О начале, развитии и вообще существовании в начале отряда, который потом был назван маньчжурским атамана Семенова отрядом, много писалось в местных, читинских, владивостокских и других газетах. Много писал г. Панов, который был с отрядом и очень много провел времени в 2 ой батареи „Г. И. Арисака“. Да это особенно нас и не занимает. Важно только то, что первоначально офицеры, главным образом, волжане и из сердца России попадали не по своей воле. Народ все был храбрый, отчаянный, смелый, коренной военный, — все, что хотите, и поэтому я и очень многие считают маньчжурцев по боевому качеству, безусловно, выше каппелевцев, о которых старались так много кричать.
Да оно так и должно быть. Не приходится, конечно, говорить о маньчжурской дивизии, в которую влилась уже большая половина каппелевцев, потом мобилизованных и пр.
В отряд офицеры и солдаты попадали таким образом:
Когда большевики устроили переворот, и власть в России попала к ним в руки, все недовольные или несогласные с большевиками, главным образом, офицерство и некоторые солдаты, потекли на Восток, с тем, чтобы пробраться во Францию и продолжать воевать против немцев.
Если вы постараетесь вспомнить, то в то время ходили слухи, что американцы усиленно, а также и французы, приглашали к себе на службу; говорили даже такие цифры оклада жалованья, как 750 франков или 250–300 долларов, что так же привлекало многих, главным образом, солдат, и вот некоторые поехали.
В это же время на ст. Маньчжурия есаул Семенов, под‘есаул Тирбах, прапорщик Сакович и другие поднимают восстание против большевиков. По рассказам маньчжурской газеты, так это даже сделано было под „пьяную лавочку“. Собственно, восстания не было, а просто захватили в поселке Маньчжурия все оставшееся после высылки русских частей, так как те военные, которые еще находились в Маньчжурии, почувствовав „слабоду“, просто-напросто занялись пьянством. Труда это, конечно, не составило Так, например, Тирбах и еще два-три офицера разоружают железнодорожную роту и забирают массу винтовок, кажется, два пулемета и ротное хозяйство. Было просто маленькое мужество, отчаянность,
Сразу же было взято в руки здание вокзала.
Тут и началось. Стаскивали с поездов, приходящих из Читы, офицеров, солдат и просто вольнопроезжающих. Военных узнавали по кантам на брюках, военным шинелям, фуражкам и другим прочим мелким вещам или по виду, так как многие, вырвавшись из Советской России, облегченно вздыхали, а его сейчас:
— Куда? Зачем? Почему?
— Да я бы, собственно… да я ничего, — отговаривался обыкновенно уже успевший хлебнуть офицер или солдат.
— К нам в отряд!
— Это, что же, можно, только бы…
— Деньги? водка? — все будет!
— Слушаюсь!..
И так очень многих. А кто не соглашался, просто-напросто пороли тут же на станции в дежурной коменданта или, если протест был особенно силен, отправляли „на сопку“.
Но подчас у атамана (как он был тут же окрещен) не было денег, — тогда: „Ребята, доставайте сами себе деньги!“, и доставали, т.-е. шло в продажу то, что успели выдать из обмундирования, а то и просто оружие, а некоторые дошлые люди охотились за „ходями“, которых душили и днем и ночью. За „ходю“ наказания не полагалось, а вот за продажу оружия Тирбах душил своими руками как офицера, так и солдата, и он пошел в гору.
В те времена он сам пил очень много, но сразу получил место начальника личной охраны атамана и наблюдал за поведением военнослужащих. Вообще был — все.
Весной, когда снежок стал таять, то трупы задушенных Тирбахом людей показались на свет Божий, о чем и было доложено кем-то Тирбаху. Перепуганный, ночью идет он сам, взяв с собою прапорщика Алешина и Смычникова закапывать трупы.
И так пошел он в гору. Вот он уже войсковой старшина, начальник особого маньчжурского атамана Семенова отряда. Застаем мы его сначала в Чите, когда отряд прибыл в Читу, а потом в Маккавеево.
В Чите все расправы над „большевиками“ (а хватали кого хотели) производились в домах Бадмаева, что на Софийской улице. И сейчас вы можете рыть на дворе и найдете кости зарытых. Там приблизительно было зарыто 150–200 трупов.
Особенно отличался штабс-капитан Попов, Юрий Владимирович, командир второй батареи, бывш. „Арисаки“, расстрелянный Семеновым же в 1920 году по настоянию Тирбаха, вместе с капитаном Скрябиным, но об этом после.
Как все жестокие люди, Попов был, несомненно, трус, и все операции над осужденными производили, по его приказам, офицеры батареи, всегда одни и те же, а именно: прапорщик Мосолов, Алешин (прапорщик же) и в том числе Лавренов.
Должен отметить, что мною лица упоминаются в тех чинах, в каких их застает описываемое дело. Теперь они все, конечно, капитаны и полковники, хотя особенных дел не делали, и отличий за ними не отмечалось.
Особенно интересен факт расстрела баронессы и ея мужа — остзейского барона. Он чуть ли не из военнопленных, но она — русская гражданка.
Все вещи, драгоценности баронессы взял себе капитан Попов, а расстрелять приказано, или удушить, Алешину и Мосолову (муж расстрелян отдельно). Обвинялись они в большевизме, но следствия и суда не было, а потому трудно сказать, в чем они обвинялись: просто было приказано — и баста! Нужно сказать, что баронесса была очень красива, и когда Алешин (а он был один, так как Мосолов караулил на улице) сказал ей, чтобы она разделась и вооще приготовилась, то она стала просить:
— Только, знаете, сразу, голубчик! — и с такой милой улыбкой, что Алешин не мог, и ушел, так как боялся за себя, что не выдержит, чтобы не взять ее тела.
Он вышел на улицу,
— Слушай, Масалыч, иди ты. Я не могу.
— Почему? Что с тобой? Вот дурак!
— Нет, она слишком хороша.
— Дай „Наган“.
И пошел уже Мосолов. Он женщин еще не знал, а поэтому красота баронессы его не трогала.
Когда он вошел, то баронесса попросила его тоже о том же, о чем и Алешина.
— Хорошо, — сказал Мосолов: — пройдите вот в эту комнату, — и он указал, которая была дальше от улицы.
Когда баронесса переступила порог, Мосолов, шедший сзади, поднял „Наган“, и выстрелил ей в затылок. Баронесса покачнулась, и упала.
Пришли два ходи (а их в отряде тогда было очень много), положили тело в мешок и вынесли во двор, где и зарыли.
Погибли муж и жена.
Зачем эти две смерти?
Были люди, которые старались протестовать против порок и ненужных расстрелов, но сами за это платились жизнью.
Так, например, прапорщик Богатырев и его приятель (фамилии не помню, — какая-то не русская), старые отрядники, с самого начала с Семеновым в боях дрались как львы, все-таки были расстреляны по приказанию Тирбаха.
Наглядевшись порок и расстрелов совсем невинных людей, прапорщик Богатырев и его приятель явились в штаб отряда с протестом. Их выслушали и сказали, что они могут итти. Сего же дня, вечером, капитан Попов получает пакет с приказанием уничтожить названных офицеров. Конечно, призваны были офицеры тот же Алешин и Мосолов, и им поручено было это. После некоторого обсуждения, они явились к Попову и заявили, что своих сослуживцев будет немного неудобно уничтожать, на что Попов согласился, и Богатырев и его приятель были отправлены в отряд Красильникова, якобы отвезти один секретный пакет, который и был им вручен.
Этот способ употребляли все время вплоть до прихода в Пограничную.
Офицеры, памятуя, что всякое приказание должно быть исполнено, бережно везут пакет, и доставляют адресату.
Там прочитали, напоили их пьяными и задушили, а потом на автомобиле увезли в сопки.
Все было сделано тайно. Никто, кроме начальства, не знал. Кто-то наткнулся на эти трупы, и по знакам на рукаве „О. М. О.“ узнали, что офицеры — семеновцы. Началось брожение. Тирбаху много стоило уладить это дело. Атаману и красильниковцам было сказано, что это большевики и самозванцы: способ, который употребляется и по сие время. Чуть что — так: „А! самозванец, большевик, на сопку его!“. А солдатам отряда было объявлено, что таких-то офицеров во время командировки убили большевики.
Так все и заглохло.
Особенно усиленная рубка и расстрелы были в Маккавеево: январь, февраль и март месяцы 1919 года.
Рубили во дворе, где жил капитан Попов. И соседей можно сейчас спросить, так как они часто смотрели через забор. Делалось все это, конечно, ночью. Раз даже один из подглядывателей попался, но отговорился тем, что вышел „до ветру“, ничего не видел и не знает. Ему пригрозили поркой, а потом и хуже — и взяли под надзор. Тех, кого рубили, когда они умирали увозили на Ингоду и спускали в прорубь, а тех, кого расстреливали, увозили расстреливать в сопки и бросали на с‘едение волкам. Но расстреливали редко: жалели патронов, а рубкой прямо таки увлекались, некоторые учились и дошли до виртуозности. Отличался прапорщик Павлов (теперь почему-то подполковник, который был взят Тирбахом в штаб, а сейчас в Гродекове служит Уссурийскому казачеству, и прапорщик Тарчинский, произведенный в Маккавеево же из гардемаринов. У каждого была своя работа: Павлов отличался во дворе; Тарчинский хорошо рубил, когда осужденный стоял над прорубью, и ловко с помощью солдат спускал под лед. Но однажды случилось так. Два осужденных (оба железнодорожники), а суд был скорый и правый: председатель капитан (теперь подполковник или даже полковник) Перли, а члены — два-три офицера сидят за столом.
Перед тем, как привести на суд осужденных, или шомполами, или же нагайками всыпят по первое число.
— Ты большевик? — спрашивает председатель.
— Нет, помилуйте, — начинает, плача, осужденный.
— Как нет? — кричат.
Тут уж именно кричат все и часто — и члены, и председатель, а также и конвоиры, начинают избивать и тут же уводят на двор и рубят, или везут в сопки.
Не было ни одного случая, чтобы кого-нибудь оправдали, конечно, когда суд происходил таким образом. Часто председательствовал кап. Попов.
А иногда не было никакого исхода, так как на записке или делах обвиняемого был поставлен карандашом крестик и обведен кружочком — и подпись: „полковник Тирбах“, — ну, это значит: „гроб“.
Тут, будь хоть весь мир за него, никаких доказательств против него, все равно, — он должен быть уничтожен. Судьи обыкновенно не разбирали таких дел, да и вообще не разбирали. А просто, после того, как зададут два — три вопроса, вроде того, как зовут твою жену, — уводили на пытку, а потом уже на казнь.
Вот такие эти два осужденные и были. Одного начали рубить; было отрублено ухо, в двух-трех местах изрублено плечо; судьи, конечно, присутствуют, тут же сами упражняются; но потом раздумали и решили расстрелять и повели в сторону станции по улице, предварительно связав одного с другим; но когда стали проходить улицу, и открылся пустырь, идущий вплоть до станции (кто был в Маккавеево, так тот знает), приговоренные, как сговорились, порвав тоненькую бичевку, бросились в разные стороны. Сначала опешили, конвоиры открыли стрельбу и одного сильно ранили и потом добили, а изрубленный так и убежал за линию в сопки, в лес. Сейчас же, конечно, были посланы раз‘езды и конный, и пеший во все стороны и, главным образом, в сторону, куда он убежал, но найти не могли.
Кто был в Маккавеево приблизительно в средине февраля 1919 г., тот, наверное, помнит тревогу со стрельбой в 2 или 3 часа ночи. Это вот самое и было. Постарались, безусловно, замять: жителям сказали, что это ночная, пробная тревога для частей, а самым надежным частям, от которых и были высланы раз‘езды, что это бежали два важных преступника.
Все, конечно, помнят случай зимой 1919 же года: покушение на атамана в театре, когда к нему в ложу с галлереи была брошена бомба, и он был ранен в ногу. Были пойманы шесть человек, один из них — еврей. Суда никакого не было; просто они были посланы из Читы в Маккавеево с препроводительной бумагой. Все время они не сознавались.
Употребляли, кажется, все — и шомполы и нагайки. Ничего не помогало. Тогда еврея (а остальных расстреляли так) привели в баню, которая служила для этой цели, а подчас и „губой“ для провинившихся солдат, и поручили допытаться Мосолову, для чего был позван солдат-китаец Чав Го-тин.
В бане еврея раздели до нага, дали несколько десятков шомполов.
У китайца, между прочим, были какие-то инструменты, в виде сапожных ножей. Потом попробовали жечь раскаленым железом. Еврей отказывался. Тогда голову его (а он имел богатую шевелюру) полили керосином и зажгли. Он упал в обморок. И вообще после каждого приема он был или в обмороке, или близко к этому; тогда ему давали некоторое время отдохнуть. Но не помог и огонь. Тогда еврей был подвешен к потолку за руки, а Чав Го-тин одним из своих ножей начал резать мошонку. Еврей извивался и кричал, но не сознавался.
Чав Го-тин ковырялся какими-то железными палочками в ране, приговаривая:
— Твоя говоли буди? А?
— Ой, скажу, ради Бога, бросьте!
Приказано было прекратить, и его сняли. Измученный, избитый, окровавленный, задыхаясь и плача, начал он еле слышно рассказывать, что будто в Иркутске есть организация против Семенова, членом которой он состоит, и что жребий пал ему убить атамана. Но действительно ли так было, установить не удалось, и, вообще, показание еврея скорее было похоже на бред, чем на сознательное признание.
Вскоре он умер.
Немного ранее только что описанного случая была сформирована дисциплинарная рота, при штабе сводной маньчжурской атамана Семенова — но уже — дивизии, и все расстрелы были поручены названной роте. Командир роты поручик Атмутский[1]. Кто не знает этого зверя, который свирепствовал, главным образом, над своими?! Правая рука Тирбаха. При нем расстрелы уставным образом никогда не происходили, а всегда со зверствами. Любимый его прием — жечь на костре живьем, или после того, как отрубят ухо, нос, руку или еще что-нибудь — и тогда кладут на костер.
Ближайшим помощником Атмутского был прапорщик дисциплинарной роты Патрикеев, который и производил все экзекуции. Атмутский не останавливался ни перед чем и всегда у начальства, в лице Тирбаха, стоял на хорошем счету, т.-е. в смысле — задушить, зарезать.
Без образования, грубый, нервный, он всегда мучил людей с каким-то садистским наслаждением.
Однажды чиновник интендантства дивизии Галафре был арестован, так как его подозревали в какой-то комбинации с овсом. Галафре был посажен в баню. Атмутский принес котелок овса и заставил его есть, и Галафре ел. Пищу, вообще, кроме воды, ему не приносили. Галафре сидел три дня, а потом, когда выяснилось, что он не виноват, был выпущен.
Сейчас Галафре служит в интендантстве 1-го корпуса дальне-восточной армии, если, конечно, не плюнул и не уехал в Харбин.
О том, кто такая Мария Михайловна, откуда она взялась, чем занималась, — харбинцам лучше известно, и писать об этом не будем. Факт только тот, что она жена атамана Семенова, хотя у него в Верхнеудинске в то же время жила его законная жена и двое детей, Мария Михайловна — „мать атаманьша“. Другого имени ей не было — „атаманьша“.
Часто можно было читать приказы атамана, чтобы не устраивать никаких погромов еврейских и относиться к евреям так же, как и к русским, и вообще в таком духе.
Мария Михайловна — еврейка.
Все это приписывали ее влиянию на атамана, и, поэтому, некоторые сильные мира сего, в лице Тирбаха, Унгерн-Штернберга и др., старались ее устранить. Атаман долго не соглашался, но должен был уступить, когда Тирбах намекнул, что он не может остаться с отрядом, и пахло тем, что все рассыплется. А Тирбах это устроил бы. Безусловно, что Тирбаха Чита и все Забайкалье боялось больше, чем атамана. В Чите Тирбаха иначе и не называли, как „божок Тирбах“ или „царь Тирбах“.
Для устранения Марии Михайловны был вызван капитан Аргентов, поручик Атмутский и еще кто-то.
В это время Мария Михайловна находилась в гостинице „Селект“.
Названные офицеры подтрунивали над ней, намекая, что времена ее кончились.
Капитан Аргентов пел:
— Ваша шейка пахнет петелькой и на ресницах есть уж смерть.
Но пришло приказание от Тирбаха, котораго, видимо, уговорил атаман отправить Марию Михайловну в Японию, что и было сделано в эту же ночь. Но не долго она пропадала. Весной — так в конце весны — она снова появляется в Чите и еще с большими правами. Устраивает обеды, бывает на вечерах как на благотворительных, так и на других, печатает какие-то отчеты по устройству этих вечеров, а то и просто письма, подписываясь всегда „Мария Семенова“ или просто „Семенова“.
Но в это время она уже в политические дела не вмешивается, и Тирбах и другие оставляют ее в покое, да ей и некогда было заниматься политикой.
Вечно полупьяная, а то и просто пьяная, появлялась она в ресторанах, театрах, цирке в сопровождении целого штата личных ад’ютантов, офицеров и каких-то подозрительных дам и девиц.
Кругом все смолкало. Слушали только ее, а говорила она громко, никого не стесняясь, так, что слышит весь театр или цирк; делает замечания артистам из своей ложи, а когда нужно, — а может быть даже и не нужно, — пускает двух или трех‘этажное словцо. Это она тоже может.
Так живет она до средины 1920 года, пока атаман окончательно не угоняет ее в Японию, дав предварительно крупную сумму денег, где и живет она, с кем-то путаясь, а сам снова женится, но уже на девице.
В начале существования отряда тоже были броневик — один или два, но что это были за броневики — одно горе! И, действительно, что может дать броневик, эта штучка на колесах? Поэтому в боевом отношении они из себя ничего не представляют и не представляли, да и потом уже, когда на Чите I-й и в Андриановке их привели, т.-е. самые обыкновенные товарные вагоны, в такой вид, что они могли служить защитой от пуль и только. Это, как в древнее время люди носили броню и щиты — защита от стрел, так теперь — народ измельчал, и броню эту он догадался передвигать, сидя в ней.
Другое дело, конечно, броне-поезд „Орлик“,но да, ведь, он зато скоро скрылся. Вообще все хорошее, что можно взять, нашлись добрые люди и подобрали
Одним словом, броневики были удобны для перевозки ценностей и, начальства“, которое побаивалось появляться на поездах, так как все время на линию железн. дороги нападали партизаны, а боевой единицы, страшной для противника они из себя не представляли. Но броневую дивизию в Забайкалье знают, кажется, все. Особенно чувствительно было железнодорожникам и жителям тех селений, которые прилегали близко к линии железной дороги.
Когда узнавали, что едет какой-нибудь броневик, то на станции, а также и в селении замирали все; кому нужно было — прятался; скотина-то и та, кажется, понимала: коровы не так уж сильно мычали, собак совсем было не видно. Маленьких ребят пугали броневиком. Еще раз подтверждается поговорка про человека: „Что ни зверь — то трус“. Чувствуя себя в безопасности, люди, населяющие броне-поезд, были, кажется, не людьми, а какими-то хищными, кровожадными зверями. Вот почему боялись броневика. Еще раз повторяю, что большевистские отряды, как боевую часть, броневик не считали и не боялись. Знали только, что его не возьмешь. Это верно, но и верно также и то, что если попадешь на броневой поезд, то не только не уйдешь живым, но перед смертью, кажется, познакомишься со всеми пытками, да еще на своей шкуре. Вот почему броневые поезда были страшны.
Я уже сказал, что после занятия Читы было приступлено к формированию броневых поездов, постройка которых производилась в железнодорожном депо ст. Чита I-ая и ст. Андриановка.
Большевики, когда можно было, сбрасывали их с пути; их чинили, строили, доделывали, переделывали, и их снова ломали, или сами, в ведении которых они находились, или противник.
Название броневикам было дано, кажется, от фразы: „Атаман Семенов храбрый каратель, истребитель и грозный повелитель“.
Отсюда явились броневики: „Атаман“, „Семеновец“, „Храбрый“, „Каратель“, „Истребитель“, „Грозный“, „Повелитель“, которые потом были переименованы, когда их передали в ведение каппелевцев, за исключением некоторых. Командиром броневых поездов в начале был капитан Шелковый, который, удирая, захватил с собой между прочим, два броневика, т.-е., вернее, они (броневики) захватили его, но туда, куда хотел Шелковый.
Но самое злополучное время было, когда командиром назначен был полковник Степанов и его помощник, уже знакомый нам, но в чине подполковника, — Юрий Владимирович Попов, который продолжал свою деятельность, но в еще больших размерах, на броневых поездах.
В те времена, которые я уже описывал, в Маккавеево, приблизительно в начале марта 1919 года разыгрался скандал между Поповым, командиром батареи, и под‘есаулом Ивановым, старшим офицером той же батареи. Этот Иванов, обыкновенно человек непьющий, на сей раз выпил для храбрости и гонялся с обнаженной шашкой за Поповым, так что тому пришлось бежать и спрятаться в штабе дивизии.
А через два дня было известно, что Попов назначен помощником начальника броневых поездов, а батарею принял Иванов. Делалось все очень просто!
Все экзекуции производились обыкновенно в боевом вагоне, т. — е, бронированном вагоне, в котором находятся два-три пулемета и иногда на вышке, если таковая имеется, орудие малого калибра, а также пулемет. Вагон так плотно везде заделан и забронирован, что снаружи не слышно, что делается внутри вагона.
Еще чаще осужденного после пытки сразу связывали и отправляли на паровоз. Предосторожность была такая, что связывали руки и ноги проволокой и бросали в топку. Как велики были мучения брошенного в топку, предлагается читателю судить самому.
На обязанности броневиков было также расстреливать большие партии. Тогда их сажали в вагоны, и, отойдя от станции, броне-поезд останавливался в поле, арестованных выводили, выстраивали и кончали пулеметным огнем или рубкой: это зависило от комброна (т.-е. командира броневика). Особенно много расстреляно в районе Маккавеево — Андриановка. А что делалось на Амурской ж. д., так это, наверное, одному Богу известно.
Однажды в Андриановке в один день было расстреляно 300 человек. Правда, это бывшие красноармейцы, но какая степень их вины? Может быть, такая же, какая получится после мобилизации в Харбине, и случайно попавшийся харбинец будет пойман большевиками. Ну, скажите, как велика его вина перед большевистским правительством, что он идет против них?
Согласен, что — вредный элемент, т.-е. очень вредный, которого никакая тюрьма, никакая каторга не исправят, — нужно уничтожать. Но это-то и удивительно, что люди, носящие погоны, несущие службу по старому уставу, не исполняют его, т.-е. все офицеры и солдаты не виноваты в этом, конечно, но „начальство“, которое руководит этим и все время издает приказы и приказания и требует исполнения устава, ни разу и не подумало, что само оно никогда не исполняет устава, а сплошь и рядом даже совершенно не знает его. Начальство-то как раз и забыло, что офицеры скорее всего возмутятся таким способом уничтожения. Разве в старое доброе время не было казни, разве не расстреливали раньше преступников как политических, так и уголовных, но никогда, ведь, не додумывались до того, что людей можно сжигать в топке паровоза, назначение которой совершенно другого рода.
Мало того, Семенов и его помощники совершенно забыли, что у каждого есть родственники, родные и просто хорошо знакомые, и что смерть близкого им человека никогда не простится. Следовательно, нужно быть очень осторожным, чтобы растреливать направо и налево, и ночью и днем, так как в конце концов будет слишком много недовольных. Уверяю, что истинные офицеры были против этого, кроме, конечно, психопатов, а о тех, которых наделали здесь, ну об этих и говорить даже не стоит, так как это не офицеры, а лакеи, холуи, да еще с подленькой душонкой.
Я могу, конечно, напомнить атаману Семенову и его помощникам, как происходили расстрелы в доброе время.
Ведь, Семенов — офицер мирного времени. Разве он забыл, что для этой цели вызывается взвод или полурота под командою офицера из любой части, и, по прибытии на место казни, по знаку офицера взвод дает залп? Видите, не рекомендуется даже подавать команду (во всяком случае не было принято), чтобы напрасно не нервировать и не мучить осужденного.
Ну, конечно, вам сейчас скажут, что у нас не было таких солдат. Неправда! Солдаты всегда были, с самого основания отряда. Да, наконец, такие взводы можно было приводить из офицеров (это, конечно, крайний случай). И потом вспомните, принуждения, даже в мирное время, не было: каждый солдат мог отказаться итти расстреливать, и наказанию за это не подвергался.
Были случаи, что взвод, приведенный на казнь, полностью отказывался стрелять. Тогда офицер, согласно закону, должен из револьвера сам покончить с осужденным, а взвод уводился домой, но никогда никого за это не наказывали, а просто держали эту часть или отдельных лиц на примете.
Да и понятно. Совсем другое дело — убивать людей в бою, как бы защищая самого себя, и совсем другое дело — быть палачом. То высокое и почетное назначение — защищать себя, свою родину, свой народ!.. А здесь: ну, представьте, перед вами беззащитный, имеющий жалкий вид, со смертью уже в глазах и умерший духом, и около него — с блестящими погонами, храбро упражняется в рубке уха, носа и т. д. Фу, как это противно! Да, наконец, кто дал право над жизнью и смертью людей, да еще тех людей, которые вас же, мерзавцы, защищают? Вы забыли разве, как расстреляли старого отрядного офицера, командира роты 1-го маньчжурского атамана Семенова полка, который все время отчаянно дрался с горстью людей против большевиков, только за то, что, разбитый большевиками, должен был спасаться вместе с людьми и, разобрав пулемет, разбросал части по свету. Ведь, он прав, он сделал все, этот, как будто маленький человек. И за то, что он „бросил“ пулемет, по настоянию подполковника Конаржевского он был расстрелян, а этот мерзавец спокойно сейчас в Харбине рисует вывески, а в отряде был без года неделю. Вот были времена!
Долго, может-быть, зверствовали бы полковники Степанов и Попов, если бы случайно не попались. В одну из поездок на броне-поезде, как помощник начальника броневых поездов, Попов на одной из станций увидел гимназистку лет 15–16. Она ему понравилась. Дело было на броневике „Повелитель“, которым командовал капитан Скрябин. Как ее взять? Попов приказал ее арестовать. Мать знала и просила даже самого Попова отпустить ее дочь, которая ни в чем не виновата. Но вину, натурально, нашли: наговорили, что она замешана в большевизме, агитации и т. д., и ее увезли. Во время хода ее изнасиловали. Насиловали по очереди. Начало, конечно, как старшему в чине, принадлежало полковнику Попову. Когда все кончилось, то поднялся вопрос, что же делать? Отпустить нельзя. Решили уничтожить — бросить в топку. Пожалел ли ее Скрябин или сделал безсознательно, но перед тем, как бросить, немного придушил ее, так что она упала в глубокий обморок. Но что из этого? Бедная гимназистка! Бедная мать! Верно говорят, что никто не пожалеет свое дитя так, как мать. Не дождавшись возвращения дочери и поняв в чем дело, пошла она искать, но, Боже мой, разве найдешь?! Много, может-быть, где она была бедная, пока не наткнулась на французскую миссию, где и рассказала о пропаже дочери, и при каких обстоятельствах. Тут дело пошло по другому. Все выяснилось. Выплыли все поповские и скрябинские дела, и они были преданы суду. Суд приговорил Попова и Скрябина к смертной казни, через расстреляние. На расстрелянии особенно настаивал Тирбах, боясь, что извлекут и его дело, о котором знали лишь Попов и Скрябин. При обыске нашли массу у них вещей и денег, взятых от убитых ими ранее совершенно невинных людей. Так, у Попова найден золотой портсигар, принадлежащий одному богатому читинскому купцу, который неизвестно куда скрылся, когда поехал в Маньчжурию. Теперь понятно.
На казнь шли оба спокойно. Попов курил молча. Скрябин жевал сначала корку черного хлеба, захваченную с гауптвахты, и ругался говоря:
— Сам расстреливал, а теперь вот меня ведут…
Даже вздумал немного петь:
— Ах, шарабан, мой, шарабан…
Под конец попросил папиросу.
Расстреливали прапорщик Денисов и поруч. Гадлевский из „Наганов“. Скрябина все жалели. Все-таки он славный был офицер, храбрый, тем более попал в эту кашу случайно, так как атаман дал ему денег на лечение в Японии, и он должен был уехать туда. А вот про Попова даже не хочется сказать: „Мир праху твоему!“.