Через несколько минут у подножия холма показалось, радуя глаз своими новыми постройками, селение Монтеньяк, позлащенное лучами заходящего солнца, овеянное поэзией, которую по контрасту с равниной порождал этот прелестный уголок, затерявшийся здесь, словно оазис в пустыне.
Глаза г-жи Граслен наполнились слезами. Кюре показал ей на идущую вверх широкую белую полосу, выделявшуюся на горе, словно рубец.
— Вот что сделали мои прихожане в знак признательности к своей повелительнице, — сказал он, указывая на недавно проложенную дорогу. — Теперь можно доехать в экипаже до самого замка. Эта дорога не потребовала от вас ни гроша, а за два месяца мы обсадим ее деревьями. Монсеньер может оценить, скольких самоотверженных трудов и забот стоило подобное предприятие.
— Они сами сделали это? — спросил епископ.
— Да, и отказались от оплаты, монсеньер. Все бедняки приложили тут свои руки, зная, что к нам едет их защитница и мать.
У подножия горы собрались все жители деревни. Раздались ружейные залпы, потом две самые красивые девушки, одетые в белые платья, поднесли г-же Граслен цветы и фрукты.
— Найти такой прием в этой деревне! — воскликнула она и сжала руку г-на Бонне, словно боялась упасть в пропасть.
Толпа проводила экипаж до въездных ворот. Отсюда г-жа Граслен могла рассмотреть свой замок, который издали рисовался лишь в общих очертаниях. Увидев его вблизи, она была почти испугана великолепием своего жилища. Камень в этом краю — редкость; гранит, который можно найти в горах, с трудом поддается обтесыванию; поэтому архитектор, которому г-н Граслен поручил отстроить замок, желая удешевить постройку, избрал в качестве главного материала кирпич, благо в лесах Монтеньяка в изобилии имелись глина и дрова, необходимые для его изготовления. Балки, стропила и камень для кладки также поставлялись из лесу. Без такой строгой экономии Граслен разорился бы. Главные издержки падали на перевозку и обработку материалов и на оплату работников. Таким образом, все деньги остались в деревне и вдохнули в нее жизнь. Издали замок представлялся красной громадой, расчерченной в клетку черными линиями пазов и обрамленной серыми полосами; последнее впечатление объяснялось тем, что оконные и дверные наличники, карнизы, углы и кордоны на каждом этаже были облицованы граненым гранитом. Двор в виде наклонного овала, как в Версальском дворце, был окружен кирпичной оградой, на которой выделялись прямоугольники, окаймленные гранитными рустами. Внизу вдоль ограды шла плотная полоса замечательно подобранного кустарника, поражающего разнообразием зеленых оттенков. Двое великолепных решетчатых ворот, расположенных по обе стороны двора, вели одни на террасу, обращенную в сторону Монтеньяка, другие — к службам и к ферме. По бокам решетчатых въездных ворот, у которых кончалась недавно проложенная дорога, возвышались два прелестных павильона в стиле шестнадцатого века. Фасад, выходивший во двор и образованный тремя павильонами — причем центральный отделялся от двух боковых жилыми помещениями, — был обращен на восток. Точно такой же фасад, смотревший в сады, был обращен на запад. В каждом павильоне на фасаде было по одному окну, а в жилых помещениях — по три. Центральный павильон, выстроенный в виде колоколенки с углами, отделанными резной работой, был примечателен изяществом скульптурных украшений, правда, немногочисленных. В провинции искусство отличается скромностью, и хотя, по заверениям писателей, после 1829 года орнаментация далеко шагнула вперед, в те времена домовладельцы боялись лишних расходов, которые из-за отсутствия конкуренции и нехватки искусных рабочих были довольно значительны. Угловые павильоны, имевшие по три окна на боковых фасадах, венчала высокая кровля с идущей понизу гранитной балюстрадой. В каждом скате крутой пирамидальной крыши было прорезано окно, обрамленное нарядной лепниной, а под ним — изящный балкон со свинцовыми бортами и чугунными перилами. Дверные и оконные консоли на каждом этаже украшала скульптура, скопированная с домов Генуи. Павильон, обращенный тремя окнами к югу, смотрит на Монтеньяк. Другой, северный, повернут к лесу. Из окон, которые выходят в сад, открывается вид на ту часть Монтеньяка, где находятся «Ташроны», и на дорогу, ведущую в центр округа. Со стороны двора глаз отдыхает на беспредельной равнине, которая замкнута горами только по соседству с Монтеньяком, а вдали теряется на линии плоского горизонта. Жилые комнаты расположены двумя этажами, крыша над ними прорезана мансардами в старинном стиле; но оба боковых павильона — трехэтажные. Центральный павильон увенчан приплюснутым куполом, напоминающим купол так называемого павильона часов в Тюильри или в Лувре; там находится только украшенный часами бельведер. Из экономии все кровли были черепичные, но стропила и перекрытия, сделанные из монтеньякского леса, легко несли их огромную тяжесть.
Перед смертью Граслен задумал проложить к замку дорогу; теперь крестьяне закончили ее в знак признательности, — ведь предприятие это, которое Граслен называл своим безумием, доставило общине пять тысяч франков. Поэтому Монтеньяк значительно разросся. Позади участка, занятого службами, на склоне холма, который с северной стороны мягко спускался в долину, Граслен начал возводить постройки для большой фермы, очевидно, собираясь обрабатывать невозделанные земли равнины. Шесть садовников, которые жили в помещениях для слуг, занимались под присмотром главного садовода посадками, заканчивая самые необходимые, по суждению г-на Бонне, работы. Первый этаж замка, предназначенный для приемов, был обставлен с ослепительной роскошью. Второй этаж был почти пуст: после смерти г-на Граслена доставка мебели прекратилась.
— Ах, монсеньер! — сказала г-жа Граслен епископу после осмотра замка. — А я-то собиралась жить в хижине! Бедный господин Граслен натворил безумств.
— А вы, — произнес епископ, — вы будете творить дела милосердия, — добавил он после паузы, заметив, как вздрогнула при первых его словах г-жа Граслен.
Опершись на руку матери, которая вела за собой Франсиса, Вероника направилась к длинной террасе, ниже которой стояли дом священника и церковь. Отсюда хорошо видны были расположенные уступами деревенские домики. Кюре завладел монсеньером Дютейлем, желая показать ему пейзаж с разных сторон. Но вскоре внимание обоих священников привлекли Вероника и ее мать, застывшие, словно статуи, на другом конце террасы: старуха прижимала к глазам платок, дочь, простирая руки над балюстрадой, будто указывала на стоящую внизу церковь.
— Что с вами, сударыня? — спросил кюре Бонне у старухи Совиа.
— Ничего, — ответила г-жа Граслен, обернувшись и сделав несколько шагов навстречу священникам. — Я не знала, что прямо перед моим домом находится кладбище.
— Вы можете потребовать, чтобы его перенесли. Закон на вашей стороне.
— Закон! — Это слово вырвалось у нее, как крик.
Тут епископ снова взглянул на Веронику. Не выдержав взгляда черных глаз, который, словно проникнув сквозь тело, облекавшее ее душу, настиг тайну, погребенную в одной из могил этого кладбища, Вероника крикнула: «Да! Да!»
Потрясенный епископ закрыл рукой глаза и глубоко задумался.
— Поддержите мою дочь! — вскрикнула старуха. — Ей дурно.
— Здесь слишком свежо, я продрогла, — проговорила г-жа Граслен и без чувств упала на руки обоих священников, которые отнесли ее в замок.
Когда она пришла в себя, то увидела, что епископ и кюре на коленях молятся за нее.
— Да не покинет вас слетевший к вам ангел, — сказал епископ, благословляя ее. — Прощайте, дочь моя.
При этих словах г-жа Граслен залилась слезами.
— Значит, она спасена? — воскликнула матушка Совиа.
— На земле и на небесах, — обернувшись, ответил епископ и вышел из комнаты.
Комната, куда перенесли Веронику, находилась в первом этаже бокового павильона, окна которого выходили на церковь, кладбище и южную часть Монтеньяка. Г-жа Граслен пожелала здесь остаться и расположилась в павильоне вместе с Алиной и Франсисом. Матушка Совиа, разумеется, не отходила от дочери. Г-же Граслен понадобилось несколько дней, чтобы оправиться от жестокого волнения, испытанного во время приезда. Мать уговорила ее не вставать по утрам с постели. Вечерами Вероника сидела на скамье в конце террасы, не сводя глаз с церкви, церковного дома и кладбища. Несмотря на глухое сопротивление матери, г-жа Граслен с упорством маньяка сидела на одном месте, погруженная в глубокое уныние.
— Барыня умирает, — сказала Алина старухе Совиа.
Кюре не хотел быть навязчивым, но, узнав от обеих женщин, что речь идет о душевном недуге, стал ежедневно навещать г-жу Граслен. Этот истинный пастырь всегда приходил в тот час, когда Вероника и ее сын, оба в глубоком трауре, сидели в углу террасы.
Начался октябрь, природа становилась хмурой и печальной. Г-н Бонне, сразу после приезда Вероники догадавшийся о какой-то глубокой внутренней ране, счел благоразумным подождать совершенного доверия со стороны этой женщины, которой суждено было стать его духовной дочерью. Но однажды вечером г-жа Граслен посмотрела на священника угасшим взглядом, исполненным рокового безразличия, которое можно наблюдать только у людей, лелеющих мысль о смерти. С этого часа г-н Бонне больше не колебался, долг велел ему остановить развитие ужасного нравственного недуга. Сначала между Вероникой и священником завязался пустой словесный спор, под которым оба скрывали свои потаенные мысли. Несмотря на холод, Вероника сидела на гранитной скамье, держа на коленях сына. Матушка Совиа стояла, опершись о каменную балюстраду, нарочно закрывая собой вид на кладбище. Алина ждала, пока ее госпожа не передаст ей ребенка.
— Я думал, сударыня, — сказал священник, который пришел сегодня в седьмой раз, — что вас преследует печаль. А теперь, — прошептал он ей на ухо, — я вижу, что это отчаяние. Чувство не христианское и не католическое.
— Какие же чувства разрешает церковь обреченным, если не отчаяние? — ответила она с горькой улыбкой, бросив пронзительный взгляд на небо.
Услышав ее слова, святой человек понял, какое страшное опустошение поразило эту душу.
— Ах, сударыня, из этого холма вы создали себе ад, а он может стать Голгофой, с которой вы вознесетесь на небо.
— Слишком мало во мне осталось гордости, чтобы подняться на подобный пьедестал, — ответила она тоном, в котором звучало глубокое презрение к самой себе.
Тогда священник, этот служитель бога, повинуясь наитию, так часто и естественно снисходящему на прекрасные девственные души, взял на руки ребенка и отечески поцеловал его в лоб.
— Несчастный малютка, — сказал он и сам передал мальчика няньке, которая унесла его.
Старуха Совиа взглянула на дочь и поняла, что слова г-на Бонне не пропали даром: слезы брызнули из давно иссохших глаз Вероники. Старая овернка сделала знак священнику и удалилась.
— Погуляйте немного, — сказал г-н Бонне Веронике, увлекая ее на другой конец террасы, откуда видны были «Ташроны». — Вы принадлежите мне, за вашу больную душу я должен буду отдать отчет богу.
— Дайте мне оправиться от моего уныния, — ответила она.
— Это уныние навеяно мрачными мыслями, — горячо возразил кюре.
— Да, — согласилась она с чистосердечием скорби, дошедшей до предела, за которым забывают об осторожности.
— Я вижу, вы впали в пучину равнодушия, — воскликнул он. — Если есть степень физических страданий, когда исчезает всякая стыдливость, то есть и такая степень страданий нравственных, когда угасают силы души, — это я хорошо знаю.
Вероника была поражена, встретив у г-на Бонне столь тонкую наблюдательность и нежное сочувствие; но мы уже видели, что необыкновенная чуткость этого человека, не искаженная ни единой страстью, помогала ему исцелять скорби своей паствы с материнской любовью, присущей только женщинам. Этот mens divinior[21], эта апостольская нежность ставит священника выше всех других людей, превращает его в существо божественное. Г-жа Граслен еще недостаточно знала г-на Бонне, чтобы разгадать в нем высшую красоту, скрытую в глубине души, как источник, который дарит покой, свежесть и подлинную жизнь.
— Ах, сударь! — воскликнула она, простирая к нему руки и устремив на него взгляд умирающей.
— Я слушаю вас, — откликнулся он. — Что делать? Чем помочь вам?
Они молча шли вдоль балюстрады по направлению к равнине. Этот торжественный момент показался благоприятным носителю благих вестей, сыну иисусову.
— Представьте, что вы перед господом богом, — произнес он тихим таинственным голосом. — Что бы сказали вы ему?
Госпожа Граслен вздрогнула и остановилась, словно пораженная ударом грома.
— Я сказала бы, как Христос: «Отец мой, почто ты покинул меня?» — ответила она просто, но с такой болью, что слезы выступили на глазах у кюре.
— О Магдалина! Вот слова, которых я ожидал от вас! — воскликнул священник, невольно залюбовавшись ею. — Видите, вы прибегаете к правосудию божьему, вы призываете бога! Выслушайте меня, сударыня. До срока правосудие божье вершит религия. Церкви дано судить все тяжбы души. Правосудие земное лишь слабое подражание, призванное служить нуждам общества, оно лишь бледный образ правосудия небесного.
— Что вы хотите сказать?
— Вы не судья в собственном деле, над вами стоит бог, — сказал священник. — Вы не имеете права ни осуждать себя, ни отпускать себе грехи. Бог, дочь моя, — вот верховный судья.
— Ах! — воскликнула она.
— Он видит причину явлений там, где мы видим одни лишь явления.
Вероника остановилась, пораженная новой для нее мыслью.
— Вы обладаете возвышенной душой, — продолжал отважный священник, — и к вам обращаюсь я с другими словами, чем к смиренным моим прихожанам. Ум ваш развит и изощрен, вы можете подняться до понимания божественного смысла католической религии, для нищих и малых сих выражаемого в образах и в словах. Слушайте же меня внимательно, речь пойдет о вас; ибо хотя я поставлю вопрос очень широко, я буду говорить о вашем деле. Право, созданное, чтобы защищать общество, основано на равенстве. Общество, будучи лишь совокупностью поступков, опирается на неравенство. Итак, существует разлад между поступками и правом. Должен ли закон подавлять общество или благоприятствовать ему? Другими словами, должен закон противодействовать движению внутренних сил общества, чтобы сдерживать его, или он должен применяться к этому движению, чтобы вести общество за собой? С самого зарождения человеческого общества ни один законодатель не смел взять на себя решение этого вопроса. Все законодатели довольствовались тем, что анализировали поступки, указывая на поступки предосудительные или преступные, и назначали кару или возмездие. Таков закон человеческий: он не дает ни способов предупредить ошибку, ни способов отвратить того, кто наказан, от новых ошибок. Филантропия — это высокое заблуждение; она лишь бесцельно терзает тело, она не проливает бальзама, исцеляющего душу. Филантропия создает проекты, порождает идеи и доверяет их осуществление людям, молчанию, работе, запретам — посредникам немым и бессильным. Религия не знает этих несовершенств, ибо простирает жизнь за пределы земного мира. Для нее все мы грешники, все мы падшие, она открывает нам неисчерпаемые сокровища всепрощения: всех нас ждет полное возрождение, никто из нас не безгрешен, церковь готова простить и ошибки и даже преступления. Там, где общество видит преступника, которого нужно исторгнуть из своего лона, церковь видит душу, которую надо спасти. Больше того!.. Вдохновленная богом, которого созерцает неустанно, церковь признает неравенство сил, она изучает несоответствие между силами человека и выпавшей ему на долю ношей. И если для нее мы не равны по мужеству, по телу, по духу, по способностям, по достоинствам, то всех она делает равными в раскаянии. Тут, сударыня, равенство не пустое слово, ибо мы можем быть, мы уже равны в своих чувствах. Начиная с первобытного фетишизма дикарей до изящных вымыслов Греции, до глубоких и изощренных учений Египта и Индии, выраженных в радостных или грозных обрядах, всюду проявляется заложенное в человеке представление — идея падения и греха, из которой возникает идея жертвы и искупления. Смерть спасителя нашего, искупившего грехи рода человеческого, — вот образ, которому все мы должны следовать: искупим вины наши! Искупим ошибки наши! Искупим грехи наши! Все искупается — в этих словах смысл католицизма; в них объяснение почитаемых нами таинств, которые способствуют торжеству благодати и поддерживают грешника. Плакать и стенать, как Магдалина в пустыне, — это только начало, сударыня. Дело — вот венец! В монастырях плакали и действовали, молились и просвещали. Монастыри были действенными посредниками нашей божественной религии. Они воздвигли постройки, насадили леса и возделали поля в Европе, спасая вместе с тем сокровища наших познаний, сокровища земного правосудия, политики и искусства. В Европе всегда можно будет узнать места, где находились эти лучезарные центры. Большинство современных городов — порождение монастырей. Если вы верите, что только богу дано судить вас, то церковь говорит вам моими устами: все можно искупить добрыми делами раскаяния. Руки божьи взвешивают одновременно и содеянное зло и ценность совершенных благодеяний. Заступите одна место монастыря, и вы сможете сотворить здесь чудеса. А труд ваш принесет счастье людям, над которыми поставило вас ваше богатство, ваш ум и даже сама природа, создав в этом холме над равниной как бы образ вашего общественного положения.
В этот момент священник и г-жа Граслен повернули обратно, в сторону равнины, и кюре показал на деревню, лежавшую у подножия холма, и на замок, возвышавшийся над всей местностью. Было около пяти часов вечера. Желтые лучи солнца пробежали по балюстраде и садам, озарили замок, сверкая на позолоченных чугунных акротерах, и осветили широкую равнину, пересеченную дорогой — унылой серой лентой, не окаймленной, как все другие дороги, зеленым бордюром деревьев.
Когда Вероника и г-н Бонне миновали каменную громаду замка, позади двора им открылся вид на конюшни и службы, на монтеньякский лес, по которому ласково скользили солнечные лучи. Хотя последнее зарево заката освещало лишь верхушки деревьев, можно было отлично рассмотреть все прихотливые оттенки осеннего леса, подобно великолепному ковру, раскинувшемуся от холма, на котором лежал Монтеньяк, до первых вершин Коррезской горной цепи. Дубы отливали флорентийской бронзой, ореховые и каштановые деревья поднимали свои медно-зеленые кроны, трепетала золотая листва осин; и все это пиршество красок оттенялось разбросанными по лесу мрачными серыми пятнами. Там возвышались только колоннады белесых стволов, начисто лишенных листвы. Рыжие, бурые, серые тона, гармонически сливающиеся воедино под бледным светом октябрьского солнца, перекликались с окраской бесплодной равнины, с зеленоватой, как стоячая вода, бескрайней целиной. Священник хотел объяснить Веронике, что означало это прекрасное, овеянное безмолвием зрелище: ни деревца, ни птицы, мертвая тишина — в равнине; молчание — в лесу; кое-где спирали дымков в деревне. Замок выглядел мрачно, как его хозяйка. По странной закономерности дом всегда похож на того, кто царит в нем, чей дух в нем витает.
Госпожа Граслен внезапно остановилась: мысль ее была поражена словами кюре, сердце тронуто его убежденностью, чувства ее пробудились от звука этого ангельского голоса. Кюре поднял руку и указал вдаль. Вероника посмотрела на лес.
— Не находите ли вы в картине этого леса смутное сходство с общественной жизнью? У каждого своя судьба! Сколько неравенства в этой массе деревьев! Самым высоким не хватает перегноя и воды, они умирают первыми!
— Это оттого, что нож женщины, собирающей дрова, пощадил их молодость, — с горечью сказала Вероника.
— Не впадайте больше в подобные чувства, — мягким голосом, но строго возразил кюре. — Несчастье этого леса в том, что его не вырубают. Видите ли вы, какое странное явление происходит в этой массе деревьев?
Вероника, которой были непонятны особенности лесной природы, послушно остановила взгляд на деревьях леса, а потом кротко перевела его на кюре.
— Не замечаете ли вы полосы совершенно зеленых деревьев? — спросил он, догадавшись по этому взгляду о полном неведении Вероники.
— Ах, верно! — воскликнула она. — Почему это?
— Там, — сказал кюре, — заложено богатство Монтеньяка и ваше, огромное богатство, на которое я указал господину Граслену. Вы видите долины трех ручьев, воды которых впадают в поток Габу. Этот поток отделяет монтеньякский лес от соседней с нами общины. В сентябре и в октябре русло потока пересыхает вовсе, но в ноябре он многоводен. Воды его, приток которых можно легко умножить, произведя необходимые работы в лесу и собрав воедино даже самые мелкие ручейки, воды эти пропадают без пользы. Но постройте в долине потока, между двумя холмами, одну или две плотины, чтобы задержать и сберечь воду, — как сделал это Рике в Сен-Ферреоле, где созданы огромные водоемы для снабжения Лангедокского канала, — и вы оживите эту бесплодную равнину, разумно распределяя воду при помощи снабженных шлюзами отводных каналов и производя поливку в самое полезное для этих земель время, причем избыток воды всегда можно будет направить в нашу речушку. Вдоль всех каналов вы посадите прекрасные тополя и будете разводить скот в прекраснейших лугах. Что такое трава? Вода и солнце. В равнине достаточно земли для укоренения злаков; вместе с водой появится роса, которая удобрит почву, а тополя, всасывая влагу, задержат туманы, питательные вещества которых будут поглощаться всеми растениями, — в этом секрет прекрасной растительности всех долин. И вы увидите однажды жизнь, радость и веселье там, где царит молчание, где угнетает вас мрачная бесплодность. Разве не возвышенна такая молитва? Разве не лучше заполнить свой досуг трудом, нежели скорбными сетованиями?
Вероника сжала руку священника и произнесла лишь несколько слов, но то были великие слова:
— Я это сделаю, сударь!
— Вы поняли величие этого дела, — возразил он, — но не сможете выполнить его. Ни вы, ни я не обладаем необходимыми познаниями, чтобы осуществить замысел, который мог прийти на ум каждому, но несет в себе трудности непреодолимые; и хотя препятствия эти просты и почти незаметны, они требуют точных распоряжений науки. Ищите же с сегодняшнего дня те человеческие орудия, которые помогут вам получить через двенадцать лет шесть или семь тысяч луидоров ренты с шести тысяч арпанов возрожденной вами земли. Когда-нибудь эта работа сделает Монтеньяк самой богатой коммуной департамента. Сейчас леса не приносят вам ничего. Но рано или поздно предприниматели найдут эти великолепные деревья, эти накопленные временем сокровища, единственные сокровища, в производстве которых человек не может ни поторопить, ни заменить природу. Быть может, впоследствии государство проложит пути сообщения к этому лесу, который понадобится для его флота, но оно подождет, пока удесятерившееся население Монтеньяка потребует его покровительства, ибо государство подобно фортуне: оно дает лишь богатым. Земля эта станет со временем прекраснейшей во Франции. Она станет гордостью ваших внуков, и замок, пожалуй, им покажется жалким по сравнению с их доходами.
— Вот будущее, которому я отдам мою жизнь, — сказала Вероника.
— Подобный труд может искупить любую вину, — ответил кюре.
И увидев, что его поняли, он попытался нанести последний удар, обратившись к уму этой женщины: он угадал, что к ее сердцу ведет ум, меж тем, как у других женщин путь к уму лежит через сердце.
— Знаете ли вы, — сказал он, помолчав, — в чем ваше заблуждение?
Она робко взглянула на него.
— Сейчас ваше раскаяние вызвано лишь чувством понесенного поражения, и это ужасно; это отчаяние сатаны; так, вероятно, каялись грешники до пришествия Иисуса Христа. Но у нас, у католиков, раскаяние в другом. Душа, споткнувшись на дурном пути, ужаснется, и при падении ей откроется бог! Вы похожи на язычника Ореста, станьте же святым Павлом![22]
— Ваши слова возродили меня! — воскликнула Вероника. — Теперь, о, теперь я хочу жить!
«Дух победил», — подумал скромный священник и ушел, преисполненный радости.
Он дал пищу тайному отчаянию, снедавшему Веронику, он обратил ее раскаяние на прекрасное и доброе дело.
На следующее же утро Вероника написала г-ну Гростету. Через несколько дней из Лиможа прибыли три верховые лошади, присланные ей старым другом. По просьбе Вероники г-н Бонне дал ей в проводники сына почтового смотрителя: молодой человек рад был услужить г-же Граслен и заработать полсотни экю. Морис Шампион — круглолицый, черноволосый и черноглазый парень, невысокого роста, но статный и сильный — понравился Веронике и сразу же приступил к своим обязанностям. Он должен был сопровождать хозяйку во всех поездках и заботиться о верховых лошадях.
Главным лесничим в Монтеньяке был отставной квартирмейстер королевской гвардии родом из Лиможа; герцог Наваррский прислал его из другого своего поместья в Монтеньяк, чтобы он ознакомился с местными лесами и землями и доложил, какую выгоду можно из них извлечь. Жером Колора увидел лишь бесплодные, невозделанные земли, леса, не эксплуатируемые из-за отсутствия путей сообщения, руины замка и огромные затраты, которых требовало восстановление дома и садов. Особенно испугали его усеянные гранитными обломками прогалины, резко выделявшиеся среди лесной чащи. Этот честный, но бестолковый служака и надоумил герцога продать свои угодья.
— Колора, — призвав к себе лесничего, сказала г-жа Граслен. — С завтрашнего дня я, вероятно, каждое утро буду совершать прогулки верхом. Вы, должно быть, знаете лесные участки, принадлежащие этому имению, а также те, что присоединил к нему господин Граслен. Покажите их мне, я хочу все осмотреть сама.
Обитатели замка с радостью узнали о перемене в образе жизни Вероники. Не дожидаясь приказания, Алина сама нашла и привела в порядок старую черную амазонку своей хозяйки. На следующее утро матушка Совиа с невыразимым удовольствием увидела, что дочь ее оделась для верховой езды. Следуя за лесничим и Шампионом, которые отыскивали дорогу по памяти, ибо тропинки в этих пустынных горах были едва заметны, г-жа Граслен приняла решение объехать пока только вершины, на которых раскинулись ее леса, чтобы изучить горные склоны и ознакомиться с пересохшими руслами, словно естественные дороги, изрезавшими весь этот длинный кряж. Она хотела измерить величину своей задачи, понять природу горных потоков и ознакомиться с основами намеченного священником предприятия. Вероника следовала за прокладывавшим дорогу Колора, а Шампион трусил в нескольких шагах позади.
Пока они ехали по участкам, густо заросшим деревьями, то поднимаясь, то спускаясь по возвышенностям, всегда очень тесно расположенным в горах Франции, Вероника предавалась созерцанию лесных чудес. Сначала больше всего ее поразили вековые деревья, но в конце концов она к ним привыкла. Потом ее внимание стали привлекать высокие, словно искусственно посаженные ровными рядами, рощи, или одиноко стоящие на прогалине сосны фантастической высоты, или — явление более редкое — какие-нибудь кусты, в других местах низкорослые, но здесь достигающие гигантских размеров и, очевидно, такие же древние, как породившая их земля.
Клубившиеся на голых скалах тучи вызывали в ней никогда не изведанные чувства. Она замечала белесые борозды, проведенные ручьями талой воды, издали похожие на шрамы. Выезжая из лишенного растительности ущелья, она восхищалась укоренившимися в выветренных склонах скалистых утесов вековыми каштанами, прямыми, как альпийские ели. Вероника ехала так быстро, что могла, словно с высоты птичьего полета, охватить глазом обширные полосы движущихся песков, лесные зажоры с редкими деревьями, опрокинутые гранитные глыбы, нависшие скалы, темные лощины, поляны, покрытые цветущим или иссохшим вереском, луга, заросшие низкой травой, участки земли, удобренные вековыми наслоениями ила, — одним словом, горную природу центральной Франции со всей ее печалью и великолепием, со всеми ее резкими и нежными чертами и причудливыми видами. И чем дальше всматривалась она в эти разнообразные по форме, но овеянные единой мыслью картины, тем сильнее овладевала ею, отвечая ее тайным чувствам, глубокая печаль, запечатленная в этой дикой, заброшенной и бесплодной природе. А когда, поднимаясь по пересохшему руслу, где среди песков и камней росли лишь чахлые, скрюченные кустики, она увидела в просвете между двумя скалами раскинувшуюся внизу равнину, и зрелище это повторилось снова и снова, — она почувствовала, как поразил ее суровый дух этой природы и вызвал новые для нее думы, навеянные глубоким смыслом лежавших вокруг разнообразных картин. Ибо нет ни одного уголка в лесу, который не имел бы своего значения; каждая прогалина, каждая чаща подобны лабиринту человеческих мыслей.
Кто из людей с развитым умом или глубоко раненным сердцем, гуляя в лесу, не внимал его шуму? Неприметно возникает голос леса, ласковый или грозный, но чаще ласковый, чем грозный. Если доискиваться причин охватившего вас торжественного и простого, сладостного и таинственного чувства, то, пожалуй, их можно найти в возвышенном и безыскусном зрелище всех этих покорных своей участи созданий. Рано или поздно сердце ваше преисполнится потрясающим ощущением вечности природы, и в глубоком волнении вы обратите свою мысль к богу. Так и Вероника в безмолвии горных вершин, в благоухании леса, в безмятежном спокойствии воздуха обрела, как сказала она вечером г-ну Бонне, уверенность в небесном милосердии. Она прозрела возможность мира более возвышенного, чем тот, в котором замкнулись ее грезы. Она испытала нечто похожее на счастье. Давно уже не знала она такого покоя. Было ли вызвано это чувство сходством, какое нашла она между окружавшими ее картинами и иссохшей пустыней своей души? Или она испытала радость при виде потрясенной природы, подумав, что и материя была наказана, хотя не совершила греха? Во всяком случае, она была глубоко взволнована. Колора и Шампион то и дело удивленно переглядывались, словно заметив, что она преобразилась у них на глазах. В каком-то месте обрывистые склоны пересохшего потока показались Веронике особенно суровыми. Внезапно она почувствовала страстное желание услышать шум воды, бурлящей в этом выжженном русле.
«Любить вечно!» — подумала она.
Устыдившись этих слов, словно произнесенных чьим-то голосом, она отважно пустила вскачь своего коня и, не слушая предупреждений проводников, помчалась к первой вершине Коррезских гор. Вероника одна поднялась на верхушку пика, называемого Живая скала, и остановилась, стараясь охватить глазом всю округу. Теперь, когда она услышала тайный голос множества моливших о жизни созданий, она почувствовала как бы внутренний толчок, побудивший ее посвятить великому делу всю свою непреклонную волю, которую она не раз проявляла, вызывая восхищение друзей. Она привязала коня к дереву, присела на обломок скалы и, блуждая взором по владениям мачехи-природы, почувствовала ту приливающую к сердцу материнскую любовь, какую испытала она, взглянув впервые на своего сына. Невольные размышления, очистив, по прекрасному выражению Вероники, ее душу, подготовили ее к высшему уроку, заложенному в этом зрелище, и она словно пробудилась от летаргического сна.
— Тогда я поняла, — сказала она священнику, — что души наши надо возделывать так же старательно, как землю.
Бледное ноябрьское солнце озаряло обширную панораму. С востока надвигались серые тучи, гонимые холодным ветром. Было около трех часов дня. Веронике понадобилось четыре часа, чтобы доехать сюда, но, как все люди, терзаемые глубоким и тайным горем, она не обращала внимания на внешние обстоятельства. В этот миг жизнь ее поистине слилась с могучим дыханием природы.
— Не оставайтесь здесь долго, сударыня, — произнес вдруг чей-то голос, заставивший ее вздрогнуть. — Не то вы не сможете вернуться. Вы находитесь далеко от жилья, а ночью по лесу не проедешь. Но это еще пустяки, здесь вас ждут опасности пострашнее: через несколько минут всю гору охватит смертельный холод; никто не знает его причины, но он убил уже не одного человека.
Госпожа Граслен увидела перед собой загорелое до черноты лицо со сверкающими, как угли, глазами. Вдоль щек свешивались густые пряди черных волос, а подбородок окаймляла густая борода веером. Человек почтительно приподнял огромную широкополую шляпу, какую носят крестьяне в центральной Франции, и обнажил облысевший, но великолепной формы лоб; подобный лоб иногда привлекает всеобщее внимание к просящему подаяния нищему. Вероника ничуть не испугалась. Она была в таком состоянии, когда в женщине умолкает мелкая осмотрительность, делающая ее пугливой.
— Как вы сюда попали? — спросила она.
— Мой дом тут недалеко, — ответил незнакомец.
— Что же вы делаете в этой пустыне? — удивилась Вероника.
— Живу.
— Но как и чем?
— Мне немного платят за то, что я присматриваю за этой частью леса. — Человек показал на склон горы, смотревший в противоположную сторону от монтеньякской равнины.
Тут г-жа Граслен заметила дуло его ружья и охотничью сумку. Если и были у нее какие-нибудь опасения, то теперь она окончательно успокоилась.
— Вы лесник?
— Нет, сударыня. Чтобы стать лесником, надо принести присягу, а чтобы присягать, надо пользоваться всеми гражданскими правами.
— Да кто же вы?
— Я Фаррабеш, — сказал человек, с глубоким смирением опустив глаза.
Госпожа Граслен, которой это имя ничего не говорило, посмотрела на человека и подметила в его очень добром лице черты скрытой жестокости: неровные зубы придавали его рту с ярко-красными губами выражение иронии и дерзкой отваги; в выступающих, обтянутых загорелой кожей скулах таилось что-то животное. Роста он был среднего, с могучими плечами, короткой толстой шеей, руками широкими и волосатыми, как у всех вспыльчивых людей, склонных злоупотреблять преимуществами своей грубой натуры. Последние слова этого человека к тому же говорили о тайне, которой его манера держаться, физиономия и весь облик придавали какой-то грозный смысл.
— Значит, вы у меня на службе? — ласково спросила Вероника.
— Так я имею честь говорить с госпожой Граслен? — воскликнул Фаррабеш.
— Да, друг мой, — ответила она.
Бросив на свою хозяйку испуганный взгляд, Фаррабеш скрылся с проворством дикого зверя. Вероника поспешно села на коня и двинулась навстречу своим слугам, которые начали не на шутку беспокоиться, зная о вредоносном холоде, царившем вечерами на Живой скале.
Колора предложил хозяйке спуститься по неглубокой лощинке, ведущей прямо в равнину. «Пожалуй, небезопасно, — сказал он, — возвращаться через горы, где едва заметные дороги часто перекрещиваются и где даже при всем знании этих мест можно заблудиться».
Спустившись в равнину, Вероника замедлила ход своего коня.
— Что это за Фаррабеш служит тут у вас? — спросила она у главного лесничего.
— Сударыня встретила его? — воскликнул Колора.
— Да, но он убежал от меня.
— Бедняга, он, верно, не знает, как добра сударыня.
— Да что он такое сделал?
— Как же, сударыня, ведь Фаррабеш — убийца, — простодушно ответил Шампион.
— Значит, его помиловали? — дрогнувшим голосом спросила Вероника.
— Нет, сударыня, — возразил Колора, — Фаррабеша судил суд присяжных и приговорил его к десяти годам каторжных работ. Он отбыл половину своего срока, а потом был помилован и в 1827 году вернулся с каторги. Он обязан жизнью господину кюре, который уговорил его сдаться властям. А не то его приговорили бы к смертной казни заочно и все равно рано или поздно захватили бы. А тогда бы дело добром не кончилось. Господин Бонне отправился к нему совсем один, а ведь Фаррабеш мог убить его. Никто не знает, о чем они говорили. Они провели вместе два дня, а на третий день господин кюре привел Фаррабеша в Тюль, и там он сдался. Господин кюре нашел хорошего адвоката и рассказал ему про Фаррабеша. Фаррабеш отделался десятью годами каторжных работ, и господин кюре навещал его в тюрьме. И что бы вы думали, этот парень, наводивший ужас на всю округу, стал кротким, как овечка, и спокойно дал увезти себя на каторгу. А когда он вернулся, то поселился здесь, под покровительством господина кюре; выше господина кюре для него никого нет, каждое воскресенье и по всем праздничным дням он ходит к литургии и к мессе. И хотя у него есть свое место рядом со всеми, он всегда стоит один, у стены. А когда причащается, то в алтаре тоже держится в сторонке.
— И этот человек убил другого человека?
— Если бы одного! — сказал Колора. — Он убил многих. И все же он хороший человек.
— Возможно ли это? — воскликнула пораженная Вероника, уронив поводья на шею лошади.
— Видите ли, сударыня, — охотно отозвался лесничий, которому не терпелось рассказать эту историю, — сначала Фаррабеш, возможно, был и прав. Он последний в семье Фаррабешей — старинный род Коррезы, что и говорить! Его старший брат, капитан Фаррабеш, погиб десять лет назад в Италии, всего двадцати двух лет от роду. Это ли не беда? А парень какой был! Умный, грамотный, так и ждали, что будет генералом. Вся семья убивалась, да и было по ком! Я в те времена служил императору и много слышал о его гибели. О! Капитан Фаррабеш пал смертью героя, он спас армию и маленького капрала[23]. Я служил тогда под началом генерала Штейнгеля, немца, вернее, эльзасца — знаменитый генерал, но недальновидный, из-за этого-то он и погиб вскоре после капитана Фаррабеша. Младшему в семье, то есть этому самому Фаррабешу, было лет шесть, когда он узнал о смерти своего старшего брата. Второй брат тоже служил в армии, но как солдат. Он был сержантом первого полка гвардии — славный пост — и погиб в битве под Аустерлицем, где, доложу я вам, сударыня, мы маневрировали, словно на параде в Тюильри... Я тоже был там! О! Мне повезло, — не получил ни царапины. И вот наш Фаррабеш хоть и был храбрецом, забрал себе в голову, что не пойдет в солдаты. И то сказать, армия не шла на пользу этому семейству. Когда в 1811 году его вызвал супрефект, он спрятался в лесу, стал ослушником, так, что ли, их тогда называли. В ту пору связался он с шайкой поджаривателей; уж не знаю, по доброй воле или заставили его, но так или иначе, а он поджаривал! Сами понимаете, кроме господина кюре, никто не знает, что он проделывал вместе с этими, мягко говоря, собаками! Он частенько сражался против жандармов и даже против солдат. В общем, набралось семь стычек...
— Поговаривают, будто он убил двоих солдат и троих жандармов! — вставил Шампион.
— Э, да кто их считал! Сам-то он не скажет, — возразил Колора. — Одним словом, сударыня, почти вся шайка была схвачена, но он — черт возьми! — такой молодой, проворный, да все эти места знал лучше всех, его никак не могли изловить. Эти поджариватели шатались в окрестностях Брива и Тюля. Частенько они и сюда заглядывали, потому что тут Фаррабешу легко было их прятать. В 1814 году его оставили в покое, — рекрутский набор был отменен; но все-таки весь 1815 год ему пришлось скрываться в лесу. Жить ему было нечем, вот он и помог остановить ту карету в ущелье; но в конце концов он послушался господина кюре и сам сдался. Нелегко было тогда найти свидетелей, все боялись показывать против него. Да еще его адвокат и господин кюре постарались, вот он и отделался десятью годами. Это большая удача для поджаривателя, а он таки поджаривал!
— А что это значит — «поджаривал»?
— Если угодно, сударыня, я вам расскажу, что они разделывали; так мне люди говорили, сам-то я, вы понимаете, не поджаривал! Нехорошо это, конечно, да нужда закона не знает. Ну, так вот, ввалятся семь или восемь человек в дом какого-нибудь фермера или хозяина, у которого, по слухам, водятся деньжата; разложат огонь в очаге и начинают пировать среди ночи, а потом, перед десертом, если хозяин дома не пожелает дать им требуемую сумму, подвяжут его ноги к крюку над очагом и держат, пока не получат свои денежки; вот и все. Являлись они всегда в масках. Случалось иногда им и уходить ни с чем. Черт возьми! Всегда найдутся упрямцы и скупердяи. Один фермер, папаша Кошегрю, который удавился бы за копейку, так и дал сжечь себе ноги! Позднее он умер, и поделом! А жена господина Давида из-под Брива кончилась со страху, оттого только, что увидела, как эти молодцы связывают ноги ее мужу. «Отдай им все, что у тебя есть!» — говорила она мужу, умирая. Он не хотел, тогда она сама показала им на тайник. Целых пять лет поджариватели были пугалом для всего края. И зарубите себе на носу — простите, сударыня, — что среди них было немало сынков из хороших семей, но этих-то не зацапали.
Госпожа Граслен слушала, не отвечая ни слова. Наступило короткое молчание. Но юный Шампион, горя желанием тоже развлечь хозяйку, решил рассказать то, что знал о Фаррабеше он.
— Вот я вам еще скажу, сударыня: Фаррабеша никто не обгонит ни пешком, ни верхом. Он ударом кулака быка убьет! А стреляет он лучше всех! Я еще маленький был, мне рассказывали о приключениях Фаррабеша. Один раз его окружили вместе с тремя товарищами; они — сражаться. Здорово! Двое ранены, третий убит — готово! Фаррабеша хватают, не тут-то было! Он как вскочит на круп лошади позади жандарма! Дал шпоры — лошадь в галоп, он и ускакал, а жандарма обхватил руками, да так сильно, что потом мог сбросить его по пути, и остался один на лошади. Удрал да еще лошадь увел! И хватило смекалки продать ее где-то за десять лье от Лиможа. А после этого дела три месяца следа его найти не могли. Даже пообещали сотню луидоров тому, кто его выдаст.
— А другой раз, — добавил Колора, — когда сотню луидоров пообещал за него тюльский префект, он дал их заработать своему двоюродному брату, Жирие из Визэ. Брат на него донес и обставил все так, будто выдал его. О, он и в самом деле его выдал! Жандармы рады-радехоньки были бы доставить его в Тюль, но так далеко он идти не пожелал, и пришлось посадить его в тюрьму в Люберсаке, а оттуда он удрал в первую же ночь, воспользовавшись подкопом, который прорыл один из его сообщников, некий Габийо, дезертировавший из 17-го полка и расстрелянный в Тюле. Беднягу перевели в другую тюрьму как раз накануне той ночи, когда он рассчитывал бежать. О похождениях Фаррабеша ходили легенды. У шайки, сами понимаете, были свои доверенные. Кроме того, поджаривателей все любили. Еще бы! Эти молодчики не походили на нынешних, все они сорили деньгами налево и направо. Представьте себе, сударыня, раз как-то преследуют Фаррабеша жандармы, так? Ну что ж, и на этот раз он их провел: просидел двадцать четыре часа в сточной яме на какой-то ферме и дышал все время через соломинку, с головой погрузившись в нечистоты. А ему хоть бы что, ведь, бывало, он целую ночь держался на самой верхушке дерева, где и воробей не усидел бы, да поглядывал на солдат, которые искали его, бегая внизу взад и вперед. Фаррабеш был одним из пяти или шести поджаривателей, которых правосудию не удалось захватить; но поскольку он родом отсюда и в шайку попал поневоле да в конце концов он только убежал от призыва, то женщины за него горой стояли, а это самое главное.
— Значит, Фаррабеш в самом деле убил многих людей? — снова спросила г-жа Граслен.
— В самом деле, — ответил Колора. — По слухам, он-то и убил того пассажира при нападении на почтовую карету в 1812 году. Но ни курьера, ни почтальона — единственных свидетелей, которые могли опознать Фаррабеша, — уже не было в живых, когда его судили.
— Убил, чтобы ограбить? — спросила г-жа Граслен.
— О, они все обобрали! Но те двадцать пять тысяч франков, что они взяли, принадлежали государству.
Некоторое время г-жа Граслен ехала молча. Солнце село, луна освещала серую равнину, напоминавшую теперь открытое море. Колора и Шампион посмотрели на г-жу Граслен, их беспокоило ее глубокое молчание; еще больше они взволновались, когда увидели на ее щеках две блестящие полоски, оставленные пролитыми слезами; слезы стояли в ее покрасневших глазах и падали капля за каплей.
— О сударыня, — воскликнул Колора, — не жалейте его! Парень этот пожил в свое удовольствие, у него были красивые подружки, а теперь, хоть он и состоит под надзором полиции, его поддерживают уважение и дружба господина кюре; ведь он раскаялся и на каторге вел себя образцово. Все знают, что он такой же честный человек, как самый честный из нас; только он очень горд и не хочет нарываться на оскорбления, вот он и живет здесь потихоньку и делает добро на свой лад. По ту сторону Живой скалы он развел древесный питомник площадью чуть не в десять арпанов и высаживает деревья в тех участках леса, где они могут прижиться; потом он обрезает сухие сучья, собирает хворост, увязывает все в вязанки и держит их у себя для бедняков. Каждый бедняк, зная, что может получить готовое топливо, пойдет к нему и попросит, а не станет обворовывать и портить ваш лес. Так что теперь если он и подбрасывает сучья в огонь, то делает это на пользу людям! Фаррабеш любит ваш лес, заботится о нем, как о собственном добре.
— И он живет!.. — воскликнула г-жа Граслен и поспешила добавить: — Совсем один?
— Простите, сударыня, он воспитывает одного парнишку, теперь ему лет пятнадцать, — ответил Морис Шампион.
— Да, пожалуй, так, — подтвердил Колора, — потому что Катрин Кюрье родила его незадолго до того, как Фаррабеш сдался властям.
— Это его сын? — спросила г-жа Граслен.
— Все думают, что так.
— А почему же он не женился на этой девушке?
— Как же он мог это сделать? Его бы схватили! А когда Кюрье узнала, что его приговорили к каторге, бедная девушка уехала из этих мест.
— Она была красива?
— Да, — сказал Морис, — моя мать говорит, что она похожа была на другую девушку, которая, представьте, тоже уехала отсюда, — на Денизу Ташрон.
— Она любила его? — спросила г-жа Граслен.
— Еще бы! Ведь он поджаривал, — ответил Колора, — а женщины любят все необыкновенное. И все-таки в наших краях очень уж удивились, узнав об этой любви. Катрин Кюрье вела себя скромно, как сама пресвятая дева, и считалась в своей деревне образцом добродетели. Она родом из Визэ, большого селения в Коррезе, как раз на границе двух департаментов. Ее родители арендуют ферму у господина Брезака. Катрин Кюрье исполнилось семнадцать лет, когда Фаррабеша приговорили. А род Фаррабешей тоже издавна жил в этих краях, они обосновались в Монтеньяке и держали тут ферму. Отец и мать Фаррабеша умерли, а три сестры, такие же скромные, как Кюрье, замужем: одна в Обюссоне, другая в Лиможе, третья в Сен-Леонаре.
— А как вы думаете, Фаррабеш знает, где теперь Катрин? — спросила г-жа Граслен.
— Если бы знал, он бы уж вышел из своей дыры. О, он бы за ней поехал!.. Он сразу, как только появился здесь, попросил господина Бонне взять для него малыша у деда с бабкой, которые его воспитывали. Господин Бонне так и сделал.
— И никто не знает, что с ней сталось?
— Известно, молодость! — вздохнул Колора. — Девушка решила, что она погибла, и побоялась оставаться на родине! Отправилась в Париж. А что она там делает? Искать ее в столице — все равно, что пытаться найти бильярдный шар среди камней в равнине!
И Колора указал на монтеньякскую равнину с высоты новой дороги, по которой поднималась г-жа Граслен.
Они уже подъезжали к воротам замка. Встревоженная матушка Совиа, Алина, слуги — все собрались здесь, не зная, что и думать о столь долгом отсутствии Вероники.
— Как же так, — говорила матушка Совиа, помогая дочери спуститься с седла. — Ты, верно, ужасно устала.
— Нет, матушка, — ответила г-жа Граслен таким дрожащим голосом, что старуха, пристально взглянув на дочь, сразу поняла, что та долго плакала.
Госпожа Граслен прошла в свою комнату вместе с Алиной, которая давно получила все распоряжения, касавшиеся домашней жизни ее хозяйки. Вероника заперлась и не пустила к себе мать, а когда старуха хотела войти, Алина сказала:
— Барыня почивает.
На другой день Вероника отправилась в путь верхом, взяв с собой только Мориса. Желая поскорее достигнуть Живой скалы, она избрала дорогу, по которой они накануне возвращались домой. Если смотреть со стороны равнины, казалось, что Живая скала стоит особняком; поднимаясь по ущелью, отделявшему эту вершину от последнего поросшего лесами холма, Вероника велела Морису показать ей дом Фаррабеша, а самому остаться с лошадьми и ждать ее; она хотела идти дальше одна. Морис проводил ее до тропинки, огибавшей Живую скалу, и на склоне, обращенном в противоположную от равнины сторону, показал ей соломенную крышу затерянной на горе хижины, ниже которой раскинулись молодые древесные посадки. Было около полудня. Пойдя на легкий дымок, вившийся над крышей, Вероника вскоре добралась до хижины. Но она решила сразу не показываться. При виде скромного домика, стоящего в саду, обнесенном изгородью из сухого терновника, она замерла на мгновение, отдавшись тайным, ей одной ведомым мыслям. Ниже сада тянулся окруженный живой изгородью луг, а на нем кое-где стояли яблони, груши и сливы с раскидистыми кронами. Над домом, по песчаному склону, поднимались пожелтевшие верхушки великолепных каштанов.
Отворив сбитую из полусгнивших планок калитку, г-жа Граслен заметила хлев, маленький птичий двор и все трогательные и живописные принадлежности жилища бедняков, которое в деревне всегда выглядит поэтично. Кто мог бы увидеть без волнения белье, сохнущее на изгороди, подвешенные к потолку связки лука, выставленные на солнце чугунки, деревянную скамью, затененную жимолостью, живучку на коньке соломенной крыши — всю обстановку сельских хижин Франции, которая говорит о скромной, почти растительной жизни?
Но Веронике не удалось проникнуть к своему сторожу незамеченной: две красивые охотничьи собаки залаяли сразу же, как только ее амазонка зашелестела по сухой листве. Перебросив длинный шлейф через руку, она направилась к дому. Фаррабеш и его сын, сидевшие на деревянной скамье перед хижиной, встали и сняли шляпы, поклонившись почтительно, но без всякой угодливости.
— Я узнала, — произнесла Вероника, внимательно глядя на мальчика, — что вы печетесь о моих интересах, и мне захотелось самой посмотреть ваш дом и питомник и расспросить вас на месте, чем можно вам помочь.
— К вашим услугам, сударыня, — ответил Фаррабеш.
Вероника залюбовалась мальчиком. У него было прелестное лицо, обожженное солнцем, но очень правильное, с безукоризненным овалом и чистыми очертаниями лба; светло-карие глаза светились живым огоньком; черные волосы были подрезаны на лбу и длинными прядями спускались вдоль щек. Крупный для своих лет, мальчик был ростом футов пяти. Штаны и рубашка на нем были из толстого небеленого холста, потертый синий суконный жилет застегивался на роговые пуговицы; костюм дополняла куртка того же, принятого в одежде савояров, грубого сукна, которое в шутку называют Мориенским бархатом, и подкованные гвоздями башмаки, обутые прямо на босую ногу. Фаррабеш был одет точно так же, только у отца на голове красовалась широкополая войлочная шляпа, а у паренька — коричневый шерстяной колпачок. Очень живая и умная мордочка мальчугана хранила все же степенность, присущую людям, которые живут уединенно; безмолвная жизнь лесов невольно настраивает их на свой лад. И Фаррабеш и его сын были хорошо развиты физически, они обладали всеми примечательными свойствами дикарей: зорким взглядом, острым вниманием, умением владеть собой, верным слухом, проворством и ловкостью. В первом же взгляде ребенка, обращенном к отцу, г-жа Граслен уловила ту безграничную любовь, в которой инстинкт ищет опоры в мысли, а счастье совместной жизни подтверждает и стремление инстинкта и работу мысли.
— Это и есть тот мальчик, о котором мне говорили? — спросила, указывая на него, г-жа Граслен.
— Да, сударыня.
— Вы не пытались найти его мать? — продолжала Вероника, жестом отозвав Фаррабеша в сторону.
— Сударыня, очевидно, не знает, что мне запрещено выезжать за пределы коммуны.
— И вы никогда не получали никаких известий о ней?
— Когда кончился мой срок, — отвечал он, — комиссар вручил мне тысячу франков, которые кто-то пересылал мне понемножку каждые три месяца. По правилам деньги мне могли отдать только в день освобождения. Я подумал, что лишь Катрин могла подумать обо мне, раз это не был господин Бонне. Поэтому я сохранил деньги для Бенжамена.
— А родители Катрин?
— Они и не вспоминали о ней после ее отъезда. Впрочем, они сделали немало, позаботились о малыше.
— Ну что ж, Фаррабеш, — сказала Вероника, направляясь к дому, — я постараюсь узнать, жива ли Катрин, где она и каков ее образ жизни...
— О, каков бы он ни был, сударыня, — тихонько воскликнул Фаррабеш, — я сочту за счастье жениться на ней! Она еще может быть разборчива, но не я. Наш брак узаконил бы бедного мальчика, который и не подозревает о своем положении.
Отец посмотрел на сына, и в этом взгляде можно было прочесть всю жизнь этих покинутых или добровольно уединившихся людей; они были всем друг для друга, словно два соотечественника, заброшенные в пустыне.
— Значит, вы любите Катрин? — спросила Вероника.
— Если бы я даже не любил ее, сударыня, — ответил он, — в моем положении она для меня единственная женщина на свете.
Госпожа Граслен, резко повернувшись, направилась к каштановой роще и села под деревом, словно сраженная глубокой печалью. Сторож, решив, что это какая-нибудь женская причуда, не посмел за ней следовать. Вероника просидела под деревом минут пятнадцать, делая вид, что рассматривает окрестный ландшафт. Отсюда была видна часть леса, растущего в той стороне долины, где протекал поток, сейчас пересохший, полный камней и похожий на глубокий ров, стиснутый между лесистыми горами Монтеньяка и цепью голых крутых холмов, кое-где поросших чахлыми деревцами. Здесь росли только довольно жалкие на вид березы, можжевельник да вереск; холмы эти входили в соседнее владение и принадлежали к департаменту Коррезы. Проселочная дорога, вьющаяся по пригоркам долины, служила границей Монтеньякскому округу и разделяла оба департамента. Суровые, мрачные холмы замыкали словно стеной прекрасный лес, раскинувшийся на противоположном склоне, являя собой разительный контраст с зелеными зарослями, среди которых приютилась хибарка Фаррабеша. С одной стороны — формы резкие, изломанные, с другой — мягкие и чарующие своим изяществом; с одной стороны — застывшая в холодном безмолвии, неподвижная бесплодная земля, прорезанная горизонтальными каменными плитами или острыми, обнаженными скалами; с другой — деревья разнообразных зеленых оттенков, с наполовину облетевшей листвой, которые возносят прямые разноцветные стволы, шевеля ветвями при каждом дуновении ветра. Дубы, вязы, буки, каштаны, сопротивляясь непогоде, сохраняют свои желтые, бронзовые и багряные кроны.
Ближе к Монтеньяку долина непомерно расширяется, и оба склона образуют огромную подкову. Со своего места под каштанами Вероника могла видеть уступы холмов, спускающиеся вниз, как ступени амфитеатра, — верхушки растущих на них деревьев кажутся головами зрителей. На обратном склоне прекрасного амфитеатра расположен ее парк. В другую сторону от хижины Фаррабеша долина сужается все больше и больше и переходит в ущелье шириной не более ста футов.
Взор Вероники непроизвольно блуждал вокруг, и красота этих диких мест отвлекла ее от мрачных мыслей. Она вернулась к дому, где молча поджидали ее отец и сын, даже не пытаясь понять, чем было вызвано странное бегство их хозяйки. Вероника осмотрела дом. Несмотря на соломенную крышу, оказалось, что он выстроен довольно тщательно, но, очевидно, был заброшен, когда герцог Наваррский покинул свое поместье. Не стало охоты, не стало и сторожей. Хотя дом простоял нежилым свыше ста лет, стены его хорошо сохранились, но были сплошь увиты плющом и вьюнками. Когда Фаррабешу разрешили здесь поселиться, он покрыл крышу соломой, выложил плитками пол в комнате и притащил кое-какую мебель. Войдя в дом, Вероника увидела две деревенские кровати, большой шкаф орехового дерева, хлебный ларь, буфет, стол, три стула, а на буфетных полках несколько глиняных тарелок — одним словом, все необходимое для житья. Над камином висели два ружья и две охотничьи сумки. Вещицы, очевидно, сработанные руками отца для мальчика, глубоко тронули Веронику: парусный корабль, лодочка, резная деревянная чашка, деревянная шкатулка изумительной работы, сундучок с инкрустациями, великолепные распятие и четки. На четках из сливовых косточек с обеих сторон были замечательно тонко вырезаны головы Иисуса Христа, апостолов, богоматери, святого Жана-Батиста, святого Иосифа, святой Анны и двух Магдалин.
— Это я все мастерил, чтобы позабавить мальчика в долгие зимние вечера, — как бы оправдываясь, сказал Фаррабеш.
Фасад дома был обсажен кустами жасмина и штамбовыми розами, которые закрывали окна первого, нежилого, этажа, где Фаррабеш держал запасы провизии. В его хозяйстве имелись куры, утки, два кабана; покупать приходилось только хлеб, соль, сахар и кое-какую бакалею. Ни он, ни его сын не пили вина.
— Все, что мне о вас говорили, и то, что я увидела сама, — сказала под конец г-жа Граслен Фаррабешу, — вызывает во мне горячее участие, и я надеюсь, оно не будет бесплодным.
— Узнаю руку господина Бонне! — воскликнул растроганный Фаррабеш.
— Ошибаетесь, господин кюре мне еще ничего не говорил. Все это — дело случая, а, может быть, бога.
— Да, сударыня, бога! Только бог может совершить чудо для такого несчастного, как я.
— Если вы были несчастны, — г-жа Граслен говорила тихо, чтобы мальчик не мог ее услышать, и эта женская деликатность глубоко тронула Фаррабеша, — то ваше раскаяние, ваше поведение, а также доброе мнение господина кюре делают вас достойным счастья. Я распорядилась закончить постройку фермы, которую господин Граслен предполагал выстроить по соседству с замком. Вы будете моим фермером, вы сможете найти применение своим силам, своей энергии, создать положение своему сыну. Главный прокурор Лиможа узнает о вас, и я обещаю, что кончится для вас положение отверженного, которое отравляет вам жизнь.
При этих словах Фаррабеш упал на колени, пораженный, словно громом, исполнением мечты, которую так долго и тщетно лелеял; он поцеловал край амазонки г-жи Граслен, поцеловал ей ноги. Увидев слезы на глазах отца, Бенжамен зарыдал, сам не зная, о чем.
— Встаньте, Фаррабеш, — сказала г-жа Граслен, — вы и не знаете, насколько естественно то, что я делаю для вас, то, что я обещаю для вас сделать. Скажите, это вы посадили здесь хвойные деревья? — спросила она, показав на несколько елей, сосен и лиственниц, растущих у подножия противоположного голого и сухого склона.
— Да, сударыня.
— Значит, там земля получше?
— Воды все время размывают эти скалы и понемножку приносят вниз плодородную почву; я и воспользовался этим, ведь вся земля в долине ниже дороги принадлежит вам. Граница проходит по дороге.
— И много ли воды стекает в долину?
— О сударыня! — воскликнул Фаррабеш. — Через несколько дней начнутся дожди, и вы услышите из замка, как ревет поток! Но это и не сравнить с тем, что делается во время таяния снегов. Воды бегут с монтеньякского холма, из лесов, расположенных на высоких склонах, противоположных вашим садам и парку; в общем, сюда текут воды со всех этих холмов. Тут тогда настоящий потоп. На ваше счастье, деревья скрепляют почву, а вода скользит по палым листьям, — осенью они покрывают землю словно клеенчатым ковром, — не то верхний слой почвы смыло бы в долину, но не знаю, остался бы он там, слишком уж круто спускается русло потока вниз.
— А куда уходит вода? — спросила г-жа Граслен, внимательно слушавшая его.
Фаррабеш показал на узкое ущелье, замыкавшее долину ниже его дома.
— Она разливается по меловому плато, отделяющему Лимузен от Коррезы, и надолго застаивается там зелеными лужами, постепенно и очень медленно впитываясь в землю. Никто не живет в тех гиблых местах, где ничего нельзя посадить. Даже скотина не хочет есть осоку и камыш, которые только и растут в этой засоленной воде. Вся большая равнина, а в ней, наверное, тысячи три арпанов, служит общинным выгоном трем коммунам, но так же, как с монтеньякской равниной, с ней ничего нельзя сделать. У вас еще среди камней есть немного земли и песку, ну, а здесь сплошной туф.
— Пошлите мальчика за лошадьми, я хочу сама все это осмотреть.
Госпожа Граслен объяснила Бенжамену, где дожидается ее Морис, и мальчик побежал за ним.
— Вы, говорят, знаете все особенности этого края, — продолжала г-жа Граслен. — Объясните же мне, почему из моих лесов, со склонов, обращенных к монтеньякской равнине, не стекает туда ни единого ручейка ни во время дождей, ни во время таяния снегов?
— Ах, сударыня, — сказал Фаррабеш, — господин кюре в своих заботах о процветании Монтеньяка доискался причин этого явления, даже не имея еще никаких доказательств. После вашего приезда он поручил мне проследить путь воды по каждому оврагу, по всем сухим руслам. Вчера, когда я имел честь встретить вас, я возвращался с подножия Живой скалы, где изучал уклоны почвы. Я услыхал топот коней и пошел взглянуть, кто же это сюда забрался. Господин Бонне — не только святой, сударыня, он еще и ученый. «Фаррабеш, — сказал он мне, — а я в это время работал на дороге, которую община проложила до самого замка, и с того места господин кюре показал мне всю горную цепь от Монтеньяка до Живой скалы, длиной чуть ли не в два лье, — раз по этим склонам в равнину не стекает ни единой капли воды, значит, природа сотворила нечто вроде водосточной трубы, по которой вся влага уходит в другое место!» Так вот, сударыня, казалось бы, подобное рассуждение настолько просто, что и ребенок мог бы до него додуматься. Но с тех пор, как стоит на этом месте Монтеньяк, никто, ни сеньоры, ни управляющие, ни лесничие, ни бедняки, ни богачи, не задумался над тем, куда деваются воды потока Габу, хотя все они видели равнину, ничего не родящую из-за отсутствия воды. Три общины, страдавшие от лихорадки из-за соседства стоячих вод, тоже не пытались избавиться от беды, да и сам я ничуть не беспокоился. Тут понадобилось вмешательство слуги божьего...
При этих словах слезы выступили на глазах у Фаррабеша.
— Гениальные люди, — сказала г-жа Граслен, — всегда находят решение настолько простое, что кажется, будто каждый мог бы найти его. «Но, — добавила она про себя, — гений тем и прекрасен, что походит на всех, хотя на него не походит никто».
— Я сразу понял господина Бонне, — продолжал Фаррабеш, — ему не пришлось тратить много слов, чтобы объяснить мне мою задачу. Все это кажется тем более странным, сударыня, что горные склоны, обращенные к вашей равнине, — ибо все эти пространства принадлежат вам — пересечены довольно глубокими оврагами и ущельями; но, сударыня, по всем этим трещинам, лощинам, оврагам, ущельям и, наконец, канавам вода устремляется в узкую долину Габу, расположенную на несколько футов ниже вашей равнины. Теперь я знаю разгадку этого явления: от Живой скалы до Монтеньяка тянется вдоль подножия гор нечто вроде желоба высотой от двадцати до тридцати футов; желоб этот не имеет ни единой трещины и состоит из горной породы, которую господин Бонне называет сланцем. Земля, будучи мягче камня, размывается течением, и воды, бегущие по всем этим руслам, естественно, попадают в Габу. Деревья и кустарник скрывают от глаза наклон почвы; но, проследив движение вод и след, оставленный потоками, легко в нем убедиться. Таким образом, Габу получает воды с обоих горных склонов — и с того, где расположен ваш парк, и со скалистых отрогов, лежащих перед нами. По мысли господина кюре, положение изменится, когда земля и камни, нанесенные водой, запрудят естественные русла, проходящие по склону, обращенному к вашей равнине, и тем самым закроют воде доступ к Габу. Тогда ваша равнина будет затопляться точно так же, как те общинные выгоны, которые вы хотите посмотреть. Правда, на это потребуются сотни лет. Однако стоит ли этого желать, сударыня? Если ваша равнина, так же как общинные земли, не сможет поглотить всю массу воды, Монтеньяк тоже будет страдать от гниения стоячих вод.
— Значит, в тех местах, где, как показал мне на днях господин кюре, деревья еще сохранили зеленую листву, проходят эти естественные русла, по которым воды уходят в поток Габу?
— Да, сударыня. Между Живой скалой и Монтеньяком стоят три горы, следовательно, имеется три горловины, по которым вода, задержанная сланцевым барьером, устремляется в Габу. Идущая понизу полоса зеленого леса и указывает, где проходит водосточная труба, о существовании которой догадался господин кюре.
— То, что было несчастьем Монтеньяка, скоро послужит к его процветанию, — с глубокой убежденностью произнесла г-жа Граслен. — И так как вы оказались первым исполнителем этого благого дела, вы примете в нем участие, вы отыщете энергичных, преданных работников, ибо нехватку денег нам придется возмещать своей самоотверженностью и трудом.
В это время к ним присоединились Бенжамен и Морис. Вероника схватила своего коня за узду и знаком велела Фаррабешу сесть на лошадь Мориса.
— Проводите меня туда, — сказала она, — где воды разливаются по общинным землям.
— Сударыне тем более полезно съездить туда, что по совету господина кюре покойный господин Граслен приобрел в устье потока около трехсот арпанов земли, на которой вода оставила слой плодородного ила. Сударыня увидит обратный склон Живой скалы, покрытый великолепными лесами. Там господин Граслен, без сомнения, собирался выстроить ферму. Самым удобным было бы место, где теряется источник, берущий начало возле моего дома, — из него тоже можно бы извлечь немало пользы.
Фаррабеш двинулся первым, указывая дорогу. Вероника последовала за ним по крутой тропинке, которая вела туда, где два противоположных откоса стремительно сближались, а затем расходились в разные стороны: один — на запад, другой — на восток. Горловина этой воронки, усеянной лежавшими в высокой траве валунами, достигала шестидесяти футов в ширину. Срезанная отвесно Живая скала казалась гладкой гранитной стеной, но вершина этой суровой горы была увенчана деревьями с висящими в воздухе корнями. Сосны, зажавшие комья земли скрюченными лапами, напоминали сидящих на ветке птиц. Противоположный песчаный откос, изъеденный временем, выглядел хмуро; его бороздили неглубокие пещеры и ямы с неровными краями; мягкие выветренные скалы отливали охрой. Редкие кусты с острыми листочками, а пониже репейник, тростник и болотные травы указывали на недостаток солнца и скудость почвы. Ложе потока было из достаточно твердого, но тоже желтоватого камня. Две параллельные горные цепи, словно расколовшиеся в момент катастрофы, изменившей земной шар, — по необъяснимой прихоти природы или по никому не известной причине, открыть которую дано только гению, — были созданы из совершенно несхожих материалов. В ущелье контраст между двумя горными породами особенно бросался в глаза. Дальше Вероника увидела огромное меловое плато, начисто лишенное растительности, покрытое лужами солоноватой воды и испещренное трещинами. Направо высились Коррезские горы, налево глаз отдыхал на заросшей прекрасным лесом громаде Живой скалы, под которой расстилался широкий луг, своей яркой зеленью подчеркивавший неприглядный вид унылого плато.
— Мы с сыном вырыли вон ту канаву, видите, вдоль нее растет самая высокая трава, — сказал Фаррабеш. — Она соединяется с канавой, которая идет по границе ваших лесов. С этой стороны ваши владения граничат с пустошью — первая деревня расположена не ближе одного лье.
Вероника поскакала прямо в безрадостную равнину, сторож следовал за ней. Лошадь перемахнула через ров, и всадница, опустив поводья, помчалась вперед, словно наслаждаясь зловещим зрелищем полного опустошения. Фаррабеш был прав. Никакая сила, никакая власть не могла ничего извлечь из этой почвы, глухо звеневшей под копытами лошадей. Казалось, под слоем пористого мела лежит пустота, и действительно повсюду видны были трещины, через которые, должно быть, просачивались воды и бежали прочь, чтобы питать далекие источники.
— Есть души, подобные этой равнине! — воскликнула Вероника, проскакав с четверть часа, и удержала коня.
Она в задумчивости остановилась посреди пустыни, где не было ни животных, ни насекомых, над которой даже не летали птицы. В монтеньякской равнине попадались все же камни, пески, участки рыхлой или глинистой земли, наносный слой в несколько дюймов толщины, в котором хоть что-нибудь могло укорениться; но здесь только бесплодный туф — еще не камень, но уже не земля — ранил человеческий взгляд, и невольно глаза устремлялись к небесам. Осмотрев границы лесов и лугов, купленных ее супругом, Вероника медленно направилась обратно к устью потока. Фаррабеш ждал ее, пристально глядя на какую-то пещеру или яму, должно быть, вырытую каким-нибудь предприимчивым человеком, пытавшимся разведать это унылое место в надежде, что природа скрыла в земле свои сокровища.
— Что с вами? — спросила Вероника, заметив выражение глубокой печали на мужественном лице Фаррабеша.
— Сударыня, этой пещере обязан я жизнью или, вернее, тем, что я раскаялся и искупил свои грехи в глазах людей...
Такое объяснение смысла жизни словно пригвоздило Веронику на месте, она остановила лошадь перед пещерой.
— Я прятался здесь, сударыня. В этой почве так отдается каждый звук, что, прижавшись ухом к земле, можно было издали уловить топот жандармских коней или шаг солдат, ведь его сразу узнаешь. Тогда я бежал по руслу Габу в местечко, где прятал коня, и всегда обгонял моих преследователей на пять-шесть лье. Катрин приносила мне сюда еду по ночам; и если я был в отлучке, то потом всегда находил в яме под камнем вино и хлеб.
Эти воспоминания о преступной бродячей жизни, которые, казалось, могли повредить Фаррабешу в глазах г-жи Граслен, вызвали в ней лишь глубокое сочувствие, однако она, не задерживаясь, направилась к устью Габу, куда последовал за ней и лесник. Пока она осматривала ущелье, за которым открывалась длинная долина, по одну сторону такая живописная, по другую — сухая и безрадостная, а еще дальше поднимались уступами холмы Монтеньяка, Фаррабеш сказал:
— Какие замечательные водопады здесь будут через несколько дней!
— А в будущем году в это самое время сюда не попадет ни капли воды. Мне принадлежит земля по обе стороны ущелья; я прикажу возвести стену, достаточно высокую и прочную, чтобы удержать воду. Вместо никому не нужной долины здесь будет озеро двадцати, тридцати, сорока или пятидесяти футов глубиной и протяженностью в целый лье — огромный водоем, который поможет мне оросить и сделать плодородной всю монтеньякскую равнину.
— Господин кюре был прав, сударыня. Когда мы прокладывали дорогу к замку, он говорил нам: «Вы работаете для вашей матери. Да благословит бог дело, которое вы замыслили!»
— Молчите, Фаррабеш, — сказала г-жа Граслен, — замысел этот принадлежит господину Бонне.
Вернувшись к дому Фаррабеша, Вероника захватила с собой Мориса и немедленно отправилась в замок. Когда мать и Алина увидели Веронику, они были поражены происшедшей в ней переменой: лицо ее дышало счастьем, так увлечена была она надеждой принести благо обездоленному краю.
Госпожа Граслен написала Гростету и просила его добиться у г-на де Гранвиля полной свободы для несчастного бывшего каторжника, о чьем поведении дала благоприятный отзыв, подтвержденный свидетельством монтеньякского мэра и письмом г-на Бонне. Кроме того, она сообщала о Катрин Кюрье и просила Гростета заинтересовать задуманным ею добрым делом главного прокурора, который мог бы обратиться в парижскую полицию с поручением разыскать девушку. На ее след могла навести пересылка денег, которые получил Фаррабеш при освобождении с каторги. Вероника хотела дознаться, почему Катрин не пыталась вернуться к своему ребенку и к Фаррабешу. Затем она поделилась со старым другом своими открытиями, касавшимися Габу, и настоятельно просила поторопиться с выбором знающего человека, о котором у них уже шла речь раньше.
На следующий день было воскресенье, и впервые со времени приезда в Монтеньяк Вероника почувствовала себя в силах пойти в церковь к мессе. Она посетила службу и сидела на принадлежавшей ей скамье в приделе святой девы. Увидев, как бедна монтеньякская церковь, Вероника дала себе слово каждый год жертвовать известную сумму на нужды и украшение храма. Она услыхала кроткие, умиляющие душу слова священника; его проповедь, хотя изложенная в простых, доступных пониманию крестьян выражениях, была поистине возвышенна. Возвышенное идет от сердца, ум не может породить его; а религия является неистощимым источником возвышенного, которому чужд всякий ложный блеск. Для проповеди г-н Бонне избрал текст из посланий апостолов, говоривший, что рано или поздно господь исполняет свои обещания и поддерживает добрые души. Кюре поведал, какие блага сулит приходу присутствие милосердного богача, объяснив, что обязанности бедняков по отношению к творящему добро богачу так же обширны, как обязанности богатых перед бедными, а потому следует им помогать друг другу.
Фаррабеш рассказал тем землякам, которые из христианского милосердия, пробужденного в них г-ном Бонне, охотно встречались с бывшим каторжником, о том, как благожелательно отнеслась к нему г-жа Граслен. Об этом стало известно всем крестьянам общины, собравшимся, по деревенскому обычаю, перед мессой на церковной площади. Ничто не могло вернее снискать ей дружбу этих столь чувствительных к добру сердец. Когда Вероника вышла из церкви, она увидела чуть ли не всех прихожан, стоявших двумя рядами вдоль дороги. Пока она проходила мимо них, каждый молча и почтительно ей кланялся. Она была тронута таким приемом, не подозревая об истинной его причине, — Фаррабеша она заметила одним из последних.
— Вы, говорят, искусный охотник, — сказала она ему, — приносите же нам дичь в замок.
Несколько дней спустя Вероника вместе со священником отправилась на прогулку в ближайшую к замку часть леса. Ей хотелось спуститься вниз по ступенчатым долинам, которые она заметила, стоя у дома Фаррабеша, и познакомиться с расположением верхних притоков Габу. В результате осмотра кюре сделал вывод, что воды, орошавшие часть верхнего Монтеньяка, сбегали с Коррезских гор. Эта цепь сообщалась с Монтеньяком через голые холмы, тянувшиеся параллельно Живой скале. Возвращаясь после прогулки, кюре радовался, как ребенок; с непосредственностью поэта он уже видел процветание своей любимой деревни. Разве не поэт — человек, который заранее видит воплощение своей мечты? Г-н Бонне представлял себе стога скошенного сена, указывая с высоты террасы на иссохшую, серую равнину.
На другой день Фаррабеш и его сын принесли полные сумки дичи. Лесник вырезал в подарок Франсису Граслену деревянную чашку — настоящее чудо, — изобразив на ней сражающихся воинов. Г-жа Граслен гуляла в это время по террасе, обращенной в сторону Ташронов. Она присела на скамью и, взяв чашку, залюбовалась искусной резьбой. На глазах ее выступили слезы.
— Вы, должно быть, много страдали, — сказала она Фаррабешу после долгого молчания.
— Что же делать, сударыня, — ответил он, — тяжко, когда сидишь там без всякой мысли о побеге, которая только и поддерживает жизнь всех заключенных.
— О, это ужасная жизнь, — жалобно промолвила она, взглядом и жестом приглашая Фаррабеша продолжать.
Фаррабеш приписал глубокое волнение г-жи Граслен горячему сочувствию к его судьбе и отчасти любопытству. В это время на дорожке появилась направлявшаяся к ним старуха Совиа; Вероника замахала носовым платком и сказала с необычной для нее резкостью:
— Оставьте меня, матушка!
— Сударыня, — продолжал Фаррабеш, — десять лет я носил, — он указал на свою ногу, — железное кольцо с цепью, которая приковывала меня к другому человеку. В течение моего срока их сменилось трое. Спал я на голых досках. Чтобы получить тощий матрац, который называли там блин, нужно было работать сверх всяких сил. В каждом бараке было по восемьсот человек. На каждых нарах помещалось по двадцать четыре человека, скованных попарно. Каждый вечер и каждое утро цепь каждой пары нанизывалась на общую длинную цепь, так называемую связку отбросов, которая шла вдоль нар и связывала ноги всех каторжников. Два года не мог я привыкнуть к звону цепей, твердившему непрестанно: ты на каторге! Только уснешь, как кто-нибудь из товарищей по несчастью повернется или толкнет тебя и снова напомнит, где ты находишься. Нужно пройти целую науку, пока приладишься засыпать. В общем, я узнал сон, лишь когда дошел до полного изнеможения. Научившись спать, я мог по крайней мере забыться хотя бы ночью. А там, сударыня, забвение дороже всего! Человеку, раз уж он попал туда, приходится удовлетворять самые ничтожные свои потребности в порядке, установленном жесточайшими правилами. Судите сами, сударыня, как ужасна была такая жизнь для парня, жившего всегда в лесу, словно птица или дикая коза. Не просиди я раньше полгода один в четырех стенах тюремной камеры, то, несмотря на прекрасные слова господина Бонне, который был поистине отцом моей души, я бы бросился в море от одного вида своих товарищей. На воздухе, во время работы, еще куда ни шло. Но когда нас загоняли в барак для сна или для еды — а ели мы из общих мисок, по три пары на каждую миску, — я чувствовал, что умираю; свирепые лица и речи моих товарищей всегда внушали мне отвращение. К счастью, с пяти часов в летнее время и с половины восьмого зимними месяцами, невзирая на холод, ветер, жару или дождь, мы отправлялись гнуть спину, то есть работать. Бóльшая часть жизни проходит там на свежем воздухе, и как хорошо дышится, когда выходишь из барака, в котором набито восемьсот человек! А воздух там, заметьте, морской. Тебя обдувают бризы, греет солнце, смотришь на проплывающие облака, любуешься прекрасным днем. А мне еще и нравилась моя работа.
Фаррабеш остановился, увидев две крупные слезы, пробежавшие по щекам Вероники.
— О сударыня, я ведь рассказывал вам только о розах этого существования! — воскликнул он, подумав, что печаль г-жи Граслен вызвана его рассказом. — Все жестокие меры предосторожности, которые принимает государство, непрестанная слежка со стороны надзирателей, проверка кандалов каждый вечер и каждое утро, грубая пища, отвратительная, унижающая вас одежда, неудобства, мешающие сну, гром четырех сотен кандалов в гулком помещении, угроза расстрела, если каким-нибудь негодяям взбредет на ум взбунтоваться, — все это еще ничего: это еще розы, как я уже сказал вам. Если попадет туда, по несчастью, какой-нибудь буржуа, он долго не выдержит. Все время быть прикованным к другому человеку! Терпеть близость пяти каторжников во время еды и двадцати трех — во время сна, слушать их разговоры! В этом обществе, сударыня, действуют свои тайные законы; попробуйте не подчиниться им — вас убьют; но если подчинитесь, вы будете убийцей! Надо стать или палачом, или жертвой!
В конце концов, убей они тебя сразу, ты избавился бы от этой жизни. Но они мастера злодейства, от ненависти этих людей уйти невозможно. Они пользуются полной властью над неугодным им каторжником и могут превратить его жизнь в непрерывную пытку, которая страшнее смерти.
Человек, который раскаялся и хочет хорошо вести себя, — общий враг. Прежде всего его начинают подозревать в предательстве. За предательство карают смертью по малейшему подозрению. В каждом бараке есть свой трибунал, который судит преступления, совершенные против общества. Не подчиняться обычаям каторги преступно, и человек в таком случае подлежит суду. Например, все должны содействовать каждому побегу; если каторжник назначил час для побега, то в этот час вся каторга должна оказывать ему помощь и покровительство. Раскрыть, что кто-нибудь готовится к бегству, — преступление.
Я не стану рассказывать вам об ужасных нравах каторги; там, буквально, не принадлежишь сам себе. Начальники, стараясь предупредить попытки к бегству или к бунту, превращают кандалы в пытку и вовсе невыносимую: они сковывают одной цепью людей, которые друг к другу относятся с ненавистью или с недоверием.
— Как же вы выходили из положения? — спросила г-жа Граслен.
— О, мне повезло, — ответил Фаррабеш, — мне ни разу не выпал жребий убить другого заключенного, я ни разу не подавал голоса за чью бы то ни было смерть, меня никогда никто не наказывал и не ненавидел, и я ладил со всеми тремя сменявшимися товарищами по цепи, все они меня любили и боялись. Дело в том, сударыня, что слух обо мне дошел до каторги раньше, чем я туда прибыл. Поджариватель! Ведь я слыл одним из этих разбойников. Я видел, как поджаривают, — почти шепотом продолжал после паузы Фаррабеш, — но сам я всегда отказывался и поджаривать и получать награбленные деньги. Я скрывался от рекрутского набора, и только. Я помогал приятелям, я наводил их на след, сражался, стоял настороже или прикрывал отступление. Но если я и проливал человеческую кровь, то только защищая свою жизнь. Ах! Я все рассказал господину Бонне и своему адвокату, мои судьи хорошо знали, что я не убийца! Но все же я великий преступник, все мои дела были нарушением закона. Двое из моих приятелей рассказали на каторге, что я человек, способный на все. А на каторге, сударыня, такая репутация дороже денег. В этой республике несчастных убийство заменяет паспорт. Я не стал опровергать сложившееся обо мне мнение. Я был мрачен и подавлен; в выражении моего лица нетрудно обмануться, и многие обманывались. Мой нелюдимый нрав, моя молчаливость были приняты за признаки свирепости. Все — каторжники и надзиратели, старые и молодые, — уважали меня. Я был старостой своего барака, Никто не нарушал мой сон, и никогда меня не подозревали в предательстве. Согласно их правилам, я вел себя честно: никогда не отказывал в помощи, не проявлял ни к чему отвращения — одним словом, внешне я выл с волками по-волчьи, а в глубине души молился богу. Последним моим товарищем по цепи был двадцатидвухлетний солдат. Он совершил кражу и из-за этого дезертировал. Мы провели вместе четыре года и стали друзьями; я уверен, что когда он выйдет на волю, то больше не собьется с пути. Бедняга Гепен не был злодеем, он просто легкомысленный малый, за десять лет он научится уму-разуму. О, если бы мои приятели знали, что я покоряюсь своей участи из религиозных убеждений, что по истечении срока я собираюсь поселиться в укромном месте, позабыть весь этот ужасный сброд и никому из них не попадаться больше на глаза, они, наверное, довели бы меня до сумасшествия!
— Но в таком случае, если бедного и чувствительного молодого человека, увлеченного страстью, приговорят к смертной казни, а потом помилуют...
— О сударыня, для убийц нет полного помилования! Прежде всего казнь заменят двадцатью годами каторги. А если речь идет о чистом юноше, это страшно! Вы не можете и вообразить себе, какая жизнь его ожидает. Лучше сто раз умереть! Да смерть на эшафоте была бы для него счастьем!
— Я не смею так думать, — проговорила г-жа Граслен.
Вероника побледнела, как воск. Чтобы спрятать лицо, она оперлась лбом о балюстраду и несколько минут просидела, не шелохнувшись. Фаррабеш не знал, уходить ли ему или оставаться, но тут г-жа Граслен величаво поднялась, посмотрела на Фаррабеша и, к его изумлению, сказала голосом, проникшим ему в самое сердце:
— Спасибо, друг мой! — Помолчав, она добавила: — Но откуда бралось у вас мужество жить и страдать?
— Ах, сударыня, этим сокровищем наделил мою душу господин Бонне! Потому-то я и люблю его больше всех на свете.
— Больше, чем Катрин? — опросила г-жа Граслен, улыбнувшись с некоторой горечью.
— Ах, сударыня, почти так же.
— Как же он этого добился?
— Голос и слова этого человека покорили меня, сударыня. Катрин проводила его до той пещеры, которую я вам показывал, и он один пришел ко мне. Он новый священник, сказал мне господин Бонне, а я его прихожанин, он любит меня и знает, что я только сбился с пути, но не погиб; он хочет не предать меня, а спасти; одним словом, каждое его слово трогало меня до глубины души! И, видите ли, сударыня, этот человек приказывает вам творить добро с не меньшей силой, чем те, кто заставлял вас приносить зло. Тут он сказал мне, что Катрин готовится стать матерью, значит, я обрекаю два человеческих создания на позор и одиночество! «Что ж, — сказал я ему, — и у них, как у меня, нет будущего». Он ответил, что я готовлю себе два ужасных будущих — на том и на этом свете, — если буду упорствовать в своей дурной жизни. Здесь я умру на эшафоте. Если меня схватят, защищать меня перед судом будет бесполезно. И, напротив, если я воспользуюсь снисходительностью нового правительства в делах, касающихся рекрутского набора, если я сам отдамся в руки правосудия, он приложит все силы, чтобы спасти мне жизнь: он найдет хорошего адвоката, и тот добьется, чтобы приговор не превышал десяти лет каторжных работ. Потом господин Бонне заговорил об иной жизни. Катрин рыдала, как Магдалина. Знаете, сударыня, — Фаррабеш показал на свою правую руку, — она лежала лицом на этой руке, и вся рука у меня была мокрой от слез. Она умоляла меня жить! Господин кюре обещал мирную, спокойную жизнь и мне и моему ребенку здесь, на родине, и ручался, что убережет меня от оскорблений. Наконец, он наставил меня в вере божьей, как малое дитя. После трех ночных посещений я стал мягче воска в его руках. Знаете ли, почему, сударыня?
Тут Фаррабеш и г-жа Граслен посмотрели друг на друга, каждый стараясь скрыть свое любопытство.
— Так вот, — продолжал бывший каторжник, — когда после первой встречи Катрин пошла провожать его, я остался один. Я почувствовал, что душу мою охватили ясность, покой и кротость, каких я не помнил с самого детства. Это похоже было на счастье, которым дарила меня бедняжка Катрин. Любовь этого превосходного человека, его забота обо мне, о моем будущем, о моей душе — все это изменило, переродило меня. Во мне словно все осветилось. Пока он говорил со мной, я сопротивлялся. Чего же вы хотите? Он был священником, а мы, бандиты, с ними никаких дел не имели. Но когда затихли шаги его и Катрин, меня — он объяснил это мне через два дня — осенила благодать. Отныне бог дал мне силы, чтобы вынести все: тюрьму, суд, оковы, отправку, жизнь на каторге. Я поверил его словам, как Евангелию; я считал, что страданиями оплачиваю свой долг. Когда я страдал слишком жестоко, я воображал себе, как через десять лет увижу этот домик в лесу, маленького Бенжамена и Катрин. Господин Бонне сдержал свое слово. Но одного человека здесь не хватает. Катрин не ждала меня ни у выхода с каторги, ни в моей пещере. Она, должно быть, умерла с горя. Вот почему я всегда так печален. Теперь благодаря вам я смогу работать на пользу людям и отдам этому все силы вместе с моим сыном, ради которого я живу.
— Теперь я поняла, как удалось господину кюре переродить всю общину...
— Ему никто не может противиться, — ответил Фаррабеш.
— Да, да, это я знаю, — отрывисто произнесла Вероника и знаком попрощалась с Фаррабешем.
Фаррабеш удалился. Весь день Вероника ходила по террасе, несмотря на мелкий дождик, моросивший до самого вечера. Она была мрачна. Когда лицо ее принимало такое выражение, ни мать, ни Алина не решались к ней подойти. В наступающих сумерках Вероника не видела, как пришла ее мать вместе с г-ном Бонне; священник решил прервать этот приступ мучительной печали, прислав к Веронике сына. Франсис взял мать за руку, и она покорно пошла за ним. При виде г-на Бонне у Вероники вырвался жест удивления, и чуть ли не испуга. Кюре прошелся с ней вдоль террасы и спросил:
— О чем же, сударыня, вы беседовали с Фаррабешем?
Веронике не хотелось лгать, вместо ответа она спросила у г-на Бонне:
— Этот человек был первой вашей победой?
— Да, — ответил он, — я полагал, что, завоевав его душу, я завоюю весь Монтеньяк, и не ошибся.
Вероника сжала руку г-на Бонне и сказала дрожащим от слез голосом:
— С сегодняшнего дня я готовлюсь к покаянию, господин кюре. Завтра я приду к вам исповедоваться.
Последние слова говорили об огромном внутреннем усилии, о нелегкой победе, которую одержала над собой эта женщина. Кюре молча проводил ее в замок и остался с ней до самого обеда, беседуя о будущих усовершенствованиях Монтеньяка.
— В сельском хозяйстве, — говорил он, — все зависит от времени. По моему скромному разумению, особенно важно хорошо использовать зиму. Вот-вот начнутся дожди, скоро горы покроются снегом, и тогда руки у вас будут связаны. Торопите же господина Гростета.
Постепенно г-н Бонне вовлек Веронику в разговор, она оживилась и после его ухода почти оправилась от утренних волнений. Все же старуха Совиа сочла, что дочь слишком возбуждена, и осталась ночевать в ее комнате.
На третий день из Лиможа прибыл нарочный, посланный г-ном Гростетом, и вручил г-же Граслен следующие письма:
Госпоже Граслен.
«Дорогое дитя мое, как ни трудно было разыскать для вас верховых лошадей, надеюсь, я все же угодил вам. Если вам понадобятся упряжные или рабочие лошади, придется добывать их где-нибудь в других местах. Вообще же для работ и перевозок лучше пользоваться волами. Повсюду, где сельские работы производятся с помощью лошадей, хозяин теряет капитал, когда лошадь приходит в негодность, волы же приносят земледельцу не убыток, а прибыль.
Я полностью одобряю ваш замысел, дитя мое: вы направите на него ту жажду деятельности, которая терзает вашу душу и, не находя себе выхода, может погубить вас.
Но, признаюсь, когда, кроме лошадей, вы попросили меня найти человека, который мог бы вам помочь и, главное, был бы способен понять вас, я подумал, что подобных диковин мы у себя в провинции не выращиваем и, во всяком случае, не храним. Выведение такой высокой породы — дело, требующее слишком долгого времени и слишком рискованное, чтобы мы занялись им. К тому же люди, наделенные выдающимся умом, нас пугают, мы называем их «чудаками». И, наконец, особы, принадлежащие к ученому миру, где вы и хотите подыскать себе сотрудника, обычно так рассудительны и степенны, что я боялся даже писать вам, насколько мне кажется невозможной подобная находка. Вы требуете от меня поэта или, пожалуй, безумца, но все наши безумцы бегут в Париж. Я говорил о ваших намерениях с молодыми чиновниками, землемерами, с подрядчиками земельных работ, с десятниками, работавшими на строительстве каналов, и никто не нашел никакой выгоды в вашем предложении. Как вдруг случай привел мне прямо в руки человека, которого вы ищете. Юноше этому я в свое время помог, так мне по крайней мере казалось. Ибо из его письма вы увидите, что благодеяния никогда не следует оказывать необдуманно. Самых больших размышлений требует именно доброе дело. Никогда не знаешь, не обернется ли злом то, что сейчас тебе кажется добром. Заниматься благотворительностью, теперь я это понял, означает брать на себя роль судьбы...»
Прочтя эту фразу, г-жа Граслен уронила письмо на колени и глубоко задумалась.
— Господи, — прошептала она, — когда же перестанешь ты наносить мне удары со всех сторон? — И, собрав листки, она продолжала чтение.
«У Жерара, как мне кажется, холодная голова и горячее сердце, такой человек вам и нужен. Париж сейчас взбудоражен новыми учениями. Хорошо, если этот юноша не попадет в одну из ловушек, расставленных честолюбцами перед благородной французской молодежью. Я ничуть не одобряю умственного отупения провинциальной жизни, но еще меньше меня привлекает кипучая жизнь Парижа, эта страсть к новшествам, толкающая молодых людей на неизведанные пути. Убеждения мои известны только вам: по моему мнению, мир нравственный вертится вокруг своей оси так же, как мир материальный. Бедный мой протеже требует невозможного. Ни одна власть не устоит перед столь пылкими, настойчивыми и абсолютными притязаниями. Я сторонник малых дел, постепенности в политике, и меня не привлекают социальные преобразования, которые хотят нам навязать все эти великие умы. Я поверяю вам эти мысли неисправимого старого монархиста, зная вашу скромность! Но здесь, среди этих молодцов, которые чем дальше заходят, тем больше верят в прогресс, я молчу, хотя и страдаю, видя, какое непоправимое зло они причинили уже дорогой нашей родине.
Итак, я ответил этому молодому человеку, что его ждет достойная задача. Он приедет к вам; и хотя письмо, которое я прилагаю, позволит вам судить о нем, вы постараетесь познакомиться с ним поближе, не правда ли? Вы, женщины, умеете распознавать людей. К тому же каждый человек, даже самый безразличный, чьими услугами вы пользуетесь, должен вам нравиться. Если он вам не подходит, вы можете отказать ему, но если он вам подойдет, дорогое дитя, излечите его от плохо скрытого честолюбия, заставьте его полюбить счастливую, тихую жизнь полей, где добро творится непрестанно, где все качества высокой и сильной души найдут себе постоянное применение, где каждый день в естественном производстве благ находишь повод для восторга, а в подлинном прогрессе и истинных усовершенствованиях — занятие, достойное человека.
Я отлично знаю, что великие идеи порождают великие действия, но поскольку подобные идеи крайне редки, я полагаю, что человеческие поступки обычно важнее идей. Тот, кто обрабатывает невозделанную почву, кто улучшает фруктовые деревья и засевает травой бесплодную землю, намного выше тех, кто ищет общих формул на благо человечеству. Изменило ли хоть в чем-нибудь открытие Ньютона участь обитателей деревни? О дорогая моя! Я всегда вас любил; но теперь, когда я понял, что вы собираетесь сделать, я боготворю вас.
В Лиможе все вас помнят, все восхищаются вашим великим решением возродить Монтеньяк. Согласитесь, мы все же способны преклоняться перед истинно прекрасным, и не забывайте, что первый ваш поклонник вместе с тем и первый ваш друг.
Жерару Гростету.
«Я собираюсь, сударь, сделать вам печальные признания; вы заменили мне отца, хотя могли быть всего лишь покровителем. Поэтому только вам одному, вам, кто сделал меня таким, каков я есть, могу я открыть душу. Я поражен жестокой болезнью, и к тому же болезнью духовной: в душе моей возникли чувства, а в голове — мысли, которые делают меня совершенно неспособным оправдать ожидания государства и общества. Быть может, вам покажется это актом неблагодарности, а это просто обвинительный акт.
Когда мне было двенадцать лет, вы, великодушный мой крестный отец, распознали в сыне простого рабочего известные способности к точным наукам и рано проявившееся желание выбиться в люди. Вы поддержали мое стремление в высшие сферы, хотя на роду мне написано было навсегда остаться плотником, как мой бедный отец, который так и не успел при жизни порадоваться моим успехам. Без сомнения, сударь, вы поступили хорошо, и не проходит дня, чтобы я не благословлял вас. Должно быть, во всем виноват я сам. Но прав ли я, ошибаюсь ли, все равно я страдаю. Не правда ли, я ставлю вас очень высоко, обращая к вам свои жалобы, призывая вас вместо бога быть высшим судьей? Но, так или иначе, я отдаю себя на ваш милосердный суд.
С шестнадцати до восемнадцати лет я с таким увлечением отдавался изучению точных наук, что, как вы знаете, довел себя до болезни. Будущее мое зависело от того, попаду ли я в Политехническую школу. К этому времени занятия чрезмерно переутомили мой мозг: я едва не умер, я работал днем и ночью, я работал, вероятно, больше, чем позволяла природа моих органов. Я стремился сдать экзамен настолько хорошо, чтобы место в Школе мне было обеспечено и дало бы мне право на получение стипендии; я хотел избавить вас от расходов. Я добился победы! Я содрогаюсь теперь при мысли о чудовищном рекрутском наборе умов, поставляемых государству семейным честолюбием; непосильные занятия в ту пору, когда юноша только завершает свое развитие, могут привести к неведомым бедам, убивая при свете ламп драгоценные способности, которым позднее суждено было бы раскрыться во всем величии и блеске. Законы природы беспощадны, они не хотят ничего уступить намерениям или желаниям общества. В сфере нравственной, так же как в сфере природы, за каждое злоупотребление надо платить. Фрукты, созревающие раньше времени в жаркой оранжерее, поспевают за счет либо самого дерева, либо — качества его плодов. Ла Кентини[24] убивал апельсиновые деревья ради того, чтобы каждое утро, в любой сезон, подносить цветы Людовику XIV. То же происходит и с интеллектом. Непосильный труд, которого требуют от неокрепшего мозга, наносит ущерб его будущему.
Нашей эпохе не хватает духа законодательства. В Европе не было подлинных законодателей после Иисуса Христа, который, не создав своего свода законов, оставил дело свое незавершенным. Итак, прежде чем создавать специальные школы и устанавливать порядок набора в них, обратились ли к великим мыслителям, способным охватить всю совокупность отношений между подобными институтами и человеческими силами, взвесить при этом все выгоды и неудобства, изучить в прошлом законы, полезные для будущего? Справились ли о судьбе тех исключительных натур, которые по роковой случайности овладели науками раньше времени? Сосчитали, как мало их было? Поинтересовались ли их концом? Изучили, каким образом удавалось им поддерживать в постоянном напряжении свою мысль? Сколько из них, подобно Паскалю, безвременно скончалось, отдав все силы науке? Разузнали, в каком возрасте начали свои занятия те, кто прожил долго? Известно ли было тогда, известно ли сейчас, когда я пишу эти строки, каково внутреннее строение мозга, способного выдержать в юности натиск человеческих познаний? Подозревают ли, что вопрос этот прежде всего относится к физиологии человека?
Сам я сейчас думаю, что главное правило состоит в том, чтобы не нарушать растительную жизнь отрочества. Исключительные случаи полного развития всех органов человека в отрочестве в большинстве своем кончаются преждевременной смертью. Таким образом, гений, который противится раннему проявлению своих способностей, является исключением в ряду исключений. Если признать, что я не расхожусь с социальными фактами и медицинскими наблюдениями, то принятый во Франции способ комплектования специальных школ причиняет такие же увечья, как способ Ла Кентини, но увечит при этом лучших представителей каждого поколения.
Однако продолжаю свой рассказ и о сомнениях моих буду говорить лишь в связи с сообщаемыми фактами. Поступив в Школу, я продолжал работать с еще большим рвением, желая закончить обучение так же победоносно, как начал. С девятнадцати лет до двадцати одного года я расширял свои познания и постоянными упражнениями развивал свои способности. Эти два года достойно увенчали три предыдущих, когда я только готовился к настоящим занятиям. Какова же была моя гордость, когда я получил право выбирать самому наиболее привлекающее меня поприще: военное или морское дело, артиллерию или главный штаб, горное дело или дорожное ведомство. По вашему совету я избрал дорожное ведомство. Но сколько юношей потерпели поражение там, где я победил! Знаете ли вы, что год от году государство предъявляет все более строгие научные требования к Школе и учиться там становится все труднее и мучительнее? Моя подготовительная работа не шла ни в какое сравнение с лихорадочными занятиями в Школе, задавшейся целью вбить в головы молодых людей, возрастом от девятнадцати до двадцати одного года, совокупность физических, математических, астрономических и химических наук со всей их терминологией. Государство, которое во Франции как будто собирается во многом заменить отцовскую власть, лишено отцовских чувств; оно творит свои опыты in anima vili[25]. Никогда не задумывалось оно над ужасной статистикой причиненных им страданий; ни разу за тридцать шесть лет не осведомилось оно о случаях воспаления мозга, о приступах отчаяния, терзающих эту молодежь, о ее нравственном разрушении. Я указываю вам на эту больную сторону вопроса, ибо в ней одна из причин окончательного результата. Некоторые слабые головы приходят к этому результату раньше других. Вам известно, что молодые люди, которые медленно усваивают знания или слишком легко переутомляются, могут оставаться в Школе три года вместо двух, но в таких случаях всегда высказывается нелестное для них сомнение в их способностях. И, наконец, многие молодые люди, которым впоследствии случается проявить выдающиеся таланты, могут окончить Школу, но не получить места, так как не показали на заключительном экзамене достаточных знаний. Их называют пустоцветами, — Наполеон зачислял этих юношей в младшие лейтенанты! Слово пустоцвет означает огромный ущерб для семьи и потерянное время для пострадавшего.
Но в конце концов я-то вышел победителем! В двадцать один год я владел математической наукой в тех пределах, до каких довели ее многие гениальные люди, и горел нетерпением отличиться, продолжая их дело. Желание это настолько естественно, что почти все ученики, выходя из Школы, устремляют свой взор на сияющее солнце славы! Все мы мечтали стать Ньютонами, Лапласами или Вобанами. Вот чего требует Франция от молодых людей, кончающих эту знаменитую Школу!
Посмотрим же, какова судьба этих людей, с такой тщательностью отобранных из целого поколения. В двадцать один год вся жизнь овеяна мечтами, и от каждого дня ждешь чуда. Я поступил в Школу строительства мостов и дорог в качестве ученика-инженера. Вы помните, с каким жаром изучал я строительную науку! Я окончил Школу в 1826 году, двадцати четырех лет от роду, и стал всего лишь инженером-дипломантом; государство платило мне сто пятьдесят франков в месяц. Любой парижский конторщик получает в восемнадцать лет столько же, работая не больше четырех часов в день. Мне выпала неслыханная удача, возможно, благодаря отличию, полученному за успешные занятия: в 1828 году, когда мне исполнилось двадцать пять лет, я получил место ординарного инженера. Меня послали, как вы знаете, в одну из супрефектур, положив жалованье в две с половиной тысячи франков. Дело тут не в деньгах. Разумеется, для сына плотника участь моя блестяща; но есть ли хоть один мальчишка из бакалейной лавки, который, начав карьеру в шестнадцать лет, к двадцати шести годам не окажется на верном пути к независимому положению?
Теперь я узнал, для чего нужно было то страшное умственное напряжение, те гигантские усилия, которых требовало от нас государство. Государство поручило мне считать и промерять вымощенные участки или кучи булыжника на дорогах. Я должен был поддерживать, ремонтировать, а иногда и строить желоба для стока воды, а также дорожные мостики, следить за обочинами, чистить или рыть канавы. В своем кабинете я отвечал на запросы, касающиеся разметки, посадки или вырубки леса. Таковы основные, а часто и единственные обязанности ординарного инженера, если не считать кое-каких работ по нивелировке, которые мы обязаны проделывать лично, хотя любой из наших десятников, пользуясь только своим опытом, сделает это гораздо лучше нас, несмотря на все наши знания. Ординарных инженеров или инженеров-учеников в общей сложности около четырехсот, а так как главных инженеров всего лишь сто с лишним, то далеко не все ординарные инженеры могут рассчитывать на высшую должность. К тому же главным инженерам продвигаться дальше некуда; выше них существует лишь двенадцать или пятнадцать мест генеральных или окружных инспекторов — должность почти столь же бесполезная в нашей области, как должность полковника в артиллерии, где основной единицей является батарея. Ординарный инженер, так же, как артиллерийский капитан, владеет всеми нужными знаниями; над ним должно стоять только одно административное лицо, которое связывало бы всех восемьдесят шесть инженеров с государством, ибо для каждого департамента достаточно одного инженера и двух помощников.
Иерархия, установленная в подобных ведомствах, приводит лишь к тому, что деятельные умы подчиняются престарелым деятелям с угасающими умственными способностями, которые, полагая, что улучшают дело, обычно только портят или искажают все представленные им проекты, быть может, с единственной целью доказать необходимость своего существования. Мне кажется, именно такую роль играет в выполнении общественных работ во Франции Генеральный совет дорожного ведомства.
Предположим тем не менее, что между тридцатью и сорока годами я стану инженером первого класса, а затем, даже не достигнув пятидесяти лет, — главным инженером. Увы! Я вижу ясно всю мою будущую жизнь. Моему главному инженеру шестьдесят лет; как и я, он с честью закончил нашу знаменитую Школу; он поседел, проделывая в двух департаментах все, что делаю я, и превратился в самого заурядного человека, какого только можно себе представить. Он упал с высоты, на которую поднялся; более того, он не стоит на уровне науки: наука ушла вперед, он остался на месте; еще того хуже, он позабыл даже то, что знал! Человек, в двадцать два года обладавший выдающимися качествами, сохранил лишь их видимость. Кроме того, занимаясь только математикой и точными науками, он пренебрегал всем, что было не по его части. Вы и представить себе не можете, до чего доходит его невежество в других областях человеческих знаний. Расчеты иссушили его сердце и мозг. Только вам я могу доверить тайну полного его ничтожества, прикрытого авторитетом Политехнической школы. Этот ярлык внушает уважение, и, доверяясь предрассудку, никто не смеет усомниться в пригодности главного инженера. Вам одному я скажу, что из-за того, что угасли его способности, он истратил на одно дело в нашем департаменте миллион вместо двухсот тысяч франков Я хотел протестовать, хотел доложить префекту. Но мой друг, инженер, напомнил мне об одном из наших товарищей, которого после подобного случая возненавидело начальство. «А когда ты сам будешь главным инженером, тебе понравится, если подчиненные станут раскрывать твои ошибки? — спросил он. — Твоего главного инженера сделают окружным инспектором и все тут. Как только кто-нибудь из наших попадается на серьезной ошибке, управление, которое никогда не должно ошибаться, переводит его с действительной службы в инспектора». Вот каким образом награда, предназначенная таланту, достается ничтожеству. Вся Франция была свидетельницей бедствия, постигшего в самом сердце Парижа первый висячий мост[26], возведенный инженером, членом Академии наук. Печальная катастрофа была вызвана ошибками, которых не совершил бы ни строитель Бриэрского канала во времена Генриха IV, ни монах, построивший Королевский мест. Управление утешило инженера, назначив его членом Генерального совета.
Итак, не следует ли отсюда, что специальные Школы являются огромными фабриками бездарностей? Эта тема требует долгих размышлений. Если я прав, то необходима реформа по крайней мере в методах обучения, ибо я не смею ставить под сомнение полезность самих Школ. Однако, заглянув в прошлое, мы увидим, что никогда Франция не знала недостатка в великих талантах, нужных государству. Зачем же сейчас хочет она выращивать их по способу Монжа[27]? Знал ли Вобан[28] другую школу, кроме великой школы, называемой призванием? Кто был учителем Рике[29]? Если гении возникают из социальной среды, повинуясь своему призванию, они почти всегда совершенны; человек тогда является не только специалистом, он наделен даром универсальности. Не думаю, чтобы инженер, вышедший из стен нашей Школы, мог когда-либо построить одно из тех чудес архитектуры, какие воздвигал Леонардо да Винчи — механик, архитектор, художник, один из изобретателей гидравлики, неутомимый строитель каналов. Приученные с юных лет к абсолютной простоте теорем, молодые люди, кончающие Школу, теряют чувство изящного и прекрасного; колонна им кажется бесполезной, и, упорно придерживаясь принципа полезности, они возвращаются к младенческим дням искусства.
Но все это ничто по сравнению с болезнью, которая терзает меня! Я чувствую, как совершается во мне ужасная перемена; я чувствую, как иссякают мои силы и мои способности, сдав после чрезмерного напряжения. Проза жизни одолевает меня. Всеми силами я стремился к великим делам, а теперь лицом к лицу столкнулся с мелочами: проверяю булыжные мостовые, осматриваю дороги, определяю, в каком состоянии материалы. Я занят не более двух часов в день. Мои коллеги женятся, впадают в состояние, противоречащее духу современного общества. Быть может, честолюбие мое непомерно велико? Я хочу быть полезен моей стране. Страна потребовала от меня мощных усилий, велела мне овладеть всеми знаниями, а я буду сидеть сложа руки в глубокой провинции? Мне не дозволено преступать пределы отведенного мне места или упражнять мои способности, разрабатывая какой-нибудь полезный проект. Скрытая, но ощутимая немилость — вот верная награда тому из нас, кто, уступив своему вдохновению, выйдет за рамки, поставленные ему службой. В таком случае единственная милость, на которую может надеяться выдающийся человек, — это забвение его таланта, его дерзости и погребение его проекта в папках дирекции. Какая награда ждет Вика, единственного из нас, кто действительно двинул вперед практическую науку строительства? Генеральный совет дорожного ведомства, состоящий из людей, изношенных долгой, иногда даже почетной службой, людей, которые теперь способны только на отрицание и зачеркивают все, чего не могут понять, — это настоящая петля, где гибнут проекты смелых умов. Этот Совет будто нарочно создан, чтобы парализовать действия нашей прекрасной молодежи, которая жаждет работы, которая хочет служить Франции! В Париже происходят чудовищные вещи: будущее провинции зависит от визы централизаторов, задерживающих при помощи интриг, о которых недосуг сейчас рассказывать, выполнение лучших планов; лучшими же являются те, что сулят наибольшие выгоды компаниям или предпринимателям и пресекают или устраняют злоупотребления. Но Злоупотребление во Франции всегда сильнее Улучшения. Пройдет еще пять лет, и я перестану быть самим собой, во мне угаснет честолюбие, угаснет благородное стремление приложить к делу способности, развития которых потребовала от меня родина, и они заглохнут в этом темном углу, где вынужден я жить. Даже при самых счастливых обстоятельствах меня ждет жалкое будущее. Я воспользовался отпуском и приехал в Париж. Я хочу изменить свое поприще, найти применение своей энергии, своим знаниям, своей деятельности. Я подам в отставку и поеду в края, где нужны люди со специальными знаниями и где они могут творить великие дела. Если все это невозможно, я примкну к одному из новых учений, которые призваны осуществить глубокие изменения в современном социальном порядке, правильно руководя работниками. А кто же мы, если не работники, лишенные труда, не орудия, валяющиеся на складе? Мы способны перевернуть земной шар, а нам нечего делать. Я чувствую в себе великие силы, но они распыляются, они гибнут, я предсказываю это с математической точностью.
Прежде чем изменить свое жизненное положение, я хотел бы услышать ваше мнение. Я считаю себя как бы вашим сыном и никогда не сделаю важного шага, не посоветовавшись с вами, ибо опытность ваша равна вашей доброте. Я отлично понимаю, что государство, подготовив людей со специальными знаниями, не может затеять нарочно для них монументальные сооружения, — ему не нужны триста мостов в год. Государство не может начать строительство монументальных сооружений лишь для того, чтобы дать работу инженерам, так же как не может объявить войну, чтобы дать возможность великим полководцам проявить себя, выиграв сражение. Но во все времена не было недостатка в талантливых людях, когда того требовали обстоятельства; и если было достаточно золота и предстояли великие дела, то единственно нужный человек немедленно возникал из толпы. А так как, особенно в наших делах, достаточно одного Вобана, то ничто лучше не доказывает бесполезности Школ. Наконец, неужели никто не понимает, что, поощренные такой подготовкой, избранные люди без борьбы не дадут превратить себя в ничтожество? Неужели это разумная политика? Не значит ли это разжигать ненасытное честолюбие? Разве не обучались эти пылкие головы рассчитывать все, кроме собственной участи? Наконец, среди шестисот юношей есть исключения, сильные личности, которые сопротивляются умалению своего достоинства, и я их знаю. Но если бы я рассказал об их борьбе с людьми и существующими порядками, когда, вооруженные полезными проектами или планами, которым дано породить жизнь и богатство в прозябающих ныне провинциях, они встречают препятствия там, где государство мнило создать им помощь и поддержку, то все сочли бы человека сильного и талантливого, человека, самая природа которого уже есть чудо, гораздо более несчастным и достойным жалости, чем какая-нибудь неполноценная натура, покорно согласившаяся на угасание своих способностей. Вот почему я предпочитаю руководить коммерческим или промышленным предприятием, жить на гроши, пытаясь разрешить хоть одну из множества проблем, стоящих перед промышленностью или перед обществом, чем оставаться на своем нынешнем посту. Вы скажете, что в моем убежище ничто не мешает мне упражнять силы своего ума и искать в тиши обыденной жизни решения какой-нибудь проблемы, сулящей пользу человечеству. Ах, сударь! Разве не знаете вы воздействия провинциальной среды и развращающего влияния жизни, занятой ровно настолько, чтобы отнять все время на почти никчемные работы, и вместе с тем занятой недостаточно, чтобы приложить полученные нами богатые знания?
Не думайте, дорогой мой покровитель, что меня снедает жажда богатства или безрассудное стремление к славе. Я слишком трезво смотрю на вещи, чтобы не понять всю тщету славы. Жизнь, которую я веду, не вызывает во мне желания жениться, ибо, изведав доставшуюся мне участь, я не настолько ценю человеческое существование, чтобы сделать подобный печальный подарок своему второму я. И хотя я рассматриваю деньги как одно из самых могущественных средств, дающих члену общества возможность действовать, все же они лишь средство. Итак, единственную радость мне может дать уверенность в том, что я полезен моей стране. Величайшим наслаждением для меня была бы работа в области, подходящей к моим склонностям и знаниям. Если в ваших краях, среди ваших знакомых, в вашем кругу вы услышите о каком-нибудь предприятии, в котором могли бы пригодиться мои силы, дайте мне знать, в течение полугода я буду ждать вашего ответа. Мысли, которые я поверил вам, мой покровитель и друг, разделяют со мной и другие. Многие из моих товарищей, окончивших Политехническую школу, попались, как и я, в западню своей специальности: инженеры-географы, капитаны-преподаватели, которые наделены военным талантом, но, очевидно, останутся капитанами до конца дней своих и горько жалеют, что не перешли в действующую армию. И вот постепенно мы все пришли к признанию, что являемся жертвами длительной мистификации — мистификации, распознать которую нам удалось, когда поздно уже было от нее освободиться, когда лошадь уже слилась воедино с машиной, которую она вертит, когда больной притерпелся к своей болезни. Рассмотрев внимательно все эти печальные следствия, я поставил перед собой следующие вопросы, которые хочу сообщить вам, человеку умному, способному зрело их обдумать, не забывая, что вопросы эти — плод размышлений, очищенных огнем страдания.
Какую цель ставит себе государство? Хочет ли оно получить талантливых инженеров? Избранные им способы прямо противоречат цели. С их помощью оно, несомненно, создаст самую плоскую посредственность, какой только может пожелать правительство, которое боится выдающихся людей. Хочет ли государство открыть дорогу избранным умам? Оно уготовило им самое жалкое положение: нет ни одного человека, окончившего Школу, который между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами не пожалел бы о том, что он попался в ловушку, спрятанную за посулами государства. Может быть, государство хочет иметь своих гениев? Но какие же великие таланты после 1790 года вышли из специальных Школ? Не будь Наполеона, появился бы разве Кашен[30], гению которого мы обязаны Шербургской плотиной? Деспотизм империи отличил его, конституционный режим предал его забвению. Много ли членов, вышедших из специальных Школ, насчитывает Академия наук? Быть может, двоих или троих! Талантливый человек всегда проявит свой талант и вне специальных Школ. В той области знаний, какой занимаются Школы, гений подчиняется лишь своим собственным законам, он развивается лишь в обстоятельствах, над которыми человек не властен: ни государство, ни наука о человеке, антропология, не могут их предвидеть. Рике, Перроне, Леонардо да Винчи, Палладио, Брунелески, Микеланджело, Браманте, Вобан, Вика обязаны своей гениальностью незаметным и глубоко скрытым причинам, которые мы называем случаем, — любимое слово глупцов. Никогда — со Школами или без них — не могло бы случиться, чтобы эти великие работники не ответили на зов своего века. Итак, добилось ли с помощью своей организации государство того, что общественно полезные работы стали выполняться лучше или дешевле? Прежде всего, частные предприятия отлично обходятся без инженеров; затем, работы, ведущиеся государством, всегда оказываются самыми дорогими, а особенно дорого стоит содержание огромного дорожного ведомства. И, наконец, в других странах, в Германии, в Англии, в Италии, где подобных учреждений не существует, аналогичные работы производятся по крайней мере так же хорошо, но зато гораздо дешевле, чем во Франции. Последние три страны известны новыми полезными изобретениями в этой области. Я знаю, что вошло в моду, говоря о наших Школах, повторять, будто Европа нам завидует; но почему-то Европа, наблюдая нас в течение пятнадцати лет, не попыталась создать у себя подобные Школы. Англия, особенно искусная в расчетах, учредила превосходные Школы для рабочего населения, откуда выходят практические люди, мгновенно вырастающие, когда от практики они переходят к теории. Стефенсон[31] и Мак-Адам[32] не кончали наших знаменитых Школ. Да и зачем это им? Когда молодые способные инженеры, полные огня и благородных стремлений, в начале своей карьеры разрешили задачу содержания дорог во Франции, которые требуют сотен миллионов каждые четверть века и находятся в совершенно плачевном состоянии, то напрасно публиковали они ученые статьи и докладные записки; все гибло в пучине Главного управления, этого парижского центра, куда попадает все, но откуда ничего не выходит, где старики завидуют молодым, где высокие посты служат прибежищем для старых инженеров, уже неспособных работать. Вот так-то и получается, что, имея целое ученое ведомство, раскинувшееся по всей Франции, которое, являясь частью административной машины, должно было бы в своей области направлять и просвещать страну, мы все еще будем спорить о железных дорогах, когда другие страны их уже построят. Однако если суждено когда-либо Франции доказать превосходство института специальных Школ, то именно сейчас, в великолепную пору расцвета общественных работ, предназначенных переделать облик государств и продлить человеческую жизнь, изменив законы пространства и времени. Бельгия, Соединенные Штаты, Германия, Англия, у которых нет политехнических школ, покроются сетью железных дорог, пока наши инженеры будут только намечать свои планы, пока бесчестные интересы, скрывающиеся за каждым проектом, будут мешать их выполнению. Во Франции нельзя положить ни один камень без того, чтобы десяток парижских бумажных душ не настрочили глупых и бесполезных докладов. Итак, что касается государства, оно не извлекает никакой выгоды из своих специальных Школ; что касается самих инженеров, то положение их незавидно, и вся их жизнь оказывается жестоким разочарованием. Однако способности, которые проявляет ученик в возрасте от шестнадцати до двадцати шести лет, доказывают, что, если предоставить его собственной судьбе, он создал бы себе более достойное и высокое положение, чем то, на какое обрекло его государство. Каждый из этих избранных, будь он коммерсантом, ученым или военным, мог бы действовать в широкой сфере, если бы его драгоценные способности, его горячее рвение не были бы преждевременно и бессмысленно истощены. В чем же прогресс? И государство и человек, несомненно, проигрывают при существующей системе. Разве не требует полувековой опыт изменения в устройстве наших Школ! Какая священная власть отбирает из каждого поколения Франции тех людей, кому суждено стать ученой частью нации? Чем только не должны были бы заниматься эти верховные жрецы судьбы? Математика, может быть, не так нужна им, как физиология. Не кажется ли вам, что им пригодилось бы ясновидение, делающее чародеями всех великих людей? Экзаменаторы состоят из старых профессоров, людей почтенных и поседевших в трудах, чья миссия ограничивается отбором людей с наилучшей памятью; они выполняют лишь то, что с них спрашивают. А между тем их деятельность должна бы стать самой почетной в государстве и предполагает наличие качеств необыкновенных. Не думайте, покровитель и друг мой, что порицание мое касается только Школы, которую я окончил, оно направлено не только на самое учреждение, но также, и главным образом, на способ зачисления в него учеников. Таким способом является конкурс — новейшее и до крайности вредное изобретение, вредное не только в науке, но и повсюду, где только оно применяется: в искусстве, в любом отборе людей, проектов или вещей. Если, к несчастью для наших хваленых Школ, они выдвинули не больше выдающихся деятелей, нежели любое собрание молодых людей, то еще более постыдно, что первые большие премии академии не подарили нам ни одного великого художника, музыканта, архитектора или скульптора, равно как всеобщие выборы, вызвавшие наплыв посредственности, за двадцать лет не привели к власти ни одного великого государственного человека. Мои рассуждения относятся к ошибке, приносящей во Франции вред и воспитанию и политике. Ужасная эта ошибка основана на незнании следующего правила:
Ничто, ни опыт, ни природа, не может дать уверенности в том, что умственные способности подростка сохранятся у взрослого человека.
В настоящее время я связан со многими достойными людьми, которых заботят все нравственные недуги, снедающие Францию. Они, так же как я, признают, что таланты, которые фабрикует высшее образование, очень недолговечны, ибо они не находят себе применения и лишены будущего; что образование, получаемое в наших начальных школах, не дает государству ничего, потому что лишено веры и чувства. Вся наша система народного просвещения требует полного переустройства, и руководить им должен человек, обладающий глубокими знаниями и сильной волей, одаренный талантом законодателя, который в новые времена можно было встретить, пожалуй, только у Жан-Жака Руссо.
Быть может, избыток людей со специальным образованием следовало бы использовать в начальных школах, столь необходимых народу. У нас нет для просвещения народных масс достаточного количества терпеливых и преданных делу учителей. Пугающее количество нарушений закона и преступлений говорит о глубокой общественной язве; причина ее в том полуобразовании, какое дается народу и какое способно разрушить все общественные связи, ибо заставляет народ думать достаточно для того, чтобы отказаться от полезных для власти религиозных верований, но недостаточно для того, чтобы возвыситься до теории послушания и долга, являющейся последним словом трансцендентальной философии. Невозможно заставить всю нацию изучать Канта; поэтому народу нужнее вера и привычка, нежели умственные занятия и размышления. Если бы можно было начать жизнь сызнова, я, пожалуй, поступил бы в семинарию и стал простым сельским священником или учителем. Теперь я слишком далеко продвинулся по своему пути, чтобы быть только учителем начальной школы; к тому же я могу воздействовать на более широкий круг, чем одна школа или один приход. Я пытался примкнуть к сен-симонистам, но они избрали дорогу, по которой я не могу следовать за ними; однако, несмотря на свои ошибки, они коснулись многих болезненных ран, явившихся следствием нашего законодательства, ран, которые приведут Францию к глубокому нравственному и политическому кризису и не врачуются жалкими паллиативами.
Прощайте, сударь, примите заверения в моей почтительной и неизменной привязанности, которая, не взирая на все эти рассуждения, постоянно возрастает.
По старой привычке, присущей всем банкирам, Гростет тут же набросал на обороте письма ответ и сверху надписал сакраментальное слово: отвечено.
«Обсуждать замечания, заключенные в вашем письме, дорогой Жерар, тем более бесполезно, что по воле случая (пользуясь любимым словом глупцов) я собираюсь сделать вам предложение, которое вам поможет выбраться из беды. Госпожа Граслен — владелица монтеньякских лесов и совершенно бесплодного плато, простирающегося у подножия холмов, на которых раскинулись ее леса, — намерена извлечь доход из этих огромных владений, начав эксплуатацию лесов и возделав каменистые равнины. Для того, чтобы привести в исполнение это намерение, ей нужен человек ваших знаний и вашего рвения, который, подобно вам, соединял бы в себе бескорыстие с пониманием практической пользы. Немного денег и много работы! Огромный результат, достигнутый малыми средствами! Полное преобразование целого края! Открыть источник изобилия в самой обездоленной местности — не к этому ли вы стремились, вы, мечтающий создать поэму? Судя по искренности вашего письма, я могу без колебаний пригласить вас к себе в Лимож. Но, друг мой, повремените подавать в отставку. Испросите себе только отпуск, объяснив своему начальству, что хотите изучить некоторые специальные вопросы вне сферы работ, ведущихся государством. Тогда вы не потеряете своих прав и будете располагать временем, чтобы судить, выполнимо ли предприятие, задуманное монтеньякским кюре и одобренное госпожой Граслен. При личном свидании я объясню вам все выгоды, которые ждут вас в случае осуществления этих обширных преобразований.
Всегда можете рассчитывать на дружбу преданного вам
Госпожа Граслен написала в ответ Гростету лишь несколько слов:
«Спасибо, друг мой, жду вашего протеже».
Показав письмо инженера г-ну Бонне, она сказала:
— Еще одна раненая душа, жаждущая исцеления!
Кюре прочел письмо раз и другой, молча прошелся по террасе и вернул его г-же Граслен со следующими словами:
— Это человек выдающийся, с прекрасной душой. Он говорит, что школы, созданные революционной мыслью, фабрикуют бездарностей. Я же называю их фабрикой неверующих, ибо господин Жерар если не атеист, то протестант...
— Мы спросим у него, — сказала Вероника, пораженная таким ответом.
Через две недели, несмотря на декабрьские холода, г-н Гростет приехал в монтеньякский замок, чтобы представить своего подопечного, которого с нетерпением ожидали Вероника и г-н Бонне.
— Нужно очень любить вас, дитя мое, — сказал старик, взяв Веронику за обе руки и целуя их с галантностью пожилых людей, которая никогда не оскорбляет женщину, — да, очень любить вас, чтобы покинуть Лимож в подобную погоду. Но я хотел сам преподнести вам в подарок господина Жерара. Вот он. Этот человек должен вам понравиться, господин Бонне, — добавил он, дружески приветствуя священника.
Внешность Жерара оказалась не очень привлекательна. Это был человек среднего роста, приземистый, с шеей, как бы втянутой в плечи, с рыжеватыми волосами, красными глазами альбиноса и почти белыми ресницами и бровями. Цвет лица у него, как у всех особей этого рода, отличался ослепительной белизной, но сильно пострадал от рябин, оставленных оспой; упорные занятия, очевидно, испортили ему зрение, и он носил темные очки. Сбросив грубый синий плащ, он остался в костюме, который никак не способствовал изяществу его облика. Небрежно надетая и застегнутая одежда, кое-как повязанный галстук, несвежая сорочка — все обличало неумение заботиться о себе, в котором упрекают людей науки, почти всегда очень рассеянных. Развитой торс при худобе ног, вся осанка Жерара указывали на некоторое физическое истощение, вызванное привычкой к размышлениям. Однако пылкая мысль и сильные чувства, о которых можно было судить по письму Жерара, озаряли его лоб, словно изваянный из каррарского мрамора. Казалось, природа избрала именно лоб, чтобы запечатлеть на нем величие, твердость духа и доброту этого человека. Нос у него, как у всех представителей гальского племени, был несколько приплюснут. Прямые, четкие очертания рта указывали на безупречную скромность и чувство меры; лицо его, утомленное постоянными занятиями, казалось постаревшим раньше времени.
— Мы прежде всего должны благодарить вас, сударь, — обратилась г-жа Граслен к инженеру, — за то, что вы согласились руководить работами в краю, который не может дать вам других радостей, кроме сознания содеянного добра.
— Сударыня, — ответил он, — господин Гростет столько рассказывал мне о вас во время пути, что я счастлив быть вам полезен, а будущая жизнь подле вас и господина Бонне меня как нельзя более привлекает. Если меня не изгонят из здешних мест, я хотел бы закончить тут мои дни.
— Мы постараемся сделать все, чтобы вы не изменили своих намерений, — улыбаясь, сказала г-жа Граслен.
— А вот и бумаги, которые передал мне главный прокурор, — сказал Гростет Веронике, отводя ее в сторону. — Он был очень удивлен, что вы не обратились непосредственно к нему. Все, о чем вы просили, было исполнено очень быстро и охотно. Прежде всего ваш подопечный будет восстановлен во всех гражданских правах, а через три месяца вам доставят Катрин Кюрье.
— Где же она? — спросила Вероника.
— В больнице святого Людовика, — ответил старик. — Пока она не выздоровеет, ей нельзя уехать из Парижа.
— Ах, бедная девушка больна?
— Здесь вы найдете все интересующие вас сведения, — сказал Гростет, вручая бумаги Веронике.
Она вернулась к обществу и, опираясь на руки Гростета и Жерара, повела гостей в роскошно обставленную столовую на первом этаже. Вероника угощала всех обедом, но сама не принимала в нем участия. С первого дня приезда в Монтеньяк она всегда ела в одиночестве, и Алина свято хранила тайну этого сурового закона до тех пор, пока ее хозяйке не стала грозить смерть.
К обеду были приглашены мэр, мировой судья и монтеньякский врач.
Врач, молодой человек лет двадцати семи, по имени Рубо, давно хотел познакомиться с женщиной, знаменитой во всем Лимузене. Кюре ввел его в замок тем охотнее, что хотел собрать вокруг Вероники общество, которое могло бы развлечь ее и дать пищу ее уму. Рубо был одним из тех высокообразованных молодых врачей, какие выходят теперь из парижской Медицинской школы. Несомненно, он мог бы блистать на обширном поприще столицы; но в Париже его испугала борьба честолюбий, и, чувствуя в себе более склонности к науке, нежели к интригам, и более дарований, чем алчности, он, следуя своему мягкому характеру, избрал скромное поприще в провинции, надеясь, что там его оценят скорее, чем в Париже. В Лиможе Рубо натолкнулся на установившиеся привычки и постоянный круг пациентов; тогда он поехал вслед за г-ном Бонне, который по его доброму, располагающему к себе лицу сразу угадал в нем своего приверженца, последователя и помощника. Маленький белокурый Рубо обладал довольно бесцветной внешностью, но в его серых глазах читалось глубокомыслие физиолога и упорство подлинного ученого. Раньше в Монтеньяке жил бывший полковой хирург, больше занимавшийся своим винным погребом, чем больными, и к тому же слишком старый, чтобы исполнять нелегкие обязанности сельского врача. Теперь он умер. Рубо провел в Монтеньяке полтора года, и все полюбили его. Но юный ученик Депленов и последователей Кабаниса не верил в католицизм. В вопросах религии он придерживался полнейшего индифферентизма и не желал от него отступаться. Кюре это приводило в отчаяние, и не потому, что неверие Рубо приносило какой-нибудь вред, — он никогда не говорил о религии; то, что он не посещал церковь, можно было объяснить его занятостью, к тому же он неспособен был вербовать учеников и вел себя, как наилучший католик. Он только воздерживался от размышлений над проблемами, которые ставил как бы вне пределов человеческого понимания. Узнав, что врач считает пантеизм религией всех великих умов, кюре предположил, будто он склоняется к учению Пифагора[33] о превращениях.
Рубо видел г-жу Граслен впервые, и она произвела на него глубокое впечатление. Знания врача помогли ему угадать по ее поведению, по выражению болезненного лица ужасные физические и моральные страдания, характер силы сверхчеловеческой, великую способность переносить самые неожиданные превратности судьбы; он уловил все, даже то, что было неясно или скрыто умышленно. Заметил он также и недуг, снедающий сердце этого прекрасного создания, ибо как по окраске плода можно догадаться о грызущем его черве, так иной раз по цвету лица врач может распознать ядовитую мысль, отравляющую жизнь больного. С первой же встречи Рубо так горячо привязался к г-же Граслен, что боялся полюбить ее больше, чем дозволено простой дружбой. Лоб, походка и особенно взгляд Вероники говорили о том, что для любви она умерла, так же красноречиво, как взгляды других женщин говорят обратное. Мужчинам всегда понятен этот язык. И врач стал по-рыцарски преклоняться перед г-жой Граслен. Он обменялся быстрым взглядом с кюре. Г-н Бонне тут же подумал:
«Вот удар молнии, который обратит этого неверующего. Госпожа Граслен убедит его лучше, чем я».
Мэр, старый сельский житель, был поражен роскошью столовой и совершенно растерян тем, что обедал с одним из самых богатых людей в департаменте; он надел свой лучший костюм, который стеснял его, и оттого еще больше стеснялся окружающих. Г-жа Граслен в своем траурном платье казалась ему очень важной; за все время обеда он ни разу не раскрыл рта. Бывший фермер из Сен-Леонара, он купил единственный приличный дом в деревне и собственноручно обрабатывал свою землю. Хотя он умел и читать и писать, все же обязанности мэра он мог выполнять только с помощью судебного пристава, который подготавливал ему дела. Бедняга мечтал о прибытии в деревню нотариуса, чтобы переложить на плечи государственного чиновника все свои тяжкие обязанности; но кантон Монтеньяка был настолько беден, что учреждение конторы считалось там делом бесполезным, и жителей постоянно обирали нотариусы из окружного городка.
Мировой судья, по имени Клузье, в прошлом был адвокатом в Лиможе, где он защитил не много дел, ибо пытался применить на практике прекрасную аксиому, гласившую, что адвокат является главным судьей и для клиента и для суда. В 1809 году он получил место в Монтеньяке с весьма скромным содержанием, на которое еле мог прожить. Ко времени нашего рассказа он впал в самую благородную и самую безысходную нищету. После двадцати двух лет жизни в этой бедной общине Клузье стал настоящим сельским жителем и в своем допотопном сюртуке походил на местного фермера. Под этой грубоватой внешностью таился ясный ум, способный предаваться высоким политическим размышлениям, но впавший в полную леность вследствие превосходного понимания людей и их интересов. Попади этот человек в высшую сферу, он походил бы на Лопиталя[34]. Долгое время судья обманывал проницательность г-на Бонне и, будучи, подобно всем подлинно глубоким людям, неспособен на интриги, в конце концов дошел до созерцательного состояния древних отшельников. Несмотря на все лишения, он чувствовал себя богатым, и никакие посторонние соображения не влияли на его дух; он знал законы и судил справедливо. Жизнь его, ограниченная самым необходимым, была чиста и размеренна. Крестьяне любили и уважали г-на Клузье за отцовскую беспристрастность, с какой судил он их тяжбы, и за помощь советом в мелких делах. Последние два года у добряка Клузье, как называл его весь Монтеньяк, работал письмоводителем его племянник, неглупый молодой человек, в дальнейшем немало способствовавший процветанию кантона. В физиономии старика-судьи сразу располагал к себе большой, высокий лоб. Растрепанные кустики поседевших волос торчали по обе стороны лысой головы. Багровый цвет лица и некоторая тучность заставляли предполагать, что, невзирая на свою воздержанность, Клузье поклонялся Бахусу, подобно Тролону и Тулье. Судя по едва слышному голосу, его мучила астма. Возможно, что сухой воздух горного Монтеньяка и удерживал судью в этих местах. Он снимал домик у довольно зажиточного сапожника. Клузье видел уже Веронику в церкви и составил себе о ней суждение, не поделившись своими мыслями ни с кем, даже с г-ном Бонне, с которым начал понемногу сходиться. Впервые в своей жизни старый мировой судья попал в общество людей, способных понять его.
Усевшись вокруг роскошно сервированного стола — Вероника перевезла в Монтеньяк всю свою лиможскую обстановку, — шестеро мужчин в первую минуту пришли в замешательство. Врач, мэр и мировой судья не знали ни Гростета, ни Жерара. Но за первым же блюдом добродушие старого банкира растопило лед первой встречи. Приветливая г-жа Граслен вовлекла в беседу Жерара и подбодрила Рубо. С ее помощью молодые люди, наделенные отменными достоинствами, признали родство своих душ. Вскоре каждый почувствовал себя в дружеской среде. И когда был подан десерт, когда заблистал хрусталь и фарфор с золотистыми ободками, когда полилось вино, разлитое Алиной, Шампионом и лакеем Гростета, разговор стал достаточно откровенным, чтобы случайно соединившиеся четыре избранные личности решились высказать свои истинные мысли о важных вопросах, которые любят обсуждать расположенные друг к другу собеседники.
— Ваш отпуск совпал с Июльской революцией, — сказал Гростет Жерару, как бы спрашивая его мнение.
— Да, — ответил инженер, — я был в Париже все эти три знаменательных дня[35]. Я видел все и вывел весьма неутешительное заключение.
— А именно? — поспешно спросил г-н Бонне.
— Сейчас патриотизм живет только под грязными блузами, — сказал Жерар, — Франции грозит гибель. Июль явился добровольным поражением людей, выдающихся по своему происхождению, богатству и таланту. Самоотверженные массы завоевали победу богатым, образованным классам, которым чужда самоотверженность.
— Если судить по тому, что произошло за год, — добавил мировой судья г-н Клузье, — совершившаяся перемена пошла на пользу терзающему нас злу — индивидуализму. Через пятнадцать лет любое благородное намерение будет встречено вопросом: Какое мне до этого дело? — криком свободы воли, низведенной с высот религии, куда возвели ее Лютер, Кальвин, Цвингли[36] и Нокс[37], в область политической экономии. Каждый за себя, каждый у себя — эти две фразы вместе с вопросом: Какое мне дело? — составляют триединую мудрость буржуа и мелкого собственника. Подобный эгоизм — результат пороков нашего слишком поспешно созданного гражданского законодательства, которому Июльская резолюция дала опасное благословение.
Мировой судья погрузился в обычное молчание, предоставив гостям обдумывать смысл сентенции. Воодушевленный словами Клузье и взглядом, которым обменялись Гростет и Жерар, г-н Бонне дерзнул на большее.
— Добрый король Карл Десятый, — сказал он, — потерпел неудачу в осуществлении самого дальновидного, самого спасительного плана, какой замышлял когда-либо монарх на благо вверенным ему народам, и церковь может гордиться своей ролью советчицы в этом деле. Но мужество и ум изменили высшим классам, как изменили уже однажды при решении великого вопроса — закона о праве старшинства[38], который останется вечной славой единственного смелого человека, выдвинутого Реставрацией, графа Пейронне. Восстановить нацию при посредстве семьи, лишить печать ее отравляющего воздействия, оставив ей только право быть полезной, ограничить выборную Палату ее истинным назначением, вернуть религии ее влияние на народ — вот четыре основных пункта внутренней политики династии Бурбонов. Ну что ж, через двадцать лет вся Франция признает необходимость этой великой и мудрой политики. Впрочем, для короля Карла Десятого положение, которое он хотел изменить, было еще более опасным, нежели то, при котором пала его отеческая власть. Будущее нашей прекрасной страны — где время от времени все ставится под сомнение, где спорят вместо того, чтобы действовать, где печать, достигнув самодержавной власти, стала орудием самого низкого честолюбия — будущее докажет мудрость этого короля, вместе с которым ушли истинные принципы правления; история воздаст ему должное за то мужество, с каким боролся он против лучших друзей, после того, как, исследовав язву и осознав ее глубину, увидел необходимость целительных средств, не встретивших поддержки у тех, ради кого он шел на бой.
— Отлично, господин кюре, вы говорите откровенно и без малейшего притворства, — воскликнул Жерар, — но я не стану с вами спорить! Наполеон, задумав поход в Россию, на сорок лет опередил дух своего века; он не был понят. Россия и Англия 1830 года объясняют кампанию 1812 года. Карла Десятого постигла та же беда: через двадцать пять лет его ордонансы[39], быть может, станут законами.
— Франция — страна слишком красноречивая, чтобы не быть болтливой, слишком тщеславная, чтобы можно было распознать подлинные ее таланты, и, несмотря на великолепный здравый смысл ее языка и ее народа, пожалуй, последняя страна, в которой следовало вводить систему двух совещательных палат, — снова заговорил мировой судья. — По крайней мере, все невыгодные стороны нашего характера должны были бы быть подавлены строгими ограничениями, которые поставил им опыт Наполеона. Система эта еще годится в стране, действия которой определены природными условиями, например, в Англии; но право старшинства в применении к закону о наследовании земли необходимо везде. Когда право это уничтожено, представительная система становится нелепостью. Англия обязана своим существованием почти феодальному закону, по которому земля и родовой замок достаются старшему в роде. Россия зиждется на феодальном праве самодержавия. Поэтому обе эти нации стоят на пути небывалого прогресса. Австрия могла сопротивляться нашим завоеваниям и возобновить войну против Наполеона лишь благодаря праву старшинства, которое сохраняет действующие силы семьи и обеспечивает крупное производство продуктов, необходимое государству. Династия Бурбонов, чувствуя, что по вине либерализма ее оттесняют на третье положение в Европе, пожелала отстоять свое место, а страна свергла ее в тот момент, когда она спасала страну. Не знаю, куда приведет нас нынешняя система.
— Случись война, Франция окажется без лошадей, как Наполеон в 1813 году, когда, ограниченный только ресурсами Франции, он не мог воспользоваться двумя победами, при Лютцене и Баутцене, и потерпел поражение под Лейпцигом! — воскликнул Гростет. — Если продлится мир, зло еще более усугубится: через двадцать пять лет поголовье лошадей и рогатого скота уменьшится во Франции вдвое.
— Господин Гростет прав, — заметил Жерар. — Вот почему дело, которое вы задумали, сударыня, — продолжал он, обращаясь к Веронике, — окажет великую помощь всей стране.
— Да, — подтвердил мировой судья, — ведь у сударыни один только сын. Но будет ли такой случай наследования повторяться вечно? В течение некоторого времени большое прекрасное хозяйство, которое вы, надеюсь, заведете, принадлежа одному владельцу, будет производить и лошадей и рогатый скот. Но рано или поздно придет день, когда леса и луга либо подвергнутся разделу, либо будут проданы по участкам. Подвергаясь одному разделу за другим, шесть тысяч арпанов вашей равнины будут принадлежать в конце концов тысяче, а то и больше собственников, а тогда прощай и коневодство и породистый скот.
— Ну, до того времени... — начал было мэр.
— Слышите вопрос «Какое мне дело?», приведенный господином Клузье? — воскликнул Гростет. — Это он и есть. Но, сударь мой, — строгим тоном обратился банкир к удивленному мэру. — Время это уже наступило! В радиусе десяти лье вокруг Парижа мельчайшие поместья едва могут прокормить молочных коров. Коммуна Аржантейля насчитывает тридцать тысяч восемьсот восемьдесят пять земельных наделов, из которых иные не приносят и пятнадцати сантимов дохода! Я не представляю себе, как бы вышли из положения владельцы скота без питательных кормов, получаемых из Парижа. Но эта слишком насыщенная пища и необходимость держать коров в стойлах вызывают у животных болезни, от которых они умирают. В окрестностях Парижа коров употребляют для упряжки, словно лошадей. Культуры более выгодные, чем травы, — огороды, фруктовые сады, древесные питомники, виноградники — вытесняют луга. Еще несколько лет, и молоко будут присылать в Париж на почтовых, как свежую рыбу. В окрестностях почти всех крупных городов происходит то же, что и вокруг Парижа. Зло непрерывного раздела земельной собственности охватило сто городов Франции и когда-нибудь поглотит ее целиком. По сведениям Шапталя, в 1800 году едва насчитывалось два миллиона гектаров виноградников; сейчас, согласно точным статистическим данным, их по крайней мере десять миллионов. Нормандия, раздробленная нашей системой наследования, потеряет половину своих лошадей и коров, но она все же не утратит монополии на поставку молока в Париж, ибо, к счастью, климат ее неблагоприятен для виноградников. Кроме того, мы сможем наблюдать любопытное явление непрерывного роста цен на мясо. В 1850 году, то есть через двадцать лет, Париж, который в 1814 году платил от семи до одиннадцати су за фунт мяса, будет платить за него двадцать су, если только не появится какой-нибудь гениальный человек, способный осуществить идею Карла Десятого.
— Вы точно указали на главную язву Франции, — откликнулся мировой судья. — Причина зла коренится в статье Гражданского кодекса о наследовании, которая требует равного раздела имущества. Эта статья словно пестом дробит земельные владения, раздает состояния, лишая их необходимой устойчивости, и в конце концов убьет Францию, ибо, разъединяя, никогда не соединяет вновь. Французская революция породила вирус разрушения, и июльские дни возобновили его активность. Пагубность нового принципа заключается в приобщении крестьянина к собственности. Если статья о наследовании — основное начало зла, то крестьянин — его орудие. Крестьянин не возвратит ничего из того, что сумел захватить. Как только новый порядок бросил кусок земли в его вечно разверстую пасть, он начал делить землю и будет делить, пока не дойдет до клочка в три борозды. Но и тогда он не остановится! Он перережет три борозды поперек, как показал это господин Гростет на примере Аржантейля. Ни с чем не сообразная ценность, какую придает крестьянин своей крохотной делянке, делает невозможным восстановление крупной земельной собственности. Прежде всего бесконечный раздел земли уничтожил судопроизводство и право; понятие собственности превратилось в бессмыслицу. Но мало того, что власть фиска и закона бессильна на мелких участках, где невозможно осуществить самые мудрые ее предначертания, — есть бедствие еще большее. У нас имеются землевладельцы, получающие пятнадцать или двадцать пять сантимов дохода! Господин Гростет рассказал вам сейчас об уменьшении поголовья лошадей и быков; во многом виной здесь наша законодательная система. Землевладелец-крестьянин заводит только коров, с них он кормится, он продает телят, продает даже масло; о том, чтобы выращивать быков, а тем более лошадей, он и не думает. Но так как у него никогда нет достаточного запаса кормов на засушливые годы, то он ведет свою корову на рынок, когда не может прокормить ее. Если же по роковой случайности выпадет два неурожайных года подряд, то на третий год вы заметите в Париже невероятные изменения в ценах на говядину и особенно на телятину.
— Как же тогда будут устраивать патриотические банкеты? — спросил, улыбаясь, врач.
— О! — воскликнула г-жа Граслен, взглянув на Рубо. — Нигде политика не может обойтись без газетных нападок, даже здесь!
— Буржуазия, — продолжал Клузье, — выполняет в этом ужасном деле роль пионеров в Америке. Она скупает большие владения, с которыми крестьянин не может справиться, и начинает делить их, а затем раздробленная на части, разорванная в клочья земля, проданная с аукциона или по частям, попадает к тем же крестьянам. Сейчас все выражается в цифрах. Я не знаю цифр более красноречивых, чем следующие. Во Франции сорок девять миллионов гектаров земли, вернее, сорок, потому что отсюда следует исключить дороги, проселки, дюны, каналы и земли бесплодные, невозделанные или лишенные средств, как, например, монтеньякская равнина. Однако на эти сорок миллионов гектаров при тридцати двух миллионах жителей приходится сто двадцать пять миллионов парцелл, облагаемых земельным налогом. Я считаю в круглых цифрах. Таким образом, мы находимся вне аграрного закона и еще не испили до конца чашу нищеты и раздора! Те, кто дробит земельные владения и уменьшает производство, будут кричать через свои органы, будто истинная социальная справедливость состоит в том, чтобы каждый получал продукт своей земли. Они скажут, что вечная собственность — это воровство! Начало положили сен-симонисты.
— Представитель правосудия высказал свое мнение, — произнес Гростет, — вот что может добавить к этим смелым выводам банкир. То, что собственность стала доступна крестьянину и мелкому буржуа, причиняет Франции огромный ущерб, о котором правительство и не подозревает. В стране насчитывается три миллиона крестьянских семей, не включая сюда нищих. Семьи эти живут на заработанную плату. И заработанная плата выплачивается деньгами, а не продуктами...
— Еще одна непоправимая ошибка нашего законодательства, — прервал банкира Клузье. — Право платить продуктами можно было ввести в 1790 году, но вводить подобный закон теперь — значит вызвать революцию.
— Таким образом, пролетарий прибирает к рукам деньги страны, — продолжал Гростет. — Но у крестьянина нет другой страсти, другого желания, другого стремления, другой цели, как стать владельцем земли. Желание это, по справедливому замечанию господина Клузье, порождено революцией; оно является результатом продажи национального достояния. Нужно не иметь ни малейшего представления о том, что происходит в деревне, чтобы не принять как непреложный факт то, что каждое из этих трех миллионов семейств ежегодно закапывает в землю по пятьдесят франков, изымая тем самым сто пятьдесят миллионов из денежного обращения. Наука политической экономии считает аксиомой, что один экю стоимостью в пять франков, который проходит в течение дня через сто рук, абсолютно равен пятистам франкам. Однако для нас, давно наблюдающих положение деревни, ясно, что крестьянин облюбовал себе только землю. Он подстерегает и поджидает ее, он никуда не станет помещать свой капитал. Приобретение земли исчисляется для крестьянина сроком в семь лет. Таким образом, в течение семи лет крестьяне держат в полном бездействии тысячу сто миллионов франков, но поскольку мелкая буржуазия хранит не меньшие суммы для приобретения земель, к которым крестьянин не может и подступиться, то за сорок два года Франция теряет проценты по крайней мере с двух миллиардов, то есть около ста миллионов за семь лет, или шестисот миллионов за сорок два года. Но она потеряла не только эти шестьсот миллионов; она не могла создать на шестьсот миллионов новых промышленных или сельскохозяйственных предприятий, а это уже означает потерю тысячи двухсот миллионов, ибо если бы промышленный продукт не ценился вдвое против своей себестоимости, промышленность погибла бы. Пролетариат сам лишает себя шестисот миллионов заработанной платы! Эти шестьсот миллионов чистого убытка, которые для экономиста, строго учитывающего потерю доходов от обращения, представляют убыток почти в тысячу двести миллионов, объясняют отсталость нашей торговли, нашего флота и нашего сельского хозяйства по сравнению с Англией. Несмотря на различие в размерах наших территорий, причем Франция чуть ли не втрое больше, Англия могла бы поставить лошадей для кавалерии двух французских армий, а мяса там хватает для всех. Но, кроме того, поскольку распределение земельной собственности делает ее почти недоступной для низших классов, в Англии каждый экю становится достоянием коммерческого оборота. Итак, кроме вредоносного дробления земельной собственности и уменьшения поголовья лошадей, рогатого скота и овец, статья о наследовании влечет за собой потерю шестисот миллионов франков вследствие накопления капиталов в руках крестьян и буржуа, другими словами, потерю по меньшей мере тысячи двухсот миллионов поступлений от производства, или изъятие из денежного обращения трех миллиардов в течение полувека.
— Последствия моральные еще ужаснее последствий материальных! — воскликнул кюре. — Мы создали нищих землевладельцев в народе, полузнаек в мелкой буржуазии и принцип: Каждый за себя, каждый у себя, который проявил уже свое действие на высшие классы в июле этого года, а скоро развратит и среднее сословие. Пролетариат, забывший о чувствах, отказавшийся от веры, не знающий другого бога, кроме зависти, другого фанатизма, кроме голодного отчаяния, выйдет вперед и наступит ногой на сердце страны. Чужеземцы, выросшие под сенью монархического закона, увидят у нас королевство без короля, законодательство без законов, собственность без собственников, выборы без правительства, свободу воли без силы, равенство без счастья. Будем надеяться, что бог пошлет Франции человека, отмеченного провидением, одного из тех избранников, которые дарят народам новый дух, и, будет ли он Марием или Суллой, поднимется ли с низов или снизойдет с высот, он переделает общество!
— Для начала он предстанет перед судом присяжных или перед исправительной полицией, — возразил Жерар. — В 1831 году Сократа и Иисуса Христа ожидал бы тот же приговор, что некогда постиг их в Иерусалиме и в Аттике. Теперь, так же как в древние времена, завистливая посредственность обрекает на голодную смерть мудрецов, великих политических целителей, которые изучили язвы Франции и противостоят духу своего времени. Если они борются с нищетой, мы высмеиваем их или называем мечтателями. Во Франции великий человек будущего вызывает такое же возмущение в сфере морали, как самодержавный владыка в сфере политики.
— Когда-то софисты обращались к маленькой кучке людей, теперь периодическая печать позволяет им вводить в заблуждение всю нацию! — воскликнул мировой судья. — А пресса, которая ратует за здравый смысл, не имеет отклика!
Мэр смотрел на г-на Клузье с величайшим изумлением. Г-жа Граслен, радуясь, что в простом мировом судье встретила человека, увлеченного столь важными вопросами, спросила у своего соседа, г-на Рубо:
— Знаете ли вы господина Клузье?
— По-настоящему я узнал его только сегодня. Вы делаете чудеса, сударыня, — ответил он ей шепотом. — Но взгляните на его лоб, какая прекрасная форма! Не правда ли, он напоминает традиционный классический лоб, каким все скульпторы наделяли Ликурга и мудрецов Греции? Совершенно очевидно, что Июльская революция имеет антиполитический смысл, — произнес уже вслух, после того как он обдумал про себя все выкладки Гростета, этот бывший студент, который, может быть, и сам бросился бы на баррикады.
— В ней заложен тройной смысл, — сказал Клузье. — Мы охватили право и финансы, но вот соображения, касающиеся правительства. Королевская власть, ослабленная догмой национального суверенитета, во имя которого были произведены выборы 9 августа 1830 года, будет пытаться подавить этот враждебный ей принцип, дающий народу право призывать на трон новую династию всякий раз, когда народ не поймет намерений своего короля, и тогда нас ждет внутренняя борьба, которая, разумеется, надолго задержит развитие Франции.
— Англия мудро обошла все эти подводные камни, — продолжал Жерар. — Я был там, я восхищен этим пчелиным ульем, который роится над миром и цивилизует его; там дискуссия — это политическая комедия, призванная удовлетворить народ и скрыть действия власти, которая чувствует себя свободно в своей высшей сфере; там выборы не находятся в руках тупой буржуазии, как во Франции. Произойди в Англии раздробление земельной собственности, страна прекратила бы свое существование. Социальным механизмом правят там крупные землевладельцы, лорды. Английский морской флот на глазах у Европы захватывает целые области земного шара, чтобы удовлетворить требованиям национальной торговли и к тому же высылать туда несчастных и недовольных. Вместо того, чтобы преследовать, уничтожать и не признавать талантливых людей, английская аристократия отыскивает таланты, награждает их и постоянно дает им работу. Англичане быстро решают все, что касается действий правительства и выбора людей или вещей, — у нас же все тянется медленно; меж тем медлительны они, а нетерпеливы мы. У них деньги смелы и заняты делом, у нас — боязливы и подозрительны. То, что говорил господин Гростет об ущербе, понесенном французской промышленностью по вине крестьянина, находит свое подтверждение в картине, которую я вам обрисую в нескольких словах: английская столица своей неутомимой деятельностью создала на десять миллиардов промышленных ценностей и приносящих доход предприятий, в то время как французская столица, превосходящая ее роскошью, не создала и десятой доли этого.
— Это тем более странно, — заметил Рубо, — что они флегматики, а мы большей частью сангвиники или холерики.
— Вот, сударь, — сказал Клузье, — большой и неизученный вопрос: создание институтов, способных формировать темперамент народа. Конечно, Кромвель был великим законодателем. Он один создал современную Англию, издав Навигационный акт[40], который сделал англичан врагами всех других наций и привил им неукротимую гордость, ставшую для них точкой опоры. Но все же, несмотря на их мальтийскую крепость, если Франция и Россия поймут роль Черного и Средиземного морей, придет день, когда путь в Азию через Египет или через Евфрат, проложенный с помощью новых открытий, убьет Англию, как некогда открытие мыса Доброй Надежды убило Венецию.
— И ни слова о боге! — воскликнул кюре. — Господин Клузье и господин Рубо равнодушны к вопросам религии. А вы, сударь? — спросил он у Жерара.
— Он протестант, — ответил Гростет.
— Вы это сразу угадали, — произнесла Вероника, взглянув на кюре, и подала руку Клузье, приглашая гостей перейти в ее комнату.
Неблагоприятное впечатление от внешности Жерара совершенно рассеялось, и трое монтеньякских нотаблей мысленно поздравляли друг друга с таким приобретением.
— К сожалению, — заметил г-н Бонне, — незначительные разногласия, разделяющие греческую и латинскую церковь, являются причиной антагонизма между Россией и католическими странами, омываемыми Средиземным морем, — антагонизма, который сулит человечеству большие несчастья в будущем.
— Каждый молится своему святому, — улыбаясь, сказала г-жа Граслен. — Господин Гростет думает о потерянных миллиардах, господин Клузье — о нарушенном праве, врач видит в законодательстве проявление темперамента, господин кюре видит в религии препятствие к согласию между Россией и Францией.
— Добавьте еще, сударыня, — отозвался Жерар, — что, по моему мнению, накопление капиталов в руках мелкого буржуа и крестьянина надолго задерживает строительство железных дорог во Франции.
— Чего же вы хотите? — спросила она.
— О, я хочу, чтобы у нас были такие превосходные государственные советники, какие обдумывали законы при императоре, и законодательный корпус, избранный талантами страны наравне с земельными собственниками, единственным назначением которого будет борьба против дурных законов и нелепых войн. Ибо наша палата депутатов в том виде, в каком ее учредили, придет в конце концов к полной анархии в законодательстве.
— Боже мой, — воскликнул кюре в священном порыве патриотизма, — почему же столь просвещенные умы, — он указал на Клузье, Рубо и Жерара, — видя зло и зная целебное средство против него, не применят для начала лекарство к самим себе! Вы все, представители угнетаемых классов, признаете необходимым, чтобы массы подчинялись государству так же беспрекословно, как солдаты во время войны. Вы хотите единства власти и требуете, чтобы оно никогда не ставилось под сомнение. Но то, чего добилась Англия, пробудив в человеке гордость и стремление к богатству — что тоже является верованием, — у нас можно осуществить только при помощи чувств, порожденных католицизмом, — а вы не католики! Я, священник, выхожу на время из своей роли и принимаюсь размышлять вместе с мыслителями. Как хотите вы, чтобы массы стали религиозны и послушны, если среди вышестоящих они видят безбожие и непокорность? Народы, объединенные верой, всегда легко справятся с народами неверующими. Закон общих интересов, являющийся источником патриотизма, разрушается законом частных интересов, который является источником эгоизма. Прочным и длительным может быть лишь то, что естественно, а в политике естественным началом является семья. Семья должна быть отправной точкой всех установлений. Общие последствия говорят об общих причинах; и то, на что вы все указали с разных точек зрения, проистекает из одного и того же общественного принципа, который лишен силы, ибо основан на свободе воли, а свобода воли — мать индивидуализма. Ставить счастье в зависимость от безопасности, ума и талантов всего общества менее разумно, чем ставить счастье в зависимость от безопасности, ума и талантов отдельной личности. Отдельный человек бывает разумнее, чем вся нация. У народов есть сердце, но нет глаз, они чувствуют, но не видят. Правительства обязаны видеть и не подчиняться чувствам. Есть, следовательно, очевидное противоречие между первыми побуждениями массы и действиями власти, которая должна определять силу и единство массы. Появление великого государя — это дело случая, говоря вашим языком; но вверять себя какому бы то ни было собранию, хотя бы состоящему из честных людей, — безумие. В настоящее время Франция безумна! Увы, вы в этом убеждены не меньше, чем я. Если бы все подобные вам добросовестные люди подали пример, если бы все искусные руки принялись за восстановление алтарей великой республики душ, единой церкви, которая наставила человечество на правильный путь, мы вновь увидели бы во Франции чудеса, какие творили в ней некогда наши отцы.
— Что поделаешь, господин кюре! — возразил Жерар. — Если говорить, как на духу, то для меня вера — это ложь, которой человек тешит самого себя, надежда — ложь, которую он сочиняет о будущем, а ваша милосердная любовь подобна хитрости ребенка, который хорошо ведет себя, чтобы получить в награду лакомство.
— Однако же, сударь, как хорошо спится, когда нас баюкает надежда, — сказала г-жа Граслен.
Эти слова, остановившие Рубо, который собирался заговорить, встретили молчаливое одобрение Гростета и кюре.
— Не наша вина, — сказал Клузье, — что Иисус Христос не успел сформулировать основы государства, согласные с его моралью, как сделали это Моисей и Конфуций, два величайших законодателя человечества. Ибо и евреи, рассеянные по всей земле, и китайцы, отрезанные от всего мира, существуют все же как нация.
— Ах, я вижу, как много мне предстоит работы! — простодушно воскликнул кюре. — Но я восторжествую, я обращу вас всех!.. Вы сами не подозреваете, как близки вы к вере. За ложью таится истина, сделайте один шаг вперед и оглянитесь!
После этого возгласа разговор принял другое направление.
На следующий день, перед отъездом, Гростет пообещал Веронике принять участие во всех ее планах, как только выяснится возможность их осуществления. Г-жа Граслен и Жерар отправились верхом проводить карету банкира по монтеньякской дороге до шоссе, соединяющего Бордо и Лион. Инженеру так не терпелось осмотреть территорию, а Веронике так хотелось показать ее, что они еще накануне уговорились об этой поездке. Распрощавшись со славным стариком, они пересекли обширную равнину и поехали вдоль горной цепи, от начала подъема, ведущего к замку, до Живой скалы. Теперь инженер мог убедиться в существовании длинного сланцевого выступа, замеченного Фаррабешем. Выступ этот, очевидно, представлял собой последний слой основания холмов. Следовательно, направив воды так, чтобы они не задерживались в естественном желобе, созданном самой природой, и очистив желоб от скопившейся в нем земли, можно было бы произвести орошение всей округи при помощи длинной водосточной трубы, пролегающей почти на десять футов выше равнины. Прежде всего, и это решало дело, следовало определить запас воды, поступающей в поток Габу, и выяснить, не впитываются ли воды склонами русла.
Вероника дала лошадь Фаррабешу, который должен был сопровождать инженера и помогать ему во всех исследованиях. После нескольких дней работы Жерар нашел, что хотя основание двух параллельных горных цепей и состоит из различных пород, оно достаточно прочно, чтобы удержать воду. В течение января следующего года, обильного дождями, он рассчитал количество воды, протекающей в долине Габу. Если к этому запасу добавить воды из трех источников, отведя их также в поток, то общего количества воды будет достаточно для орошения площади в три раза большей, чем монтеньякская равнина. Перекрытие русла Габу и работы, необходимые для того, чтобы по трем долинам направить воду в равнину, должны были стоить не более шестидесяти тысяч франков, ибо на меловом плато инженер нашел кальциты, позволяющие получить дешевую известь, а камень и дерево не стоили ничего и не требовали перевозки. До того времени, пока пересохнет русло Габу — необходимое условие для работы, — можно будет подготовить все материалы, с тем чтобы как можно быстрее осуществить основное сооружение. Но подготовительные работы в равнине, по расчетам Жерара, должны были обойтись не менее чем в двести тысяч франков, помимо издержек на посевы и посадки. Всю равнину следовало разделить на квадратные участки по двести пятьдесят арпанов в каждом и, не распахивая земли, очистить ее от самых крупных камней. Потом землекопы должны будут прорыть множество канав и выложить их камнем, чтобы можно было пускать и задерживать воду по мере надобности, не теряя при этом ни капли. Для подобного предприятия необходимы были усердные руки самоотверженных и сознательных работников. Случай дарил ровную, вполне пригодную площадь и воду, которую можно распределять по желанию благодаря тому, что она падает с десятифутовой высоты; итак, все способствовало получению превосходных сельскохозяйственных результатов и созданию таких же великолепных зеленых ковров, какие составляют гордость и богатство Ломбардии. Жерар вызвал из департамента, где служил раньше, старого, опытного десятника по имени Фрескен.
Написав Гростету, г-жа Граслен попросила у него взаймы сто пятьдесят тысяч франков, гарантируя этот заем государственными облигациями, рента с которых должна была в течение шести лет принести сумму, достаточную, по подсчетам Жерара, для погашения долга и оплаты процентов. Заем был заключен в марте. К этому времени проект Жерара, которому помогал его десятник Фрескен, был закончен, равно как сметы, исследования и работы по нивелировке и зондажу.
Весть о начале обширных работ облетела всю округу и всколыхнула неимущее население кантона. Неутомимый Фаррабеш, Колора, Клузье, мэр, Рубо — все люди, преданные своему краю или г-же Граслен, подыскивали работников и отбирали бедняков, на которых можно было положиться. Жерар купил для себя и для г-на Гростета тысячу арпанов земли по другую сторону монтеньякской дороги. Десятник Фрескен тоже купил пятьсот арпанов и вызвал в Монтеньяк жену и детей.
В первых числах апреля 1833 года Гростет прибыл в Монтеньяк осмотреть купленные Жераром земли, а главным образом затем, чтобы привезти г-же Граслен Катрин Кюрье, которая из Парижа в Лимож приехала дилижансом. Они появились в замке, когда г-жа Граслен собиралась в церковь. Г-н Бонне должен был отслужить мессу, дабы призвать благословение божье на готовые к началу работы. В церкви собрались все рабочие, их жены и дети.
— Вот ваша подопечная, — сказал старик, представляя Веронике худенькую, болезненную женщину лет тридцати.
— Вы Катрин Кюрье? — спросила г-жа Граслен.
— Да, сударыня.
Вероника бросила на Катрин быстрый взгляд. Это была довольно высокая, хорошо сложенная девушка с добрым бледным лицом и прекрасными серыми глазами. Овал ее лица и линии лба отличались тем возвышенным и простым благородством, какое иногда наблюдаешь в деревне у очень молоденьких девушек; эти ранние цветы с ужасающей быстротой гибнут от тяжелой работы в поле, от хозяйственных забот, жары и отсутствия ухода. В ее движениях чувствовалась свобода, присущая деревенским девушкам, но смягченная невольно усвоенными в Париже привычками. Проживи Катрин все это время в Коррезе, несомненно, лицо ее поблекло бы, покрылось морщинами и утратило свои нежные краски. В Париже она побледнела, но сохранила красоту; болезнь, усталость, горе наделили ее таинственным даром грусти и той внутренней духовной жизни, которой лишены бедные сельские жительницы, обреченные на почти животное существование. Ее костюм, отмеченный парижским вкусом, который быстро усваивают даже наименее кокетливые женщины, делал ее непохожей на крестьянку. Бедняжка была очень смущена: она ничего не знала о своей дальнейшей судьбе и не могла еще судить о г-же Граслен.
— Любите ли вы по-прежнему Фаррабеша? — спросила у нее Вероника, когда Гростет оставил их наедине.
— Да, сударыня, — покраснев, ответила Катрин.
— Почему же, раз уж вы послали ему тысячу франков за то время, что он отбывал наказание, вы не отыскали его, когда он вернулся? Он внушает вам отвращение? Доверьтесь мне, как матери. Может быть, вы боялись, что он совсем испортился или разлюбил вас?
— Нет, сударыня, но я совсем неграмотная и служила у очень строгой старой дамы; она заболела, и пришлось ухаживать за ней, не отходя ни на шаг. Хотя, по моим расчетам, день освобождения Жака был близок, я не могла уехать из Парижа, пока не умерла эта дама, которая ничего мне не оставила, несмотря на все мои преданные заботы о ней. Я заболела от переутомления и бессонных ночей и хотела выздороветь раньше, чем возвращаться сюда. Но когда я проела все мои сбережения, пришлось лечь в больницу святого Людовика, а там уж меня вылечили.
— Хорошо, дитя мое, — сказала г-жа Граслен, тронутая этим простодушным объяснением. — Но почему вы так внезапно покинули родителей, почему оставили своего ребенка, почему не давали о себе знать, не попросили кого-либо написать письмо?..
Вместо ответа Катрин заплакала.
— Сударыня, — сказала она наконец, ободренная рукопожатием Вероники, — не знаю, права ли я, но я не в силах была оставаться в деревне. Я сомневалась не в себе, а в других, боялась сплетен, насмешек. Пока Жак подвергался опасности, я была ему нужна, но когда его увезли, я почувствовала, что у меня нет сил: быть девушкой с ребенком и без мужа!.. Самой последней твари жилось бы лучше, чем мне. Не знаю, что бы со мной стало, если бы кто-нибудь сказал дурное слово о Бенжамене или его отце. Я бы наложила на себя руки, помешалась бы. Отец или мать могли бы когда-нибудь в сердцах попрекнуть меня. А я слишком вспыльчива, чтобы терпеть придирки или оскорбления, хотя у меня и мягкий характер. Я была жестоко наказана, ведь я не могла видеть свое дитя, и дня не проходило, чтобы я не вспоминала о нем! Обо мне все забыли, никто обо мне не думал, а этого я и хотела. Все считали, что я умерла, а сколько раз я хотела бросить все и приехать хоть на денек, чтобы взглянуть на своего сыночка!
— Вот ваш сын, дитя мое!
Катрин увидела Бенжамена и задрожала, как в лихорадке.
— Бенжамен, — сказала г-жа Граслен, — обними свою мать.
— Мою мать?! — воскликнул пораженный Бенжамен. Он бросился на шею Катрин, а та сжала его в объятиях, не помня себя от счастья. Но мальчик вдруг вырвался и бросился вон из комнаты, крикнув на ходу:
— Бегу за ним!
Госпожа Граслен усадила Катрин, которая едва не лишилась чувств, и увидела г-на Бонне; она невольно покраснела, встретившись с проницательным взглядом своего духовника, словно читавшего в ее сердце.
— Надеюсь, господин кюре, — сказала она дрожащим голосом, — вы не замедлите обвенчать Катрин и Фаррабеша. Узнаете вы господина Бонне, дитя мое? Он расскажет вам, что после своего возвращения Фаррабеш вел себя, как честный человек, и заслужил уважение всей округи; теперь в Монтеньяке вас ждут почет и счастье. С божьей помощью вы заживете безбедно, потому что я сдам вам в аренду ферму. Фаррабеш снова получил гражданские права.
— Все это верно, дитя мое, — подтвердил кюре.
В этот момент появился Бенжамен, тащивший отца за руку. При виде Катрин и г-жи Граслен Фаррабеш побледнел и замер не в силах произнести ни слова. Он понял, как деятельно добра была одна и как страдала в разлуке другая. Вероника увела кюре, который, в свою очередь, собирался увести ее. Как только они отошли достаточно далеко, чтобы их не могли услышать, г-н Бонне пристально посмотрел на свою духовную дочь, и она, покраснев, с виноватым видом опустила глаза
— Вы позорите милосердие, — сказал он сурово.
— Но почему? — возразила она, поднимая голову.
— Милосердие настолько же выше любви, сударыня, — продолжал г-н Бонне, — насколько человечество выше одного человека. Все это сделано не от чистого сердца, не во имя одной лишь добродетели. С высот человечности вы упали до культа отдельного человека! Благодеяние, оказанное вами Фаррабешу и Катрин, таит в себе воспоминания и задние мысли, а потому не является заслугой в глазах господа. Вырвите сами из своего сердца жало, оставленное там духом зла. Не лишайте ценности свои деяния. Придете ли вы, наконец, к святому неведению творимого вами добра? Только в нем высшая награда человеческих поступков.
Госпожа Граслен отвернулась и отерла слезы, которые показали кюре, что он коснулся кровоточащей раны в ее сердце. В это время подошли Фаррабеш, Катрин и Бенжамен, чтобы поблагодарить свою благодетельницу, но она знаком велела им удалиться и оставить ее наедине с г-ном Бонне.
— Видите, как я всех огорчила, — сказала она, указав на их опечаленные лица, и кюре, послушавшись своего доброго сердца, знаком велел им вернуться.
— Будьте счастливы, — сказала тогда Вероника. — Вот указ, который возвращает вам гражданские права и избавляет от всех унизительных формальностей, — добавила она, протягивая Фаррабешу бумагу, которую держала в руке.
Фаррабеш почтительно поцеловал Веронике руку и посмотрел на нее долгим взглядом, нежным и покорным, спокойным и беспредельно преданным, как взгляд верного пса.
— Жак много страдал, сударыня, — сказала Катрин, и улыбка засветилась в ее прекрасных глазах. — Но я надеюсь дать ему теперь столько счастья, сколько было у него горя. Ведь что бы он ни сделал, он не дурной человек.
Госпожа Граслен отвернулась, сердце ее разрывалось при виде этой счастливой семьи. Г-н Бонне оставил ее и направился в церковь, куда вслед за ним пошла и она, тяжело опираясь на руку Гростета.
После завтрака все отправились посмотреть на открытие работ. Пришли туда и деревенские старики. С высокого склона, по которому поднималась дорога в замок, г-н Гростет, г-н Бонне и стоявшая между ними Вероника могли наблюдать расположение будущих четырех дорог, вдоль которых были сложены собранные камни. Пятеро землекопов, выбрасывая годную землю на края поля, расчищали дорогу шириной в восемнадцать футов. По обе стороны дороги четыре человека копали канавы и тоже выбрасывали землю на поле, возводя длинные насыпи. Позади шли два человека, и по мере того, как продвигалась насыпь, рыли в ней ямы и сажали деревья. На каждом участке тридцать трудоспособных бедняков, двадцать женщин и сорок девушек или детей собирали камни, которые рабочие укладывали вдоль насыпи так, чтобы видно было, сколько камней собрала каждая группа. Таким образом, все работы шли одновременно, и усердные, умелые рабочие быстро справлялись с делом. Гростет обещал г-же Граслен прислать молодые деревья и попросил о том же своих друзей. Питомников замка, разумеется, было недостаточно для таких обширных посадок. В конце дня, незадолго до торжественного обеда в замке, Фаррабеш попросил г-жу Граслен уделить ему несколько минут.
— Сударыня, — сказал он, придя к ней вместе с Катрин, — вы были так добры, что обещали мне дать в аренду ферму возле замка. Оказывая мне эту милость, вы хотели дать мне возможность разбогатеть. Но у Катрин есть некоторые соображения насчет нашего будущего, которые я позволю себе изложить перед вами. Если я разбогатею, найдутся завистники, пойдут разговоры, я начну опасаться неприятностей, и Катрин никогда не будет спокойна. В общем, нам лучше жить подальше от людей. Поэтому я хочу просить вас дать нам для фермы участок, расположенный в устье Габу, на общинных землях, и к нему клочок леса на обратном склоне Живой скалы. В июле у вас там будет много рабочих, и они без труда построят ферму, выбрав удобное место повыше. Там мы будем счастливы. Я вызову к себе Гепена. Мой освобожденный каторжник будет работать, как лошадь; глядишь, мы и женим его. Сынишка наш тоже не бездельник. Никто не станет подглядывать за нами, мы возделаем этот заброшенный уголок, и я сил не пожалею, чтобы у вас там была знатная ферма. К тому же для большой фермы я могу предложить вам в арендаторы кузена Катрин, у него есть деньги, и он лучше, чем я, справится с такой махиной. Если даст бог, ваше предприятие закончится успешно, то через пять лет у вас будет пять-шесть тысяч голов рогатого скота или лошадей, да и равнина вся будет распахана — тогда, конечно, понадобится умная голова, чтобы во всем разобраться.
Госпожа Граслен согласилась на просьбу Фаррабеша, отдав справедливость его здравому смыслу.
После начала работ в равнине г-жа Граслен зажила размеренной жизнью сельских жителей. Утром она ходила к мессе, занималась воспитанием сына, которого обожала, и обходила работы. После обеда она принимала своих монтеньякских друзей в маленькой гостиной, расположенной на втором этаже павильона часов. Она научила Рубо, Клузье и кюре играть в вист, которым увлекался Жерар. В девять часов, закончив партию, все расходились по домам. Единственными событиями этой тихой жизни были успехи той или иной части большого дела.
В июне русло Габу пересохло, и Жерар переселился в дом сторожа. Фаррабешу уже построили к этому времени ферму в устье Габу. Пятьдесят каменщиков, прибывших из Парижа, возвели между двумя горными склонами стену толщиной в двадцать футов, которая опиралась на бетонное основание, заложенное на глубине двенадцати футов. Эта стена вышиной примерно в шестьдесят футов постепенно сужалась и в верхнем сечении достигала не более десяти футов толщины. Со стороны долины Жерар пристроил к стене бетонный подпор, в основании достигавший двенадцати футов. Со стороны мелового плато такой же подпор был покрыт слоем плодородной земли. Следовательно, грандиозное сооружение было надежно укреплено и вода не могла прорвать его. На соответствующей высоте инженер предусмотрел водослив на случай особо обильных дождей. Каменная кладка доходила в каждой горе до туфа или до гранита, с тем чтобы вода нигде не могла просочиться. Мощная преграда была закончена в середине августа. К этому же времени Жерар подготовил три канала в трех основных долинах; все работы обошлись дешевле, чем было предусмотрено его сметой. Теперь можно было завершить постройку фермы при замке. Фрескен, ведя ирригационные работы в равнине, использовал канал, прорытый самой природой вдоль подножия горной цепи, и от него отвел оросительные канавы. Каждая канава была снабжена шлюзом и выложена имевшимися в изобилии камнями, что позволяло держать воду на нужном уровне.
Каждое воскресенье, после мессы, Вероника, инженер, кюре, врач и мэр спускались парком в равнину и наблюдали за движением воды. Зима 1833—1834 года была очень дождлива. Воды трех ручьев, направленные в русло потока, и дождевая вода превратили долину Габу в три пруда, расположенных на разной высоте, с тем чтобы создать запас воды на случай засухи. В тех местах, где долина расширялась, Жерар, использовав несколько пригорков, превратил их в островки и засадил разнообразными деревьями. Эта сложная операция совершенно изменила весь ландшафт, но для того, чтобы он принял подлинный свой облик, требовалось еще пять или шесть лет. «Наш край был совсем голым, — говорил Фаррабеш, — мадам подарила ему одежду».
После проделанных великих преобразований Веронику стали звать мадам во всей округе. В июне 1834 года, когда прекратились дожди, в засеянных лугах испытали оросительную систему, и щедро напоенная молодая зелень показала превосходные качества, не уступая травам итальянских марчити и швейцарских лугов. Сеть каналов, устроенная по образцу ломбардских ферм, позволяла также поливать участки с гладкой, как ковер, поверхностью. Содержащаяся в снегу селитра, растворяясь в воде, немало способствовала прекрасному качеству трав. Инженер надеялся, что они будут не хуже трав Швейцарии, для которой селитра, как известно, является неиссякаемым источником богатства. Деревья, посаженные вдоль дорог, получали достаточно влаги благодаря оставшейся в канавах воде и быстро росли. Итак, в 1838 году, через пять лет после начала задуманных г-жой Граслен преобразований, невозделанная монтеньякская долина, которую двадцать поколений считали совершенно бесплодной, стала зеленой, цветущей и плодородной. Жерар выстроил здесь пять ферм с земельными участками в тысячу арпанов каждый, не считая главной фермы при замке. Фермы Жерара, Гростета и Фрескена, которые получали избыток воды из владений г-жи Граслен, были возведены по такому же плану, и хозяйство в них велось по той же методе. В своем имении Жерар построил прелестный павильон. Когда все работы были закончены, жители Монтеньяка по предложению мэра, с радостью сложившего свои обязанности, выбрали мэром коммуны Жерара.
В 1840 году, по случаю отправки первого стада быков на парижские рынки, в Монтеньяке состоялся сельский праздник. На фермах равнины выращивали крупный рогатый скот и лошадей; после расчистки почвы здесь был обнаружен слой плодородной земли, которая в дальнейшем могла бы еще больше обогатиться благодаря ежегодным накоплениям перегноя, удобрению, остающемуся после выпаса скота, а главное, талым водам, собирающимся в бассейне Габу.
В этом году г-жа Граслен сочла необходимым пригласить воспитателя к своему сыну, которому исполнилось одиннадцать лет: она не хотела расставаться с ним, но, однако, хотела, чтобы он был образованным человеком. Г-н Бонне написал в семинарию. Г-жа Граслен, со своей стороны, сообщила о своих пожеланиях и заботах монсеньеру Дютейлю, недавно посвященному в сан архиепископа. Выбор человека, которому предстояло прожить в замке не менее девяти лет, был большой и серьезной задачей. Жерар еще раньше предложил обучить своего друга Франсиса математике, но он не мог заменить воспитателя; выбор подходящего человека тем более тревожил г-жу Граслен, что она чувствовала, как пошатнулось ее здоровье. Чем краше расцветал ее любимый Монтеньяк, тем с большей суровостью, тайно от всех, умерщвляла она свою плоть. Монсеньер Дютейль, с которым она состояла в постоянной переписке, подыскал ей нужного человека. Из своей епархии он прислал молодого учителя, по складу своему призванного быть воспитателем в частном доме. Рюффен обладал обширными знаниями; тонкая чувствительность его натуры не исключала строгости, необходимой для воспитателя, руководящего развитием ребенка; набожность молодого учителя ни в чем не умаляла его учености; и, наконец, он отличался терпением и приятной внешностью. «Этот юноша — подлинный подарок для вас, дорогая дочь моя, — писал прелат, — он достоин воспитывать принца. Надеюсь, вы позаботитесь о его будущем, ибо он станет духовным отцом вашего сына».
Господин Рюффен так понравился интимному кружку г-жи Граслен, что его приезд ничуть не нарушил отношений близких друзей, ревниво оспаривавших каждый час, каждую минуту своего кумира.
В 1843 году процветание Монтеньяка превзошло самые смелые надежды. Ферма в устье Габу соревновалась с фермами равнины, а ферма при замке подавала пример во всех усовершенствованиях. Остальные пять ферм, арендная плата которых, постоянно возрастая, достигла в течение двенадцати лет тридцати тысяч франков за каждую, приносили теперь шестьдесят тысяч франков дохода. Фермеры, которые начали пожинать плоды и своих трудов и жертв, принесенных г-жой Граслен, могли теперь приступить к удобрению лугов равнины, где росли травы высокого качества, не боявшиеся никакой засухи. Арендаторы фермы Габу с радостью внесли первую арендную плату в четыре тысячи франков. В этом году один из жителей Монтеньяка установил ежедневное сообщение дилижансом между Лиможем и центром округа. Племянник г-на Клузье продал должность судебного пристава и открыл в Монтеньяке нотариальную контору. Административные власти назначили Фрескена сборщиком податей в кантоне. Новый нотариус построил себе хорошенький домик в верхнем Монтеньяке, посадил на своем участке тутовые деревья, и стал помощником Жеpapa. Инженер, воодушевленный отличными успехами, задумал осуществить проект, способный принести неисчислимые богатства г-же Граслен, которая с этого года начала получать ренту, до сего времени уходившую на выплату займа. Жерар решил превратить в канал маленькую речушку и направить в нее избыточные воды потока Габу. Канал, впадавший в Вьену, позволил бы эксплуатировать двадцать тысяч арпанов леса, который заботами Колора содержался в отменном порядке, но за отсутствием средств сообщения не приносил никакого дохода. Определив оборот рубки и восстановления леса в двадцать лет, можно было бы вырубать ежегодно по тысяче арпанов и сплавлять в Лимож ценный строительный материал. Таково было и намерение покойного Граслена, который, в свое время не очень прислушиваясь к планам кюре, касающимся равнины, серьезно задумывался над превращением речки в канал.