На стане, куда Нурлана и маму привезли отдыхать, пахнет кухней. В тени здания военный колет дрова. Зелёная фуражка, по краю тульи обшитая красным шнуром, сдвинута на затылок. И Нурлану неясно, почему она не падает на землю. На военном — пыльные яловые сапоги, брюки защитного цвета и гимнастёрка с мокрыми подмышками. Топор выпрыгивает над головой, как лещ из воды, опускается на чурбан и со звоном разваливает его надвое.
А Нурлан с замиранием ждёт, когда же с военного спадёт фуражка.
Вот-вот она готова упасть, но встряхиванием головы военный ловко возвращает её на место и замечает Нурлана.
Мальчик видит его лицо.
Военный похож на отца, только постарше и с усами.
Может, это отец и есть?
А наград и значков-то сколько на гимнастёрке?! Они не знакомы Нурлану, кроме комсомольского значка — крылышка красной бабочки…
Военный вздыхает полной грудью.
Из опущенной руки его сам собой выпадает топор.
Бряк!
Военный идёт к Нурлану, берёт на руки и, напугав прикосновением усов, жёстких, как щётка, целует и говорит:
— Сынок, как ты вырос!
Тут он видит маму и идёт к ней с Нурланом на руках. Она глядит на него снизу вверх с восторгом и потаённым испугом, который никому, кроме Нурлана, не виден.
Мама обнимает мужа, целует и говорит-говорит, задыхаясь:
— Милый мой! Приехал… И ничего не прислал — ни телеграммы, ни письма, никакой весточки… Милыи мой Тунгушпай[5] — мой первый и последний!.. Торопился? Скорее хотел пас увидеть!.. Нурлан, кто это?
Мальчик нагибает голову и молчит.
— Кто я? — растерянно спрашивает военный.
Мальчик мельком видит его усы и нагибает голову ещё ниже.
— Кто я?
Голос у военного подрагивает от обиды, и мальчику становится жаль человека. Наверное, это всё же отец, только немного не такой, не как во снах и воспоминаниях. Откуда вот усы взялись да такие колючие? Правда, люди с бородами ходят, и ничего. Не шарахаются же от них знакомые. Привыкают.
— Кто?..
Зажмурившись, мальчик храбро обвивает ручонками шею отца и, стараясь держать лицо подальше от усов, говорит:
— Папа мой…
Нурлану хочется, чтобы мать взяла его на руки, а там он, глядишь, привык бы к военному, перестал бы стесняться и побаиваться. Но отец не думает отпускать сына. Он колет лицо усами, как рогами бодает, и подбрасывает, и ловит на лету, так, что степь раздаётся и встаёт на ребро со станом, рекой посредине и красными комбайнами по краям, по подолу.
Мальчик терпеливо сносит отцовские ласки и радуется про себя, когда мать отбирает его у мужа и ставит на землю.
— Ну, будет, будет! — говорит она. — Ты же его перебултыхаешь. А сам надорвёшься…
— Я?..
Легко, как ребёнка, отец берёт мать на руки, кружится с ней, и оба они смеются.
Нурлан бежит от них, наслаждаясь свободой, но скоро ему становится одиноко, и он возвращается к родителям.
Они не замечают его возвращения и говорят не наговорятся:
— Третьего дня я видела дрофу. Такая рыжая, длинная. Как баскетболистка! Ходила-ходила и улетела от моего комбайна. Я поняла: ты приедешь!
— А я сайгаков видел, — говорит Нурлан, но так тихо, что они его не слышат.
— Я тебя видел во сне, Галенька…
— Я не помню, когда я толком спала последний раз. До уборки я каждую ночь видела тебя во сне.
— А я сайгаков видел! — возвышает голос Нурлан, но почему-то и на этот раз они не слышат его, и ему думается, что отныне родители любят только себя, а у него на свете есть один дедушка, и больше никого.
Нурлан идёт к обрыву, над которым веется берёзовый дух баньки, садится и смотрит в заречную даль, где за хлебами скрывается дедушкин сад. В мыслях Нурлан говорит старику:
«Дедушка, дедушка, какой ты хороший! Тебя не видно отсюда, но я знаю, что сейчас ты окапываешь яблоню, чтобы корням её дышалось вольно. У тебя бессонница. А у меня сонница. Я столько сплю, что просыпаю много всего на свете. Возьми от моего сна столько, сколько хочешь».
Думы Нурлана прерывают отец и мать. Они идут сюда со свёртками, и по выражениям их лиц мальчик догадывается, что в мире произошло нечто важное.
— Куда ты убежал? — выговаривает мать и подаёт сыну свёрток — полотенце, трусы и майку, завёрнутые в газету, — и объявляет с великой радостью: — С отцом в баню пойдёшь!
Мужчины — отец и сын — раздеваются в предбаннике, присматриваются друг к другу, и, привыкая к отцу, подражая ему, Нурлан по-военному аккуратно складывает одежду на лавке и идёт за старшим в парилку.
Жар — упругий, косматый! — перехватывает дыхание, толкается, и Нурлан пятится. Отец удерживает его, моет, трёт колючей мочалкой, оглаживает берёзовым веником, и мир качается в банном пару — горячий до звона в ушах и неразличимый.
Хотя почему неразличимый?
Нурлан видит красные, золотые, лазоревые камни каменки, и по ним, как человечек в башлыке, снуёт эфирный огонь. А отец уже окачивает сына из ковша прохладной водой и приговаривает:
Убегу от болей
На белом коне.
Ускачу от хворей
На красной лошади.
На золотой кобылице
Умчусь от напастей
В тихую долину,
На шёлковые травы.
И камни каменки кажутся мальчику многоцветными конями, а эфирный огонь в башлыке — им самим: маленьким, проворным, бесстрашным всадником!..
Отец заворачивает сына в мохнатое полотенце, выносит в предбанник, ставит на скамью, а сам убегает в косматый жар парилки, плотно затворив за собой дверь.
Мальчик с уважением прислушивается к сочным ударам веника, к кряхтенью и стонам отца.
Слушать ему надоедает, и, не вылезая из полотенца, он идёт к выходу мелкими шажками.
Мимо, облепленный берёзовыми листьями, пробегает голый, малиновый от жара отец с выпученными глазами.
С разбегу он подпрыгивает на порожке и ныряет в реку. Тотчас с дальнего плёса снимаются дикие гуси. В закатной мгле свистят их крылья, и что-то невыразимо вольное живёт в этом свисте и хлопанье крыльев, отчего у мальчика сжимается сердце.
Сверху Нурлану хорошо видно, как под водой малиново светится тело отца, как он по-лягушачьи толкается ногами, и ему, раскалённому, должно быть! благостно в этой светлой, как роса, реке.
Наконец отец выныривает, мотает головой, отряхивая с волос влагу и издаёт победный клич:
— Воля!
И опять уходит в глубину остужаться.
После бани отец, несколько не похожий на себя — багроволикий, с распустившимися усами, пьёт чай в столовой. На стане остались мама, она после мужчин тоже парилась в бане, повариха Алевтина и Нурлан.
Отец пьёт густой чай, пиалу за пиалой, голый до пояса, а мать то и дело промокает пот на его груди и спине двумя полотенцами.
— Простуда выходит, — говорит отец. — Прошлая и будущая.
Он глядит на Нурлана, а Нурлан на него и, не выдержав, просит полотенце у матери:
— А я?
Бережней бережного сын вытирает сильные бронзовые плечи отца, дотрагивается до белой отметины на шее и спрашивает:
— Папочка, пуля?..
— Простуда, — говорит отец. — Стояли мы на острове с пушкой и пушке окоп долбили. Ломы ломались — до того земля закаменела от холода. Тут меня и прихватила простуда, но я виду не подал, с батареи не ушёл.
— Как дедушка! — радуется Нурлан. — Его на Лысых горах ранило, а он из окопов тоже не ушёл.
— Как его здоровье-то? — спрашивает отец. — Не болеет?
— У стариков одна болезнь — старость, — отвечает мать. — А так ничего. Хлопотливый.
— Он всю жизнь такой — мой родной прадедушка, — улыбается отец и гладит Нурлана по голове.
Рука у отца сильная, а гладит он легонько, как целует, и Нурлан спрашивает:
— Папа, ты много раз стрелял из пушки?
— Приходилось.
— А уши затыкал?
— Никогда.
Нурлан вспоминает минувшую грозу и удивляется:
— Почему ты уши не затыкал?
— Потому что я солдат. Артиллерист. А артиллеристы никогда не затыкают уши. Я открывал рот, чтобы не лопнули барабанные перепонки.
— А если в рот бабочка залетит? — вслух задумывается Нурлан. — Она залетит и вылетит?
Разморенный баней и чаем, отец улыбается, одной рукой гладит Нурлана, а другой маму. И от этого мальчику хорошо: все трое рядышком, вместе, и по всем троим идёт одно тепло.
— Ты кого-нибудь убил из пушки? — спрашивает Нурлан и пугается своего вопроса.
— Никого, — говорит отец. — Я на учениях только стрелял… Всякое было. А через границу они не пошли, побоялись. Советский Союз всё-таки!..
Повариха Алевтина, подперев щёку рукой, с добром глядит на всех троих и говорит, как поёт:
— Хорошо нынче на стане. Тихо. Покойно. Весь народ в чистом поле… Страда. Вот мы и страдаем.
— С утра тоже в ноле пойду, — вслух загадывает отец. — А то и раньше.
Воспоминания об отце, доармейском, безусом, сейчас приходят к мальчику, живые и явственные, и, соприкасаясь с явью, наполняют душу человека неизъяснимым счастьем, от которого теснится дыхание. И это здание, пропахшее кухней, и эта речка, и эта банька-землянка, и эта степь, и небо над ней так милы мальчику, как прежде не были милы никогда, оттого что они освящены присутствием родителя.
Нурлан всматривается, вслушивается в отца, вдыхает его тепло и, как ягнёнок, трётся головой о его руку.