетела.
Усталой головы
Особая пружинка.
По улицам Москвы
Кружи, моя машинка.
До дна, до дна, до дна
Влюби-влюби-влюбиться.
Одна, одна, одна…
У би-уби-убиться!
Пропади ты пропадом —
Говорю я шепотом
В трубку телефонную,
Дочерна сожженную
Силой того выдоха,
Где искало выхода
Сердце мое бывшее,
Без меня остывшее.
Пропади ты начисто.
Пропади ты намертво.
Все, что было начерно —
Напишу я набело.
Провались же с грохотом
Здания стоящего.
Пропади из прошлого
И из настоящего.
Дожила до постыдной сивости
С идиотской мечтой о красивости,
И при виде блондинки на длинных ногах
Всею печенью чувствую — ах!
Из меня ж не получится лапочка.
Не сгорай, моя свечечка, лампочка…
Где обнимутся двое — там третий молчи,
Тех двоих — не учи.
Никакого такого опыта,
Кроме разве ночного шепота.
Я подкрашусь снаружи,
Настроюсь внутри.
И никто мне не даст
Тридцать три.
Мой Горацио, как ты горазд
Слушать пенье под звуки кифары.
Я уехала в свой Невииград.
Потушите, пожалуйста, фары.
Потушите, пожалуйста, свет,
Отраженный водой многократно.
Где была — там меня больше нет,
И едва ли я буду обратно.
Мой Горацио, ты ли не рад?
Ничего не успело случиться.
Я уехала в свой Невинград.
Облученный обязан лучиться,
А не мучиться день ото дня
Под чужими прямыми лучами,
Принужденно и жадно звеня
Сохраненными втайне ключами…
Мой Горацио, видишь ли, брат,
Всяк спешит совершить свое чудо.
Далеко-далеко Невинград.
Ни один не вернется оттуда.
Невинград, Невинград, Невинград —
Повторяю, — хоть это-то можно…
И заплакала, как эмигрант,
Над которым смеется таможня.
От пепла до меда, от меда до пепла.
Любовь происходит из этого спектра.
Кружится над миром янтарной пчелой.
Кружится пчелой, да ложится золой.
Скажи, мой любимый, ты мед или пепел?
Чтоб я не вязала немыслимых петель,
Чтоб я не писала таких вензелей,
А ты бы глядел на меня веселей!
От меда до пепла, от пепла до меда!
Себя превозмочь не умеет природа.
И жар не остудит, и дрожь не уймет.
Лишь пепел пригубит — и чудится мед.
Откуда бы взяться подобной напасти? —
Люблю от медовой до пепельной масти.
Не благодеянье, не явное зло.
От меда — сиянье, от пепла — тепло.
Ты то мерещишься, то чудишься!
Хотя я чуда не ищу.
Когда-то ты совсем забудешься!
Тогда-то я тебя прощу.
Тебя, такого звонко-медного,
Над теплой ямкой у плеча…
И лихорадящего, бледного,
Растаявшего, как свеча.
Нет, все не так теперь рисуется,
Не надо ближнего стращать!
Что выпадет, что подтасуется —
И станет некого прощать.
Но ты мерещишься, ты чудишься,
Полуразмытый, видный чуть…
Когда-нибудь и ты забудешься!
Когда-нибудь, когда-нибудь.
Погляжу себе в глаза,
Раз не поглядеть нельзя.
Только что я вижу в дымке?
Там, на снимке — разве я?
Из какого полусна,
В полумраке у окна,
Там стоит, вполоборота,
И душа ее темна?
Из-за дальних ли границ,
Из-за давних ли страниц,
Но серебряная нитка
Пробегает меж ключиц…
Погляди же на меня.
Среди света, среди дня
Погляди без снисхожденья,
Не беля и не черня.
Это я, мой голубок.
Я гляжу не вниз, не вбок.
Я такой бываю редко.
Но бываю, видит Бог.
Так уж лучше бы зеркало треснуло —
То, настенное, в мутной пыли.
Из мирка, захудалого, пресного —
В номера интересной любви.
Поспеши, поспеши, легкокрылая!
Вот и лампы уже зажжены.
Легкокрылая бабочка милая —
Без любви, без судьбы, без вины…
Не любил он — и номер гостиничный
Пробирает нездешняя дрожь. —
Не любил он! На площади рыночной
Отступился за ломаный грош.
Погоди, погода, бесприданница!
Ты любила всего одного.
Тот, кто знает любовь без предательства, —
Тот не знает почти ничего.
Человек с человеком не сходится,
Хоть в одной колыбели лежат.
Не любил он — и сердце колотится.
Не любил он — и губы дрожат.
На пути ли в Москву ли из Нижнего,
По дороге ли на Кострому…
Легковерная, нелепая, книжная —
Не достанешься ты никому.
И, пытаясь в себе заглушить
Нарастающий гул камнепада,
Говорю себе: надобно жить.
На краю этой трещины — надо.
Эти злые, кривые края
Прорывают, ты видишь, бумагу.
Эта трещина, милый, моя.
И не двигайся, дальше ни шагу.
И, по гладкому камню скребя
И срываясь с него беспощадно,
Умоляю себя и тебя:
Это трещина, трещина, ладно?
Без обиды тебе говорю,
Накопив непосильную кротость:
Отойди же, не стой на краю.
Эта трещина, может быть, пропасть.
Из твоей оскудевшей любви,
Из улыбки тяжелой, нервозной
Вижу трещину в самой крови —
Незапекшейся, черной, венозной.
И, пытаясь в себе заглушить
Нарастающий гул камнепада,
Говорю себе: надобно жить.
На краю этой трещины — надо.
Он — вещать,
она — верещать,
достигать его глухоты.
А душа — прощать,
и еще — прощать,
с небольшой своей высоты.
Он — воплощать,
она — вымещать,
как-то все у них неспроста.
А душа — прощать,
и опять — прощать,
со своего поста.
Он — сокрушать,
она — водружать,
все чуднее их забытье.
А душа — прощать,
прощать и прощать,
да они не слышат ее.
Да они не видят ее.
Да они не помнят ее.
He отвертимся — хоть увернемся
От алмазных ее когтей…
А следы твоего гувернерства —
На повадках моих детей.
Я окошко тебе открыла —
На вот, руку мою возьми.
Просыпайся скорее, милый!
Поиграй с моими детьми.
Почитаешь им Вальтер Скотта,
Полистаешь для них Дюма.
У тебя впереди суббота,
У меня впереди зима.
Но в тягучем густом романе
Все замешено на крови.
Расскажи ты им о Тристане,
Расскажи ты им о любви.
А ты дышишь тепло и сладко,
Руку выбросив чуть левей,
И мужская трепещет складка
Между детских твоих бровей…
Не бывает любви бескрылой,
Не случается меж людьми.
Просыпайся скорее, милый!
Поиграй с моими детьми.
Расскажи мне, милый, где болит,
расскажи, не уводи глаза.
Видишь — на цепочке сердолик,
каменная в жизни полоса.
Отстранись немного, отступи,
на меня как прежде погляди,
сердце тихо дремлет на цепи,
камень мерно дышит на груди.
Видишь, в камне приглушенный свет,
темный пламень изнутри горит?
Это твоего паденья след,
ты же падал как метеорит.
Но ведь ты не скажешь где болит,
отведешь невесело глаза.
Я качну легонько сердолик,
каменная в жизни полоса.
Я качну легонько сердолик,
каменная в жизни полоса.
Дети мои спят у края, у берега,
Где йод, и смола, и музыка, и прачечная.
Ну, пусть! Пусть будет, как это у Бергмана, —
Жизнь то мерцает, то начисто прячется.
И это, и это преддверие праздника —
Там ель проступает, а может, Мерещится…
И папа — он праведник, праведник, праведник.
И мама — она грешница, грешница, грешница.
Дети мои очнутся, очухаются,
И в утробу запросятся, и займутся там играми.
И жизнь там увидят черную, чудную,
Это зимнее небо с ярчайшими искрами…
И снова, и снова преддверие праздника.
Звезда за звездой между веток навешивается.
И папа — он праведник, праведник, праведник.
И мама — она не такая уж грешница…
Розовый палисандр,
Бархатная розетка.
Фанни и Александр —
Бабка моя и дедка.
Время обнажено,
Варево так клубится,
Что не исключено:
Сможешь, сможешь влюбиться.
Снег идет к небесам.
Ель озябла в охапке.
Фанни и Александр —
Дедки мои и бабки.
Вертят веретено
Голубь и голубица.
Будет, будет дано —
Сможешь, сможешь влюбиться.
Буквицы в пол-лица,
Строчные, прописные.
Фанни и Александр —
Это мои родные.
Ну и еще одно,
Звездчатая крупица…
За тебя решено:
Можешь, можешь влюбиться…
Вот минувшее делает знак и, как негородская пичуга,
Так и щелкает, так и звенит мне над ухом среди тишины.
Сердце бедное бьется — тик-так, тик-так, — ему снится Пицунда.
Сердцу снится Пицунда накануне войны.
Сердце бьется — за что ж извиняться? У, папы в спидоле помехи.
Это знанье с изнанки — еще не изгнанье, заметь!
И какие-то чехи, и какие-то танки.
Полдень — это двенадцать. Можно многого не уметь.
Но нечестно высовываться. Просто-таки незаконно.
Слава Пьецух — редактор в «Дружбе народов», все сдвиги видны!
Снова снится Пицунда, похожая на Макондо.
Снова снится Пицунда накануне войны.
Сердце бьется, оно одиноко — а что ты хотела?
На проспекте Маркеса нет выхода в этом году.
И мужчина и женщина — два беззащитные тела
Улетели в Пицунду, чтоб выйти в Охотном ряду…
Дважды была я на Пицунде: в августе 68-го и в августе 92-го.
На верхней полочке уже
Не хочется тесниться.
Но сколько говорят душе,
Любовь, твои ресницы…
Когда разучишь мой язык,
Ты, ласковый отличник,
Забудешь то, к чему привык,
И станешь сам — язычник,
Тогда смогу вздремнуть часок
И вспомню про хворобу.
Вот только выну волосок,
Опять прилипший к нёбу.
Ты меня попрекаешь везучестью…
Иногда мне ужасно везет!
Вот и сделался чуть ли не участью
Небольшой путевой эпизод.
То рассеянно смотришь, то пристально
И сидим, к голове голова…
Наклонись ко мне — вот и истина.
Остальное — чужие слова.
Мои дни не похожи на праздники.
Мои ночи свирепо-скупы.
И пускай уж чужая напраслина
Не найдет между нами тропы.
Эти встречи от случая к случаю,
Разлитые по телу лучи…
Ради Бога, скажи, что я — лучшая.
Ради Бога, скажи, не молчи.
Таковы церемонии чайные,
Не в Японии, так на Руси.
Положение чрезвычайное.
Если можешь — то просто спаси.
Вот гитара на гвоздик повешена.
Не туда, а сюда посмотри.
Поцелуй меня — буду утешена
Года на два. А то и на три.
Ну, люблю я смазливых блондинов!
Что ты будешь делать со мною?
И любви этой гордое знамя
Так и реет над жизнью моей.
Но блондины об этом не знают.
Да откуда бы им догадаться?
И я вынуждена объясняться,
Приручая их по одному.
А блондины любят блондинок,
В крайнем случае — светлых шатенок.
Получают мучное на завтрак
И молочное — на обед.
Так живут, постепенно вянут,
Угасают мои любимцы,
Даже соли на вкус не зная,
Даже перца не разобрав.
А такие как я — стремятся
Протянуть им всегда руку дружбы,
Приготовить мясное блюдо
И зажечь интимное бра.
Но блондины об этом не знают…
Да откуда им догадаться?
И я вынуждена объясняться,
Приручая их по одному!
Ты просишь с тобой посекретничать?
Приходишь средь ясного дня?
Учти, я не буду кокетничать,
Когда ты обнимешь меня.
Ты думаешь, видно, — раз женщина,
То женщину можно понять!
А женщину нужно разжечь еще,
Разжечь — и тихонько обнять.
Имеют значенье условности,
Но знак подают небеса.
Ты видишь — твердят о готовности
Мои голубые глаза.
Мои золотистые, карие…
Зеленых угодно ль душе?
Вот тренькаю тут на гитаре я,
А можно обняться уже…
О тебе ни строка не пропета пока.
Не пропета еще, не пропета,
Оттого что примерзла моя рука
Там, у невского парапета.
Я с тебя одного не спросила пока.
С прочих, знаешь, как строго спрошу-то…
Оттого что запуталась страшно рука
Между стропами парашюта.
И одною примерзшей своею рукой
И другою, прикрученной туго,
Я держу тебя крепко, мой дорогой,
Как и надо держать друг друга.
Я звоню тебе из Невинграда
Сообщить, что я еще жива.
В Невинграде — все, что сердцу надо:
И невиноватость, и Нева.
И моя премьерная простуда,
И моей гримерной суета.
Мне никто не позвонит — оттуда,
Если я не позвоню — туда.
Я себя сегодня постращаю,
Теплый диск покруче раскручу.
В Невинграде я тебя прощаю,
А в Москве, должно быть, не прощу.
Я звоню тебе сюжета ради…
Я жива, и тема не нова.
…В Невинграде всё как в Ленинграде —
И невиноватость, и Нева.
Она над водой клубами.
Она по воде кругами.
Но я знала тех, кто руками
Ее доставал со дна.
Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая —
И только она одна.
Немилосердно скупая.
Немо-глухо-слепая.
Кровавая, голубая,
Холодная, как луна.
Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая —
Учу ее имена.
И верю в нее, как в рифму.
И верю в нее, как в бритву.
Как верят в Будду и Кришну
И в старые письмена.
Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая —
И только она одна.
Сколько среди людей ни живи,
каждый царь или бог.
Но воспоминанье о старой любви
всех застаёт врасплох.
И открывается пыльный том,
и ты не веришь глазам,
а там — засушенный бледный бутон,
а был пурпурный розан.
Как он кончики пальцев колол,
светился весь изнутри!.
Как нож из ножен, из книги на стол
он выпорхнул — посмотри.
Там пепел, пепел из лепестков —
так собирай скорей.
Как много на свете тайных богов,
как много явных царей.
Но и небожителей, — да, увы! —
Будь то царь или бог,
воспоминанье о старой любви
всегда застает врасплох.
Как же я забыла любовь, рот-фронт,
Вишня запечатана в шоколад?
Как же я любила тебя, рот в рот.
А теперь целуемся невпопад.
Был же лепесток, был невинный фрукт,
А теперь засахарен — стал цукат.
Вот тебе итог — беспричинный труд,
А не то чтоб мед или слет цикад…
Как же я забыла быть начеку,
И уменье ждать, и взнуздать детей.
А могла б ладонью укрыть щеку
И построить сон хоть из трех частей.
А кровать кровила, никто не спас.
Будто каравелла, пошла на дно.
Я простила сердцу не первый спазм —
Это было больно, да все равно.
Да, во рту горчило, но с той поры
Горло научилось — печет фарфор.
Падал наутилус в тартарары —
Сердце отключилось на счет «файф-фор»…
Так я и забыла любовь, рот-фронт.
Вишня запечатана в шоколад.
А ведь я любила тебя рот в рот,
А теперь целуемся невпопад.
Такая печаль у меня на груди,
Что надо тебе полюбить меня снова.
Я больше не буду дика и сурова.
Я буду как люди! Вся жизнь впереди.
Ее ль убаюкать, самой ли уснуть?
Такое не носят московские леди.
Такое, как камень с прожилками меди —
К ней страшно притронуться, больно взглянуть.
Такую печаль на груди я ношу,
Как вырвали сердце, а вшить позабыли.
Но те, кто калечил, меня не любили,
А ты — полюби меня, очень прошу.
Такая печать у меня на груди,
Что надо тебе полюбить меня снова.
Я больше не буду дика и сурова.
Я буду как люди! Вся жизнь впереди.