Часть вторая

14

«Стиль записей автора этих строк (писал Лиэндер) создавался в традициях лорда Тимоти Декстера, который ставил все знаки препинания, предлоги, наречия, артикли и т.д. в конце своих посланий и предоставлял читателю распределять их по собственному разумению. Западная ферма. Осенний день. Три часа пополудни. Хороший ветер для хождения под парусами СЗ четверти. Золотистый свет. На воде сверкающая рябь. Шершни на потолке. Старый дом. Вдали крыши Сент-Ботолфса. Ныне городок в древней речной долине. Некогда наша семья играла тут выдающуюся роль. Фамилия увековечена в названиях многих окрестных мест: озер, дорог, даже холмов. Уопшот-авеню — теперь улица на окраине низкопробного прибрежного курорта дальше к югу. Запах горячих сосисок, жареных кукурузных зерен, и еще соленый воздух, и скрежещущая музыка старого парового органа на карусели. Летние домики из обрезков досок, сдаваемые на сутки, неделю или сезон. Улица из таких домиков, названная в честь предка, который трое суток плавал на обломке мачты в Яванском море, отпихивая акул голыми ногами.

В жилах автора течет кровь судовых капитанов и школьных учителей. Все незаурядные люди! Истинные любители свинины с бобами и своего рода достопримечательности тех дней. Воспоминания существенные или несущественные, как те случаи, к которым они относятся, но попробуйте, оглядываясь на давно минувшие времена, разобраться в том, что произошло. Много скелетов в семейных чуланах. Темные тайны, большей частью касающиеся плоти. Жестокость, недозволенная любовь, прямота, но никакого копания в грязном белье. Объясняется соображениями вкуса. Столько-то раз опорожнял мочевой пузырь; столько-то раз чистил зубы; столько-то раз посещал публичный дом на Чардон-стрит. Кому какое дело! Многие современные романы именно из-за этого противны автору.

Есть, должно быть, литературные произведения о портовом городе Новой Англии — также и о фабричном городе — в семидесятые годы и позже, но если и есть, мне они никогда не попадались. В ранней молодости автора судовые верфи процветали. Дубовые суда, сидящие в в воде на три фута, на верфях в нижней части Ривер-стрит. На волах везут бревна. Стук тесел, молотков слышится все лето. Бодрящие звуки. В конце августа слышен шум конопачения пазов. Вскоре наступят зимние холода. Спуск на воду в сентябре. Прежде судовые команды набирались из цвета местных юношей, впоследствии — из индийцев, канаков и еще того хуже. Плохие времена на море. Дедушка на смертном одре воскликнул: „Торговое мореплавание умерло!“ Преуспевающий судовладелец. Автор вырос среди воспоминаний о богатствах, нажитых на море. Бархатные подушки на сиденьях в оконных нишах, теперь голых. Когда-то обширные сады позади дома. Цветочные горшки геометрической формы. Дорожки под прямыми углами. Живая изгородь из низкорослого самшита. Высотой в четыре дюйма. Домашняя птица, увлечение отца. Трубастые голуби. Почтовые голуби. Турманы. Никаких куч помета. В былые времена специальный работник для ухода за садом и птицами. Местный житель. Хороший человек. Плавал в море. Чудесные истории. Летучие рыбы. Морские свиньи. Жемчужины. Акулы. Девушки Самоа. Шесть месяцев провел на берегу на островах Самоа. Рай. За шесть месяцев ни разу не надевал штанов. Каждый день гонял голубей. Каждую породу отдельно. Автора больше всего интересовали турманы.

Иногда печальные времена; иногда веселые. Грозы. Рождество. Звуки судовой сирены, которыми автора звали домой к ужину. Плавал с отцом на маленькой шхуне, „Зоэ“. Летом стояла на якоре в реке у сада. С высокими бортами; небольшой кормовой свес. Короткий выступающий нос. Хорошая каюта с транцем и маленьким камбузом. Длина тридцать футов. Скромная схема парусов. Грот, фок, два кливера на кливер-леере. Один из них большой. В бурную погоду шхуну не захлестывало. Она шла очень хорошо полным ветром и курсом бакштаг или фордевинд, с гротом на одной стороне и фоком на другой, но курсом бейдевинд, или, как его теперь называют, острым курсом, двигалась как бревно. Она совершенно не держалась круто к ветру и легко уваливалась. Команду шхуны составлял Даниэл Найт. Бывший моряк. К тому времени старик. Рост около пяти футов восьми дюймов. Вес сто семьдесят фунтов. Широкий в кости и веселый. Вспоминал суда с прямым парусным вооружением. Калькутту, Бомбей, Китай, Яву. Подъехал к „Зоэ“ на посыльном судне. Первой церемонией найма была встреча отца и команды в каюте. Пили баркамовский ром с патокой. Я не присутствовал при том, как обрезался грота-брас, но и теперь ощущаю его запах. Тогда мир был более пахучий, чем ныне. Запах судовой пекарни. Зеленые зерна кофе, поджаривавшиеся раз в неделю. Аромат поджаренного кофе распространялся на много миль вниз по реке. Чад фонарей. Запах воды в цистерне. Щелок из уборной. Лесные пожары.

Семья состояла из меня и брата, десятью годами старше. В детстве разница в возрасте казалась огромной. Впоследствии уменьшилась. Брата назвали Гамлетом в честь принца Датского. Одно из проявлений отцовского увлечения Шекспиром. Впрочем, он не был похож на печального принца. Очень резвый. Играл в бейсбол за команду добровольной пожарной дружины. Также в травяной хоккей. Много раз выигрывал соревнования в беге. Был очень любим матерью. Впоследствии баловень проституток с Чардон-стрит. Завсегдатай буфета наррагансетской гостиницы. Хорошо дрался как в перчатках в спортивном зале, так, в случае необходимости, и голыми руками на улице.

В летние месяцы автор этих строк спал на чердаке, окруженный мальчишечьими коллекциями минералов и всяких диковинок. В том числе изображение китайской джонки, выгравированное на слоновой кости. Длиной в два фута. Три шарика слоновой кости, один внутри другого. Величиной с яблоко. Меандровые кораллы. Морские раковины, большие, как дыни. Другие как горошины. Если приложить к уху, слышится звук, похожий на шум разбивающегося о берег прибоя. У некоторых раковин шипы. Среди любимого имущества две ручные вороны. Взяты в апреле из гнезда на острове Хейлз. Отросток и глазница меч-рыбы. Сильный запах от них. Чердак освещался косым окном в крыше, к которому вело несколько ступенек. Прекрасный вид на реку до самого моря.

Тогда в реке водились осетры. Около трех футов длиной. Сплошь покрытые костяными щитками. Выпрыгивают прямо в воздух и падают обратно в воду. Их можно было видеть из вагона копки, которая ходила тогда между Сент-Ботолфсом и Травертином. Один куцый вагон. Влезали в него сзади. Кучером был Динги Грейвз. Когда-то побывал в море. Совершил плавание в Калькутту. Возил меня всегда бесплатно, а иногда давал править лошадью. Держать вожжи и смотреть, как прыгает осетр. Мальчишеское счастье. Динги страдал от разлуки с любимой женщиной. Предметом его страсти была Гарриет Аткинсон. Она принадлежала к одному из лучших семейств, а у Динги не было ни денег, ни образования. Они любили друг друга, но свадьба не состоялась. В таком месте много темных закоулков для встреч влюбленных. Поросшие лесом берега реки и рощи. Дитя любви воспитала сестра, старая дева. Гарриет изгнали в Дедем. Динги жил в тихом отчаянии и работал кучером конки.

Динги был племянником Джима Грейвза, владельца старой прибрежной гостиницы „Ривер-хаус“. Честный игрок. Широкогрудый. Пять ф. одиннадцать д. Двести фунтов. Темные волосы. Ресторан „Ривер-хаус“ пользовался большой популярностью. Хорошая выпивка — так, во всяком случае, мне говорили. Десять центов за порцию. Крепкая. Подавали в бутылке. Постоянные посетители наливали из своих. Какое-нибудь легкое немецкое пиво. Холодное. Какой-нибудь портер. Также местный напиток. Баркамовский ром. Изготовлялся здесь с давних пор. Никаких коктейлей; подавали смеси разных напитков. Дядя Джим Грейвз никогда не ходил пешком. Ездил в наемных ландо. Пароконных. В одноконных — никогда. С ним постоянно один или несколько спутников. Спокойный. Держался с большим достоинством. Носил в галстуке, на туго накрахмаленной манишке, булавку с крупным бриллиантом. На руке кольцо с большим рубином, камень со стороны ладони. Всегда имел кучу денег, но никакого пошлого хвастовства. Костюмы превосходного качества по моде тех дней. Длиннополый сюртук и двубортные жилеты к визитке. Волосы довольно длинные, в соответствии с модой того времени. Усы. Не моржовые. Цилиндр. Карты. Фараон. Покер. Рулетка. Никаких азартных игр в кости. Когда вырос, ходил с дядей Джимом и Динги в публичный дом на Чардон-стрит, рядом с молитвенным домом фанатичных ортодоксальных баптистов. Шлюха с выговором жителей центральных районов. Ткачиха из Лоуэлла. Толстые бедра. Дыхание пахло фиалками. Можно было расслышать пение в церкви. Дядя Джим заказывал шампанское корзинами. Повсюду его очень любили. Важная персона. Крупные пари. Грандиозные попойки. Никогда не терял головы и ноги не изменяли. Никогда не был шумлив. Умер разоренный. Комната в третьем этаже „Ривер-хауса“. Запасная комната. Холодная. Навестил его. Всеми покинутый. Как Тимон. Из друзей хороших времен не осталось ни одного. Не ожесточился. Джентльмен до конца. Пленка льда в кувшине с водой. За окном робкие хлопья снега.

В последнее лето юности автора этих строк, проведенное в родной Долине, у нас обедал Дж. Г. Блейн, кандидат в президенты. Воскресенье. Пришла кузина Джулиана. Бедная родственница. В кармане передника носила линейку из слоновой кости и порезала ею автору запястье, когда он свистел в воскресенье; подымалась по лестнице сразу через две ступеньки, говорила „ужасный“ вместо „хороший“. „Ужасно вкусный пудинг“. Замечательно! Сельдь заходила тогда в реку косяками. Как-то днем сельдевые акулы, длиной в четырнадцать-пятнадцать футов, загнали рыбу вверх по реке к городской пристани. Пришел в большое волнение. Побежал по берегу реки к поселку. Вода как бы кипела белой пеной. Тайны морских глубин. С холмов надвинулась сильная гроза. Проливной дождь. Укрылся под яблоней. Потом чудесный закат. Акулы ушли с отливом вниз по реке. Великолепный час. Небеса все в пламени. Рожки дилижанса и свистки поезда. (Уже тогда поезда шли регулярно.) Звон церковных колоколов. Все до одного вышли на улицу, чтобы посмотреть на уход акул. Возвращался домой в сумерках. Мечтал о золотых часах и цепочке, глядя на вечернюю звезду. Венера? Дом полыхает огнями. Экипажи. Вспомнил, что у нас обедает мистер Блейн. Боялся линейки Джулианы.

Впервые за два года горел фонарь перед парадной дверью. Вокруг фонаря туча мотыльков. В холле ковер, по которому редко ходили. Грубый на ощупь для голых ног. Большую часть лета ходил босиком. В гостиной горели пять или шесть ламп. Грандиозное освещение по тем временам. Блестящее общество. Мистер Блейн. Грузный мужчина. Мать в темно-красном платье, из которого позже сделали занавески. Что-то неладное. Джулиана, в своем парадном черном платье, с золочеными бусами, в кружевной наколке и т.д., сидела на корточках на полу. В левой руке большая сигара. Что-то невнятно говорила. Пишущий эти строки поднялся по лестнице никем не замеченный. Помешалась в уме. В спальне на чердаке пахло чемоданами и отростком меч-рыбы. В дождливую погоду так и хочется выйти на улицу. Помочился в горшок. Ни одной ванной. Умылся дождевой водой, которую собирали в большие кадки за домом. Был очень обеспокоен видом Джулианы. Позже голоса на аллее. Разговор мужчин; горели фонари экипажей. Собаки лаяли на много миль вверх по реке.

Утром спросил Беделию. Служанку. Никогда не спрашивал родителей. Детей видят, но не слушают. Очень торжественно Беделия сказала: „Мисс Джулиана знаменитая ясновидящая. Она разговаривает с покойниками при помощи духа одного индейца. Вчера вечером она разговаривала с матерью мистера Блейна и с мальчиком из Хардуика, который утонул в реке“. Никогда не понимал благочестивой старой дамы, разговаривающей с покойниками. И теперь неясно представляю себе это. Весь день следил, не появится ли Джулиана. К полднику не Пришла. Устала от разговора с покойниками. Явилась к ужину. Тот же наряд. Черное платье. Седые волосы в мелких локонах. Кружевная наколка. Громким голосом произнесла молитву: „Благодарим тебя, создатель, яко сподобил еси нас благодати твоея“. Ела с аппетитом. Всегда пахло, как из буфета. От Джулианы. Запах корицы. Чабреца, шалфея и других пряностей. Не неприятный. Искал признаков ясновидящей, но видел лишь строгую старую даму. Отвислый подбородок. Бедная родственница.

Еще один индеец. Джо Трам. Жил на окраине города. Красил лицо в оранжевый цвет. Вонючая хижина, Носил шелковую рубашку. Большие медные кольца в ушах. Грязный. Ел крыс, во всяком случае, так думал автор. Последний из дикарей. Ненавижу индейцев даже в кинофильмах о Диком Западе. Прапрадедушка был убит ими, в форте Дьюкейн. Бедный янки! Так далеко от дома. Чужая река. Чужие деревья. Привели на поляну у берега реки совершенно голого в четыре часа дня. Начали пытку огнем. В восемь часов был еще жив. Кричал очень жалобно. Ненавижу индейцев, китайцев, почти всех иностранцев. Держат уголь в ванной. Едят чеснок. Повсюду чую запах польской земли, итальянской земли, русской земли, всякой чужой земли. Все изменить. Все разрушить».

Это была первая глава автобиографии, или исповеди, Лиэндера, которая в год отъезда сыновей помогла ему коротать время, после того, как «Топаз» был поставлен на прикол.

15

Вот вы прибываете с Мозесом в девять часов вечера в Вашингтон, незнакомый вам город. Держа в руке чемодан, вы ждете очереди, чтобы выйти из вагона, и идете по платформе в зал ожидания. Там вы ставите чемодан на пол и задираете голову, стремясь поскорей узнать, что припас для вас архитектор. Над вами в тусклом свете виднеются боги; если сейчас нет особых приготовлений, то вы можете постоять на полу, по которому некогда ступали президенты и короли. Вы следуете за толпой в том направлении, где слышатся звуки фонтана, и выходите из полумрака в ночь. Снова ставите свой чемодан и смотрите в изумлении. Слева от вас здание Капитолия, залитое светом. Вы так часто видели его на медальонах и открытках, что казалось он четко запечатлелся в вашей памяти. Но теперь перед вами нечто иное. Перед вами реальность.

У вас в кармане восемнадцать долларов и тридцать семь центов. Вы не прикололи деньги булавкой к нижнему белью, как советовал вам отец, но то и дело нащупываете бумажник, чтобы убедиться, что его не стащил карманный вор. Вам нужно где-нибудь остановиться, и, понимая, что вблизи от Капитолия ничего не найти, вы идете в противоположную сторону. Вы чувствуете себя энергичным и молодым; у вас удобная обувь, а хорошие шерстяные носки, надетые на вас, связаны вашей дорогой матушкой. На вас чистое белье — на случай, если вы попадете под такси и чужим людям придется вас раздеть.

Вы идете, и идете, и идете, перекладывая чемодан из одной руки в другую. Проходите мимо освещенных окон магазинов, мимо памятников, театров и баров. Слышите танцевальную музыку и грохот кеглей, доносящийся сверху из кегельбана, и спрашиваете себя, сколько времени пройдет, прежде чем вы начнете играть какую-нибудь роль на этой новой для вас сцене. Может быть, вы получите работу в этом мраморном здании слева. У вас будет письменный стол, секретарь, междугородный телефон, обязанности, заботы, победы и продвижения по службе. Тем временем вы сделаетесь чьим-нибудь любовником. Вы встретитесь с девушкой у этого памятника на углу, угостите ее обедом в этом ресторане на той стороне улицы, и она поведет вас к себе, в тот дом, что виден вдали. У вас появятся друзья, и вы будете наслаждаться их дружбой, как эти двое мужчин, шагающие без пиджаков по улице, наслаждаются обществом друг друга. Может быть, вы станете членом кегельного клуба, грохот кегельбана которого вы слышали. У вас будут деньги на расходы, и вы сможете купить себе этот плащ, выставленный в витрине справа. Может быть кто знает? — вы купите красный автомобиль с откидным верхом, похожий на этот красный автомобиль с откидным верхом, что сворачивает за угол. Может быть, вы будете пассажиром этого самолета, летящего на юго-восток над деревьями, а может быть, вы даже будете отцом, как этот лысеющий мужчина, который ждет переключения светофора, одной рукой держа за руку маленькую девочку, а в другой неся литровую банку земляничного мороженого. Еще несколько дней — и вы начнете исполнять свою роль, думаете вы, хотя на самом деле вы уже, конечно, начали ее исполнять, как только появились со своим чемоданом на сцене.

Вы идете, и идете, и попадаете наконец в район, где атмосфера более провинциальная и привычная и где тут и там висят объявления о сдаче комнат с пансионом. Вы взбираетесь по какой-то лестнице, звоните, седая вдова открывает дверь и спрашивает, где вы работаете, как ваша фамилия и где вы раньше жили. У нее есть свободная комната, но из-за слабости сердца или какой-нибудь другой болезни она не может взбираться по лестнице, так что вы лезете один на третий этаж и там у черного хода видите довольно уютную на вид комнату, окно которой выходит на какие-то задние дворы. Затем вы расписываетесь в книге жильцов и вешаете в стенной шкаф свой парадный костюм; этот костюм вы утром наденете, чтобы пойти на деловое свидание.

Или вы просыпаетесь — как Каверли, деревенский парень, — в самом большом городе мира. Это час, когда Лиэндер обычно начинает свои омовения; место действия — трехдолларовая меблированная комната, маленькая, как чуланы в вашем доме, или даже еще меньше. Вы замечаете, что стены окрашены в ядовито-зеленый цвет; такую краску не могли выбрать ради ее действия на настроение человека — действие всегда удручающее, — и, стало быть, ее выбрали из-за дешевизны. Кажется, что стены отпотели, но когда вы дотрагиваетесь до влаги, она оказывается твердой, как столярный клей. Вы встаете с постели и смотрите в окно на широкую улицу, где проходят грузовики, развозящие товары с рынков и с товарных станций железных дорог, — веселое зрелище, но вы, приехавший из маленького городка Новой Англии, смотрите на него с некоторым скептицизмом, даже с жалостью, так как вы, хотя и приехали сюда делать карьеру, считаете большой город последним прибежищем тех, кому недостает стойкости и силы характера, чтобы вынести однообразную жизнь в таких местах, как Сент-Ботолфс. Вот город, где, как вам говорили, никогда не понимали ценности постоянства, и это обстоятельство даже ранним утром кажется вам печальным.

В коридоре вы находите таз для умывания и там бреете свою бороду; пока вы бреетесь, какой-то плотный мужчина подходит и критически наблюдает за вами.

— Надо натягивать кожу, сынок, — говорит незнакомец. — Смотрите. Я вам сейчас покажу. — Он захватывает пальцами складку своей кожи и крепко натягивает. — Вот так, — говорит он. — Надо натягивать ее, надо натягивать кожу.

Вы благодарите его за совет и натягиваете нижнюю губу, которую вам только и осталось побрить.

— Вот так это делают, — говорит незнакомец. — Вот так. Если вы натягиваете кожу, то побреетесь хорошо и чисто. Хватит на цельный день.

Когда вы кончаете бритье, он уносит таз для умывания, а вы возвращаетесь в свою комнату и одеваетесь. Затем вы спускаетесь по лестнице и выходите на улицу, полную потрясающих чудес, ибо ваш родной городок, несмотря на существование в нем Философского общества, был лишь крохотным местечком и вам никогда не приходилось видеть ни высоких зданий, ни собачек-такс; вам никогда не приходилось видеть ни мужчин в замшевых ботинках, ни женщин, сморкающихся в листок «клинекса»; вам никогда не приходилось видеть автоматическую кассу у стоянки машин и не приходилось ощущать, как дрожит земля под ногами, когда проходит поезд подземки. Но прежде всего вы замечаете красоту неба. Вы привыкли считать — возможно, вам это говорили, — что красотой небес отличается ваша родина, а теперь с изумлением видите, что над распутной столицей от края до края простирается стяг или геральдическое поле прекраснейшей голубизны.

Раннее утро. В воздухе пахнет дешевой сдобой, повсюду громкий и веселый шум мчащихся грузовиков и стук откидываемых задних бортов. Вы заходите в булочную позавтракать. Официантка приветливо улыбается вам, и вы думаете: «Возможно. Пожалуй. Позже». Потом вы опять выходите на улицу и таращите глаза. Шум движения стал громче, и вы недоумеваете, как люди могут жить в этом водовороте, как они выдерживают. Мимо проходит мужчина в пиджаке, сшитом будто из очесов, и вы думаете, каким неприличным показался бы такой пиджак в Сент-Ботолфсе. Люди смеялись бы. В окне многоквартирного дома вы видите старика в нижней рубахе, который что-то ест из бумажного мешочка. Кажется, жизнь так безжалостно обошла его, что вам становится грустно. Потом, переходя улицу, вы чуть не погибаете под грузовиком. Оказавшись снова на краю тротуара, вы удивляетесь темпу жизни в этом огромном городе. Как только жители умудряются приноровиться к такому темпу? Куда ни глянь всюду признаки разрушения и созидания. Дух города как будто не уверен в своих целях и в своих вкусах. Здесь не только разрушают хорошие здания, здесь уничтожают хорошие улицы; и шум так громок, что никто не услышит вас, если вы будете звать на помощь.

Вы шагаете. Вы ощущаете запах кухни испанского ресторана, запах свежего хлеба, дрянного пива, жареного кофе и выхлопных газов автобуса. Засмотревшись на высокое здание, вы натыкаетесь на пожарный гидрант и чуть сами себя не нокаутируете. Вы оглядываетесь в надежде, что никто не видел вашей оплошности. Никому как будто нет до вас дела. На следующем перекрестке молодая женщина, ожидая зеленого света, напевает песенку о любви. Песня почти не слышна в шуме уличного движения, но ей все равно. Прежде вам никогда не доводилось видеть, чтобы женщина пела на улице, но она так хорошо держится и кажется такой счастливой, что вы дарите ее сияющей улыбкой. Свет меняется, однако вы упускаете возможность перейти улицу, потому что вас задерживает толпа молодых женщин, идущих навстречу. По всей вероятности, они спешат на работу, но как не похожи они на девушек с фабрики столового серебра в Сент-Ботолфсе. Ни одну из них нельзя упрекнуть в скромности, которая является тяжким бременем для красавиц вашей родной Новой Англии. На их щеках цветут розы, их волосы ниспадают мягкими локонами, жемчужины и бриллианты сверкают на их запястьях и шеях, а одна из них — голова у вас идет кругом — засунула матерчатую розу в таинственную темноту, разделяющую ее груди. Вы переходите улицу и снова чуть не гибнете под колесами.

Вы вспоминаете, что должны позвонить по телефону кузине Милдред, которая собирается устроить вас на фабрику ковров, но, войдя в аптеку, видите, что все телефоны там с наборными дисками, а вы никогда не имели с ними дела. Вы подумываете о том, не попросить ли какого-нибудь незнакомого человека помочь вам, но такая просьба показала бы — самым ужасным образом — вашу неопытность, вашу непригодность к жизни в большом городе, словно в том, что вы уроженец маленького местечка, есть нечто постыдное. Вы преодолеваете эти страхи, и незнакомец, к которому вы подходите, любезно помогает вам! В результате этой мелкой любезности вам кажется, что солнце светит ярче, и вас охватывает глубокое волнение при мысли о братстве людей. Вы звоните кузине Милдред, но горничная отвечает, что она еще спит. Голос горничной заставляет вас подумать об условиях жизни вашей кузины. Вы замечаете, что ваши фланелевые брюки измяты, и заходите в портновскую мастерскую, чтобы их отутюжили. Вы ждете в сырой маленькой примерочной с зеркалами по стенам, и собственная фигура без брюк кажется вам неотвратимо знакомой и обескураживающей. Что, если в этот момент начнут бомбить город? Портной вносит ваши штаны, теплые и уютные от пара, и вы снова выходите на улицу.

Теперь вы очутились на главной улице города и инстинктивно двигаетесь на север. Никогда прежде вы не видели таких толп и такой спешки. Все опаздывают. Все во власти какой-то цели, и внутренний разговор, не прекращающийся у них в голове, кажется гораздо более страстным, чем что-либо подобное в Сент-Ботолфсе. Он настолько страстен, что то и дело изливается в слова. Но вот впереди вы замечаете девушку со шляпной коробкой в руках, — девушку такую красивую, такую милую, полную такого изящества и все же так насупившуюся, словно она сомневается в своей красоте и пригодности к жизни, что вам хочется побежать за ней и дать ей денег или по крайней мере хоть чем-нибудь утешить. Девушка исчезает в толпе. Теперь вы проходите мимо тех многочисленных гипсовых женщин — в магазинных витринах, — которые проделали свой собственный сезонный цикл развития и застыли у элегантных бельевых шкафов и в художественных галереях, во время своих свадеб и прогулок, морских путешествий и вечеринок с коктейлями задолго до того, как вы приехали в город, и останутся на своих местах еще долго после того, как вы превратитесь в прах.

Вы следуете за толпой к северу, и тысячи лиц кажутся вам каким-то пророческим текстом, притом внушающим бодрость. Вам никогда не доводилось видеть такого количества дорогих и элегантных нарядов, и вы думаете, что даже миссис Теофилес Гейтс показалась бы в таком месте замухрышкой. Дойдя до парка, вы покидаете улицу и бродите по нему. Он похож на рай: зелень и вода, и безопасность риска, голоса детей и рычание львов, и написанные на стенах тоннелей непристойности. Выйдя из парка, вы с удивлением видите многоквартирные дома и задаете себе вопрос, кто живет в них; вы можете даже ошибочно принять установки для кондиционирования воздуха за плохонькие холодильники, где держат немного молока и четверть фунта сливочного масла. Вы спрашиваете себя, переступите ли вы когда-нибудь порог такого дома — чтобы выпить чая, или поужинать, или просто встретиться там с кем-то. Бетонная нимфа с огромными грудями, держащая на голове бетонный козырек двери, повергает вас в некоторое изумление. Вы краснеете. Вы проходите мимо женщины, которая сидит на скале, держа на коленях том сонат Бетховена. Правая нога у вас начинает болеть. Вероятно, в носке дыра.

К северу от парка вы попадаете в район, на первый взгляд унылый — не подозрительный, а просто непривлекательный, словно он страдал угрями или зловонным дыханием и обладал плохим цветом лица, — лишенный красок, испещренный шрамами и с исчезнувшими кое-где деталями. Вы съедаете бутерброд в одной из тех темных закусочных, где пахнет, как в писсуаре, и где сонная официантка щеголяет в фирменных теннисных туфлях. Вы поднимаетесь по ступеням этого огромного, оскорбляющего взгляд сооружения, собора святого Иоанна Богослова, и молитесь, хотя голые стены незаконченной базилики напоминают вам глухую железнодорожную станцию. Из собора вы идете на состязание по травяному хоккею; вдали кто-то упражняется на тромбоне. Вы видите женщину в резиновом чулке, которая ждет автобуса, а в окне жилого дома — девушку с желтой челкой.

Теперь среди прохожих преобладают цветные и воздух наполнен джазом. Даже пилюли и эликсиры в захудалой аптеке танцуют буги-вуги, а на тротуаре кто-то написал мелом: «ИИСУС ХРИСТОС. ОН ВОСКРЕС». Старуха, сидящая на складном стуле, поет псалмы по сборнику для слепых и, когда вы кладете ей в руку десятицентовик, говорит: «Да благословит вас господь, да благословит вас господь». Настежь распахивается дверь, и на улицу выбегает женщина с письмом в руке. Она опускает его в почтовый ящик, и движения ее так порывисты и страстны, что вы невольно спрашиваете себя, кому она написала: сыну, любовнику, кредитору, требующему уплаты долга, или подруге? На другой стороне улицы вы видите красивую негритянку в платье из золотой парчи.

— Битый Джон и жирный старикан — оба померли, — говорит какой-то мужчина, — а я пять лет как женился, и все у меня нет никакой мебели. Пять лет.

— Почему ты всегда сравниваешь меня с другими? — мягко спрашивает какая-то девушка. — Почему ты всегда твердишь, что вот эта и вот та лучше меня? Иногда мне кажется, что ты идешь со мной гулять только для того, чтобы делать меня несчастной, сравнивая меня то с той, то с этой. Почему ты всегда сравниваешь меня с другими девушками?

Но вот уже темнеет, и вы устали. В носке у вас, конечно, дыра, а на пятке пузырь. Вы решаете вернуться на метро. Спускаетесь по нескольким ступенькам и садитесь в поезд, надеясь, что в конце концов доберетесь примерно до того места, откуда вы начали свой путь, но спрашивать, в какую сторону вам надо ехать, вы не хотите. Боязнь стать посмешищем провинциал, дескать, — сильней всего. И вот, жертва своей гордости, вы смотрите, как мимо вас мелькают названия станции; Невинс-стрит, Франклин-авеню, Нью-Лотс-авеню.

16

«Автор этих строк предприимчив, хотя говорить об этом, быть может, нескромно, — писал Лиэндер. — Купил весной больного теленка за два доллара. Выкармливал. Теленок стал жирным. Осенью продал за десять. Деньги выслал в Бостон на двухтомную энциклопедию. Пошел за ней на почту. Босиком, осенним вечером. Волновался. Босые нот хорошо запомнили каждый шаг этого пути. Песок, чертополох. Грубая и шелковистая трава. Устричные раковины и мягкая земля. Выйдя из города и шагая по тропинке вдоль реки, распаковал книги. Читал в угасающем свете. Сумерки. Альборг. Резиденция епископа, Ааргау. Аарон. Не забыл. Никогда не забуду. Радость познания. Решил прочесть всю энциклопедию. Выучить ее наизусть. Памятный час. Меркнущие огни на западе. Занимающийся свет луны. Любимая долина, деревья и вода. От реки пахло, как в сырой церкви. От этой сырости седеют волосы. Великолепная ночь. Печальное возвращение домой.

Звезда отца закатывается. Красивый мужчина. Держался прямо. Черноволосый. Говорили, что он был испорчен и ленив, но я никогда не верил этому. Любил его. Он совершил четыре путешествия в Ост-Индию. Гордый. Двоюродные братья подыскали ему работу на фабрике золоченых бус, но он отказался. Как не отказаться? Он был гордый человек, ему не пристало делать золоченые бусы. Многочисленные семейные советы. Нашествия родственников. Шепот в гостиной. Денег нет, ужина нет, дров для камина нет. Отец печален.

И в то же время это была чудесная, восхитительная осень. Листья падали, как старые лоскутки ткани; старые паруса; старые флаги. Летом плотная завеса зелени. Потом северный ветер срывает ее, кусок за куском. Видны крыши и шпили, начиная с июня спрятанные и листве. Повсюду золото. Словно у Мидаса. Бедный отец! Ум тупеет от горя. Деревья, покрытые золотыми банкнотами. Золото повсюду. На земле по колено золота. В его карманах пусто. Обрывки ниток. Больше ничего. Дядя Мозес пришел на помощь. Брат матери. Крупный, толстый мужчина. Странный. Был владельцем оптовой фирмы в Бостоне. Продавал новинки магазинам на перекрестках дорог. Нитки и иголки. Пуговицы. Бумажные ткани. Громоподобный голос, как у проповедника. Лоснящиеся штаны. Одет плохо. Шел пешком четыре мили от Травертина до Сент-Ботолфса, чтобы сэкономить восемь центов за проезд на конке. Замечательный ходок. Однажды прошел от Бостона до Сейлема, чтобы опередить кредитора. Ночевал на извозчичьем дворе. Домой вернулся тоже пешком. Предложил отцу жилье в Бостоне. Работу. „Города там, где деньги, Аарон!“ Отец ненавидел Мозеса. Выбора не было. Мозес вечно говорил об убытках. С унылым видом. В один год потерпел убытка четыре тысячи долларов. На следующий год убыток составил шесть тысяч долларов. Жил в Дорчестере[8], в большом квадратном доме, на котором висело объявление: „Продается“. Жена шила нижнее белье из мучных мешков. Два сына; оба умерли.

Итак, прощай, Сент-Ботолфс! Ручных ворон выпустил на свободу. Немного вещей, в том числе палисандровый рояль фирмы „Халлет и Девис“, погрузили в фургон. Места для отростка меч-рыбы, для раковин и кораллов не хватило. Дом предназначен к продаже, но покупателей нет. Слишком большой. Старомодный. Нет ванных комнат. Мебель накануне отъезда погрузили в фургон. Лошадей поставили в сарай. Последний раз спал на чердаке. В четыре часа утра проснулся от шума дождя. Милая сердцу музыка. Покинули ферму при первых проблесках зари. Навсегда? Кто знает. Автору и его брату предстояло ехать в задней части фургона. Матери и отцу — поездом. Легкий предрассветный ветерок. Переменных направлений. Слишком слабый, чтобы наполнить парус. Шевелит листья. Прощай. Добрались до дома на Пинкни-стрит уже в темноте. Жалкое здание. Лестничные ступени подгнили. Стекла в окнах выбиты. Мозес там. Лоснящиеся брюки. Голос проповедника. „Дом в неважном состоянии, Аарон, но вы, разумеется, не боитесь, что вам придется несколько дней крепко потрудиться“. В первую ночь спали на полу.

В ближайшее воскресенье отправились в гости к Мозесу в Дорчестер. Всю дорогу проделали пешком. Туда шли конки, но мать решила, что если Мозес мог пройти до Сейлема и обратно, то и мы можем дойти до Дорчестера. Показывать хороший пример — тяжкое бремя бедных родственников. Позднее зимнее утро. Пасмурно. Ветер северный, северо-восточный. Холодно. За городом собаки провожали нас лаем. Странное зрелище мы представляли. Одеты для церкви, шагаем по грязным дорогам. К двум часам добрались до дома дяди Мозеса. Дом большой, но дядя Мозес и тетя Ребекка жили в кухне. Оба сына умерли. Мозес таскал дрова из сарая в подвал, „Помогите мне, мальчики, я вам заплачу“, — говорит он. Гамлет, отец и я весь день таскали дрова. Кора пристала к нашим парадным костюмам. Мать сидела в кухне и шила. Наступает ночь. Холодный ветер. Мозес ведет нас к колодцу. „Теперь, ребята, выпьем Адамова пива. Нет ничего, что лучше утоляло бы жажду“. Это была наша плата. Стакан холодной воды. Пошли домой в темноте. Идти много миль. С утра ничего не ели. Сели на дороге отдохнуть. „Вот чертов скряга, Сара“, говорит отец. „Аарон“, — говорит мать. „Он покупает и продает на бирже, словно принц, — продолжает отец, — и расплачивается со мной и с моими сыновьями кружкой воды за то, что мы весь день таскали его чертовы дрова“. „Аарон“, — говорит мать. „Его во всех торговых кругах знают как скрягу, говорит отец. — Он рассчитывает заработать десять тысяч и, если зарабатывает только пять, заявляет, что потерял пять тысяч. Все товары, которые он продает, — дрянь, фабричный брак. Когда болели его сыновья, он скупился на покупку лекарств, а когда они умерли, похоронил их в сосновых гробах и поставил на могилах шиферные плиты“. Мать и Гамлет зашагали дальше. Отец обнял меня за плечи, крепко прижал к себе. Смешанные чувства, все глубокие, все хорошие. Любовь и утешение.

Отец. Как его описать? С суровым лицом, с печальной душой. Многие любили его, никто не дружил с ним. Вызывал у знакомых жалость, нежность, беспокойство, восхищение. Стойкую дружбу — никогда. Потомок смелых мореходов. Впервые вкусил любовь на Самоа. Честнейший человек. Быть может, неудачно женился. В те времена были другие мерила. Фаталист. Никогда не ссорился. Пил только ирландское виски. Обладал утонченными принципами. Ненависть к Мозесу усиливалась. Работал упорно, но жаловался на мошенничество. Сестры матери часто бывали у нас. Шептанье. Отец жаловался на многочисленных посетителей. „Мои двери всегда открыты для родственников“, — говорила мать. Отец часто играл в шашки с автором. Тонкий игрок в шашки. Видел далеко вперед.

Автор поступил в начальную школу. Был вожаком класса в сорок человек. (Табель успеваемости прилагается.) Деревенский мальчик в закатанных штанах. Зимой затемно разносил газеты. Луна еще на небе. Играл в городском саду. Хоккей. Сражения снежками. Катался на коньках. Иногда бейсбол. Туманные правила. Набережной вдоль реки тогда не было. Площадь Копли была свалкой. Повсюду проволока от кринолинов. От реки при отливе пахло морским газом. Поверьте, автор был весел. Счастлив. Кроме отца, никаких тяжелых воспоминаний. Теперь трудно восстановить. Эпизоотия. (1873 г.) Всех лошадей в городе уничтожили. Привезли небольшое количество волов, но шум колес, копыт слышался редко. Только крики уличных разносчиков. Китаец с ручной тележкой, продававший керосин. Точильщик. Как-то поздно вечером играл с отцом в шашки. Услышали звон колоколов. Церковный звон, хотя нет службы. Громкий. Со всех румбов. Сквозь колокольный звон топот бегущих ног. Поднялся с отцом на крышу. Волнение быстро росло. На крыше колокольный звон громче. Слава в вышних богу. Крики. Увидел большой пожар в районе порта. Большой бостонский пожар.

Сбежали с отцом по лестнице и помчались вниз по Пинкни-стрит. Бостон горит! На Чарлз-стрит присоединились к пожарной команде, тащившей рукав. Бежал рядом с отцом до самого порта. Вначале больше дыма, чем огня. Противный запах горящего домашнего скарба. Обуви, обоев, одежды, перьев. Присоединились к ведерной команде. Дым ел глаза. Кашлял. Отец велел автору остаться у границы оцепленного района, но позже автор присоединился к команде. Работал большую часть ночи. Пришел домой на рассвете. Смертельно усталый. Город в дыму. С Вашингтон-стрит и Уинтер-стрит вы могли беспрепятственно видеть гавань. Старая Южная церковь сгорела. По всей дороге к Форт-Хиллу дымящиеся развалины. Сквозь дым свет утренней зари красноватый. Противный запах. На пустыре палатки для погорельцев. Странное зрелище. Грудные дети плачут. Костры, чтобы готовить пищу. Звон ведер для воды напоминает звуки призрачных коровьих колокольчиков. Картины смятения, страдания, ссор. До самой Чарлз-стрит толпы шакалов. Хуже индейцев. Полчища воров. Швейные машины, посуда, целлулоидные воротнички, две дюжины ботинок на левую ногу, дамские шляпы. Все они дикари. На восходе солнца завалился спать.

Склад Мозеса сгорел. Застрахован на большую сумму. Чистой прибыли десять тысяч. Ожидал получить двадцать. Утверждал, что потерял десять. Крокодиловы слезы. Известный скряга. Через шесть недель открыл новое дело в новом здании. Продолжал мошенничать. Отец жалуется. Тети, двоюродные братья и двоюродные сестры шныряют то в дом, то из дому, туда и сюда, словно собака чешется задней ногой. Шептанье. Отец не пришел домой к ужину. Не пришел и позже. Никогда не задавал вопросов. Отец не появлялся трое суток. В воскресенье церковь. Совершил прогулку. Великолепный и чудесный весенний день после обычных для Новой Англии дождей. Светлый. Проходил мимо кирпичного дома вблизи угла Пинкни-стрит и Сидер-стрит. Услышал женский голос, кричавший; „Мальчик, эй, мальчик!“ Взглянул вверх на окно. Увидел голую женщину. Огромная копна волос, похожая на бороду. Некрасивое лицо. Появляется мужчина. Бьет женщину. Задергивает занавеску. Продолжил путь к реке. Решил никогда больше не проходить, мимо этого дома и не смотреть на женщину. Решил сохранять дух чистым, тело здоровым. Пробежал милю по берегу реки. Мысли были чистые. Восхищался небом. Вода. Творение бога. Пошел назад прямо к углу Пинкни-стрит и Сидер-стрит. Все решения пошли прахом. Стыжусь. Смотрел в окно и снова видел женщину. На этот раз на ней широкий капот. Обрывает листья с гераней на окне. Впоследствии узнал, что ее звали миссис Трекслер. Прихожанка, пользующаяся общим уважением. Бедняжка.

Шел домой в сумерках. Отца нет. Дядя Джеред играл на флейте. Мать за палисандровым роялем. Флейта из чистого серебра. Faite en France[9]. „Ацис и Галатея“[10]. Автор слушал музыку из своей комнаты. Позже прощание Джереда. Потом был позван на кухню, где Мать и брат вели беседу. Тревожная атмосфера. Мать — святая старая женщина. Да благословит ее господь! Не из тех, кто признается в несчастье или в страдании. Плакала от музыки, от закатов. От того, что было связано о людьми, — никогда. Помню, как на Уэст-Ривер она утирала слезы при виде закатов, нежно окрашенных облаков. На всех похоронах глаза сухие. Предложила мне сесть. „Твой отец бросил нас, — сказала она. — Он оставил мне записку. Я сожгла ее. Мозес знает. Он говорит, что мы можем по-прежнему жить здесь, если захотим. Твое учение кончилось. Ты должен начать работать. Гамлет уезжает в Калифорнию. Об отце мы больше никогда не будем говорить“.

Тогда автор впервые познал горе. Растерянность. Первый из многих тяжелых ударов. Разглядывал кухню. Дартмутовский насос. Пятно на потолке напоминает Южную Америку. Рабочая сумочка матери, сшитая из лоскута старого шелкового платья, которое она носила в Сент-Ботолфсе в счастливые летние дни. На плите штампованная надпись: „Гордость США“. Видел все. Седину в волосах матери. Щели в полу. Копоть на ламповом стекле. Приметы бедного янки. Критический период в жизни запомнился автору потрескавшимися тарелками, копотью на стекле, угольной плитой и насосом.

На следующее утро автор отправился на поиски работы. Обсуждаются планы поездки Гамлета. Нашел товарищей. Кузина Минерва снабдила деньгами. Отплытие в июне. Гамлет — любимец матери. Рассчитывал через семь месяцев начать посылать домой деньги. Спасти всех нас. Торжественные проводы Гамлета. Мозес — почетный гость. Все остальные тоже тут: Джеред, Минерва, Эбен, Ребекка, Джулиана, еще многие. Джеред показывал ловкость рук. Вытащил брошку из банта на чепце у Минервы. Карманные часы, которые он держал в руке, исчезли. Оказались в вазе, сделанной из лавы Везувия. Пили мед. Домашнего приготовления. Превосходный. Мать играла на рояле. Гамлет пел. Симпатичный тенор.

Молодость — пора веселья,

Но зима уже в пути.

У всех в доме слезы на глазах. Темная ночь. Много ламп. Сладкая печаль прощания. Для меня не сладкая.

Отец ушел. Гамлет уезжает. Автор остается один с дорогой старушкой матерью. Да благословит ее господь! Суровое общество, однако. Автор вел добродетельную жизнь. Каждое утро холодная ванна. Стонхиллский гребной клуб. Одновесельные гоночные лодки. Два раза в неделю гимнастический зал. Недоставало отца, брата. Отца больше всего. Укромные уголки. Коридор, ведущий к спальне. Поворот лестницы. Искал отца в толпе. Вон он как раз сзади. Черное пальто. Идет домой с работы. Все время искал в толпе отца. Искал на вокзалах, северном и южном. Искал в порту. Наблюдал за выгрузкой всяких судов. Пассажирских. Рыболовных. Призраки гремели цепями. Жил в сказочном замке. Призрачные духи, большей частью с приятными голосами. Иногда в голубом свете. Исчезали с рассветом. „Боже, пошли мне такой призрак“, — взывал я.

Однажды спросил мать, нет ли сведений об отце, но не получил ответа. Позже заговорила о старых временах. Спросила, помню ли я Сент-Ботолфс. Начала вспоминать. О сливах на острове Хейлз. Каждый год собирали трехведерную корзину. Вспомнила знаменитую прогулку в церковный праздник и двадцать один сорт пирогов. Плавание под парусами. Всякие лакомства. В доме по-прежнему пусто. Катимся вниз. Глаза старухи матери заблестели. В первый раз она показалась мне даже веселой. Смеется, рассказывает о старой речной долине. Покинутые. Пользуюсь хорошим настроением и снова спрашиваю об отце. Он жив или умер?

„Помнишь вечер прошлой осенью, когда у нас на ужин было жареное мясо с помидорами? — спросила Она. — Накануне, когда ты был на работе, бостонская полиция уведомила меня, что твоего отца нашли мертвым в доме на Чарлз-стрит. Я без всякой помощи все сделала сама. Рано утром отвезла тело на поезде в Сент-Ботолфс. Мистер Фрисби прочел молитвы. Больше никого у могилы не было. Затем я возвратилась поездом домен и сварила тебе хороший ужин, чтобы ты не заподозрил чего-нибудь неладного“.

Удар, нанесенный чувствам, не могло смягчить получение письма от Гамлета. „Здорово, старик. Мы добрались до этой счастливой страны, пробыв в пути семь месяцев и девять дней. Я хорошо перенес путешествие, хотя трудности плавания превзошли мои ожидания. Из тридцати человек семь наших братьев-аргонавтов были унесены неумолимым жнецом. Моя собственная шкура цела и невредима, и мы теперь стали закаленными, бородатыми, обожженными солнцем бродягами, собирающимися либо заработать свой миллион, либо отправиться к дьяволу.

Переход от Перешейка до Сан-Франциско мы проделали в обществе многих женщин и детей, которые должны были соединиться со своими любимыми. Нет на свете ничего, что так хватало бы за струны сердца, как прибытие корабля в Сан-Франциско. Я хотел бы, чтобы ты очутился здесь и увидел эти картины. Мне жаль, что ты остался в этом затхлом, старом городе, по сравнению с которым Сан-Франциско — настоящий улей. Однако стоимость жизни очень высокая — за стол с нас брали четыре доллара в день, — так что мы пробыли в Сан-Франциско всего неделю, а затем двинулись на север, где еда все еще стоила по два доллара в день. Когда увидишь кузину Минерву, не скрывай от нее, как тяжко мне пришлось.

Среди нас есть один ирландец по фамилии Кленси, родом из Дедема. Он приехал сюда собрать приданое для дочери, чтобы она могла выйти замуж за кого-нибудь из „абразованных“. Есть также три плотника, два сапожника, кузнец; представлено еще много профессий, в том числе благородное искусство музыки, так как один человек из нашей компании взял с собой скрипку и по вечерам услаждает нас звучными мелодиями. Едва мы здесь устроились, как Хауи Лондонец и я принялись кайлить в русле реки и проработали меньше часа, когда к нам подошли двое мексиканцев и предложили купить накайленную нами породу за унцию золотого песка. Мы согласились и заработали свое первое золото, потратив меньше времени, чем ушло на рассказ об этом. Ты понимаешь, что при стоимости золота в 5 д. 60 ц. за унцию и если нам не изменит счастье мы будем зарабатывать по сорок пятьдесят долларов в день. Теперь под руководством капитана Марсонса мы роем отводной канал и изменяем течение реки, так что сможем добывать золото в сухом русле.

Не жди от меня, старик, много писем, потому что здешняя счастливая страна еще дикая, и теперь, когда я пишу тебе, стулом мне служит земля, а крышей ночь. Но какое это великолепное чувство — находиться здесь, и, даже когда профессор играет на своей скрипке симфоническую музыку и воскрешает во мне сладкие воспоминания обо всех прошедших днях, все-таки в целом мире нет такого короля или крупного оптовика, которому я бы завидовал, так как я всегда знал, что рожден избранником судьбы и мне не придется раболепствовать перед богатством, славой, властью и т.д. других людей или добывать себе средства к существованию какой-либо отвратительной, грубой, унижающей, пошлой обыденной работой“.

17

Создание или постройка своего рода моста между миром Лиэндера и тем миром, где искал свое счастье Каверли, казалось последнему нелегким делом, требующим усилий и настойчивости. Пропасть между сладко пахнущим фермерским домом и комнатой, где он теперь жил, была бездонной. Казалось, они вышли из рук двух различных творцов и отрицают друг друга. Каверли думал об этом как-то дождливым вечером, идя во взятом напрокат смокинге к кузине Милдред.

— Приходи сегодня к обеду, — предложила она, — а потом мы пойдем в оперу. Тебе будет интересно. Сегодня понедельник, так что ты должен как следует одеться. По понедельникам все одеваются.

Квартира кузины Милдред была в одном из тех больших домов, которым Каверли изумлялся в день приезда, спрашивая себя, удастся ли ему когда-нибудь в них проникнуть. Рассматривая ее дом, Каверли пришел к выводу, что, по всем сент-ботолфским понятиям, он не заслуживал одобрения как дорогой, претенциозный, шумный и ненадежный. Его нельзя было и сравнить с милым домом на их ферме. Каверли поднялся в лифте на восемнадцатый этаж. Ему никогда не доводилось забираться на такую высоту, и он несколько мгновений развлекался мыслями о воображаемом возвращении в Сент-Ботолфс, где он угостит Пита Мечема описанием города башен. Он казался себе светским и мрачным героем фильма. Хорошенькая горничная открыла ему дверь и провела в гостиную, к виду которой он был совершенно не подготовлен. Стены до половины были обшиты панелью, подобно стенам столовой на Западной ферме. Он узнал почти всю мебель, так как большая ее часть хранилась у них на сеновале, когда он был мальчиком. Вон там, над каминной доской, висел сам старый Бенджамин, которого так не любили в семье. В своем халате, напоминавшем костюм эпохи Возрождения, он устремлял в комнату жестокий, беззастенчивый взгляд мошенника. Лампы тоже попали сюда из их сарая или с чердака, а на стене висела старая, изъеденная молью вышивка «Сын дарован нам», принадлежавшая бабушке Уопшот. Каверли изучал тяжелый взгляд старого Бенджамина, когда в комнату влетела кузина Милдред, высокая худощавая женщина в красном вечернем платье, скроенном, казалось, специально так, чтобы выставить напоказ ее костлявые плечи.

— Каверли! — воскликнула она. — Дорогой мои! Как мило, что ты пришел! У тебя внешность настоящего Уопшота. Гарри будет потрясен. Он обожает Уопшотов. Садись. Мы должны чего-нибудь выпить. Где ты остановился? Кто та женщина, которая подходила к телефону? Расскажи мне все о Гоноре. О, у тебя, несомненно, внешность Уопшота. Я бы наверняка узнала тебя в толпе. Разве не приятно, когда можно узнать человека? В Нью-Йорке есть еще один представитель семьи Уопшотов. Джустина. Говорят, она играла на рояле в магазине стандартных цен, но теперь она очень богата. Мы почистили Бенджамина. Правда, он теперь стал лучше? Ты обратил внимание? Конечно, он и теперь выглядит плутом. Возьми коктейль.

Лакей поднес Каверли на подносе коктейль. Он никогда прежде не пил мартини и, чтобы скрыть свою неопытность, поднес стакан к губам и залпом осушил его. Он не закашлялся и не поперхнулся, но глаза его наполнились слезами, джин обжег его как огнем, и его гортань так затрепетала от каких-то вибраций или защитных движений, что он не мог вымолвить ни слова. Он стал судорожно глотать.

— Разумеется, это вовсе не моя идея — так обставлять комнату, продолжала кузина Милдред. — Это идея Гарри. Я бы лучше позвала художника-декоратора, чтобы он придумал что-нибудь поуютней, но Гарри помешался на Новой Англии. Он восхитительный человек и чародей в ковровом деле, но, в сущности, не знал родного дома. Я хочу сказать: у него нет никаких приятных воспоминаний, а потому он заимствует воспоминания у других. В сущности, он больше Уопшот, чем ты или я.

— Он знает об ухе Бенджамина? — хриплым голосом спросил Каверли. Ему было еще трудно говорить.

— Дорогой мой, он знает семейную историю вдоль и поперек, — сказала кузина Милдред. — Он ездил в Англию и проследил наш род до предков, носивших фамилию Венкр-Шо, а дальше следы теряются. Я уверена, о Лоренцо он знает больше, чем когда-либо знала Гонора. Все эти вещи он купил у твоей матери и заплатил за них, могу сказать, очень щедро; я не вполне уверена, что твоя мать… Я не хочу сказать, что твоя мать вела себя недобросовестно; но ты помнишь старую походную конторку, в которой всегда было полно мышей? Так вот, твоя мать написала и сказала, что она принадлежала Бенджамину Франклину, но я не помню, чтобы когда-нибудь слышала об этом раньше.

Эти слова, выражавшие сомнение в правдивости матери, пробудили в Каверли печаль и тоску по дому, и его стали раздражать трескотня кузины и ее претензии на простоту и уют обстановки гостиной. Он чуть было не заговорил об этом, но лакей снова наполнил его стакан, и, когда он глотнул джина, вибрация в гортани возобновилась и он не мог промолвить ни слова. Тут вошел мистер Брюер — он был значительно ниже жены, — веселый, румяный человек, излучавший спокойствие, возможно развившееся для уравновешивания шума, производимого ею.

— Так вы Уопшот, — сказал он Каверли, когда они дожимали друг другу руки. — Милдред вам, вероятно, уже говорила, что я очень интересуюсь вашей семьей. Большая часть вещей, находящихся здесь, куплена на ферме в Сент-Ботолфсе. В этой колыбели качались четыре поколения семьи Уопшотов. Ее смастерил деревенский гробовщик. Тюльпанное дерево, из которого сделан этот стол, росло на лужайке на Западной ферме. Под этим деревом в 1815 году проехал верхом на лошади Лафайет. Над каминной доской портрет Бенджамина Уопшота. Этот стул принадлежал Лоренцо Уопшоту. На нем он заседал два срока в законодательном собрании штата.

С этими словами мистер Брюер уселся на стул Лоренцо, и стоило ему ощутить под собой эту реликвию, как по его лицу расплылась улыбка такого чувственного наслаждения, словно его с обеих сторон сжали на софе две хорошенькие женщины.

— У Каверли фамильный нос, — сказала кузина Милдред. — Я говорила ему, что могла бы узнать его и толпе. Я хочу сказать, что признала бы в нем Уопшота. Как было бы хорошо, если бы он работал у тебя. Я хочу сказать: было бы так хорошо, если бы в твоем деле работал Уопшот.

Прошло некоторое время, прежде чем мистер Брюер ответил на эти слова, но, пока длилась пауза, он широко улыбался Каверли, так что молчание не было тревожным, и за это время Каверли решил, что мистер Брюер ему страшно нравится.

— Вам, разумеется, придется начать с самых нижних ступеней, — сказал мистер Брюер.

— О, конечно, сэр! — воскликнул Каверли, сын своего отца. — Я буду делать все, сэр. Я охотно буду делать все.

— Ну, я не потребую от вас, чтобы вы делали все, — сказал мистер Брюер, умеряя пыл Каверли, — но полагаю, что мы сможем придумать нечто вроде ученичества, так сказать, какой-нибудь способ, с помощью которого вы могли бы решить, нравится ли вам ковровое производство, а ковровое производство могло бы решить, нравитесь ли вы ему. Я полагаю, мы что-нибудь придумаем. Вам придется пройти психологическое обследование. Мы поступаем так со всеми. Нас обслуживают Графли и Хармер, и я на завтра устрою вам прием. Если они в понедельник покончат с вами, вы можете явиться в мою контору и приступить к работе.

Каверли не был знаком с правилами поведения за обедом, но, наблюдая за кузиной Милдред, он усваивал, как следует обращаться с блюдами, которые подносила горничная; он пришел в замешательство, лишь когда чуть не уронил десерт в чашку для ополаскивания пальцев, но горничная, улыбаясь, знаками подсказала ему, что надо отодвинуть чашку, и все сошло вполне благополучно. По окончании обеда они спустились на лифте и под дождем поехали в оперу.

В тех или иных сооружениях чаще всего нас, пожалуй, разочаровывают размеры. Возможно, так происходит оттого, что сам наш мозг представляет собой огромный лабиринт, и вследствие этого Пантеон и Акрополь оказываются меньше, чем мы ожидали. Во всяком случае, Каверли, ожидавший, что здание Оперы произведет потрясающее впечатление, нашел его великолепным, но отнюдь не грандиозным. Места у них были в партере, в одном из первых рядов. Каверли не запасся либретто и не понимал, что происходит. Время от времени ему казалось, что он начинает схватывать сюжет оперы, но всякий раз он ошибался и в результате совершенно запутался. Он дважды засыпал. Когда опера кончилась, он поблагодарил кузину Милдред и ее мужа и попрощался с ними в вестибюле, чувствуя, что уронит себя в их глазах, если они отвезут его в те трущобы, где он жил.


Назавтра рано утром Каверли явился в контору Графли и Хармера, где его подвергли обычной проверке умственного развития. Ему предложили подсчитать кубики, задали простые арифметические задачи и словесные тесты; он без труда все выполнил, хотя и потратил на это большую часть утра. Ему сказали, чтобы он снова пришел в два часа. Он съел бутерброд и стал бродить по улицам. Окно сапожной мастерской в Ист-Сайде было заставлено растениями и напомнило ему окно кухни миссис Плузински. Когда он возвратился к Графли и Хармеру, ему показали десяток карточек с рисунками или пятнами — некоторые из них были раскрашены, — и какой-то новый человек принялся спрашивать его, что напоминают ему картинки. Это показалось Каверли нетрудным; так как он всю жизнь прожил между рекой и морем, то рисунки напоминали ему рыбьи кости, водоросли, раковины и другие незамысловатые дары водной стихии. Лицо доктора хранило полную невозмутимость, и Каверли не мог понять, удачны ли его ответы. Сдержанность доктора казалась Каверли непроницаемой, и его стала раздражать мысль о том, что два незнакомых человека заперлись в кабинете, чтобы создать атмосферу такого бездушия. Когда он уходил, ему предложили еще раз явиться для двух новых испытаний и собеседования.

Следующим утром он очутился в незнакомых ему водах. Другой господин Каверли догадывался, что все они были врачами, — стал показывать ему серии картинок и рисунков. Если они на что и были похожи, то скорее на журнальные иллюстрации, хотя и были нарисованы грубо, без всякого вдохновения или фантазии. Для Каверли они представляли загадку; когда он просмотрел первые несколько рисунков, они как будто напомнили ему лишь нечто страшное и отвратительное. Вначале он спрашивал себя, не означало ли это наличие какого-то тайного страха в нем самом и не испортит ли он себе шансы на получение работы на фабрике ковров, если будет говорить откровенно. Он колебался только одно мгновение. Честность была лучшей политикой. Все картинки говорили о неприглядном крушении надежд, и, ответив, Каверли почувствовал себя раздраженным и несчастным. Днем ему предложили закончить несколько фраз. Все они представляли некоторую загадку или требовали оценочного суждения, и так как Каверли беспокоился о деньгах — он почти израсходовал свои двадцать пять долларов, — то большинство фраз он заканчивал упоминанием о деньгах. Беседа с психоаналитиком должна была состояться на следующий день.

Мысль об этой беседе несколько нервировала Каверли. Психоаналитик казался ему столь же странным а жутким, как знахарь. У него было такое ощущение, словно, того гляди, может выплыть наружу какая-то пагубная тайна его жизни; но самым скверным из его поступков было занятие онанизмом, и, оглядываясь на свою жизнь и не вспоминая ни одного мальчика своего возраста, который не забавлялся бы таким же образом, он пришел к выводу, что это не является тайной. Он решил быть с психоаналитиком по возможности честным. Это решение слегка успокоило его и как будто ослабило нервное напряжение. Ему назначили прийти в три часа. Когда он явился, его попросили подождать в приемной, где в горшках цвело множество орхидей. Он подумал, не наблюдают ли за ним в глазок. Но вот врач открыл двойную звуконепроницаемую дверь и пригласил Каверли войти. Врач был молодой человек, державшийся отнюдь не так сухо, как остальные. Он хотел казаться дружески настроенным, хотя этого и нелегко было достигнуть, так как Каверли никогда не видел его раньше и никогда не увидит снова и оказался наедине с ним лишь потому, что стремился получить работу на фабрике ковров. Это не располагало к дружбе. По сделанному ему знаку Каверли сел в очень удобное кресло и стал нервно хрустеть суставами.

— Не расскажете ли вы немного о себе? — сказал врач. Он был очень любезен. Перед ним лежали блокнот и карандаш.

— Ну, меня зовут Каверли Уопшот, — начал Каверли, — родом я из Сент-Ботолфса. Вы, наверно, знаете, где это. Все Уопшоты живут там. Моим прадедушкой был Бенджамин Уопшот. Моим дедушкой был Аарон. Моя мать из семьи Каверли и…

— Меня интересует не столько ваша родословная, — сказал врач, — сколько ваш эмоциональный склад. — Он перебил Каверли, но сделал это очень вежливо и дружелюбно. — Вы знаете, что подразумевают под беспокойством? Вы испытывали чувство беспокойства? Есть ли у членов вашей семьи, в вашем окружении что-либо, что делало бы вас склонным к беспокойству?

— Да, сэр, — ответил Каверли. — Мой отец очень беспокоится, как бы не случилось пожара. Он страшно боится сгореть.

— Откуда вы это знаете?

— Он держит у себя в комнате специальный костюм, — сказал Каверли. — У его кровати висит комплект одежды — белье и все прочее, — чтобы в случае пожара он мог за одну минуту одеться и выбежать из дома. И еще у него во всех холлах стоят ведра с песком и водой, а на стене около телефона написан номер, по которому надо звонить в пожарную команду; а в дождливую погоду, когда он не работает — иногда он не работает в дождливую погоду, большую часть дня он занят тем, что ходит по дому и принюхивается. Ему мерещится, что пахнет дымом; иногда мне кажется, что он почти целый день ходит из комнаты в комнату и принюхивается.

— А ваша мать разделяет эти опасения? — спросил врач.

— Нет, сэр, — сказал Каверли. — Мать любит пожары, но у нее другая причина для беспокойства. Она боится толпы. Я хочу сказать, она боится попасть в западню. Иногда на рождественских каникулах я ходил с нею в центр города, и когда она попадала в толпу в каком-нибудь из больших магазинов, то чуть не падала в обморок. Она бледнела, тяжело дышала. Она задыхалась. Это было ужасно. Тогда она хватала меня за руку, тащила вон из магазина и шла на какую-нибудь боковую улицу, где никого не было; иногда проходило пять или десять минут, прежде чем она начинала дышать нормально. Повсюду, где мать чувствовала себя стесненной, ей становилось очень не по себе. Например, в кино… Если кого-нибудь в фильме сажают в тюрьму или запирают в каком-нибудь маленьком помещении, то вы не успеете глазом моргнуть, как моя мать хватает шляпу и сумочку и убегает из зала. Мне приходилось бежать вовсю, чтобы не отстать от нее.

— Как вы считаете, ваши родители были счастливы в браке?

— Я никогда об этом не думал, — ответил Каверли. — Они муж и жена, и они мои родители, и я полагаю, что им, как и всем, всяко приходится. Но есть одна вещь, о которой мать мне постоянно рассказывала и которая произвела на меня сильное впечатление.

— Какая именно?

— Всякий раз, как я весело проводил время с отцом — когда он брал меня с собой на пароход или что-нибудь в этом роде, — она словно поджидала меня, когда мы возвращались домой, чтобы рассказать эту историю. Насчет… Насчет того, как я появился на свет, если можно так выразиться. Мой отец работал в то время на фабрике столового серебра, и они поехали в соседний большой город на какой-то банкет. Ну, моя мать выпила несколько коктейлей, и пошел снег, и им пришлось провести ночь в гостинице, и одно влекло за собой другое, но похоже, после этого мой отец не хотел, чтобы я родился.

— Вам так говорила ваша мать?

— О да! Она говорила мне об этом много раз. Говорила, что я не должен доверять ему, так как он хотел меня убить. Она сказала, что он привел уже акушера, делающего аборты, к нам домой и, если б не ее мужество, я был бы мертв. Она говорила мне об этой истории много раз.

— И вы думаете, что это оказало существенное влияние на ваше отношение к отцу?

— Видите ли, сэр, я никогда об этом не думал, но, возможно, это имело, пожалуй, влияние. Временами у меня бывало ощущение, что он может ударить меня. Я никогда не любил просыпаться поздно ночью и слышать, как он ходит по дому. Но это было глупо, ведь я знал, что он не ударит меня. Он никогда меня не наказывал.

— А мать наказывала вас?

— Не очень часто, но однажды она буквально исполосовала мне спину. Виноват, пожалуй, был я. Мы поехали купаться в Травертин — я был с Питом Мечемом, — и я решил влезть на крышу купальни, откуда можно было видеть, как раздеваются женщины. Это был непристойный поступок, но едва мы начали лезть, как сторож нас поймал. Ну, мать увела меня домой, велела мне раздеться, взяла длинный кнут прадедушки — того самого Бенджамина — и буквально исполосовала мне спину. По всей стене были брызги крови. Моя спина представляла такое месиво, что она испугалась, но позвать врача, разумеется, не решилась, так как попала бы в затруднительное положение. Но самое худшее заключалось в том, что весь остаток того лета я не мог купаться. Если бы я пошел купаться, все бы увидели огромные рубцы у меня на спине. Все то лето я не мог купаться.

— И вы думаете, что это оказало существенное влияние на ваше отношение к женщинам?

— Видите ли, сэр, в наших местах трудно, пожалуй, особенно гордиться тем, что ты мужчина. Я хочу сказать, что женщины там очень властные. Они добрые, и у них очень хорошие намерения, но подчас они становятся очень деспотичными. Подчас у вас появляется такое чувство, что быть мужчиной несправедливость. А тут еще эта история, которую рассказывают о Хауи Притчарде. Говорят, в брачную ночь он поставил ногу в ночной горшок и пустил струю мочи по ноге, чтобы жена не услыхала шума. Думаю, ему не следовало этого делать. По-моему, если ты мужчина, то должен гордиться и радоваться.

— Имели вы половые сношения?

— Дважды, — ответил Каверли. — Первый раз с миссис Медерн. Вероятно, не следовало бы называть ее имени, но все в поселке знают про нее и она вдова.

— А второй раз?

— Тоже с миссис Медерн.

— Имели вы когда-нибудь гомосексуальные сношения?

— Я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду, — сказал Каверли. — Я очень часто занимался этим, когда был моложе. Но уже давно дал зарок больше этого не делать. Но мне кажется, что кругом таких очень много. Во всяком случае, больше, чем я предполагал. Там, где я теперь живу, есть один человек. Он все время приглашает меня зайти к нему посмотреть открытки. Я хотел бы, чтобы он оставил меня в покое. Видите ли, сэр, если есть на свете роль, в которой я не хотел бы выступать, так это роль гомосексуалиста.

— Ну а теперь расскажите о своих снах.

— Мне снится всякая всячина, — сказал Каверли. — Мне снится плавание под парусами, и путешествия, и рыбная ловля; но вас, наверно, больше всего интересуют дурные сны, не так ли?

— Что вы понимаете под дурными снами?

— Мне снится, будто я делаю это с одной женщиной, — сказал Каверли. — В действительности я ее никогда не видел. Это одна из тех красавиц, каких видишь в парикмахерских на картинках с образцами дамских причесок. А иногда, — продолжал Каверли, краснея и опуская голову, — мне снится, что я делаю это с мужчинами. Однажды мне снилось, что я делаю это с лошадью.

— У вас бывают цветные сны? — спросил врач.

— Никогда не обращал внимания.

— Ну, пожалуй, наше время истекает, — сказал врач.

— Видите ли, сэр, — сказал Каверли, — я не хочу, чтобы вы думали, будто у меня было несчастливое детство. Мне кажется, то, что я вам рассказал, не дает правильной картины, но я немного слышал о психологии, и мне казалось, что вы хотите узнать от меня о чем-нибудь в этом роде. На самом деле это было чудесное время. Мы жили на ферме, и у нас был пароход, мы могли сколько угодно охотиться и ловить рыбу, и мы питались чуть ли не лучше всех на свете. Это было счастливое время.

— Ну, спасибо, мистер Уопшот, — сказал врач, — и до свидания.

В понедельник утром Каверли встал рано и, как только открылась портновская мастерская, дал отутюжить свои брюки. Затем он пошел в центр города в контору мужа своей кузины. Секретарша спросила, назначено ли ему время приема, и, когда он ответил, что нет, сказала, что раньше четверга устроить ему прием не может.

— Но я двоюродный брат жены мистера Брюера, — представился Каверли. — Я Каверли Уопшот.

Секретарша лишь улыбнулась и сказала, чтобы он пришел в четверг утром. Каверли не огорчился. Он знал, что у мистера Брюера голова занята бесчисленными мелочами, что он окружен администраторами и секретарями и мог начисто позабыть о проблемах какого-то далекого Уопшота. Единственной проблемой для Каверли были деньги. У него их осталось совсем немного. На ужин он съел рубленый шницель и выпил стакан молока, а вечером, вернувшись домой, уплатил хозяйке за комнату. Во вторник он съел на завтрак коробочку изюма, так как где-то слышал, что изюм — вещь полезная и сытная. На ужин у него была сдобная булочка со стаканом молока. В среду утром он купил газету, после чего осталось ровно шестьдесят центов. В объявлениях о найме на работу сообщалось о нескольких вакансиях на должность конторщика, и он отправился в посредническое агентство, а затем на другой конец города в универсальный магазин, где ему сказали, чтобы он зашел в конце недели. Он купил кварту молока и, отметив на бутылке три равные части, выпил одну треть на завтрак, одну — на ленч и одну — на ужин.

Для молодого человека муки голода были пыткой, и, когда в среду вечером Каверли лег спать, его всего крючило от боли. В четверг утром есть ему было нечего, и последние деньги он потратил на утюжку брюк. Он пришел в контору мужа своей кузины и сказал девушке, что ему назначено прийти. Она держалась приветливо и любезно и предложила ему посидеть и подождать. Он ждал час. К этому времени он испытывал такой голод, что почти не в состоянии был сидеть прямо. Потом секретарша сказала ему, что никто в конторе мистера Брюера не знает о том, что ему назначено прийти, но если он вернется ближе к вечеру, то, вероятно, она сможет помочь ему. Каверли до четырех часов дремал в парке на скамье, а затем вернулся в контору; и хотя секретарша по-прежнему вела себя приветливо, ее отказ теперь был окончательным. Мистера Брюера не было в городе. Каверли пошел к дому, где жила кузина Милдред, но швейцар остановил его, позвонил по телефону наверх, и ему сказали, что миссис Брюер никого не принимает: она сейчас уезжает в гости. Каверли вышел на улицу и стал ждать. Через несколько минут появилась кузина Милдред, и Каверли подошел к ней.

— Ах да, да, — сказала она, услышав, что с ним произошло. — Да, конечно. Я думала, что в конторе Гарри тебе, наверно, сказали. Дело в твоей эмоциональной характеристике. Они полагают, что тебя нельзя использовать. Мне так жаль, но я ничего не могу поделать — ведь правда? Конечно, твой дедушка был второго урожая.

Она открыла сумочку, вынула кредитку, сунула ее Каверли, села в такси и уехала. Каверли побрел в парк.

Уже было темно, он чувствовал себя усталым и одиноким, его охватило отчаяние; никто во всем городе не знал, как его зовут. Где был его дом индийские шали и вороны, державшие путь вдоль речной долины, как дельцы с портфелями, спешащие поймать автобус? Он находился в тенистой аллее, огни города мелькали среди деревьев и тускло окрашивали воздух отраженным светом; Каверли видел статуи, выстроившиеся вдоль широкой аллеи подобно королевским могилам, — Колумб, сэр Вальтер Скотт, Бернс, Халлек[11] и Морзе; и эти темные фигуры принесли ему некоторое утешение и надежду. Он восхищался не их умом и не делами их рук, но той добротой и теплом, которыми они, наверно, обладали при жизни, и ему было сейчас так одиноко и так горько, что он охотно остался бы в обществе этих бронзовых и каменных изваяний. Сэр Вальтер Скотт был бы его другом, его Мозесом и Лиэндером.

Потом он поужинал — этот друг сэра Вальтера Скотта, — а утром начал работать на складе в универсальном магазине Уорбартона.

18

Работа Мозеса в Вашингтоне была в высшей степени секретной — такой секретной, что здесь нельзя о ней рассказывать. Его приняли на работу на следующий день после приезда — возможно, вследствие благодарности, которую мистер Бойнтон питал к Гоноре, или в результате признания достоинств Мозеса, потому что он, с его открытым и красивым лицом, к тому же обладавший предком, которого генерал Вашингтон хотел наградить орденом, вполне подходил к своей новой роли. Он не был покладист — Уопшоты не покладисты — и, сравнивая себя с мистером Бойнтоном, иногда чувствовал, что похож на человека, который ест горошек с ножа. Его начальник, казалось, был зачат в атмосфере профессиональной дипломатии. Его одежда, манеры, речь и образ мыслей — все было словно заранее предусмотрено и так тесно связано одно с другим, что говорило о некоей системе поведения. Мозес догадывался, что она приобретена не в каком-нибудь университете восточных штатов, а могла выработаться лишь в дипломатической школе. В принципы этой системы Мозес не был посвящен, так что не мог их придерживаться, но знал, что вполне определенные принципы должны были лежать в основе этой привычки к скромной одежде и интеллектуальной сдержанности.

Мозесу посчастливилось с пансионом, на который он наткнулся случайно и который оказался населенным людьми преимущественно его возраста: сыновьями и дочерьми мэров и других государственных деятелей, потомками почтенных провинциальных политиков, очутившимися в Вашингтоне, как и он сам, благодаря одолжениям, некогда оказанным их родными. В пансионе он проводил мало времени, так как обнаружил, что значительной частью его общественной, спортивной и умственной жизни распоряжалось учреждение, где он работал. Сюда входила игра в волейбол, принятие причастия, хождение на приемы в посольство X и дипломатическую миссию Z. Все это он проделывал успешно, хотя ему не разрешалось выпивать больше трех коктейлей на каждом приеме и он должен был воздерживаться от ухаживаний за женщинами, состоявшими на государственной службе или значившимися в списках дипломатических работников, так как на естественную похоть города с большим текучим населением ради государственной безопасности были наложены ограничения. На осенние уик-энды он иногда уезжал с мистером Бойнтоном в округ Кларк, где они катались верхом и обедали у друзей мистера Бойнтона. Мозес умел держаться на лошади, но верховая езда не была его любимым спортом. Эти путешествия давали возможность повидать страну и разочаровавшую его южную осень с ее светляками и туманами; все здесь пробуждало в нем тоску по великолепной осени на Западной ферме. Друзья мистера Бойнтона были гостеприимные люди, которые жили в роскошных домах и своим состоянием приобретенным или унаследованным — все без исключения были обязаны какому-нибудь отдаленному источнику вроде зубного эликсира, авиационных моторов или пива. Но не в характере Мозеса было сидеть на чьей-нибудь просторной веранде и думать, что всю эту очаровательную картину в свое время оплатил давно умерший пивовар. А что касается выпивки, то никогда в жизни он не пил такого хорошего виски. Правда, приехав из маленького местечка, где человек все досконально знал о своих соседях, Мозес иногда испытывал хандру от сознания своей отчужденности. Он знал о людях, с которыми встречался, не больше, чем знают друг о друге путешественники, и к тому времени уже достаточно освоился с Вашингтоном, чтобы понимать, что смуглый человек с бородой и в тюрбане, ожидающий утром автобуса, может быть и знатным индийским раджей, и просто чудаком из меблированных комнат. Эта театральная атмосфера непостоянства, эта терпимость к обману произвели на него особенно сильное впечатление как-то вечером на концерте в посольстве. Он был один и во время антракта вышел на ступеньки подъезда, чтобы проветриться. Распахнув дверь, он увидел на ступеньках трех старух. Одна из них была такая толстая, другая такая тощая и изможденная, а у третьей было такое глупое лицо, что они казались олицетворением человеческого безрассудства. Их вечерние платья напомнили ему маскарадные наряды детей в канун Дня всех святых. У них были шали, веера, и мантильи, и бриллианты, а туфли причиняли им, вероятно, страшные мучения. Когда Мозес открыл дверь, они проскользнули в посольство — толстая, тощая и глупая — так осторожно, с таким боязливым видом правонарушительниц, что Мозес стал за ними следить. Едва они очутились внутри здания, как принялись обмахиваться веерами, и каждая схватила программу концерта, оставленную на стуле или свалившуюся на пол. В это время лакей их увидел, и, как только их заметили, они сейчас же устремились к двери и убежали, но Мозес понимал, что они отнюдь не были разочарованы. Цель их экспедиции заключалась в том, чтобы заполучить программу; теперь они весело ковыляли по улице во всем своем великолепии. Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.

Сосед Мозеса по пансиону был сыном политического деятеля, жившего где-то на Западе. Он был способный и представительный человек, образец бережливости и воздержанности. Он не курил, не пил и экономил каждый цент своего жалованья для покупки с кем-то пополам верховой лошади, стоявшей на конюшне в Вирджинии. Он жил в Вашингтоне уже два года. Как-то вечером он пригласил Мозеса к себе и показал ему таблицу или диаграмму, на которой отмечал свое продвижение по социальной лестнице. На обеде в Джорджтауне он был восемнадцать раз. Людей, приглашавших его, он записывал в порядке занимаемого ими положения на государственной службе. На приемах в Панамериканском союзе он был четыре раза, в посольстве X — три раза, в посольстве Б — один раз (прием в саду) и в Белом доме — один раз (пресс-конференция). Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.

В то время когда Мозес приехал в Вашингтон, всеобщая огромная забота о лояльности дошла до того, что Мужчины и женщины могли быть уволены с работы и опозорены при любом намеке на скандал. Старожилы любят вспоминать о прошлом, когда даже девушки из библиотеки конгресса — даже архивариусы могли получить приглашение тайно съездить на уик-энд в Вирджиния-Бич, но эти дни миновали — во всяком случае, Для государственных служащих возможность таких развлечений была весьма сомнительна. Появление на людях в пьяном виде считалось непростительным, а неразборчивость в знакомствах означала гибель. В частной промышленности сохранялись свои нравы, и один приятель Мозеса, работавший в мясоупаковочной фирме, сделал ему однажды следующее предложение:

— В субботу ко мне приедут четыре девчонки с балтиморской швейной фабрики, и я собираюсь повезти их в мою хижину в Мэриленд. Как насчет этого? Только мы с вами и их четверо. Они страшные потаскушки, но с виду недурны.

Мозес сказал: «Спасибо, нет» — он бы сказал так в любом случае, — но позавидовал той свободе, какой пользовался упаковщик мяса. Эта новая мораль часто приходила ему на ум, и, поразмыслив о ней достаточно долго, он смог установить некоторую туманную, но логически оправданную связь между развратом и шпионажем; впрочем, от того, что он это понимал, чувство одиночества в личной жизни отнюдь не ослабевало. Он даже написал Розали и попросил ее приехать к нему на уик-энд, но она не ответила. В правительственных учреждениях было полно хорошеньких женщин, однако они все избегали тайных встреч.

Как-то вечером, изнемогая от одиночества и не зная, куда себя деть, Мозес вышел прогуляться. Он направился к центру города и зашел в вестибюль «Мейфлауэр» купить пачку сигарет и поглазеть по сторонам в месте, которое при всей броской фешенебельности вызывало в нем воспоминание о просторах его родины. Мозес любил вестибюль «Мейфлауэр». Шло заседание какого-то съезда, и полные сознания собственного достоинства мужчины с багровыми шеями, приехавшие из провинциальных городов, толпились в вестибюле. Прислушиваясь к их разговорам, он чувствовал себя ближе к Сент-Ботолфсу. Потом он ушел из «Мейфлауэр» и зашагал дальше к центру города. Бродя без всякой цели и услышав музыку, он вошел в бар, называвшийся «Марин-Рум», и огляделся. Там был оркестр и площадка для танцев и какая-то девушка пела. За столиком в одиночестве сидела блондинка, которая на таком расстоянии казалась хорошенькой и по виду как будто не принадлежала к числу служащих правительственных учреждений. Мозес сел за соседний столик и заказал виски. Сначала она не заметила его, так как смотрелась в зеркало, висевшее на стене. Она поворачивала голову то в одну сторону, то в другую, вскидывала подбородок и, проводя кончиками пальцев по лицу, пыталась придать ему те твердые очертания, какие у него были пять-шесть лет назад. Когда она кончила изучать себя, Мозес спросил, можно ли ему сесть за ее столик и заказать ей что-либо выпить. Она была любезна, несколько взволнованна, но довольна.

— Что ж, мне будет очень приятно ваше общество, — сказала она, — но я здесь лишь потому, что Чаки Юинг, руководитель оркестра, — мой муж, и, когда у меня нет лучшего занятия, я просто прихожу сюда, чтобы убить время.

Мозес пересел к ней и заказал для нее вина. Бросив несколько прощальных взглядов на свое отражение в зеркале, она принялась говорить о своем прошлом.

— Когда-то я сама пела с оркестром, — сказала она, — но в основном я готовилась к оперной сцене. Я пела в ночных клубах по всему миру. Париж. Лондон. Нью-Йорк…

Она говорила не шепелявя, но с какими-то детскими интонациями. Волосы у нее были чудесные и кожа белая, хотя главным образом из-за пудры. Мозес понимал, что прошло уже пять-шесть лет с тех пор, как ее можно было называть красивой; но она, видимо, твердо решила вести себя так, словно ее прежняя красота не исчезла, и он готов был соглашаться с ней.

— Конечно, на самом деле я не профессиональная актриса, — продолжала она. — Я училась в пансионе, и мои родные чуть не умерли, когда я начала выступать на сцене. Они очень строгих нравов. Старинный род и тому подобное. Пещерные жители.

Тут оркестр смолк и к ним подошел ее муж; она познакомила его с Мозесом, и он сел к их столику.

— Что ты насчитала, милая? — спросил он у жены.

— За столиком в углу пьют шампанское, — ответила она, — а шесть джентльменов у эстрады пьют водку. Каждый уже выпил по четыре стопки. За двумя столами пьют шотландское виски и за пятью — пшеничное; а по ту сторону эстрады пьют пиво. — Она считала столы по пальцам, продолжая говорить самым нежным голосом. — Не беспокойся, — сказала она мужу. — Вы отхватите сотни три.

— Где участники съезда? — спросил он. — Сейчас происходит съезд.

— Я не знаю, — сказала она. — Простыни и наволочки. Не беспокойся.

— Есть у вас какие-нибудь горячие кухонные отбросы? — спросил он официанта, подошедшего к их столику.

— Конечно, сэр, конечно, сэр, — ответил официант. — У меня есть чудесные горячие отбросы. Могу подать кофейную гущу с подливкой из колбасного жира; а как вы относитесь к превосходным лимонным коркам под опилками?

— Звучит неплохо, — сказал руководитель оркестра. — Пусть будут лимонные корки под опилками.

Когда он подошел к столику, у него был встревоженный и печальный вид, но болтовня с официантом его развеселила.

— А есть у вас какие-нибудь помои? — спросил он.

— У нас есть всякие помои, — сказал официант. — У нас есть жирные помои и есть помои с плавающей в них дрянью, у нас есть также нафталиновые шарики и мокрые газеты.

— Ну, дайте мне немного мокрых газет к моим опилкам, — сказал руководитель оркестра, — и стакан жирных помоев. — Затем он обернулся к жене. — Ты идешь домой?

— Наверно, пойду, — нежно сказала она.

— Ладно, ладно, — сказал он. — Если участники съезда появятся, я буду поздно. Приятно было познакомиться с вами.

Он кивнул Мозесу и вернулся на эстраду, куда по проходу между столиками начали собираться остальные музыканты.

— Могу я вас проводить? — спросил Мозес.

— Право, не знаю, — ответила она. — У нас здесь поблизости небольшая квартирка, и я обычно хожу пешком, но думаю, вреда не будет, если вы меня проводите.

— Пошли?

Она взяла свое пальто у гардеробщицы и поговорила с ней о четырехлетней девочке, заблудившейся в лесах Висконсина. Девочку звали Памела. Прошло уже четыре дня, как она исчезла, и были организованы многочисленные группы для ее поисков. Обе женщины с глубоким волнением обсуждали вопрос, жива ли еще маленькая Памела или умерла от холода и голода. Когда этот разговор кончился, Беатриса — так ее звали — направилась к выходу, но гардеробщица окликнула ее и дала ей бумажный мешочек.

— Здесь две палочки губной помады и несколько заколок, — сказала она.

Беатриса объяснила, что гардеробщица следит за дамской уборной и отдает ей все, что там забывают. Она, видимо, стыдилась этого уговора, но через секунду оправилась от смущения и взяла Мозеса под руку.

Их квартира была около «Марин-Рум», во втором этаже, и состояла из одной комнаты — спальни, где господствовал большой шкаф из прессованного картона, который, казалось, вот-вот должен был развалиться. Она с трудом открыла одну из перекосившихся дверок и продемонстрировала свои дешевые туалеты — сотню платьев всех фасонов. Потом ушла в ванную и вернулась в немыслимом китайском халате с драконами, вышитыми такими нитками, которые показались колючими обнявшему ее Мозесу. Она легко уступила, но, когда все было кончено, немного поплакала в темноте и спросила:

— О дорогой, что мы наделали? — Ее голос звучал так же нежно, как всегда. — Всем я нужна только для одного, — сказала она, — но я думаю, это потому, что я была так строго воспитана. Меня воспитывала гувернантка. Ее звали Кленси. О, она была такая строгая! Мне никогда не разрешали играть с другими детьми…

Мозес оделся, поцеловал ее на прощание и вышел из дома, никем не замеченный.

19

У себя на ферме Лиэндер обложил фундамент старого дома морскими водорослями и нанял мистера Плузински привести в порядок сад. Сыновья писали ему один или два раза в месяц, а он писал им обоим каждую неделю. Ему очень хотелось повидать их, и часто, попивая виски, он думал о поездке в Нью-Йорк и Вашингтон, но при утреннем свете не находил в себе решимости снова покинуть Сент-Ботолфс. В конце концов, он уже повидал мир. Он подолгу бывал один, так как Пулу три дня в неделю проводила в поселке у своей дочери, а миссис Уопшот три дня в неделю работала продавщицей в магазине подарков Анн Мари Луиз в Травертине. По выражению лица Сары всем должно было быть ясно, что она делала это не потому, что Уопшоты нуждались в деньгах. Она делала это потому, что ей так нравилось, и это была правда. Вся энергия, которой она обладала — и которую она так хорошо применила ради благоденствия поселка, — в конце концов как бы сконцентрировалась на увлечении торговлей подарками. Она хотела открыть торговлю подарками в парадной гостиной дома на ферме. Она просто мечтала об этом проекте, но Лиэндер даже не собирался его обсуждать.

Трудно сказать, почему идея торговли подарками возбуждала, с одной стороны, у Сары волю к жизни, а с другой — у Лиэндера самое глубокое презрение. Когда миссис Уопшот стояла у прилавка, заставленного вазами цветного стекла, и дарила елейными улыбками друзей и соседей, заходивших в магазин, чтобы потратить немного денег и провести время, ее душевное равновесие, по-видимому, ничуть не страдало. Эта любовь к торговле подарками, эта склонность к украшениям, возможно, возникла из-за унылого вида и скудости здешнего побережья, а возможно, была проявлением вполне естественной тяги к мелким чувственным радостям. Когда по поводу салатной вилки с ручной резьбой или расписанного от руки стакана Сара восклицала: «Разве это не прелесть?!» — она была совершенно искренна. Болтовня и присутствие постоянных покупателей делали ее такой же общительной, какой она всегда бывала в Женском клубе, и ее постоянно окружала толпа. Удовольствие, которое она испытывала, продавая вещи и кладя серебро и бумажки в старый жестяной ящик, приспособленный для этой цели, было ни с чем не сравнимо, так как за всю свою жизнь она никогда ничего не продала, если не считать мебели из сарая, приобретенной кузиной Милдред. Саре нравилось разговаривать с коммивояжерами, и Анн Мари Луиз спрашивала у нее совета относительно покупки стеклянных лебедей, пепельниц и сигаретниц. На свои деньги она как-то купила две дюжины высоких узких ваз, которые Анн Мари Луиз не захотела купить. Когда вазы прибыли, Сара сама распаковала ящик, порвав платье о гвоздь и повсюду раскидав упаковочную стружку. Затем она вымыла вазы и одну из них, сунув в нее бумажную розу, поставила на окно. (Она всю жизнь терпеть не могла бумажных цветов; но что поделаешь, когда уже грянули морозы?) Через десять минут после того, как ваза была поставлена на окно, ее купили, и за три дня были распроданы все. Сара прошла в сильное возбуждение, но с Лиэндером говорить о своей удаче она не могла и рассказала о ней только Лулу в кухне.

Вообще говоря, мысль о том, чтобы жена работала, пробуждала в Лиэндере сокровенное чувство оскорбленного мужского достоинства; он сделал крупную ошибку, оказавшись должником Гоноры, и не хотел совершить другую. Когда Сара сообщила, что хочет работать у Анн Мари Луиз, он тщательно обдумал это дело и принял отрицательное решение.

— Я не хочу, чтобы ты работала, Сара, — заявил он.

— Тебя это не касается, — сказала Сара.

На том все и кончилось.

В сущности, дело шло о чем-то более важном, нежели ущемленное мужское достоинство, — дело шло о традициях, так как многие из продаваемых Сарой сувениров были украшены изображениями кораблей в море и должны были пробуждать романтические воспоминания о славных днях Сент-Ботолфса, когда он был портовым городом. На протяжении своей жизни Лиэндеру пришлось видеть, как на развалинах здешнего побережья и порта возникли другое побережье и другой порт — подарков и антикварных магазинов, ресторанов, кафе и баров, где люди пили джин при свечах, окруженные плугами, рыболовными сетями, нактоузными фонарями и другими реликвиями трудной и правильной жизни, о которой они не имели никакого понятия. Лиэндер считал, что старая рыбачья плоскодонка с посаженными в ней петуниями представляла приятное зрелище, но, когда он вошел во вновь открывшийся салун в Травертине и обнаружил, что само помещение бара устроено в виде раздвоенной рыбачьей плоскодонки, у него возникло такое чувство, словно перед ним был призрак.

Он много времени проводил в своей уютной комнате в юго-западном крыле дома, откуда открывался вид на реку и крыши поселка, и писал свои воспоминания. Он намеревался быть честным и, рассказывая о своем прошлом, сумел как будто достичь того уровня искренности, который знавал лишь в общении с самыми лучшими друзьями. В юности и в старости он всегда быстро сбрасывал с себя одежду, и теперь, описывая свою жизнь, вспоминал то чувство удовольствия, какое испытывал, обнажаясь.

«На следующий день после разговора о несчастном отце автор этих строк начал работать (писал Лиэндер). Встал, как всегда, до рассвета. Получил для разноски газеты и просмотрел объявления о найме на работу. Требуется служащий Дж. Б. Уиттьеру. Владельцу большой обувной фабрики. Закончил газетный маршрут. Вымыл лицо. Смочил волосы. Замазал чернилами пятку, чтобы не видно было дырки в носке. Бежал всю дорогу до конторы Уиттьера. Она помещалась во втором этаже каркасного дома. Центр города. Был там первым. На небе едва брезжил рассвет. Весенняя заря. Подошли еще два парня, жаждавшие получить ту же работу. Птицы пели среди деревьев городского сада. Восхитительный час. В восемь часов клерк — Граймс — отпер дверь. Впустил тех, кто пришел наниматься. Ввел меня в кабинет Уиттьера. Половина девятого. Смело вошел в львиное логово. Грузный мужчина. Сидел за письменным столом спиной к двери. Он не обернулся. Сказал через плечо: „Можешь написать письмо? Иди домой и напиши письмо. Принеси его завтра утром. В это же время“. Конец разговора. Подождал в конторе, видел, как два претендента вошли в кабинет и вышли с таким же результатом. Смотрел, как они пошли домой. Попросил у клерка, остролицего мужчины, лист бумаги и разрешение воспользоваться ручкой. Поблагодарил. Составил бумагу да имя Дж. Б. Уиттьера. Написал воображаемому кредитору. Попросил разрешения еще раз повидать хозяина. Клерк помог. Снова вошел в львиное логово. „Я написал письмо, сэр“. Протянул руку за письмом, но не обернулся. Подал через плечо коричневый конверт. Адресован маклеру. Брюстер, Бассет и Кo. „Отнеси это и подожди, пока распишутся на счете“. Бежал всю дорогу до конторы маклера. Отдышался, пока ждал расписки на счете. Бежал всю дорогу назад. Отдал счет Уиттьеру. „Посиди здесь в углу“, — сказал он. Просидел два часа; никто не обращал внимания. В те дни было больше деспотизма в деловой жизни. Среди торговцев часто попадались сумасброды. Тираны. Никаких профессиональных союзов. Наконец через два часа сказал: „Будешь работать там“. Показал в сторону конторы. „Почисти плевательницы, а потом спроси у Граймса, что тебе делать. Он найдет для тебя занятие“.

Приятные воспоминания, все, даже о плевательницах. Начал трудовую жизнь. Полон уверенности в себе. Решил преуспеть. Завел тетрадь правил поведения. Всегда бежать. Никогда не ходить. Никогда не ходил в присутствии Уиттьера. Всегда улыбаться. Никогда не хмуриться. Избегать нечистых мыслей. Купить матери серое шелковое платье. Приближалось начало нового века. Прогресс во всем. Новый мир. Дирижабль в мюзик-холле. Фонограф на выставке садоводства. Первые дуговые фонари на Саммер-стрит. Приходилось каждый день менять угольные стержни. Первые демонстрации телефона на празднестве в память битвы при Конкорде и Лексингтоне[12]. Холод. Огромные толпы. Нечего есть. Поехал в Бостон на крыше вагона. Уиттьер — солидный оптовик. Фабрика в Линне. Контора в Бостоне. Цены на обувь от шестидесяти семи центов до одного доллара двадцати центов за пару. Продавал все оптовым торговцам с Запада. И с Юга. Сделок на миллион с лишним в год. Работал с семи до шести. Улыбался. Всегда бежал. Учился.

Граймс — старший клерк. Лучший друг в конторе. Худощавый мужчина. Шелковистые волосы. Лицо обезьяны, закоснелый ум. Печальный. Иногда утомительный. Часто говорил о жене. Супружеская идиллия. Глаза темнели. Облизывал губы. Знал турецкие обычаи. Французские обычаи. Армянские обычаи и т.д. Как сказано выше, иногда утомительный. Автор пленился мыслью о жене. С золотистыми волосами. Быть может, молодая. Пошел к Граймсу на ужин, чтобы повидать ее. Был взволнован. Граймс отпер дверь. Женщина окликнула из гостиной. Грубый голос. Волнение прошло. Крупная, широкоплечая женщина. Краснощекая. Тяжелые ботинки заляпаны грязью. „Вот свиные отбивные и овощи на ужин, — говорит она. — В восемь я должна быть на собрании“. Граймс надевает передник. Варит ужин. Бегает от стола к плите. Бегает от плиты к столу. Жена уписывает за обе щеки — хороший едок. Говорить почти не о чем. Надевает теплое пальто и отправляется в грязных ботинках на митинг. Феминистка. Граймс моет тарелки. Пальцы как у обезьяны. Печальный человек.

Обнаружил, что меня, хоть я и не достиг еще совершеннолетия, сильно привлекает женский пол. На берегу реки познакомился с проституткой. Большая шляпа. Грязное белье. С виду девочка, но не молода. Не все ли равно! Не знал, как приступить к делу. Рыжие волосы. Зеленые глаза. Разговаривали. „Какое красивое небо“, — сказала она. „Как чудесно пахнет река“, — сказала она. Совсем как леди. Река пахла тиной. Гнилое дыхание моря. Отлив. Целовались по-французски. Тело к телу. Положил руку на вырез платья. Мальчишки в кустах хихикали. Дураки. Шли в темноте, бедро к бедру, „У меня маленькая комнатка на Белмонт-стрит“, — сказала она. Нет, спасибо. Повел ее к железнодорожной насыпи. Шлак. Васильки. Звезды. Высокие сорняки, похожие на тропические растения. Самоа. Познал ее там. Огромное, восхитительное ощущение. Забыл на время обо всех мелочах. Житейской суете. Денежных затруднениях. Честолюбивых мечтах. Чувствовал себя обновленным, великодушным по отношению к покойной старушке матери. Проститутку звали Беатриса. Потом часто встречались. Впоследствии уехала в Нью-Йорк. Барабанила своими кольцами со стекляшками по окнам Двадцать третьей улицы. Зимние ночи. Впоследствии пытался ее найти. Исчезла. Написанное выше, возможно, дурного тона. Если так, автор просит прощения. Человек родится для треволнений, как искры для того, чтобы лететь вверх.

Запахи. Жара. Холод. Это вспоминается ясней всего. Зимой воздух в конторе зловонный. Печи топились углем. Ходил домой ужинать по морозу. Довольный. Воздух на улицах прямо с покрытых снегом гор. Вашингтон. Джефферсон. Лафайет. Франклин. И т.д. Как горный поселок зимой. Вдыхаю запах прелых листьев в городском парке. Вдыхаю северный ветер. Слаще всякой розы. Никогда не мог вдоволь насладиться солнцем и луной. Всегда с грустью закрываю дверь. В июле получил недельный отпуск. Как объяснил пишущему эти строки Граймс, цель состояла в том, чтобы дать возможность испытать на работе другого мальчика — родственника Уиттьера. Не подошел. Поехал с матерью в Сент-Ботолфс. Остановились у родственников. Дом все еще пустовал. Крыльцо обвалилось. Сад зарос. Несколько розовых кустов. Плавал в реке. Катался на парусной лодке. В Пасторском пруду поймал трехфунтовую форель. С большим удовольствием гулял по пустынному берегу. Счастливые часы. Волны ревели, гремели, как Нью-Йорк, Нью-Хейвен и Хартфорд. Под ногами дохлые скаты. Морские водоросли в форме длинных кнутов, цветов, нижних юбок. Раковины, камешки, выброшенные морем обломки. Все простые вещи. В золотистом свете как бы райские воспоминания: юность, уверенность, невинность. На берегу веселье и дерзость вечной юности. Даже сегодня. Нюхаю восточный ветер. Слышу рог Нептуна. Всегда зовущий в путь. Захватываю с собой бутерброды. Купальный костюм. Сажусь в ветхий автобус, идущий к взморью. Непреодолимо. Вероятно, в крови. Отец читал Шекспира волнам. Полный рот камешков. Демосфен?

Составил подробный план жизни. Гимнастика. Летом парусный спорт. Читать Плутарха. Ни одного дня не пропускать на службе. Никогда. Повышение жалованья. Рост ответственности. Другие признаки успеха. Зимний вечер. Клерки уходят домой. Чищу перья. Присыпаю золой жар в печках. Уиттьер зовет меня к себе в святая святых. Крупные черты лица. Сильный человек. Страдал метеоризмом. Хранил бочонок виски в углу кабинета. Пил через соломинку из отверстия для втулки. Заставил меня прождать полчаса. Слышатся шаги последнего клерка, Граймса, вниз по лестнице. „Тебе нравится работа, Лиэндер?“ — спрашивает он. „Да, сэр“. — „Не будь таким чертовски усердным, — говорит он. — Ты похож на слугу-негра“. Прочищает горло. Пользуется плевательницей. Внезапно откидывается на спинку кресла. Печаль? Болезнь? Плохие вести? Банкротство? Разорение? Еще что-нибудь похуже? „У меня нет сына“, — говорит он. „Мне очень жаль, мистер Уиттьер“. — „У меня нет сына“, — говорит он опять. Поднимает свое крупное лицо. Слезы на щеках. Слезы текут из глаз. „Работай старательно, — говорит он. — Положись на меня. Я буду относиться к тебе как к сыну. Ну а теперь покойной ночи, мой мальчик“. Хлопает меня по плечу. Отсылает домой.

Смешанное чувство честолюбия и нежности. Всей душой в деле. Уиттьер и Уопшот. Уопшот и Кo. Влюблен в торговлю обувью. Готов на все для хозяина. Мечты о спасении его из горящего здания, с тонущего корабля. Обозленные наследники при чтении завещания. Успех обеспечен. Поскорей кончил ужинать. Читал Плутарха в холодной комнате. Надел перчатки. Шляпу. Было видно дыхание. На следующий день пришел в контору на полчаса раньше. Бежал. Улыбался. Писал письма. Поделился завтраком с Граймсом. „Как ты ладишь с Джей Би?“[13] — спрашивает он. „Прекрасно“, — говорю я. „Он уже звал тебя к себе и говорил, что у него нет сына?“ — спросил Граймс. „Нет“, — ответил я. „Ну так позовет, сказал Граймс. — Как-нибудь попозже он позовет тебя в свой кабинет и скажет, чтобы ты старательно работал и полагался на него, а он будет относиться к тебе как к сыну. Он говорит это всем. Даже старине Томасу. Ему семьдесят три года. Староват для сына“.

Автор пытался скрыть оскорбленные чувства. Граймс знал. Пытался извлечь из его предупреждения пользу. Продолжал играть роль преданного сына. Неискренне, но таковы правила в делах. Скрывал врожденную независимость. Изображал человека долга. Был послушен. В награду получил много отеческих наставлений. Типичные советы дельцов того времени. „Никогда не оказывай кредита человеку с длинными волосами. Никогда не верь курильщикам сигарет и мужчинам в лакированных туфлях“. Дело стало культом. Был полон хитроумных замыслов. Также суеверий. Во снах наяву стал думать о женитьбе на дочери Уиттьера. Единственный ребенок. Гарриет. Пытался выкинуть эти мысли из головы, но получил поощрение со стороны самого старика. Был приглашен к Уиттьерам на обед.

Купил черный костюм. Надев его в тот исторический вечер, зашел в кухню попрощаться с матерью. О Гамлете никаких вестей. Тревожилась за любимого сына. „Держись уверенно и вытирай рот салфеткой, — сказала она. — Думаю, ты знаешь, что надо вставать, когда в комнату входят дамы или пожилые люди. Мы происходим из воспитанной семьи. Мы но всегда были бедны. Держись уверенно и пользуйся салфеткой“.

Отправился к дому Уиттьеров, в южную часть города. Лакей открыл дверь и взял пальто. Дом еще стоит. Теперь развалина. Дом большой, по не роскошный, как казалось тогда. Оранжерейные цветы. Обои. Пробили часы. Сосчитал удары. Четырнадцать. Миссис Уиттьер встретила меня в дверях гостиной. Стройная, изящная женщина. Два ожерелья. Четыре браслета. Три кольца. Поздоровался с хозяином, затем с дочерью. Одно ожерелье. Два браслета. Два кольца. Крупная девушка. С лошадиным лицом. Надежды разбиты. О любви, женитьбе не может быть и речи. Человеческие потребности не так-то просты. К тому же забыл опорожнить мочевой пузырь. Несчастный. Все испортил. Сосчитал картины на стенах. Четырнадцать. Все прекрасные. Натюрморты. Буря на море. Итальянка или египтянка у колодца. Французские священники, играющие в домино. Чужеземные ландшафты. Обои даже на потолке.

Съел обильный обед. Изящная обстановка, но манеры хуже, чем у нас, на Западной ферме. Уиттьер дважды выпустил газы. Оба раза громко. После еды миссис Уиттьер пела. Надела очки. На стол поставили яркие лампы. Пела о любви. Голос резкий. Очки. В ярком свете хозяйка казалась старой, утомленной. После концерта автор распрощался. Пошел домой. Застал мать еще на кухне. Шила при лампе. Состарилась. Тоскует по Гамлету. „Ты хорошо провел время? Не забывал пользоваться салфеткой? Не кажется ли тебе твой дом безобразным и темным? Когда я была девушкой, моложе тебя, я поехала в гости к моим родственникам Брюстерам в Ньюбери-порт. У них были выездные лошади, слуги, огромный дом. Когда я вернулась в Сент-Ботолфс, наш дом мне показался безобразным и темным. Это заставило меня задуматься“.

Спустя четыре недели отеческое наставление — как всегда, в сумерках. Клерки ушли. Огонь в печках угасал. „Садись, Лиэндер, садись, — сказал он. — Я говорил, что буду относиться к тебе как к сыну, если ты будешь доверять мне и усердно работать, не так ли? Никому другому никогда этого не говорил. Ты знаешь это, не так ли? Ты веришь мне, не так ли? Теперь я расскажу тебе, что я имею в виду. Деловая практика меняется. Я намерен послать коммивояжера. Я хочу, чтобы этим коммивояжером стал ты. Я хочу, чтобы ты поехал в Нью-Йорк вместо меня, моим представителем. Я хочу, чтобы ты побывал у моих постоянных покупателей, как если бы ты был моим сыном. Принимай заказы. Веди себя как джентльмен. Я хочу, чтобы, поехав в Нью-Йорк, ты сознавал, что ты делаешь. Я хочу, чтобы ты сознавал, что Джей Би Уиттьер — это больше чем деловое предприятие. Я хочу, чтобы ты считал фирму как бы своей матерью, нашей матерью. Я хочу, чтобы ты думал о том, что дорогая старушка нуждается в деньгах и что ты поехал в Нью-Йорк заработать для нее немного денег. Я хочу, чтобы ты вел себя, и одевался, и разговаривал так, словно ты представитель этой дорогой старушки. Я хочу, чтобы, заказывая себе еду и номер в гостинице, ты тратил деньги с сознанием того, что они все принадлежат этой старушке“. Бесконечный поток слов. Мы понимали друг друга.

Гудки ночных пароходов. Автор знает все это. Фолл-Ривер, Бангор, Портленд, Кейп-Мей, Балтимор, озеро Эри, озеро Гурон, Сент-Луис, Мемфис, Новый Орлеан. Плавучие дворцы. Матрасы из оболочек кукурузных початков. Музыка над водой. Игра в карты на одну ночь. Дружба на одну ночь. Девушки на одну ночь. Все кончается с проблесками зари. Первое плавание в штиль. Океан как зеркало. В воде сверкают бесчисленные огни. Вдоль берега мало огней. Люди с крылец, с лужаек, с мостов, с крыш домов следят за движущимся дворцом. Ставят по нему свои часы. Занимал каюту вместе с незнакомым человеком. Прятал часы, деньги и чеки в носок, носок надевал на ногу. Спал на матрасе из оболочек кукурузных початков, мечтал о нимфах ночного парохода. Ехал в большой город добывать средства для старушки. Дж. Б. Уиттьер и Кo.

Остановился, как было ведено, в гостинице Гоффмана. Первый постоянный клиент дал заказ на восемьсот долларов. Второй клиент — на несколько большую сумму. За три дня продал на пять тысяч долларов. Запросил телеграфом подтверждение последних заказов. Каждую ночь спал с часами, деньгами и т.п. в носке. Вернулся поездом, усталый, но счастливый. Пошел прямо в контору. Дж. Б. ждал. Бросился автору на шею. Возвращение блудного сына. Герой-победитель. Повел любимого сына в гостиницу Паркера пообедать. Виски, вино, мясо, рыба, домашняя птица. Позже — в публичный дом на Чардон-стрит. Второе посещение. Первый раз был с Джимом Грейвзом. Умер в Сент-Ботолфсе, как сказано выше. Баптисты все еще поют „Веди нас, благостный свет“. Любимый гимн, по-видимому.

Седовласый мальчик. Советовался о производстве, торговле и т.д. Под конец зашел разговор о женитьбе. В том же месте, в то же время дня, как другие доверительные разговоры. „Ты намерен жениться, мой мальчик? спросил он. — Или собираешься всю жизнь оставаться холостяком?“ — „Я намерен жениться и воспитать детей, сэр“, — сказал я. „Закрой дверь и садись“, — сказал он. „Есть у тебя девушка?“ — спросил он. „Нет, сэр“, ответил я. „Тогда у меня есть девушка для тебя, — сказал он. — Она живет с родителями в Кеймбридже. Учительница воскресной школы. Ей всего восемнадцать лет. Выпьем виски“. Он подошел к бочонку в углу. По очереди тянули через соломинку. Снова сели. „Рожденный женщиной, — сказал он, недолговечен, и жизнь его полна несчастий“. Вода полилась. Обильные слезы. „Я причинил зло этой девушке, Лиэндер. Я изнасиловал ее. Но она будет тебе хорошей женой“. Громкие всхлипывания. „Она не легкомысленная и но распутная. Я был первым. Ты женишься на ней, и я дам тебе тысячу долларов. Если ты не женишься на ней, я устрою так, что ты не найдешь работы ни в Бостоне, ни в любом другом месте, где знают меня. В понедельник дай ответ. Иди домой и подумай“. Встал. Грузный человек. Пружины вращающегося кресла зазвенели. „Покойной ночи, мой мальчик“, — сказал он. Медленно спустился по винтовой лестнице. Ночной воздух над горами, но не для меня. Бесцветный, ненавистный северный город. Все было бы черно, если б не газовые фонари. Попоны цвета горчицы на наемных клячах. Под ногами грязный снег. Снежная каша; конский навоз. Пять лет, даром потраченные в этой фирме. Отец умер. Гамлет так и не вернулся домой. Единственная опора старушки матери. Что делать? Поужинал с матерью. Поднялся в холодную комнату. Надел толстую куртку. Перечитал свою тетрадь правил. Избегать нечистых мыслей. Бежать, никогда не ходить шагом. Улыбаться. Никогда не хмуриться. Два раза в неделю посещать гимнастический зал. Купить матери серое шелковое платье. Здесь помощи не жди. Подумал об Олбани. Найти там работу. Комнату. Начать жизнь сначала. Остановился на Олбани. Уложиться в воскресенье. Уехать в понедельник. Никогда больше не видеть Уиттьера. Спустился вниз. Мать в кухне у печки. Шьет. Заговорил об Олбани. „Надеюсь, ты не собираешься туда переехать, — сказала она. — Ты все время был хорошим мальчиком, Лиэндер, но ты похож на отца. У него всегда было такое ощущение, что он разбогател бы и нашел счастье, если бы ему удалось уехать куда-нибудь, где его никто не знает. Это была большая слабость. Он был слабым человеком. Если ты хочешь уехать, подожди по крайней мере, пока я умру. Подожди, пока вернется домой Гамлет. Помни, что я стара. Я боюсь холода. Только в Бостоне я чувствую себя дома“.

В воскресенье пошел в церковь. Пусть бог знает о моих испытаниях. Опустился на колени. На этот раз молился от всего сердца. День святого Марка. Евангелие от Иоанна. Оглядывался в церкви, пытаясь угадать знак, который подскажет выбор. Гордиевы узлы, овцы и львиные головы, голуби, свастики, кресты, шипы и колеса для пыток. Был настороже в течение всей службы. Ничего. Все равно что вопрошать камень. „Я молилась за тебя“, сказала мать. Взял ее под руку. „В Олбани полно ирландцев и других иностранцев. Ты не поедешь туда“. Позже пришел Джеред. Играл „Ациса и Галатею“. Возненавидел музыку. Был ли Ацис голоден? Была ли Галатея единственной опорой престарелой матери? У смертных заботы посерьезней.

В понедельник проснулся до зари. Два-три часа утра. Полон сомнений, сон бежит от глаз. Сел у окна, пытаясь принять какое-нибудь решение. Город спит. Лишь кое-где огни. Невинное на вид зрелище. Вспомнил Западную ферму. Доброе старое время! Вспомнил отца. Жизнь стала невыносимой из-за недостатка денег. Мораль всей его жизни как будто говорит: Делай Деньги. Адский огонь жжет не так сильно, как нужда. Бедность — корень всякого зла. Кто такой вор? Бедняк. Кто такой пьяница? Тоже бедняк. Кто заставляет свою дочь отдаваться первому встречному на Чардон-стрит? Бедняк. Кто оставляет своего сына без отца? Бедняк.

Такие мысли несколько успокоили моральные угрызения, хотя решение шло вразрез с глубочайшими инстинктами. Возможно, романтическими. Часто мечтал о прелестной жене, к концу дня поджидающей в увитой розами беседке. Белый домик. Попугаи-неразлучники среди цветущих деревьев. Пухленькая, как Нелли Мелба. Все потеряно. Однако другого выхода не видел. На небе занялась заря. Предрассветные сумерки. Звуки ранней телеги, поднимающейся по Джой-стрит. Утром первым делом пошел к Уиттьеру. „Я согласен, сэр“, говорю я. Объяснил мне свои планы. Сегодня вечером навестить девушку. Через неделю-две жениться на ней. Когда наступит время родов, отвезти ее в Нахант по указанному адресу. Ребенка оставить там. Детоубийство? После рождения младенца тысяча долларов будет внесена на счет автора в банк Нейшнл-Траст-Компани в Нью-Йорке.

После ужина надел парадный черный костюм и пошел по данному мне адресу в Кеймбридже. Весенний вечер. Температура около пятнадцати градусов. Южный ветер звенел, как литавры, среди еще голых деревьев. Много звезд. Мягкий свет. Не похоже на зимние созвездия. Дом на окраине Кеймбриджа. Тощие, голодные собаки лаяли, заслышав шаги автора. Никаких тротуаров. Через грязь переброшены голые доски. Маленький дом среди деревьев. Преисполненный горести, постучал в дверь. Открыл высокий мужчина. Седые волосы. Бакенбарды. Впалые щеки. Может быть, больной? Позади бледнолицая жена, держит в руках лампу. Фитиль лежит в желтом керосине. Покончив с приветствиями, последовал за старой четой в гостиную, увидел будущую жену.

Хорошенькое дитя. Волосы как вороново крыло. Лицо белоснежное. Тонкие запястья. Почувствовал жалость, также симпатию. Старый вонючий козел овладел ею в кустах после пикника воскресной школы. Хозяин не пользовался популярностью даже среди красоток Чардон-стрит. Дети в лесу: она и я. „Отец читал нам Библию“, — говорит мать. „Евангелие от Луки“, — говорит старик. „Глава седьмая, стих тридцать первый“. Читает Библию целый час. Кончил молитвами. Все на коленях. Потом попрощался. „До свидания, мистер Уопшот“ — были единственные слова, сказанные будущей супругой. Шел домой, недоумевая. Не глупа ли она? Умеет ли она готовить?

В следующее воскресенье повел Клариссу в церковь. Вместе с ее родителями. По дороге сделал предложение. „Я охотно выйду за вас, мистер Уопшот“, — сказала она. Испытал некоторое счастье. Картина была не безнадежной. Думал о том, что ждет нас в будущем, после рождения ребенка. Надвигается непогода, но почему не наступить затем миру и покою? Церковь оказалась молитвенным домом ортодоксальных баптистов. Солнечный день. Заснул во время проповеди. Поздно вечером сказал матери о своих планах. Покойная матушка не выразила никакого удивления. Так никогда и не рассказал ей всей подноготной. Лаконичность, подобно слепоте, видимо, развивает другие способности. Силу предвидения. В следующее воскресенье сочетался браком в церкви Вознесения. Отец Мастерсон совершил обряд венчания. Славный старикан. Единственной свидетельницей была мать. Да благословит господь дорогую старушку. Из церкви, отправились на Северный вокзал. Поехали во Франконию.

Скучное путешествие в местном поезде. Останавливались у каждого заднего двора. Так по крайней мере казалось. Задние фасады всех сараев, попадавшихся на пути, были разукрашены объявлениями. Эликсиры. Печеночные пилюли. Старые цирковые афиши. Сушеная треска. Чай. Кофе. На задней стене сарая в Сент-Ботолфсе намалевано: „БОСТОНСКИЙ МАГАЗИН. ЦЕНЫ БЕЗ ЗАПРОСА“.

Молодая черноволосая жена, одетая в лучшее платье. Сама шила все свои наряды. Очень мила; изящна. Помню хрупкость запястий, лодыжек. Мимолетная радость, печаль на лице. Большая искренность. Подлинное свое значение красота обретает благодаря прелестной женщине. Поэзия. Музыка. Все, к чему прикоснется, представляется как бы откровением. Рука автора этих строк. Уродливый вагон поезда. „Я как-то ездила поездом в Суомскотт“, — сказала она. Мелодичный голое превратил путешествие как бы в поэму. Лебеди. Звуки арфы. Фонтаны. Суомскотт — не бог весть что, и поезда, идущие туда, не отличаются от всех других поездов. Милое, нежное дитя, несущее в себе семя тролля. Чувство глубокой жалости. И вожделения.

Приезд во Франконию. Наняли экипаж до гостиницы. Восемь долларов в неделю. Комната и стол. Северная страна. Ночи холодные, даже в середине лета. В мрачной столовой съели наспех приготовленный ужин. Не все ли равно? Любовь слепа к холодному пудингу, желтолицей хозяйке, пятнам на потолке. Комната новобрачных — большая деревенская спальня. Громоздкая кровать, расписанная пурпурным виноградом. Железная печка с ярко горящими дровами. Разделись при свете печки, согреваемые ее теплом.

В окрестностях ловить рыбу негде. Гулял с молодой женой по холмам. Красивые виды. Вдали молочно-голубые холмы. Древние озера. Древние горы. Унылая страна, к северу от фабричных городков. Тогда процветавшая. Позже пришедшая в упадок. (Не могла выдержать конкуренции Юга и Запада.) Так называемое маргинальное земледелие. Каменистые поля. Многие города на холмах были уже тогда покинуты. Котлованы фундаментов, разрушенные строения в густом лесу. Усадьбы, здания школ, даже церкви. Леса в окрестностях все еще дикие. Олени, медведи, кое-где рыси. Молодая жена собирала букеты цветов в садах, разведенных женами фермеров. К этому времени уехавших. Английские розы. Турецкая гвоздика. Лимонно-желтые лилии. Флоксы и примулы. Приносила цветы в комнату новобрачных. Ставила в большой кувшин для воды. Искренняя любовь к цветам. Превосходная погода для сенокоса. Автор работал в поле с фермером, его сыновьями. К концу дня гроза. Нагромождались темные тучи. Петушиное кукареканье. Грохот рушащихся каменных холмов. Сложили сено в сарай до дождя. Зигзагообразная молния. Тяжелая телега достигла укрытия как раз в тот момент, когда упали первые капли. Раскаты грома со всех сторон. Ночь уже давно наступила, дождь прекратился, объятия жены возвращают автору радость бытия. Магия сенокосной поры. Солнечное тепло. Прохлада бури.

Отпуск всегда кончается слишком скоро. Распрощались с холмами, полями, коровьими пастбищами, Елисейскими полями, с реальными горестями. Пинкни-стрит, Уиттьер, Граймс и т.д. Покойная матушка была ласкова с женой, ни с кем не была так ласкова, если не считать Гамлета. Никогда не заговаривала о родах, но как будто чувствовала наше положение заблудившихся в лесу детей. Ничего похожего, впрочем, на брак по расчету. Заключен на небесах — так казалось. Милая девочка просыпалась рано утром вместе с автором этих строк. Штопала носки, хорошенько проветривала супружескую постель, чистила ламповые стекла, натирала воском рояль палисандрового дерева. Часто думал о будущем. Избавиться от ребенка тролля и обзавестись собственной семьей. После кончины матушки поселиться в увитом розами домике. В церкви автор часто благодарил бога за милую жену. Молился от всего сердца. Никогда не случалось благодарить так за что-нибудь другое. Иногда по вечерам жена пела, а покойная матушка аккомпанировала на палисандровом рояле фирмы „Халлет и Денис“. Голос небольшой, но верный и такой чистый. Милое, хорошее, доброе создание.

Маленький тролль очень шустрый. Живот вздулся, но фигура не стала безобразной. В летний зной легко уставала. Роды ожидались в октябре. Как-то днем прислала записку в контору. Ушел из конторы в три часа. Вещи уже были уложены, и жены и автора. Уехали вечерним поездом в Нахант. Наняли экипаж до фермы Ратерфордов. Добрались туда к девяти часам или позже. В доме темно. Ветер пахнет солью. Слышен резкий равномерный шум волн. Дернул звонок и одновременно постучал дверным молотком. Дверь открыла желтолицая женщина, в ночной рубашке и халате. Волосы в папильотках. „Я не знаю ваших имен, — сказала она. — И знать не хочу. Чем скорее вы уедете отсюда, тем лучше“. Зажгли лампу. Распаковали вещи. Легли в постель. Жена спала плохо. Часто говорила во сне. Слова неразборчивые. Всю ночь прислушивался к взволнованной речи, также к неустанной работе моря. Судя по шуму волн, берег плоский, каменистый. Различал скрежет гальки. Перед зарей стук подойников, мычание коров. Проснулся рано. Умылся холодной водой. „Вы будете есть в кухне, — сказала желтолицая хозяйка. Пока вы в состоянии, вы будете все делать для себя сами. Я не намерена за вами прибирать“.

Во время завтрака появился муж этой женщины. Пять футов шесть дюймов. Сто двадцать пять фунтов. Коротышка. Жалкий субъект. По-видимому, под башмаком у жены. В прошлом был владельцем извозчичьего двора — так он утверждал. Рассказы о прежнем благоденствии. Когда-то в Наханте ни у кого не было столько костюмов, как у него. Шестьдесят четыре лошади. Семь конюхов на постоянном жалованье. Все пошло прахом во время эпизоотии. Показал документы, подтверждающие былое величие. Акцептованный счет за фураж на тысячу долларов. Также счет портного, счет мясника, счет зеленщика и т.п. Все кончилось. Гулял с Клариссой по берегу. Дорогая жена собирала в подол юбки цветные камешки, раковины. День тянулся медленно. Положение казалось запутанным, как гордиев узел, и, чтобы разрубить его, мечтали о будущем. Рисовали себе увитый розами деревенский домик, детей, прижимающихся к коленям, радостную жизнь. Результат всех этих воздушных замков был тот, что жена плакала.

Родовые муки начались в семь часов. Мокрая постель. Отошли воды, или как это там называется. Автор еще и теперь незнаком с акушерскими терминами. „Отче наш, иже еси на небеси“, — повторяла Кларисса. Все время молилась. Ужасные боли. Впервые столкнулся с такими испытаниями. Держал жену в объятиях, когда начались схватки. Желтолицая хозяйка ждала в соседней комнате. Скрип качалки. „Натяните ей на рот одеяло, — сказала она. — Ее услышат даже в усадьбе Декстеров“. В одиннадцать схватки усилились. Вдруг увидел кровь, головку ребенка. Хозяйка вбежала в комнату. Прогнала меня. Крикнула подбашмачному мужу, чтобы тот принес воду, тряпки и т.п. Бесконечные хождения взад и вперед. Желтолицая хозяйка вышла в два часа ночи. „У вас родилась дочка“, — сказала она. Чудесное превращение! Вид самый невинный. Вошел в комнату посмотреть на младенца. Спал в ящике из-под мыла. Кларисса тоже спала. Поцеловал в лоб. До утра сидел в кресле. Пошел прогуляться по берегу. Облака своими очертаниями напоминали зазубрины раковины гребешка. Свет с моря освещал облака. Вид неба до сих пор живет в памяти. На цыпочках вернулся в комнату. Открыл дверь. Кларисса в постели, улыбается. Волна темных волос. Ребенок у груди, набухшей от молока. Пишущий эти строки заплакал в первый раз с тех пор, как уехал с Уэст-Ривер. „Не плачь, — сказала Кларисса, — я счастлива“.

Тяжелые шаги желтолицей хозяйки. Превращение все еще длится. „Да благословит тебя бог, дорогая, милая крошка“, — говорит она, обращаясь к ребенку. Голос резкий, скрипучий. „Взгляните на ее прелестные пальчики, говорит она. — Взгляните на ее прелестные ножки. Сейчас я ее заберу“. „Пусть она пососет хоть немного“, — говорит Кларисса. „Пусть она закончит обед“, — говорю я. „Но ведь вы не собираетесь взять девочку с собой, говорит хозяйка. — А если вы не собираетесь взять девочку с собой и она не будет вашим ребенком, кормить ее вам незачем“. — „Пусть она пососет еще немного“, — говорит Кларисса. „Я не из тех, кто судит других, — говорит хозяйка, — и не сую свой нос в чужие дела, но, если бы вы не поступили дурно, вы не приехали бы рожать ребенка в этом заброшенном месте. А если ребенок пьет молоко матери, которая поступила дурно, вся безнравственность, вся греховность и распущенность через молоко матери передаются ребенку“, — говорит она. „У вас злой язык, — сказал я, — и мы будем вам очень признательны, если вы оставите нас сейчас одних“. — „Дайте ей пососать еще немножко“, — сказала Кларисса. „Я делаю только то, за что мне заплачено, — сказала хозяйка, — а самое главное: эта девочка — божье создание, и было бы неправильно, чтобы она сразу же впитала в себя всю чужую безнравственность“. — „Оставьте нас в покое“, — сказал я. „Она права, Лиэндер“, — сказала Кларисса и, отняв ребенка от своей прелестной груди, протянула его неумолимой женщине. Потом она отвернулась и заплакала.

Она плакала весь день, плакала всю ночь. Плакала так, что вся постель была мокрая от слез. Утром я помог ей одеться. Она была слишком слаба, чтобы одеться самой, слишком слаба даже для того, чтобы поднять свои темные волосы, и я поднял их сам и держал, пока она закалывала их шпильками. В девять часов уходил поезд в Бостон, и я послал записку на извозчичий двор, чтобы за нами вовремя заехали. Затем я уложил чемоданы и отнес их к обочине дороги. Вдруг я услышал крик хозяйки: „Эй, вы, вы, где она?“ О, это была не женщина, а настоящая фурия. „Она убежала. Идите верхней дорогой к Декстерам, идите по тропинке Декстеров. Я пойду пивом по ракушечной дороге. Мы должны перехватить ее“. И она ушла в своих грязных сапогах. Ушел и бывший владелец извозчичьего двора со своими навозными вилами. Они бросились в погоню и исчезли из виду. Услышал плач ребенка в саду, скорее хныканье. Кларисса убежала; но ушла она недалеко.

Грушевое дерево в саду было подрезано так, что напоминало абажур или зонтик. Уютный навес из листьев. Под ним она сидела. Кофточка расстегнута, корсаж расшнурован. Ребенок у груди. Горько плачет. Не говорим: ни она, ни я. Одни глаза. Никаких объяснений, даже не назвали друг друга по имени. Ребенок сосет, но тоже плачет. Стал накрапывать дождь, но грушевое дерево служило нам хорошей защитой. Младенец заснул. Сколько мы просидели так, я не знаю. Вероятно, с полчаса. Видел, как усеянная ракушками дорога потемнела от дождя. Ни одна капля все еще не упала на нас. „У меня больше слез, чем молока, — сказала она. — У меня больше слез, чем молока. Я выплакала свои груди досуха“. Отнесла спящего ребенка, закрывая его от дождя головой и плечами, обратно в ящик из-под мыла, стоявший в кухне около печки. Сели в экипаж и поехали на станцию.

Не хочу останавливаться на жалких, печальных воспоминаниях. Отупение от горя. Минуты в жизни, когда мы можем рассчитывать только на животную жажду жить. Забыть. Забыть. (Лиэндер имел в виду смерть Клариссы, в ту же ночь утопившейся в реке Чарлз.) Наутро со старухой матерью и телом несчастной Клариссы поехал в Сент-Ботолфс.

Пасмурный день. Не холодно. Ветер изменчивый. Южный, юго-западный. Похоронные дроги у вокзала. Несколько зевак смотрело. Отец Фрисби прочел молитвы. Был тогда уже стариком; старый друг. Багровое лицо. Ветер развевал полы облачения. Открывал взору старомодные ботинки козловой кожи. Толстые носки. Фамильный участок на холме над рекой. Вода, холмы, поля впервые пробудили от оцепенения. Никогда больше не жениться. Вдали виднелась крыша старого дома. Приют крыс, белок, дикобразов. Дом с привидениями для детей. Пока шла служба, ветер стих. Далекий электрический запах дождя. Шум среди листьев; стук но жнивью. Недолгая жизнь была отпущена ей, говорит отец Фрисби. Он полон скорби. Дождь более красноречив и милостив, внушает больше бодрости. Самый древний звук, какой когда-либо достигал человеческих ушей».

20

Толстяк, поучавший Каверли, как надо бриться, стал заходить по вечерам после ужина к нему в комнату и давать советы, как преуспеть в жизни. Он был вдовец, имел собственный дом где-то на севере, куда уезжал на уик-энды, и, живя в меблированных комнатах, экономил каждый цент, чтобы обеспечить себе спокойное существование на старости лет. Он служил в Гражданском ведомстве и считал, что Каверли должен тоже поступить в Гражданское ведомство. Он приносил ему газеты, где печатались списки вакансий для желающих поступить на службу в Гражданское ведомство, и без конца обращал его внимание на то, сколько возможностей открывается перед окончившими среднюю школу или перед специалистами, прошедшими курс обучения в нью-йоркских школах Гражданского ведомства. В этом году был спрос на программистов, и он указал на это Каверли как на лучшую для того возможность. Государство будет оплачивать половину стоимости обучения Каверли в Макленнеевском институте. Курс продолжался четыре месяца, и если Каверли сдаст экзамены, его примут на государственную службу с жалованьем в семьдесят пять долларов в неделю. Вняв совету и уговорам своего друга, Каверли записался в одну из вечерних школ программирования. Там обучали кодированию данных физического эксперимента и нанесению их на перфоленту, которую можно было бы ввести в вычислительную машину.

Распорядок дня у Каверли был следующий. В половине девятого утра он нажимал часы-табель в магазине Уорбартона и по черной лестнице спускался в подвал. Воздух там был ужасающе скверный: вонь и духота закулисных помещений универсального магазина. Остальные складские рабочие были самого различного возраста — одному перевалило за шестьдесят, — и всех забавляло гнусавое произношение Каверли и его рассказы о жизни в Сент-Ботолфсе. Они распаковывали товары по мере их поступления и подавали на грузовых лифтах наверх, в соответствующие отделы магазина. Во время распродаж им иногда приходилось работать до полуночи, разгружая стеллажи отделанных мехом курток или картонные коробки с простынями. Три вечера в неделю Каверли, кончив работу в магазине Уорбартона, расписывался в контрольном журнале в Макленнеевском институте. Институт помещался на четвертом этаже здания, где, по-видимому, находилось много других учебных заведений — институты портретной фотографии, журналистики и музыки. Вечером работал только грузовой лифт, который обслуживал старик в рабочем халате; поджимая губы, он довольно ловко подражал звукам французского рожка. Возя вверх и вниз пассажиров, он исполнял увертюру к «Вильгельму Теллю» и любил, чтобы его хвалили. В группе Каверли было двадцать четыре слушателя, а обучал их молодой человек, сам, вероятно, переживший трудное время, до того как начал заниматься с ними. Первая лекция была посвящена вводной беседе о кибернетике и автоматике, и если Каверли, с его слегка скептическим характером, раньше был склонен относиться иронически к своей будущей связи с думающей машиной, то он быстро изменил свое мнение. Затем они принялись за работу, запоминая код.

Это было похоже на изучение какого-нибудь языка, притом весьма элементарного. Все приходилось заучивать наизусть. От них требовали, чтобы они запоминали по пятидесяти символов в неделю. В начале каждого урока пятнадцать минут шел опрос, а к концу двухчасового занятия им устраивали испытание на быстроту. По истечении месяца символы — как и при изучении всякого языка — заполонили все мысли Каверли, и у него появилась привычка, идя по улице, перегруппировывать числа на номерных знаках автомашин, цены в магазинных витринах и цифры на электрических часах таким образом, чтобы их можно было ввести в машину. Когда занятия кончались, он иногда выпивал чашку кофе с приятелем, посещавшим вечернюю школу пять раз в неделю. Приятеля звали Митлер; он учился еще в институте Дейла Карнеги, и на Каверли производила сильное впечатление та обходительность, с какой Митлер умел пробивать себе дорогу. В одно из воскресений Мозес приехал навестить Каверли, и они провели вместе весь день, шатались по улицам и пили пиво, но когда Мозесу настало время возвращаться, расставание было для обоих таким мучительным, что Мозес больше не приезжал. Каверли предполагал поехать на рождество в Сент-Ботолфс, но ему подвернулся случай сверхурочно поработать в сочельник, чем он и воспользовался, ибо он был в Нью-Йорке для того, чтобы разбогатеть.


Все, что имеет отношение к морю, принадлежит Венере: жемчужины, и раковины, и золото алхимиков, и водоросли ламинарии, и сладострастный запах низкого отлива, и зеленый цвет воды у берегов, и лиловатый в открытом море, и радость далей, и рев рушащихся каменных стен — все это ее, но не для всех нас она выходит из волн. Для Каверли она появилась из вращающейся двери закусочной на Сороковой улице, куда он зашел поужинать после занятий в Макленнеевском институте. Она была худенькой темноволосой девушкой по имени Бетси Мак-Каффери, выросшей на бесплодных землях северной Джорджии, сиротой, чьи глаза в этот вечер покраснели от слез. Каверли был в закусочной единственным посетителем. Она принесла ему стакан молока и бутерброд в бумажном мешочке, а затем отошла к дальнему концу прилавка и взялась за мытье стаканов. Время от времени девушка глубоко, прерывисто вздыхала, и от этого она, склоненная над раковиной, казалась Каверли хрупкой и беззащитной. Съев половину бутерброда, он заговорил с ней:

— Почему вы плачете?

— О Иисусе! — сказала она. — Я знаю, что не должна плакать здесь, перед чужими людьми, но хозяин только что заходил сюда, увидел, что я курю сигарету, и изругал меня на чем свет стоит. В закусочной никого не было. Так поздно в дождливые вечера торговля всегда идет плохо. Но он не может винить в этом меня, правда? Я же не виновата, что идет дождь, и не могу же я стоять под дождем и зазывать людей? Ну, торговля шла плохо, и почти двадцать минут — может быть, даже двадцать пять или тридцать — никого не было, и я ушла в заднее помещение и закурила сигарету; а он как раз и вошел, сопя, как свинья, и изругал меня. Он обозвал меня ужасными словами.

— Вы не должны обращать внимания на то, что он говорит.

— Вы англичанин?

— Нет, — ответил Каверли. — Я родился в Сент-Ботолфсе. Это городок к северу отсюда.

— Я спросила вас потому, что вы говорите не так, как все. Я сама родилась в маленьком городе. Я обыкновенная девушка из провинции. Думаю, что этим, может быть, и объясняются все мои неприятности. У меня нет толстой кожи, которая необходима, чтобы преуспеть в большом городе. На этой неделе у меня было столько неприятностей! Я только что сняла квартиру вместе со своей подругой. У меня есть — или, пожалуй, следует говорить: у меня была — подруга, Элен Бент. Я думала, что она мой закадычный друг, закадычный. Она действительно старалась внушить мне, что она мой лучший друг. Ну, так как мы были такими добрыми друзьями, нам казалось разумным вместе снять квартиру. Мы были неразлучны. Так о нас обычно говорили. Нельзя пригласить Бетси и не пригласить Элен — так они обычно говорили. Эти двое неразлучны. Ну, мы и сняли вместе эту квартиру, моя подруга и я. Это было с месяц тому назад, месяц или полтора. Ну, как только мы переехали, устроились и собрались наслаждаться обществом друг друга, я обнаружила, что все это было только хитроумной уловкой. Она хотела снять квартиру вместе со мной лишь для того, чтобы встречаться там с мужчинами. Прежде она жила со своими родителями в Куинсе[14]. Я не возражаю, если к девушке время от времени приходит друг, но у нас была лишь однокомнатная квартира, а к Элен приходили каждый вечер, и, конечно, меня это очень стесняло. Мужчины приходили и уходили, и это бывало так часто, что я у себя дома чувствовала себя посторонней. Иногда, когда наступало время возвращаться домой, в свою собственную квартиру, за которую а платила и в которой стояла моя собственная мебель, меня охватывало уныние при мысли о том, что я застану подругу с кем-нибудь из ее дружков, и я шла в кино на последний сеанс. Ну, в конце концов я поговорила с ней. «Элен, — сказала я, — в этой квартире я не чувствую себя дома. Мне нет смысла платить за нее, — сказала я, — если приходится искать пристанища в кинотеатре». Ну, тут уж она показала себя во всей красе. О, сколько злости она на меня излила! Когда на следующий день я вернулась домой, не было ни ее, ни телевизора, ни всего остального. Я была, разумеется, рада, что больше не увижу ее, но теперь у меня осталась на шее эта квартира, за которую я одна должна платить, а на такой работе, как здешняя, у меня нет возможности приобрести подругу.

Она спросила Каверли, не хочет ли он еще что-нибудь. Уже наступало время запирать закусочную, и Каверли спросил, может ли он проводить ее домой.

— Вы и впрямь родились в маленьком городке, — сказала она. — Всякий скажет, что вы из маленького городка, раз вы спрашиваете, можно ли проводить меня домой. Но дело в том, что я живу всего в пяти кварталах отсюда и пойду домой пешком, и, пожалуй, от этого не произойдет ничего плохого, если только вы не начнете вести себя дерзко. С меня достаточно дерзостей. Вы должны обещать мне, что не будете вести себя дерзко.

— Обещаю, — сказал Каверли.

Она говорила я говорила, подготавливая все к тому, чтобы закрыть закусочную. А когда приготовления были закончены, надела шляпу и пальто и вышла с Каверли под дождь. Он был восхищен ее обществом. «Настоящий житель Нью-Йорка, — думал он, — дождливой ночью провожающий домой девушку-официантку». Когда они подошли к дому Бетси, она напомнила ему о его обещании не быть дерзким, и он не стал просить разрешения подняться к ней, а предложил как-нибудь вечером вместе пообедать.

— Что же, с удовольствием, — сказала она. — Единственный свободный вечер у меня в воскресенье. Если для вас воскресенье подходит, я с удовольствием пообедаю с вами в воскресенье вечером. Мы можем пойти в тот чудесный итальянский ресторан как раз за углом; я никогда там не была, но моя бывшая подруга говорила, что там очень хорошо, просто великолепно готовят; и если вы можете зайти за мной около семи…

Каверли смотрел, как она шла по освещенному вестибюлю к внутренней двери — худенькая и не очень грациозная девушка, — и чувствовал с той же уверенностью, с какой лебедь узнает свою подругу, что влюбился.

21

«Северо-восточный ветер (писал Лиэндер). Пришел на смену ветру, дувшему с ЮЗ. Третья равноденственная буря в сезоне. На пути любви много ухабов».

На чердаке, напоминая звуки лопнувшей струны арфы, раздается музыка воды, капающей в ведра и кастрюли; продрогший и угнетенный мрачным видом реки под дождем, Лиэндер спрятал в стол свои записки и спустился по лестнице. Сара была в Травертине. Лулу ушла. Он вошел в маленькую гостиную и погрузился в растапливание печки, наблюдая, как разгорается огонь, вдыхая запах первосортных дров, ощущая, как тепло доходит до его рук и затем проникает сквозь одежду. Согревшись, он подошел к окну, чтобы взглянуть на пасмурный день. Он с изумлением увидел, что в ворота въехал автомобиль и стал приближаться по аллее. Это была одна из старых закрытых машин со стоянки такси у вокзала.

Автомобиль остановился у бокового входа, и Лиэндер увидел женщину, которая наклонилась вперед и что-то говорила водителю. Он не узнавал пассажирки — она была некрасивая и седая — и подумал, что это одна из приятельниц Сары. Он наблюдал за ней из окна. Она открыла дверцу машины и сквозь тонкую завесу дождя, струившегося из сломанных водосточных желобов, направилась к подъезду. Лиэндер был рад любому посетителю; он пересек холл и отпер дверь, прежде чем раздался звонок.

Перед ним стояла очень некрасивая женщина, ее пальто на плечах потемнело от дождя. У нее было длинное лицо, ее шляпа была нарядно отделана твердыми белыми перьями, похожими на те, что употребляются для изготовления бадминтонных воланов, а пальто — сильно поношено. Лиэндер подумал, что видел сотни таких женщин. Они были продуктом Новой Англии. Преисполненные чувства долга, благочестивые и стойкие, они, казалось, были созданы по образу и подобию трав, которые произрастают на высокогорных пастбищах. «Это женщины, — думал Лиэндер, — чьими именами называли скромные суда макрельного флота: Алиса, Эстер, Агнесса, Мейбл и Рут». Перья на ее шляпе, уродливая брошка из морских раковин, приколотая к ее плоской груди, попытки сообщить что-то женственное, как-то украсить столь непривлекательное существо — все это казалось Лиэндеру трогательным.

— Входите, — сказал Лиэндер. — Вам, вероятно, нужна миссис Уопшот?

— Я думаю, вы тот самый джентльмен, которого я ищу, — сказала она с таким растерянным и застенчивым видом, что Лиэндер бросил взгляд на свою одежду. — Я мисс Элен Ратерфорд. А вы мистер Уопшот?

— Да, я Лиэндер Уопшот. Входите, не стойте на дожде. Пройдемте в гостиную. У меня там топится.

Женщина последовала за Лиэндером через холл, и он открыл дверь в маленькую гостиную.

— Садитесь, — сказал он. — Садитесь в красное кресло. Поближе к огню. Пусть просохнет ваша одежда.

— У вас большой дом, мистер Уопшот, — сказала она.

— Слишком большой, — сказал Лиэндер. — Знаете, сколько дверей в этом доме? В этом доме сто двадцать две двери. Зачем вы хотели меня видеть?

Она шмыгнула носом, словно у нее был насморк, или даже всхлипнула и стала открывать тяжелый чемоданчик, который держала в руках.

— Вашу фамилию назвал мне один из моих знакомых. Я уполномоченная Института самоусовершенствования. Мы можем принять в число своих членов еще несколько достойных мужчин и женщин. Доктор Бартоломью, директор института, подразделил духовную деятельность человека на семь ветвей. Науку, искусства — как культурные искусства, так и искусства физического благополучия, — религию…

— Кто назвал вам мою фамилию? — спросил Лиэндер.

— Доктор Бартоломью считает, что это скорей вопрос склонности, чем образования, — сказала незнакомка. — Многие люди, которым посчастливилось окончить колледж, тем не менее не подходят под требования доктора Бартоломью. — Она говорила без всякого выражения и чувства, почти со страхом, как будто цель ее прихода была совершенно иной, и не поднимала глаз от пола. — Во всем мире педагоги и некоторые коронованные главы европейских государств одобрили методы доктора Бартоломью, а труд доктора Бартоломью «Наука религии» приобрела Королевская библиотека в Голландии. У меня с собой фотография доктора Бартоломью и…

— Кто назвал вам мою фамилию? — снова спросил Лиэндер.

— Папа, — сказала она. — Папа назвал мне вашу фамилию. — Она начала ломать руки. — Он умер прошлым летом. О, он был добр ко мне, он вел себя как настоящий отец, был готов сделать для меня все на свете. Он был моим лучшим кавалером. По воскресеньям мы обычно вместе гуляли. Он был ужасно умный, но его всегда обманывали. Его от всего отстраняли. Впрочем, он не боялся, он ничего не боялся. Однажды мы поехали в Бостон в театр. Это было в день моего рождения. Он купил дорогие билеты. В партер. Но когда мы пришли туда, чтобы сесть на свои места, нас провели на балкон. «Мы заплатили за места в партере, — сказал он мне, — и мы пойдем и будем сидеть в партере». Он взял меня за руку, и мы спустились по лестнице, и он сказал капельдинеру, одному из этих заносчивых парней, что мы заплатили за места в партере и будем сидеть в партере… Мне так недостает его, я только об этом и думаю. Он никогда никуда не отпускал меня одну. И вот, прошлым летом он умер.

— Где вы живете? — спросил Лиэндер.

— В Наханте.

— В Наханте?

— Да. Папа рассказал мне все. Он рассказал мне, как вы приехали в темноте — словно воры, сказал он, — в что мистер Уиттьер за все заплатил, и как мать не дала ей напоить меня своим безнравственным молоком.

— Кто вы такая? — спросил Лиэндер.

— Я ваша дочь.

— О нет, — сказал Лиэндер. — Вы лжете. Вы полоумная женщина. Уходите отсюда.

— Я ваша дочь.

— О нет, — повторил Лиэндер. — Вы все это выдумали. Вы и те люди в Наханте. Вы все это придумали. Уходите из моего дома. Оставьте меня в покое.

— Вы гуляли по берегу, — сказала она. — Папа помнил все, и вы должны будете поверить мне и дать мне денег. Он помнил даже костюм, в котором вы были. Он говорил, что на вас был костюм из шотландки. Он говорил, что вы гуляли по берегу и собирали камешки.

— Уходите из моего дома, — сказал Лиэндер.

— Я не уйду отсюда, пока вы не дадите мне денег. Вы ни разу не поинтересовались, жива я или умерла. Вы ни разу не подумали обо мне. Теперь мне нужны деньги. После смерти папы я продала дом, и у меня было немного денег, а затем мне пришлось взяться за эту работу. Это тяжело для меня. Слишком тяжело. У меня слабое здоровье. Мне приходится выходить во всякую погоду. Мне нужны деньги.

— У меня для вас ничего нет.

— Папа так и говорил. Он говорил, что вы попытаетесь увильнуть от помощи мне. Папа предупредил меня, что вы будете говорить, но взял с меня обещание поехать и повидать вас.

Она встала и подняла с полу свой чемоданчик.

— Господь вам судия, — сказала она в дверях, — но я знаю свои права и могу добиться их по закону и опозорить ваше имя.

Она пересекла холл и подошла к двери, но тут Лиэндер крикнул ей вслед:

— Подождите, подождите, пожалуйста, подождите! — и тоже пересек холл. Я могу вам дать кое-что, — сказал он. — У меня осталось несколько вещиц. У меня есть нефритовая туфелька для часов и золотая цепочка, а кроме того, я могу показать вам могилу вашей матери. Она похоронена в этом поселке.

— Плевать мне на могилу, — сказала женщина. — Плевать мне на нее. — И она вышла из дома, села в ожидавшее такси и уехала.

22

Дней через десять после обеда с Бетси Каверли переехал к ней. Для этого Каверли пришлось долго убеждать Бетси, но ее сопротивление нравилось ему и выражало, как он считал, ее серьезное отношение к самой себе. Его доводы были основаны — косвенно — на том обстоятельстве, что кто-то должен был заботиться о ней, на том обстоятельстве, что у нее не было, как она сама сказала, толстой кожи, необходимой в большом городе. Чувства, вызванные в Каверли ее беспомощностью, были поэтичными и всепоглощающими, и в ее отсутствие он думал о ней со смесью жалости и задора. Она была одна, и он будет защищать ее. Вдобавок ко всему их отношения развивались весьма бурно, и этот неофициальный брак, или союз, заключенный в чужом, и огромном городе, делал Каверли очень счастливым. Она была той, кого любили, он был тем, кто любил, — в этом не приходилось сомневаться, и это вполне вязалось с характером Каверли и вносило в его ухаживания и в их совместную жизнь пыл преследования. Прежде ее поиски друзей были настойчивыми, но доставляли только разочарование, и теперь Каверли мог вознаградить ее за эти разочарования и огорчения. В Бетси не было никакой претенциозности — никаких воспоминаний ни о балах в местном охотничьем обществе, ни о тощих, длинноногих кабанах, — и она с готовностью, охотно варила ему ужин и согревала его тело по ночам. Ее воспитала бабушка, хотевшая, чтобы она стала учительницей, а она так не любила Юг, что согласилась на любую работу, лишь бы уехать оттуда. Каверли сознавал ее беззащитность, но на каком-то более глубоком уровне понимал ее человеческое превосходство, ее трогательные повадки странницы, ибо она была ею — и не отрицала этого, и, делая все, чего требовала от нее любовь, никогда не говорила, что любит его. В уик-энды они гуляли, катались на метро и на пароме, разговаривали о своих планах и о своих вкусах, а в конце зимы Каверли предложил ей выйти за него замуж. Бетси растерялась, всплакнула, стала ласковой, и Каверли написал в Сент-Ботолфс о своих планах. Он хотел жениться, как только сдаст экзамены в школе Гражданского ведомства и получит назначение на один из ракетодромов, где работали программисты. Он вложил в письмо карточку Бетси, но не собирался привозить свою невесту в Сент-Ботолфс, пока не получит отпуска. Такие меры предосторожности он принял, потому что ему пришло в голову, как бы южный акцент Бетси и ее подчас капризное поведение не оказались неприемлемыми для Гоноры; целесообразней было жениться и произвести на свет сына до того, как Гонора увидится с его женой. Лиэндер, возможно, чувствовал это его письма к Каверли были полны поздравлений и нежности — и в глубине души, возможно, надеялся, что вскоре после женитьбы Каверли для всех них настанут лучшие времена. Эта мысль таилась в глубине его души. Сара была вне себя, когда узнала, что Каверли не будет венчаться в церкви Христа Спасителя.

В апреле Каверли блестяще сдал экзамены и был очень удивлен, что Макленнеевский институт устроил торжественный выпускной вечер. Он состоялся на пятом этаже здания, где была школа, в помещении фортепьянного училища. Два класса соединили вместе, и получился зрительный зал. Все соученики Каверли пришли со своими родными или женами. На Бетси была новая шляпа. Какая-то неизвестная дама играла на рояле туш, а ученики, когда называли их фамилии, выходили вперед и получали от мистера Макленнея свои дипломы. Потом они спустились на четвертый этаж, где их ждала миссис Макленней, стоявшая у взятого напрокат чайника и подноса с пирожными. На следующее утро Каверли и Бетси обвенчались в церкви Преображения. Единственным свидетелем был Митлер, и три дня медового месяца они провели на острове в домике, который принадлежал Митлеру и был предоставлен в их распоряжение. Сара написала Каверли длинное письмо о том, что она пришлет ему с фермы, когда он устроится, китайский сервиз и разрисованные стулья, а Лиэндер написал письмо, в котором между прочим упомянул, что сделать сына — проще простого. Гонора послала им чек на двести долларов, но без всякого письма.

Каверли сдал экзамен в Гражданском ведомстве и получил квалификацию программиста. К тому времени он знал дислокацию большинства ракетодромов в стране; он решил, что как только приедет на место, то сразу же вызовет Бетси, и они начнут свою супружескую жизнь. Хотя Каверли числился на гражданской службе, он получил назначение на военную базу и добираться до нее должен был на военном самолете. Приказ ему вручили в зашифрованном виде. Через неделю после свадьбы он находился на борту старого «С-54» с откидными сиденьями и на следующий день оказался на аэродроме под Сан-Франциско. Он решил тогда, что его пошлют в Орегон или ему придется лететь назад на одну из баз в пустыне. Он позвонил Бетси, и она заплакала, услышав его голос, но он уверил ее, что через неделю, самое большее через десять дней, они снова будут вместе в своей квартире. Он очень любил жену и каждую ночь укладывался спать на свою армейскую койку с образом Бетси перед глазами, спал с ее тенью в своих объятиях и каждое утро, просыпаясь, ощущал тоску по своей Венере из закусочной, по своей жене. Со вторым этапом путешествия произошла задержка, и он прожил на базе военно-воздушных сил в Сан-Франциско почти неделю.

Все мы, мужчины и юноши, знаем, что представляют собой транзитные казармы, а потому нет смысла описывать их скуку. Тот факт, что Каверли был штатским, не давал ему никакой свободы, и всякий раз, уходя в офицерский клуб или в кино, он должен был сообщать в ротную канцелярию о своем местонахождении. По ту сторону залива он видел холмы Сан-Франциско и, предполагая, что получит назначение в этот город — или на какой-нибудь полигон поблизости, — писал Бетси о своей надежде, что она скоро приедет к нему на Запад. «Прошлой ночью в казарме было холодно, и, конечно, я мечтал, чтобы ты была со мной в постели и согревала ее». И так далее и тому подобное. Вместе с ним жили человек двенадцать, которые, по-видимому, были освобождены от постоянной службы на тихоокеанских базах вследствие своей непригодности. Самой яркой фигурой среди них был мексиканец, который не мог есть армейской пищи, потому что в ней не было перца. Он рассказывал свою историю всем, кто соглашался его слушать. Стоило ему начать есть армейскую пищу, как он терял в весе. Он знал, в чем была беда. Ему нужен перец. Всю свою жизнь он ел перец. Даже материнское молоко было наперчено. Он умолял поваров и врачей давать ему в пище хоть сколько-нибудь перца, но они не принимали его просьб всерьез. Он написал своей мамми, и та прислала ему в письме немного перечных зерен, а он посадил их вокруг орудийного дворика, где стояла зенитная пушка. Он поливал их, ухаживал за ними, и они начали уже давать ростки, как вдруг командир приказал вырвать их. Выращивать овощи на орудийном дворике противоречит воинскому духу. Этот приказ поверг мексиканца в отчаяние. Он потерял в весе, он так похудел, что пришлось отправить его в лазарет; и теперь его уволили из армии как умственно неполноценного. Он был бы счастлив служить под знаменами родины, говорил он, если бы в его пище был перец. Его жалобы звучали достаточно разумно, но слушать их из вечера в вечер было утомительно, и Каверли обычно не возвращался в казармы до тех пор, пока не тушили свет.

Каверли питался в офицерском клубе, проигрывал или выигрывал доллар, играя на автомате, выпивал стакан имбирного пива и шел в кино. Он смотрел фильмы о ковбоях, о похождениях гангстеров, о счастливой и несчастной любви — как в великолепных красках, так и черно-белые. Однажды вечером он сидел в кинозале, как вдруг по радио объявили: «Внимание, внимание! Названным лицам явиться с вещами в корпус тридцать два. Рядовой Джозеф ди Гасинто. Рядовой Генри Уоластон. Лейтенант Марвин Смайт. Мистер Каверли Уопшот…» Публика стала улюлюкать, свистеть и кричать: «Вам не поздоровится!», когда они выходили в темноту. Каверли зашел за своим чемоданом и явился в корпус тридцать два, откуда вместе с остальными его отвезли на аэродром. У каждого из них была своя догадка о месте их назначения. Они направляются в Орегон, на Аляску или в Японию. Каверли никогда не приходило в голову, что ому придется покинуть родину, и он сильно тревожился. Он возлагал надежды на Орегон, но решил, что в случае, если его пошлют на Аляску, Бетси сможет приехать к нему и туда. Как только они сели в самолет, люк задраили, самолет вырулил на взлетную полосу и оторвался от земли. Это был, как догадывался Каверли, старый транспортный самолет, обладающий умеренной скоростью, и если они летели в Орегон, то должны были добраться туда лишь к рассвету. В самолете было жарко и душно; Каверли заснул, а проснувшись на рассвете и бросив взгляд в окно, увидел, что они находятся высоко над Тихим океаном. Они весь день летели на запад, играли в кости и читали Библию — кроме нее, читать было нечего, — и в сумерках увидели огни мыса Дайамонд-Хед и приземлились на Оаху.

Каверли получил койку в других транзитных казармах, и ему велели утром явиться на аэродром, Никто на сказал ему; закончилось его путешествие или нет, но по взглядам писарей полковой канцелярии он догадывался, что ему предстоит еще куда-то двигаться. Он оставил свой чемодан и полетел на военно-транспортном самолете в Гонолулу. Ночь была жаркая, насыщенная тяжелыми запахами, в горах ворчал гром. Каверли вспомнил Тедиаса и Элис, Гонору и старого Бенджамина, он следовал по стопам многих Уопшотов, но это не слишком утешало его. Между ним и Бетси лежала половина земного шара, и все его надежды на счастье, на детей и на поддержание семейной чести, казалось, повисли в воздухе или потерпели жестокий крах. Он увидел на стене объявление: «АВИАПОЧТА. КОЛЛЕКЦИЯ ТРОПИЧЕСКИХ БАБОЧЕК ДЛЯ ВАШИХ ЛЮБИМЫХ ВСЕГО ЗА ТРИ ДОЛЛАРА». Это был подходящий способ выразить свои нежные чувства к Бетси, и немного спустя он уже звонил у дверей дома, адрес которого ему указал военный полицейский. Его впустила толстая женщина в вечернем туалете.

— Мне нужны бабочки, — печально сказал Каверли.

— Что ж, вы попали как раз куда надо, красавчик, — сказала женщина. Входите. Входите и выпейте чего-нибудь, через несколько минут я все устрою. — Она взяла его за руку и ввела в маленький зал, где еще несколько мужчин пили пиво.

— О, прошу прощения, — вдруг сказал Каверли. — Здесь какая-то ошибка. Видите ли, я женатый человек.

— Ну, это не имеет никакого значения, — сказала толстая дама. — Больше половины девушек, работающих у меня, замужем, и я сама вот уже девятнадцать лет счастливо живу с мужем.

— Произошла ошибка, — настаивал Каверли.

— Ну, смелее, — сказала толстая женщина. — Вы пришли и сказали, что вам нужны бабочки, и я сделаю для вас все, что могу.

— О, прошу прощения, — сказал Каверли и ушел.

Утром он сел на другой самолет и летел весь день. Незадолго до наступления темноты они сделали круг, идя на посадку, и в окно Каверли мог разглядеть в предвещающем бурю свете заката длинный, изогнутый наподобие ятагана атолл, с бурунами, разбивающимися о берег с одной стороны, кучку домов и площадку для запуска ракет. Полевой аэродром был очень маленький, и пилот сделал три круга, прежде чем пошел на посадку. Каверли выскочил из люка и прошел по летному полю к канцелярии, где писарь расшифровал доставленный им приказ. Он находился на Острове 93 полувоенной-полугражданской базе. Срок его службы здесь составит девять месяцев с двухнедельным отпуском в лагере отдыха либо в Маниле, либо в Брисбене — по выбору.

23

Мозес, получив повышение, купил автомобиль и нанял квартиру. Он усердно трудился на службе, и все же у него набиралось много вечерней работы, которую ему поручал мистер Бойнтон. С Беатрисой он встречался примерно раз в неделю. Это была приятная и безответственная связь, так как он очень быстро понял, что брак Беатрисы потерпел крушение задолго до его появления в «Марин-Руме». Чаки жил с певицей, выступавшей с его оркестром, и Беатриса любила поговорить о его вероломстве и неблагодарности. Она дала ему денег на организацию оркестра. Она поддерживала его. Она даже покупала ему костюмы. Беатрисе казалось, что она говорит с горечью, но горечи в ней не было. Нежные интонации, с которыми она произносила слова, как бы лишали ее возможности выражать в них более глубокие оттенки человеческой печали. У нее были печали — множество, — но она не могла передать их своим голосом. Она подумывала о путешествии и говорила, что начнет новую жизнь в Мексике, Италии или Франции. По ее словам, у нее была масса денег, хотя Мозес удивлялся, почему она, если это правда, мирится с ломаным картонным шкафом и носит такие облезлые меха. Однажды вечером, когда Мозес неожиданно пришел к ней, его впустили лишь после того, как он некоторое время прождал в вестибюле. По звукам, доносившимся из квартиры, он решил, что Беатриса принимает другого гостя, и, когда его наконец впустили, он задавал себе вопрос, спрятан ли его соперник в ванной или задыхается в шкафу. Впрочем, ему не было никакого дела до того, какую жизнь она ведет; он пробыл столько, сколько понадобилось, чтобы выкурить сигарету, а затем ушел в кино.

Такого рода отношения были приемлемыми и мирными, пока Мозес не начал терять к ним интерес, и тогда Беатриса стала пылкой и требовательной. Она не могла вызывать его по служебному телефону, но то я дело звонила ему домой, иногда ночью, а когда он приходил к ней, плакала и говорила ему о своей жеманной и снедаемой суетным честолюбием матери и о строгости Кленси. Она переехала из своей квартиры в гостиницу, и Мозес помог ей перевезти вещи. Из этой гостиницы она переехала в другую, и он опять помог ей. Как-то ранним вечером, когда Мозес только что пришел домой после ужина, она позвонила ему, сказала, что получила предложение петь в Кливленде, и спросила, не проводит ли он ее на вокзал. Он ответил, что проводит. Она сказала, что находится у своих, и дала ему другой адрес, и Мозес взял такси.

Приехав по данному ему адресу, он увидел закусочную и подумал, что ее мать, будучи, возможно, в стесненных обстоятельствах, сняла квартиру над торговым помещением; однако дверей в квартиру нигде не было, и он зашел в закусочную. Там, в глубине, он увидел Беатрису, которая сидела в шляпе и пальто, окруженная чемоданами. Она плакала, и глаза у нее покраснели.

— О, спасибо, что ты пришел, Мозес, дорогой, — сказала она, как всегда, нежно. — Я буду готова через минуту. Мне нужно прийти в себя.

Помещение, в котором она сидела, было кухней. Там находились еще две женщины. Беатриса не объяснила, кто они, и не познакомила с ними, но в одной из них Мозес признал ее мать. Сходство было разительное, хотя мать была очень тучная, с румяным и красивым лицом. Поверх платья на ней был передник, а на ногах — стоптанные туфли. Вторая женщина, тощая и старая, оказалась Кленси. Здесь таились истоки великолепных и злосчастных воспоминаний Беатрисы. Ее гувернантка была поварихой в закусочной.

Обе женщины делали бутерброды. Время от времени они заговаривали с Беатрисой, но та не отвечала. Их как будто не волновало ни ее залитое слезами лицо, ни молчание, и в кухне царила атмосфера безнадежного и давнего непонимания. Контраст между рассказами Беатрисы о ее несчастном детстве — об элегантной и бессердечной матери — и недвусмысленным свидетельством обстановки закусочной делал ее горести острыми и трогательными, как огорчения ребенка.

Закусочная была превосходная. От нескольких бочонков, стоявших у дверей, исходил кислый запах пикулей. Кленси только что посыпала пол свежими опилками — немного опилок пристало к ее переднику, — и от двери до задней стены кухни от пола до потолка стояли пирамиды консервных банок с овощами, фруктами, креветками, крабами, омарами, супами и цыплятами. Там были жареные индейки я куры в застекленных ящиках, ветчинные окорока, витые булочки в корзинах для хлеба, нарезанные огурцы в уксусе, сливочный сыр, рольмопсы, копченая лососина и копченые сиги. Видимо, из-за этого изобилия кислых и аппетитных запахов выдумала бедная Беатриса несчастное детство с жестокой матерью и строгой гувернанткой.

Беатриса тихо всхлипнула. Из вазочки на столе она взяла бумажную салфетку и высморкалась.

— Если бы ты мог поймать такси и вынести мои чемоданы, Мозес, дорогой, — сказала она. — Я слишком слаба.

Мозес знал, что было в ее чемоданах — дешевые платья, но, когда он поднимал их, ему казалось, что они набиты камнями. Он вынес вещи к обочине тротуара и подозвал машину; Кленси шла за ним с большим бумажным мешком, полным бутербродов.

— Она съест их в поезде, — сказала Кленси Мозесу.

Беатриса ни слова не сказала ни матери, ни поварихе; в такси она еще немного поплакала, продолжая сморкаться в бумажную салфетку.

Пройдя через вокзал, Мозес внес ее вещи в вагон кливлендского поезда, и тут Беатриса нежно поцеловала его на прощание и заплакала всерьез.

— О, дорогой Мозес, я сделала нечто ужасное и должна тебе рассказать. Ты знаешь, как они всегда ведут расследование, я хочу сказать расспрашивают о человеке всех, кто его знает. Однажды днем ко мне явился какой-то мужчина, и я рассказала ему длинную историю о том, как ты обманул меня, обещал жениться и забрал у меня все деньги, но я должна была им что-нибудь сказать, иначе они подумали бы, что я безнравственная; но мне, конечно, очень жаль, и я надеюсь, что ничего плохого с тобой не произойдет.

Тут кондуктор крикнул, чтобы все заняли свои места, и поезд отправился в Кливленд.

24

А теперь мы подошли к истории гибели «Топаза».

Это случилось 30 мая — во время его первого плавания в новом сезоне. В течение двух недель Лиэндер а нанятый им матрос Бентли приводили судно в порядок. Сирень стояла в цвету — в Сент-Ботолфсе были живые изгороди из сирени, целые рощи и леса ее, которые цвели вдоль Ривер-стрит, а по ту сторону холма росли дикой чащей вокруг входов в погреба. Рано утром по дороге к пристани Лиэндер увидел, что все дети, шедшие в школу, держали в руках ветки сирени. Он спрашивал себя, отдадут ли они эти ветки учителям, у которых у самих были кусты сирени, или же украсят ими классы. Всю эту неделю он видел, как дети несли в школу ветки сирени. Рано утром 30 мая он сам срезал букет сирени и отнес его на кладбище, а затем направился к берегу, где стоял «Топаз».

Бентли и прежде работал у Лиэндера. Это был молодой парень, в прошлом ходивший в море и снискавший дурную славу. Все знали, что он незаконный сын Теофилеса Гейтса от женщины, которая называла себя миссис Бентли и жила в двухквартирном доме близ фабрики столового серебра. Бентли принадлежал к числу тех опрятных, молчаливых и знающих свое дело моряков, которые примерно раз в месяц разносят все в пух и прах. Во многих городах квартирные хозяйки восхищались его чистоплотностью, трезвостью и трудолюбием, пока как-нибудь дождливым вечером он не приходил домой с тремя бутылками виски в бумажном мешке и не выпивал их одну за другой. Тогда он бил стекла в окнах, мочился на пол и извергал столько горечи и непристойностей, что обычно вызывали полицию, и ему приходилось начинать все сначала в каком-нибудь другом городе или в других меблированных комнатах.

Еще одним то ли пассажиром, то ли членом команды в этот день был Лестер Спинет, слепой, научившийся играть на аккордеоне в Хатченсовском институте. Мысль о том, чтобы он работал на «Топазе», принадлежала Гоноре, и она собиралась сама платить ему жалованье. Лиэндер был, конечно, доволен, что на пароходе появится музыка, и недоволен собой за то, что ему не нравился стук палки слепого и его вид. Спинет был грузный мужчина с огромной головой и запрокинутым вверх лицом, словно его глаза все еще улавливали какие-то проблески света. В это утро Спинет и Бентли уже ждали Лиэндера, когда он подходил к пристани. Они взяли на борт несколько пассажиров, в том числе старую даму с букетом сирени, завернутым в газету. Небо и река были голубые, и все, или почти все, обстояло так, как положено в праздничный день, хотя в воздухе ощущалась легкая духота или сырость, а к аромату сирени, доносившемуся с берегов реки, примешивался какой-то кислый запах, похожий на запах мокрой бумаги. Как бы не было бури!

В Травертине сели еще пассажиры. Дик Хаммерсмит с братом, оба в плавках, ныряли с пристани за монетами, но им не приходилось особенно часто утруждаться. Когда Лиэндер взял курс к проливу, он увидел, что берег перед гостиницей «Меншон-хаус» кишит людьми, и услышал крики ребенка, которого отец окунал в воду.

— Папа не сделает тебе ничего плохого, папа только хочет, чтобы ты понял, какая вода приятная, — говорил мужчина, между тем как крики мальчика становились все громче и все отчаянней.

Лиэндер прошел проливом между островом Хейлз и скалой Гал в прелестную бухту с зеленой водой у берега, синей в более глубоких местах и пурпурной, как вино, на глубине в сорок морских саженей. Солнце сияло, воздух был теплый и душистый. Из рулевой рубки Лиэндер видел, как пассажиры с очаровательной непринужденностью всякой праздничной толпы устраивались на передней палубе. Он знал, что они разбредутся, как только он приведет судно к ветру, и, миновав пролив, описал широкий полукруг, чтобы возможно дольше находиться в их обществе. Там были семьи с детьми и семьи без детей, но из пожилых людей мало кто прельстился сегодня прогулкой на пароходе. Парни фотографировали своих девушек, отцы фотографировали жен и детей, и хотя Лиэндер за всю свою жизнь не сделал ни одного снимка, он испытывал дружелюбные чувства к этим фотографам и ко всем другим людям, которые увековечивали такое веселое зрелище, как переход в Нангасакит. Среди пассажиров был какой-то мужчина, носивший, как догадывался Лиэндер, парик или накладку из чужих волос; приводя судно к ветру, Лиэндер следил за незнакомцем, который ухватился за свою шевелюру и для безопасности прикрыл ее кепкой. В это же мгновение многие женщины схватились за юбки и шляпы, но уже ничего нельзя было поделать. Свежий ветер их всех разогнал. Они собрали свои газеты и юмористические журналы и, прихватив палубные стулья, перешли на подветренную сторону или назад на корму, и Лиэндер остался один.

От ощущения одиночества Лиэндер вспомнил об Элен Ратерфорд, которую он видел накануне вечером. Он допоздна работал на судне и зашел в булочную Граймса поужинать. Во время еды он поднял голову и увидел, что Элен стоит перед окном и читает вывешенное там меню. Он встал из-за стола и вышел, чтобы поговорить с ней — что он ей скажет, он и сам не знал, — но едва она заметила его, как в страхе отпрянула, воскликнув:

— Уйдите от меня, уйдите от меня!

В весенних сумерках площадь была пустынней. Они были одни.

— Я только хочу… — начал Лиэндер.

— Вы хотите меня ударить, вы хотите меня ударить!

— Нет.

— Да, хотите. Вы хотите причинить мне зло. Папа так и говорил мне, что вы причините мне зло. Папа говорил мне, чтобы я была осторожна.

— Выслушайте меня, пожалуйста.

— Не двигайтесь с места. Не подходите ко мне, или я позову полицейского.

Она повернулась и пошла крадучись вдоль Картрайтовского блока, словно мягкий вечерний воздух был полон камней и других метательных снарядов, странное, напуганное, слабое существо; когда она свернула в боковую улицу, Лиэндер вернулся в булочную, чтобы расплатиться за ужин.

— Что это за психопатка? — спросила официантка. — Она весь день тут крутилась и всем говорила, что знает тайну, от которой переполошится весь город. О, терпеть не могу психопаток!


Когда Бентли поднялся в рулевую рубку, Лиэндер увидел, что тот пьян. Так как Лиэндер сам не прочь был выпить, то обладал исключительно тонким нюхом на запах спиртного, исходящий изо рта других. Бентли все еще сохранял сверхъестественную аккуратность человека, часто искушаемого ленью и близко с ней знакомого. Его курчавые волосы блестели от жира, бледное лицо было чисто выбрито, а шея носила следы порезов бритвы; он выстирал, энергично орудуя щеткой, свою парусиновую робу, так что она местами обесцветилась и стала приятно пахнуть мылом, но к запаху мыла примешивался запах виски, и Лиэндер задавался вопросом, сможет ли он проделать обратный путь один.

Вскоре он уже различал белые стены Нангасакита и слышал музыку карусели. На пристани стоял какой-то старик, к цилиндру которого было прикреплено объявление, рекламировавшее обеды из четырех, пяти и шести блюд в нангасакитской гостинице, приготовленные из даров моря. Лиэндер вышел из рулевой рубки и прокричал свое обычное предупреждение:

— Отплытие в обратный путь в три тридцать! Отплытие в обратный путь в три тридцать! Возвращайтесь на пароход, пожалуйста, заблаговременно. Отплытие в обратный путь в три тридцать! Возвращайтесь на пароход, пожалуйста, заблаговременно…

Последним покинул пароход Спинет, который спустился на пристань, нащупывая путь палкой. Лиэндер пошел к себе в каюту, съел бутерброд и крепко заснул.

Когда он проснулся, было уже около трех часов. Небо кругом потемнело, и он понял, что надвигается шторм. Он налил воды в таз и ополоснул лицо. Выйдя на палубу, он увидел в открытом море на расстоянии около мили полосу тумана. Ему нужен был матрос на обратный путь, и, надев фуражку, он пошел в кафе Рэя, где обычно выпивал Бентли. Бентли никуда не годился. Он сидел даже не в баре, а в маленькой задней комнате, и на столе перед ним стояли бутылка и стакан.

— Вы, верно, думаете, что я пьян? — начал он. Но Лиэндер лишь устало сел, размышляя о том, где бы ему за четверть часа найти палубного матроса. — Думаете, я ни на что не годен? А у меня есть девчонка там, в Форт-Силле, штат Оклахома, — сказал Бентли. — Она думает, кое на что я годен. Я зову ее Попугаем. У нее такой длинный нос. Я еду обратно в Форт-Силл, штат Оклахома, и буду любить моего Попугая. У нее в банке две тысячи долларов, она хочет дать их мне. Не верите, а? Думаете, я ни на что не годен? Думаете, я пьян? А у меня есть эта девчонка там, в Форт-Силле, штат Оклахома. Она меня любит. Она хочет дать мне две тысячи долларов. Я называю ее Попугаем. У нее такой длинный нос…

Лиэндер знал; Бентли не виноват, что он незаконнорожденный; возможно, не виноват даже и в том, что он угрюмый человек; но Лиэндеру нужен был палубный матрос, и он вышел в бар и спросил у Мерилин, не захочет ли ее брат-подросток заработать доллар, помогая ему во время обратного плавания. Она сказала, конечно, конечно, парень рад-радешенек заработать хоть пятицентовик, и позвонила матери по телефону, а мать открыла кухонную дверь и стала громко звать сына, но его нигде не было, и Лиэндер ни с чем вернулся на судно.

Он с интересом и некоторой нежностью наблюдал за пассажирами, возвращавшимися на пароход. Они несли трофеи — выигранные ими вещи: тонкие одеяла, которые не защитят их от осенних холодов; стеклянные миски для земляных орехов и студня; животных, сделанных из клеенки и бумаги, иногда с блестящими бусинками вместо глаз. Среди пассажиров была хорошенькая девушка с розой в волосах и какой-то мужчина, его жена и трое детей, одетые в одинаковые рубашки из цветастой ткани. Последней явилась на пароход Элен Ратерфорд, но Лиэндер находился в это время в рулевой рубке и не видел ее. На ней была та же похожая на горшок шляпа, украшенная перьями волана, я ее груди была приколота та же морская раковина, и в руках она держала тот же старый чемоданчик.

В течение недели Элен Ратерфорд пыталась продать мудрость доктора Бартоломью в домах Нангасакита. Сегодня утром она ходила по району, который казался более зажиточным, чем все остальные кварталы этого захудалого курорта. Дома были маленькие — не больше простого бунгало, — и тем не менее все они своими мансардами и решетчатыми балконами, изогнутыми наподобие амбразур в башне замка, указывали на то, что не были дачами; они были домами, где мужчины и женщины жили постоянно, где зачинали и воспитывали детей. Это зрелище могло бы приободрить ее, если бы не собаки. Там было полно собак, а Элен уже давно казалось, что именно из-за собак вся ее жизнь — сплошное мученичество. Едва заслышав ее шаги, собаки принимались лаять, наполняя ее душу страхом и жалостью к самой себе. С утра до ночи собаки, сопя, следовали за ней по пятам, хватали ее за лодыжки, прокусывали подол ее лучшего серого пальто и пытались удрать с ее чемоданчиком. Как только она входила в незнакомый район, собаки, которые до того мирно грелись на солнце у развешенного для просушки белья или спали у печей, собаки, которые глодали кости, или дремали, или играли друг с другом, прекращали свои мирные занятия и поднимали тревогу. Ей много раз спилось, что собаки разрывают ее на клочки. Ей казалось, будто она пилигрим и подошвы ее туфель так истончились, что, в сущности, она ходит босиком. Изо дня в день ее окружали незнакомые дома, и люди, и враждебные звери; и, подобно пилигриму, ей иногда давали чашку чаю и кусок черствого торта. Участь ее была хуже участи пилигрима, так как один только бог знал, в какой стороне появится ее Рим, ее Ватикан.

Первой собакой, явившейся к ней сегодня, был колли, который зарычал ей вслед; этот звук пугал ее сильнее, чем громкий честный лай. Колли сопутствовала собачонка, она, казалось, была настроена дружелюбно — но разве можно быть в этом уверенным? Именно дружелюбная на вид собака как-то порвала ей пальто. К этим двум присоединилась черная собака, затем овчарка, разинувшая пасть и рычавшая, как цербер. Элен прошла с полквартала, сопровождаемая четырьмя собаками, а затем все они, кроме колли, вернулись к своим прерванным занятиям. Колли же продолжал следовать за пей по пятам, рыча. Она надеялась, что кто-нибудь откроет дверь и позовет его домой, она молилась об этом. Она обернулась, чтобы поговорить с ним.

— Иди домой, песик, — сказала она. — Иди домой, милый песик, иди домой, славный песик.

Тут колли прыгнул, пытаясь схватить рукав ее пальто, а она ударила его чемоданчиком. Сердце ее забилось, ей казалось, что она вот-вот умрет. Колли вонзил зубы в ветхую кожу чемоданчика, и началась игра «кто кого перетянет».

— Оставь в покое эту бедную даму, противный ты пес! — услышала Элен чей-то голос. Незнакомая женщина появилась справа от нее с большим чайником воды и облила собаку. Собака с воем помчалась по улице. — Ну а теперь зайдите на несколько минут ко мне, — сказала женщина. — Входите и расскажите мне, что вы продаете, и дайте отдохнуть ногам.

Элен поблагодарила незнакомку и вошла за ней в один из домиков. Ее спасительницей была низенькая женщина с красивыми светло-голубыми глазами и очень красным лицом. Она назвала себя миссис Браун и, прежде чем приступить к беседе с Элен, сняла передник и повесила его на спинку стула. Это была маленькая женщина с забавной фигурой. Бюст и зад натягивали ткань ее домашнего платья.

— А теперь окажите мне, что его вы продаете, — спросила она, — и я подумаю, не нужно ли мне чего-нибудь.

— Я уполномоченная Института самоусовершенствования доктора Бартоломью. Мы можем принять в число своих членов еще несколько достойных мужчин и женщин. Доктор Бартоломью считает, что университетское образование для этого не обязательно. Он считает…

— Ладно, хватит, — сказала миссис Браун, — ведь меня не причислишь к тем женщинам, которых вы называете образованными. Я окончила нангасакитскую среднюю школу, одну из лучших средних школ в мире, известную во всем мире, но образованность, приобретенная учением, — ничто по сравнению с образованностью, которая у меня в крови. Я прямой потомок мадам де Сталь и многих других высокообразованных и выдающихся людей. Вы, возможно, мне не верите, вы, возможно, думаете, что я сумасшедшая, но если вы взглянете на этот портрет на стене — это художественная открытка с изображением мадам де Сталь, — а затем взглянете в профиль на меня, то вы, несомненно, заметите сходство.

— Есть много четырехцветных портретов знаменитых людей, — сказала Элен.

— Я стану сейчас рядом с портретом, и вы, конечно, заметите сходство, сказала миссис Браун, сделав несколько шагов по комнате и став рядом с открыткой. — Вы, наверно, уже видите сходство. Вы видите сходство, ведь правда? Вы должны видеть его. Все остальные видят. Вчера ко мне приходил мужчина, продающий кипятильники, и он сказал, что я так похожа на мадам де Сталь, будто мы с ней близнецы. Сказал, что мы настоящие близнецы. — Она разгладила свое домашнее платье, затем вернулась и села на край стула. Образованностью, которая у меня в крови, — продолжала она, — я обязана именно тому, что я прямой потомок мадам де Сталь и других выдающихся людей. У меня очень разорительные вкусы. Если я иду в магазин купить сумочку и там есть сумочка за доллар и за три доллара, то мой глаз останавливается как раз на той, которая стоит три доллара. Всю свою жизнь я предпочитала дорогие вещи. О, у меня были такие перспективы! Мой прадедушка занимался торговлей льдом. Он составил себе состояние, продавая лед неграм в Гондурасе. Он не принадлежал к тем людям, что держат большие суммы в банке, и все свои деньги взял с собой в Калифорнию и купил на них золотые слитки, а на обратном пути его корабль затонул вместе с золотом и всем остальным во время бури у мыса Хаттерас. Конечно, золото до сих пор там — на два с половиной миллиона долларов, — и все оно принадлежит мне, но не подумайте, что местные банки готовы ссудить меня деньгами на то, чтобы поднять его с морского дна. Ни за что на свете. Там в море лежат два с половиной миллиона долларов моих кровных денег, а во всей округе нет ни одного человека, обладающего достаточной смекалкой или чувством чести, чтобы одолжить мне деньги на то, чтобы достать мое наследство. На прошлой неделе я ездила в Сент-Ботолфс повидать богатую старую Гонору Уопшот, и она…

— Она родственница Лиэндера Уопшота?

— Она из той же семьи. Вы его знаете?

— Он мой отец, — сказала Элен.

— Господи боже мой, если Лиэндер Уопшот — ваш отец, то зачем же вы ходите из дома в дом, пытаясь продать какие-то книжки?

— Он отказался от меня. — Элен заплакала.

— О, он отказался, отказался? Ну, это легче сказать, чем сделать. Мне приходило в голову отказаться от своих детей, но я не представляю себе, как за это взяться. Знаете вы, что сделала моя дочь — моя собственная дочь — в День благодарения? Мы все сидели за столом, как вдруг она схватила индейку — двенадцатифунтовую индейку! — бросила ее на пол, стала по ней прыгать и ногой подкидывать ее туда и сюда, а затем взяла миску с клюквенным соусом и плеснула им в потолок — клюквенный соус по всему потолку, — а потом заплакала. Я иногда подумываю о том, чтобы отказаться от нее, но это легче сказать, чем сделать, — и если я не могу отказаться от моей дочери, то как Лиэндер Уопшот может отказаться от своей? Ну, ладно, — сказала она, вставая и подвязывая передник, — мне надо снова приняться за уборку, и я не могу больше тратить время на разговоры, но мой вам совет — пойдите к этому старому Лиэндеру Уопшоту и скажите ему, чтобы он купил вам пару приличных туфель. Когда я увидела, как вы идете по улице в рваных туфлях, а за вами бегут собаки, я подумала, что не прийти вам на помощь было бы не по-христиански. Но теперь, когда я знаю, что вы из семьи Уопшотов, я полагаю, что вам могли бы помочь ваши собственные родственники. До свидания.


Перед тем как пуститься в свое последнее плавание, Лиэндер по обыкновению дал свисток. Из рулевой рубки он видел, что в парке над американскими горами уже идет дождь. Он увидел, как Чарли Маттерсон и его брат-близнец набросили брезент на последние спускавшиеся вагончики. Карусель все еще крутилась. Он видел, как пассажиры одной из лодок Красной Мельницы, только что выплывшие изо рта алебастрового великана-людоеда, в изумлении задрали головы, обнаружив, что идет дождь. Он видел, как юноша, смеясь, покрыл газетой голову своей девушки. Он видел, как в домиках, стоявших наверху, на отвесном берегу, зажигались керосиновые лампы. Он думал, как печально было для поселившихся там людей, что в этот их первый за много лет выезд из дому шел дождь. В домах не было ни печей, ни каминов. Не было спасения от сырости и от унылого стука дождя, так как дощатые стены, пропитанные солью, тугие, издают, когда к ним прикасаются, звуки, напоминающие барабанный бой; и стоит вам усесться за партию виста в две руки, как крыша начинает протекать. Течет в кухне, и над ломберным столиком, и над кроватью. Люди, проводящие здесь отпуск, могли бы поджидать почтальона — но кто станет им писать? И сами они не могут писать письма, так как все конверты у них склеились. Уныние пощадит только любовников: столбики их кроватей громко и весело поскрипывают. На берегу Лиэндер видел, как последние группы экскурсантов обращались в бегство, крича друг другу, чтобы не забыли одеяло, не забыли открывалку, не забыли термос и корзину для провизии. И вот уже никого не осталось, кроме старика, любившего плавать под дождем, и юноши по прозвищу Банан, который любил гулять под дождем и голова которого была забита Суинберном. Лиэндер видел, как японец, продававший веера и палочки для чесания спины, убирает свои шелковые и бумажные фонарики. Он видел людей, стоявших в дверях ресторана, и официанток у окон. Официант вносил в ресторан «Пергола-Кантониз» не покрытые скатертями столики, а в нангасакитской гостинице чья-то рука отодвинула оконные занавески, но рассмотреть выглянувшее из окна лицо Лиэндер не смог. Он видел, как волны, прежде мчавшиеся одна за другой, под дождем утихомирились и лениво плескались о берег. Море было спокойное. Вдруг старик, стоявший по пояс в воде, повернулся и изо всех сил поплыл к берегу, почувствовав подспудную тягу бушующего моря. Лиэндер видел, как радовался Банан, наблюдая за этими признаками надвигающейся опасности. И вот море со страшным грохотом перекинулось через полосу песка и хлынуло на каменное основание портовой набережной, образовав волну, которая, разбившись (это было начало атаки, гремевшей затем всю ночь), потрясла берег и преследовала по пятам успевшего вылезти из воды старика. Лиэндер снял швартовы и дал свисток. Когда «Топаз» вышел в море, Спинет заиграл «Звон колоколов».


К Нангасакиту вел пролив, образованный гранитным волнорезом, обросшим морской травой, а к юго-западу в море покачивался бакен с колоколом, покрывавшийся белой пеной всякий раз, как его захлестывало водой. Лиэндер знал, что при таком ветре колокол могли услышать далеко на берегу. Его могли услышать картежники, расставлявшие банки и миски в тех местах, где протекала крыша, старые дамы в нангасакитской гостинице и даже любовники сквозь веселое поскрипывание кроватных столбиков. Звуки только этого колокола слышал Лиэндер во сне. Он любил все колокола: обеденные колокола, колокольчики над столом, колокольчики у дверей, колокол из Антверпена и колокол из Алтуны — все они внушали ему бодрость и утешали его, но этот колокол затрагивал в его душе какие-то мрачные струны. Теперь колдовская музыка осталась за кормой, становилась все слабей и слабей, теряясь в скрипе старого корпуса и в шуме волн, разбивавшихся о его нос. У выхода из бухты море было бурное.

«Топаз» зарывался носом в волны, как старая лошадь-качалка. Волны разбивались о стекло рулевой рубки, и Лиэндеру приходилось одной рукой приводить в движение стеклоочиститель, чтобы хоть что-нибудь видеть. Вода, стекая с палуб, стала проникать в каюту. Погода была ненастная; Лиэндер подумал о пассажирах — о девушке с розой в волосах и о мужчине с тремя детьми, у которых у всех рубашки были сшиты из той же ткани, что и летнее платье его жены. А как чувствовали себя сейчас пассажиры, сидевшие в каюте? Были они испуганы? Да, были, в девяти случаях из десяти, и старались заглушить страх пустыми размышлениями. Они вытаскивали из карманов кольца с ключами и медяки, а те, у кого был какой-нибудь талисман, серебряный доллар или медаль в честь святого Христофора, терли их пальцами. Да пребудет с нами святой Христофор! Они приводили на себе в порядок подвязки, если носили их, туже шнуровали ботинки, подтягивали узел галстука и спрашивали себя, почему чувство реальности их покинуло. Они думали о чем-нибудь приятном: о полях пшеницы и о зимних сумерках, когда через пять минут после того, как на западе гаснул лимонно-желтый свет, начинал идти снег, или о том, как в канун пасхи они прятали под диванными подушками фигурные леденцы. Юноша смотрел на девушку с розой в волосах, вспоминая, как великодушно она отдавалась ему; такой красивой и нежной она казалась ему теперь.

Достигнув середины залива, Лиэндер повернул судно к Травертину. Это была наихудшая часть пути, и он тревожился. Набегавшие валы били в корму. На гребне каждой волны корпус «Топаза» от вращения винта содрогался, а опускаясь во впадину, судно ложилось на левый борт. Лиэндер взял курс на скалу Гал, которую теперь отчетливо видел: видел помет чаек на вершине и водоросли, раскидывавшиеся веером, когда волны вздымались и поглощали гранитную пирамиду. По ту сторону пролива он был бы в безопасности, так как ему оставалось бы лишь подняться вверх по спокойной реке к своей пристани. Все его мысли были сосредоточены на этом. Он слышал, как палубные стулья с треском ломались, прижатые к поручням кормы. «Топаз» набрал столько воды, что стал крениться. Затем с грохотом пушечного выстрела лопнула рулевая цепь, и Лиэндер почувствовал, что штурвал, который он держал в руках, мгновенно утратил власть над судном.

На корме был запасной руль. Лиэндер соображал достаточно быстро. Он вдвое уменьшил скорость судна и вошел в каюту, Элен увидела его и стала кричать:

— Он дьявол, он дьявол из преисподней, вон тот человек! Он утопит нас! Он боится меня! Восемнадцать недель, в понедельник будет девятнадцать, я выходила в любую погоду. Он боится меня! У меня есть факты, которые могут привести его на электрический стул. Он утопит нас!

Лиэндер остановился как вкопанный — не от страха, а ошеломленный воспоминанием о красоте ее матери, о ферме близ Франконии и об уборке сена в грозовой день. Он вернулся в рулевую рубку, а через мгновение «Топаз» налетел на скалу Гал. Нос парохода смялся, как яичная скорлупа. Лиэндер протянул руку к веревке от сирены и подал сигнал бедствия.

Сирену услышали в бывшем вестибюле гостиницы «Меншон-хаус», превращенном теперь в бар, и люди недоумевали, что это взбрело в голову Лиэндеру. Он всегда был щедр на гудки своей сирены, подавая их по случаю празднования дня рождения детей и годовщин свадьбы или при виде старого друга. Только один из официантов, находившийся в кухне — чужой в этих местах, — распознал сигнал бедствия и, выбежав на крыльцо, поднял тревогу. Его услышали в яхт-клубе, и кто-то запустил мотор на старом баркасе. Как только Лиэндер увидел, что баркас отошел от пристани, он вернулся в каюту, где пассажиры надевали спасательные куртки, и сообщил им последнюю новость. Пассажиры спокойно сидели, пока баркас не подошел к борту «Топаза». Лиэндер помог всем перебраться на спасательное судно, в том числе Спинету, в том числе всхлипывающей Элен, и баркас, надрывно завывая мотором, отвалил.

Лиэндер отвинтил от подставки ящик с компасом и вынул из рундука бинокль и бутылку виски. Затем он прошел на нос, чтобы осмотреть пробоину. Дыра была большая, и набегавшие волны били судно о камни. Пока Лиэндер наблюдал, «Топаз» стал сходить с камней, и вое судна начал оседать. Лиэндер пошел назад к корме. Его охватила огромная усталость, он едва не засыпал. Жизненные силы, казалось, покинули его, дыхание и биение сердца замедлились. Веки отяжелели. Вдали он увидел рыбачью плоскодонку, где на веслах сидел какой-то незнакомый ему юноша, — она шла за ним. Несмотря на оцепенение или усталость, у него возникло такое чувство, будто он следит за приближением кого-то необычайно красивого — какого-то ангела или призрака самого себя, когда он был молод и преисполнен пыла.

— Не повезло вам, старина, — сказал незнакомец, и видение призраков и ангелов исчезло.

Лиэндер спустился в лодку. Он смотрел, как «Топаз» сошел с камней и устремился в пролив, а волны с силой ударяли в его корму. Одиноким и покинутым казалось никем не управляемое судно, воскрешая в памяти Лиэндера вечно живые легенды о затонувших цивилизациях и похороненном на дне моря золоте и пронзая самую глубину его сознания ощущением беспредельного людского одиночества. «Топаз» двигался по проливу, но ему не суждено было пройти его. С каждой волной, толкавшей его вперед, он все больше терял способность держаться на воде. Море захлестывало его нос. А затем, обнаружив больше изящества, чем во время обычного плавания, «Топаз» приподнял корму — послышался громкий треск палубных стульев, колотившихся как попало о стены каюты, — и стал медленно погружаться.

25

Лиэндер написал обоим сыновьям. Он не знал, что Каверли находится в Тихом океане и потребуется три недели, чтобы его письмо было переслано на Остров 93. Мозес отцовского письма вовсе не получил. Через десять дней после отъезда Беатрисы в Кливленд его уволили с работы по соображениям государственной безопасности. Это произошло в те времена, когда такие увольнения носили массовый характер и производились без объяснения причин; если и существовала какая-то апелляционная инстанция, то у Мозеса тогда не хватило терпения или здравого смысла разыскать ее. Через час после получения расчета он уже ехал на север, погрузив все имущество на заднее сиденье своего автомобиля. Анонимный характер придавал его увольнению какую-то стихийность, словно на него обрушилось дерево или скала или раздался гром среди ясного неба, и болью, которую он испытывал оттого, что его осудила или изгнала какая-то безликая сила, вполне можно было объяснить его ярость. Здравого смысла в нем не осталось ни на грош. Он злился на то, что с ним так поступили, и злился на себя за то, что не сумел установить нормальных отношений с окружающим миром; к тому же он сильно тревожился о родителях, так как знал, что они будут страдать, если известие о его увольнении по мотивам государственной безопасности дойдет до Гоноры.

Он решил отправиться на рыбную ловлю. Возможно, ему хотелось вновь пережить радости, которые он испытал во время путешествия на озеро Лэнгли с Лиэндером. Рыбная ловля была единственным занятием, которое, как ему казалось, могло пробудить в нем здравый смысл. Прямо из Вашингтона он поехал к озерку с форелями в горах Поконо, где бывал раньше и где мог снять хижину или, скорее, лачугу, такую же полуразрушенную, как их приют на озере Лэнгли. Мозес поужинал, выпил пинту виски и пошел выкупаться в холодном озере. От всего этого его самочувствие улучшилось, и он рано лег спать, намереваясь встать до зари и заняться ловлей рыбы в Лаканана-Ривер.

Он встал в пять утра и поехал на север к реке, стремясь первым добраться до рыбалки, как когда-то Лиэндер стремился быть первым в лесах у канадской границы. На небе едва забрезжил свет. Мозес был разочарован и растерян, когда шедшая впереди машина свернула и остановилась на обочине дороги, ведущей к Лаканана-Ривер. Водитель поспешно выскочил из нее и, обернувшись, посмотрел на Мозеса с такой мукой и с таким страхом, что Мозес с удивлением спросил себя, неужели он — в такую рань — столкнулся с убийцей. Тут незнакомец расстегнул пояс, спустил штаны и освободил свой кишечник на виду у всего белого света. Мозес собрал свои рыболовные снасти и улыбнулся незнакомцу, радуясь, что тот не собирался заниматься ловлей форели. Незнакомец улыбнулся в ответ, имея на то свои причины, а Мозес поехал по дороге, которая вела к реке, и за весь день не встретил ни одного рыбака.

Река вытекала из озерка Лаканана и была бурная и глубокая; уровень воды в ней регулировался плотиной и во многих местах был выше человеческого роста. Из-за резкого уклона местности и гранитного ложа потока на его берегах не было покоя от громкого шума воды. Мозес поймал одну форель утром и еще две в конце дня. Тут и там верховая тропа, начинавшаяся у гостиницы «Лаканана», шла параллельно реке; изредка на ней появлялись всадники, но только под вечер некоторые ил них останавливались, чтобы расспросить Мозеса о его улове.

Между тем солнце скрылось за деревьями, и ранние сумерки как бы усилили шум реки. Мозесу пора было уходить; он наматывал лесу и прятал своих мух, когда услышал стук копыт а скрип седел. Мужчина и женщина в летах остановились и спросили Мозеса, стягивавшего в это время сапоги, удачна ли была ловля. Мозеса поразил городской облик этих людей — они казались ужасно неподходящими для здешних диких мест. Оба были грузные и седые; женщина коренастая, мужчина раздражительный, тучный, страдающий одышкой. Погода стояла теплая, но они были одеты в строгие черные костюмы для верховой езды — котелки, бриджи и тому подобное. Все это, должно быть, не отличалось удобством.

— Что ж, желаю удачи, — сказала женщина бодрым хрипловатым голосом пожилого человека и направила свою лошадь в сторону от реки.

Уголком глаза Мозес видел, как лошадь стала на дыбы, но к тому времени, как он обернулся, от ударов копыт поднялась такая пыль, что падения женщины он не заметил. Он взбежал на берег и схватил норовистую лошадь за уздечку в то мгновение, когда муж дико закричал:

— На помощь, на помощь! Она умерла, она умерла, она мертва!

Лошадь снова поднялась на дыбы, вырываясь из рук державшего уздечку Мозеса. Тот отпустил уздечку, и лошадь ускакала.

— Я поеду за помощью, я поеду за помощью! — кричал муж. — Там позади есть ферма.

Он легким галопом поскакал на север, пыль улеглась, и Мозес остался с незнакомой женщиной, которая казалась мертвой.

Она стояла на коленях, уткнувшись лицом в землю; фалды ее жакета раздвинулись, открыв широкую изношенную заднюю часть брюк, а сапоги ее стояли, как у ребенка, носками внутрь. Она настолько была лишена человеческого подобия, потерпела такую неудачу — Мозес вспомнил, как серьезно звучал ее голос, — при попытке насладиться чудесным днем раннего лета, что на долю секунды его охватило отвращение. Затем он подошел к ней и, повинуясь скорее своим чувствам, чем каким-нибудь иным соображениям скорее из желания вернуть ей облик женщины, чем спасти жизнь, — потянул ее за ноги, и она с глухим стуком перевернулась на спину. Он скатал свою куртку и подложил ей под голову. Рана у нее на лбу, выше глаза, кровоточила; Мозес принес воды и промыл рану, довольный, что нашел себе занятие. Он заметил, что она дышала, но его познания в медицине этим исчерпывались. Он опустился рядом с ней на колени, размышляя о том, в какой форме и когда может прийти помощь. Он закурил сигарету и стал рассматривать лицо незнакомки — круглое, одутловатое и усталое от таких, по-видимому, забот, как стряпня, боязнь опоздать на поезд и покупка полезных подарков к рождеству. Это было лицо, на котором как будто совершенно ясно запечатлелась ее жизнь: у нее была сестра, детей не было, она педантично соблюдала чистоту и, вероятно, понемногу коллекционировала стеклянных животных или кофейные чашки английского фарфора. Затем Мозес услышал стук копыт и скрип седла, и ее смертельно встревоженный муж примчался в облаке пыли.

— На ферме никого нет. Я зря потерял столько времени. Ее надо поместить в кислородную палатку. Наверно, ей нужно сделать переливание крови. Необходимо вызвать «скорую помощь».

Потом он опустился на колени перед женой и, положив голову ей на грудь, стал причитать:

— О моя дорогая, любовь моя, моя милая, не покидай меня, не покидай меня!

Мозес побежал по тропинке к своей машине и, проехав некоторое расстояние по лесу, подогнал ее к покрытой жидкой грязью верховой дороге, где мужчина все еще стоял на коленях около жены. Мозес открыл дверцу, и общими усилиями им удалось уложить пострадавшую в машину. Он двинулся обратно к шоссе; колеса автомобиля буксовали в жидкой грязи, но он сумел не дать ому увязнуть и очень обрадовался, когда они выехали на асфальт. С заднего сиденья доносилось прерывистое горестное бормотание.

— Она умирает, она умирает, — всхлипывая, говорил незнакомец. — Если она останется в живых, я вознагражу вас. Деньги не играют роли. Прошу вас, побыстрей.

— Знаете, вы оба, пожалуй, чуть староваты для того, чтобы кататься верхом, — сказал Мозес.

Он знал, что в ближайшей деревне есть больница, и ехал с большой скоростью, пока на узком шоссе путь ему не преградил медленно двигавшийся грузовик с живыми цыплятами. Мозес подавал гудки, но водитель грузовика от этого только наглел — а как Мозес мог объяснить ему, что от его поведения, возможно, зависит жизнь женщины? На вершине холма он обогнал грузовик, но это лишь усилило злость водителя, и, с грохотом мчась под уклон, не обращая внимания на то, что корзины с цыплятами раскачивались из стороны в сторону, он пытался, правда безуспешно, снова обойти Мозеса. Наконец они достигли тенистых улиц деревни и дороги к больнице. По сторонам дороги прогуливалась толпа народу, и тут Мозес увидел прибитые к деревьям объявления о том, что больница устраивает празднество на открытом воздухе. Им не повезло. Больница была окружена киосками, ярко горели фонари, гремела музыка сельского благотворительного базара.

Когда они пытались подъехать к больнице, их остановил полисмен и сделал знак, чтобы они ехали к стоянке.

— Нам надо в больницу! — крикнул Мозес.

Полисмен нагнулся к нему. Он был туг на ухо.

— С нами умирающая женщина! — заорал незнакомец. — Дело идет о жизни и смерти.

Мозес проехал мимо полисмена и, миновав лужайку, где происходил благотворительный базар, приблизился к кирпичному зданию, затененному множеством густых деревьев. Оно было построено в стиле викторианского помещичьего дома (возможно, оно когда-то им и было), ныне измененного пожарными лестницами и кирпичными дымовыми трубами. Мозес вышел из машины и через запасный вход вбежал в комнату, оказавшуюся пустой. Из нее он прошел в вестибюль, где встретил седую сестру, которая несла поднос.

— У меня в машине больная, требующая немедленной помощи, — сказал Мозес.

Лицо сестры не выразило сочувствия. Она окинула его холодным, измученным взглядом, каким мы смотрим, когда слишком устали или слишком раздражены собственными несчастьями, чтобы интересоваться тем, живы или мертвы наши ближние.

— Что с больной? — безразлично спросила она.

Вышла еще одна сестра. Она была не моложе, но не такая усталая.

— Ее сбросила лошадь, она без сознания, — сказал Мозес.

— Лошади! — воскликнула старая сестра.

— Доктор Ховард только что пришел, — сказала вторая сестра. — Я сейчас схожу за ним.

Через несколько минут вошел доктор со второй сестрой, они вывезли каталку из приемного покоя, скатили ее по наклонной плоскости к автомобилю, и Мозес с доктором положили на нее женщину, которая по-прежнему была без сознания. Все это они проделали в сумеречном свете летнего вечера, а вокруг слышались голоса уличных торговцев и звуки музыки, доносившиеся с лужайки за деревьями.

— О, не может ли кто-нибудь прекратить это? — спросил незнакомец, имея в виду музыку. — Я Чарлз Каттер. Я заплачу сколько угодно. Отправьте их домой. Отправьте их домой. Я заплачу за это. Скажите им, чтобы они прекратили хоть музыку. Она нуждается в покое.

— Мы не можем этого сделать, — спокойно сказал доктор с ярко выраженным акцентом жителя внутренних районов. — Таким способом мы собираем деньги на содержание больницы.

В больнице они принялись разрезать на женщине одежду, а Мозес в сопровождении ее мужа вышел в коридор.

— Вы останетесь, вы останетесь на некоторое время со мной, не так ли? — спросил он Мозеса. — Она для меня все, и, если она умрет, если она умрет, я не знаю, что со мной будет.

Мозес сказал, что подождет, и через вестибюль прошел в пустую приемную. Большая бронзовая табличка на двери гласила, что приемная была подарком Сары П. Уоткинс, ее сыновей и дочерей, но трудно было понять, что именно подарила семья Уоткинсов. В комнате стояли три кресла искусственной кожи и стол с комплектом старых журналов. Мозес ждал там, пока не вернулся мистер Каттер.

— Они жива, — всхлипывая, сказал он, — она жива. Слава богу. У нее сотрясение мозга и сломаны нога и рука. Я позвонил моему секретарю и попросил прислать из Нью-Йорка специалиста. Они не знают, выживет она или нет. Они смогут сказать лишь через сутки. О, она такая милая. Она такая добрая и милая.

— Ваша жена поправится, — сказал Мозес.

— Она мне не жена, — всхлипывая, сказал мистер Каттер. — Она такая добрая и милая. Моя жена совершенно на нее не похожа. Мы пережили столько горя, мы оба. Мы никогда не требовали многого. Даже редко бывали вместе. Это не может быть возмездием, не правда ли? Это не может быть возмездием. Мы никому не причинили вреда. Каждый год мы совершали маленькие путешествия. Только это время мы проводили вместе. Это не может быть возмездием. — Он вытер слезы, протер очки и снова вышел.

Молодая сестра подошла к двери и засмотрелась на карнавал, любуясь летним вечером; вскоре к ней присоединился доктор.

— Б-2 думает, что умирает, — сказала сестра. — Просят позвать священника.

— Я звонил отцу Бевьеру, — сказал доктор. — Его нет дома.

Он положил руку на узкую спину сестры а провел по ее ягодицам.

— Я с удовольствием потолкалась бы там, — весело сказала сестра.

— Я тоже, — сказал доктор.

Он продолжал гладить сестру по ягодицам, и желание делало ее печальной и по-человечески гораздо более привлекательной, а доктор, прежде выглядевший очень усталым, как бы обрел новые силы. Вдруг из темной глубины здания донесся какой-то бессловесный рев, нечленораздельное мычание, исторгнутое либо непосильной физической мукой, либо крушением близкой к осуществлению надежды. Доктор и сестра отстранились друг от друга и исчезли в темноте в конце вестибюля. Мычание перешло в вопль, затем в визг, и, чтобы не слышать его, Мозес вышел из больницы и прямо по траве прошел к краю лужайки. Он находился на возвышенности, и его взгляду открылись горы, казавшиеся теперь черными на фоне вечерней зари, такой сверкающе-желтой, какую в более низких местах можно увидеть только в самые холодные февральские ночи.

Среди деревьев слева от него благотворительный базар или карнавал спокойный, деревенский — шел своим чередом. Оркестр на эстраде играл «Улыбки», и после второго рефрена один из музыкантов отложил в сторону свой инструмент и пропел в мегафон какой-то куплет. Гирлянды лампочек, белых, тускло-красных и желтых, тянулись от киоска к киоску и освещали своим, как обычно, неярким светом сгустившуюся под кленами тьму. Шум голосов был негромкий, и мужчины, рекламировавшие рубленые шницели и колесо счастья, кричали без особой настойчивости. Мозес подошел к одному из киосков и купил у хорошенькой деревенской девушки кофе в бумажной чашке. Дав ему сдачу, она подвинула сахарницу на дюйм в одну сторону, потом в другую, посмотрела с глубоким вздохом на банку с пончиками и стала теребить передник.

— Вы приезжий? — спросила она.

— Да, — ответил Мозес. Девушка отошла к дальнему краю прилавка, чтобы обслужить других покупателей, жаловавшихся на сырую горную мглу.

В соседнем киоске какой-то юноша бросал бейсбольный мяч в пирамиду деревянных бутылок. Его меткость и быстрота движений были изумительны. Немного откинувшись и сощурив глаза, как стрелок, он устремлял взгляд на бутылки, а затем кидал в них мяч с какой-то злобной энергией. Бутылки падали снова и снова, и вокруг киоска собралась небольшая тайна девушек и парней, наблюдавших за представлением; но когда оно кончилось и юноша, бросавший мяч, повернулся к зрителям, те сказали: «Пока, пока, Чарли, пока» — и, взявшись под руки, отошли. По-видимому, у него не было друзей.

За аттракционом, где желающие могли продемонстрировать свою ловкость в бросании бейсбольного мяча, был киоск, где торговали цветами, сорванными в здешних садах, а за ним колесо счастья, и лото, и деревянная эстрада, на которой музыканты продолжали беспрерывно играть один танец за другим. Мозес удивился тому, какие все музыканты были старые. Пианист был старый, саксофонист был сгорбленный и седой, а барабанщик весил, наверно, не меньше трехсот фунтов, и все они, казалось, были связаны со своими инструментами слаженностью, привычками и обрядами длительного супружества.

Когда оркестр кончил играть, какой-то мужчина объявил выступление местной знаменитости, и Мозес увидел у края эстрады девочку, готовую начать свой номер. Она казалась совсем еще ребенком, но, когда раздались звуки фанфары, она подняла руки, выбежала на освещенную часть площадки и принялась старательно отбивать чечетку, с трудом соблюдая ритм и время от времени бросая зрителям деланную улыбку. Набойки на ее серебряных туфельках издавали металлический звон и сотрясали доски эстрады; можно было подумать, что там, в полумраке, она оставила свою юность. Напудренная, нарумяненная, с накрашенными губами, поглощенная техникой танца и стремлением казаться кокетливой, она утратила свою свежесть, и вся горечь и разочарование сладострастной женщины средних лет как бы отяготили ее узкие плечи. В конце она поклонилась под жидкие аплодисменты, опять улыбнулась своей кислой улыбкой и убежала в темноту, где мать ждала ее, чтобы накинуть ей на плечи пальто и сказать несколько ободряющих слов. И когда девочка скрывалась в темноте, Мозес увидел, что ей было не больше двенадцати-тринадцати лет.

Он бросил бумажную чашечку в урну и, заканчивая обход карнавала, заметил в летнем сумраке, насыщенном густым запахом травы, какую-то группу, возможно семейную, среди которой была женщина в желтой юбке. Цвет юбки пробудил в нем острое желание, резкую боль, заставившую его стиснуть зубы, и он вспомнил, что когда-то любил девушку, у которой была юбка такого же цвета, но имени ее он вспомнить не мог.

— Необходим специалист, нейрохирург! — вернувшись в больницу, услышал Мозес крики своего друга. — В случае необходимости закажите самолет. Деньги не играют роли. Если ему нужен консультант, скажите, пусть привезет с собой консультанта. Да. Да.

Он говорил по телефону из конторы, находившейся с другой стороны вестибюля напротив приемной, подаренной семейством Уоткинсов; там стало уже темно, но никто не удосужился включить свет. Во всей больнице горело лишь несколько лампочек. Безутешный пожилой любовник сидел среди закрытых футлярами пишущих машинок и арифмометров; окончив разговор, он посмотрел на Мозеса, и то ли потому, что свет ударил в стекла его очков, то ли потому, что настроение у него изменилось, держался он крайне официально.

— Я хочу, чтобы вы с этого утра считали себя зачисленным в мой штат, сказал он Мозесу. — Если у вас есть какие-нибудь обязательства, вы можете от них отказаться, и не сомневайтесь, я вознагражу вас с лихвой. Больница предоставила мне комнату на ночь, и я хотел бы, чтобы вы съездили в гостиницу и привезли мои туалетные принадлежности. Я составил список, сказал он, протягивая этот список Мозесу. — Подсчитайте примерно километраж и ведите учет времени, а я позабочусь о том, чтобы вы были полностью вознаграждены.

Затем он снова снял телефонную трубку и заказал междугородный разговор, а Мозес вышел в темный вестибюль.

Ничего лучшего у него не было, и он с радостью поехал в гостиницу, не столько из похвального желания сделать доброе дело и прийти на помощь, сколько ради того, чтобы отодвинуть на более или менее значительное расстояние события последних нескольких часов. Как настоящий Уопшот, он сообщил хозяину гостиницы самые скудные сведения о случившемся. «С ней произошел несчастный случай», — сказал он. Он поднялся в комнату, которую занимали бедный мистер Каттер и его любовница. Все предметы, значившиеся в списке, было нетрудно отыскать, все, кроме бутылки водки, но, посмотрев сначала в аптечке и за книгами на полках, он заглянул под кровать и обнаружил целый винный склад. Он налил в стаканчик для зубной щетки шотландского виски и выпил.

В больнице мистер Каттер все еще сидел у телефона. Он прикрыл трубку рукой.

— Теперь поспите немного, мой мальчик, — сказал он одновременно отеческим и официальным тоном. — Если вам негде переночевать, поезжайте обратно в гостиницу и попросите предоставить вам комнату. Вернитесь сюда к девяти часам. Помните, деньги для меня не играют никакой роли. Вы у меня в штате.

Мозес поехал назад на верховую тропу за своими рыболовными снастями, которые нашел в полной сохранности, если не считать, что они отсырели от выпавшей росы, и провел ночь в снятой им хижине.

26

На рассвете следующего дня любовница мистера Каттера пришла в себя, и утром Мозес договорился, чтобы его машину доставили в Нью-Йорк, а сам вылетел туда с мистером Каттером и больной на специально заказанном санитарном самолете. Он не совсем понимал, в качестве кого он зачислен в штат мистера Каттера, но ничего лучшего у него не было. Сразу же по прибытии в Нью-Йорк он пошел к Каверли, не зная, что тот находится на Острове 93. Он застал Бетси дома и повел ее пообедать. Она не была той девушкой, на которой он мог бы жениться, но он находил ее достаточно привлекательной. День-другой спустя он был принят мистером Каттером, а еще через несколько дней его зачислили на службу в Кредитно-финансовое товарищество на более высокий оклад, чем он получал в Вашингтоне, и с более блестящим будущим. Письмо, посланное ему Лиэндером в Вашингтон, лежало на полу в передней его квартиры и гласило следующее:

«30-го с „Топазом“ произошло небольшое несчастье. Все пассажиры благополучно спасены. Затонул в проливе и во вторник был поднят со дна береговой охраной как представляющий опасность для мореплавания. Вытащен на берег близ гостиницы „Меншон-хаус“ и кое-как отремонтирован. Теперь он у твоего („Торна“) причала, стоит там со времени катастрофы. На плаву, но не пригоден для плавания. Бичер оценивает стоимость ремонта в четыреста долларов. У меня в кассе пусто, а Гонора вовсе не желает войти в мое положение. Не можешь ли ты помочь? Пожалуйста, сын мой, подумай, что ты можешь сделать. Для твоего старого отца наступили чертовски трудные дни.

Как я буду жить после гибели „Топаза“? Такой старик, как я, начинает бесконечно ценить время, которое ему осталось провести на этой земле, но после гибели „Топаза“ дни проходят бесцельно, бессмысленно, бесцветно, беспорядочно; не чувствуешь ни аппетита, ни красоты, ни убожества, ни сожаления, ни желания, ни радости, ни боли. Сумерки. Рассвет. Все равно. Иногда ранним утром появляется надежда, но вскоре исчезает. Испытываю волнение, только когда слушаю по радио передачу о скачках. Если бы я мог играть на скачках, то быстро выплатил бы стоимость ремонта „Топаза“. Нет денег даже на то, чтобы заключить приличное пари.

Сам был щедр на помощь другим. Несколько раз давал крупные суммы денег нуждающимся чужим людям. Чек на сто долларов клерку в „Паркер-хаусе“. Пятьдесят долларов старой даме, продававшей лаванду в церкви на Парк-стрит. Восемьдесят долларов незнакомому человеку в ресторане, уверявшему, что его сыну необходима операция. Другие денежные пожертвования забыл. Так сказать, „отпускал хлеб по водам“[15]. По сей день ничего не вернули. Не пристало напоминать тебе, но я никогда ничего не жалел для семьи. Купил запасной комплект парусов для „Топаза“. Триста долларов за клубни георгинов. Английские туфли, модные шляпы, букеты оранжерейных цветов, членские взносы в яхт-клуб и обильный стол поглотили те деньги, что можно было бы сберечь на черный день.

Постарайся помочь старику отцу, если можешь. Если нет, договори со знакомыми. В любой группе людей всегда есть кто-нибудь, кто легко расстается с деньгами. Иногда это бывает игрок. „Топаз“ — хорошее вложение капитала. Каждый сезон, кроме последнего, давал приличную прибыль. В этом году в Нангасаките ожидается много экскурсантов. Хорошие шансы расплатиться с долгом в августе. Жалею, что письмо вышло в слезливом тоне. Смейся — и все будут смеяться с тобой. Заплачь — и ты будешь плакать один».


Упомянутый Лиэндером причал представлял собой грибовидный якорь и цепь в реке у нижней части сада, откуда был виден старый баркас. Как-то днем миссис Уопшот, собирая лекарственный шалфей, засмотрелась на «Топаз». Она почувствовала, что ее всю охватывает возбуждение: это могло быть предвестником какого-то видения. В самом деле, так много фантазий миссис Уопшот впоследствии осуществилось, что она имела водное право называть их видениями. Давным-давно она проходила мимо церкви Христа Спасителя, и вдруг какая-то неведомая сила остановила ее у пустыря рядом с церковью, и ее посетило видение приходского дома — из красного кирпича, с узкими окнами в частых переплетах и с аккуратной лужайкой. В тот же вечер она начала агитировать за постройку приходского дома, и полтора года спустя ее видение — точь-в-точь — стало реальностью. В ее воображении вставали колодцы для пойки лошадей, благочестивые дела и приятные прогулки, которые в большинстве случаев претворялись в жизнь. Теперь, вернувшись из сада с букетом шалфея, она взглянула вдоль дорожки в сторону реки, где стоял у причала «Топаз».

День на побережье был пасмурным, но неспокойный — мог начаться шторм, и эта перспектива, казалось, радовала ее, словно она ощущала на языке обжигающий, как перец, вкус старой гавани и штормовых сумерек. Воздух был пропитан солью, и миссис Уопшот слышала шум прибоя в Травертине. На «Топазе» было темно, конечно темно, и в сумрачном освещении он казался обреченным — одним из тех корабельных корпусов, которые стоят на якоре возле угольных складов на реке в черте города: их поддерживают на плаву, руководствуясь бессмысленной нежностью или несбыточной надеждой. Иногда на них висит объявление о продаже, а иногда они служат последним пристанищем для какого-нибудь полоумного, старого, беззубого отшельника, чье логовище обклеено длинноногими красотками с ослепительно белой кожей. Первой мыслью, промелькнувшей у нее в уме, когда она увидела темный и безлюдный пароход, была та, что он больше никогда не будет плавать. Он больше никогда не пересечет бухту. Затем миссис Уопшот посетило ее видение. Она увидела судно, стоящее на якоре у садовой пристани; его корпус сверкал свежей краской, каюта была залита светом. Повернув голову, она увидела дюжину автомобилей, остановившихся среди кукурузного поля. Она увидела даже, что на некоторых из них были номерные знаки других штатов. Она увидела вывеску, прибитую к придорожному вязу: ПОСЕТИТЕ ПАРОХОД «ТОПАЗ», ЕДИНСТВЕННЫЙ ПЛАВУЧИЙ МАГАЗИН ПОДАРКОВ В НОВОЙ АНГЛИИ. Мысленно она спустилась по садовой дорожке и прошла через пристань на борт парохода. Каюта была вся свежевыкрашена (спасательные пояса убрали), и на многочисленных столиках горели лампы, освещая пепельницы, зажигалки, ящички для игральных карт, проволочные подставки для горшков с цветами, вазы, вышивки, расписанные от руки бокалы и сигаретницы, которые играли «Сказки Венского леса», когда их открывали. Ее видение было великолепно освещено во всех подробностях, и в чем было тепло, так как в одном конце каюты она видела франклиновскую печь с горящими на решетке дровами и запах древесного дыма смешивался с запахом саше, японского полотна, а кое-где с запахом горящих стеариновых свечей. «Пароход „Топаз“, — снова подумала она, — единственный плавучий магазин подарков в Новой Англии»; затем она предоставила штормовым сумеркам окутать темное судно и, очень довольная, вошла в дом.

27

Лиэндер так никогда и не мог понять, отчего Теофилес Гейтс не пожелал дать ему взаймы денег на починку носа «Топаза» и охотно дал взаймы Саре столько, сколько она хотела, на превращение старого баркаса в плавучий магазин подарков. Но произошло именно так. На следующий день после своего видения Сара пошла в банк, а еще через день явились плотники и приступили к ремонту пристани. Стали приезжать торговцы — по трое-четверо в день, — и Сара начала закупать товары для «Топаза», тратя деньги, по ее собственным словам, как пьяный матрос. Ее радость или восторг были неподдельными, хотя трудно было объяснить, почему она приходила в такое восхищение от сотни китайских собачек с нарисованными на их спинах цветами и с лапами такой формы, чтобы в них можно было всунуть сигарету. Пожалуй, к ее восторгу примешивалось нечто от мстительности, и он представлял собой скрытый способ выразить ее взгляды на независимость и святость женщин. Никогда не чувствовала она себя такой счастливой. Она велела написать красками объявления: ПОСЕТИТЕ ПАРОХОД «ТОПАЗ», ЕДИНСТВЕННЫЙ ПЛАВУЧИЙ МАГАЗИН ПОДАРКОВ В НОВОЙ АНГЛИИ — и вывесила их на всех дорогах, ведущих в поселок. Она собиралась открыть «Топаз» торжественным чаепитием и продажей итальянской керамики. Сотни приглашений были отпечатаны и разосланы по почте.

Лиэндер старался всем досадить. Он выпускал газы в гостиной и мочился на яблоню на глазах у катавшихся в лодках по реке и у коммивояжеров, привозивших образцы итальянской керамики. Он жаловался, что быстро стареет, и в подтверждение ссылался на то, как громко трещат его кости, когда он нагибается поднять витку с ковра. Капризные слезы начинали течь из его глаз, стоило ему услышать по радио передачу о скачках. Он еще продолжал каждое утро бриться и принимать ванну, но теперь от него больше, чем когда-либо, пахло Нептуном и волосы клочьями торчали у него из ушей и ноздрей, так как он забывал их стричь. Его галстуки были запачканы едой и пеплом сигарет; однако, когда ночные ветры будили его и он, лежа в постели, представлял себе в темноте их направление по компасу, он все еще помнил, что значит быть молодым и сильным. Введенный в заблуждение этим током холодного воздуха, он садился в постели и с жаром предавался воспоминаниям о кораблях, поездах и пышногрудых женщинах или о какой-нибудь картине — мокрая мостовая, покрытая желтыми листьями вяза, которая символизировала воздаяние и силу. «Я взойду на гору, — думал он. Я убью тигра! Я раздавлю каблуком змею?» Не с рассветом свежий ветер стихал. Лиэндер ощущал боль в почке. Он больше не мог уснуть и, кашляя, медленно волочился сквозь еще один день. Сыновья ему не писали.

Накануне открытия на «Топазе» магазина подарков Лиэндер навестил Гонору. Они сидели у нее в гостиной.

— Хочешь немного виски? — спросила Гонора.

— Да, с удовольствием, — сказал Лиэндер.

— Виски нет, — сказала Гонора. — Съешь печенье.

Лиэндер взглянул на тарелку с печеньем и увидал, что оно покрыто муравьями.

— Боюсь, в твое печенье забрались муравьи, Гонора, — сказал он.

— Не говори чепухи! — возмутилась Гонора. — Я знаю, у вас на ферме есть муравьи, но в этом доме муравьев никогда не было.

Она взяла печенье и съела его вместе с муравьями.

— Ты зайдешь к Саре на чай? — спросил Лиэндер.

— У меня нет времени ходить по магазинам подарков, — ответила Гонора. Я беру уроки музыки.

— А я думал, что ты берешь уроки рисования, — сказал Лиэндер.

— Рисования! — презрительно воскликнула Гонора. — Я еще весной перестала заниматься рисованием. У Хаммеров были денежные затруднения, и я купила у них рояль, а теперь миссис Хаммер два раза в неделю ходит ко мне и дает уроки. Это очень легко.

— Может быть, это у нас в роду, — сказал Лиэндер. — Помнишь Джустину?

— Какую Джустину? — спросила Гонора.

— Джустину Молзуорт, — сказал Лиэндер.

— Ну конечно, я помню Джустину. Почему бы мне ее не помнить?

— Я хотел сказать, что она играла на рояле в магазине стандартных цен.

— Ну, я не собираюсь играть на рояле в магазине стандартных цен, сказала Гонора. — Наслаждайся прохладным ветерком.

— Ладно, — сказал Лиэндер. (Никакого ветра не было.)

— Сядь на другой стул, — сказала она.

— Спасибо, мне вполне удобно и здесь, — ответил Лиэндер.

— Сядь на другой стул, — настаивала Гонора. — Этот я недавно заново обила. Впрочем, — сказала она, когда Лиэндер послушно пересел с одного стула на другой, — отсюда ты не сможешь смотреть в окно, так что, пожалуй, там, где ты сидел раньше, тебе было лучше.

Лиэндер улыбнулся, вспомнив, что и в прежние времена, когда Гонора была молодой, от разговора с ней он чувствовал себя так, словно его били дубинкой по голове. Интересно, почему она вела себя таким образом. Лоренцо в своем дневнике однажды написал, что при встрече с чертом надо разрезать его на две части и пройти между ними. Эти слова вполне объясняли образ действий Гоноры, хотя иногда Лиэндеру казалось, что это страх перед смертью заставлял ее двигаться по жизни, пятясь. Возможно, что, избегая таких вещей, как любовь, невоздержанность и спокойствие духа, которые благодаря своей силе бросают нам в лицо доказательства нашей смертности, она открыла тайну бодрой старости.

— Не сделаешь ли ты мне одолжения, Гонора? — спросил Лиэндер.

— Я не пойду к Саре на чай, если ты это имеешь в виду, — сказала она. Я говорила тебе, что у меня урок музыки.

— Нет, не это, — сказал Лиэндер. — Совсем другое. Когда я умру, пусть над моей могилой произнесут монолог Просперо.

— Что это за монолог? — спросила Гонора.

— «Теперь забавы наши окончены, — начал Лиэндер, вставая со стула. Как я уже сказал, ты духов видел здесь моих покорных; они теперь исчезли в высоте и в воздухе чистейшем утонули. — Он декламировал, и его манера декламации копировала отчасти актеров, игравших шекспировских героев в дни его юности, отчасти напыщенные, монотонные репортажи о схватках профессиональных боксеров и отчасти интонации кондукторов исчезнувших конок и трамваев, выкликавших, подобно заклинаниям, названия остановок на их пути. Его голос стремительно повышался, и он пояснял стихи очень выразительными жестами. — Когда-нибудь, поверь, настанет время, когда все эти чудные виденья, и храмы, и роскошные дворцы, и тучами увенчанные башни, и самый наш великий шар земной со всем, что в нем находится поныне, исчезнет все, следа не оставляя. — Он уронил руки. Голос его упал до шепота. — Из вещества того же, как и сон, мы созданы. И жизнь на сон похожа, и наша жизнь лишь сном окружена»[16].

Затем он попрощался с Гонорой и ушел.


Назавтра рано утром Лиэндер увидел, что в этот день на ферме для него не будет ни приюта, ни покоя. Суматоха, связанная с большим приемом для дам, которая еще усилится из-за продажи итальянской керамики, была неизбежна. Он решил навестить своего друга Граймса, жившего в доме для престарелых в Уэст-Чиллуме. Он много лет собирался предпринять это путешествие. После завтрака он пошел в Сент-Ботолфс и сел там на автобус, идущий в Уэст-Чиллум. По ту сторону Чиллума водитель сказал ему, что они приехали к богадельне, и Лиэндер вышел. С дороги здание показалось ему похожим на частную школу в Новой Англии. Участок был обнесен гранитной стеной, утыканной острыми осколками камней, чтобы через нее не перелезали бродяги. Вдоль подъездной аллеи стояли тенистые вязы; здания, к которым она вела, были сложены из красного кирпича, и их архитектура, какой бы она ни была задумана при строительстве, теперь казалась очень мрачной. По сторонам от аллеи Лиэндер увидел стариков, рывших канавы. Он вошел в главное здание и направился в контору, где какая-то женщина спросила, что ему надо.

— Я хочу повидать мистера Граймса.

— В будние дни посетителей не пускают, — сказала женщина.

— Я специально приехал из Сент-Ботолфса.

— Он в северной спальне. Никому не говорите, что я разрешила вам войти. Подымитесь по этой лестнице.

Лиэндер прошел через холл и поднялся по широкой деревянной лестнице. Спальня представляла собой большую комнату с двумя рядами железных кроватей, стоявших по обе стороны центрального прохода. На некоторых кроватях — таких было меньше половины — лежали старики. Лиэндер узнал своего старого друга и подошел к кровати, на которой тот лежал.

— Граймс, — сказал он.

— Кто это? — Старик открыл глаза.

— Лиэндер. Лиэндер Уопшот.

— О, Лиэндер! — воскликнул Граймс, и слезы потекли по его щекам. Лиэндер, старина!. Вы первый из друзей, навестивший меня с прошлого рождества. — Он обнял Лиэндера. — Вы не представляете себе, что значит для меня увидеть лицо друга. Вы не представляете себе, что это значит.

— Я решил нанести вам небольшой визит, — сказал Лиэндер. — Я уже давно собирался приехать. Кто-то сказал мне, что у вас здесь есть бильярд, и я подумал, что можно приехать и немного поиграть с вами на бильярде.

— У нас есть бильярд, — сказал Граймс. — Идемте-идемте, я покажу вам бильярд. — Он взял Лиэндера за руку и повел его из спальни. — У нас много всяких развлечений, — возбужденно продолжал он. — На рождество нам прислали кучу патефонных пластинок. У нас есть огороды. Мы много бываем на свежем воздухе и занимаемся физическим трудом. Мы работаем на огородах. Хотите посмотреть огороды?

— Как вам угодно, Граймс, — неохотно сказал Лиэндер. У него не было никакого желания осматривать огороды или еще что-либо в богадельне. Если бы он мог где-нибудь спокойно посидеть и поговорить с Граймсом, то был бы вполне вознагражден за проделанное путешествие.

— Мы сами выращиваем для себя все овощи, — рассказывал Граймс. — У нас свежие овощи прямо с огорода. Сперва я покажу вам огороды. Потом мы немного поиграем на бильярде. Бильярдный стол не в очень хорошем состоянии. Я покажу вам огороды. Идемте. Идемте.

Через боковую дверь они вышли из главного здания и направились к огородам. Они напоминали Лиэндеру строгие, унылые коммерческие огороды, которые он видел в исправительных колониях для малолетних преступников.

— Смотрите, — сказал Граймс. — Горох. Морковь. Спекла. Шпинат. Скоро поспеет кукуруза. Мы продаем кукурузу. Может быть, мы выращиваем ту кукурузу, которую вы едите у себя за столом, Лиэндер. — Он привел Лиэндера на поле, где росла кукуруза, только что начавшая выбрасывать шелковистые метелки. — Теперь нам надо вести себя осторожно, — прошептал он.

Они прошли полем до края участка, вскарабкались на каменную стену, на которой была надпись: «Не перелезать», и вошли в низкорослый лесок. Через минуту они очутились на поляне, где в глинистой почве был вырыт неглубокий ров.

— Видите? — прошептал Граймс. — Видите? Не все знают об этом. Это «земля горшечника для погребения странников»[17]. Здесь нас хоронят. В прошлом месяце двое заболели. Чарли Доббс и Генри Фосс. Они оба умерли в одну ночь. Я догадывался, что с ними сделают, но хотел удостовериться. В то утро я пришел сюда и спрятался в лесу. И вот около десяти часов явился толстяк с ручной тележкой. В ней лежали Чарли Доббс в Генри Фосс. Совершенно голые. Один на другом. Лицом вниз. Они не любили друг друга, Лиэндер. Они даже никогда не разговаривали. Но он похоронил их вместе. О, я не в силах был смотреть. Я не в силах был видеть это. С тех пор я не могу прийти в себя. Если я умру ночью, они свалят меня голого в яму вместе с кем-нибудь, кого я никогда не знал. Вернитесь к себе и расскажите им, Лиэндер. Расскажите об этом в газетах. Вы всегда умели хорошо говорить. Вернитесь к себе и расскажите им…

— Да, да, — сказал Лиэндер.

Он шел обратно по лесу, стремясь очутиться подальше от поляны и от своего истеричного друга. Они вскарабкались на каменную стену и зашагали по участку, где росла кукуруза. Граймс схватил Лиэндера за руку.

— Вернитесь к себе и расскажите им, расскажите им в газетах. Спасите меня, Лиэндер. Спасите меня…

— Хорошо, я сделаю это, Граймс, хорошо, я сделаю это.

Идя рядом, старики шли назад через огород, и перед главным зданием Лиэндер попрощался с Граймсом. Затем он пошел по подъездной аллее, делая над собой усилие, чтобы создать впечатление, будто он не торопится. Очутившись за воротами, он вздохнул с облегчением. Прошло много времени, прежде чем подошел автобус, и, когда он появился, Лиэндер крикнул:

— Эй, эй! Остановитесь, остановитесь, посадите меня!

Он не мог помочь Граймсу; он не мог даже — он это понял, когда, приближаясь в автобусе к Сент-Ботолфсу, увидел объявление: ПОСЕТИТЕ ПАРОХОД «ТОПАЗ», ЕДИНСТВЕННЫЙ ПЛАВУЧИЙ МАГАЗИН ПОДАРКОВ В НОВОЙ АНГЛИИ, помочь самому себе. Он надеялся, что званый чай уже окончился, но, подойдя к ферме, увидел на лужайке и по сторонам дороги множество автомобилей. Сделав большой крюк, он обогнул дом, вошел в него с черного хода и поднялся к себе в комнату. Было уже поздно, и из окна он видел «Топаз» мерцание свечей — и слышал голоса дам, пивших чая. От этого зрелища у него возникло ощущение, что его сделали посмешищем, что его ошибки и несчастья были вынесены на потеху публике. Тут он вспомнил о своем отце с нежностью и со страхом, словно всю жизнь боялся кончить так, как кончил Аарон. Он догадывался, что дамы разговаривают о нем, и стоило ему подойти к окну, как он услышал:

— Он среди бела дня налетел на скалу Гал, — говорила миссис Гейтс, идя по дорожке к пристани. — Теофилес думает, что он был пьян.

Что за хрупкое создание — человек! При всей его изворотливости и самомнении, как легко может какой-то шепот испепелить его душу. Вкус квасцов в кожице винограда, запах моря, тепло весеннего солнца, горечь и сладость ягод, песчинка на зубах — все, что он подразумевал под понятием «жизнь», казалось, было отнято у него. Где ясные сумерки его старости? Лиэндеру хотелось вырвать свои глаза. Глядя на огни свечей на своем судне — он привел его к пристани сквозь штормы и бури, — он почувствовал себя призрачным и бессильным. Потом он открыл ящик стола и вытащил из-под засохшей розы и завитка волос заряженный револьвер. Он подошел к окну. Дневной свет догорал, как зарево над промышленным городом, и над крышей сарая Лиэндер увидел вечернюю звезду, прекрасную и круглую, как человеческая слеза. Он выстрелил из револьвера в окно и упал ничком на пол.

Он недооценил гул дамских голосов и звон чашек, в на «Топазе» никто не услышал выстрела. Услышала только Лулу, которая пришла в кухню за кипятком. Она поднялась по черной лестнице, пробежала по коридору к его комнате и, открыв дверь, громко вскрикнула. Услышав ее голос, Лиэндер встал на колени.

— Ах, Лулу, Пулу, я не вам хотел досадить. Нет, не вас я имел в виду. Я не хотел вас испугать.

— С вами ничего не случилось, Лиэндер? Вы но ушиблись?

— Я дурак, — сказал Лиэндер.

— О, бедный Лиэндер, — сказала Лулу, помогая ему встать. — Бедняжка! Я уговаривала ее не делать этого. Сколько раз говорила ей в кухне, что это будет для вас обидой, но она не желала меня слушать.

— Я хочу только, чтобы меня уважали, — сказал Лиэндер.

— Бедняжка. Бедняжка вы.

— Никому не говорите, что вы видели, — попросил Лиэндер.

— Ладно.

— Обещайте мне.

— Обещаю.

— Поклянитесь, что никому не расскажете, что вы видели.

— Клянусь.

— Поклянитесь на Библии. Я сейчас разыщу Библию. Где моя Библия? Где моя старая Библия? — Он стал лихорадочно искать, беря и кладя назад книги и бумаги, торопливо выдвигая ящики, заглядывая на книжные полки и в сундуки, но найти Библию не мог. Американский флажок был засунут за зеркало над его письменным столом. Он схватил его и протянул Лулу.

— Поклянитесь на флаге, Лулу, поклянитесь на американском флаге, что вы никому не расскажете, что вы видели.

— Клянусь.

— Я хочу только, чтобы меня уважали.

28

Хотя управление Островом 93 находилось наполовину в руках военных властей, а наполовину гражданских, все же военные власти, ведавшие транспортом, связью и снабжением, часто оказывались сильнее гражданских. Поэтому как-то ранним вечером Каверли вызвали в военный отдел связи и вручили копию каблограммы, посланной Лулу Брекенридж: «ВАШ ОТЕЦ УМИРАЕТ».

— Сожалею, дружище, — сказал офицер. — Попробуйте обратиться к начальнику связи, но не думаю, чтобы он мог что-либо сделать для вас. Вы зачислены на девять месяцев.

Каверли бросил каблограмму в корзину для бумаг и вышел из канцелярии.

Дело происходило после ужина, отхожие места были подожжены, и дым поднимался над кокосовыми пальмами. Через двадцать минут начнется фильм. Отойдя на некоторое расстояние, Каверли заплакал. Он сел у дороги. Свет начал меркнуть, на здешних островах он быстро угасал; приближался час, когда вступает в свои права примитивная домашняя жизнь в поселении мужчин без женщин: стирка, писание писем и всякие незамысловатые работы, с помощью которых мужчины сохраняют известное благоразумие и достоинство. Никто не обращал внимания на Каверли, так как не было ничего необычного в том, что человек сидит на обочине дороги, а что он плачет, никто не мог видеть. Он хотел повидать Лиэндера и плакал от мысли, что все его планы кончились бессмысленным существованием на тропическом острове, где сейчас начнут показывать фильм, тогда как отец умирает в Сент-Ботолфсе. Никогда больше он не увидит Лиэндера. Затем он решил сделать попытку все же попасть домой; он вытер слезы и направился в транспортный отдел. Сидевший там молодой офицер, несмотря на штатский костюм Каверли, был, по-видимому, недоволен, что тот не отдал ему честь.

— Мне необходимо срочно вылететь, — сказал Каверли.

— Какова причина срочности?

Каверли обратил внимание, что правая щека офицера подергивалась тиком.

— Мой отец умирает.

— Вы можете это чем-нибудь подтвердить?

— В отделе связи есть каблограмма.

— Кем вы работаете? — спросил офицер.

— Я программист, — ответил Каверли.

— Что ж, вы можете получить освобождение от работы на неделю. Однако я уверен, что срочно улететь вам не удастся. Майор в клубе, но я знаю: он ничем вам не поможет. Почему бы вам не поговорить со священником?

— Я пойду к священнику, — сказал Каверли.

Уже было темно, киносеанс начался, и мириады звезд висели в бархатной темноте. Церковь находилась в четверти мили от штаба, и когда Каверли пришел туда, он увидел над дверью синий керосиновый фонарь, а за ним большой плакат с надписью: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ». Здание представляло собой хороший образчик человеческой изобретательности. Из стволов бамбука связали помост и устроили над ним крышу из пальмовых циновок, придав всему сооружению очертания обычной деревенской церкви. Был даже шпиль, сделанный из пальмовых циновок, и все имело явно неприветливый вид. Стены у входа и внутри помещения были заклеены плакатами «Добро пожаловать», а на столе около двери лежали канцелярские принадлежности, которые можно было брать бесплатно, старые журналы и приглашение отдохнуть, развлечься и помолиться.

Священник, старший лейтенант по фамилии Линдстром, был в церкви и писал письмо. Лицо у него было глуповатое и некрасивое, а на носу сидели очки военного образца в стальной оправе. Он принадлежал к числу людей, предназначенных для укромных уголков земли — маленьких городов с их простодушием, фанатизмом и злобными сплетнями, — и, казалось, в нетронутом виде принес с собой на коралловый остров запах белья, вывешенного для просушки мартовским утром, и фарисейскую черствую набожность, с которой он благодарит бога после воскресного обеда за банку лососевых консервов и бутылку лимонада. Он предложил Каверли сесть и спросил, не нужны ли ему канцелярские принадлежности; Каверли сказал, что пришел за помощью.

— Ваше лицо мне незнакомо, — сказал Линдстром, — так что вы, должно быть, не принадлежите к числу моих прихожан. Я никогда не забываю лиц. Не понимаю, почему люди не приходят сюда на богослужение. По-моему, у меня одна из самых лучших церквей в западной части Тихого океана, а в прошлое воскресенье на обедне присутствовало всего пять человек. Я пытаюсь выяснить, не удастся ли мне заполучить сюда из штаб-квартиры фотографа, чтобы он сделал здесь снимок. Я думаю, надо поместить фотографию этой церкви в журнале «Лайф». Я пользуюсь ею вместе с отцом О’Лиари, но он не очень-то помог мне, когда надо было в ней поработать. Ему как будто все равно, где молятся его люди. Он сейчас в офицерском собрании играет в покер. Не мое дело, как он проводит время, но не думаю, чтобы христианскому священнослужителю пристало играть в карты. Я никогда не держал в руках игральных карт. Конечно, это не мое дело, но я не одобряю также тех способов, какими он пользуется, чтобы собирать свою паству. В прошлое воскресенье у него было здесь двадцать восемь человек. Я сосчитал. Но знаете, как он этого достиг? В прошлую субботу солдатам выдавали виски; он явился, стал силком вытаскивать людей из очереди, заставляя пойти на исповедь. Кто не исповедовался, тот не получал виски. Каждый может заполнить церковь, если будет так поступать. Я раскладываю канцелярские принадлежности и журналы, я сам нарисовал плакаты с приветствием, и всякий раз, как жена присылает мне домашнее печенье — жена печет овсяное печенье, она могла бы нажить целое состояние, если бы захотела открыть пекарню, так вот, когда жена присылает мне печенье, я выкладываю его здесь на блюдо, но дальше этого я не иду.

— Мне нужно срочно улететь, — сказал Каверли. — Мне нужно домой. Мой отец умирает.

— О, я вам сочувствую, мой мальчик, — сказал Линдстром. — Искренне сочувствую. Но я не могу помочь вам срочно вылететь. Не понимаю, почему они посылают ко мне. Не понимаю, почему они это делают. Вы бы сходили к майору. В прошлом месяце одному человеку дали возможность срочно вылететь. Так по крайней мере я слышал. Пойдите к майору, а я помолюсь за вас.

Майор играл в покер и пил виски в офицерском клубе и неохотно встал из-за карточного стола, но он был добродушным, сентиментальным пьяницей, и, когда Каверли сказал, что его отец умирает, он обнял его за плечи, повел в транспортный отдел и вызвал из кино писаря, чтобы заготовить приказы.

Каверли вылетел до зари на старой, выкрашенной масляной краской «Дакоте-4» с изображением купающейся красавицы на фюзеляже. Он спал на полу. На Оаху они прибыли в насыщенных электричеством жарких летних сумерках, когда молнии полыхали в горах. На следующий вечер в одиннадцать часов он вылетел в Сан-Франциско. Пассажиры играли в кости, в самолете без теплоизоляции было холодна, и Каверли сидел в откидном кресле, завернувшись в плед. Гул моторов напомнил ему о «Топазе», и он заснул. Когда он проснулся, небо было розовое, и стюард, раздавая апельсины, говорил, что ощущает запах ветра с земли. Приблизившись к берегу, они увидели в просвете между плотными облаками сожженные летним солнцем холмы Сан-Франциско. Отметившись в военной комендатуре, Каверли через несколько часов уже летел на бомбардировщике в Вашингтон, а оттуда выехал поездом в Сент-Ботолфс. Утром на станции он нанял такси до фермы и тогда впервые увидел на вязе у шоссе объявление: ПОСЕТИТЕ ПАРОХОД «ТОПАЗ». ЕДИНСТВЕННЫЙ ПЛАВУЧИЙ МАГАЗИН ПОДАРКОВ В НОВОЙ АНГЛИИ. Он выскочил из машины, оглянувшись, заметил отца, который искал на лугу у реки четырехлистный клевер, и побежал к нему.

— О, я знал, что ты приедешь, Каверли, — сказал Лиэндер. — Я знал, что или ты, или Мозес должны приехать. — И он обнял сына и положил голову ему на плечо.

Загрузка...