Часть третья

29

В начале века в Соединенных Штатах было больше замков, чем во всей Веселой Англии, когда ею правил славный король Артур. Попреки жены привели Мозеса в одно из последних сохранившихся сооружений такого рода — большая часть их была превращена в музеи, куплена религиозными общинами или уничтожена. Это поместье называлось «Светлый приют» и принадлежало Джустине Уопшот Молзуорт Скаддон, старой родственнице из Сент-Ботолфса, которая вышла замуж за миллионера, разбогатевшего на магазинах стандартных цен. Мозес встретил ее на танцевальном вечере, куда пошел со своим сослуживцем по Кредитно-финансовому товариществу, и она познакомила его со своей приемной дочерью Мелисой. С первого же взгляда Мелиса показалась Мозесу самой желанной а красивой женщиной. Он начал ухаживать за ней и, когда они стали любовниками, сделал ей предложение. Насколько он знал, это внезапное решение не мешало ему оставаться наследником Гоноры. Мелиса согласилась выйти за него замуж, если он будет жить в «Светлом приюте». Он не возражал. Поместье — каким бы оно ни было — даст им кров на лето, а осенью, он был в этом уверен, можно будет убедить ее переехать в город. И вот как-то дождливым днем он сел в поезд, идущий в «Светлый приют», и стал мечтать о том, как будет любить Мелису Скаддон и женится на ней.

Консервативные вкусы и склонность к расчетливости, выработавшиеся у Мозеса в Сент-Ботолфсе, совпадали, как выяснилось, со вкусами и склонностями нью-йоркских банковских дельцов, и под серовато-коричневым плащом на нем был один из тех костюмов странного серовато-желтого цвета, какие носили в его родном портовом городке. Когда он выехал, было уже почти темно; зрелище северных трущоб, мимо которых шел поезд, и завеса дождя, то скрывавшая, то вновь открывавшая дым и грязь города, привели Мозеса в мрачное и сварливое настроение. Поезд шел вдоль берега реки; сидя у окна, обращенного в противоположную от реки сторону, он рассматривал пейзаж, который множеством своих странностей мог бы подготовить его к «Светлому приюту», если бы он нуждался в такой подготовке. Все здания были не тем, для чего их предназначали или чем им предстояло в конце концов стать. В доме, построенном для того, чтобы увековечить фамильную гордость, помещалось теперь похоронное бюро; дом, построенный для того, чтобы увековечить гордость богатством, превратился в третьеразрядную гостиницу; монахини-урсулинки жили в замке, предназначенном для того, чтобы увековечить гордость скупостью, но Мозесу казалось, что, несмотря на отклонение от первоначальной цели, повсюду видна печать человеческой нежности и изобретательности. Поезд был пригородный, и старые вагоны шли поскрипывая от станции до станции, хотя на некотором расстоянии от города остановки стали редкими, и Мозес время от времени видел из окна суетящиеся семьи, которые ждут на платформе поезд, чтобы куда-то ехать или кого-нибудь встретить, и которым бледный свет фонарей, дождь и собственные их позы придают такой вид, словно они собрались вместе ради печального и спешного дела. Когда поезд прибыл в «Светлый приют», в вагоне оставалось всего два пассажира, а вышел там только один Мозес.

Дождь усилился, стемнело, и Мозес вошел в зал ожидания, на минуту привлекший его внимание, так как на стене в дубовой раме висела большая фотография того замка, куда он направлялся. Над многочисленными башнями «Светлого приюта» развевались флаги, контрфорсы густо заросли плющом, в все это казалось ему вовсе не смешным, когда он вспоминал, зачем туда едет. Джустина, видимо, приложила руку к украшению зала ожидания, так как на полу там лежал ковер. Стены из шпунтовых досок были выкрашены под красное дерево, а трубы, которые должны были обогревать помещение зимой, изящно тянулись по две рядом вверх и, извиваясь змеями, исчезали в отверстиях потолка. Скамейки вдоль стой через равные промежутки разделялись изящными витками гнутого дерева, которые служили пассажирам подлокотниками в не давали соприкасаться теплым ляжкам незнакомых между собой людей. Выйдя из зала ожидания, Мозес увидел у обочины тротуара только одну машину.

— Я довезу вас до ворот, — сказал водитель. — До дома я довезти не могу, а высажу у ворот.

Когда Мозес вышел из такси, он обнаружил, что ворота были чугунные, с цепью и висячим замком. Слева была небольшая калитка; он вошел в нее и под сильным дождем зашагал к освещенным окнам здания, бывшего по его предположению, домиком привратника. Мужчина средних лет появился в дверях — он что-то ел — и как будто обрадовался, когда Мозес назвал себя.

— Я есть Джакомо, — сказал он. — Я есть Джакомо. Ви пойти со мной.

Мозес пошел за ним в старый гараж, пропитанный той особой сыростью холодного бетона, что так быстро пробирает до костей. Там в ярком свете стоял старый «роллс-ройс» с окошками в форме полумесяца в задней части кузова, как в уборной на Западной ферме. Мозес сел впереди, а Джакомо принялся между тем качать бензопомпу, и ему понадобилось некоторое время, чтобы завести мотор.

— Она почти мертвое, — сказал Джакомо. — Она нехорошо ездить ночью.

Затем, пятясь задом, как военный корабль, они выехали на дождь. «Дворника» на ветровом стекле не было, или Джакомо не пользовался им, и они ехали без фар по извилистой дороге. Вдруг Мозес увидел огни «Светлого приюта». Казалось, их были сотни — так много, что они освещали дорогу и подняли его настроение. Мозес поблагодарил Джакомо и потащил сквозь дождь свой чемодан под защиту большого портика, арочного и ребристого, как портик собора. Единственный звонок представлял собой сооружение из сварочной стали в виде листьев и роз, такое причудливое и ветхое, что Мозес побоялся, как бы оно не свалилось ему на голову, если он дотронется до него, и постучал в дверь кулаком. Горничная впустила его, он вошел в нечто вроде ротонды, и в это мгновение из другой двери появилась Мелиса. Он поставил на пол чемодан, вылил дождевую воду из полей шляпы и заключил в объятия свою возлюбленную.

Костюм у него был мокрый и издавал какой-то кислый запах.

— Я думаю, тебе надо бы переодеться, — сказала Мелиса, — но остается мало времени.

В ее взгляде, одновременно тревожном и радостном, он увидел нерешительность человека, который, присоединяя одну часть своей жизни к другой, смутно ощущает, что они могут прийти в столкновение, вызвав необходимость выбора или расставания. Он почувствовал ее нерешительность, когда она взяла его за руку и повела по мраморному полу, на котором их шаги звонко стучали по черно-белым квадратам. Это было не похоже на Мозеса, но истины ради надо сказать, что он не смотрел ни влево, откуда слышался шум фонтана, ни вправо, откуда доносился из оранжереи запах жирной земли. Подобно тете Гоноре, он понимал, что делать вид, будто ты родился и вырос в том окружении, в каком ты сейчас находишься, было свидетельством незаурядного характера.

В какой-то степени он был прав, не поддаваясь любопытству, так как «Светлый приют» построили именно для того, чтобы производить впечатление на посетителей. Никто не считал, сколько в нем комнат, — вернее, никто, кроме одной бесцеремонной и тщеславной родственницы, которая как-то посвятила этому делу часть дождливого дня, полагая, что роскошь можно выразить в цифрах. Она насчитала девяносто две, но никто не знал, включила ли она людские, ванные и странные, не имевшие никакого назначения комнаты, некоторые без окон, возникшие в результате многочисленных пристроек, так как дом разрастался, отражая своенравный и эксцентричный склад ума Джустины. Купив большой зал виллы Пескере в Милане, она послала каблограмму архитектору и велела присоединить его к малой библиотеке. Она не стала бы покупать этот зал, если бы знала, что неделю спустя ей предложат гостиную из замка Ла Мюэт; она написала архитектору и попросила присоединить ее к малой столовой, одновременно известив его о покупке четырех мраморных фонтанов, олицетворявших четыре времени года. Затем архитектор сообщил Джустине, что фонтаны прибыли, и, так как места для них в доме не нашлось, запросил ее, одобряет ли она его план пристроить к миланскому залу зимний сад. В ответной каблограмме она одобрила его предложение и в тот же день купила небольшую часовню, которую можно было присоединить к комнате с фресками, подаренной ей ко дню рождения мистером Скаддоном. Частенько говорили, что Джустина купила столько комнат, что не знала, как их использовать, но она использовала все. Она не относилась к числу тех коллекционеров, чьи приобретения гниют в кладовых. Во время того же путешествия ей удалось купить мраморный пол и несколько колонн в Винченцо, но самым внушительным добавлением к «Светлому приюту» из всех, какие ей удалось отыскать в это и в последующие путешествия, были каменные плиты и балки из большого зала Виндзорского дворца. В этот-то покинувший родину зал Мелиса и вела сейчас Мозеса.

Джустина сидела у камина, попивая херес. Ей было тогда, по расчетам Лиэндера, лет семьдесят пять, но волосы и брови у нее были черные как смоль, а лицо в обрамлении как бы приклеенных к голове мелких локонов сильно нарумянено. Тусклые глаза смотрели хитро. Из своих волос, приподнятых над лбом, она устроила высокое сооружение, явно старомодное и напомнившее Мозесу выступающий фронтон Картрайтовского блока в Сент-Ботолфсе. Она относилась к той же эпохе. Но больше всего Джустина напоминала ему ту, кем она когда-то была, — лукавую старую учительницу танцев.

Она поздоровалась с Мозесом с подчеркнутым безразличием, неудивительным для женщины, чье недоверие к мужчинам было выражено еще ярче, чем у тети Гоноры. На ней было дорогое, но просто сшитое платье, а в раскатах ее властного сиплого голоса звучало удовлетворенное честолюбие.

— Граф д’Альба, генерал Бергойн и миссис Эндерби, — сказала она, знакомя Мозеса с теми, кто находился в комнате.

Граф был высокий смуглый мужчина с широкими волосатыми ноздрями. Старый генерал сидел в кресле на колесиках. Миссис Эндерби носила пенсне, ромбовидные стекла которого так слабо держались на переносице, что придавали ее лицу отечный вид. Пальцы у нее были выпачканы чернилами. Мелиса и Мозес подошли к стульям у камина, но те были таких огромных размеров, что Мозес с трудом взобрался и, усевшись, обнаружил, что ноги его не достают до пола. Горничная подала ему стакан хереса и блюдо, на котором лежало несколько высохших земляных орехов. Херес нельзя было пить, и, когда Мозес пригубил его. Мелиса улыбнулась, а он вспомнил ее рассказы о скупости Джустины и пожалел, что не привез с собой в чемодане виски. Затем горничная подошла к дальней двери и зазвонила в колокол; все прошли через зал в озаренную свечами столовую.

Обед состоял из чашки супа, вареного картофеля, кусочка рыбы, чего-то вроде запеканки и разговора, который должна была направлять Джустина и на который отрицательно влияло ее настроение: она была не то утомлена, не то рассеяна, не то недовольна приездом Мозеса. Когда генерал заговорил с ней о болезни какой-то приятельницы, она высказала свою навязчивую идею о вероломстве мужчин. Она не сомневалась, что ее приятельница захворала по вине своего мужа. Незамужние женщины, сказала Джустина, гораздо здоровее замужних. По окончании обеда все вернулись в зал. Мозес остался голодным; он надеялся, что это только сегодня на кухне произошли какие-то неполадки и что, если он будет жить в «Светлом приюте», от него не потребуют, чтобы он довольствовался такой скудной пищей. Джустина играла с генералом в триктрак, а граф сел за рояль и забарабанил попурри из тех слезливых мелодий, которые исполняют на вечеринках с коктейлями и которые так прозрачны в своей чувственности, так вялы и тоскливы в передаче страсти, что оскорбляют слух влюбленного человека. Вдруг свет повсюду погас.

— Опять перегорел главный предохранитель, — сказала Джустина, поворачивая игральную кость к свету камина.

— Может, я починю? — спросил Мозес, стремясь произвести хорошее впечатление.

— Не знаю, — сказала Джустина. — Там много предохранителей.

Мелиса зажгла свечу, и Мозес пошел следом за ней через зал. Они услышали бормотание голосов в кухне, где слуги чиркали спичками, ища свечи. Мелиса открыла дверь в следующий коридор и по стертым ступенькам деревянной лестницы стала спускаться в подвал, где пахло землей. Они нашли щиток, и Мозес заменил старый предохранитель новым, хотя и отметил, что провод в нескольких местах был оголен или небрежно обмотан изоляционной лентой. Мелиса задула свечу, и они вернулись в зал, где граф снова стал играть минорные мелодии, а генерал подкатил свое кресло к Мозесу и предложил ему подойти поближе к стеклянной витрине около камина, в которой висела старинная академическая мантия, бывшая на покойном мистере Скаддоне, когда он получал в Принстонском университете звание почетного доктора.

Мозеса позабавила мысль, что дворец и зал целиком покоятся на знакомых ему по годам юности магазинах стандартных цен с их заманчивыми и гниловатыми запахами. Самые яркие воспоминания сохранились у него о девушках — прыщавой девушке за прилавком с косметикой, полногрудой девушке, продававшей металлические изделия, томной девушке в кондитерском отделе, скромной красавице, продававшей клеенку, и городской шлюхе с волосами соломенного цвета, стажерке в отделе заводных игрушек. И если между этими воспоминаниями и залом в «Светлом приюте» не было видимой связи, фактическая связь представлялась бесспорной. Мозес обратил внимание, что, говоря о Дж. П. Скаддоне, генерал избегал слов «стандартные цены» и говорил просто о занятии торговлей.

— Он был великий коммерсант, — сказал генерал, — исключительный человек, выдающийся человек, даже его враги это признавали. В течение сорока лет его руководства фирмой каждый день у него был расписан с восьми утра и нередко за полночь. Когда я говорю, что он был выдающийся человек, я имею в виду его выдающуюся энергию, силу его ума, смелость и воображение. Всеми этими качествами он обладал в полной мере. Он никогда не участвовал в сомнительных делах, и торговый мир, как мы теперь видим, многим обязан его воображению, уму и обостренному чувству чести. У него на службе состояло, разумеется, свыше миллиона людей. Когда он открыл магазины в Венесуэле, Бельгии и Индии, это было сделано не для того, чтобы он или его акционеры стали богаче, а для того, чтобы везде повысить уровень жизни…

Мозес слушал разглагольствования генерала, но мысль о том, что он будет спать с Мелисой, озаряла этот день таким неугасимым светом и такой неугасимой радостью, что ему стоило большого усилия не дать пылу перейти в нетерпение, пока он слушал похвалы покойному миллионеру. Мелиса была красива той ослепительной красотой, которая внушает торжественные мысли даже мальчишке из бакалейной лавки и механику из гаража. Ее густые темно-золотистые волосы, ее плечи и шея, ее глаза, издали совсем черные, имели над Мозесом такую власть, что, когда он смотрел на нее, от охватывавшего его желания ее лицо казалось ему темным и золотистым, как старинная картина, покрытая несколькими слоями лака. Он был бы рад, если бы с ней случилась какая-нибудь небольшая неприятность, так как им владело то глубокое сложное чувство, какое мы испытываем при виде привлекательной женщины — или даже женщины, которая сохранила лишь претензию на привлекательность, — когда она оступается на железной подложке вагона или сходя с тротуара на мостовую, или когда в дождливый день разрывается бумажный мешок, в котором она несет купленные продукты, и к ее ногам в лужи на тротуаре падают апельсины, пучки сельдерея, булки, холодные отбивные котлеты, завернутые в целлофан. Это глубокое сложное чувство, объяснимое иногда обидой или потерей, беспричинно обуревало Мозеса. Он хотел был подняться со стула, как вдруг старая дама резко произнесла:

— Пора спать!

Он не догадался, как исказила его черты сила желания, и попался. Из-под накрашенных бровей Джустина смотрела на него с ненавистью.

— Я попрошу вас проводить генерала в его комнату, — сказала она. — Ваша комната как раз рядом по коридору, так что для вас это не составит труда. Комната Мелисы в другом конце дома, — она торжествующе произнесла эти слова и жестом подчеркнула расстояние, — и отвезти генерала наверх ей не так удобно…

Печать желания на лице один раз уже выдала Мозеса, и он но хотел снова выдать себя, обнаружив разочарование или гнев, а потому широко улыбнулся прямо просиял; однако он был поглощен мыслью о том, как ему найти путь к ее постели сквозь этот лабиринт комнат. Не мог же он бродить по всему дому и стучать во все двери, как не мог открывать их, натыкаясь на визжащих горничных или на миссис Эндерби, снимающую ожерелье. Он мог потревожить осиное гнездо служанок — даже графа д’Альбу — и сразу же вызвать скандал, который закончится его изгнанием из «Светлого приюта». Мелиса улыбалась так ласково, что, конечно, подумал он, у нее был какой-то план. Она благовоспитанно исцеловала его и шепнула:

— Через крышу. — Затем сказала, чтобы слышали все: — Увидимся утром, Мозес. Приятных сновидений.

Он вкатил кресло генерала в лифт и нажал кнопку третьего этажа. Лифт медленно поднимался, и тросы издавали очень жалобный звук, но вновь преисполненный неугасимой радостью Мозес был глух к зловещим пророчествам этих подъемников и лифтов — лифтов в высотных зданиях, замках, больницах и складах, — которые, расслабленно дребезжа и наводя уныние, как бы дают нам представление о вечных муках.

— Благодарю вас, мистер Уопшот, — сказал старый генерал, когда Мозес подкатил его кресло к двери. — Теперь я управлюсь сам. Мы очень рады, что вы приехали. Мелиса была раньше очень несчастная, очень несчастная и неприкаянная. Покойной ночи.

В отведенной ему комнате Мозес сбросил с себя одежду, почистил зубы и вышел на балкон; дождь все еще шел, приглушенно шурша в траве и листьях. Мозес широко улыбнулся, полный великой любви к миру и ко всему, что в нем есть, и затем полез голый по крышам. Это могло показаться для «Светлого приюта» совершенно неправдоподобным, но, принимая во внимание цель его поисков, в его положении голого человека, карабкающегося но свинцовым листам крыши, не было ничего странного и вызывающего недоумение. Мягкое прикосновение дождя к коже и к волосам действовало освежающе, а хаос мокрых крыш без труда вписывался в любовный ансамбль. Именно на крышах «Светлого приюта», которые видели только птицы или пассажиры заблудившегося самолета, оставил архитектор явные следы сложности своей задачи, до некоторой степени своего поражения, так как это нелепое величественное сооружение представало взору построенным наспех, а затем подвергшимся многочисленным случайным исправлениям, — там за завесой дождя скрывались секреты архитектора и большая часть его неудач. Остроконечные крыши, плоские крыши, пирамидальные крыши, стеклянные крыши, крыши со вставленными в них цветными стеклами и прорезанные дымоходами и странными системами водостока простирались свыше чем на четверть мили, тут и там, как крыши большого города, поблескивая в свете, падавшем из отдаленных слуховых окон.

Насколько Мозес мог разглядеть в дождливой мгле, единственный путь к противоположной части дома проходил мимо этого далекого ряда слуховых окон, и он направился к ним, как вдруг упал, зацепившись за проволоку, на высоте колен протянутую через этот участок крыши. Старая радиоантенна, благодушно решил он, так как не ушибся, и двинулся дальше. Через несколько минут он прошел мимо мокрого от дождя полотенца и бутылочки лосьона для загара, а немного дальше увидел бутылку из-под вермута, придававшую крыше сходство с пляжем, на котором кто-то тайком от Джустины — он в этом не сомневался — грел свои кости на солнце. Приблизившись к скату, ведущему к первому освещенному слуховому окну, он мог ясно рассмотреть маленькую, украшенную религиозными картинами комнату, где старая служанка гладила. В следующем окне свет был розовый, и, бросив туда беглый взгляд, Мозес с удивлением увидел в комнате графа д’Альбу, который совершенно голый стоял перед зеркалом, отражавшим его во весь рост. Следующим было окно миссис Эндерби: она сидела у письменного стола, одетая как за обедом, и что-то писала в конторской книге. Мозес миновал круг света, отбрасываемый ее настольной лампой, и тут его правая нога, искавшая точку опоры, ступила в пустоту, заполненную лишь дождливой тьмой, и он не упал только благодаря тому, что успел резко повернуться и перенести тяжесть своего тела на шиферные плиты. Он едва не свалился в вентиляционную шахту, которая прорезала три этажа рядом с залом и могла бы стать его могилой. Он пристально смотрел в нее, выжидая, пока утихнут химические реакции в его выведенном из равновесия организме, и одновременно прислушиваясь, чтобы узнать, не потревожил ли миссис Эндерби или еще кого-нибудь тот шум, что он произвел, бросившись на крышу. Все было спокойно, и он продолжал путь медленнее, пока наконец не спрыгнул на балкон комнаты Мелисы; он постоял там у окна, наблюдая, как она расчесывает волосы. Она сидела у стола перед зеркалом, и ее ночная рубашка была так прозрачна, что даже в тусклом свете он видел ее округлые груди, слегка расходившиеся в стороны, когда она наклонялась к зеркалу.

— Ты промок насквозь, мой милый, ты промок насквозь, — сказала она.

Взгляд у нее был томный и сладострастный; она подставила рот для поцелуя, развязала ленты рубашки, так что та спустилась до пояса, и пригнула его голову к себе на грудь, чтобы он целовал ее. Потом, голая и не стесняясь своей наготы, она прошла через комнату в ванную закончить вечерний туалет, и Мозес прислушивался к шуму льющейся воды и стуку открываемых и закрываемых ящиков, понимая, как обостряются чувства любовника, если он способен оценить это нарочитое промедление. Она вернулась, как он подумал, в сиянии своей красоты, выключая по пути свет; а на заре, когда он поглаживал ее мягкие ягодицы и слушал карканье ворон, она сказала, что ему пора уходить, и он, голый, стал снова карабкаться через хаотическое нагромождение крыш.

Начало светать, и Мозес, не в силах заснуть, оделся и вышел из комнаты. Спустившись по лестнице, он увидел в ярком утреннем свете, что роскошь вокруг него грязная и потертая. Бархатная обивка лестничных перил была в заплатах, на ковре, устилавшем лестницу, лежал пепел от сигар, у банкетки с вышитым сиденьем, стоявшей на повороте, недоставало одной ножки. Спустившись в ротонду, Мозес увидел большую серую крысу. Они смотрели друг на друга, а потом крыса — слишком жирная или слишком высокомерная для того, чтобы бегать, — медленно прошествовала в библиотеку. В люстре не хватало хрустальных подвесок, мраморный пол местами был в выбоинах, и весь холл напоминал вестибюль старого отеля, некогда дорогого и изысканного, по ставшего затем приютом стариков, старух, почти бедняков. Воздух был спертый, и на комодах, стоявших вдоль стен на равном расстоянии друг от друга, остались светлые круги от стаканов. У большей части комодов не хватало ножки или какой-нибудь металлической детали. Проходя по холлу, Мозес подумал, что никогда не видел так много комодов, и ему захотелось узнать, что в них хранилось. Он спрашивал себя, купили ли их Скаддоны, выписав по почте, заказали ли они их какому-нибудь представителю фирмы или же поддались жадности при виде этих массивных, богато украшенных и совершенно бесполезных, на его взгляд, предметов. Ему снова захотелось узнать, что в них хранилось, но он ни одного из них не открыл и через стеклянную дверь вышел на широкую лужайку.

Женщины, которых любил Мозес, были, казалось, здесь, в утреннем небе, залитом светом, в реке, в горах и в деревьях, и с вожделением в крови и покоем в сердце он радостно прогуливался по траве. Около дома был старинный римский бассейн с мраморным бортиком, вода в него лилась из пастей львов. Так как делать Мозесу было нечего, то он решил поплавать. День, вначале бывший таким ослепительным, внезапно потемнел, и пошел дождь. Мозес вернулся домой, чтобы позавтракать и поговорить с Джустиной.


Мозес написал Лиэндеру о Джустине, и Лиэндер ответил ему письмом без обращения и со следующим заголовком: «Возвышение продажной твари». Ниже он писал:

«Джустина. Дочь Эймоса и Элизабет Молзуортов. Единственный ребенок. Отец был игроком. Красавец, но не способный или не желавший выполнять семейные обязанности. Бросил жену и ребенка. Больше о нем ничего не слышали. Элизабет содержала себя и дочь шитьем. Работала день и ночь. Погубила зрение. Рот всегда полон булавок. Маленькая Джустина была с самого начала сказочной принцессой, так, во всяком случае, мне казалось. Явно выраженный вкус к королевской пышности. Лоскуты бархата. Павлиньи перья и т.п. Единственным развлечением, которое она в детстве признавала, было изображать королеву в самом роскошном наряде. Была неуместной в таком городе, как Сент-Ботолфс. Подвергалась бесчисленным насмешкам. Грейси Толланд, учительница танцев, взяла ее помощницей. Царила в танцевальном зале „Истерн стар“, помещавшемся над аптекой и складом фуража. В помещении пахло мастикой. Потом играла на рояле в старой масонской ложе, сопровождая киносеансы, и в магазине стандартных цен Дж. П. Скаддона. „Покружи меня еще раз в вальсе, Уилли“. Рояль всегда страшно расстроенный.

Дж. П. Скаддон конкурировал тогда с Вулвортом и Кресси. Миллионер, но не считал ниже своего достоинства навещать магазины в самых глухих местах. Увидел Джустину, томно перебиравшую клавиши рояля. Любовь с первого взгляда! Увез ее в Нью-Йорк. Эми Аткинсон была дуэньей. Впоследствии женился на Джустине. В газетных заметках никаких упоминаний о Сент-Ботолфсе, матери-портнихе, учительнице танцев. Словно взрослой сразу очутилась в высшем обществе. Джустина была хорошо вооружена, чтобы завоевать общественное положение в нью-йоркской медвежьей яме. Стала дамой-патронессой больницы для собак и кошек. То и дело снималась для газет, окруженная благодарно тявкающими псами. Однажды ее попросили пожертвовать небольшую сумму в пользу здешнего Дома моряков. Отказала. Стремилась к полному разрыву всяких связей с родным городом. Детей не было. Водила дружбу с герцогами и графами. Принимала членов королевской семьи. Большой открытый дом на Пятой авеню. Также загородное поместье „Светлый приют“. Все мечты сбылись».


Позже утром Мозес застал Джустину в зимнем саду — в пристроенной к одному из крыльев замка оранжерее с куполообразной крышей. Многие стекла были разбиты, и Джакомо заткнул дыры подушками. В прежнее время вдоль стен зимнего сада, по-видимому, тянулись цветочные клумбы, а посредине был фонтан с бассейном. Когда Мозес вошел и попросил у Джустины разрешения поговорить с ней, та сидела на железном стуле.

— Я хочу жениться на Мелисе.

Джустина дотронулась рукой до сооружения из черных волос, которое так напоминало Картрайтовский блок, и вздохнула.

— Почему же вы не делаете этого? Мелисе двадцать восемь лет. Она может поступить, как ей хочется.

— Мы предпочли бы иметь ваше согласие.

— У Мелисы нет денег и никаких надежд получить их, — сказала старуха. У нее нет ничего ценного, кроме ее ожерелий. Продажная ценность жемчуга, к сожалению, очень низка, а застраховать его почти невозможно.

— Это не имеет значения.

— Вы очень мало о ней знаете.

— Я знаю только, что хочу на ней жениться.

— Думаю, в ее прошлом есть кое-что, о чем вам следует знать. Ее родители были убиты, когда ей шел восьмой год. Мистер Скаддон и я с радостью удочерили ее — она была такая ласковая, — но мы имели с ней немало хлопот. Она вышла замуж за Рея Беджера. Вы это знали?

— Она сказала мне.

— Он стал пьяницей, но, мне кажется, не по вине Мелисы. У него были очень низменные взгляды на брак. Надеюсь, вы не разделяете подобных взглядов?

— Я не вполне понимаю, что вы имеете в виду.

— Мы с мистером Скаддоном спали в отдельных комнатах, если только представлялась возможность. Мы всегда спали на отдельных кроватях.

— Понимаю.

— Даже в Италии и Франции.

— Пройдет немало времени, прежде чем мы сможем поехать в какое-нибудь путешествие, — сказал Мозес, надеясь переменить разговор.

— Не думаю, что Мелиса будет когда-либо в состоянии путешествовать. Со времени своего развода она не покидала «Светлый приют».

— Мелиса сама мне об этом говорила.

— Для молодой женщины она, пожалуй, ведет замкнутую жизнь, — сказала Джустина. — В прошлом году я купила ей билет для путешествия вокруг света. Она охотно согласилась, но, когда весь ее багаж был доставлен на корабль и мы уже пили вино в ее каюте, она решила, что не может ехать. Она очень страдала. В тот же день я привезла ее назад в «Светлый приют». — Она улыбнулась Мозесу. — Вокруг света поехали ее шляпы.

— Я понимаю, — сказал Мозес. — Мелиса мне рассказывала, и я охотно буду жить здесь, пока мы не поженимся.

— Это можно все устроить. Ваш отец еще жив?

— Да.

— Он, наверно, уже очень стар. У меня сохранились не слишком приятные воспоминания о Сент-Ботолфсе. Я уехала оттуда, когда мне было семнадцать лет. Когда я вышла замуж за мистера Скаддона, я получила, наверно, сотню писем от жителей поселка с просьбой о денежной помощи. Это не способствовало тому, чтобы моя воспоминания улучшились. Я пыталась оказывать помощь. В течение нескольких лет брала какого-нибудь ребенка художника или пианиста — и давала ему образование, но ни один из них так и не добился успеха. — Она разжала руки и печально махнула ими, словно сбрасывала своих стипендиатов откуда-то с большой высоты. — Мне пришлось со всеми расстаться. Вы жили выше по течению реки, не правда ли? Я вспоминаю дом. У нас есть, вероятно, какие-нибудь старинные вещи, доставшиеся вам по наследству?

— Да. — Мозес не ожидал такого вопроса и ответил нерешительно.

— Не можете ли вы хоть примерно сказать, что они собой представляют?

— Колыбели, комоды на высоких ножках, туалетные столики и тому подобное. Граненые бокалы.

— Граненые бокалы меня не интересуют. Я никогда не коллекционировала старинную американскую утварь, а мне всегда этого хотелось. Блюда есть?

— Мой брат Каверли знает об этом больше, чем я, — сказал Мозес.

— Ах, так, — сказала Джустина. — Ну что ж, мне все равно, женитесь вы на Мелисе или нет. Я думаю, миссис Эндерби сейчас у себя в кабинете и вы можете попросить ее назначить день свадьбы. Она разошлет приглашения. Будьте осторожны с этой вываливающейся плитой в полу. Вы можете споткнуться и повредить себе ногу.

Мозес отыскал миссис Эндерби; заставив его выслушать заплесневелые воспоминания о своей юности на Ривьере, она затем сказала ему, что он может жениться через три недели. Он попытался найти Мелису, но горничные сообщили ему, что она еще не спускалась, а когда он стал подниматься по лестнице в ту часть дома, где была ее комната, он услышал позади голос Джустины:

— Вернитесь назад, мистер Уопшот.


Мелиса сошла вниз только к ленчу; хотя он и не был сытным, к нему додали два сорта вина, и тянулся он до трех часов. После ленча Мозес с Мелисой чинно прогуливались взад и вперед по площадке под башнями, напоминая фигуры на обеденном блюде, а выйдя в поисках уединения в парк, тотчас наткнулись на миссис Эндерби. В половице шестого, когда Мозесу пора уже было уезжать и он обнял Мелису, окно в одной из башен распахнулось, и Джустина крикнула:

— Мелиса, Мелиса, скажи мистеру Уопшоту, что он опоздает на поезд, если не поторопится!

В понедельник после работы Мозес уложил свою одежду в два чемодана и в картонную коробку и сунул между рубашками бутылку виски, коробку сухого печенья и трехфунтовую головку стилтонского сыра. Опять он был единственным пассажиром, сошедшим с поезда в «Светлом приюте», но Джакомо ждал его на станции со своим старым «роллс-ройсом» и повез его вверх по холму. Мелиса встретила его у дверей, и этот вечер прошел так же, как первый, за исключением того, что предохранители не перегорели. В десять часов Мозес вкатил генерала в лифт и опять пустился в путь по крышам, на этот раз в такую ясную, звездную ночь, что издали увидел вентиляционную шахту, в которой чуть не погиб. Опять на утренней заре он лез назад к отведенной ему комнате, и ничто не могло сравниться с удовольствием, какое он испытал, смотря на заре с высокой крыши «Светлого приюта» на густо поросшую лесом холмистую местность. Он уехал поездом в город, вернулся вечером в «Светлый приют», за обедом нарочито зевал и покатил старого генерала к лифту в половине десятого.

30

Пока Мозес наслаждался счастьем, Каверли и Бетси поселились на ракетной базе, носившей название Ремзен Парк. На ферме Каверли провел лишь один день. Лиэндер настоял, чтобы он вернулся к жене. Сам же он через несколько дней приступил к работе на фабрике столового серебра. Каверли приехал к Бетси в Нью-Йорк и через каких-нибудь несколько дней был переведен на эту новую базу. Теперь они совершили путешествие вместе. Ремзен-Парк представлял собой поселение из четырех тысяч одинаковых домов, на западе граничившее со старым военным лагерем. Городом его нельзя были назвать. Оно возникло, когда решили ускорить строительство ракетодромов, и при его возведении руководствовались соображениями целесообразности, удобства и быстроты. Впрочем, во время дождя дома оставались сухими и зимой были теплыми. В них были хорошо оборудованные кухни и камины, способствовавшие семейному блаженству, а здравых требований национального самосохранения было более чем достаточно для оправдания того обстоятельства, что они ничем не отличались друг от друга. Посредине поселка находился большой торговый центр, где вы могли купить что угодно, — и все это помещалось в зданиях со стеклянными стенами. Для Бетси это была великая радость. Она и Каверли сняли дом с полной обстановкой, вплоть до картин на стенах, и стали хозяйничать, наслаждаясь синим китайским сервизом с разрисованными стульями, присланными Сарой из Сент-Ботолфса.

Они прожили в Ремзен-Парке очень недолго, когда Бетси решила, что она беременна. Утром она почувствовала недомогание и осталась в постели. Когда она поднялась, Каверли уже давно ушел на службу. Он оставил для нее на кухне кофе и вымыл после себя посуду. Бетси сидела за поздним завтраком и смотрела в окно кухни на дома Ремзен-Парка, тянувшиеся до самого горизонта, как узор на скатерти. Из соседнего дома вышла женщина и высыпала мусор из ведра. Она была итальянкой, женой итальянского ученого. Бетси крикнула ей «доброе утро» и пригласила зайти и выпить чашку кофе, но итальянка только холодно улыбнулась и вернулась к себе в кухню. В Ремзен-Парке люди были не слишком приветливы.

Бетси надеялась, что не ошиблась насчет своей беременности. У нее появилось обыкновение молиться в душе, столь же непроизвольное, как и привычка разражаться проклятиями, когда она прищемляла себе палец окном. «Боже милостивый, — кротко шептала она про себя, — сделай так, чтобы я стала матерью». Она хотела иметь детей. Она хотела пятерых или шестерых. Вдруг она улыбнулась, как будто ее желание наполнило кухню любовью, беспорядком и животворным семейным духом. Она завязывала лентой волосы своей дочери Сандры, красивой девочки. Остальные четверо или пятеро тоже возились здесь. Они были веселые и грязные, а один из них, маленький мальчик с длинной, как у Каверли, шеей, держал в руках разбитую на две части тарелку, но Бетси не ругала его — Бетси даже не нахмурилась, когда он разбил тарелку, так как секрет светлой жизнерадостности малыша заключался в том, что он развивался в атмосфере, никогда не омрачавшейся скаредностью. Бетси чувствовала, что в ней скрывается талант к воспитанию детей. Выше всего она будет ставить развитие личности. Призрачным детям, игравшим у ее колен, родители всегда дарили только любовь и доверие.

Покончив с домашними делами, Бетси решила отнести в мастерскую утюг, у которого испортился шнур. Пройдя Кольцо К, она направилась по Триста двадцать пятой улице к торговому центру и зашла в магазин самообслуживания, не потому, что ей надо было что-то купить, а потому, что ей нравилась вся обстановка этого места. Магазин был просторный, ярко освещенный, от высоких синих стен исходила музыка. Под звуки «Голубого Дуная» она купила огромную банку арахисового масла, а затем ореховый торт. Кассир оказался симпатичным юношей.

— Я здесь еще ничего не знаю, — сказала Бетси. — Мы только что приехали из Нью-Йорка. Мой муж был далеко, на Тихом океане. Мы живем в одном из домов Кольца К, и я подумала, что вы можете дать мне совет. У меня износился шнур от утюга, как раз позавчера он отказал, когда я гладила рубашки мужа, и я подумала, не знаете ли вы случайно поблизости какой-нибудь магазин электрических приборов или ремонтную мастерскую, где мне могли бы починить шнур к завтрашнему дню, потому что завтра у меня день больших покупок и я подумала, что могу прийти сюда и купить у вас продукты, а на обратном пути зайти за утюгом.

— В четвертом, нет, в пятом доме по этой улице находится мастерская, сказал молодой человек, — и я думаю, там смогут починить вам шнур. Они как-то починили мне радио, и они не разбойники с большой дороги, как некоторые из тех, кто сюда понаехал.

Бетси сердечно поблагодарила его, вышла на улицу и направилась в мастерскую.

— Доброе утро, — весело сказала Бетси, ставя свой утюг на прилавок. — Я здесь еще ничего не знаю, и когда вчера шнур от моего утюга испортился в то время, как я гладила мужнины рубашки, я сказала себе, что не знаю, куда его отнести для починки, но сегодня утром я зашла в большой продовольственный магазин, и тамошний кассир, симпатичный такой, с красивыми волнистыми волосами и темными глазами, порекомендовал мне вашу мастерскую, вот я и пришла сюда. Мне хотелось бы завтра днем прийти в торговую часть города за покупками, а на обратном пути забрать утюг, потому что завтра вечером мне надо погладить несколько рубашек для мужа, и я хотела бы знать, отремонтируете ли вы его к тому времени. Это хороший утюг, я заплатила за него кучу денег в Нью-Йорке, где мы раньше жили, хотя последнее время мой муж был далеко в Тихом океане. Мой муж программист. Конечно, я не понимаю, почему шнур от такого дорогого утюга так быстро испортился, и я хочу знать, можете ли вы мне поставить какой-нибудь шнур высшего сорта, потому что мне приходится часто пользоваться утюгом. Я, знаете ли, глажу все мужнины рубашки, а он большая фигура в отделе программирования и должен каждый день надевать чистую рубашку, а я еще глажу и свои вещи.

Приемщик обещал поставить на утюг Бетси прочный шнур, после чего она пошла к себе на Кольцо К.

Но по мере того как она приближалась к дому, ее шаги замедлялись. Призрачные дети разбрелись, и она не могла вновь собрать их. Менструации у нее запоздали всего на неделю, и, возможно, она вовсе не была беременна. Она съела бутерброд с арахисовым маслом и кусочек орехового торта. Ей недоставало Нью-Йорка, и она снова подумала, что Ремзен-Парк неприветливое место. В конце дня раздался звонок — в дверях стоял агент по продаже пылесосов.

— Ну что ж, заходите, — весело сказала Бетси. — Заходите. У меня сейчас нет пылесоса, и в данный момент нет денег, чтобы его купить. Мы только что приехали из Нью-Йорка, но я собираюсь купить пылесос, как только у нас будут деньги, и, возможно, если у вас есть новые насадки, я куплю что-нибудь из них, потому что я решила раньше или позже купить новый пылесос, и мне в любом случае понадобятся насадки. Я теперь беременна, а молодая мать не может справиться со всей работой по дому без необходимой техники; она не может все время наклоняться и сгибаться. Не хотите ли чашку кофе? Представляю себе, как вы устаете и как болят у вас ноги после целого дня хождения с этим тяжелым чемоданом. Мой муж в отделе программирования, и ему приходится работать вовсю, но это усталость другого рода, чисто головная, а я знаю, что значит, когда устают ноги.

Агент, прежде чем выпить кофе, раскрыл на кухне свой ящик с образцами и продал Бетси две насадки и большую банку воска для натирки пола. Потом, так как он устал и это было его последнее посещение, он сел.

— Все время, пока мой муж был в Тихом океане, я жила в Нью-Йорке одна, — сказала Бетси, — и мы только что переехали сюда, и, конечно, я очень обрадовалась этому переезду, но здешний город оказался не слишком приветливым. Я хочу сказать, что, по-моему, он не такой приветливый, как Нью-Йорк. В Нью-Йорке у меня была куча друзей. Конечно, я один раз ошиблась. Я ошиблась в своих друзьях. Вы понимаете, что я хочу сказать? Там были некие Хансены, которые жили в конце коридора. Я думала: они настоящие друзья. Я думала: наконец-то я нашла друзей на всю жизнь. Обычно я заходила к ним по два раза в день, а она не покупала себе платья, не посоветовавшись со мной, и я давала им взаймы деньги, и они всегда твердили, что очень любят меня, но я оказалась обманутой. Печален был тот день, когда я прозрела! — В кухне потемнело. Лицо Бетси исказилось от волнения. — Они были лицемеры, — сказала она. — Они были лгуны и лицемеры.

Агент упаковал свои образцы к ушел. В шесть часов вернулся домой Каверли.

— Здравствуй, милочка, — сказал он. — Почему ты сидишь в темноте?

— Знаешь, я думаю, что я беременна, — сказала Бетси. — Я, наверно, беременна. У меня задержка на семь дней, и сегодня утром мне было как-то не по себе, кружилась голова и тошнило. — Она села Каверли на колени и прижалась к его голове. — Думаю, это будет мальчик. Так мне кажется. Конечно, загадывать наперед нет смысла, но, когда у нас будет ребенок, мне понадобится хорошее кресло, потому что я намерена кормить ребенка грудью и мне хотелось бы иметь хорошее кресло, чтобы сидеть в нем, когда я буду кормить.

— Можешь купить кресло, — сказал Каверли.

— Несколько дней назад я видела в мебельном магазине хорошее кресло, сказала Бетси. — Почему бы нам после ужина не пойти туда, за угол, и не посмотреть его? Я целый день не выходила из дому, а небольшая прогулка и тебе будет полезна, не правда ли? Тебе ведь будет полезно поразмять ноги?

После ужина они вышли прогуляться. Свежий ветер дул с севера — прямо из Сент-Ботолфса, — и Бетси чувствовала себя от него сильной и веселой. Она взяла Каверли под руку, и на углу, под уличным люминесцентным фонарем, он поцеловал ее, прижавшись грудью к ее груди. Очутившись в торговом квартале, Бетси не могла сосредоточить свое внимание на понравившемся ей кресле. Каждый костюм, каждое платье, меховое пальто, каждый предмет обстановки в витрине магазина следовало обсудить, угадать их цену и назначение и высказать о них мнение — входят они или нет в то представление о счастье, какое Бетси себе составила. Да, говорила она подставке для цветов, да, да — большому роялю, нет — громоздкому шкафу, да — обеденному столу и шести стульям, и все это с таким глубокомыслием, с каким святой Петр читает в сердцах людей. В десять часов они пошли домой. Каверли с нежностью раздел ее, и оба приняли ванну, а потом легли спать, ибо она была его пончиком, бутончиком, симпомпончиком — одним словом, всем, чего нельзя было выразить на языке тех, кто родился в Сент-Ботолфсе. Она была его маленькой, маленькой белочкой.

31

В течение трех недель, предшествовавших свадьбе, Мозес и Мелиса обманывали Джустину так успешно, что старой даме нравилось наблюдать, как они прощаются друг с другом около лифта, и несколько раз за обедом она говорила, что Мозес до сих пор так и не видел той части дома, где жила Мелиса. Благодаря неплохой альпинистской подготовке Мозеса не утомляли еженощные путешествия по крышам, но как-то вечером, когда к обеду подали вино и он спешил, он еще раз споткнулся о проволоку и упал, поранив себе грудь. Ощущая сильную боль в том месте, где была содрана кожа, он почувствовал, что его охватывает органическое отвращение и острая неприязнь к «Светлому приюту», со всем его кривлянием, и обнаружил в себе твердую решимость доказать, что стране любви незачем быть причудливой. Он утешался мыслью о том, что через несколько дней сможет надеть кольцо на палец Мелисы и входить к ней в комнату через дверь. По какой-то неясной для Мозеса причине она взяла с него слово, что он не будет настаивать на ее отъезде из «Светлого приюта», но он предполагал, что к осени ее настроение изменится.

Накануне свадьбы Мозес шел от станции, неся в чемодане взятую напрокат визитку. На подъездной аллее он встретил Джакомо, который ввинчивал лампочки в стоявшие вдоль аллеи фонари.

— Оно есть двести пятьдесят лампочек! — воскликнул Джакомо. — Оно как на пасху.

Когда стемнело, фонари придали «Светлому приюту» веселый вид, напоминавший деревенскую ярмарку. Мозес отвез генерала наверх; старик хотел угостить его спиртным и дать какой-то совет. Но Мозес извинился и пустился в путь по крышам. Он проходил часть дистанции между домовой церковью и башней с часами, когда вдруг совсем рядом услышал голос Джустины. Она стояла у окна д’Альбы.

— Без очков я ничего не вижу, Ники, — сказала она.

— Ш-ш-ш-ш, — сказал д’Альба, — он услышит вас.

— Хоть бы мне найти очки.

— Ш-ш-ш-ш.

— О, я не могу этому поверить, Ники, — сказала Джустина. — Я не могу поверить, что они так дерзко обманывали меня.

— Вот он идет, вот он идет, — прошептал д’Альба, когда Мозес, притаившийся в темноте, двинулся вперед, чтобы укрыться за башней с часами.

— Где?

— Там, там.

— Пойдите за миссис Эндерби, пусть она позовет Джакомо и скажет ему, чтобы он захватил охотничье ружье.

— Вы убьете его, Джустина.

— Всякий человек, поступающий так, заслуживает, чтобы его застрелили.

Слушая их разговор, Мозес испытывал крайнюю досаду и нетерпение, так как, отправившись в свой поход, он не запасся выдержкой, чтобы перенести вмешательство, во всяком случае вмешательство Джустины и графа. В тени башни Мозес был в безопасности; стоя там, он услышал, как миссис Эндерби, а затем Джакомо явились в комнату д’Альбы.

— Оно здесь нет никого, — сказал Джакомо.

— Все равно стреляйте, — приказала Джустина. — Если там есть кто-нибудь, вы его напугаете. Если нет никого, вы никому не причините вреда.

— Оно нехорошо, мисса Скаддон, — сказал Джакомо.

— Стреляйте, Джакомо, — сказала Джустина. — Или стреляйте, или дайте ружье мне.

— Подождите, пока я найду что-нибудь, чем заткнуть уши, — попросила миссис Эндерби. — Подождите…

Тут раздался оглушительный выстрел охотничьего ружья Джакомо, и Мозес услышал, как вокруг него по крыше застучала дробь и в отдалении зазвенело разбитое стекло.

— О, почему мне так грустно? — жалобно произнесла Джустина. — Почему мне так грустно?

Д’Альба закрыл окно, и, когда огонь в его комнате зажегся, а розовая занавеска была задернута, Мозес полез дальше. Мелиса с плачем подбежала к нему, едва он спрыгнул на балкон ее комнаты.

— О мой дорогой, я думала, они застрелили тебя! — воскликнула она. — О мой любимый, я думала, ты мертв.


Каверли не смог уехать из Ремзен-Парка, но Лиэндер и Сара присутствовали на свадьбе. Из Сент-Ботолфса им пришлось выехать на рассвете. Эммит Кэвис привез их на своем катафалке. Мозес очень обрадовался им и гордился ими, так как они держались с изумительной простотой и тактом деревенских жителей. Что касается приглашений на свадьбу, то Джустина отряхнула пыль со своей старой адресной книги и бедная миссис Эндерби в шляпе с кусочком вуали надписала четыреста конвертов и целую неделю выходила к обеду с запачканными чернилами пальцами и в блузке с чернильными пятнами; глаза у нее покраснели от проверки адресов Джустины по справочнику «Общественный регистр», изданному самое позднее в 1918 году. Джакомо относил пригласительные билеты на почту со своим напутствием («Оно есть милая, мисса Скаддон»), и их доставляли на Пятой авеню в восточной части Нью-Йорка в мрачные здания, которые превратились из жилых особняков в демонстрационные залы итальянских галстуков, картинные галереи, антикварные магазины, дома без лифтов и конторы таких организаций, как Союз говорящих на английском языке или Svensk-amerikanska Forbundet[18]. Дальше от центра и дальше к востоку приглашения были получены одетыми во фраки швейцарами восемнадцати— и двадцатиэтажных жилых зданий, где фамилии друзей и ровесников Джустины не вызывали отклика ни в чьей памяти. За Пятой авеню приглашения были доставлены в другие многоквартирные дома, а также в дома моделей, дешевые меблированные комнаты, пансионы для девушек, правления Американо-ирландского исторического общества и Общества китайско-американской дружбы. В домах, где парадные двери были забиты досками, эти приглашения покрывались сажей вместе с остальной не полученной адресатами почтой (старыми счетами от Тиффани и номерами журнала «Нью-Йоркер»). Они лежали на исцарапанных столах образцовых детских садов, где слышался смех и плач ребят, они валялись в общих коридорах домов, построенных в свое время с размахом, но затем перепланированных так экономно, что жильцам приходилось готовить обед в гостиной или библиотеке. Приглашения были доставлены в Еврейский музей, в филиал Колумбийского университета, помещавшийся в деловой части города, во французское и югославское консульства, и Советское представительство при Организации Объединенных Наций, в некоторые студенческие организации, актерские клубы, клубы любителей бриджа, модисткам и портнихам. Приглашения были получены также настоятельницами Урсулинского монастыря, монастыря Клариссинского ордена смирения и общины сестер милосердия. Их получили заведующие иезуитскими школами и приютами, монахи-францисканцы, монахи-миссионеры из конгрегации апостола Павла и монахини Ордена милосердия. Они были доставлены в усадьбы, переделанные в деревенские клубы, школы-интернаты, сумасшедшие дома, больницы для алкоголиков, оздоровительные фермы, конторы заповедников, фабрики обоев, чертежные бюро и разные убежища, где престарелые и больные, громко сопя, ждали перед телевизорами ангела смерти. Когда в этот день зазвонили колокола церкви святого Михаила, в ной собралось не больше двадцати пяти человек, в том числе два хозяина меблированных комнат, пришедшие из любопытства. Когда настало время, Мозес произнес положенные слова громко и от всего сердца. После венчания почти все гости вернулись в «Светлый приют» и стали танцевать под патефон. Сара и Лиэндер исполнили величавый вальс и распрощались. Горничные наполнили старые бутылки из-под шампанского дешевым сотерном, и, когда опустились летние сумерки и все люстры были зажжены, главный предохранитель опять перегорел. Джакомо починил его, а Мозес поднялся по лестнице и вошел в комнату Мелисы через дверь.

32

Ракетные пусковые площадки в Ремзен-Парке находились в пятнадцати милях к югу, и это представляло некую моральную проблему, так как сотни или тысячи технических работников вроде Каверли не имели понятия о сути их работы. Администрация приняла меры для разрешения этой проблемы и каждую субботу во второй половине дня устраивала публичный запуск ракет. Автобусов подавали столько, что могли ехать целые семьи; захватив с собой бутерброды и бутылки пива, они сидели на открытой трибуне, слушали звуки трубного гласа в смотрели на огонь, который как бы облизывал чрево земли. Эти стрельбы мало чем отличались от всякого рода пикников, хотя здесь не было игр с мячом и выступлений оркестров. Но пиво было, дети куда-то убегали, и их не могли найти, а шутки, которыми зрители обменивались в ожидании взрыва, рассчитанного на то, чтобы пробиться сквозь земную атмосферу, были вполне заурядными. Все это очень нравилось Бетси, но едва ли могло изменить ее ощущение, что Ремзен-Парк неприветлив. Друзья были ей необходимы, она так и сказала.

— Я ведь родилась в маленьком городке в Джорджии, — сказала она, — и это был очень приветливый городок, и я верю, что можно просто взять и подружиться. В конце концов, мы только один раз проходим этой стезей. Сколько бы она ни повторяла этого замечания о стезе, оно казалось ой одинаково убедительным. Она родилась; она должна умереть.

Попытки Бетси установить более близкие отношения с миссис Фраскати по-прежнему встречались холодными улыбками, и она пригласила на чашку кофе женщину из другого соседнего дома, миссис Гейлин, но миссис Гейлин кончила несколько факультетов, и у нее был такой элегантный и аристократический вид, что в ее присутствии Бетси стеснялась. Она чувствовала, что ее изучают, и изучают придирчиво, и поняла, что здесь нет места для дружбы. Она была настойчива и в конце концов нашла себе друга.

— Сегодня, дорогой, я встретила самую веселую, самую милую и самую приветливую женщину, — сказала она Каверли, целуя его у дверей. — Ее зовут Джозефин Теллерман, и она живет в Кольце М. Ее муж работает в чертежном бюро, и, по ее словам, она жила чуть ли не во всех поселках при ракетодромах в Соединенных Штатах, и она страшно забавная, и муж ее тоже (Лень милый, и она из хорошей семьи, и она спрашивает, почему бы нам не прийти к ним как-нибудь вечерком и не распить бутылочку.

Бетси любила ближнего своего. Простая дружба принесла ей все радости и перипетии любви. Каверли знал, каким тусклым и бессодержательным казалось ей Кольцо К до того мгновения, когда она встретилась с Джозефин Теллерман. Теперь он приготовился неделями и месяцами слушать рассказы о миссис Теллерман. Он был рад. Бетси и миссис Теллерман будут вместе ходить за покупками. Бетси и миссис Теллерман каждое утро будут беседовать по телефону. «Моя приятельница Джозефин Теллерман говорила мне, что у вас очень хорошие бараньи отбивные», — скажет она в мясной лавке. «Моя приятельница Джозефин Теллерман рекомендовала вас мне», — скажет она в прачечной. Даже агент по продаже пылесосов, позвонив у ее дверей в конце тяжелого дня, найдет ее изменившейся. Она будет вести себя достаточно дружелюбно, но двери не откроет. «О, привет! — скажет она. — Я с удовольствием поговорила бы с вами, по, к сожалению, сегодня у меня нет времени. Я жду звонка моей приятельницы Джозефин Теллерман».

Однажды вечером Уопшоты зашли к Теллерманам, и Каверли нашел, что они очень приветливы. Дом у Теллерманов был обставлен точно так же, как у Уопшотов, включая Пикассо над камином. В гостиной женщины разговаривали о занавесках, а Каверли и Макс Теллерман разговаривали в кухне об автомобилях, пока Макс готовил коктейли.

— Я присматривался к машинам, — сказал Макс, — но решил в этом году не покупать. Мне необходимо сокращать расходы. И машина мне, в сущности, не нужна. Видите ли, я плачу за обучение в колледже моего младшего брата. Мои родители разошлись, и я чувствую ответственность за этого мальчишку. Я для него единственная опора. Я сам содержал себя, пока учился в колледже — бог ты мой, чего я только не делал! — и не хочу, чтобы ему тоже пришлось заниматься этой мышиной возней. Я хочу, чтобы эти четыре года ему жилось легко. Я хочу, чтобы у него было все необходимое. Я хочу, чтобы эти несколько лет он чувствовал, что он не хуже других…

Они вернулись в гостиную, где женщины все еще говорили о занавесках. Макс показал Каверли несколько карточек брата и продолжал говорить о нем, а в половине одиннадцатого Уопшоты попрощались и пошли домой.


Бетси ничего не понимала в садоводстве, но купила несколько легких складных стульев для двора, расположенного за домом, и деревянную решетку, чтобы скрыть от взоров мусорный бак. Летними вечерами они могли там сидеть. Она была довольна делом своих рук, и однажды летним вечером Теллерманы пришли к ним с бутылкой рома, чтобы, как выразилась Бетси, «обмыть двор», Вечер был теплый, и почти все соседи сидели у себя во дворах. Джози и Бетси разговаривали о клопах, тараканах и мышах. Каверли с нежностью рассказывал о Западной ферме и о тамошней рыбной ловле. Он сам не пил, и ему был противен запах рома, исходивший от других, порядочно выпивших.

— Пейте, пейте, — сказала Джози. — Такая уж ночь.

Ночь была такая. Воздух был горячий и ароматный. Смешивая в кухне коктейли, Каверли смотрел в окно на двор позади дома Фраскати. Он видел там молоденькую дочь Фраскати в белом купальном костюме, который подчеркивал все линии ее тела, кроме разве что изгиба ягодиц. Брат осторожно поливал ее из садового шланга. Не было никаких грубых шуток, никаких вскриков, не слышно было ни одного звука, пока юноша старательно обливал свою красивую сестру. Смешав напитки, Каверли вынес их во двор. Джози стала говорить о своей матери.

— О, я хотела бы, чтобы вы познакомились с моей матерью, — сказала она. — Я хотела бы, чтобы вы, ребятки, познакомились с моей матерью.

Когда Бетси попросила Каверли еще раз наполнить стаканы, он сказал, что рома больше нет.

— Сбегайте в магазин и купите, милый, бутылку, — сказала Джози. — Такая уж ночь. Мы живем только один раз.

— Мы только один раз проходим этой стезей, — сказала Бетси.

— Я сейчас принесу, — сказал Каверли.

— Предоставьте это мне, предоставьте это мне, — принялся настаивать Макс. — Мы с Бетси пойдем. — Он стащил Бетси со стула, и они вдвоем пошли в сторону торгового квартала. Бетси чувствовала себя чудесно.

— Какая ночь! — сказала она, не в силах придумать ничего другого, но ароматная темнота, и полные людьми дома, где начинали уже гасить огни, и шум поливочных машин, и обрывки музыки — все заставляло ее почувствовать, что горести, которые приносили ей переезды, сознание своей чуждости и скитания кончились и что Они научили ее ценить постоянство, дружбу и любовь.

Все восхищало ее этой ночью — луна на небе и неоновые огни торгового квартала, — и, когда Макс вышел из винного магазина, она подумала, какой он изысканный, атлетически сложенный и красивый мужчина. На обратном пути он взглянул на Бетси долгим печальным взглядом, обнял ее и поцеловал. Это был краденый поцелуй, подумала Бетси, а ночь была такая, что можно было украсть поцелуй. Когда они вернулись на Кольцо К, Каверли и Джози сидели в гостиной. Джози все еще рассказывала о своей матери.

— Никогда ни одного недоброго слова, ни одного сурового взгляда, говорила она. — Она была настоящей пианисткой. О, у нас в доме всегда бывала большая компания. Знаете, по вечерам в воскресенье мы все обычно собирались вокруг рояля и пели гимны и чудесно проводили время.

Бетси и Макс прошли в кухню приготовить коктейли.

— Она была несчастна в замужестве, — продолжала Джози. — Он был настоящий сукин сын, об этом не может быть двух мнений, но она относилась ко всему философски — вот в чем тайна ее успеха; она и к нему относилась философски, и, слушая ее, можно было подумать, что она счастливейшая замужняя женщина в мире, но он…

— Каверли! — пронзительно закричала Бетси. — Каверли, помоги!

Каверли побежал в кухню. Макс стоял у плиты. Он разорвал на Бетси платье. Каверли кинулся на него, ударил сбоку в челюсть, и Макс упал на пол. Бетси с криком убежала в гостиную. Каверли стоял над Максом, хрустя суставами пальцев. В глазах у него были слезы.

— Ударьте меня еще раз, если хотите, ударьте меня, если хотите, сказал Макс. — Я не могу пошевелить пальцем. Конечно, я поступил гнусно, но понимаете ли, иногда я ничего не могу с собой поделать, и я рад, что это уже прошло, и клянусь богом, что никогда больше этого не сделаю; но бог ты мой, Каверли, иногда я чувствую себя таким одиноким, что не знаю, куда деваться, я если бы не мальчишка-брат, которому я даю возможность учиться в колледже, то, пожалуй, я перерезал бы себе горло: видит бог, я часто думал об этом. Глядя на меня, вы не сказали бы, что я склонен к самоубийству, не правда ли, но, видит бог, такие мысли приходят мне страшно часто.

— Джози молодец. Она чертовски славная женщина, — говорил Макс, все еще лежа на полу, — и она останется со мной, несмотря ни на что, я знаю, но она, понимаете ли, она неуравновешенная, о, она очень неуравновешенная, и я думаю, это потому, что она жила в таком множестве разных городов. На нее, понимаете ли, нападает меланхолия, и тогда она отыгрывается на мне. Она говорит, что я ее обманываю. Она говорит, что я не приношу домой денег на еду. Я не приношу денег на машину. Ей нужны новые платья, и ей нужны новые шляпы, и бог ее знает, чего только ей еще надо, а потом на нее по-настоящему находит, и она начинает покупать все подряд, и иногда проходит полгода или даже год, прежде чем мне удается оплатить счета. У меня и теперь повсюду в Соединенных Штатах есть неоплаченные счета. Иногда я думаю, что больше мне не выдержать. Иногда я думаю, не уложить ли мне сейчас чемодан и не уехать ли куда глаза глядят. Вот что я думаю: я думаю, что имею право на небольшое развлечение, на каплю счастья, понимаете ли, и я ловлю его то тут, то там; но я огорчен из-за Бетси, потому что вы и Бетси были для нас настоящими добрыми друзьями; по иногда я думаю, что не смогу больше жить без маленьких развлечений. Я просто думаю, что у меня не хватит сил жить дальше. Я просто думаю, что больше не выдержу.

В гостиной Джози обняла Бетси.

— Ну, ну, милая, — говорила Джози, — ну, ну, ну же, все прошло. Ничего не случилось. Я починю ваше платье. Я куплю вам новое платье. Он просто выпил слишком много, вот и все. У пего зуд в руках появился. У пего зуд в руках появился, и он просто слишком много выпил. Ох уж эти его руки, вечно они лезут куда не нужно. Милочка, это не первый раз. Даже когда он спит, его руки все время шарят кругом, пока что-нибудь не схватят. Даже когда он спит, милочка. Ну, ну, не огорчайтесь больше. Подумайте обо мне. Подумайте, что приходится терпеть мне. У вас, слава богу, такой милый, порядочный муж, как Каверли. Подумайте обо мне, бедной, подумайте о бедной Джози, которая старается всегда быть веселой, хоть и должна улаживать то, что он натворит. О, я так устала от этого. Я так устала все время исправлять его ошибки. А если у нас появляются несколько лишних долларов, он посылает их своему мальчишке-брату в Корнелл. Он обожает этого мальчишку, он любит его больше, чем меня, или вас, иди любого другого человека. Он портит его. Это приводит меня в ярость. Мальчишка живет себе там, как настоящий принц, в спальне с отдельной ванной и ходит в модных костюмах, а я ставлю заплаты, шью, скребу и чищу, чтобы сэкономить на поденщице и чтобы он мог послать этому студенту денег на карманные расходы, или новую спортивную куртку, или теннисную ракетку, или еще что-нибудь. В прошлом году он огорчался, что у мальчишки нет сверхтеплого пальто, и я сказала ему, я сказала, Макс, я сказала, ну подумай. Ты терзаешься из-за того, что у него нет зимнего пальто, а почему ты не подумаешь обо мне? Тебе когда-нибудь приходило в голову, что у меня нет приличного зимнего пальто? Мелькала у тебя когда-нибудь мысль, что твоя любящая жена имеет такое же право на пальто, как и твой мальчишка-брат? Подумал ли ты об этом? И знаете, что он сказал? Он сказал, что там, где находится колледж, холоднее, чем в штате Монтана, в котором мы тогда жили. Все мои слова не произвели на него никакого впечатления. О, это ужасно быть женой человека, у которого вечно такие заботы на уме. Иногда я просто свирепею, глядя, как он портит мальчишку. Но нам приходится со всем мириться, не так ли? В каждой настоящей дружбе подчас набегает облачко. Будем считать, что так оно и было, милочка; будем считать, что это было просто облачко, ладно? Идемте позовем мужчин и выпьем за дружбу, а кто старое помянет, тому глаз вон. Пусть это будет просто облачко.

В кухне они застали Макса, который все еще сидел на полу, и Каверли, стоящего у раковины и хрустевшего суставами пальцев; Бетси подошла к Каверли и стала шепотом упрашивать его забыть о случившемся.

— Мы все снова станем друзьями, — громко сказала Джози. — Ну же, ну же, все позабыто. Мы все пойдем в гостиную и выпьем за дружбу, а кто не хочет выпить за дружбу, тот дрянь.

Макс пошел за ней в гостиную, а вслед за ними Бетси повела Каверли. Джози наполнила большой стакан ромом и кока-колой.

— Выпьем за дружбу прежних дней, — сказала она. — Что было, то прошло. Пьем за дружбу.

Бетси заплакала, и все выпили из стакана.

— Ну, теперь мы снова друзья — ведь так? — сказала Бетси. — Я расскажу вам, я расскажу вам, чтобы доказать это, я расскажу вам что-то, что я уже давно задумала и что стало для меня еще важней после всего случившегося. В субботу мой день рождения, и я хочу, чтобы вы с Максом пришли к нам на обед, и мы устроим настоящий праздник с шампанским и со смокингами, настоящий вечер, и я думаю, это сейчас еще важнее, после того как произошло это небольшое недоразумение.

— О дорогая, это самое милое приглашение, какое я когда-либо получала, — сказала Джози и, вскочив на ноги, поцеловала Бетси, потом Каверли и взяла Макса под руку.

Макс протянул руку Каверли. Бетси еще раз поцеловала Джози, и они пожелали друг другу покойной ночи — тихо-тихо, так как было уже поздно, уже больше двух часов, и на всем Кольце только у них горел свет.


Утром Джози не позвонила Бетси, а когда Бетси пыталась звонить своей приятельнице, было занято или никто не отвечал; но Бетси так была поглощена приготовлениями к вечеру, что не обратила на это особого внимания. Она купила новое платье, несколько стаканов и салфеток, и вечером накануне приема гостей они с Каверли ужинали в кухне, чтобы не нарушить чистоты в столовой. Каверли пришлось в субботу работать, и он вернулся домой только после пяти. Для приема гостей все было готово. Бетси еще не надела своего нового платья и расхаживала в купальном халате, кое-как заколов волосы шпильками, но чувствовала себя возбужденной и счастливой и, поцеловав Каверли, сказала ему, чтобы он быстренько принял ванну. Скатерть на столе, старинные подсвечники и синий фарфоровый сервиз были с Западной фермы. На столах стояли тарелки с орехами и другими сластями, какими закусывают коктейли. Бетси достала костюм Каверли; он принял душ и одевался, когда зазвонил телефон.

— Да, дорогая, — услышал Каверли голос Бетси. — Да, Джози. О-о! Так вы хотите сказать, что не можете прийти. Понимаю. Да, понимаю. Ну а как насчет завтрашнего вечера? Почему бы нам не перенести на завтра? Понимаю, понимаю. Но почему бы вам не прийти сегодня хоть ненадолго? Мы бы укутали Макса в одеяла, а сразу же после обеда вы могли бы уйти, если захотите. Понимаю. Понимаю. Да, понимаю. Ну что ж, до свидания. Да, до свидания.

Когда Каверли вошел в гостиную, Бетси сидела на диване. Руки ее лежали на коленях, лицо осунулось и было мокро от слез.

— Они не могут прийти, — сказала она. — Макс болен, он простужен, и они не могут прийти.

Она громко всхлипнула, но, когда Каверли сел и обнял ее, она отстранила его руку.

— Два дня я только и делала, что готовилась к моему вечеру и думала о нем! — воскликнула она. — Два дня я ничем другим не занималась. Я хотела устроить вечер. Я только хотела устроить небольшую приятную вечеринку. Это все, что я хотела.

Каверли продолжал твердить, что это все пустяки, и дал ей выпить рюмку хереса. Тут она решила пригласить Фраскати.

— Я хочу только, чтобы вечеринка состоялась, — сказала она. — У меня столько еды, и, может быть, Фраскати согласятся прийти. Они вели себя не очень по-добрососедски, но, может быть, это потому, что они иностранцы. Я позову Фраскати.

— Почему бы нам не забыть обо всем этом? — спросил Каверли. — Мы можем поужинать одни, или сходить в кино, или предпринять еще что-нибудь. Мы можем прекрасно провести время вдвоем.

— Я позову Фраскати, — решила Бетси и подошла к телефону. — Говорит Бетси Уопшот, — весело сказала она, — я столько раз собиралась позвонить вам, но боюсь, я вела себя как плохая соседка. Мы были так заняты с тех пор, как переехали сюда, что у меня совсем не оставалось времени, и мне очень стыдно, что я оказалась такой плохой соседкой, но я просто хотела узнать, не придете ли вы с мужем сегодня к нам поужинать.

— Спасибо, но мы уже поужинали, — сказала миссис Фраскати и повесила трубку.

Потом Каверли услышал, как Бетси звонила Гейлинам.

— Говорит Бетси Уопшот, — сказала она, — мне очень жаль, что я не звонила вам раньше, так как мне хотелось познакомиться с вами поближе, но я хотела узнать, но придете ли вы с мужем сегодня к нам поужинать.

— О, мне страшно жаль, — сказала миссис Гейлин, — но Теллерманы… Они, кажется, ваши друзья… Младший брат Макса Теллермана только что приехал домой из колледжа, и они все прядут к нам.

Бетси повесила трубку.

— Лицемерка, — всхлипывая, сказала она. — Лицемерка. О, она в лепешку расшибется, чтобы только быть в хороших отношениях с Гейлинами, и она просто не хотела сказать мне, своей лучшей подруге, у нее просто не хватило духу сказать мне правду.

— Полно, полно, радость моя, — сказал Каверли. — Это не так важно. Это не имеет значения.

— Для меня имеет! — воскликнула Бетси. — Для меня это вопрос жизни и смерти — вот что это для меня. Я сейчас пойду туда и посмотрю, я сейчас пойду туда и посмотрю, правду ли сказала мне миссис Гейлин. Я сейчас пойду туда и посмотрю, лежит ли этот Макс Теллерман больной в постели или нет. Я сейчас пойду туда и посмотрю.

— Не надо, Бетси, — сказал Каверли. — Не надо, милая.

— Я сейчас пойду туда и посмотрю, вот что я сделаю. О, я уже наслушалась об этом его брате, но, когда пришло время познакомить его с соседями, старые друзья оказываются недостаточно хороши. Я пойду и посмотрю.

Она встала. Каверли пытался ее удержать, но она вышла из дома. В купальном халате и домашних туфлях она воинственно шагала по улице к следующему Кольцу. Окна Теллерманов были освещены, но, когда она позвонила у дверей, никто не открыл и в доме не слышалось ни звука. Обойдя дом, она вышла к заднему фасаду, где на венецианском окне не были задернуты занавески, и заглянула в гостиную. Там было пусто, но на столе стояло несколько бокалов, а на полу около двери она увидела желтый кожаный чемодан с корнеллской наклейкой. И когда Бетси стояла там в темноте, на нее, казалось, набросились фурии; казалось, что через все события — каждое мгновение ее жизни — красной нитью проходит одиночество и что, чувствуя себя счастливой, она только обманывала себя, так как за всем ее счастьем таилась боль одиночества, и все ее странствия и друзья были ничем, и все было ничем.

Она пошла домой, а позже, ночью, у нее случился выкидыш.

33

Бетси пролежала в больнице два дня, а затем вернулась домой, но ей не становилось лучше. Она была не только больна, но и несчастна, и Каверли испытывал такое чувство, словно ее давила какая-то тяжесть, не имевшая никакого отношения к их повседневной жизни — и даже к выкидышу, — а связанная с каким-то событием в ее прошлом. Каждый вечер, приходя из лаборатории, он варил ей ужин и разговаривал или пытался разговаривать с ней. Когда она пролежала в постели две недели с лишним, он спросил ее, не позвать ли доктора.

— Не смей звать доктора, — сказала Бетси. — Не смей звать доктора. Ты хочешь позвать доктора только для того, чтобы он пришел и объявил во всеуслышание, что я ничем не больна. Ты просто хочешь доставить мне неприятность. Это просто низость.

Она заплакала и, когда он сел на край ее кровати, отвернулась от него.

— Пойду варить ужин, — сказал он.

— Для меня ничего не вари, — сказала Бетси. — Я слишком больна, чтобы есть.

Войдя в темную кухню, Каверли увидел, что происходило в освещенной кухне Фраскати: мистер Фраскати пил вино и похлопывал жену по заду, когда та проходила между плитой и столом. Каверли опустил жалюзи и, достав замороженные продукты, приготовил их по своему разумению, которым не мог особо похвалиться. Он поставил ужин Бетси на поднос и отнес к ней в комнату. Она раздраженно, с трудом села, опираясь на подушки, и, когда Каверли поставил поднос ей на колени и пошел обратно в кухню, крикнула ему вслед:

— Ты не-будешь ужинать вместе со мной? Ты не хочешь ужинать со мной? Не хочешь даже смотреть на меня?

Он принес свою тарелку в спальню и стал есть, сидя за туалетным столом и рассказывая ей о новостях в лаборатории. Большое задание, над которым он работал, должно быть сделано за три дня. У него новый начальник по фамилии Пенкрас. Каверли принес Бетси блюдце с мороженым, вымыл посуду и пошел в торговый квартал купить для нее детективные рассказы. Он спал на диване, укрываясь пальто, испытывая печаль и вожделение.

Бетси пролежала в постели еще неделю и, казалось, становилась все более несчастной.

— В лаборатории появился новый доктор, Бетси, — сказал Каверли однажды вечером. — Его фамилия Бленнар. Я видел его в кафе. У него приятная внешность. Он нечто вроде консультанта по вопросам брачной жизни, и я подумал…

— Я не хочу ничего о нем слышать, — перебила Бетси.

— Но я хочу, чтобы ты выслушала меня, Бетси. Я хочу, чтобы ты поговорила с доктором Бленнаром. Думаю, он нам поможет. Мы пойдем вместе. Или пойди одна. Если ты сможешь объяснить ему, что тебя волнует…

— Зачем я стану объяснять ему, что меня волнует? Я знаю, что меня волнует. Я ненавижу этот дом. Я ненавижу этот город, Ремзен-Парк.

— Если бы ты поговорила с доктором Бленнаром…

— Он психиатр?

— Да.

— Ты хочешь доказать, что я сумасшедшая, что ли?

— Нет, Бетси.

— Психиатры существуют для сумасшедших. Я ничем не больна. — Она встала с постели и пошла в гостиную. — О, ты мне надоел, надоели твои проклятые серьезные манеры, надоела твоя привычка вытягивать шею и хрустеть пальцами, надоел твой старый отец с его грязными письмами, в которых он спрашивает, есть ли какие-нибудь новости, есть ли какие-нибудь добрые новости, есть ли какие-нибудь новости. Мне надоели Уопшоты, и пусть все знают об этом, мне наплевать.

Затем она пошла в кухню, вернулась оттуда с синими тарелками, которые Сара прислала им с Западной фермы, и стала бить их, швыряя на пол. Каверли вышел из гостиной на заднее крыльцо, но Бетси последовала за ним и разбила там остальные тарелки.


На следующий день после свадьбы они поехали прокатиться по морю на пароходе примерно того же возраста, как «Топаз», но значительно больших размеров. На море стояла прекрасная погода, мягкая и тихая, и все вокруг было затянуто дымкой, так что, если бы не кильватерная волна, бежавшая за кормой, они потеряли бы ясное представление о направлении и времени. Бетси и Каверли, держась за руки, расхаживали по палубам, и лица всех пассажиров казались им добрыми и приветливыми. Они ходили от носа до крытой кормы, где чувствовали, как под их ногами с глухим шумом крутится винт, и где их со всех сторон обдували струи теплого воздуха из камбуза и машинного отделения. Они наблюдали за чайками, державшими путь куда-то в сторону Португалии. Остров издали нельзя было различить из-за густой дымки, и, когда пароход медленно приблизился к нему под унылый звон корабельного колокола, пассажиры увидели возникший из тумана поселок — шпили, коттеджи — и двух мальчиков, игравших на берегу в мяч.

До их коттеджа — здания времен юности Лиэндера — было далеко; он стоял среди беспорядочной кучки из двенадцати — шестнадцати коттеджей, таких покосившихся и поблекших от непогоды, что вы могли подумать, будто их наскоро соорудили, чтобы дать приют пострадавшим от стихийного бедствия, если бы не знали, что они были построены для тех, кто каждое лето совершает паломничество к морю. Дом, куда они шли, был похож на Западную ферму и представлял собой человеческое жилье, которое расползлось во все стороны в соответствии с капризами и меняющимися потребностями растущей семьи. Они поставили свои чемоданы и разделись для купанья.

Сезон еще не начался или уже прошел — гостиница и магазин подарков были на замке. Бетси и Каверли, держась за руки, спускались по тропинке, голые, как в тот день, когда они родились, не помышляя прикрыть свою наготу; они шли вниз по тропинке, по пыли, кое-где по золе, затем по мелкому песку, тонкому-претонкому и покрытому коркой, — он действовал на нервы, — а еще ниже по более крупному песку, мокрому от прилива, и наконец очутились в море, издававшем шум, похожий на хлопанье дверей. Невдалеке от берега возвышалась скала, и Бетси поплыла к ней, а Каверли плыл следом по бодрящей целительной воде Северной Атлантики. Когда он приблизился к скале, Бетси ужо сидела на ней, расчесывая пальцами волосы, а когда он вскарабкался на скалу, она снова бросилась в воду, и он поплыл за ней к берегу.

Каверли готов был орать от радости, отплясывать джигу и петь во все горло, но вместо этого он шел вдоль берега, подбирая плоские камешки и бросая их в море за линию прибоя: иногда они, несколько раз подпрыгивая, скользили по воде, а иногда погружались на дно. Вдруг его охватила великая печаль удовлетворенности — радость такая возвышенная, что она ласково согрела его всего целиком, как первое тепло камина осенью; медленно, так как торопиться было некуда, он шел назад к Бетси, продолжая по дороге подбирать камешки и бросать их, и, опустившись на полепи рядом с ней, он прильнул своим ртом к ее рту, своим телом к ее телу, и потом — его тело все напряглось в экстазе — он словно увидел какое-то опаляющее видение из золотого века, которое расцветало в его сознании, пока он не заснул.


На следующий вечер, когда Каверли пришел домой, Бетси не было. Единственной вестью, оставленной ею, была сберегательная книжка, с которой были сняты все деньги. В тусклом свете сумерек он обошел дом. Тут не было ничего, чего бы она не касалась или не переставляла, не было ничего, не отмеченного ее личностью и ее вкусами, и в полумраке ему чудилось, что его охватывает предчувствие смерти, что он слышит голос Бетси. Он надел шляпу и вышел погулять. Но Ремзен-Парк был не слишком подходящим местом для прогулок. Большая часть его вечерних звуков была механизирована, и только по ту сторону военного лагеря тянулась узкая полоса леса — туда и пошел Каверли. Думая о Бетси, он представлял ее себе на фоне путешествия поезда, станционные платформы, гостиницы, просьбы помочь ей отнести чемоданы, обращенные к чужим людям, — и его охватывало Чувство огромной любви и жалости. Чего он не мог понять, так это тяжести своих переживаний по поводу ситуации, которой уже больше не существовало. Обойдя кругом лес и возвращаясь назад через военный лагерь, он при виде домов Ремзен-Парка ощутил огромную тоску по Сент-Ботолфсу — по городку, где улицы были беспорядочные и искривленные, как человеческое сознание, по реке, сверкающей за деревьями, по человеческим звукам вечерами, даже по Дядюшке Писпису, нагишом пробирающемуся сквозь кусты бирючины. Это была длинная прогулка, полночь уже миновала, когда он вернулся домой, он повалился голый в их супружескую постель, еще хранившую аромат кожи Бетси, и ему снилась Западная ферма.

Мир полон развлечений — красивых женщин, музыки, французских фильмов, кегельбанов и баров, — но у Каверли не хватало то ли жизненной энергии, то ли воображения, чтобы он мог развлечься. Утром он пошел на работу. Домой вернулся в темноте, принеся с собой замороженный обед, который подогрел и съел прямо из кастрюли. Действительность для него перестала быть чем-то устойчивым и бесспорным: свойственный ему оптимизм значительно ослабел или вовсе покинул его. Иногда в несчастье бывает своего рода ограниченность географическая отдаленность, как в жизни путевого обходчика на разъезде, и человек живет или терпит жизнь, проявляя минимум энергии и почти не воспринимая окружающего мира, и большая часть этого мира быстро проносится мимо, как пассажиры шикарного поезда из Санта-Фе. Такая жизнь имеет свои преимущества — одиночество и мечты о несбыточном, но это жизнь, лишенная дружбы, общения, любви и даже реальной надежды на избавление. Каверли погрузился в эмоциональное уединение, и тут пришло письмо от Бетси.

«Милый, — писала она, — я еду в Бембридж повидать бабушку. Не пытайся поехать за мной. Прости, что я забрала все деньги, но, как только я поступлю на работу, я все тебе верну. Ты можешь получить развод и жениться на другой женщине, у которой будут дети. Я, вероятно, просто странница и теперь опять странствую».

Каверли подошел к телефону и вызвал Бембридж. Ответила старая бабушка Бетси.

— Я хочу поговорить с Бетси! — крикнул Каверли. — Я хочу поговорить с Бетси.

— Ее здесь нет, — ответила старуха. — Она больше здесь не живет. Она вышла замуж за Каверли Уопшот и уехала с ним куда-то в другое место.

— Я Каверли Уопшот! — крикнул Каверли.

— Ну, если вы Каверли Уопшот, то зачем вы меня беспокоите? — спросила старуха. — Если вы Каверли Уопшот, то почему вы сами не поговорите с Бетси? А когда будете говорить с пей, скажите, чтобы она становилась на колени, когда молится. Скажите ей, что молитвы не имеют силы, если не становиться на колени. — И с этими словами она повесила трубку.

34

Теперь мы подошли к малоприятной части нашего рассказа, и всякий, кому эта глава не интересна, вполне может ее пропустить. Дело было так. Непосредственным начальником Каверли был некий Уолкот, но во главе всего отдела программирования стоял молодой человек по фамилии Пенкрас. У него был замогильный голос, красивые ровные белые зубы, и он ездил на европейской гоночной машине. Он никогда не говорил с Каверли, только здоровался или поощрительно улыбался, проходя по длинной комнате программистов. Возможно, мы переоцениваем нашу способность скрывать свои переживания: печать одиночества и неразделенности чувств бросается в глаза гораздо сильней, чем мы думаем. Как бы там ни было, однажды вечером Пенкрас неожиданно подошел к Каверли и предложил отвезти его домой. Каверли был рад любому обществу, и низкая гоночная машина заметно повлияла на его настроение. Когда они свернули с Триста двадцать пятой улицы на Кольцо К, Пенкрас сказал, что он удивлен, не видя жены Каверли на пороге их дома. Каверли сказал, что она уехала погостить в Джорджию.

— Тогда вы должны поехать ко мне и поужинать со мной, — заявил Пенкрас. Он пустил машину на полную скорость, и она с ревом помчалась.

Дом у Пенкраса был, разумеется, точно такой же, как у Каверли, по он находился близ военного поста, и примыкавший к нему участок был больше. Изысканно обставленный, он представлял для Каверли приятную перемену но сравнению с его собственным беспорядочным хозяйством. Пенкрас приготовил ему выпить и стал подпускать турусы.

— Я уже давно хотел поговорить с вами, — сказал он. — Вы работаете превосходно, поистине блестяще, и я хотел вам это сказать. Через несколько недель мы пошлем кого-нибудь в Англию… Я сам тоже поеду. Мы хотим сравнить наши методы программирования с английскими. И разумеется, хотим послать человека, который справится. Нам нужен человек, обладающий индивидуальностью в некоторым жизненным опытом. У вас хорошие шансы получить эту командировку, если она вас интересует.

Это признание его достоинств доставило Каверли большую радость, хотя Пенкрас осыпал его таким множеством откровенно томных взглядов, что он почувствовал себя неловко. Его новый приятель не был женствен, отнюдь нет. Он говорил басом, тело его, видимо, поросло волосами, а движения были атлетические, но Каверли почему-то казалось, что стоит ткнуть ему в пах, как он упадет в обморок. Каверли понимал, что проявит неблагодарность и нечестность, если будет пользоваться гостеприимством этого человека и наслаждаться уютом в его доме и в то же время питать подозрения относительно его личной жизни; но, говоря по правде, он получал большое удовольствие. Он не задумывался о том, чем может закончиться такая дружба, и наслаждался той атмосферой восхваления и нежности, которую создал Пенкрас, по-видимому и сам наслаждавшийся ею. Такого вкусного обеда Каверли не ел уже много месяцев, а после обеда Пенкрас предложил пройти через военный лагерь в погулять в лесу. Это было как раз то, чего хотелось и Каверли, и они вышли в вечернюю тьму и сделали круг по лесу, дружелюбно и серьезно беседуя о своей работе и развлечениях. Затем Пенкрас отвез Каверли домой.

Утром до начала работы Уолкот предупредил Каверли насчет Пенкраса. Тот был гомосексуалистом. Это сообщение удивило и опечалило Каверли, но пробудило в нем и некоторое упрямство. Он чувствовал то же, что тетя Гонора чувствовала в отношении ломовой лошади. Он не хотел быть ломовой лошадью, но и не хотел видеть, как с нею жестоко обращаются. Несколько дней он не встречал Пенкраса, а затем как-то вечером, когда он собирался съесть свой обед прямо из кастрюли, гоночная машина с ревом влетела на Кольцо К и Пенкрас позвонил у дверей. Он привез Каверли к себе поужинать, и они опять гуляли в лесу. Никогда Каверли не встречал человека, с таким интересом слушавшего его воспоминания о Сент-Ботолфсе, и был счастлив, что может говорить о прошлом.

После еще одного вечера, проведенного с Пенкрасом, Каверли стали ясны намерения приятеля, но он не знал, как себя вести, и не видел основания, почему бы ему не обедать с гомосексуалистом. Он прикидывался перед самим собой невинным или наивным, но эта отговорка была крайне неубедительна. Гомосексуалист, в сущности, никого из нас не удивляет. Мы выбираем галстуки, смачиваем и причесываем волосы, зашнуровываем ботинки, чтобы понравиться предмету своей страсти; так же поступают и они. Каверли был достаточно опытен в дружбе, чтобы понимать, что преувеличенное внимание, уделяемое ему Пенкрасом, объяснялось любовью. Тот хотел быть обольстительным, и, когда они после ужина пошли гулять, его окружала атмосфера эротического возбуждения или смятения. Они миновали последний дом и поравнялись с военными сооружениями — казармами, полковой церковью и плацем, который был огорожен побеленным известью каменным забором. На пороге одной из казарм сидел какой-то мужчина и выковывал браслет из осколка ракеты. Это была — как в большинстве армейских гарнизонов «ничейная земля», с которой в чрезвычайных условиях войны поневоле мирились, но которая теперь казалась более изолированной и пустынной, чем всегда. Они прошли мимо казарм в лес и уселись на камни.

— Через десять дней мы уезжаем в Англию, — сказал Пенкрас.

— Мне будет недоставать вас, — сказал Каверли.

— Вы тоже едете. Я все уладил.

Каверли обернулся к своему спутнику и уловил в его глазах такую печаль, что ему почудилось, будто он никогда не сможет прийти в себя. Это был взгляд, какой не раз вызывал в нем отвращение — доктора в Травертине, буфетчика в Вашингтоне, священника на ночном пароходе, приказчика в лавке, — тот обостренный взгляд мужчин, одолеваемых горестью однополого влечения, горестью и извращенным желанием бежать (помочиться в суповую миску лоустофтского фарфора, написать гадкое слово на задней стенке сарая и удрать в море с грязным-прегрязным матросом) — бежать не от законов и обычаев мира, а от его силы и энергии.

— Еще всего только десять дней, — вздохнул его спутник, и вдруг Каверли почувствовал, как в нем смутно шевельнулось противоестественное влечение. Это продолжалось какую-то долю секунды. И от этой мысли, что он присоединится к числу мужчин с тусклым взглядом, блуждающих в темноте, как Дядюшка Писпис ПасТилка, бич совести обрушился на него с такой силой, словно кто-то хлестнул его по самому чувствительному месту. Секунду спустя бич опустился на него снова — на этот раз за то, что он унизил человеческое достоинство. Дядюшке Писпису судьба назначила бродить по садам, а в представлении Каверли мир был местом, где допускается такое одиночество. Затем бич обрушился опять — и на этот раз он находился в руках привлекательной женщины, которая бесконечно презирала его за такого друга и глаза которой сказали ему, что отныне ему навсегда заказано наслаждение женщинами — этими утренними созданиями. Он с вожделением подумал о том, чтобы отправиться в море с педерастом, и Венера повернулась к нему своей голой спиной и навеки ушла из его жизни.

Это была убийственная потеря. Кокетство и признания женщин, их воспоминания и рассуждения об атомной бомбе, их тайные склады «клинекса» и лосьона для рук, тепло их грудей, их способность подчиняться и забывать, эта сладость любви, превосходившая его понимание, — все ушло, Венера стала его врагом. Над ее нежным ртом он нарисовал усы, и теперь она велит своим любимицам презирать его. Она могла разрешить ему время от времени разговаривать со старухой, но не больше.

Стояло лето, воздух был полон семян и цветочной пыльцы, и с той необыкновенно обостренной зоркостью, какая дается горем, Каверли, словно сквозь лупу, видел изобилие ягод и стручков с семенами на земле у своих ног и думал о том, с какой щедростью создает все природа, чтобы способствовать продолжению вида, и только для него, Каверли, она сделала исключение. Он думал о своих бедных добрых родителях на Западной ферме, счастье, благополучие и пропитание которых зависит от доблести, которой он не обладает. Потом он подумал о Мозесе, и его охватило страстное желание повидать брата.

— Я не могу поехать с вами в Англию, — сказал он Пенкрасу. — Я должен повидаться с братом.

Пенкрас стал упрашивать, потом откровенно рассердился, и они вышли из леса не вместе.

Наутро Каверли сказал Уолкоту, что он не хочет ехать в Англию с Пенкрасом, и Уолкот одобрил его решение и улыбнулся. В ответ Каверли бросил на него угрюмый взгляд. Это была улыбка хорошо осведомленного человека — он, конечно, все знал о Пенкрасе, — это была улыбка филистера, довольного том, что он спас свою шкуру; она была из числа тех наглых улыбок, которыми держится и питается весь нездоровый мир притворства, недоверия и жестокости… Но затем, приглядевшись внимательнее, он увидел, что то была самая дружелюбная и милая улыбка, во всяком случае улыбка человека, сознающего, что другой человек знал, что происходило в его голове. Каверли попросил два дня в счет годового отпуска, чтобы навестить Мозеса.

Он ушел из лаборатории в полдень, упаковал чемоданы и поехал автобусом на вокзал. Несколько женщин ждали на платформе поезда, но Каверли отвел от них взгляд. Он больше не имел права любоваться ими. Он был недостоин их прелести. Очутившись в поезде, он закрыл глаза, чтобы не видеть среди мелькавшего за окном ландшафта ничего, что могло бы доставить удовольствие, так как миловидная женщина заставила бы его болезненно переживать свою недостойность, а красивый мужчина напомнил бы ему о гнусности той жизни, которую он едва не начал. Спокойно ехать он мог бы лишь в обществе каких-нибудь чудовищ мужчин с бородавками и сварливых женщин, по какой-нибудь необыкновенной стране, где случайные проявления изящества и красоты объявлены вне закона.

В Брашуике рядом с Каверли сел седой мужчина, державший в руке один из тех зеленых саржевых мешков для книг, какие обычно носят в Кеймбридже. Потертая зеленая ткань напомнила Каверли о зиме в Новой Англия, о простом, патриархальном образе жизни, о возвращении на ферму перед рождеством, и о снежной мгле, сгущающейся над прудом, где катались на коньках, и о лае собак вдалеке. Незнакомец и Каверли — мешок с книгами лежал между ними разговорились. Спутник оказался ученым. Его специальностью была японская литература. Он интересовался самурайскими легендами и показал Каверли перевод одной из них. В ней рассказывалось о каком-то самурае-гомосексуалисте, и, когда Каверли уяснил себе смысл, его спутник достал несколько гравюр, изображавших «подвиги» самурая. Тут клапаны сердца у Каверли чуть не захлебнулись кровью, и он стал прислушиваться к тому, что творилось у него в груди, как мы прислушиваемся у дверей, чтобы узнать, не происходит ли за ними что-нибудь подозрительное. Затем, покраснев, как Гонора, зардевшись, как старая дева, обнаружившая, что все высочайшее скрипучее здание ее целомудрия зашаталось, Каверли схватил свой чемодан и помчался в другой вагон. Чувствуя тошноту, он пошел в уборную, где кто-то написал карандашом на стене гомосексуальное домогательство, обращенное ко всем, кто будет стоять у трубы водяного охлаждения и насвистывать «Янки-дудл». Как мог он укрепить в себе чувство нравственной полноценности, как мог он вложить в уста Пенкраса другие слова или делать вид, что на гравюрах, показанных ему, была изображена гейша, идущая по заснеженному мосту? Он смотрел в окно, от всего сердца стремясь отыскать в проносившемся мимо ландшафте какой-нибудь клочок пригодной к употреблению животворной истины, но то, во что он всматривался, были темные равнины американского сексуального опыта, по которым все еще бродили бизоны. Ему хотелось, чтобы вместо Макленнеевского института он в свое время посещал какую-нибудь школу любви.

Каверли прямо воочию видел подъезд и фронтон такой школы и стал придумывать программу обучения в ней. Там будут вестись занятия по теории распознавания зарождающейся любви, читаться лекции об ужаснейшем заблуждении, в которое впадают, смешивая поклонение и нежность; там будут проводиться симпозиумы, посвященные неразличимым эротическим импульсам, мужским комплексам и одержимости; там будут даваться описания той власти, какой обладает эмоциональное возбуждение, окрашивающее мир в мрачные или радостные тона. Ученикам будут демонстрировать изображение Венеры, отмечая при этом их реакции. Те жалкие мужчины, которые надеялись, что женщины дадут им возможность убедиться в своей сексуальной природе, будут каяться в своих грехах и признаваться в несчастьях, а распутники, надругавшиеся над женщинами, будут также призваны свидетелями. Те ночи, когда он лежал в постели, прислушиваясь к шуму поездов и дождя и ощущая под бедром хлебные крошки и холодные пятна любви, эти ночи, когда радость превосходила его понимание, будут подробно объяснены, и его научат давать точное и осмысленное толкование фигуры прелестной женщины, в сумерках вносящей в дом свои цветы, перед тем как ударит мороз. Он научится здраво оценивать все эти нежные и прелестные фигуры — женщин, которые что-то шьют из голубой ткани, волной ниспадающей на их колени, женщин, в наступающей темноте поющих своим детям баллады о злосчастной участи Карла Стюарта, женщин, выходящих из моря или сидящих на скалах. Для Каверли будет специальный курс о матриархате и его утонченном влиянии — ему придется изрядно потрудиться, чтобы усвоить его, — курс об опасностях слепого угождения женам, которое, надевая на себя личину любви, на самом деле служит выражением скептицизма и горечи. Там будут читаться строго научные лекции о гомосексуализме, и о его меняющейся роли в обществе, и о том, правильна или ложна теория о его связи с волей к смерти. О той неуловимой грани, перейдя которую влюбленные перестают обогащать и начинают пожирать друг друга; о той критической точке, на которой нежность разъедает самоуважение и дух как бы начинает распадаться на хлопья, похожие на частицы ржавчины, как если бы их поместили под микроскоп и увеличивали до тех пор, пока они не стали бы большими, точно стальные балки, и без труда распознаваемыми. Там будут диаграммы любви и диаграммы меланхолии, а хмурые взгляды, которым мы вправе придать безнадежное вожделение, будут измерены с точностью до миллиметра. Для Каверли это будет трудный курс, он знал это, и большую часть времени он будет находиться под угрозой исключения, но в конце концов он его закончит. На пианино сыграют туш, он пройдет по эстраде и получит диплом, а затем спустится по лестнице и пройдет под фронтоном, полностью обладая теперь способностью к любви, и с чистой совестью, с радостным предвкушением будет взирать на землю, на беспредельный мир.

Но такой школы не существовало, и, когда он поздно вечером приехал в Нью-Йорк, шел дождь и привокзальные улицы, казалось, окутывала атмосфера эротических преступлений. Он остановился в гостинице и, продолжая свои поиски истины, решил, что он не кто иной, как гомосексуальный девственник в дешевой гостинице. Он никогда не отдавал себе отчета в своем сходстве с тетей Гонорой, но, когда он размышлял, хрустя пальцами и вытягивая шею, ход его рассуждений был такой же, как у старой дамы. Если он станет педерастом, то станет им открыто. Он будет носить браслеты и прикалывать розу к петлице пиджака. Он будет организатором педерастов, их оратором и пророком. Он заставит общество, правительство и закон признать их право на существование. У них будут свои клубы, не какие-нибудь воры для тайных встреч, а широкие, публичные организации вроде Союза говорящих на английском языке. Больше всего угнетало Каверли то, что он оказался неспособен выполнить свои обязательства перед родителями; он сел к столу и написал письмо Лиэндеру.


Утренним поездом Каверли приехал в «Светлый приют» и при виде брата подумал о том, как прочна была их дружба. Они обнялись, обменялись увесистыми тумаками, сели в старый «роллс-ройс», и через мгновение Каверли перешел от мучительных опасений к жизни, казавшейся здоровой и простой, напоминавшей ему только о хорошем. Разве может быть плохо, спрашивал он сам себя, что он мысленно как бы вернулся в отчий дом? Разве может быть плохо, что он чувствует себя так, словно он опять на ферме и просто едет в Травертин, чтобы участвовать на «Торне» в соревнованиях? Они проехали ворота и пошли пешком через парк; Мозес тем временем рассказывал, что будет жить в «Светлом приюте» только до осени, что для Мелисы это родной дом. Башни и зубчатые стены произвели на Каверли большое впечатление, но он не удивился, потому что в его восприятие мира всегда входило убеждение, что Мозес будет счастливей, чем он. Мелиса еще лежала в постели, но скоро должна была сойти вниз. Они собирались устроить пикник у плавательного бассейна.

— Это библиотека, — говорил Мозес. — Это танцевальный зал, это парадная столовая, а это у них называется ротондой.

Тут по лестнице спустилась Мелиса. При виде ее, ее золотистой кожи и темно-русых волос у Каверли захватило дыхание.

— Как я рада познакомиться с вами, — сказала она, и хотя голос у нее был довольно приятный, по силе воздействия его никак нельзя было сравнить с ее наружностью.

Она казалась Каверли воплощением победоносной красоты — армией с развевающимися знаменами, — и он не мог отвести от нее глаз, пока Мозес не потащил его в ванную, где они надели плавки.

— Лучше, пожалуй, захватить шляпы, — сказала Мелиса. — Солнце ужасно яркое.

Мозес открыл стенной шкаф, протянул Мелисе шляпу и, порывшись в поисках еще одной для себя, вытащил зеленую тирольскую шляпу с кисточкой, прикрепленной к околышу.

— Это д’Альбы? — спросил он.

— Упаси господи, — сказала Мелиса. — Женственные мужчины никогда не носят шляп.

Только этого и надо было Каверли. Он сунулся в шкаф и схватил первую попавшуюся на глаза шляпу — старую панаму, принадлежавшую, вероятно, покойному мистеру Скаддону. Она была ему велика — опустилась на уши, — но, вооружившись по крайней мере хоть этой эмблемой мужского достоинства, он зашагал вслед за Мозесом и Мелисой к бассейну.

Мелиса в этот день не плавала. Она сидела на краю мраморного бортика: расстелив скатерть для ленча, она разливала напитки. Что бы она ни делала и ни говорила, все чаровало и восхищало бедного Каверли и побуждало его к безрассудным выходкам. Он нырял. Он четыре раза переплыл бассейн. Он пытался прыгнуть в воду, сделав обратное сальто, но это ему не удалось, он только обрызгал Мелису с головы до ног. Они пили мартини и говорили о ферме, и Каверли, не привыкший к спиртным напиткам, опьянел. Он начал рассказывать о параде в честь 4 июля, отвлекся в сторону, вспомнив о кузине Эделейд, и окончил описанием запуска ракет в субботние дни. Он не упомянул об отъезде Бетси и, когда Мозес спросил о ней, говорил так, словно они все еще счастливо жили вместе. После ленча он еще раз переплыл бассейн, потом улегся в тени самшитового дерева и заснул.

Он устал и когда проснулся, то при виде воды, лившейся из позеленевших львиных пастей, при виде башен и зубчатых стен «Светлого приюта», возвышавшихся в конце лужайки, первое мгновение не мог понять, где он находится. Он ополоснул лицо водой. Скатерть, расстеленная для пикника, все еще лежала на бортике. Никто не убрал бокалов из-под коктейля, тарелок и цыплячьих косточек. Мозес и Мелиса ушли, и тень тсуги падала поперек бассейна. Потом он увидел, что они идут по садовой дорожке из оранжереи, где приятно провели время, и в их обращении друг с другом было столько изящества и нежности, что сердце у него готово было разорваться на части. Ведь ее красота могла пробудить в нем только печаль, только ощущение разлуки и одиночества, и, когда он думал о Пенкрасе, ему казалось, что тот предложил ему больше чем дружбу — что он предложил ему хитроумное средство, с помощью которого мы искажаем и уменьшаем красоту женщины. О, она была красива, и он предал ее. Он подсылал дождливыми ночами шпионов в ее царство и поощрял узурпатора.

— Простите, что мы оставили вас одного, Каверли, — сказала Мелиса, — но вы спали, вы храпели!..

Было уже поздно, и Каверли надо было одеться и поспешить на поезд.

В воскресенье днем на всякой железнодорожной станции время бежит быстрей, чем где бы то ни было. Даже в середине лета тени выглядят по-осеннему, а люди, собравшиеся там — солдат, матрос, старуха с цветами, завернутыми в бумагу, — были, казалось, отобраны так произвольно и так похожи на отмеченных болезнью или смертью, что невольно вспоминались мрачные пьесы, в которых к концу первого акта выясняется, что все действующие лица мертвы.

— Изобрази свою тихую чечетку, Каверли, — попросил Мозес. — Помаши крылышками.

— Я разучился, братец, — сказал Каверли. — Я теперь уже не могу.

— Ну попытайся, Каверли, — сказал Мозес. — Ну попытайся…

Тук, тук, тук — заскользил Каверли взад и вперед по платформе, а затем неуклюже попятился, поклонился и покраснел.

— Мы очень талантливая семья, — сказал он Мелисе.

Тут подошел поезд, и их чувства, подобно клочкам бумаги на платформе, были взметены и как попало закружились в безнадежном вихре. Каверли обнял обоих — он как будто плакал — и сел в вагон.

Когда он вернулся в Ремзен-Парк, в свой пустой дом, его ждал ответ Лиэндера на письмо, которое он послал из Нью-Йорка.

«Не унывай, — писал Лиэндер. — Автор этих строк сам не невинен и никогда не претендовал на это. Вел себя как мужчина со многими невестами из числа школьников. Предавался похоти в сарае для дров. Дождливыми воскресеньями. Теофилес Гейтс пытался поджечь огарком свечи испускаемые газы. Впоследствии председатель правления Покамассетского банка и Кредитно-финансового товарищества. В ранней молодости было тяжелое переживание. Неприятно вспоминать. Случилось после исчезновения отца. В гимнастическом зале подружился с незнакомым человеком. По фамилии Парминтер. Казался хорошим товарищем. Остроумный. Привлекательная внешность. В жизни автора самый одинокий период. Отца нет. Гамлет уехал. Несколько раз приводил Парминтера домой к ужину. Старушке матери очень понравились изящные манеры. Прекрасный костюм. „Я рада, что у тебя друг джентльмен“, — говорит она. Парминтер приносил ей букеты цветов. И пел. Хороший тенор. Подарил мне ко дню рождения золотые запонки для манжет. Сентиментальная надпись. Сильно обрадовался. Я.

Тщеславие было моей бедой. Очень гордился своей внешностью. Часто почти голый любовался собой в зеркало. Принимал позу умирающего гладиатора. Дискобола. Бегущего Меркурия. Повинен, вероятно, в самовлюбленности. Последующее, возможно, было возмездием. Парминтер утверждал, что он художник-любитель. Предложил платить автору за позирование наличными. Перспектива показалась заманчивой. Был счастлив при мысли, что хорошее телосложение оценено. В назначенный вечер пошел в так называемую студию. По узкой лестнице поднялся в дурно пахнущую комнату. Небольшую. Парминтер там с несколькими друзьями. Попросили раздеться. Охотно согласился. Вызвал большое восхищение. Парминтер с друзьями начали раздеваться. Оказались педерастами. Автор схватил штаны и убежал. Дождливый вечер. Гнев. Смятение. Бедняга, видимо, был обуреваем смешанными чувствами. Вверх и вниз. Чувствовал себя так, словно был пропущен через машину для выжимания белья. Эти переживания давали повод для вопроса: был ли автор педерастом? Проблемы пола — крепкий орешек в непросвещенном девятнадцатом веке. Спрашивал себя: педераст? Под душем после игры в мяч. Плавая нагишом с приятелями в Стон-Хилле. В раздевалке спрашивал себя: педераст?

После разоблачения не имел ни малейшего желания встречаться с Парминтером. Не так-то легко отделаться. На следующий вечер явился к нам. Ничуть не изменился. Беззастенчивый. Цветы старухе матери. Масленые взгляды мне. Не в состоянии объяснить положение. С таким же успехом мог сказать матери, что луна сделана из зеленого сыра. Была достаточно осведомлена в подобного рода вещах, так как в Сент-Ботолфсе появлялись иногда такие типы, однако ни разу ей, по-видимому, не приходило в голову, что друг-джентльмен относится к этой категории. Автор не хотел проявить грубости. Согласился поужинать с Парминтером в гостинице Янга. Надеялся, что все произойдет в обстановке полного благоразумия. Вежливое прощание на перекрестке. Вам туда, а мне сюда.

Парминтер в крайне подавленном настроении. Глаза как у гончей. Бурлящий чайник. Пил много виски. Ел мало. Автор произнес прощальную речь. Выразил надежду, что дружба будет продолжаться и т.д. Результат был такой, как если бы тыкать гадюку острой палкой. Встречные обвинения. Угрозы. Улещивания. И т.д. Потребовал возврата золотых запонок. Обвинил в склонности к флирту. Также в том, что автор был всем известный педераст, Заплатил свою долю счета и ушел из ресторана. Лег спать. Позже услышал, как окликают по имени. Стук гравия в окно. Парминтер на заднем дворе, зовет меня. Вспомнил тогда о помойном ведре. Грех гордыни, возможно. Гореть в аду в недалеком будущем. Все в свое время. Открыл тумбу. Снял крышку с ночного горшка. Полный комплект боеприпасов. Поднес их к окну и угостил фигуру во дворе из обоих стволов. Конец.

Человек не прост. Уродливые спутники любви всегда с нами. Те, кто показывает свой голый зад из окон, выходящих на улицу. Занимаются онанизмом в душевых Христианской ассоциации молодежи. Рыцари, поэты, блистательные умы отдавали дань этим обломкам любви. Мануфактурщики. Мелкие торговцы. Послушные. Чистоплотные. С тихим голосом. Не блещущие умом. Бесцветные. Томятся по школьнику, который косит траву. Умирают по объятиям садовника. В жизни бывают худшие несчастья, Тонущие суда. Дома, сожженные молнией. Смерть невинных детей. Война. Голод. Мчащиеся в испуге лошади, Не унывай, мой сын. Тебе кажется, что ты несчастен. Стисни зубы и не плачь. На пути любви много ухабов. Помни это».

35

Это лето, думал Мозес, будет преисполнено любви, так как у себя в комнате они слышали фонтаны и от присутствия Мелисы его постель становилась чем-то вроде Венеции, — стоило ли обращать внимание на водянистые супы и соусы, которыми из большей частью кормили за обедом? Мелиса была нежна в довольна — могла ли Джустина наложить на это свою руку? Через несколько дней после свадьбы миссис Эндерби пригласила Мозеса в свою контору и сказала, что ежемесячно ему будет предъявляться счет на триста долларов за комнату и стол. Тогда у него возникло подозрение, что любовь к женщине, которая не может уехать из определенного места, иногда создает множество проблем, но это было только подозрение, и он вежливо согласился платить дань. Еще несколько дней спустя, вернувшись из Кредитно-финансового товарищества, он застал свою жену — впервые с тех пор, как познакомился с нею, — в слезах. Прибыл свадебный подарок Джустины. Джакомо вытащил их широкую и неуклюжую супружескую кровать и поставил вместо нее две одинаковые кровати, узкие и твердые, как грифельная доска. Мелиса стояла у двери балкона и плакала из-за этого, и тогда Мозесу показалось, что, пожалуй, он недооценил глубину сходства между своей златокожей женой и этой свирепой, хорошо сохранившейся каргой, ее опекуншей. Он осушил слезы Мелисы, а за обедом поблагодарил Джустину за кровати. После обеда он и Джакомо отнесли парные кровати в кладовую, где они раньше стояли, и вернули на место прежнюю. Наблюдая этим вечером за раздевающейся Мелисой (за ее плечом он видел в лунном свете лужайки, парк и бассейн) и стараясь прогнать мысль, что эти крепостные стены представляют для нее реальность, что шипы на розах, обвивающих эти стены, кажутся ей очень острыми, он спросил, не могут ли они уехать раньше осени, и она напомнила ему, что он обещал не просить об этом.

Через несколько дней утром, подойдя к своему стенному шкафу, Мозес обнаружил, что все его костюмы исчезли, кроме грязного летнего полосатого костюма, который был на нем накануне.

— О, я знаю, что случилось, дорогой, — сказала Мелиса. — Джустина забрала твои костюмы и отдала в церковь для продажи с благотворительной целью. — Она нагишом встала с постели и с беспокойством подошла к своему стенному шкафу. — Смотри, что она сделала. Она взяла мое желтое платье, и серое, и голубое. Я пойду в церковь и заберу их.

— Ты хочешь сказать, что она без спросу взяла мои костюмы для продажи на благотворительном базаре?

— Да, дорогой; Ода никак не может понять, что в «Светлом приюте» есть хоть что-нибудь, что ей не принадлежит.

— И как долго это продолжается?

— Много лет.

Мелисе удалось за несколько долларов выкупить свои платья и костюмы Мозеса, и, забыв об этом эпизоде, он продолжал вести свою насыщенную любовью жизнь. Мозес уже давно перестал питать отвращение к «Светлому приюту», которое возникло в нем, когда он лазил, спотыкаясь, по крыше, и замок стал казаться ему прекрасным жилищем на первые месяцы после женитьбы, так как даже скамьи в саду поддерживали женщины с огромными мраморными грудями, а в зале его взгляд то и дело падал на голых и миловидных мужчин и женщин, в любовном экстазе преследующих друг друга. Они были на стульях с вышитыми сиденьями, они тянулись друг к другу с верхушек массивных подставок для дров в камине, они поддерживали свечи на обеденном столе и стеклянную чашу, из которой Джустина пила воду, глотая пилюли. Даже лилии в саду Мозес включал в свой любовный ансамбль, и, когда Мелиса срывала их и приносила целыми охапками, от которых во все стороны распространялся поистине траурный аромат, он пускался в пляс от радости. Из вечера в вечер они выпивали немного виски у себя в комнате, немного хереса в зале, кое-как высиживали до конца за жалким обедом, а затем вместе уходили к бассейну. Однажды вечером после обеда они, извинившись, собирались уйти, как вдруг Джустина сказала:

— Мы будем играть в бридж.

— Мы будем плавать, — сказал Мозес.

— Фонари около бассейна не горят, — сказала Джустина. — Вы не можете плавать в темноте. Завтра я велю Джакомо привести фонари в порядок. Сегодня мы будем играть в бридж.

Они играли в бридж до начала двенадцатого и в это) вечер, проведенный в обществе старого генерала, графа и миссис Эндерби, чуть не задохнулись от скуки. Когда на следующий день Мозес и Мелиса, извинившись, собирались уйти, Джустина была тут как тут.

— Фонари у бассейна еще не исправлены, — сказала она, — и я не прочь сыграть еще раз в бридж.

В этот вечер и в следующий, играя в бридж, Мозес испытывал беспокойство: ему казалось знаменательным, что только он один уезжал из «Светлого приюта», что со времени своей свадьбы он не видел в доме ни одного незнакомого или нового лица и что, насколько он знал, даже Джакомо никогда не выходил за пределы парка. Он пожаловался Мелисе, и та сказала, что она пригласит кого-нибудь в субботу в гости, и на следующий же вечер за обедом попросила у Джустины разрешения позвать соседей.

— Конечно, конечно, — сказала Джустина, — конечно, вам хочется, чтобы в доме бывала молодежь, но я не могу допустить, чтобы вы принимали гостей, пока не вычищены ковры. Я прикинула, что через неделю-другую они будут вычищены, и тогда вы сможете устроить небольшую вечеринку.

В субботу утром Джустина передала через миссис Эндерби, что она устала и проведет уик-энд у себя в комнате, и Мелиса, поощряемая Мозесом, позвонила трем молодым супружеским парам, жившим по соседству, и пригласила их в воскресенье на коктейль. В воскресенье под вечер Мозес затопил камин в зале и принес из тайника бутылки. Мелиса приготовила закуску, и, усевшись на единственный удобный диван, они стали поджидать гостей.

Погода была дождливая, и дождь наигрывал приятную мелодию на крышах старого здания. Услышав, что по аллее приближается машина. Мелиса зажгла свет, прошла по залу и пересекла ротонду. Мозес услышал в отдалении ее голос, приветствовавший Тренхолмов, поправил дрова в камине и стоял в ожидании, когда муж и жена, благодаря своей молодости и приятным манерам казавшиеся безобидными, вошли в комнату. Мелиса подала сухое печенье, и после того как приехали Хау и Ван-Биберы, негромкие звуки их голосов приятно смешались о музыкой дождя. Потом Мозес услышал в дверях сиплый суровый голос Джустины:

— Что это значит. Мелиса?

— Ах, Джустина, — храбро сказала Мелиса. — Я думаю, вы знакомы со всеми.

— Может быть, я и знакома, — сказала Джустина, — но что они тут делают?

— Я пригласила их на коктейль, — ответила Мелиса.

— Это очень некстати. Особенно сегодня. Я сказала Джакомо, что он может снять и почистить ковры.

— Мы можем перейти в зимний сад, — робко предложила Мелиса.

— Сколько раз я тебе говорила, Мелиса, что не хочу, чтобы ты принимала гостей в зимнем саду!

— Я сейчас позову Джакомо, — сказал Мозес Джустине. — Погодите, я налью вам немного виски.

Мозес подал Джустине виски, она уселась на диван я принялась с обворожительной улыбкой разглядывать лишившихся дара речи гостей.

— Если ты настаиваешь, Мелиса, на том, чтобы приглашать сюда гостей, сказала она, — то я хочу, чтобы ты советовалась со мной. Если мы не будем осторожны, дом наполнится карманными ворами и бродягами.

Гости отступили к двери, и Мелиса проводила их в ротонду. Вернувшись в зал, она села на стул не рядом с Мозесом, а напротив своей опекунши. Мозес никогда не видел ее такой мрачной.

Дождь прекратился. У самого горизонта тяжелые тучи разорвалась, словно пронзенные копьем, и волна яркого света хлынула в образовавшуюся щель, разлилась по лужайке, проникла сквозь стеклянную дверь, озарив зал и лицо старой женщины. Сверкание сотни окон замка увидят за много миль. Монахини-урсулинки, наблюдатели за жизнью птиц, водители автомобилей и рыбаки будут любоваться зданием, как бы купающимся в пламени. Ощущая свет у себя на лице и сознавая, что он идет ей, Джустина улыбнулась своей самовлюбленнейшей улыбкой, сопровождая ее аристократическим взглядом, от которого весь мир казался увешанным зеркалами.

— Я делаю это только потому, что очень люблю тебя, Мелиса, — сказала она и стала шевелить пальцами, украшенными бриллиантами, изумрудами и стекляшками, любуясь их игрой в гаснущем свете.

Теперь в комнате настала тишина, как в форелевой заводи. Джустина как бы приманивала ложными обещаниями, а Мелиса наблюдала за ее тенью, падавшей сквозь воду на песчаное дно, пытаясь отыскать долю истины во вкрадчивых словах своей опекунши. Лицо Джустины блестело от румян, а брови сверкали от черной краски, и Мозесу казалось, что где-то сквозь maquillage[19] проступает облик старухи. Ее лицо скоро сморщится, она будет носить черные платья, голос станет надтреснутым, и она будет вязать одеяла и свитеры для своих внучат, вносить в дом розы перед заморозками и разговаривать преимущественно о друзьях и родственниках, покинувших этот мир.

— Этот дом — тяжелая обуза, — сказала Джустина, — и нет никого, кто бы помог мне нести ее. Я с радостью передала бы все тебе, Мелиса, по я знаю, что, если ты умрешь раньше Мозеса, он продаст его первому встречному.

— Обещаю не делать этого, — весело сказал Мозес.

— Ах, если б я могла быть уверенной в этом, — вздохнула Джустина. Потом она встала, все еще сияя, и подошла к своей воспитаннице. — Но пусть не останется между нами никакой неприязни, любимая, если даже я расстроила вашу маленькую вечеринку. Я предупреждала тебя относительно ковров, но ты никогда не отличалась сообразительностью. Мне ничего не стоило обвести тебя вокруг пальца.

— Я не потерплю этого, Джустина, — сказал Мозес.

— Не вмешивайтесь, Мозес.

— Мелиса — моя жена.

— Вы не первый ее муж и будете не последним, и у нее была сотня любовников.

— Вы злая, Джустина.

— Я злая, как вы говорите, и грубая, и невоспитанная, но, выйдя замуж за мистера Скаддона, я обнаружила, что могу обладать всеми этими пороками и еще худшими — и все равно найдется достаточно людей, готовых лизать мне пятки.

Затем она снова подарила его своей очаровательнейшей улыбкой, и он впервые понял, какой поистине могущественной женщиной была в лучшую пору своей жизни эта бывшая учительница танцев и как сильно напоминала она, изгнанница из опустевших герцогств в верхней части Пятой авеню и пыльных королевств с Риверсайд-Драйв, этакую рейнскую принцессу былых времен. Потом она нагнулась, поцеловала Мелису и, изящно ступая, вышла из комнаты.

Губы Мелисы были сжаты, словно она старалась сдержать гнев. Мозес быстро подошел к ней, думая, что сможет рассеять атмосферу катастрофы, которую старуха оставила после себя в комнате, но, когда он опустил руки на плечи Мелисы, она, изогнувшись, отстранилась.

— Хочешь еще чего-нибудь выпить?

— Да.

Он налил виски и положил кусочек льда в ее стакан.

— Пойдем наверх.

— Хорошо.

Она шла впереди — она не хотела, чтобы он был рядом. Неожиданная стычка испортила ее благодушное настроение, и она вздыхала, поднимаясь по лестнице. Стакан с виски она держала перед собой обеими руками, как будто это была чаша Грааля. Казалось, от нее веяло усталостью и мукой. У нее было милое обыкновение раздеваться на виду, но на этот вечер она ушла в ванную комнату и захлопнула дверь. Она появилась оттуда в тусклом сером платье, которого Мозес прежде никогда не видел, бесформенном и очень старом, судя по тому, что оно было изъедено молью. Ряд железных пуговиц, штампованных в виде корабликов с распущенными парусами, шел от узкого ворота до обвислого подола, и очертания ее талии и груди терялись в складках серой ткани. Она села за туалетный стол и сняла серьги, браслеты и жемчужное ожерелье, затем, отделив прядь волос, стала ее расчесывать.

Мозес теперь знал, что женщины могут принимать различные облики, что в исступлении любви они способны перевоплотиться в любого зверя и в любую земную красу — огонь, гроты, прелести сенокосной поры — и создать в вашем воображении ярчайший образ, подобный игре света на воде; его не пугало, что этот дар превращения мог быть использован для того, чтобы осуществлять корыстные и мелочные замыслы, направленные к самовозвеличению. Мозес пришел к выводу, что благоразумия ради следует всегда помнить о личинах, чаще всего принимаемых женщинами, которых он любил. Тогда он не будет застигнут врасплох, если любвеобильная женщина вдруг по причине, известной только ей самой, превратится в старую деву. Тогда он не подвергнется опасности потерять надежду, помогающую ему сохранять терпение, так как он убедился, что женщины, хотя и способны по желанию менять свой облик, не могут долго выдержать взятую на себя роль — если он будет терпеливо сносить фокусничанье, душевное расстройство или ложную скромность, от них вскоре не останется и следа. Сейчас он наблюдал перемены, происшедшие с его златокожей женой, пытаясь понять, что она изображала.

Она изображала целомудрие — злосчастное и неумолимое целомудрие. Она изображала несчастную старую деву. Она презрительно взглянула туда, где на полу лежала сброшенная им одежда, отводя в то же время взгляд от его голого тела.

— Я хочу, Мозес, чтобы ты научился подбирать за собой свои вещи, сказала она монотонным голосом, который был ему совершенно незнаком. В нем звучала деланная ласковость одинокой и терпеливой женщины, вынужденной из-за ухудшения денежных обстоятельств заботиться о грязном мальчике. Сделав все возможное, чтобы волосы ее стали гладкими, она встала и мелкими шажками направилась к двери.

— Я иду вниз.

— Подожди минуту, дорогая.

— Думаю, если я сейчас сойду вниз, то смогу помочь. Ведь у бедной прислуги так много работы.

Ее улыбка была сплошным лицемерием. Она выплыла из комнаты.

Решимость Мозеса претерпеть до конца этот грубый маскарад поставила его в довольно глупое положение, и, когда он одевался, его прежде нахмуренное лицо сияло притворным весельем. К полуночи ей надоест играть эту роль, подумал он, а до тех пор с удовлетворением его желания придется подождать: но он не переставал его испытывать, это ощущение полноты и силы, ставшее еще более острым при электрическом свете. Спустившись в зал, он заметил, что бутылки, по неосторожности оставленные там, были присвоены Джустиной, и понял, что больше никогда их не увидит. Он выпил бокал плохого хереса и закусил арахисом. Мелиса стояла среди лимонных деревьев, обрывая сухие листья. Казалось, она вздыхала даже за этим занятием. Теперь она была бедной родственницей, невзрачной личностью, которая не призвана играть большую роль в жизни и философски удовлетворяется мелочами. Закончив приведение в порядок лимонных деревьев, она взяла со стола пепельницу и нарочитым жестом высыпала ее содержимое в камин. Когда прозвенел колокол, она подкатила кресло генерала к двери, предварительно нежно закутав его ноги пледом, а за столом едва притронулась к еде и разговаривала о больнице для собак и кошек.

До десяти они играли в бридж, затем Мелиса деликатно зевнула и сказала, что очень устала. Мозес извинился; его охватило уныние при виде того, как она семенит впереди него по залу. На лестнице он обнял ее за талию, которую ему пришлось ощупью отыскать в складках серого платья, и поцеловал в щеку. Она не попыталась высвободиться из его объятий. Наверху, в их комнате, он закрыл дверь, отгородившись от всего остального дома, и стал ждать, что она будет делать дальше. Она подошла к стулу, взяла печатное объявление местной фабрики химической чистки и принялась читать его. Мозес осторожно забрал бумажку и поцеловал Мелису.

— Все в порядке, — сказала она.

Он стал раздеваться, думая с ликованием, что через минуту она будет в его объятиях, но вопреки его ожиданиям она подошла к туалетному столу, вывалила из позолоченной коробочки множество шпилек, отделила пальцами прядь волос, свернула ее кольцом и, плотно прижав к голове, заколола шпилькой. Мозес надеялся, что она смастерит только несколько локонов, и посмотрел на часы, готовясь прождать десять-пятнадцать минут. Ему нравилось, когда волосы у Мелисы лежали свободно, и он с каким-то мрачным предчувствием наблюдал за тем, как она брала одну прядь за другой, сворачивала ее кольцом и прикалывала шпильками к голове. Впрочем, осуществлению его надежд задержка от этого не грозила, и желание в нем не ослабевало; пытаясь развлечься, он взял журнал и стал просматривать объявления, но в преддверии того царства любви, которое так скоро должно было открыться перед ним, иллюстрации казались ему бессмысленными. Когда все волосы над лбом Мелисы были прочно приколоты к голове, она принялась укладывать их с боков, и Мозес понял, что ему придется изрядно подождать. Он сел, спустил ноги на пол и закурил сигарету. Ощущение полноты и силы достигло апогея, и ему не помогли бы ни холодные ванны, ни длинные прогулки под дождем, ни юмористические карикатуры, ни стаканы молока. Мелиса стала закалывать волосы на затылке, и вдруг ощущение полноты незаметно перешло в ощущение боли, распространившееся от бедер куда-то в глубь живота. Он вынул изо рта сигарету, натянул пижамные брюки и вышел на балкон. Он услышал, как Мелиса закрыла дверь ванной комнаты. Затем со вздохом подлинного горя он услышал шум напускаемой в ванну воды.

Купание Мелисы никогда не продолжалось меньше трех четвертей часа. Часто Мозес весело дожидался ее, но сегодня его ощущения были мучительны. Он оставался на балконе, выискивая и называя по именам те звезды, которые знал, и курил. Через три четверти часа, услышав, как она вытащила пробку в ванне, он вернулся в комнату и растянулся на кровати, чувствуя, что страстное желание в нем достигло новых вершин чистоты и счастья. Из ванной комнаты он слышал звон бутылочек по стеклу, стук открываемых и закрываемых ящиков. Потом Мелиса отворила дверь ванной и вышла — не голая, а в длинной тяжелой ночной рубашке, деловито ковыряя в зубах зубочисткой.

— О Мелиса, — сказал он.

— Мне кажется, ты не любишь меня, — сказала она. Это был скучный, бесстрастный голос старой девы, и он напомнил Мозесу о чем-то скучном: дыме и пыли.

— Иногда я думаю, что ты вовсе не любишь меня, — продолжала она, — и, уж конечно, ты придаешь слишком большое значение сексу, о, слишком большое. Беда в том, что тебе не о чем думать. Я хочу сказать, что ты, в сущности, не интересуешься делами. Большинство мужчин очень интересуются своими делами. Джей Пи обычно бывал такой усталый, когда возвращался с работы, что с трудом съедал свой обед. Большинство мужчин слишком устают, чтобы каждое утро, каждый день и каждый вечер думать о любви. Они устают, и волнуются, и ведут нормальный образ жизни. Ты не любишь своей работы, а потому все время думаешь о сексе. По-моему, это не потому, что ты действительно развращен. А просто потому, что ты ничем не занят.

Мозесу слышался скрип мела. В его спальню проник дух классной комнаты, и его розы, казалось, завяли. В зеркале он видел прелестное лицо Мелисы, непроницаемое и своенравное, созданное для того, чтобы выражать страсть и нежность, и, думая о ее неисчерпаемых возможностях, он недоумевал, почему она ими не пользуется. Некоторым объяснением могло служить то, что с ним возникали трудности — взлеты и аварийные посадки чувственности, что иногда он выпускал газы и ковырял в зубах спичкой, что он не был ни блестящим, ни красивым мужчиной, но он этого не понимал. Он не понимал, размышляя о ее словах, какое право имела она называть плодом чистой праздности ту любовь, которая делала его ко всему восприимчивым, благодаря которой даже звуки дождя, проникающего сквозь течь в водосточном желобе, казались музыкой.

— Но я люблю тебя, — с надеждой сказал он.

— Некоторые мужчины приносят из конторы работу домой, — сказала она. Большинство мужчин приносят. Большинство тех мужчин, кого я знаю. Прислушиваясь к ее словам, он испытывал такое ощущение, словно ее голос становился суше и терял свои глубокие интонации, по мере того как ее чувства мельчали. — И большинству мужчин, занятых делами, — без всякого выражения продолжала она, — приходится много разъезжать. Они много времени проводят вдали от жен. У них есть другие отдушины, кроме секса. У большинства здоровых мужчин есть. Они играют в бадминтон.

— Я играю в бадминтон.

— Ты ни разу не играл в бадминтон с тех пор, как я с тобой познакомилась.

— Раньше я играл.

— Конечно, — сказала Мелиса, — если тебе совершенно необходимо заниматься со мной любовью, я буду это делать, но я думаю, тебе следует понять, что это не самое главное.

— Ты все сводишь только к постели, — уныло сказал Мозес.

— Ты такой противный и самовлюбленный, — сказала она, покачивая головой. — Мысли у тебя такие грубые и низменные. Ты только хочешь причинить мне боль.

— Я хотел любить тебя, — сказал он. — Я весь день думал об этом и радовался. Когда я нежно попросил тебя, ты пошла к туалетному столу и напихала себе в голову куски металла. Я был полон любви, — печально сказал он. — Теперь я полон злости, во мне все кипит.

— И вся твоя злость направлена, я полагаю, на меня? — спросила она. — Я уже говорила тебе, что не могу быть всем, чем тебе хочется. Я не могу быть одновременно женой, ребенком и матерью. Ты требуешь слишком многого.

— Я не хочу, чтобы ты была моей матерью и моим ребенком, — хрипло сказал Мозес. — У меня есть мать, и у меня будут дети. В них у меня не будет недостатка. Я хочу, чтобы ты была моей женой, а ты напихала себе в голову шпильки.

— Мне казалось, мы уже давно пришли к выводу, — сказала она, — что я не в состоянии дать тебе все, чего ты хочешь…

— У меня нет больше желания разговаривать, — сказал он.

Он снял пижаму, оделся и вышел из комнаты. Он пошел по подъездной аллее и свернул на дорогу, которая вела к деревне Скаддонвил. До деревни было четыре мили; дойдя до нее и увидев, что на улицах темно, он повернул обратно по тропинке, которая шла лесом, и тишина летней ночи успокоила наконец его волнение. В дальних домах собаки услышали его шаги и лаяли еще долго после того, как он прошел. Деревья слегка покачивались на ветру, а звезд было так много а они были такие ясные, что воображаемые линии, образующие Плеяды и Кассиопею в ее кресле, казались почти зримыми. Летней ночью от темной тропинки веяло несокрушимым здоровьем — в этом месте и в это время года нельзя было питать злых чувств. Вдали Мозес увидел мрачные башни «Светлого приюта»; пройдя аллею, он вернулся в дом и лег спать. Мелиса уже спала, и она все еще спала, когда он уходил утром.

Когда он вечером возвратился, Мелисы в их комнате не было; оглядевшись в надежде обнаружить какие-нибудь признаки того, что ее настроение изменилось, он заметил, что в комнате сделана тщательная уборка. Само по себе это могло быть хорошим предзнаменованием, но он увидел, что Мелиса убрала с туалетного стола флаконы духов и выбросила все цветы. Он умылся, надел домашнюю куртку и сошел вниз. В зале был д’Альба; сидя на золотом троне, он читал приключения Микки Мауса и курил огромную сигару. Любовь к комиксам была у пего неподдельная, но в остальном, как подозревал Мозес, его поведение было позой — напоминанием о традициях Дж. П., почти безграмотного крупного оптовика. Д’Альба сказал, что Мелиса в прачечной. Это было неожиданно. За все время, что Мозес ее знал, она никогда даже близко не подходила к прачечной. Он прошел запущенным коридором, который вел куда-то в сторону от главной части дома, и по грязной деревянной лестнице спустился в полуподвальный этаж. Мелиса была в прачечной: она засовывала простыни в стиральную машину. Ее золотистые волосы потемнели от пара. Она на ответила, когда Мозес заговорил с пей, а когда он дотронулся до нее, сказала:

— Оставь меня в покое.

Она сказала, что постельное белье в доме уже несколько месяцев не стиралось. Горничные доставали из бельевых шкафов все новые смены, и она обнаружила, что весь спускной желоб в прачечной забит простынями. Мозес достаточно знал Мелису, чтобы не предположить, будто она сама отправила простыни в прачечную. Он понимал, что ее заботила не чистота. Она с успехом унижала свою красоту. Платье, которое было на ней, она, наверно, отыскала в чулане для метел, нежные руки покраснели от горячей воды. Волосы у нее слиплись, сжатый рот выражал крайнее отвращение. Мозес страстно любил ее, и при виде всего этого лицо его исказилось.

Он не знал ее семьи, если не считать темно-коричневой карточки ее матери, которая сидела на резном стуле, держа в руках десяток роз, опущенных вниз цветами. Ее родственников — теток, дядей, братьев и сестер, — которые могут иногда объяснить нам превращения характера, он не знал, и, если сейчас ею владела тень какой-то тети, он этой тети никогда не видел. И теперь, когда он наблюдал, как она засовывает простыни в стиральную машину, в нем впервые промелькнуло сожаление, что она была сиротой. Ее рвение казалось покаянным, и пусть так оно и будет. Он полюбил Мелису не за ее способности к арифметике, не за ее чистоплотность, рассудительность или какие-либо другие выдающиеся достоинства. Это произошло потому, что он разглядел в ней какую-то необычайную внутреннюю привлекательность или изящество, которые были созвучны его потребностям.

— Тебе больше нечего делать, как стоять здесь? — раздраженно спросила она.

Он сказал: «Да, да» — и поднялся по лестнице.

Джустина встретила его в зале очень сердечно. Ее глаза были широко раскрыты, и она говорила взволнованным шепотом, когда спросила, в прачечной ли Мелиса.

— Возможно, мы должны были предупредить вас до женитьбы, — сказала она, — но, знаете, Мелиса всегда была очень, очень… — Слово, которое она хотела произнести, показалось ей слишком грубым, и она закончила иначе: Она никогда не была слишком сговорчивой. Идемте, — предложила она Мозесу. — Пойдемте выпьем. У д’Альбы, кажется, есть виски. Сегодня вечером нам нужно что-нибудь покрепче хереса.

Картина, нарисованная ею, была уютной, и хотя Мозес ясно чувствовал всю остроту ее враждебности, ему не оставалось ничего лучшего, разве только уйти в сад и любоваться розами. Он прошел с Джустиной по залу, д’Альба вытащил из-под трона бутылку виски, и они все выпили.

— На нее накатило? — спросил д’Альба.

Они уже наполовину съели суп, когда появилась Мелиса в платье из чулана с метлами. Когда она подошла к столу, Мозес встал, но она не взглянула в его сторону и за весь обед не проронила ни слова. По окончании его Мозес спросил, не хочет ли она погулять, но Мелиса сказала, что ей надо развесить простыни.

На следующий вечер Джустина с унылым и взволнованным лицом встретила Мозеса в дверях и сказала, что Мелиса больна.

— Пожалуй, правильнее сказать, что ей нездоровится. — Она предложила Мозесу выпить с нею и с д’Альбой, но он заявил, что пойдет наверх повидать Мелису. — Она не в вашей комнате, — сказала Джустина. — Она перебралась в другую спальню. В какую именно, я не знаю. Она не хочет, чтобы ее беспокоили.

Мозес заглянул сначала в их спальню, чтобы убедиться, что Мелисы там нет, а затем пошел по коридору, громко зовя ее по имени, но никто не откликался. Он попытался открыть дверь в комнату, расположенную рядом с их спальней, затем заглянул в комнату, где стояла кровать с пологом, но когда-то давно там обвалился большой участок потолка, и куски штукатурки свисали из дыры. Занавеси были задернуты, и в комнате стояла сырая мгла, напоминавшая о склепе — о привидениях, сказал бы он, если бы не относился к ним с величайшим презрением. Следующая открытая им дверь вела в ванную, которой не пользовались — ванна была наполнена связанными в пачки газетами — и которая была мрачно освещена окном с цветными стеклами. Следующая дверь вела в кладовую, заставленную штабелями бронзовых кроватей и креслами-качалками, дубовыми каминными досками и швейными машинками, унылого вида шифоньерками красного дерева и другой почтенной и вышедшей из моды мебелью, приобретенной, как он догадывался, еще до первого знакомства Джустины с Италией. В комнате пахло летучими мышами. Следующая дверь вела на чердак, где стояла цистерна для воды, величиной не уступавшая плавательному бассейну, а к следующей двери, которую он открыл, была прикреплена эолова арфа — и, хотя издаваемая ею музыка была хриплая и негромкая, от ее звуков он остолбенел, словно услышал шипение гадюки. Эта дверь вела к башенной лестнице, и Мозес стал подниматься по ней все выше и выше, пока не очутился в большой комнате со стропилами и стрельчатыми окнами, по без всякой мебели; над каминной доской золотыми буквами было написано следующее изречение: «ОТВЕДИ СВОЙ ВЗОР ОТ ТЕЛА И СМОТРИ ВГЛУБЬ, ГДЕ ИСТИНА И СВЕТ». Он сбежал вниз по башенной лестнице и открыл дверь детской — Мелисиной, как он подумал, — и другой спальни с обвалившимся потолком, и только тогда музыка эоловой арфы замерла. Затем, почувствовав, что слишком надышался спертым воздухом, он открыл окно, высунул голову в летние сумерки и услышал далеко внизу голоса обедающих. Затем он открыл дверь в чистую и светлую комнату, где Мелиса, увидев его, зарылась лицом в подушки и, когда он притронулся к ней, закричала:

— Оставь меня в покое, оставь меня в покое!

Ее болезнь, как и ее целомудрие, была, вероятно, выдумкой; Мозес напоминал себе о необходимости терпения, по, сидя у окна и наблюдая, как сгущается мрак на лужайках, чувствовал себя очень одиноким. У него была жена, обещавшая так много, а теперь не желающая разговаривать с ним ни о погоде, ни о банковских делах, ни даже о том, который теперь час. Он сидел там, пока не стемнело, а затем спустился по лестнице. Обед он пропустил, но в кухне еще горел свет, и толстая старая ирландка, вытиравшая деревянные сушилки для посуды, сварила ему ужин и поставила его на стол у плиты.

— Никак у вас неприятности с вашей милой? — добродушно спросила она. Я сама была четырнадцать лет замужем за бедным мистером Райли, и я-то уж все знаю о радостях и горестях любви. Он был маленького роста, мистер Райли, — продолжала она, — и, когда мы жили в Толидо, все называли его коротышкой. Больше ста двадцати пяти фунтов он никогда не весил, а посмотрите на меня. — Она села на стул против Мозеса. — Конечно, тогда я была не такая толстая, но под конец из меня вышло бы три таких, как он. Он был из тех мужчин, что всю жизнь остаются мальчиками. Я имею виду, как он держал голову и все другое. Даже теперь, когда я проезжаю через незнакомый город и просто смотрю в окно вагона, я вижу иной раз такого маленького человечка и вспоминаю о мистере Райли. Он был поздним ребенком: его матери было больше пятидесяти лет, когда он родился. И что же, после того как мы поженились, мы иногда заходили в бар выпить пива, и буфетчик не подавал нам, так как думал, что он мальчик. Конечно, когда он постарел, лицо у него стало морщинистое, и под конец он казался высохшим мальчиком, но он всегда был переполнен любовью. Он как будто никогда не мог удовлетвориться, — продолжала она. — Когда я вспоминаю его, то вспоминаю вот таким — с печальным выражением лица, означавшим, что он переполнен любовью. Он всегда хотел получить свое и был восхитителен… Восхитительные вещи он говорил мне, когда ласкал меня, когда расстегивал на мне пуговицы. Он любил получать свое по утрам. Потом он зачесывал волосы на левую сторону, застегивал штаны и отправлялся — такой веселый я самоуверенный — как следует поработать денек в литейном цехе. В Толидо он в полдень приходил домой обедать и тогда тоже любил получить свое, а вечером он не мог заснуть, не получив своего. Он не мог спать. А если я будила его среди ночи и говорила, что слышу внизу на лестнице грабителей, от моих слов не было никакого проку. В ту ночь, когда сгорел дотла дом Мейбл Рейсом, я до двух часов утра не ложилась и смотрела на пожар, а он совершенно не слушал, что я ему говорила. Если ночью его будила гроза или северный ветер зимой, он всегда просыпался очень нежно настроенный.

Но я-то не всегда была склонна к любви, — печально говорила она. Изжога меня мучила или газы, и тогда мне надо было вести себя с ним очень осторожно. Надо было выбирать слова. Однажды я, не подумавши, ему отказала. Однажды, когда он начал обхаживать меня, я грубо отшила его. «Позабудь об этом, Чарли, хоть ненадолго, — сказала я. — Элен Стармер говорила мне, что ее муж занимается этим только один раз в месяц. Что бы тебе последовать его примеру?» Тут началось сущее светопреставление. Поглядели бы вы, как потемнело его лицо. Смотреть страшно было. Даже кровь в его жилах потемнела. За всю жизнь я ни разу не видела его таким сердитым. Тут он взял и ушел из дому. Настало время ужина, а его нет. Я легла спать, ожидая, что он придет, но, когда проснулась, кровать была пустая. Четыре ночи я ждала его возвращения, но он не показывался. В конце концов я дала объявление в газету. Мы тогда жили в Олбани. «Пожалуйста, вернись домой, Чарли!» Больше я ничего не прибавила. Это стоило мне два с половиной доллара. Ну что ж, объявление я дала вечером в пятницу, а в субботу утром я услышала его ключ в замке. Вот он поднимается по лестнице, улыбаясь во весь рот, с огромной охапкой роз и с одной только мыслью в голове. Уже десять часов утра, а работа по дому у меня и наполовину не сделана. Тарелки после завтрака — в раковине, постель не застлана. Очень тяжело для женщины, если ее любят до того, как она закончила работу, но я уже знала, что меня ждет, хотя пыль на столах была еще не вытерта.

Подчас это было для меня тяжело, — говорила она. — Это мешало моему развитию. Из-за Чарли я не посмотрела много интересного — например, после войны, когда как раз мимо наших окон проходил парад с маршалом Фошем и всеми остальными. Я ожидала этого парада, но мне так и не удалось его посмотреть. Чарли отвлекал меня, когда Линдберг перелетел Атлантический океан, а когда тот английский король — забыла, как его звали, — отказался от короны ради любви и произнес об этом речь по радио, я так и не услышала ни одного слова. Но когда я теперь вспоминаю Чарли, то вспоминаю вот таким — с печальным выражением лица, означавшим, что он переполнен любовью. Он как будто никогда не мог удовлетвориться, а теперь, господь да благословит беднягу, он лежит в холодной, холодной могиле.


Мелиса сошла вниз только в субботу. Предлагая ей погулять после обеда, Мозес заметил, как она помедлила у дверей террасы, словно опасалась, что летняя ночь положит конец ее причуде. Потом она догнала его, по многозначительно держалась в некотором отдалении. Он высказал желание пройтись по саду, в надежде, что аромат роз и звуки фонтанов восторжествуют, но она продолжала сохранять благоразумное расстояние между ними; впрочем, когда они вышли из сада, она свернула на тропинку, шедшую через сосновый лесок, которой и раньше не видел и которая вела к огороженному участку, оказавшемуся кладбищем животных. Там было с дюжину могильных камней, заросших сорняками, и Мозес, идя за Мелисой, читал надписи:

Здесь птичка певчая погребена.

Она зимой с небес упала и застыла.

Нам песенок ее совсем не слышно было,

Такою крохотной была она.

Здесь покоится прах крольчихи Сильвии.

Семнадцатого июня она была наказана Мелисой

Скаддон и умерла от побоев.

Здесь покоится прах гончего пса Тезея.

Здесь покоится прах колли по кличке Принц.

О нем будут скорбеть все и каждый.

Здесь покоится прах Ганнибала.

Здесь покоится прах Наполеона.

Здесь покоится прах Лорны, домашней кошки.

От этого участка веяло могуществом клана, подумал Мозес, и той радостью, какую он вкладывает в свои глупые выдумки. Переведя взгляд с могильных камней на лицо Мелисы, он с вновь пробудившейся надеждой увидел, что его выражение как будто смягчилось при виде этого глупого кладбища, но решил не торопиться и пошел за ней дальше по тропинке, к сараям и оранжереям, где они оба остановились послушать громкое мелодичное пение какой-то ночной птицы. В только что наступившей темноте оно звучало вдали, сверкая, как скальпель, и Мелиса была очарована.

— Знаешь, Джей Пи хотел завести соловьев, — сказала она. — Он привозил из Англии сотни и сотни соловьев. У него был специальный человек для ухода за соловьями и дом для соловьев. Когда мы возвращались на пароходе из Англии, то после завтрака первым делом спускались в трюм и кормили соловьев мучными червями. Они все умерли…

Взглянув затем поверх головы Мелисы на крышу сарая, где, по-видимому, примостилась ночная птица, Мозес увидел, что то была вовсе не птица — то были жалобные звуки ржавого вентилятора, вертевшегося на ночном ветру. Понимая, что это открытие может изменить сентиментальное настроение Мелисы, зарождавшееся под влиянием сумерек, кладбища и песни, он поспешно увел ее в заброшенную оранжерею и устроил на полу постель из своей одежды. Позже вечером, когда они вернулись в дом, Мозес, чувствуя всего себя обновленным и освеженным любовью, в ожидании сна думал о том, что у него будут все основания удивляться, если с Мелисой не произойдет еще какое-нибудь превращение.

Это подозрение вновь появилось у него следующим вечером, когда он вошел в их комнату и застал Мелису в постели в одном чулке за чтением любовного романа, взятого у какой-то горничной; когда он поцеловал ее и прилег рядом, от нее пахло, довольно приятно, конфетами. Но на следующий вечер, шагая по лужайкам от железнодорожной станции, он увидел нечто напомнившее ему отвратительные подробности из прошлого Мелисы, на которых любила останавливаться Джустина. Мелиса была на террасе с Джакопо, молодым садовником. Она стригла Джакопо волосы. Даже на расстоянии Мозесу стало от этого зрелища тревожно и грустно, так как ненасытность, которую он в ней обожал, могла повлечь за собой измену, и он воспылал к Джакопо смертельной ненавистью. Миловидный, охваченный вожделением, тот смеялся, пока Мелиса стригла и причесывала его, и казался Мозесу одним из тех типов, которые остаются для нас непостижимыми и разрушают в нас любовь к искренности и веру в радости жизни. Однако, как только Мозес подошел к ним, Мелиса отослала Джакопо и, здороваясь, так блестяще проявила свою любовь к Мозесу, что ни садовник, ни что-либо иное больше не беспокоили его, пока несколькими вечерами позже, проходя по коридору, он не услышал смех в их спальне и не увидев Мелису и какого-то незнакомца, которые пили на балконе виски. Это был Рэй Беджер.

Нет ничего предосудительного в том, что Беджер посетил свою бывшую жену, подумал Мозес. На его сопернике, если тот еще мог считаться соперником, был изысканно модный костюм, один глаз у него косил, волосы глянцевито блестели. Когда Мозес присоединился к Мелисе и ее гостю, Беджер старался быть очаровательным, но воспоминания, которые были общими для него и Мелисы — он ведь кормил соловьев — касались прошлой жизни в «Светлом приюте», и Мозес не мог принять участия в разговоре. Мелиса редко упоминала о Беджере, и если она была с ним несчастна, то, судя по сегодняшнему вечеру, этого нельзя было сказать. Она восхищалась его обществом и его воспоминаниями — восхищалась и была печальна, так как, когда он ушел от них, она проникновенно заговорила с Мозесом о своем бывшем муже.

— Он все еще похож на восемнадцатилетнего мальчишку, — сказала она. Он всегда поступал так, как желали другие, и теперь, в тридцать пять лет, осознал, что никогда не был самим собой. Мне так жалко его…

Мозес воздержался от суждений о Беджере, а за обедом обнаружил в Джустине свою сторонницу. Она не разговаривала с гостем и, казалось, была очень взволнована. Она объявила, что продает все свои картины музею «Метрополитен». Хранитель музея приедет завтра к ленчу, чтобы оценить их.

— Нет никого, кому я могла бы доверить ведение своих дел, — сказала она. — Я никому из вас не могу довериться.

После обеда Беджер угостил Мозеса сигарой, и они имеете вышли на террасу.

— Вы, наверно, удивляетесь, зачем я снова приехал сюда, — сказал Беджер. — Могу объяснить. Я занимаюсь производством игрушек. Не знаю, слышали вы об этом или нет. Недавно мне очень повезло с одним делом. Я получил патент на копилку — это пластмассовый вариант старой железной копилки, — и фирма Вулворта дала мне заказ на шестьдесят тысяч штук. В Нью-Йорке я получил подтверждение заказа. Я вложил в это дело двадцать пять тысяч собственных денег, но как раз сейчас мне представился случай приобрести патент на игрушечное ружье, и я готов продать начатое мною дело с копилкой за пятнадцать тысяч. Я ломал себе голову, кому бы продать его, и подумал о вас и Мелисе — я прочел о вашей свадьбе в газете — и решил приехать сюда, чтобы сделать это предложение вам первому. Только на заказе Вулворта вы удвоите свой капитал, а можно рассчитывать еще на шестьдесят тысяч штук для магазинов канцелярских принадлежностей. Если завтра под вечер вы можете быть в «Уолдорфе», мы бы вместе выпили и я показал бы вам патент, чертеж и переписку с Вулвортом.

— Меня это не интересует, — сказал Мозес.

— Вы хотите сказать, что у вас нет желания заработать? О, Мелиса будет очень разочарована.

— Но вы не говорили об этом с Мелисой?

— В сущности, нет, но я знаю, что она будет очень разочарована.

— У меня нет пятнадцати тысяч долларов, — сказал Мозес.

— Вы хотите сказать, что у вас нет пятнадцати тысяч долларов?

— Совершенно верно.

— О, — сказал Беджер. — А как насчет генерала? Вы не знаете, что он стоит?

— Не знаю.

Мозес вернулся с Беджером в зал и увидел, как тот угостил старика сигарой и покатил его кресло на террасу. Когда Мозес рассказал о своем разговоре Мелисе, ее сентиментальное отношение к Беджеру от этого не изменилось.

— Конечно, он не занимается производством игрушек, — сказала она. — По правде говоря, он никогда ничем не занимался. Он лишь пытается как-нибудь выбиться в люди, и мне его так жаль.


Намерение Джустины расстаться со своими художественными сокровищами, потому что она не знала ни одного достойного доверия человека, привело к тому, что следующий день оказался одновременно грустным и волнующим. Мистер Дьюитт, хранитель музея, должен был явиться в час, и случилось так, что впустил его в ротонду Мозес. Это был худощавый человек, носивший коричневую мягкую шляпу на несколько номеров меньше нужного размера, которая делала его похожим на Простака Мак-Натта. «Не захватил ли мистер Дьюитт по ошибке чужую шляпу на какой-нибудь вечеринке с коктейлями?» подумал Мозес. Лицо у него было узкое, изрезанное глубокими морщинами, он слегка наклонял голову, словно страдал близорукостью, под глазами были мешки, а нос отличался необыкновенной длиной и треугольной формой. Эта тонкая костлявая часть лица казалась изящной, порочной и похотливой посланным в наказание дьявольским даром — и усиливала общее впечатление изящества и похотливости. Ему было, вероятно, лет пятьдесят — мешки под глазами вряд ли могли образоваться за более короткий срок, — но он держался с достоинством и заговорил, слегка заикаясь, словно на язык ему попал волосок.

— Только не свинину, ни свинину! — воскликнул он, принюхиваясь к затхлому воздуху ротонды. — Я изнемогаю от жары!

Когда Мозес заверил, что им подадут цыплят, мистер Дьюитт надел очки в роговой оправе и, окинув взглядом ротонду, обратил внимание на большую панель слева от лестницы.

— Какая очаровательная подделка! — воскликнул он. — Конечно, я считаю, что самые очаровательные подделки бывают у мексиканцев, но эта панель восхитительна. Она сделана в Цюрихе. В начале девятнадцатого столетия там существовала фабрика, выпускавшая их вагонами. Любопытно, до чего обильно они употребляли кармин. Подлинным панелям далеко до такого совершенства.

Тут какой-то запах, проникший в ротонду, вернул его мысли к ленчу.

— Вы уверены, что это не свинина? — снова спросил он. — Животик у меня полный инвалид.

Мозес еще раз успокоил его, и они пошли по длинному залу туда, где их ожидала Джустина. Она была победоносно изящна, и в ее голосе звучали все те глубокие ноты удовлетворенного социального честолюбия, благодаря которым он, казалось, возносился к вершинам холмов и опускался в тень долин.

Мистер Дьюитт всплеснул руками, когда увидел картины в зале, но Мозес удивился, почему улыбка у него была такой мимолетной. С бокалом коктейля в руке он подошел к большому полотну Тициана.

— Изумительно, изумительно, совершенно изумительно, — сказал мистер Дьюитт.

— Мы нашли этого Тициана в разрушенном дворце в Венеции, — пояснила Джустина. — Какой-то джентльмен в отеле — англичанин, если память мне не изменяет, — знал о нем и провел нас туда. Это было совсем как в детективном рассказе. Картина принадлежала очень старой графине и находилась во владении ее семьи на протяжении многих поколений. Сколько мы заплатили, я точно не помню… Пики, не достанете ли вы каталог?

Д’Альба достал каталог и полистал его.

— Шестьдесят пять тысяч, — сказал он.

— В другой лачуге мы нашли Гоццоли. Это была любимая картина мистера Скаддона. Мы нашли ее с помощью другого незнакомца. Мы встретились с ним как будто в поезде. Картина, когда мы впервые увидели ее, была такая грязная, покрытая паутиной и висела в такой темной комнате, что мистер Скаддон решил не покупать ее, но потом мы поняли, что нельзя быть слишком разборчивыми, и утром передумали.

Хранитель музея сел, передал свой бокал д’Альбе, который вновь наполнил его, а затем повернулся к Джустине, в это время делившейся своими воспоминаниями о грязном дворце, где она нашла Сано ди Пьетро.

— Это все копии и подделки, миссис Скаддон.

— Не может быть.

— Это копии и подделки.

— Вы говорите так только потому, что хотите, чтобы я подарила мои картины вашему музею, — сказала Джустина. — Ведь так, не правда ли? Вы хотите получить мои картины даром.

— Они ничего не стоят.

— У баронессы Гракки мы встречались с одним хранителем музея, — сказала Джустина. — Он видел наши картины в Неаполе, где их упаковывали для погрузки на пароход. Он заявил, что готов поручиться за их подлинность.

— Они ничего не стоят.

В дверях появилась горничная и позвонила в колокол к ленчу. Джустина встала, неожиданно вновь овладев собой.

— За ленчем нас будет пять человек, Лена, — сказала она горничной. Мистер Дьюитт не останется. И позвоните в гараж и скажите Джакомо, что мистер Дьюитт пойдет к поезду пешком.

Она взяла д’Альбу под руку и пошла через зал.

— Миссис Скаддон, — крикнул ей вслед хранитель музея, — миссис Скаддон!

— Вам ничего не удастся сделать, — сказал Мозес.

— Как далеко до станции?

— Немного больше мили.

— У вас нет машины?

— Нет.

— А такси здесь бывают?

— В воскресенье нет.

Хранитель музея посмотрел в окно. Шел дождь.

— О, это возмутительно! Это самая возмутительная история, с какой мне приходилось сталкиваться. Я приехал только из одолжения. У меня язва, и я должен регулярно питаться, а теперь я вернусь в город не раньше четырех часов. Вы не можете достать мне стакан молока?

— Боюсь, что нет, — сказал Мозес.

— Что за чепуха, что за чепуха, и как она могла, прости господи, подумать, что эти картины подлинные? Как она могла дать себя одурачить? Он встал, махнул рукой и пошел по залу к ротонде, где надел свою маленькую шляпу, делавшую его похожим на Простака Мак-Натта. — Это может стоить мне жизни, — сказал он. — Я должен есть регулярно и избегать волнений и физических усилий…

И он ушел в дождь.


Когда Мозес присоединился к обществу, сидевшему за ленчем, никто не разговаривал, и молчание было таким тягостным, что даже его несокрушимый аппетит обнаружил некоторые признаки ухудшения. Вдруг д’Альба уронил ложку и плачущим голосом сказал:

— О госпожа моя, о моя госпожа!

— У меня есть доказательства, — выпалила Джустина. Затем, резко повернувшись к Беджеру, злобно сказала: — Пожалуйста, ешьте и держите язык за зубами!

— Простите, Джустина, — сказал Беджер.

Горничные убрали глубокие тарелки и принесли цыплят, во при виде блюда Джустина знаком велела его унести.

— Я ничего не могу есть, — сказала она. — Отнесите цыплят назад в кухню и положите в холодильник.

Все склонили головы в знак сочувствия к Джустине и огорченные тем, что останутся голодными, так как в воскресенье днем холодильники бывали заперты на висячий замок. Устремив на Беджера тяжелый взгляд, Джустина оперлась о край стола и встала:

— Полагаю, вы собираетесь в город, Беджер, чтобы рассказать всем о случившемся.

— Нет, Джустина.

— Если я услышу, что вы, Беджер, обмолвились хоть словом об этом деле, — сказала она, — я расскажу всем, что вы сидели в тюрьме.

— Джустина!

Сопровождаемая д’Альбой, она направилась к двери, не сгорбленная, а еще более прямая, чем всегда; дойдя до двери, она вскинула руки и воскликнула:

— Мои картины, мои картины, мои прекрасные, прекрасные картины!

Потом все услышали, как д’Альба открыл и закрыл дверь лифта и в шахте мрачно запели канаты, когда Джустина поднималась к себе.


День был унылый, и Мозес провел его в маленькой библиотеке, изучая литературу по синдикализму. Когда начало темнеть, он отложил в сторону книги и стал бродить по дому. В пустой и чистой кухне холодильники все еще были на замке. Он услышал доносившуюся из зала музыку и подумал, что играет, должно быть, д’Альба, так как музыка была коктейльная: томная музыка покаянной печали и мнимой страсти, полумрака баров и затхлых арахисовых орехов, изжоги и гастрита и бумажных салфеток, которые прилипают, как листья, к донышку вашего бокала с коктейлем… Но когда он вошел в зал, то увидел, что играл Беджер. Мелиса сидела рядом с ним на скамеечке перед роялем, а Беджер печально пел:

О, этот томный блюз!

От дома так далеко я!

О, этот томный блюз!

Вокруг меня все чужое.

От жесткой постели болят бока.

Как услышу «чу-чу», так берет тоска.

О, этот томный блюз!

Когда Мозес подошел к роялю, они оба подняли глаза. Мелиса глубоко вздохнула, и Мозеса охватило такое чувство, будто он нарушил атмосферу свидания. Беджер бросил на Мозеса злобный взгляд и закрыл рояль. Казалось, чувства его были в смятении, и Мозес буквально заставил себя истолковать это правильно. Он встал со скамеечки и вышел на террасу — скорбная и тревожная фигура, — а Мелиса обернулась и следила за ним пристальным взглядом.

Мозес понимал: если мы признаем существование у мужчин рудиментарных сексуальных обрядов, если непринужденность его позы, когда ему впервые вложили в руки хоккейную клюшку, и если гимнастическое снаряжение, хранившееся в стенном шкафу, доставляли ему удовольствие, если в дождливый день на Западной ферме во время напряженного футбольного матча, в последние минуты света и игры, его охватывало ощущение, что он заглядывает в глубокое прошлое своего рода, если все это на чем-то основано, — то и для противоположного пола должны существовать параллельные обряды и церемонии. Под этим Мозес понимал не способность к быстрому перевоплощению, но нечто другое, связанное, быть может, с присущим красивым женщинам даром вызывать в воображении ландшафты — печальное ощущение какой-то дали, словно их взгляд прикован к горизонту, какого ни одни мужчина никогда не видел. Существовали некоторые физические признаки этого: их голос становился мягче, зрачки расширялись — казалось, они вспоминают чисто женское путешествие по женским водам к обнесенному стеной острову, где в силу особенностей своего ума и организма они были обречены совершать тайные обряды, которые восстанавливали в них запасы чарующей и созидающей печали. Мозес никогда не надеялся узнать, что происходило в душе Мелисы. И теперь, увидев, что ее зрачки расширились и печать глубокой задумчивости легла на ее прекрасное лицо, он понял, что спрашивать бесполезно. Она вспоминала путешествие, или она видела горизонт, и от этого в ней разбушевались смутные и бурные желания, но то обстоятельство, что Беджер как будто имел какое-то отношение к ее воспоминаниям о путешествии, вселяло в Мозеса тревогу.

— Мелиса!

— Джустина ведет себя так низко по отношению к нему, — сказала Мелиса, — а у нее нет для этого никаких оснований. А тебе он не нравится.

— Мне он не нравится, — подтвердил Мозес, — это правда.

— О, мне так жаль его!

Она встала со скамеечки и пошла на террасу к Беджеру.

— Мелиса, — позвал Мозес, но она исчезла в темноте.

Было около десяти часов, когда Мозес поднялся наверх. Дверь в их комнату была заперта. Он окликнул жену, но та не ответила, и тогда он пришел в ярость. Какая-то часть его, которая была столь же неспособна к компромиссу, как и его мужская гордость, вспыхнула, и ярость камнем легла на его сердце. Он стал колотить в дверь и попытался плечом высадить ее; он как раз отдыхал от этих усилий, когда холодный воздух, проходивший между дверью и порогом, внезапно на помнил ему, что Беджер ночевал в той самой комнате, где ночевал он, когда проделал свое первое путешествие по крышам.

Он сбежал вниз по черной лестнице, затем пересек ротонду и поднялся на старом лифте к спальням, находившимся в другом крыле дома. Дверь в комнату Беджера была закрыта, но, когда Мозес постучал, никто не ответил. Открыв дверь и войдя в комнату, он прежде всего услышал громкий шум дождя, доносившийся с балкона. Никаких следов Беджера в комнате не было. Мозес вышел на балкон и перемахнул на крышу. Как он и ожидал, в сотне шагов от пего был Беджер; согнувшись чуть не пополам, как пловец, взмахивая руками в воздухе у своих ног (вероятно, он уже успел зацепиться за старую радиопроводку), он двигался очень осторожно. Мозес окликнул его. Беджер побежал.

Казалось, дорога была ему известна — во всяком случае, настолько, чтобы миновать вентиляционную шахту. Он бежал к пирамидальной крыше часовни, а затем свернул направо и побежал по крутой шиферной крыше над залом. Мозес обогнул ее с другой стороны, но Беджер повернул назад, возвратился на плоскую крышу я побежал к освещенной спальне д’Альбы. Здесь, на полпути, Мозес нагнал его и опустил руку ему на плечо.

— Это не то, что вы думаете, — сказал Беджер.

Мозес ударил его, и Беджер, сев с размаху, накололся, очевидно, задом на гвоздь, так как испустил такой громкий хриплый крик боли, что граф высунул голову из окна.

— Кто здесь, кто здесь?

— Это Беджер и я, — сказал Мозес.

— Если Джустина узнает об этом, она взбеленится, — сказал граф. — Она не любит, когда ходят по крышам. От этого получаются протечки. Но что вы, в конце концов, тут делаете?

— Я иду спать, — сказал Мозес.

— О, я хотел бы, чтобы вы хоть изредка давали вежливый ответ на разумный вопрос, — сказал граф. — Я страшно, страшно устал от вашего юмора, и Джустина тоже. Для нее это ужасное падение — принимать таких людей, как вы, после того как она всю жизнь провела в высшем обществе, включая особ королевской крови, и она сама мне говорила…

Голос графа становился все тише по мере того, как Мозес, кипя от гнева, продолжал путь вдоль края крыши к тому участку ее, что нависал над балконом Мелисы. Затем он полчаса просидел на крыше, опустив ноги в водосточный желоб и перебирая в уме все факты непристойного характера, доказывавшие порочность его жены; он как бы делился своими мыслями с ночью, и холодная ярость, наполнявшая его сердце, постепенно ослабевала. Затем, осознав, что, если он хочет извлечь полезную истину из создавшегося положения, он должен искать ее в самом себе, он спрыгнул на балкон, разделся и лег в постель, где спала Мелиса.


Однако Мозес был к Беджеру несправедлив. Беджер не строил никаких развратных замыслов, когда лез по крыше. Он был очень пьян. Но в этом человеке таилось какое-то благородство — зачатки высоких человеческих качеств — или по крайней мере достаточная широта чувств, чтобы испытывать недовольство собой, и когда он рано утром проснулся, то принялся упрекать себя за пьянство и за безумные выходки. Из окна он видел, каким голубым, золотистым и круглым, как иллюминатор, был мир, но все эти сапфировые тона в небе лишь приводили его в уныние и пробуждали жажду скрыться к какой-нибудь темный, плохо проветриваемый закуток. Мир в пристрастном свете раннего утра казался ему таким же лицемерным и отвратительным, как улыбка торговца вразнос. Ничего нет истинного, думал Беджер, ничто не было тем, чем казалось, и грандиозность этого обмана — вкрадчивость, с которой темнел цвет неба по море того, как он одевался, — злила его. Он спустился по лестнице, прошел, никого не встретив — даже крысы, — через ротонду; хотя еще и не было шести часов, он позвонил по телефону Джакомо, и тот отвез его на станцию.

Этот ранний поезд был местным, на нем возвращались домой рабочие ночной смены. Глядя на их усталые я грязные лица, Беджер почувствовал зависть к скромному, как он думал, образу жизни этих людей. Если бы он получил простое воспитание, его жизнь имела бы больше смысла и ценности, лучшим чертам его характера представилась бы возможность развиться и он не растратил бы попусту свои способности. Выбитый из колеи пьянством и угрызениями совести, он в это утро ясно сознавал, что попусту растратил их, без всякой надежды на возрождение, и образы из прежней жизни веселый, красивый мальчик, вносящий на террасу мебель перед грозой, встали перед ним, чтобы усилить самоосуждение. Затем, когда уныние Беджера достигло предела, свет как бы озарил его, ибо могучее воображение, восстав против крайнего отчаяния, вызвало в его сознании ослепительные видения города или арки по меньшей мере из мрамора, символы благоденствия, триумфа и роскоши.

Затем под покрытым глянцевитыми волосами черепом Беджера начали расти как грибы целые храмы Афины Паллады, города и виллы молодого мира, по дороге од пребывал в самом радужном настроении. Но, сидя за первой чашкой кофе у себя в норе, Беджер понял, что его беломраморные цивилизации были беззащитны перед захватчиками. Эти белоснежные, с высокими сводами строения, олицетворявшие принципиальность, мораль и веру, — эти дворцы и памятники кишели толпами испускавших боевой клич полуголых людей в накинутых на плечи вонючих звериных шкурах. Они врывались через северные ворота, и Беджер, который, сгорбившись, сидел над своей чашкой, видел, как один за другим исчезали его храмы и дворцы. Через южные ворота варвары выходили, не оставив бедному Беджеру в утешение даже сознания несчастья, оставив его ни с чем, со своей собственной сущностью, которая никогда не была хоть сколько-нибудь лучше аромата увядшей лесной фиалки.

— Mamma e Papa Confettiere arrivan’ domani sera[20], — сказал Джакомо.

Он опять вкручивал электрические лампочки в патроны, висевшие на длинной проволоке среди деревьев подъездной аллеи. Мелиса ласково встретила Мозеса у дверей, как в тот раз, когда он впервые появился здесь, и сказала ему, что завтра вечером приезжают старые друзья Джустины. Миссис Эндерби была в кабинете и передавала по телефону приглашения, а д’Альба бегал в переднике по залу и командовал дюжиной горничных, которых Мозес раньше никогда не видел. В доме все было вверх дном. Двери в гостиные, пахнущие летучими мышами, стояли раскрытые настежь, и Джакомо вытаскивал подушки из разбитых окон зимнего сада, куда вносила привезенные на грузовике пальмы и кусты роз. Сесть было некуда, и они закусили бутербродами и выпили вина в зале, где музыканты (восемь женщин) скаддонвилского симфонического оркестра снимали с арфы потрескавшийся прорезиненный чехол и настраивали инструменты. Веселье старого дворца, полного суматохи в канун приема гостей, пробудило в Мозесе воспоминания о Западной ферме, словно этот дом, подобно тому, другому, глубоко запал в сознание его обитателей, даже снился этим склонным к ночным похождениям горничным, которые возвращали из забвения и начищали старые комнаты, как бы набираясь ума-разума. В больших подвальных кухнях оказались летучие мыши, и две девушки с визгом взбежали по лестнице с посудными полотенцами на голове, но это небольшое приключение никого не испугало, а только усилило причудливость обстановки, ибо кто в наши дни настолько богат, чтобы в его кухне водились летучие мыши! Огромные ящики в погребе были наполнены мясом, и вином, и цветами, все фонтаны в парке били, вода выливалась из позеленевших львиных пастей в бассейн, тысяча ламп горела в доме, подъездная аллея сверкала огнями, как деревенская ярмарка, в саду тут и там, одинокие и ничем не затененные, как в прихожих меблированных комнат, горели лампочки; все это, вместе с открытыми в десять-одиннадцать часов вечера дверьми и окнами, неожиданно холодным ночным воздухом и узким серпом луны в небе над широкими лужайками, напомнило Мозесу о каком-то загородном доме в военное время, о горечи приезда в отпуск и расставаний, об афишах и прощальных танцах в разгульных портовых городах вроде Норфолка и Сан-Франциско, где темные корабли ждали на рейде спавших в своих постелях любовников, и все это могло никогда не повториться вновь.

А кто такие мама и папа Конфеттьере? Это Луиджи и Паула Беламонте, последние представители haut monde[21] среди владельцев prezzo unico botteghe[22]. Она была дочерью калабрийского крестьянина, а Луиджи родился в задней комнате римской парикмахерской, пропахшей фиалками и состриженными волосами, но к восемнадцати годам скопил достаточно денег, чтобы открыть магазин prezzo unico. Он был итальянским Вулвортом, Крессом, Дж. П. Скаддоном и в тридцатилетнем возрасте сделался миллионером, с виллами на юге и замками на севере. После пятидесяти лет он отошел от дел и последние два десятилетия путешествовал с женой в «даймлере» по Италии, бросая из окна машины леденцы попадавшимся на улицах детям.

Они выехали из Рима после пасхи; о дне их отъезда сообщалось в газетах и по радио, так что у ворот их дома собралась толпа в ожидании первых в этом году бесплатных конфет. Они поехали на север, к Чивитавеккье, разбрасывая конфеты налево и направо — сотню фунтов здесь, триста фунтов там, — оставив в стороне Чивитавеккью и все более крупные города, лежавшие на их пути, так как однажды в Милане толпа в двадцать тысяч детей чуть не разорвала их на части, а в Турине и Ливорно произошли серьезные беспорядки. Их видели в Пьемонте и Ломбардии, а затем они двинулись к югу через Портомаджоре, Луго, Имолу, Червию, Чезену, Римини и Пезаро, раскидывая пригоршнями лимонные драже, мятные лепешки, лакричные палочки, анисовые драже, круглые леденцы, вишневые леденцы на палочке. Улицы, по которым они проезжали после того, как поднялись на Монте-Сант-Анджело и спустились к заливу Манфредония, уже стали покрываться опавшими листьями. Когда они проезжали Остию, там все было закрыто, как были закрыты отели в Лидо-ди-Рома, где они выбросили остатки своих конфетных запасов детям рыбаков и сторожей, после чего повернули к северу и возвратились домой под чудесные небеса зимнего Рима.


Утром Мозес захватил с собой на работу небольшой плоский чемодан и во время перерыва на ленч взял напрокат фрак. Поздними летними сумерками, когда в воздухе уже пахло осенью, он шел от станции к замку. Вскоре в рано наступившей темноте он увидел «Светлый приют», все окна которого светились в честь мамы и папы Конфеттьере. Зрелище было веселое, и, войдя в дом через террасу, он обрадовался, увидев, в какой порядок все было приведено, как все сияло чистотой и дышало покоем. Горничная, проходившая через холл с какой-то серебряной посудой на подносе, ступала бесшумно, в только звуки фонтана в зимнем саду и гул воды, поднимающейся по спрятанным в стенах трубам, нарушали тишину дома.

Мелиса была уже одета, и они выпили по бокалу вина. Мозес стоял под душем, когда повсюду погас свет. Теперь в этом прежде беззвучном доме зазвучали испуганные и тревожные голоса, а кто-то, застрявший в старом лифте, принялся стучать в стены кабины. Мелиса принесла в ванную зажженную свечу; Мозес натягивал брюки, как вдруг свет загорелся. Джакомо был где-то поблизости. Они выпили еще по бокалу вина, сидя на балконе и наблюдая за подъезжавшими автомобилями. Джакомо указывал им место стоянки на лужайках. Одному богу известно, откуда миссис Эндерби набрала гостей, но она набрала их достаточно, и шум разговоров даже с третьего этажа звучал как октябрьский океан в Травертине.

В зале было, вероятно, человек сто, когда Мозес и Мелиса сошли вниз. Д’Альба находился в одном конце, а миссис Эндерби — в другом, и они направляли слуг к тем, у кого бокалы были пустые, а Джустина стояла у камина рядом с почтенной итальянской четой. Супруги были смуглые, яйцеобразные, веселые и не знали, как обнаружил Мозес, здороваясь с ними, ни слова по-английски. Обед был великолепный, с тремя сортами вин, сигарами и бренди на террасе по его окончании. Затем скаддонвилский симфонический оркестр заиграл «Поцелуй в темноте», и все пошли в дом танцевать.


Беджер, хотя и не получил приглашения, был тоже здесь. Он пришел со станции после обеда и, слегка подвыпивший, слонялся вдоль стен зала, где шли танцы. Он и сам не мог бы сказать, зачем приехал. Джустина заметила его, и колкий взгляд, которым она его окинула, и то, что на ней не было никаких драгоценностей, напомнили Беджеру о его намерении. В этот вечер он испытывал чувство человека, встретившегося со своей судьбой и преклонившегося перед пей. Это был чудеснейший час в его жизни. Он поднялся по лестнице и снова отправился в путь по тем крышам (вдалеке слышалась музыка), по которым когда-то довольно часто лазил во имя любви, а теперь лез с гораздо более серьезной целью. Он направился к балкону Джустины в северном конце дома и вошел в ее огромную комнату со сводчатым потолком и массивной кроватью. (Джустина на ней никогда не спала; она спала на маленькой походной кровати за ширмой.) Решение не надевать драгоценностей, очевидно, было принято внезапно, так как все они кучей валялись на ее потрескавшемся и облупленном туалетном столе. В стенном шкафу Беджер нашел бумажный мешок — Джустина собирала бумагу и веревки — и сложил в него драгоценности. Затем, надеясь на божий промысел, он смело вышел в дверь, спустился по лестнице, прошел лужайки, где музыка слышалась все тише и тише, и поездом одиннадцать семнадцать уехал в город.

Садясь в поезд, Беджер не имел еще никакого представления о том, что он сделает с драгоценностями. Возможно, он предполагал вынуть некоторые камни из оправы и продать их. Поезд был местный — последний, — увозивший обратно в город тех, кто гостил у друзей и родственников. Все они казались утомленными; некоторые были пьяны; потные, они урывками спали в душном вагоне, и Беджеру чудилось, что все они принадлежали к одному великому братству близких по духу усталых людей. Почти все мужчины сняли шляпы, но примятые волосы лежали неровно. На женщинах были нарядные платья, сидевшие, однако, криво, а локоны уже начали развиваться. Многие женщины спали, положив голову на плечо мужа. Запахи и расслабленное выражение большинства лиц вызывали у Беджера такое ощущение, словно вагон был огромной кроватью или колыбелью, в которой все они лежали вповалку в состоянии необыкновенной невинности. Все они терпеливо сносили одни и те же вагонные неудобства, все они ехали в одно и то же место, и Беджеру казалось, что, несмотря на внешнее убожество и усталость, они отличались одинаковой красотой души и намерений; глядя на крашеные рыжие волосы женщины, сидевшей напротив, он приписывал ей способность создавать отыскивая их где-то чуть ниже порога сознания — такие прекрасные и грандиозные образы, которые не уступали разрушенным величественным статуям Афины Паллады, возникшим в его воображении.

Он всех их любил — Беджер всех их любил, — и то, что он сделал, он сделал ради них, так как они терпели неудачу лишь из-за неспособности помогать друг другу, а украв драгоценности Джустины, он совершил нечто, что могло смягчить эту неудачу. Рыжеволосая женщина на скамейке напротив пробудила в Беджере чувство любви, влюбленности и жалости; она прикасалась к своим локонам так часто и с таким простодушным тщеславием, что Беджер без труда догадался, что волосы она покрасила совсем недавно. И это тоже тронуло его, как тронул бы вид милого ребенка, обрывающего лепестки маргаритки. Вдруг рыжеволосая женщина выпрямилась и спросила хриплым голосом:

— Сколько времени, сколько времени?

Сидевшие перед ней, к которым был обращен этот вопрос, не пошевелились, а Беджер наклонился вперед и сказал, что сейчас без нескольких минут двенадцать.

— Спасибо, спасибо, — горячо поблагодарила она. — Вот вы жемпльмен что надо. — Она махнула рукой в сторону других. — Не желают даже сказать мне, который час, потому как думают, что я пьяна. Маненько случилась авария. Она указала на осколки стекла и лужу на полу там, где она, видимо, уронила бутылку. — Всего-навсего из-за того, что у меня маненько случилась авария и я пролила свое доброе виски, никто из этих сукиных сынов не желает сказать мне время. Вот вы жемпльмен, вот вы жемпльмен, и, кабы у меня не случилась маненько авария и я не пролила свое виски, я бы дала вам выпить.

Затем покачивание беджеровской колыбели подействовало на нее и она заснула.

Миссис Эндерби подняла тревогу через двадцать минут после кражи, и двое сыщиков вместе с агентом страхового общества поджидали Беджера, когда он сошел с поезда на Центральном вокзале. Во фраке и с бумажным мешком, явно наполненным металлическими изделиями, его нетрудно было опознать. Они пошли за ним, рассчитывая, что он наведет их на след шайки. Беджер торжественно шагал вверх по Парк-авеню к церкви святого Варфоломея и попытался войти в нее, но двери оказались запертыми. Тогда он перешел на другую сторону Парк-авеню, пересек Мэдисон-сквер и пошел вверх по Пятой авеню до церкви святого Патрика, где двери были еще открыты и многочисленные уборщицы мыли швабрами пол. Он направился прямо к главному алтарю, опустился на колени и произнес молитву. Затем — преграды все были отброшены, и он был слишком взволнован, чтобы подумать о том, что может навлечь на себя подозрения, — он прошел в глубь церкви и высыпал содержимое бумажного мешка на алтарь. Сыщики схватили его, когда он выходил из собора.


Еще не было и часа ночи, когда из полицейского управления позвонили в «Светлый приют» и сообщили Джустине, что ее драгоценности у них. Она принялась сличать полицейский перечень с отпечатанным на машинке списком, который был приклеен к крышке ее шкатулки для драгоценностей. «Один браслет с бриллиантами, два браслета с бриллиантами и ониксами, один браслет с бриллиантами и изумрудами» и т.д. Она злоупотребила терпением полицейского, попросив его сосчитать жемчужины в ее ожерелье, но он сделал это. Потом папа Конфеттьере потребовал музыки и вина.

— Танца, пенья! — кричал он и дал женскому оркестру стодолларовую бумажку. Оркестр заиграл вальс, и тут второй раз за вечер перегорели предохранители.


Мозес знал, что Джакомо где-то поблизости — он видел его в коридорах, но все же пошел к двери подвала. Вокруг стоял какой-то странный запах, но он по задумался над этим и не обратил внимания на то, что весь покрылся потом, проходя по коридору в задней части дома. Он открыл дверь в подвал в огненную преисподнюю, и вихрь горячего воздуха опалил все волосы на его лице и чуть не сбил его с ног. Шатаясь, он дошел по коридору до кухни, где горничные кончали мыть последние тарелки, и спросил у мажордома, есть ли кто-нибудь наверху. Тот сосчитал своих подчиненных и ответил, что никого нет. Тогда Мозес сказал всем, чтобы они уходили, ибо дом объят пламенем. (Как была бы разочарована миссис Уопшот такой прямой констатацией факта! Как ловко она вывела бы гостей и слуг на лужайку полюбоваться молодой луной!)

Затем Мозес из кухни позвонил по телефону в пожарную часть; снимая трубку, он заметил на правой руке сильный ожог, причиненный ручкой двери подвала. Губы у него распухли от повышенного выделения адреналина, но он чувствовал необыкновенное спокойствие. Затем он побежал в зал, где гости все еще танцевали вальс, и сказал Джустине, что ее дом горит. Она сохранила полное хладнокровие и, как только Мозес остановил музыку, попросила гостей выйти в сад. Они слышали, как в деревне затрубили в бычий рог. На террасу вело много дверей, и когда гости столпились на лужайке перед домом, куда не достигал свет из окон зала, они очутились в розовом зареве пожара; пламя уже бушевало над башней с часами, и, хотя в зале огня еще не было видно, башня пылала как факел. Затем все услышали шум пожарных машин, мчавшихся по шоссе к подъездной аллее, и Джустина вышла в холл, чтобы встретить их у парадных дверей, как в былые времена встречала Дж. К. Пенни[23], Герберта Гувера и принца Уэльского; но, когда она вышла в холл, какая-то балка в башне, обгорев, вывалилась из своих гнезд, пробила потолок ротонды, и тут все лампочки в доме мигнули и погасли.

Мелиса в темноте окликнула свою опекуншу, старуха подошла к ним теперь она как бы сгорбилась — и, сопровождаемая ими, вышла на террасу, где д’Альба и миссис Эндерби взяли ее под руки. Мозес выбежал на лужайку перед домом, чтобы отогнать подальше автомобили гостей. Только их как будто и стоило спасать.

— Вот уже шесть ночей, как я пытаюсь выполнить свои супружеские обязанности, — сказал один из пожарных, — и каждый раз, как я начинал, этот проклятый бычий рог…

Мозес столкнул по траве в безопасное место с дюжину машин и затем протискался сквозь толпу, разыскивая жену. Она была в саду, где находилась большая часть гостей, и он сел рядом с ней у бассейна и опустил в воду обожженную ладонь. Теперь пожар был виден, вероятно, за много миль, так как толпы мужчин, женщин и детей перелезали через садовую ограду и входили во все ворота. Затем загорелась венецианская комната; пропитанная солями Адриатического моря, она вспыхнула, как бумага, а металлические части старых часов, колокола и зубчатые колеса с грохотом падали вниз сквозь остатки башни. Свежий ветер относил пламя далеко на северо-запад, и сад вместе со всей долиной стал постепенно наполняться едким дымом. Дом горел до восхода солнца, и в утреннем свете, когда от него остались только дымоходы, был похож на остов речного парохода.

К концу следующего дня Джустина, миссис Эндерби и граф улетели в Афины, а Мозес и Мелиса с радостью уехали в Нью-Йорк.


Но еще задолго до этого вернулась Бетси. Как-то вечером, придя домой, Каверли увидел, что его дом освещен и сверкает чистотой, а в нем была его Венера с бантом в волосах. (Она жила с подругой в Атланте и разочаровалась.) Много позже в ту ночь, лежа в постели, они услышали шум дождя, и тогда Каверли надел трусы, вышел через черный ход, прошел дворы Фраскати и Гейлинов и очутился в саду Харроу, где мистер Харроу посадил на небольшой изогнутой рабатке несколько кустов роз. Было поздно, и все дома стояли темные. В саду Харроу Каверли сорвал розу и пошел назад через дворы Гейлинов и Фраскати к себе домой. Он положил цветок между ногами Бетси там, где она раздваивалась, — так как она опять была его пончиком, бутончиком, симпомпончиком, его маленькой, маленькой белочкой.

Загрузка...