Надо бы поскорей вытереть слезы, катившиеся по щекам… Горячие, обжигающие, мучительные слезы. Но трудно было поднять руку, чтобы осушить жгучий поток.
Надо бы ответить, хоть что-нибудь, моей доченьке Халиме.
Бедная моя девочка, несчастная Халима! Она хочет знать, при каких обстоятельствах умер ее отец, а мой муж Ахмед… С каким волнением она спрашивала меня: «Мама, почему убили моего отца? Как это — ушел и не вернулся? Ведь вернулись домой отцы Суад и Хадиджи, моих подружек? Почему я вообще ничего не знаю об отце? У нас нет даже его фотографии. Вот Суад показывала мне фотографию своего отца, у него огромные глаза, на лбу морщины, а губы толстые, отвислые, некрасивые».
Бедная Халима… Она так настойчиво просила меня, но я не могу ответить, рассказать ей, как умер ее отец. Господи, сколько настрадалась я из-за его смерти, а теперь мучаюсь из-за расспросов Халимы, нашей доченьки. Судьба поспешила, и у Халимы нет ни сестры, ни брата, она одна. Впрочем, кто знает, может, так даже лучше. Что бы я делала, если бы у нас родился еще сын, Рашид или Салих, как мы с покойным мужем хотели назвать его?»
Мать вновь вернулась к прялке, которую взяла ненадолго у соседки Фатмы. Она спешила выткать женское покрывало, чтобы продать его на рынке в Габесе{1}. Ведь потом надо было еще намолоть муки.
«Сегодня — восемнадцатое, — думала она, — закончу ли я работу к двадцать шестому? Ведь двадцать шестого праздник. Надо бы и нам купить мяса. Вся деревня станет благоухать вкусными блюдами из молодого барашка. Но на нашу долю придется козлятина. Куплю-ка я голову, это уже немало. Язык Халиме на обед, шейка на ужин… Не забыть оделить и Абдальхамида, сына соседки. Он ведь помог мне перенести в сарай нашу ручную мельницу. Пожалуй, дам я ему шейку… А матери Салиха? В прошлый праздник в месяц раджаб{2} она угостила меня жирными бараньими ушками, принесла их, когда уже стемнело, спрятав угощение под накидкой. Этого хватило на два дня. Да разве я сама стану есть такое сладкое мясо? Мне довольно и ноздрей. Главное, была бы сыта Халима. Пусть все три дня от нее будет пахнуть мясом. Ведь подруги — девушки дерзкие, пусть хоть теперь прикусят язычки… А ведь настанет день, когда она получит за работу! Прежде всего отложу на школьные расходы. И надо бы вернуть долг, до сих пор не расплатились. Но главная моя забота, это чтоб Халима училась… Староста палец о палец не ударил, а ведь Халима могла бы бесплатно получать все, что нужно для школы. Для кого они построили школу? Конечно, не для сирот и детей бедняков. Школа — для тех, у кого есть денежки, у владельцев полей и ферм, поместий и вилл. Муж Хадиджи вот пашет на двух верблюдах и на муле. А шейх Махмуд? Он сеет два кафиза пшеницы и целый кафиз ячменя… Да, вот так, целый кафиз ячменя кладет в землю, а вырастет ли что-нибудь? Ах! Если бы у меня в доме был кафиз ячменя!..»
Мать почувствовала, что Халима примостилась у ее ног и заснула — ее убаюкал размеренный стук мельницы. Ночь. Все спят. Мать тяжело вздохнула, но вздох ее растворился в скрипе мельницы — так тают зерна пшеницы между мельничными жерновами.
«Нужно уложить девочку в постель. Пусть спит спокойно, а мне необходимо смолоть пшеницу. Смолоть не меньше трех саа зерна, потом просеять. И закончить работу до того, как созвездие Плеяд окажется в зените. Завтра торжество по случаю обрезания сына Маймуны. Как же не помочь ей и не намолоть муки! Но я не пойду на этот праздник. Куда пойдешь без подарка? Слава богу, у меня только дочь, не надо ходить на праздники обрезания. Да будет Аллах милостив к тебе, мой верный муж!.. Ты строил замки из надежд… но вероломная рука… Не была ли я причиной твоей гибели? Как я посмела возмечтать!.. Правда, моя мечта была так скромна… О господи боже мой…»
Когда Плеяды достигли центра небес, мать уже чистила свое покрывало, побелевшее от муки. Волосы ее стали седыми. Ну да ничего, эта седина пройдет, стоит только отряхнуть ее хорошенько.
Халима вернулась домой, дрожа как в лихорадке. Ее душили гнев и возмущение. В груди клокотал вулкан — его зажгла одна из подружек. Та посмела обозвать ее дочерью вора. Как это она, Халима, дочь вора?! Халима остолбенела, не нашлась, что ответить, хотя раньше никогда за словом в карман не лезла. А на этот раз будто онемела. Какая-то непонятная, темная сила сковала ей язык. Неужели судьба, отнявшая у нее отца, наградит ее еще проклятьем и позором?
Халима вошла в дом, закусив губы. Платок ее был мокрым от слез. В злом исступлении она бросилась во двор. «Почему же дочь вора? Горе тому, у кого отец вор! Да он теперь известен всем… Вор! Да что же это? Мать знает какую-то тайну. Где же она? Почему молчит? Может, на кухне или возится в сарае с козами? Ах! Ее нет дома… ушла…»
Халима ринулась в кухню, чтобы напиться и утишить огонь, пылающий в груди. Но кувшина не было. Значит, мать пошла к источнику за водой и за сплетнями. Там всегда их вдоволь наслушаешься.
Все новости деревня узнает у источника. Как только забрезжит заря, женщины несут туда свои кувшины, чтобы наполнить их водой, а свои уши — слухами и пересудами.
«Господин Махмуд не спал этой ночью, потому что заболел желудком. А смуглянка Фатма после таких тяжелых родов радуется новорожденному. Ведь родился мальчик, так все страдания — пустяк. Ее муж крутого нрава. Он так сказал. «Родишь девчонку — разведусь!» А сын Умм ас-Саад прислал ей из Туниса тысячу франков. Ну и счастливая же она, что у нее такой хороший сын. Ведь трех месяцев не прошло, как он уехал… Да, а слышали про богатый улов в западном квартале? А слышали, староста устроил ужин для трех жандармов, они явились к нему в конце послеполуденной молитвы?.. Кто ж не боится их приезда! Жандармы не к добру! Они наверняка прибыли сюда по делу, по чью-нибудь грешную душу. Штраф… или арест… или набор в рекруты… или извещение о смерти солдата. Каждый их приезд приносит беду… А слышали? Позор и стыд!.. Масауда отказалась дать соседке сито для муки. Но кто знает, может, у нее есть оправдание. Ведь соседка пришла просить после захода солнца{3}. А слышали, шейх Мухаммед прочитал в газете о денежном штрафе, который должны платить жители Суса{4}? Да, инспектор по гражданским делам был суров… Кто-то повалил десять телефонных столбов. Вот это герои! Нет, французам никогда не сломить подпольщиков, хоть они идут на любое преступление, чтобы подавить движение за свободу. А Бахта говорила, что шейх Мухаммед сообщил ее мужу еще более важные известия, чем это. Поговаривают о новой мировой войне. Эти великие державы вовсю бранят друг друга. И астрологи нагадали, что новая война будет ужасной…»
Халима не раз слышала от матери подобные толки, когда та возвращалась домой. И она привыкла поджидать ее прихода, чтобы узнать новости.
Да и как бы могла жить деревня без этого источника? Здесь нет ни электричества, ни радио. Халима знает, что такое радио. Она видела его собственными глазами. Нельзя забыть вечер, когда все собрались вокруг странного аппарата, который назывался радио. И потом неделю деревня обсуждала диковинку. Французский колонист потешил деревенских жителей этой волшебной машиной по случаю рождения сына Франсуа, которого он ждал много лет.
После этого вечера прошло уже четыре года, а Халима отлично все помнит. Тогда ей было всего восемь лет. Но ей так хотелось взглянуть на это чудо и послушать, о чем оно говорит и какую любит музыку. А ее мать, пожалуй, была единственной женщиной, которая в тот вечер осталась дома. Почему она не разделила радость и ликование односельчан? Такой случай едва ли повторится! И почему она была печальна тогда? Халима рассказала ей обо всем, что слышала и видела. Но мать, кажется, нисколько не удивилась и была чем-то подавлена, оставалась угрюмой и молчаливой. А утром Халима, как всегда, разболталась:
— Знаешь, мама, какой сон я сегодня видела? Мне приснился маленький светлый мальчик с голубыми глазами, который прицеливался в меня из пистолета. Он выбрал именно меня, но я выстояла. Я смело пошла прямо на него, не знаю, откуда у меня силы взялись. Да, мама, клянусь Аллахом, я схватила пистолет — будто я умею стрелять — и выстрелила. Ребенок закричал… и…
Но мать равнодушно отвернулась к стене, вручив ей пять франков, чтобы она купила сахару и кофе и позавтракала перед тем, как идти в школу.
Но почему она вспомнила те события? И даже забыла, что ей хочется пить. Забыла и о своих слезах, и об оскорблении, которое ей нанесла Суад.
…Халима услышала хриплый скрип двери. Вошла мать с кувшином воды. На правой руке у нее висело мокрое белье, значит, стирала в ручье. Мать сразу поняла, что Халима чем-то огорчена.
— Что с тобой, дорогая? Ты плакала! — воскликнула она. — У тебя красные глаза. Ты с кем-нибудь поссорилась? Ах, горькая моя жизнь! Скажи мне, что случилось!
Халима подняла голову и решительно задала вопрос:
— Мама, ответь, кто мой отец? Неужели он — вор? Сегодня Суад прямо убила меня. Ну почему ты скрываешь от меня правду? Горе мне! Теперь уж мне не поднять головы…
Она едва выговорила последние слова. Из глаз ее хлынули слезы. Мать спокойно, с удивительным терпением принялась убеждать Халиму в полной вздорности этих слухов и попросила не обращать никакого внимания на пустые детские разговоры.
«Ах эта злосчастная роза!.. Если бы я не пожелала ее, не подумала о ней! Какой шайтан меня попутал? Разве моя жизнь не была полна и без этой розы? Я ждала рождения Халимы. Как мы были счастливы с мужем! Я лежала на постели. Ахмед был рядом. Я ощущала движения младенца в моем чреве, и радость заливала меня при мысли о новом человеке, которого я ношу под сердцем. Пробежали месяцы. Я уже шила распашонки и то и дело просила Ахмеда купить что-нибудь новенькое. Он не отказывал мне ни в чем, исполнял любую мою прихоть. Разве это не для нашего ребенка? Разве для него не будешь готов на все?»
Чтобы остановить поток горестных воспоминаний, мать вышла во двор подмести мусор, пока нет коз, которые ушли со стадом. Потом она направилась к колодцу, чтобы принести воды и напоить куриц. Она поставила ведро на землю и в скорбной задумчивости присела на край колодца. Она вспомнила, с каким усердием рыл Ахмед этот колодец, как он трудился, не покладая рук, не обращая внимания на пот, заливавший лицо. Он спешил поскорее добраться до воды, чтобы дать жене возможность отдохнуть от бесконечного хождения к далекому источнику. Пусть новый колодец сохранит ей силы: она сможет здесь стирать, поить овец и кур. А вода из источника будет предназначаться только для питья, для похлебки, для чая.
«Как же я несчастна!.. Было начало весны. Ожили сады, на деревьях набухли почки, начали расцветать цветы. Все благоухало живительным ароматом. Вот когда я узнала радость весны. Первый раз в жизни. Тогда я была совсем юной, в блеске молодости. Сколько потом прошло весен, горьких, безрадостных для бедной вдовы! Но тогда!.. Я носила под сердцем Халиму и чувствовала, что во мне, как и повсюду в природе, расцветает новая жизнь.
Но счастье скоротечно. Кажется, в четверг я предложила мужу навестить мою двоюродную сестру, которая жила на ферме. На обратном пути мы проходили мимо поместья французского колониста. Аромат роз в его саду был так нежен. И мне вдруг захотелось розу из этого сада! Известно — прихоть беременной женщины. Ахмед попросил разрешения у садовника сорвать розу, но тот только буркнул: «Проваливай!» Всю дорогу Ахмед не переставал возмущаться: «Я сказал ему, что моей беременной жене хочется иметь всего одну розу, а он обошелся со мной, как с собакой. Воры, подлецы! Ведь это наша земля! Она принадлежала нашим отцам и дедам. Они разбоем завладели ею… Ах, если б я мог отомстить!..»
Женщина глубоко вздохнула, пытаясь сбросить с себя груз этих невеселых воспоминаний, но тщетно. Мир прошлого завладел ею.
«Разве тетушка Хадиджа не предостерегала меня, что прясть шерсть в среду — дурная примета. А я что сделала? Прялка-то одна, и я пообещала Умм аль-Изз, что пошлю ей пряжу до четверга. Вот и поработала в среду…» «Басни!..» — посмеялся Ахмед. Он говорил так и перед соседками, и перед родственницами. Но права оказалась тетушка Хадиджа. В среду я пряла, а в четверг произошло несчастье. Вот и не верь приметам! О, господи!..»
Неожиданно загорланил соседский петух, и мать очнулась от воспоминаний. До ее сознания с трудом дошло, что ей нужно делать. Наконец она подняла ведро и пошла в хлев, где обитали три курицы.
Мать очень боялась, что Халима узнает правду о смерти отца. Ее это терзало, потому что девочка была легко ранимой и своенравной. Кто бы мог поручиться, что дочь тогда не начнет грубить в школе учителю-французу, а то, пожалуй, и директору, ведь всем известно, что он прихвостень колонизаторов и ненавидит арабов. Ведь погубил отца Халимы французский колонист. А что с ней станется, если она оскорбит учителя или директора школы? Ведь ей придется оставить ученье навсегда — а большее несчастье трудно вообразить. Исключил же директор одиннадцатилетнего мальчика, а отца его посадил в тюрьму только за то, что у ребенка нашли листок бумаги со словами: «Да здравствуют герои 9 апреля!»{5} Что же будет с Халимой, если она в порыве гнева оскорбит учителя или директора, или вообще неодобрительно выскажется о колонизаторах? Ведь в досье «Второго отдела» отец Халимы назван вором, его обвинили даже в покушении на убийство, хотя он не был ни в чем виноват.
Но устоит ли она сама перед дочерью? Сумеет ли скрыть правду о смерти своего мужа? Она на все лады старалась успокоить девочку. Но все эти уловки однажды могут быть ею отвергнуты: она разумна не по летам. Как отвести беду? К кому обратиться за советом? А что, если к тетушке Хадидже?
— Ты права, дочь моя, — сказала Хадиджа, — колонизаторам милосердие не ведомо. Смерть твоего мужа лежит камнем у меня на сердце. Пожалуй, пойду-ка я к шейху Омару, расскажу ему о твоих невзгодах. Он человек богобоязненный. Даст бог, все уладит и не поскупится на милости. Но и ты, сиротинка, не забудь приготовить дюжину яичек да кило сахару. Шейх Омар страсть как любит сахар. Второго такого любителя сладкого в жизни не видела! Как хорош этот шейх, когда берет кусок сахара и с легким хрустом разгрызает его, быстро работая зубами и облизываясь. Ах, доченька, если б ты знала, каким он был в молодые годы! Радость мира и праздник для нашего села! Сегодня уж не то. О, господи!.. Так что, доченька, пойду я к шейху. А ты не сиди здесь: я, может, останусь у него обедать. Его невестка Фатма — добрая женщина. Когда бы я ни пришла к ним, она всегда меня угощает. И уж наверняка сегодня ждет меня у них обед или ужин…
Тетушка Хадиджа вернулась лишь по окончании послеполуденной молитвы. Мать Халимы ждала ее, сидя как на угольях. Хадиджа бросила свой посох у стены и села перед дверью по-турецки, с трудом переводя дух.
— Ох, доченька! Шейх Омар требует много. Он счет любит. Покупай, говорит, новую зеленую неаполитанскую чашку. Если б у меня были при себе деньги, я сама купила бы, потому как знаю, ты не откажешься. Я думала, наберу франк с половиной, да вот не хватило. Напрасно я ходила, только устала непомерно…
Куда денешься? Мать Халимы пошла в комнату и вынесла тетушке Хадидже полтора франка. Если дело только в полутора франках, так это пустяки. Помоги, господи! Помоги всякому, кто нуждается!..
Хадиджа взяла деньги, быстро завязала их в край своей мелаи, чтобы не потерять, и отправилась за зеленой чашкой, которую пожелал иметь шейх Омар.
Когда Хадиджа пришла второй раз в дом шейха, он совершал омовение. Хадиджа подождала, пока он кончит, и вручила чашку. Не говоря ни слова, шейх взял ее, поставил перед собой, тихим голосом прочитал несколько сур из Корана, затем достал из складок своей чалмы тростниковый калям и велел невестке принести чернильницу. На внутренней поверхности чашки он написал несколько строк, смысла которых Хадиджа понять не могла. Она только с почтением следила за движениями каляма в руке шейха, с умилением восклицая: «О! господи! Как красиво!»
— Нужно смыть эту надпись небольшим количеством воды, — произнес шейх, возвращая чашку. — И пусть девочка три дня кряду пьет эту воду натощак. Даст бог, все устроится.
Старуха поблагодарила шейха, моля господа ниспослать ему счастья, благополучия, долгой жизни, и поспешила к дому матери Халимы, чтобы отдать чашку и рассказать о наставлениях благодетеля.
— Никогда не видела, чтобы шейх так старался, — затараторила она, — он читал Коран с таким благоговением и усердием! По лицу у него тек пот, вены на шее вздулись. Я уверена, он дал тебе чудесный амулет. Поздравляю тебя, доченька. Ты затеяла доброе дело, и ты умеешь переносить несчастье терпеливо и кротко.
Ушла Хадиджа, когда солнце уже клонилось к закату.
Мать Халимы неукоснительно выполнила все указания шейха Омара. Более того, она прикоснулась к чашке и приготовила воду только после того, как умылась и помолилась. Но что, если Халима не согласится выпить это лекарство? Она ведь здорова и ни на что не жалуется. Может, смешать его с козьим молоком? Халима привыкла пить парное молоко каждое утро. Но сохранится ли его волшебная сила? Как это она не спросила тетушку Хадиджу! Мать заколебалась. Наконец она решила пойти к Хадидже и выяснить, можно ли так сделать. Она отослала Халиму к соседке Умм Абдальхамид, чтобы девочка в такую поздноту не оставалась дома одна, а сама побежала к Хадидже. Она застала ее за приготовлениями ко сну. Столь поздняя гостья испугала ее. Но как только Хадиджа узнала причину, она быстренько накинула на себя покрывало, подпоясалась и помчалась к шейху Омару, чтобы застать его бодрствующим. Ведь после вечерней молитвы прошло уже немало времени. К счастью, шейх еще не ложился спать — у него были гости. Хадиджа отважилась, подошла к шейху и зашептала ему на ухо так, чтобы гости не услышали ее слов.
— Хорошо, хорошо, — ответил шейх громко, — молоко белой козы никак не повредит…
Мать Халимы очень обрадовалась этой новости. Дочь выпьет лекарство и ничего не заметит.
И случилось так, что с того дня, как Халима выпила лекарство, она больше ни разу не спросила о своем отце. Конечно, мать уверовала, что это талисман шейха возымел такое быстрое действие. Почтение к шейху Омару в ней укрепилось, возросли любовь и уважение к тетушке Хадидже.
А дело было в том, что все мысли Халимы поглощали предстоящие экзамены, тем более что речь шла о получении аттестата об окончании начальной школы. Жесточайшее соперничество было между Халимой и ее одноклассницей Суад. Оно заставляло Халиму заниматься почти без отдыха. И пробный экзамен Халима выдержала успешно. Теперь надо было собрать все свои силы, чтобы в конце мая выдержать главный экзамен. Но судьба не захотела, чтобы Халима сдавала этот экзамен. От чрезмерной нагрузки силы ее истощились. Сказалось и скудное питание. У нее началось нервное расстройство, и целые полмесяца она не вставала с постели.
Мать Халимы не сразу узнала, что на будущий год ее дочь уже не допустят к экзаменам — потому что, оказывается, она перешагнула тот возраст, когда дозволяется посещать школу. Это известие повергло ее в страшное расстройство. Все, решительно все стало вызывать у нее отвращение. Халима же была огорчена еще больше матери. Она возненавидела школу настолько, что не выносила даже упоминания о ней. Ее страстное стремление учиться обернулось убийственным отчаянием. Она побледнела, поблекла, вид ее стал вызывать у всех жалость и сострадание.
Однажды к ним в гости пришла тетушка Умм Абдальхамид. Она и раньше забегала утешить мать Халимы в ее горе, и на этот раз она приложила все усилия, чтобы отвлечь несчастную женщину от черных мыслей:
— До каких пор, сестра, ты будешь так кручиниться? Посмотри, девочке становится все хуже и хуже. Ну что из того, что у нее не будет аттестата об окончании начальной школы? Слава богу, она — девочка, это мальчиков аттестат освобождает от армии. И ведь не хочешь же ты сделать из нее служащую в правительственном учреждении! Да у тебя и денег не хватит, чтобы оплатить расходы на дальнейшее образование. Оставь, сестрица, эти заботы. Подумай лучше о здоровье дочери и о сохранении ее чести и достоинства. У нас в деревне кое-кто получил такой аттестат, а что дальше? Самый высокий пост — служащий на почте или чиновник в трамвайной компании. А остальные — торговцы или простые рабочие в порту. Честь и хвала Халиме, что умеет читать и писать. Всем ли ее сверстницам доступно такое? Да какую девушку в деревне ни возьми, все неграмотные. И повезет же тому, за кого Халима выйдет замуж…
Умм Абдальхамид наконец замолчала, а мать Халимы еще долго пребывала в задумчивости и растерянности. В голове ее теснились тысячи мыслей. Какое будущее ждет Халиму? Что станется с ней самой? Забудет ли Халима о школе? Перестанет ли расспрашивать о смерти отца? А если действительно дочь не будет посещать школу, так зачем скрывать от нее правду о его смерти? Нет! Нет! Она первой никогда не заговорит об этом, уж если только Халима будет очень настаивать. Тогда она скажет все, будь что будет…
Умм Абдальхамид попрощалась и ушла, потому что прибежала ее дочь Марьям и сообщила о том, что пришла посылка от отца. Такие посылки с чужбины посылали своим родным все мужчины, уезжавшие из деревни на заработки.
Когда Умм Абдальхамид вернулась домой, она застала там и своего сына Абдальхамида. Теперь можно вскрыть отцовскую посылку из Туниса. По обычаю, такие посылки открывают только в присутствии всех членов семьи.
В ящике оказалось десять килограммов макарон, три килограмма зеленого сладкого перца, пять килограммов бататов, немного горошка, сладостей, изюма и кое-какая одежда для Абдальхамида и Марьям. Мать же ожидал великолепный отрез ткани. По заведенному правилу, Умм Абдальхамид сразу же послала Марьям в дом Халимы с перцем, бататами и сладостями. Во-первых, они — соседи, во-вторых, знают о прибытии посылки. Да если б и не знали? В деревне принято после получения посылок из Туниса угощать соседей и родственников столичными лакомствами. Не сделать так — не оберешься пересудов. Деревня от тебя отвернется. Поэтому иногда и с болью в сердце, но приходилось следовать обычаю щедрости и взаимной помощи.
На другой день в полдень Умм Абдальхамид вновь явилась к соседке и принесла письмо от мужа. Сын ее Абдальхамид видит плохо с тех пор, как во время орошения садов поранил глаз пружиной. Поэтому пусть Халима прочтет письмо. Девочка прочла следующее:
«Во имя Аллаха милостивого, милосердного.
Нашему дорогому сыну Абдальхамиду.
Мир вам, милость и благословение Аллаха.
Мы живем хорошо и спрашиваем, как ваши дела. Мы просили Аллаха о вашем здоровье и благополучии. Вы получили посылку, в ней — продукты и одежда. А табакерка с нюхательным табаком — подарок от меня тетушке Хадидже, ведь она была повивальной бабкой у обоих наших детей. Прошу от нее благочестивой молитвы и доброго слова.
Дядюшка Ибрахим с детьми живут хорошо, все передают вам большой привет и просят сказать, что соскучились без вас.
Поручаю тебе, Абдальхамид, заботу о матери и сестре Марьям.
Я думаю о том, чтобы вы все переехали в Тунис, потому как моя жизнь здесь скучна и безрадостна. Бросить же Тунис я не могу. Жду скорого ответа на это письмо, чтобы знать, что о моем плане думает мать. Я договорился с ее братом Салихом о покупке бакалейной лавки — место красивое, у моря. Будешь ли ты нашим третьим компаньоном?
Передавай привет матери, Марьям, всем соседям и родным.
Дай бог вам благополучия.
И вот еще что, Абдальхамид: как подойдет время снимать урожай ячменя и пшеницы, то сообщи, когда думаешь управиться с жатвой, чтобы мне знать о сроке высылки вам денег на поездку в Тунис.
До свидания. Написано в Тунисе, 5 июня».
Когда Умм Абдальхамид услышала новости, лицо ее просветлело. Неужели она скоро поедет в столицу и будет жить вместе с мужем, который до последнего времени скитался между Тунисом и деревней? Девять месяцев в столице, где работы невпроворот, три месяца в деревне, пока не иссякнут заработанные деньги. И снова, когда вырастут долги, которые еще долго придется покрывать, возвращение в Тунис.
Умм Абдальхамид не могла догадаться, какой огонь, тлеющий в груди Халимы, она разожгла, попросив прочитать это письмо. Девушка вновь прикоснулась к прежним мукам, потере отца и тайне, окружающей его смерть.
Она сделала вид, что ей нужно выйти, а на самом деле выскользнула в кухню, чтобы скрыть слезы, сдавившие горло. Она прижалась головой к притолоке и прошептала:
— Какая счастливая Марьям! У нее есть отец. Он хоть и далеко, но присылает ей приветы да подарки. А теперь увезет ее вместе с матерью и Абдальхамидом к себе в столицу. Ах, как горька моя жизнь! Можно ли забыть все мои беды? О, господи!..
Халима услышала, что мать настойчиво зовет ее, и воротилась в комнату. Оказывается, Умм Абдальхамид предложила Халиме отправиться вместе с ними на поле, собирать урожай. Может быть, это отвлечет ее — все-таки смена обстановки должна облегчить ее печали и горести. И мать Халимы согласилась на первую разлуку с дочерью. Ведь каждый раз, как урожай созревает, почти все деревенские жители выходят его собирать. Только они с Халимой остаются дома, потому что нет у них кормильца, который бы пахал и сеял — их муж и отец покинул этот мир много лет назад, не оставив им сына и брата. Люди идут в поле и возвращаются домой, но еще никто не приглашал их к себе в помощники. Халима только слышала от подруг, какими ясными бывают дни жатвы, какими великолепными — ночи, какими чудесными — вечера, она только слышала рассказы о гумне, о каменной ручной мельнице, о молотилке, о том, как приготавливают блюда из ягненка и тертые овощи.
Неудивительно, что Халима обрадовалась предложению соседки и поспешила ответить согласием. Они договорились о сроке: это будет в начале будущей недели.
Как бы много рассказов об уборке урожая и веселых днях ни слышала Халима, она и представить себе не могла, насколько это прекрасно. Целые дни они вместе с Марьям бродили по ячменным и пшеничным полям, еще не тронутым серпами жнецов, или следили за косцами, которые, обгоняя друг друга, двигались по полю, оставляя после себя груды скошенных колосьев. Они пели веселые песни, какие обычно поют в такие дни, чтобы укрепить силы, прогнать усталость, особенно, когда припекает солнце и в небе появляется мираж.
— Посмотри, Халима! — закричала вдруг Марьям. — Неужели ты не видишь: вдали у горизонта блестит вода. Разве море повернуло к северу? А может быть, там есть речка или озеро, о которых мы не слышали?..
И девушки побежали к Абдальхамиду.
— Это не вода, — засмеялся он, — это мираж, обманывающий жаждущего путника. Если пойти туда, то не найдешь ничего.
А как весело было Халиме и Марьям собирать в поле анемоны и ромашки и дарить простые букеты Абдальхамиду. А море! Оно было не так уж далеко, и девушки вместе с Абдальхамидом частенько отправлялись на берег, чтобы купить у рыбаков свежей рыбы. Халима раньше никогда не пробовала рыбы, только что выловленной, зажаренной на костре, сочной и вкусной, пряной от розмарина и тимьяна.
А какими чудесными были ночи! Мужчины собирались на гумне, вели беседы, не спеша пили чай, в то время как джаруша мерно перемалывала зерно, а дети один за другим норовили вскочить на нее. Девушки усаживались в сторонке и при свете луны пели красивые песни о любви или о доблести. Халима знала множество таких песен, но больше всего ей нравились слова:
Семь веселых голубок резвились
Над долиной, где город Габес.
Вдруг одна опустилась: слишком сильно забилось
Сердце в синем просторе небес[1].
Сильно поразила Халиму одна встреча. Однажды к ним прибрела бедуинка по имени Салима, бедная вдова с двумя дочками, которых она везла на старом тощем ослике. Она хотела собрать оставшиеся в поле колосья. Девочки были еще малы, а сама она слишком истощена и слаба. Хозяева не брали ее на работу за десятую долю собранного урожая. Наверно, она была беженкой, ищущей пропитания в чужом краю, ибо ее родные края постигла засуха.
Халиме было жаль эту несчастную семью. Вместе с Марьям она иногда помогала бедуинке собирать колосья. Вдова привязалась к девушкам и часто рассказывала им о своей родине и местностях, где она странствовала: эль-Мекнаси, Сиди-б-Зид, Гафса, эль-Гтар, Лала… Раньше Халима даже не слышала таких названий. Только Гафса и Лала были ей знакомы из песни, которую часто пела мать:
Без смысла время ты проведешь,
бобы близ Гафсы и Лалы сея.
Еще бессмысленней слушать ложь
и верить в россказни богатея[2].
Халима узнала, что муж Салимы десять лет тому назад ушел из дома, спасаясь от военной службы во французской армии, да так и не вернулся. И вдова о нем ничего не знает. Младшая дочь родилась уже после ухода отца. С тех пор они живут в нищете и постоянных поисках пропитания. У нее остались только жалкая хижина да этот старый осел. А те овцы, что были у них прежде, из-за неурожайных лет все погибли. После жатвы вдова собиралась вернуться в Гафсу, потому что приближалась осень, и она надеялась получить немного фиников от благотворителей и собрать те, что уносит из рощ ветер.
Но прекрасные дни жатвы длились недолго. У Абдальхамида было немного земли, на которой он мог засеять только ваабу пшеницы. Поэтому и жатву, и обмолот он закончил за десять дней: ему надо было побыстрее вернуться в деревню и готовиться к отъезду в Тунис к отцу, вместе с матерью и Марьям.
Итак, вся маленькая семья воротилась в деревню. Но время жатвы не прошло даром, Марьям и Халима крепко подружились. И Абдальхамид так же, как и его мать, считал, что Халима — милая девушка. Как она возвышенна и благородна и как скромно себя ведет! Абдальхамид стал даже подумывать, как было бы хорошо, если бы Халима стала спутницей его жизни. Однако, по обычаю, он не мог сам заговорить об этом с матерью, да и у его отца — характер крутой. Поэтому он хранил свои чувства в душе, полагаясь на счастливый случай. И во время жатвы был строг и сдержан с Халимой, чтобы не возбудить ничьих подозрений и чтобы не возникли препятствия на дороге к его мечте.
Через месяц вся семья уехала в Тунис, и Халима почувствовала страшную пустоту, но заставила себя перенести этот удар судьбы с твердостью и терпением.
Жизнь Халимы изменилась коренным образом. Посещать школу ей больше не разрешали, и мать решила обучить ее какому-нибудь ремеслу, чтобы дочь впредь могла зарабатывать себе на сносную жизнь. Какое же будущее ждало Халиму? Замужество. Значит, уже сейчас нужно готовить для брака все необходимое, как велит деревенский обычай. Если бы у матери были сбережения, то она дожидалась бы этого события спокойно. Но пришлось ломать голову, как раздобыть денег, чтобы купить шерсти и начать ее ткать. А потом на рынке они выгодно продадут изделия своих рук. И мать направилась к хадджи Мухтару, захватив с собой золотые серьги — может, их придется заложить у Самсона, еврея-ростовщика, ведь расходы немалые — кроме шерсти, надо купить еще два килограмма шелка.
— Первый раз ты приходишь ко мне за помощью, — сказал Мухтар, — а твой муж оказывал мне такие услуги, которых я никогда не забуду. Не связывайся с ростовщиком. Это к хорошему не приведет. Не говоря уже о том, что это грешно, и ты можешь навсегда остаться в когтях ростовщика, как случилось со многими простаками. Он берет огромные проценты, так что потом не расплатиться в течение всей жизни. И заложенные вещи никогда не возвращаются — идут в оплату долга. Лучше поступи так, как я тебе советую. Буду счастлив, если ты послушаешься меня. Я готов купить столько шерсти и шелка, сколько вам надо, а с возвратом долга можете не спешить.
Мать Халимы с благодарностью приняла это предложение, считая, что ей необычайно повезло. Она отплатит за благодеяние сразу, как только позволят обстоятельства. Так Халима начала учиться работать на ткацком станке и вскоре услышала материнскую похвалу. Они трудились вместе, не покладая рук. И через несколько месяцев мать отдала долг хадджи Мухтару и понемногу начала покупать украшения, одежду, утварь. Вот кто-нибудь попросит руки Халимы — а приданое уже готово.
Теперь Халима больше проводила время с деревенскими женщинами и слушала все толки и пересуды, узнавала о чужих горестях и надеждах. Она хорошо знала о том, что происходит в мире, потому что прочитывала газету «Аз-Захра», которую получал шейх Мухаммед. Она часто рассказывала матери и гостьям о событиях в далеких странах, о новостях в мире.
Халиме уже минуло семнадцать. Она повзрослела и стала отчетливо понимать, что всем обязана матери. Теперь она колебалась, настаивать ли, чтобы мать рассказала о смерти отца. Эта тайна до сих пор ее волновала. Может быть, и тайны-то нет. Но, что бы там ни было, она должна знать правду. А что, если она огорчит мать, вернет ее к мрачным воспоминаниям? Халима находилась в нерешительности. Но однажды, неожиданно для самой себя, попросила мать рассказать ей все, без утайки, — ведь она теперь взрослая, так нечего смотреть на нее как на ребенка. Ведь она для матери — и сестра, и подруга, которой можно во всем довериться. Они сидели за прялкой. Мать положила работу на колени и со вздохом проговорила:
— Я тогда носила тебя под сердцем, была на восьмом месяце беременности. Мы с твоим отцом пошли навестить мою двоюродную сестру. Когда проходили мимо поместья французского колониста, мимо сада, полного великолепных цветов, мне захотелось понюхать розу. Сторож посмеялся над нашей просьбой. А твой отец рассердился и сказал, что достанет розу из этого сада во что бы то ни стало. Наверно, он боялся дурной приметы: ведь отказ роженице может повлечь за собой тяжелые роды. На другой день утром твой отец пошел к французу, чтобы попросить розу у самого хозяина. Это была несчастная минута. Хозяин находился в саду, и когда твой отец просунул голову через садовую решетку, колонист, заподозрив в нем злоумышленника, выхватил револьвер и выстрелил. Пуля попала в голову… Жандармы привели старосту опознать убитого. А после бросились обыскивать наш дом. Я пришла в такой ужас и растерянность, что чуть не потеряла сознание.
Староста спросил меня, куда ушел твой отец. Я объяснила, как было дело. Но тот разразился криком: «Это — ложь! Твой муж — бандит! Он хотел убить человека, навлечь на деревню позор, беды и несчастья! Ну, да он получил по заслугам».
Услышав эти слова, я пронзительно закричала, но один из жандармов угрожающе прицелился в меня из винтовки. И я разразилась рыданиями. Сбежались соседи, стали просить, чтобы я умолкла, потому что колонизаторы не милуют никого. Люди говорили разное. Кто утверждал, что Ахмед убит, кто считал, что он только ранен. Слухи росли, а я терзалась, как в аду, от волнения и беспокойства. Только вечером стало известно, что муж ранен в голову и находится в больнице, откуда его скорее всего переведут в тюрьму.
Через неделю Ахмед вернулся домой, рана его зажила, обвинение в покушении на убийство было с него снято. Но кличка «вор» нет-нет да и срывалась со злых языков. И отец твой, доченька, не вынес этого. Он почти перестал выходить из дома, сидел у окна, угрюмо насупившись. Потом заболел лихорадкой и через две недели по возвращении из больницы умер. Я пережила черные дни: места себе не находила, спать не могла. Соседки не оставляли меня ни на минуту. Они, как могли, утешали, успокаивали меня: рождение мальчика будет памятью об отце. Но родилась девочка. Ты, Халима. Но жизнь для меня стала в тягость. Моя покойная мать, твоя бабушка, сделала все, чтобы спасти меня от когтей горя и отчаяния. Она обошла все города и деревни в округах Габеса и Гафсы, все искала талисман, чтобы он помог мне забыться, сделал бы меня терпеливой. Не знаю, помог ли этот талисман. Бог лучше знает. Но я постоянно твердила в душе: «Дочь моя — вот мой талисман». Ради тебя я забыла о самой себе. Я отказала многим мужчинам, которые ко мне сватались. Не могла допустить, чтобы кто-то обидел мою дочь. Все это давно миновало. Но до сих пор, как увижу старосту, сердце пылает огнем. Правду сказал поэт:
Свой срок у горя любого,
Со временем боль пройдет,
Но рана от злого слова
Все злее из года в год[3].
Халима тихо всхлипывала. Мать краем покрывала утирала слезы на глазах.
— Я не хотела рассказывать тебе этого, доченька, но почему-то сегодня не устояла перед твоей просьбой…
Прошло два года со времени той счастливой жатвы. Постепенно в сердце девушки пробуждалось желание найти себе друга жизни, и она часто погружалась в мечты. Но, по деревенским обычаям, она не могла встречаться с молодыми людьми и выбрать любимого. У девушек нет права выбора. Разве что какую-нибудь из них с детства родители прочили за кого-то. Мать непрерывно думала о будущем дочери. Халиме уже минуло семнадцать, но никто к ней не сватался, ведь она — сирота, из безродной, бедной семьи. Ни одна девушка в деревне не оставалась непросватанной до такого возраста. Неужели Халиме суждено остаться старой девой и доживать свой век в одиночестве?
Мать находилась в растерянности, не знала, что делать. И пожаловаться, поплакаться никому нельзя, а то еще пойдут разные сплетни по всей деревне.
А Халима не беспокоилась так, как ее мать. У нее еще оставалась ниточка надежды на Абдальхамида, она, будучи чуткой и проницательной девушкой, почувствовала, что в те далекие дни жатвы она понравилась ему, затронула его душу. В этом виновата была Марьям: они гуляли тогда по полям среди спелых колосьев, и Марьям вдруг сказала, как она хотела бы видеть ее невестой Абдальхамида. Теперь Халима постоянно думала о семействе Абдальхамида, расспрашивая о нем всех, кто приезжал из Туниса. Сначала она, конечно, спрашивала о Марьям, а потом осторожно, как бы вскользь, интересовалась, не женился ли еще Абдальхамид. И однажды она услышала от одной родственницы Абдальхамида, что у них в семье идет спор по поводу его женитьбы. Отец хочет посватать ему двоюродную сестру, дочь своего брата Ибрахима, а мать возражает, говорит, что есть, мол, одна девушка, которая очень подходит Абдальхамиду и которая наверняка понравится всей семье. Но что это за девушка, женщина не догадывалась. Халима ничем не выдала себя, но в душе была уверена, что речь шла о ней.
Не прошло и трех месяцев после этого разговора, как на имя матери Халимы пришло письмо из Туниса. Не по почте, а с одним земляком, что прибыл из столицы в деревню. Мать задрожала, увидев конверт. Это было первое письмо в ее жизни. Она осторожно взяла его в руки, моля господа защитить от зла и шайтана.
Халима стирала у источника. Едва она с кувшином в руке и узлом выстиранного белья на голове переступила порог, мать показала ей синий конверт:
— Иди сюда, Халима. Оставь узел и кувшин да прочитай письмо. Дай бог, чтобы в нем было доброе известие.
Халима нетерпеливо распечатала конверт, быстро пробежала глазами написанное и с пылающими щеками произнесла:
— Не волнуйся, мама. Все хорошо. Это письмо от семьи Абдальхамида. Они хотят с нами породниться и просят быстрого ответа.
Мать Халимы с облегчением вздохнула. И на глаза ее тут же выступили слезы. Конечно, она мечтала, чтобы Халима вышла замуж, но лучше за своего, деревенского парня или, по крайней мере, такого, который живет то в столице, то в деревне. Но уехать совсем… Это было очень тяжело.
Халима возмутилась, вспыхнула:
— Деревня? А чем ты здесь владеешь? Отец умер много лет назад. Его могила — наша боль и печаль. А наше хозяйство? Десять финиковых пальм да полуразвалившаяся лачуга, три козы да прялка! И ради этого я лишусь счастья? До сегодняшнего дня я молчала… Что же ты теперь от меня хочешь? Эти люди сватают меня и не хотят тебя обидеть. Они знают, что ты будешь жить вместе со мной… и…
Халима расплакалась и бросилась в свою каморку. Мать осталась сидеть, низко опустив голову, в глубокой печали. Она вспомнила всю свою жизнь — от свадьбы и до сегодняшнего утра. Затем медленно встала, вознесла молитвы: «Нет силы и могущества, кроме как у Аллаха», «Мы принадлежим Аллаху и к нему возвращаемся». Потом пошла к Халиме, утешила ее и сказала, что все будет так, как хочет ее доченька, значит, такова судьба.
На другой день с первым крестьянином, отъезжающим в Тунис, мать послала письмо семье Абдальхамида, сообщая, что они согласны на этот брак и просят известить, когда предполагается свадьба и когда нужно выехать в столицу.
И вот Халима с матерью начали укладывать свои вещи и приготовлять украшения невесты. Ведь Халима будет жить в столице. Какая теперь польза от женского покрывала и платка, что накидывается на плечи, от пояса и шнурков? В столице нужны другие наряды. Там нужен фуляр, корсет, юбка, блузка, пеньюар и хайк. Поэтому они решили довольствоваться самым необходимым, а остальное, если будет возможно, продать. Все же кое-что из приданого Халима решила взять с собой. Кто знает, может, Абдальхамиду захочется иногда увидеть ее и в деревенской одежде?
Через полтора месяца прибыл из столицы автомобиль, и Халима с матерью выехали в Тунис. С ними отправились и две тетки Абдальхамида, которые непременно хотели присутствовать на свадьбе.
Дни свадьбы с их радостью и весельем пролетели очень быстро. Правда, Халиме здесь все казалось странным: не таковы были свадебные обычаи дома, в деревне.
Наконец-то мать Халимы зажила в довольстве и счастье, но судьба обошлась с ней сурово: через два года она умерла от сердечного приступа, после вечерней молитвы.
Однажды вечером Абдальхамид вернулся домой гораздо позже обычного. Халима сразу заметила, что он чем-то озабочен, даже взволнован. Она приступила к нему с расспросами, но он велел принести стакан лимонада и, сославшись на головную боль, попросил приготовить постель. Халима замолчала, но не успокоилась. Ее удивила сухость и скрытность мужа, он даже ни о чем с ней не поговорил. Она не заснула до утра, когда Абдальхамиду надо было идти на работу. Проводив его до дверей, Халима легла в постель, но спать не могла. Ее тревожило странное поведение мужа: чем-то обеспокоен, а ей — ни слова. Такого ни разу не было со дня их свадьбы.
Неожиданно она вспомнила один случай. Несколько дней назад в кармане мужниной рубашки она нашла сложенный пополам листок бумаги. Перед стиркой она вынула его из кармана — вдруг там что-то важное? И положила в шкаф. Она совсем забыла о нем, так и не отдала Абдальхамиду. Теперь Халима вскочила, побежала к шкафу. Вот он, этот листок, у нее в руках. Скверным почерком по-французски написано:
«В семь часов вечера, номер 33, по улице Баб аль-Джезира, у телеграфного столба. Гвоздика, французская газета».
Халима внимательно посмотрела на записку и перечитала вновь. Волнение и догадки терзали ее. Что это за встреча? Но с кем? Неужели интрижка? Не может быть… Абдальхамид любит ее…
В изнеможении она бросилась на постель и провела в горьких размышлениях добрых два часа. В десять кто-то постучал в дверь. Пришел продавец угля. Она вышла, купила двадцать килограммов угля, начала приводить в порядок дом и готовить еду. Не годится, если Абдальхамид вернется с работы и не найдет в доме обеда. Но тревожные мысли не покидали ее.
Нет, это не любовная история, — наконец решила она, — здесь другое. Другая любовь! Любовь к родине. Прежде они много и часто говорили о митингах, демонстрациях, о борьбе до конца, до победы. План борьбы был намечен партией. Вождь{6} торжественно объявил, что народ должен решительно выступить на борьбу. Но переговоры с Францией кончились безрезультатно, а 18 июня 1951 года вождь был арестован. С тех пор Абдальхамид держался в стороне от борьбы. В этом-то и вопрос. Почему он изменил избранному пути? Кто подтолкнул его? Кто? Может, эта проклятая женщина? Спаси господи! Да разве Абдальхамид не видит, что она, Халима, тоже готова участвовать в борьбе с колонизаторами. Разве ее отец, как тысячи других, не пал их жертвой? Она знает свой народ. Она сама из народа. Удивительно, как это Абдальхамид ничего ей не сказал. Не доверяет? Этого не может быть. Что с ним творится? Она должна знать правду. Когда он вернется, она не покажет и вида. А ночью они поговорят обо всем.
Вечером Халима встретила мужа спокойно и весело, будто ничего не случилось. А после ужина и чашечки кофе подсела к нему.
— До сих пор мы жили в полном согласии, — начала она, — ты всегда был ласков со мной. Но то, что произошло вчера, расстроило меня. Ты не хочешь объяснить причину?
Абдальхамид с удивлением посмотрел на Халиму, глубоко затянулся и произнес:
— В чем дело, Халима? Почему такой тон? Ничего не произошло и не произойдет.
— Ты странно ведешь себя, Абдальхамид.
— Что же странного?
— Она блондинка?
— Ты говоришь загадками…
— Да?.. «В семь часов… на улице Баб аль-Джезира…»
— Не понимаю, о чем ты?
— Разве ты не встретился с ней у дома 33? Ведь она, несомненно, француженка. Горько разочаровываться, но у меня есть доказательства…
— Ты сошла с ума, Халима! Что за вздор! Мало мне забот!
— Это правда. Заботы тяжкие: ведь любить трудно, а часто и горько.
— Любить? Да о чем ты говоришь?
— О твоей любви к ней. Не будешь отрицать?
— Клянусь всеми святыми, Халима. Твои слова — плод воображения, пустые страхи.
— А почему ты опоздал вчера вечером? Я так волновалась. А ты даже не посмотрел на меня, был холоден.
— У меня болела голова. Мне надо было отдохнуть, прийти в себя.
— Раньше ты бывал и более утомленным и даже больным, но никогда так не обращался со мною, как вчера.
— Клянусь, Халима, поверь мне…
— Поверить? Как можно? «В семь часов вечера, номер 33, по улице Баб аль-Джезира, у телеграфного столба. Гвоздика, французская газета». И после этого верить?
Абдальхамид замер, как громом пораженный. Она наизусть произносит эти слова. Откуда узнала? Записка! Неужели он не уничтожил ее? Он привык уничтожать секретные бумаги, иногда даже глотал их. А что теперь делать? Рассказать обо всем? Но признание чревато опасными последствиями. Сейчас ему, как никогда, нужен домашний покой, потому что задание требует большого напряжения, железных нервов. Он колебался. Наконец решил во всем признаться. Халима смелая, все понимает и любит родину.
— Послушай, Халима, — наконец произнес он, — здесь нет никакой любовной истории. Свидание действительно было, но с одним подпольщиком… Ты ведь знаешь, какой момент переживает сейчас наш народ.
— Свидание с подпольщиком!.. Значит, ты участвуешь в борьбе? Но ты забыл, что мы хотели работать вместе.
— Это дело не для таких, как ты.
— Ты думаешь, что это дело мужчин, а не женщин?
— Да, правильно.
— Что же тут правильного, Абдальхамид? Теперь скажи, что это за дело? Доставка оружия?.. Диверсия на военных объектах?.. Демонстрации?.. Я готова на все, даже на смерть.
— Мы не можем рисковать вместе, Халима. Кто-то из нас должен остаться жить для наших детей, для двух наших мальчиков.
— Оставайся, а мне дай исполнить долг. Ты знаешь, мы уже давно договорились…
Абдальхамид видел, что Халима находится в возбужденном состоянии. Он стал успокаивать ее, просил подождать — ему было трудно принять верное решение.
— А почему ты вчера опоздал, что тебя так взволновало? — спросила Халима.
— Слышала о митинге, который устроил вчера наш лидер Фархат Хашшад{7} во дворце общественных собраний? Столкновений между собравшимися и колониальными войсками, которые окружили этот район, не было, хотя во время митинга и раздался выстрел.
Так вот, я должен был присутствовать там вместе с тремя товарищами. После митинга было решено выйти на демонстрацию. А если полицейские станут препятствовать, мы должны были бы оказать им сопротивление. Но когда мы пришли туда, то увидели, что полицейские обыскивают всех, кто входит в зал. При нас было оружие. Тогда мы решили, что все оружие возьмет кто-то один, после чего попытается проникнуть в зал. Если его арестуют, то он примет всю ответственность на себя. Мы тянули жребий, и пронести оружие выпало на мою долю. Я собрал пистолеты, разложил их по карманам и под курткой, а потом, простившись с друзьями, направился к двери. Ведь могло так случиться, что я их уже больше не увижу. Я шел, держа руки с двумя пистолетами под курткой, готовый дать выстрел в любой момент. Если будут настаивать на обыске, я пущу в ход оружие. Не знаю, чем я загипнотизировал полицейского, но он разрешил мне пройти. Знал ли он меня? Сочувствовал ли он национально-освободительной борьбе? Может, боялся народной мести, в том случае если б меня схватили у всех на виду? А может, счел меня за агента тайной полиции? Не знаю. Важно, что меня не обыскивали. Вскоре ко мне присоединились друзья. Мы прошли в туалет и я роздал оружие.
Однако когда я хотел проверить курок, пистолет неожиданно выстрелил. И собравшиеся, и полицейские заволновались. Но Хашшад, который в это время произносил речь, с иронией заметил, что маневры империализма здесь не будут иметь успеха и что подобные происки обречены на провал. Мы с вами, сказал он, пришли на этот митинг и уйдем с него как поборники мира и справедливости. Так искусно наш лидер Хашшад сумел запутать полицию. Митинг окончился, и все разошлись. Я незаметно выскользнул через маленькую дверь, предназначенную для служащих.
Халима жадно впитывала в себя слова мужа. Ее гнев улетучился, сердце было полно гордости.
— Прошу тебя, — воскликнула она пылко, — с этого момента считай меня тоже борцом сопротивления! Я могу принести пользу. Видишь накидку, в которую я кутаюсь? Разве она не поможет мне в выполнении поставленной задачи? Прошу тебя, Абдальхамид!.. Я хочу работать с вами!..
День ото дня Халима все больше интересовалась действиями движения сопротивления. Когда же наконец поручат ей выполнить какое-нибудь задание, настойчиво спрашивала она. Она участвовала в организации женских демонстраций, вступила в женскую секцию Конституционной партии, но этого было для нее недостаточно. Когда же наконец Абдальхамид пошлет ее на выполнение боевого задания?..
И вот однажды муж сказал:
— С сегодняшнего дня на тебя будет возложено ряд поручений. Но при одном условии.
— Что за условие?
— В любую минуту меня могут арестовать. Если со мной что случится, ты оставишь всякую политическую работу и посвятишь себя воспитанию наших детей. Я не говорю, что ты тогда должна вообще отстраниться от общественной деятельности, но прошу не принимать участия в выполнении опасных заданий. Знай, что это условие согласовано с подпольным руководством партии.
Халима согласилась. Пока ее желания отчасти уже исполнились, а будущее покажет…
В душе Абдальхамид спрашивал себя, сможет ли Халима оказать действенную помощь в их борьбе. Ведь она — женщина. Это мужчины созданы для тяжелого труда, борьбы, для тюрьмы, пыток и смерти. Да, традиционный взгляд на женщину и ее роль в обществе мешали Абдальхамиду. Но вера в Халиму в конце концов победила. И все же он решил сначала устроить ей испытание.
— Ты должна отнести этот чемодан с оружием одному из наших товарищей, — сказал он однажды. — Это у бани в районе Сиди Абдалькадир. Чтобы сократить дорогу и сэкономить время, иди через площадь Баб Свейка. У входа в баню немного подожди. К тебе подойдет смуглый юноша с непокрытой головой, в черных очках. В левой руке у него будет пачка сигарет. Он спросит: «Вышла Халлюма из бани?» Ты скажи: «Халлюма выйдет через пять минут» и отдай ему чемодан. После этого возвращайся домой той же дорогой.
В назначенное время Халима взяла чемодан и отправилась в баню. Дойдя до площади Баб Свейка, она увидела там множество до зубов вооруженных полицейских. Оказалось, недавно здесь разогнали демонстрацию, пятерых человек арестовали. Халима смело пошла через площадь. Полицейский остановил ее на середине и приказал вернуться. Но Халима спокойно произнесла:
— Я иду в баню Зангат эль-Кибда, туда нет другого пути.
Полицейский что-то буркнул и разрешил ей пройти. Она подошла к бане и выполнила все точно по инструкции. Ей казалось, что она совершает подвиг.
Тайну этой операции Халима так никогда и не узнала. Абдальхамид решил устроить ей проверку, но не ожидал, что на площади будет демонстрация и что Халима столкнется с полицией. Он узнал о демонстрации, когда Халима уже ушла. Как он терзался страхом, что Халима узнает об обмане! Это больно ранит ее, они поссорятся. Ведь в чемодане нет оружия. Там женская одежда, тазик, губка и мыло. Абдальхамид не боялся, что полиция схватит Халиму, его страшило, как Халима отнесется к обману, как она переживет его.
Халима вернулась веселая, бросилась к Абдальхамиду, обняла его.
— Слава богу, я отлично выполнила задание, несмотря ни на что!
И она принялась описывать случившееся. Абдальхамид благодарил ее, хвалил за смелость, а сам думал: «Да, опыт оказался удачным, несмотря на осложнения. Действительно, на Халиму можно положиться…»
И вот наконец он получил указания из центра. Во-первых — надо доставить на юг взрывчатку. Во-вторых — его усиленно ищет полиция, ему следует немедленно скрыться хотя бы на неделю, после чего ему предстоит выполнить еще одно задание. Абдальхамид понял, что теперь настала очередь Халимы.
Абдальхамид спрятал большое количество взрывчатки в магазине строительных материалов в квартале Баб эль-Хадра. Он попросил Халиму пойти в этот магазин якобы за цементом, который заказал приказчик с Баб Свейка.
— Торговец передаст тебе чемодан, — пояснил Абдальхамид. — Будь чрезвычайно осторожна — в нем взрывчатка, динамит… На улице Испании, у ворот центрального рынка, тебя будет ждать тот же юноша, которого ты видела у бани Сиди Абдалькадир. Спроси его, где вокзал, с которого идут поезда в Габес. Он тебе скажет: «А господин Абдалла уезжает?» Это — пароль. Твой отзыв: «Я буду там через четверть часа…» На вокзал он придет первым и будет ждать тебя у выхода на перрон. Но до того, как заговорить с ним, внимательно осмотри его. Если у него под мышкой будут газеты — тогда чемодан ему не отдавай. Значит, за ним следит полиция. А если газеты в руке — отдай чемодан, попрощайся, подожди, пока он войдет в вокзал. А потом возвращайся домой.
— Но ты не сказал мне, — произнесла Халима, — что мне нужно делать, если газеты у юноши будут под мышкой. Вернуться или ждать?
— Ты сообразительна, — улыбнулся Абдальхамид. — Сейчас скажу. В случае, если чемодан отдать будет нельзя, ты для вида спроси о поезде, который отправляется в Бизерту. Этот поезд уйдет за полчаса до твоего прихода на вокзал. Сделай вид, что очень огорчена этим, и выходи с вокзала. Перед наружной дверью ты увидишь маленькую голубую машину. Иди к ней и попроси ее владельца подвезти чемодан. На этом твоя миссия кончается. Хозяин машины сделает остальное…
Халима успешно и так же смело выполнила и это задание.
Когда она возвратилась домой, Абдальхамид обнял, горячо поблагодарил ее и сообщил, что по крайней мере в течение недели он вынужден скрываться от полиции. Пусть она не волнуется, может, он разок и заглянет домой. Но даже если он не придет, не следует ни расспрашивать о нем, ни искать его. В свое время она все узнает.
С этими словами Абдальхамид ушел. А через три дня газеты сообщили о взрыве, который уничтожил мост в долине Габеса. Власти были потрясены и напуганы, так как взрыв произошел днем, у всех на виду.
На пятую ночь Абдальхамид забежал домой часа на два. Он рассказал ей подробности о взрыве моста.
— Знаешь, это был настоящий подвиг! Боец заложил под мост бидон с динамитом и зажег фитиль, а потом направился на автобусную остановку, чтобы выехать из Габеса до самого взрыва и последующей облавы полиции. Но шофер что-то замешкался. Наконец автобус двинулся через мост, который с минуты на минуту мог взорваться. Выйти из машины? Попросить шофера подождать? Выпрыгнуть? Оставить его и пассажиров погибать? Будь что будет, но задание должно быть выполнено. Родина превыше всего! Однако автобус благополучно миновал мост, и наш друг с облегчением вздохнул. Едва отъехали от моста на несколько метров, как динамит взорвался и мост был уничтожен. К счастью, в этот момент на мосту не было людей, и никто не пострадал.
Халима вся дрожала, слушая рассказ Абдальхамида. Когда он кончил, она крепко обняла мужа.
— Слава богу! — воскликнула она. — Воистину, народ, сыны которого сражаются, не жалея жизни, одолеть нельзя. Мы победим, Абдальхамид. Мы победим!
Народная борьба крепла. Во всех уголках страны проходили демонстрации и митинги протеста. Участились случаи диверсий, организованных партизанами. Пытаясь задушить движение сопротивления, колонизаторы словно обезумели. Они хотели террором и карательными операциями запугать борцов, не останавливались перед любыми преступлениями: на юге страны разрушали дома, убивали женщин и детей, уничтожали склады продовольствия. И везде — насилия, погромы, убийства гражданского населения, грабежи и бесчинства: в Тозёре, в Бени Хияр, в Гурбе, в эль-Маамуре, в Кабилии, в Хаммам эль-Граз, в деревне Вади эль-Хатеф.
И поднялся весь народ, с юга до севера. Демонстрации и забастовки не прекращались. Голоса протеста звучали также и за рубежом. Создавались национальные комитеты по спасению арестованных и осужденных жертв произвола. Наконец была объявлена всеобщая забастовка. В столице прошла многолюдная демонстрация, жестоко разогнанная войсками. Во время демонстрации Халима находилась в квартале Баб эль-Хадра. Здесь французские солдаты встретили людей стеной бешеного огня. Было много убитых и раненых, но демонстранты не дрогнули. Один солдат ударил Халиму прикладом винтовки так, что она рухнула на землю. Затем он пнул ее сапогом, и она потеряла сознание.
Придя в себя, она почувствовала резкую боль внизу живота. С трудом добралась до дому. Но скрыла свое состояние от мужа — чего доброго, он еще запретит ей участвовать в движении сопротивления, ведь она ждет третьего ребенка. Однако ей делалось все хуже и хуже, надо было обращаться за помощью к врачу.
Врач уложил ее в больницу. Халима сказала там, что упала с лестницы и почувствовала схватки: ведь если колониальная администрация узнает правду, Халиму отдадут под суд. Врачи предписали ей побыть в больнице по крайней мере три недели, поскольку выкидыш может стать опасным для ее жизни.
Халима лежала в постели, Абдальхамид сидел рядом, прося жену поберечь себя и жизнь будущего ребенка. Он внушал ей, что она уже выполнила свой долг перед родиной. Но Халиме не терпелось продолжать борьбу. Никогда еще совесть ее не была такой спокойной, как при выполнении заданий. Отказ от борьбы стал бы укором ее совести на всю жизнь. Желая успокоить Халиму, Абдальхамид сделал вид, что во всем с нею согласен, что после выздоровления ей будут поручены новые задания. Потом он простился с женой, обещав навестить ее, когда представится возможность, — ведь за ним все еще следила тайная полиция.
Халима осталась одна. Несмотря на то, что палата, где она лежала, была полна женщин, Халима ничего не замечала вокруг — она погрузилась в себя. Она не слышала жалоб одной соседки, не замечала тоскующего взгляда другой, не обращала внимания на бесконечные сплетни и болтовню.
«Проклятый солдат! — думала Халима. — Если б у меня было оружие, я бы нашла, как ему ответить… Дикарь, подонок!.. Слепое орудие бездушных насильников… Безродный бродяга. Империализм опирается на наемников. Они думают сломить волю народа. Этому никогда не бывать… Как бесчеловечно обошелся со мной этот мерзавец. Я просила Абдальхамида дать револьвер. Так нет же, боится, а жаль. Не хочет, чтобы я убивала, стреляла, уничтожала этих зверей. Ах да, сегодня же патриотки в мечети Зейтуна начинают голодную забастовку, а я, как пленница, должна лежать здесь, в этой проклятой кровати… Я обещала Абдальхамиду остаться в больнице. Если бы не это обещание! Я бы сбежала в Зейтуну. Я сама агитировала за эту забастовку, и меня в мечети ждут… Но что делать!
К Халиме подошла медсестра, чтобы сделать укол, и вернула ее в реальный мир больных и страдающих женщин: эта стонет, той дурно, третья со слезами рассказывает о другой жене своего мужа, о страданиях, ревности, зависти. Дом ее превратился в ад, муж мечется от одной жены к другой, в результате она попадает в больницу: у нее после скандала с соперницей — выкидыш. Та схватила ее за волосы и едва не сунула головой в раскаленную печь. Она так сильно испугалась, что, не отдавая себе отчета в том, что делает, укусила соперницу в грудь и с воплем выбежала на улицу. Собрались соседки, пошли расспросы. Позора не оберешься. И вот — больница.
— Проклятая собака!.. — в ярости больная чуть ли не шипела. — Она бесплодная. Это его первая жена. Он женился давно, и у них не было детей. Женился в молодости и по любви, всегда был у нее под пятой. А я? Да наставил бы Аллах на верный путь моего отца! Зачем он отдал меня замуж против воли? А муж хотел одного: чтобы я родила ему ребенка, продлила бы его род, чтоб он насладился наследником. А та жена? Она притесняла и унижала меня, помыкала, как служанкой. Когда же я забеременела, то стала завидовать, ревновать…
У Халимы иссякло терпение слушать болтовню соседки.
— Где ты живешь, женщина? — прервала она ее. — В Тунисе? Нет, ты не из Туниса! Для тебя враг — не тот, кто угнетает народ. Для тебя враг — соперница, с которой ты воюешь не на жизнь, а на смерть! А посмотри-ка, что творится вокруг! Каждый день все новые жертвы, борцы против колониализма подставляют грудь под пули и умирают с именем родины на устах. А ты воюешь с соперницей, когда твой народ борется с силами колонизаторов за свободу и независимость. Не лучше ли вам обеим объединиться в борьбе с поработителями?..
Медсестра, заметив шум в палате, вернулась и услышала последние слова Халимы. Она сделала вид, что забыла измерить ей температуру. Склонившись над больной, прошептала ей на ухо:
— Дорогая Халима! Я знаю, кто ты. Будь осторожна. Не все здесь в палате думают так, как ты. Завтра расскажу все.
Потом медсестра повернулась к остальным:
— Потерпите, если эта женщина будет кричать. У нее лихорадка. Температура сорок градусов. Прошу вас, ведите себя тихо из сострадания к ней. Она тяжело больна, дома у нее остались дети.
На другой день в полдень опять появилась та же медсестра. Обошла больных, спрашивая об их состоянии и измеряя температуру. Последней была Халима. Окончив опрос, сестра незаметно сунула ей в руку записку. Подмигнула и отошла.
Халима не спешила прочесть записку. Она дождалась ухода сестры. Закрыла голову одеялом и развернула записку.
«Я знаю, кто ты, — прочитала она, — хотя ты поступила в больницу под вымышленным именем. Не нужно вести такие речи, как вчера. Женщина, которая рассказывала вчера о сопернице, — жена одного из прислужников империализма. Будь осторожна. Ты нам нужна. Ты меня не знаешь, но я знаю тебя с того дня, как ты вступила в партийную ячейку. Мы живем в одном квартале. Я здесь тоже выполняю задание. Повторяю, будь осторожна. Я потом вернусь и возьму от тебя эту записку».
Халима была потрясена.
«Еще один вид движения сопротивления, — думала она. — А ведь я и раньше предполагала… И здесь — любовь и преданность родине. Теперь понятно, почему Абдальхамид настаивал, чтобы я легла именно в эту больницу. Значит, он спокоен, пока я здесь. Милый Абдальхамид! Как много хорошего он для меня сделал!..»
Халима стала вести себя спокойнее. Она подчинялась всем советам и указаниям медсестры Суад. Через нее узнала и о важных событиях движения национального сопротивления. Когда Халиме разрешили на два часа в день вставать с постели, она перезнакомилась с больными из ближнего корпуса. Сколько же страданий переносят люди! Почти каждый больной мог рассказать о преступлениях империалистов, у каждого за плечами были дни напряженной борьбы. В сердце Халимы разгорелась ненависть к врагам ее отечества, ей как можно скорей хотелось вернуться в ряды активных борцов.
Однажды она, по обыкновению, вышла в прибольничный садик; здесь увидела старика, которому никак не удавалось сесть на скамью. У него была ампутирована правая нога, а протезом он еще не научился пользоваться. Халима помогла несчастному старику и присела рядом с ним, утешая его и осторожно расспрашивая, что с ним случилось. Вздохнув, старик продекламировал:
— Нет силы и могущества, кроме как у Аллаха, — продолжал он. — Слушай, дочь моя, я расскажу тебе все. Мы с женой мирно жили в жалкой лачуге, довольствуясь самым необходимым. Немного денег нам присылал единственный сын, уехавший на поиски заработка. Однажды в наших краях появились жандармы. Они направились прямо к нам — искали сына. Его обвиняли в том, что он, как участник движения сопротивления, собирал оружие и взрывчатку. Клянусь Аллахом, дочь моя, мы не знали об этом. Жандармы перевернули все вверх дном, но ничего не нашли. В злобе и гневе они подожгли дом. Сгорело все наше имущество. Бедная моя жена не совладала с собой. Она схватила жандарма за руку и прокричала ему в лицо проклятия. Он отшвырнул старуху так, что она растянулась на земле. Тут я не выдержал, схватил палку и бросился на жандарма. Но в тот же миг другой жандарм выстрелил в меня. Жена перевязала рану, положила жир, растопленный на огне и смешанный с солью и пеплом. Но наше деревенское средство не помогло. Боль в ноге усилилась. Я ожидал смерти и даже мечтал о ней, чтобы избавиться от мучений. Как я мучился!.. На третий день соседи понесли меня в больницу. Не было ни машины, ни повозки. Люди сделали носилки, водрузили их вместе со мной на осла, и четверо парней, поддерживая, сопровождали меня. В лазарете оказали первую помощь, но сказали, что нужно ехать в город, потому что началось заражение крови. Меня отвезли в эту больницу, и врачи сразу же ампутировали ногу. И теперь я такой, каким ты видишь меня, дочь моя…
Старик до слез расстроился от того, что так поздно узнал о движении сопротивления: сил-то ведь у него уже не было. Он со вздохом вспоминал патриотов, действовавших в дни его юности:
— Я был широкоплечим, сильным, работал грузчиком в порту, в Бизерте. Никогда не забуду одиннадцатое сентября двадцать четвертого года{8}, когда мы объявили забастовку в знак солидарности с рабочими нашей столицы — Туниса. Немедленно прибыли колониальные войска, чтобы усмирить нас. Произошло столкновение. Солдаты открыли огонь, мы же были безоружны. Мои товарищи Юсуф бен Али и аль-Араби аль-Куми были убиты, другие попали в тюрьму, были отправлены в ссылку. Меня выслали из Бизерты под предлогом, что я не тамошний коренной житель. Я перебрался в город Матёр. Побродив, поскитавшись по свету, я наконец поселился в той лачуге, о которой тебе уже рассказывал…
Старик помолчал, потом заговорил вновь:
— То было совсем иное время, дочь моя. Сейчас борьба ведется по-другому. А на что я теперь способен? Могу лишь молиться об успехе борьбы, чтобы окончился этот проклятый кошмар… Мне ничего на свете не надо, только бы увидеть, как придет конец империализму. Я завещал родным: когда мы добьемся независимости, обретем свое достоинство, завоюем свободу, пусть они, если я уже умру, придут на мою могилу и скажут об этом.
После знакомства с медсестрой Суад Халима больше не тяготилась своим пребыванием в больнице. Благодаря ей она была в курсе всех событий и теперь внимательно прислушивалась к ее советам. Суад сумела убедить Халиму, что пока ей надо избегать волнений и воздерживаться от опасных заданий. Она доказала Халиме, что в национально-освободительной борьбе рискованные действия — еще не все. Есть другие области, не менее важные, где требуются усилия честных патриотов: забота о семьях заключенных и сосланных, помощь арестованным, раненым, сбор средств в фонд движения сопротивления, связная работа в партии. Да мало ли что еще!..
Однажды Суад попросила:
— Разреши, подруга, взять ненадолго твое покрывало и обувь.
Халима подумала, что Суад понравилось то новое покрывало, что было на ней в день отправки в больницу.
— Пожалуйста, — ответила Халима, — но мои туфли будут тебе велики, ведь нога у меня большая, как у мужчины.
— Спасибо. Туфли я примерю, может, и не подойдут. Но покрывало-то наверняка подойдет. Не так ли?
— Да, конечно. Всегда рада исполнить твою просьбу, Суад.
На следующий день, вечером, Суад подошла к Халиме и пригласила на осмотр к врачу. Халима пошла за ней по коридорам. Но скоро стало ясно, что дело тут не в осмотре: врача не было, кабинет был пуст.
Просто Суад хотелось поговорить с Халимой наедине.
— Спасибо тебе за покрывало и за туфли, — начала она.
— Это мой долг, Суад. Не за что благодарить. А что, туфли подошли?
— Да, размер подходящий, только не для меня. Дело в том, что вчера был устроен побег из госпиталя одного из участников движения сопротивления. Он вышел отсюда, переодетый в женское платье, в твоем покрывале и туфлях. Только благодаря этому ему и удалось скрыться от полиции, которая дежурит у главного входа в больницу. Его арестовали еще двадцать второго февраля. Он шел в первых рядах демонстрантов перед зданием главной администрации. А под пальто прятал наше знамя. Когда колонна достигла здания, он вынул знамя, поднял его, и оно взвилось над головами демонстрантов. Полиция и французские войска открыли огонь. Он был дважды ранен: в руку и в плечо. Солдат метил в ту руку, что держала знамя. Нашему товарищу не удалось уйти от полиции. Его под охраной доставили в нашу больницу. Два дня назад подпольщики получили указание организовать его побег. Вот мы и решили, что лучше всего ему переодеться в женское платье и выйти открыто, на глазах у полиции и шпиков, которыми кишат коридоры больницы. Наш план удался как нельзя лучше. На углу улицы Баб эль-Манара его ждала машина, которая умчала его в безопасное место. Так вот, Халима, ты тоже приняла участие в этой операции, твое покрывало оказалось плащом-невидимкой, словом, как в сказке из «Тысячи и одной ночи». А твои большие туфли ему очень жали. Но он решил стойко перенести это неудобство. Ведь пройти-то ему нужно было только до машины…
Минуло десять дней. Абдальхамид не появлялся. Халима начала волноваться. Она спросила сестру Суад, что с ее мужем. Суад ответила, что сейчас ему лучше не приходить, потому что его разыскивает полиция; было решено, чтобы он воздержался от посещений жены, ведь в противном случае могли раскрыть партийную ячейку в больнице. Абдальхамид подчинился этому решению.
— И ты должна согласиться с этим решением, Халима, — убеждала Суад.
Зато в больницу зачастил Салих, отец Абдальхамида. Он не пропускал ни одного дня, отведенного для посещений. Халима заметила, что это совпало с отсутствием Абдальхамида. В чем дело? Старик на ее вопрос ответил так же, как сестра Суад. Халима поверила было, но вскоре усомнилась. Почему ее перестала навещать свекровь, мать Абдальхамида? Она была здесь только три раза, в самые первые дни. Старик объяснил, что матушка очень занята детьми, боится их оставить одних, что дома все здоровы, так что пусть Халима не беспокоится. Но Халиму эти слова не убеждали. Ее мучали тревоги и подозрения. Неужели нельзя оставить детей на родственников или соседей? Почему не взять с собой в больницу? Ведь в их корпусе нет заразных. К другим больным часто приходят дети. В больнице таких строгостей нет, как, правда, нет и должной чистоты: некоторые больные даже обращались к властям с жалобами. Но колониальная администрация глуха к подобным жалобам. Эта больница для простонародья не привлекала ее внимания. Подумаешь — взяточничество со стороны обслуживающего персонала!..
Потому-то Халима, раньше не раз посещавшая эту больницу, не хотела ложиться сюда. Это Абдальхамид настоял.
Наступил день выписки. За Халимой пришел свекор Салих. Она горячо простилась с Суад, поблагодарила ее за заботу и пригласила в любое время навестить их дом.
В тот самый день, когда Халима готовилась покинуть больницу, в Тунисе была объявлена всеобщая забастовка. Город словно парализовало, транспорт не ходил. Свекор советовал ей остаться в палате еще на денек-другой, потому что не смог найти ни такси, ни экипажа. Но Халима заявила, что пойдет пешком — чувствует она себя хорошо. Прогулки в больничном садике пошли ей на пользу.
Они двинулись в путь. Миновали рынок Барка, потом Турк, потом ряды торговцев парфюмерией и вышли на улицу аль-Каниса. Все магазины были закрыты. На улицах и рынках царили безлюдье, тишина. Лица редких прохожих были угрюмы и решительны. Встречаясь взглядом, они понимали друг друга. Когда Халима со свекром достигли конца улицы аль-Каниса, то увидели, что вся открывшаяся перед ними площадь полна войск и полиции. У моря стояло несколько танков, обратив жерла орудий в сторону города. Полиция обыскивала всех, кто направлялся в сторону европейского квартала. Старик решил обойти это место и свернул на улицу ад-Дивана аль-Кадима, потом на улицу Заркун, к фабрике искусственного льда, и к воротам Карфагена, потом к улице аль-Протестант.
Едва Халима вошла в дом, как свекровь бросилась к ней, стала обнимать и целовать, но через минуту глаза старой женщины наполнились слезами.
— Ты плачешь?! — закричала Халима. — Что случилось? Где Абдальхамид? Проклятые палачи убили его? Почему вы все молчите?..
И она разразилась рыданиями. Свекровь побежала за померанцевой водой, стала брызгать в лицо Халимы, которая постепенно пришла в себя.
— Нет, дорогая! Абдальхамид жив, — сказала свекровь, — да сохранит его Аллах! Но неделю назад его арестовали, и мы ничего не знаем о его судьбе. Салих не хотел волновать тебя, боясь за здоровье твое и будущего ребенка. Он и мне не позволил ходить в больницу, знал, что я не сумею скрыть от тебя горе, не сдержу своих чувств.
— Нет, матушка, — заговорила Халима, — это неправда. Абдальхамида убили. Ты не хочешь сказать мне. Ты думаешь, я не вынесу удара.
— Поверь, Халима. Я говорю правду. Клянусь Аллахом!
— А почему же не сказали об этом раньше? Я ведь ждала ареста мужа каждую минуту. Я знала обо всех действиях его и его товарищей.
— Вот как! — с удивлением и печалью произнесла свекровь. — Как жаль, Халима, что ты не остановила его, не поделилась со мной. Я бы запретила ему, раз уж ты не смогла этого сделать сама. А может, ты была довольна, что он встал на этот путь? Вот тебе и результат! Вот оно — безрассудство и легкомыслие молодости!
— Я вернулась домой не для того, чтобы ссориться с тобой, матушка, — возразила Халима, — ты-то давно знаешь, что Абдальхамид состоит в партии. Еще с тех пор, когда вы жили в деревне. Ты сама говорила с ним о партии, о конституции, о французах, о колониализме…
— Всему есть границы, дочь моя! Подрывная деятельность, демонстрации! Тюрьмы и пытки! Этому я его не учила. Людей много, слава Аллаху! Не один Абдальхамид…
— Что ты говоришь, матушка! Партия была создана для борьбы с империализмом… Абдальхамид, я и ты, все мы — народ. Что нам перекладывать свои дела на кого-то другого! Наши дела есть наши дела. Если б все думали, как ты, то империалисты продолжали бы господствовать над нами на все времена. Почему сейчас они чувствуют страх? Потому что поняли, что для них лучше очутиться в аду, чем оставаться на земле, чей народ решил бороться до конца.
— Халима! И ты туда же! А я-то с таким нетерпением ждала твоего прихода, хотела облегчить душу! Господи! Кому мне пожаловаться? Поговорила с мужем, он прикрикнул на меня и оставил с моей печалью. Как мне это вынести, доченька? О, господи! Абдальхамид в тюрьме, ты в больнице. Оба мальчика каждую секунду зовут: «Мама!.. папа!..» Я терпела. Дети не видели, чтобы хоть одна слезинка упала с моих глаз. Ах, как мне было тяжко!..
Свекровь расплакалась. Халима не могла вынести этого, кинулась в свою комнату и в слезах упала на кровать. Вдруг она услышала голоса сыновей — Абдальмумина и Мухаммеда-Али: «Мама!.. мама!..» Халима поспешила вытереть слезы, вышла к детям, обняла и расцеловала.
— А где папа? — сразу же спросил Абдальмумин. — Он ведь был с тобой. Почему он не вернулся?
С минуту Халима не могла выговорить ни слова, потом произнесла:
— Он вернется, дорогой… Он скоро вернется…
Затем она снова ушла к себе. На этот раз она заметила, что в комнате стоит другой шкаф, да и вещи в нем новые. Она внимательно осмотрела мебель и увидела, что матрац на кровати тоже другой. Пошла к свекрови спросить, в чем дело.
— В тот день, когда арестовали Абдальхамида, — объяснила та, — явилась полиция и солдаты. Они перерыли весь дом в поисках оружия и документов. Разорвали матрац, выпотрошили всю вату и разбросали по комнате. Ключа от шкафа у нас не было. Они взломали его и весь перетряхнули. Салих решил купить новый шкаф и матрац до твоего возвращения. Полиция и о тебе спрашивала. Мы сказали, что ты больна, находишься в больнице.
Удар этот был жесток. Все произошло в ее отсутствие. Почему же сестра Суад ничего ей не сказала? Неужели не знала? Ах, если бы Марьям была в Тунисе, она сказала бы все. Но Марьям уже два года живет со своим мужем в городке Сук эль-Арба.
От горьких мыслей Халиму отвлекли соседки — они пришли поздравить ее с выздоровлением и пожелать скорейшего освобождения Абдальхамида. Часа через полтора после захода солнца к ней постучала сестра Суад. Еще не произнеся приветствия, Халима с упреком сказала:
— Даже ты, Суад, скрывала от меня правду!
— Твое здоровье не позволяло мне сделать это.
— В тот день, когда его арестовали, я чувствовала себя хорошо.
— Да, но не достаточно хорошо. Мы боялись, что ты не совладаешь со своими нервами, наступит кризис, и ты лишишься сил здесь, на глазах у людей. Но теперь, Халима, хочу тебе сказать, что ты должна перестать участвовать в партизанских операциях. Третий месяц беременности. Ты и так занесена в почетные списки участников сопротивления. Ты в числе первых начала активно работать. А сейчас твой долг — дети. Это великая ответственность, Халима. Абдальхамид здоров, шлет тебе привет и письмо.
С этими словами Суад вручила Халиме маленькую записку. Халима развернула ее, прочла:
«Дорогая Халима!
Надеюсь, ты здорова. Ведь из больницы ты вышла в отличном состоянии. Сейчас я не могу писать обо всем. Напишу позже. В целом, положение у нас хорошее. Наша окончательная победа несомненна. Напоминаю тебе об обещании, которое ты приняла и на которое дало согласие подпольное руководство. Я уверен, что ты поймешь все правильно. Поцелуй за меня Абдальмумина и Мухаммеда-Али. До свидания в скором счастливом будущем, в дни свободы и независимости. Да будет мир!
Во время чтения глаза Халимы застилали слезы, но письмо пролило бальзам на ее душу. Она искренне и сердечно поблагодарила Суад за все.
— Вы все точно сговорились, — сказала Халима, — но по мере сил я буду пытаться выполнить эти обязательства.
Шли дни, месяцы. Сопротивление народа росло в горах и долинах, в деревнях и городах, в самой стране и среди эмигрантов. А Халима жила в ожидании ребенка. Наконец он родился. Здоровым и крепким. В честь ожидаемой победы мальчика решили назвать Тауфик, что значит «успех». Об этом Халима написала мужу в тюрьму. Абдальхамид сидел в одной из камер «Гар аль-Мальх». Военный трибунал осудил его на двадцать лет каторжных работ. Халима подчинилась решению подпольной организации, решению судьбы.
Так и текла ее жизнь, пока не пробил час победы в июне 1955 года. Халима проснулась на заре и поспешила в порт Хальг эль-Вади. Там уже собрались сотни тысяч людей, чтобы встретить будущего президента республики Хабиба Бургибу, который возвращался из эмиграции на родину.
Вместе со всеми Халима шла за торжественным кортежем до предместья Карфаген. Толпа бурлила. Люди прославляли свободу. Отовсюду неслись крики радости и ликования.
Перевод О. Фроловой.
От полудня до вечера Нава трудилась не покладая рук, не чувствуя усталости. Она вынесла со двора камни, сваленные в углу, выполола траву, выгребла солому. Она прибрала обе комнаты — сколько пыли там скопилось! Казалось, таким же слоем пыли долго были покрыты все ее дни. Конечно, одна бы она так быстро не управилась — ей изо всех сил помогали Аммар и Ибрахим, особенно Аммар, старший.
Когда все было убрано, Нава облегченно вздохнула. На душе у нее стало спокойно и радостно. За два года она уже успела забыть, как это бывает. Теперь надо заняться курами. Стоя в дверях, она горстями бросала зерна, а Аммар и Ибрахим загоняли кур во двор, махая на них ручонками. Впереди, задрав голову, с горделивой гримасой выступал Староста, за ним пугливо семенил Ходжа, а позади, озираясь по сторонам, крался Жандарм.
— Закройте ворота и хватайте Старосту! — крикнула Нава.
Старостой величали большого красного петуха; тощего белого называли Ходжой, а маленького голубого петушка — Жандармом. Нава дала им эти имена, когда цыплята только стали оперяться; революция в это время начала расправляться с предателями и прихвостнями империалистов: не проходило дня, чтобы какой-нибудь староста, или ходжа, или жандарм не был найден убитым или не пропал бесследно…
Аммар запер ворота. Началась осада. Мальчики принялись гоняться за петухом, метавшимся из угла в угол, поднялся страшный крик и шум. Но все без толку: едва они окружали Старосту, как тому удавалось проскользнуть между ног Ибрахима, корчившегося от смеха, или прыгнуть через голову Аммара, пытавшегося схватить петуха. В руках оставались лишь перья.
Наконец находчивый Аммар придумал выход: он притащил старый бурнус, подстерег петуха и неожиданно накрыл его.
— Теперь не убежишь, Староста! Пробил твой час! — торжествовал мальчик.
Он унес Старосту, держа его за крылья, и минут через пятнадцать вернулся с зарезанным петухом. Окунув петуха в кипящий котел, мать быстро и ловко ощипала великолепные красные перья, которыми он так долго гордился; за них то его и прозвали Старостой.
Занятая делом, Нава время от времени украдкой поглядывала на Ибрахима. Мальчик был увлечен игрой в ракушки. Он выстраивал их рядами, приговаривая:
— Вот эти большие и крепкие — будут наши, а вот эти маленькие — французские солдаты. А ну, герои, вперед! Бейте трусов!
Поглощенный этой жаркой битвой, мальчик не обращал внимания на мать. Но, услышав ее бормотание, насторожился.
— Он очень любит клецки. Он, конечно, устал и ослаб, ему нужно поесть горячего… — сама с собой разговаривала мать.
— Кто любит клецки, мама? Папа, да? — прервал ее Ибрахим. Мать в задумчивости смотрела на мальчика. Где ему все понять!
— Сегодня вечером к нам приедет гость, дорогой гость, — ответила она. — Он возьмет тебя на руки и скажет: «Ну и вырос же ты, милый!» Прижмет тебя к груди и расцелует…
Ибрахим слушал очень внимательно.
— И так же сделает папа, когда вернется? Да, мама?
— Конечно, дорогой. И он тоже любит клецки с куриным мясом…
— А когда он вернется? Сегодня вечером?
— Кто знает, может, и сегодня… Молись Аллаху, чтобы он вернулся целым и невредимым.
Бросив ракушки, Ибрахим вскочил, поднял руки ладошками кверху, устремил взгляд на небо, — потому что многие убеждены, что Аллах находится именно там, — и звенящим голосом произнес:
— О господи, боже, сделай так, чтобы мой папа вернулся целым и невредимым!
Мать поцеловала сына и пошла на кухню, а он все стоял — глаза и руки устремлены в небо.
Кухней называлась одна из двух комнат, в которой муж Навы соорудил очаг. Он не был мастером печного дела, и очаг вышел худой: дым постоянно скапливался в доме, медленно выходя через узкую дверь. В ясные летние дни, как сегодня, волны его, пронизанные солнечными лучами, так красиво переливались. Зимой дым вступал в единоборство с ветром, отступал перед ним, кружился без конца, и в комнате становилось темно. Бедная Нава задыхалась, кашляла, а из глаз ее текли слезы. Муж собирался переложить очаг, даже притащил кирпичи и глину. Наверное, он в конце концов сделал бы все как надо, если бы не этот внезапный отъезд. Как говорится, ветер тянет корабль не туда, куда тому хочется.
На кухне, за занавеской, сшитой года два назад, висела полка. На ней были разложены мешочки с припасами. Нава взяла один мешочек, отсыпала муки в миску, села, скрестив ноги, на старенькую подушку и стала месить в миске тесто. Сделав из него ровные шарики, она подсчитала их и, решив, что хватит человек на семь-восемь, положила в каскас. Залепив дырки каскаса тестом, Нава поставила его на кипящий котел, а остатки муки высыпала обратно в мешочек, прислонила к стене вымытую миску и задернула занавеску. «Что же еще надо сделать?» — подумала она. Оставалось лишь переодеть Ибрахима, приготовить костюм Аммару — на закате он вернется с коровами, — да переодеться самой. Надо, конечно, вычистить зубы, чуть подвести глаза сурьмой, тогда и губы будут казаться ярче, и брови — красивей. Все это сделать нужно, так положено, хотя почему-то и неловко… Не стоит торопиться, времени достаточно, тени еще не добрались до ворот. Не мешает, однако, хорошенько вымыть Ибрахима…
Нава собралась за водой к колодцу. Он недалеко, метрах в ста от дома, вокруг него высокая зеленая трава. Она увидит, как в колодце отражаются золотые лучи вечернего солнца. И тут она вспомнила… Лучше бы не вспоминать, забыть совсем… Она вытащила из-за пазухи записку, торжественно и благоговейно поцеловала ее, на мгновение прижала к сердцу, а затем бросила в огонь и, не отрываясь, смотрела, как медленно подползают языки пламени, потом глубоко вздохнула.
В ушах наконец перестал звучать не дававший ей покоя с самого утра голос парня, который принес эту записку: «Сожги ее сразу, как прочтешь. Только запомни содержание».
Нава, разумеется, не знала, что слова, которые с самого утра звенели у нее в ушах, отдаваясь эхом в каждой частичке тела, были приказом ответственного за политработу. Отдав приказ, начальник закутался в плотный черный плащ, надвинул шапку на самые глаза, вскочил на лошадь и поехал по партизанским лагерям устанавливать связь, улаживать споры, сообщать новые приказы революционного командования.
Была глубокая ночь. Связной, получив приказ, который он потом слово в слово передал Наве, спускался по склону. А начальник и сопровождавшие его, как обычно, два вооруженных бойца хлестнули лошадей и поскакали дальше. Связной все прислушивался к стуку копыт, пока тот не растаял в тишине. Ветер не шевелил листву, вокруг не было ни души. Связной слышал лишь собственные шаги да шуршание камешков, катившихся у него из-под ног. Он уже почти спустился с горы. Сердце радостно забилось: сейчас он выйдет на шоссе, которое, словно полумесяц, изгибается там, внизу, а потом свернет на знакомую дорогу, ведущую в лагерь.
Вдруг тьму разорвало какое-то необычное движение. Прислушавшись, он различил звук пилы, стук топоров, приглушенные голоса. Все стало ясно: ведь он сам передал командиру третьего отряда приказ начальника подготовить пилы и топоры и выделить специальную группу, чтобы к приходу патруля повалить телефонные столбы.
Юноша почувствовал смутную радость. «Может, подождать патруль? — подумал он. — Нет, лучше пойду. Видно, все идет хорошо, и я не нужен. Кроме того, если ждать, не справишься со своим поручением и к полудню».
Он ускорил шаги. Не успел он пройти и десяти метров, как рядом раздался голос:
— Кто идет?
— Пятеро из двенадцати.
— Без одного.
С земли поднялась какая-то тень. Связной шагнул навстречу и поздоровался.
— Как дела, у вас все в порядке? Я не нужен? — спросил он.
— Пока нет. А как ты?
— В порядке. Аллах помог.
И связной снова двинулся во тьму, все дальше и дальше… Скоро не стало слышно ни визга пилы, ни стука топоров.
Опять наступила тишина. Казалось, можно услышать, как бьются сердца и танцуют надежды… Юноша почувствовал, что он совсем, совсем один.
Он поднял глаза и долго смотрел на звезды, вспыхивающие за редкими облаками. Вот одна из них оторвалась и полетела, теперь другая… Они падали, скрывались неизвестно куда, и он следил глазами за их полетом. Куда же деваются звезды? Может быть, ночью они осыпаются потому, что к рассвету все равно должны погаснуть?
Он прошел еще несколько шагов.
…Говорят, они, словно камни, поражают шайтанов. И еще говорят, что русские стремятся добраться до них. А интересно, что там делают шайтаны? Неужели мы, когда станем свободными, как русские, тоже будем думать, как добраться до звезд? Вот удивительно, целая звезда падает, чтобы поразить шайтана, которого мы и видеть-то не можем! А когда русские стали думать, как добраться до звезд? Через сколько лет после того, как завоевали независимость? Дожить бы до независимости! Я бы женился, был бы у меня сын, и я послал бы его в Россию изучать науки о звездах…
Еще одна звезда упала неизвестно куда. Не успела она скрыться, как где-то, за несколько километров, небо прорезала огненная полоса. Выстрел. Еще выстрелы… Нападение на французский военный лагерь!
— Наши! — пробормотал связной. — Это наши! Ну что, храбрецы средь бела дня? Выходите, не прячьтесь! Стреляйте, подлецы! Или вы только днем не боитесь на нас нападать? Вот вам удобный случай, выходите, попробуйте! Или будете дожидаться утра, начнете расспрашивать о нас по всему городу, а потом уж только полезете в горы? Да все равно, вернетесь не солоно хлебавши!
Он прислушался. Много, очень много выстрелов. Наверное, большой отряд. Стреляют с трех сторон, лагерь в кольце.
«А что, если подождать наших? — подумал он. — Вдруг они не знают местности? Я бы мог показать им дорогу».
Яркая огненная полоса снова прорезала небо над лагерем. И сразу раздался ужасный грохот. Еще голоса… Еще взрыв… В лагере вспыхнул пожар. Языки взвились в небо. Стало светло, как днем: деревья, мельница, колодец… Взрывы вспыхивали один за другим — не иначе как от ручных гранат. Пламя все росло и росло.
Надо подождать. И тут он услыхал шорох где-то совсем близко. Он распластался на земле, вытащил револьвер. Уже можно было различить силуэты людей. Пятеро…
Свои или солдаты, сбежавшие из лагеря?
— Кто идет? — звонко и смело выкрикнул связной.
— Пятеро из двенадцати!
— Без одного!
Он поднялся. Пятеро бойцов подошли к нему, поздоровались.
— Послушай, где бы тут поблизости найти мулов и лошадей? — спросил один из бойцов.
Вскоре они уже возвращались из второго подразделения, подгоняя лошадей и мулов в сторону горевшего лагеря. С ними был второй связной и командир подразделения. Примерно через сотню метров их ожидали несколько алжирских солдат. Возле них лежали железные ящики с боеприпасами и мешки с провиантом. Солдаты нагрузили мулов и отправились в горы. Бой стихал…
И снова юноша той же дорогой спускался по склону. Только теперь верхом, и с ним были командир и второй связной. А в поводу они вели пятерых мулов. Перейдя шоссе, свернули влево.
— Французский лагерь разрушен, — сказал второй связной. — И все, кто там был, погибли. Мы захватили много оружия.
— Я наблюдал битву с самого начала, — откликнулся первый связной. — Ничего подобного я никогда не видел, да и грохота такого не слыхал. Ужасный взрыв!
— Это, наверное, базука, о которой теперь так много говорят. Значит, начинается новый этап войны. Кто бы мог вообразить, что лагерь за одну секунду взлетит на воздух? Два года, как французы заняли эту деревню. Они остановили мельницу, убили шейха Хамману. Бедняга! Два года мы обстреливали лагерь — и все без толку. А теперь нам удалось его разрушить за одну ночь!
— Где там за одну ночь — за несколько секунд!
— А французы? — тихо заговорил командир. — Завтра они полезут на нас со всех сторон. Неизвестно пока, чем все кончится. Нельзя забывать об этом, нельзя. Конечно, вы оба еще молоды, всего не можете помнить. Но смотрите, сколько селений уничтожено! А сколько деревень, где остались только женщины и дети! Сколько? Да, сколько? За два года… Ведь невозможно вооружить весь народ, чтобы он мог сам защищаться от карателей.
Связные будто не слышали его.
— Оружие. Оружие, — взволнованно говорил первый. — Только оружия нам не хватает. Мужчины и оружие — опора революции. У нас много, очень много настоящих мужчин, готовых умереть за родину. Но оружие… Если б у нас была хоть четверть того, что у французов…
— Но все равно наша революция растет и развивается, — откликнулся второй связной. — Когда мы начинали, у нас были только охотничьи ружья, а теперь — современное оружие, и трофейное, и с Востока. Посмотрим, что будет через год. Я, конечно, человек необразованный, но вижу и понимаю: все должно расти и развиваться. Правда, и Франция укрепляет свои силы — ясное дело, каждому хочется укрепить свои позиции. Но все равно — победа будет за нами! Потому что наша страна идет вперед, мы добьемся своего. И французы поймут…
— Два тяжелых орудия, я видел собственными глазами два тяжелых орудия! — не унимался первый. — Одно привезли на мулах, другое притащили бойцы. О Аллах, завтра мы сможем стрелять прямо с гор, мы услышим грохот наших орудий! Вот радость-то!
Заря уже протянула по небу светлые нити, звезды померкли. И тут мелькнули три тени. Кто-то крался по ущелью. Командир и связные соскочили с коней и прижались к земле за кучей корней и веток, намытой зимними потоками. Тени быстро приближались. Уже можно было различить фигуры. Три здоровых парня в военной форме, у каждого в руках автомат, а на спине мешок, должно быть, очень тяжелый.
Связные вытащили оружие: у одного был американский револьвер, у другого — немецкий. Командир крепко ухватил лошадей за поводья.
Тишину прорезал громкий окрик первого связного:
— Кто идет?
Трое солдат замерли и переглянулись. Они не знали пароля. Ясно, эти парни — не партизаны. Может, из французского лагеря?
— Кто идет?! Стрелять будем! Бросайте оружие, руки вверх! — закричал второй связной.
Парни тотчас побросали автоматы и подняли руки. Связные рывком подобрали оружие и направили его на незнакомцев.
— Мы убежали из французского лагеря, мы хотим перейти к революционерам, — торопливо заговорил тот, что стоял впереди. — Мы из лагеря, который возле деревни, шли чуть ли не двадцать миль…
— Каждый перебежчик заранее устанавливает связь с революционерами, по крайней мере, знает хоть какой-нибудь условный знак. А вы? Вы знаете наш пароль? — спросил первый связной.
— Мы только вчера прибыли из Орана. Сегодня вечером нас распределили по лагерям. Мы уничтожили часовых и вот…
Связные переглянулись.
— Да, вчера к ним прибыло новое пополнение, — вмешался командир, — и оно действительно из Орана. А знаете ли вы, из кого состоит пополнение?
— Четыреста солдат — восемьдесят алжирцев, а остальные…
— Ладно, хватит, остальные — сто двадцать французов, девяносто из иностранного легиона и сто десять негров. Я так и знал, что их распределят по разным лагерям. Ну что ж, добро пожаловать! Мы отведем вас к партизанам. Двое садитесь на лошадей, один на мула. Живее!
— Мне до полудня нужно выполнить еще одно задание, — прошептал второй связной товарищу. — Ты знаешь какое: сегодня староста Масуд, его черед. Иди с ними один.
Значит, еще одна задержка. Рапорт ответственному за политработу, передача ему перебежчиков и оружия, — и вот он снова спускается верхом по склону горы…
Взошло солнце, лаская землю своим теплом, и принесло Наве радостную весть: в дом постучался связной и, передавая ей записку, прошептал:
— Сожги ее сразу, как прочтешь, запомни содержание.
…Неужели он думает, что я смогу прочесть ее сама? Боже мой, когда-то в детстве я немного умела читать Коран, но ведь все давно позабыла. Ладно, коров можно и потом подоить…
Женщина спрятала записку на груди и побежала к дому Хаджи аль-Араби. Он один мог понять, что написано в записке, и только ему одному Нава доверяла. Ей казалось, что ноги ее не касаются земли, она словно парила в небе, в прекрасном лазурном мире, и все вокруг пело вместе с ней радостные песни, а в сердце все стучала мелодия, милая сердцу каждой алжирской женщины:
«Не плачьте, девочки, вернется ваш отец!»
«Не плачьте… не плачьте… — отстукивало сердце, — девочки… вернется… вернется… ваш отец!»
Она не заметила, как очутилась у ворот шейха и постучала. Ее встретил красивый мальчик — Наве сразу захотелось поцеловать его.
— Подожди, дедушка скоро кончит молитву, — сказал он.
А потом она стояла возле шейха, нетерпеливо ожидая, что он скажет, пытаясь прочесть по его лицу содержание записки.
— Слава Аллаху, — сказал наконец Хаджи аль-Араби.
— Что там, дядюшка Хаджи?
— Почерк ясный, за это я и благодарю Аллаха, но ты же знаешь, слаб я глазами…
Примерно через час Нава возвращалась. Казалось, радость и ликование, переполнявшие ее сердце, идут с ней рядом, рука об руку, целуя и лаская ее. Она смотрела на синее небо, на цветущие поля, сверкающие каплями росы, и ей хотелось взлететь к солнцу и расцеловать его за то, что оно встало сегодня, держа в своих светлых пальцах это письмо. Письмо Джеббара. И только одно беспокоило ее — лучше бы не вспоминать… лучше бы не слышать этих слов: «Сожги ее сразу, как прочтешь, только запомни содержание».
Весь день она старалась забыть эти слова. Напрасно. Но… Но вот письмо горит, оно превращается в пепел, дым от него смешивается с печным дымом. Все. Будто оно и не было здесь, на груди, секунду назад, будто не излучало тепло и любовь, скрашивая ее жизнь улыбкой и надеждой.
Слова связного больше не звучали в ее ушах. И все-таки, идя с ведром к колодцу, она горько вздохнула, сама не зная о чем.
Она вымыла Ибрахима теплой водой с мылом, с трудом натянула ему на ноги узкие ботинки, приговаривая:
— Не садись на землю, не пачкай костюм, ты должен быть чистым к приезду гостя. Смотри, никому не говори, что мы ждем гостя. Ну а теперь поцелуй меня, малыш.
Ибрахим поцеловал мать и вышел, веселый и гордый. А Нава открыла ярко разрисованный сундук, достала куфию и куфтан, осторожно вынула красивое фиолетовое платье и долго, не отрываясь, смотрела на него, разглаживая руками. Ее мысли ушли в прошлое, далекое прошлое… Девять лет… В ее воображении словно разворачивалась кинолента, много-много кадров…
Все началось, когда они были еще детьми и мало что понимали. Два года они сидели рядом перед его отцом, который обучал священному Корану деревенских ребятишек. Потом Джеббара увезли в медресе в большую деревню, куда-то далеко. Приехав на каникулы, он привез ей флакончик духов, красивое ожерелье из медных бляшек и еще какие-то мелочи. Не зная, что делать с подарками, Нава вырыла во дворе ямку и спрятала их, но при каждом удобном случае прибегала полюбоваться своими сокровищами. А потом отец Джеббара переехал в другую деревню, и они больше не встречались.
Время шло гигантскими шагами. Год, два, три, четыре, пять… Целых пять лет. Нава выросла, наверное, и Джеббар вырос, но она забыла его, образ его поблек в памяти, а может быть, и совсем стерся. Только где-то в самой глубине души жила тоска, смутно напоминавшая о нем: Наве не хватало того, кому можно поведать все мачехины обиды, к чьей широкой груди можно прижаться и найти в ней сочувствие и тепло; ей нужны были чьи-то сильные руки, на которые можно опереться.
И вдруг однажды…
В тот день снег укрыл белым плащом землю, дома и деревья, ветер бушевал, гоняя по небу густые облака.
Вернулся Джеббар!
Он приехал на черном муле, в кашабии и белой чалме, обернутой вокруг шапки. Она не узнала его и бросилась бежать.
— Нава! Ты что, не узнаешь меня? — закричал он ей вслед.
— Джеббар?! О Аллах! Откуда ты взялся?
Она оглянулась, нет ли кого в конюшне, подошла к нему… и разрешила ему — о Аллах! — разрешила ему обнять ее и поцеловать… Потом убежала. Вошел отец. Поздоровался с Джеббаром, пригласил его в дом, принесли жаровню с углями, подали кофе. Отец хотел оставить Джеббара до утра, но тот отказался. Тогда отец скрутил связку соломы — мулу на дорогу, — и они расстались.
Нава долго смотрела вслед юноше, ветер трепал концы ее красного шарфа. Джеббар скрылся за бурями и снегами, но образ любимого остался с нею; ее губы помнили вкус поцелуя, тело сладко трепетало от его горячего дыхания, и в крови загорался огонь…
Она бежала с ним в темную ночь, спустя несколько месяцев. Ей пришлось бежать, потому что мачеха решила выдать ее за своего брата и ни о ком больше не хотела слышать.
…Тьма окутала все кругом, тишина раскинула свой шатер. Время от времени слышался лишь лай собак да посвист сторожей: свистом сторожа будили собак, чтобы те, кого душа соблазняет на воровство, знали: деревенские жители начеку.
Нава на цыпочках вышла из своей комнаты, немного постояла у дверей отца и мачехи, прислушалась. Убедившись, что они спят, девушка прокралась во двор. Там, у стены, стоял огромный сундук с отрубями, обитый, чтобы отруби не отсырели, бычьей кожей. Еще днем она взгромоздила на этот сундук тяжелый железный стул, стоявший у них в доме с незапамятных времен. Теперь Нава вскарабкалась на него, перебросила через стену узелок, подождала, пока затихнет собачий лай, взобралась на стену и бесшумно соскользнула вниз. Подхватив узелок, она стала осторожно пробираться по полю. Но колосья все-таки зашуршали. С бешеным лаем собаки бросились на шум, но, узнав девушку, повернули обратно. Возблагодарив бога, Нава побежала со всех ног, перепрыгивая канавы, дрожа от страха. Возле уха просвистела пуля, затем другая, и, если бы девушка не упала, случайно споткнувшись, пуля, наверное, задела бы ей плечо.
Нава не знала, сколько прошло времени, когда она, очнувшись от страха, добралась наконец до пересохшего русла реки и услышала тихий знакомый голос:
— Нава!
— Джеббар!
Юноша помог ей взобраться на седло позади него, хлестнул лошадь и погрузился в сладостное опьянение, чувствуя все время у себя на щеке ее дыхание. Сейчас он умчит ее далеко, рассекая тьму, сметая все преграды, стоящие на пути их любви.
— Слышал выстрелы? Это отец! — прошептала Нава.
— Ты спасена, мы оба спаслись! Только будь стойкой, не поддавайся им!
— Ни за что! Мы ведь теперь муж и жена!
Встало солнце и снова зашло…
Спустя шесть дней Нава вернулась в отцовский дом. Все уладили, не обращаясь к властям, не тратясь на угощение для жандармов и на барашка или мешок пшеницы для кади. В праздничный день собралась вся деревня Навы и вся деревня Джеббара, устроили состязание чистокровных арабских коней, пели певцы, гремели выстрелы в честь свадьбы. Наву торжественно ввели в дом жениха, ее обожаемого героя и друга юности…
И началась счастливая жизнь, мир улыбался им, достаток Джеббара рос, у них родились Аммар и Ибрахим, и только смерть родителей омрачила их радость.
А потом настала та горестная ночь… Ночь, когда Джеббар попрощался с женой и ушел к повстанцам. Два года она ничего не слыхала о нем, не получала ни единой весточки до того самого утра, когда постучался связной и подал ей записку, прошептав: «Сожги ее сразу, как прочтешь, только запомни содержание».
«Свадебное платье? Конечно, он будет рад, если я его надену, он часто корил меня, что я не ношу это платье», — думала Нава. Она сдернула с себя старую одежду, натянула длинную рубаху с прозрачными шелковыми рукавами, сверху — красивое фиолетовое платье. Надела ожерелье, покрыла голову куфией, украшенной позолоченными серебряными бляшками, чуть-чуть сдвинула ее набок. Почистила зубы, подвела глаза сурьмой, подошла к зеркалу. На нее смотрело новое, незнакомое лицо. Может, лучше не наряжаться? Но ведь Джеббар не видел ее целых два года!..
Тут в комнату, задыхаясь, вбежал Аммар.
— Мама! Мама! — кричал он, дрожа от страха. — Мама, солдаты! Солдаты! Самолеты, танки, машины! Скорее в горы! Скорее!
Нава не сразу пришла в себя.
— Что… что ты говоришь?
— Да, да, скорее!
Уже падали бомбы, небо наполнилось гулом самолетов, Нава бежала, и другие бежали в ужасе… Многие падали, сраженные пулями и осколками снарядов. Все смешалось. Дома горели…
Нава бежала, задыхаясь, выбиваясь из сил, позабыв обо всем. Она била себя по щекам, потеряв рассудок от ужаса перед неминуемой гибелью. Она раздвигала колосья, перепрыгивала через канавы, как в ту ночь, когда ее настигали пули отца…
Грохот оглушил ее; до сознания не долетали крики Аммара, бежавшего за ней:
— Мама, мама, господи, мама!
Нава прильнула к земле на склоне горы, за большим камнем, где пряталась всегда, когда к деревне подходили солдаты. При мысли о детях сердце забилось так, словно вот-вот разорвется на части.
Аммар, босой, в разорванной одежде, с окровавленным лицом, обезумевший от страха, бросился к ней, уткнулся в колени. Нава оглянулась. Где же Ибрахим? Вся деревня горела, дым поднимался до неба. Куда они теперь вернутся? Они останутся здесь, среди скал. Самолеты, танки будут подступать к горам, преследуя тех, кто остался в живых, но она останется здесь, она измучилась, а сын — еще больше.
Нава с ненавистью взглянула на горизонт. Солнце в тонком золотом одеянии опускалось на свое ложе… Ты, лживое, обманчивое, не ты ли сулило утром радостные вести? Вернись, взгляни, что стало с людьми!
Вдруг вокруг нее вспыхнули разрывы снарядов, застрочили пулеметы. Нава издала пронзительный радостный крик. Эхо отозвалось в горах. В небе загорелся самолет, несколько танков взлетели на воздух, остальные повернули обратно.
Это партизаны, это солдаты революции пришли отомстить за погибших мирных людей. Может быть, среди них и Джеббар? Она обернулась и оторопела: это он!
Да, это он, ее муж, командир отряда, уничтожившего вчера французский лагерь и прогнавшего карателей!
— Джеббар?! — воскликнула Нава.
— Папа! — вторил ей Аммар.
А если бы Ибрахим был с ними, если бы его не поглотило пламя, ведь и он тоже закричал бы: «Папа!..»
И солнце натянуло на свое лицо черное покрывало, и землю окутал мрак… Закончился еще один день войны, ведь революция, как сказал вчера молодой боец, будет расти и развиваться, пока захватчики не уйдут из нашей страны.
Перевод А. Долининой.
Не знаю, с чего начать. Мне казалось: вчерашняя ночь — самая знаменательная, я бы сказал — историческая в жизни моей семьи. Я уснул, опьяненный этим чувством. Но сегодняшние события повергли меня в смятение, и не знаю даже, какое чувство преобладает в моей душе. О, вчера был великий день. Впервые за столько лет в сердце мое вошла радость — наша честь восстановлена! Земля, которую отобрали в пятьдесят четвертом году, возвращена нашей семье! Нет, описать вчерашний день невозможно, не бывает счастья большего, чем возвращение земли. Испытав его, остается лишь умереть. В тот миг, когда до меня дошла весть о справедливом решении суда, восстановившем наши права на землю, я невольно взглянул в сторону кладбища: наверняка в это мгновенье рассыпался красный кирпич, положенный под голову моего отца. Перед смертью он сказал мне, что не будет знать покоя, покуда земля наша в руках чужаков, и твердый, как камень, кирпич не даст ему вкусить сладость вечного сна, а разрушить кирпич сможет лишь истинная радость.
И вот земля вернулась. Мужчины стреляли в воздух, женщины выкрикивали загруды, шум празднества утих лишь после полуночи. Я обессилел от полноты чувств. Сердце колотилось до боли в груди. Ложась спать, я предупредил домашних: пусть поутру не будят меня — надо же отоспаться за все эти годы, как-никак двадцать лет. На завтра особых дел у меня не было, и я подумал: дай-ка я поваляюсь, понежусь, как в добрые старые времена. Вот так оно было вчера. Да, время летит! На рассвете, еще до того как на подворье запели петухи, напал на меня кашель и не отпускал, пока я не выблевал все содержимое желудка. А потом уже сон не шел. С некоторого времени у меня вошло в привычку проводить все ночи в комнате моей последней жены. Кое-кто, может, и скажет: ясное дело — новая женщина всегда манит к себе. Но последняя жена для меня вовсе не новая женщина, мы прожили вместе уже много лет. А привычка моя объясняется просто: у нее в комнате я отдыхаю. Мне нравится там… После приступа кашля началась головная боль, словно кто-то мотыгой молотит по черепу. Я понял: больше мне не уснуть, и поднялся с постели. Открыл окно, впустил в комнату свежий ночной воздух. Немного полегчало. На ясной глади неба светились две звезды, словно их забыли погасить, а на северной стороне виднелась комета. Свет, вливавшийся в комнату через окно, был еще напоен синевой ночи, но к ней уже примешивались серые краски рассвета. Надо было ждать восхода солнца, когда я обычно выхожу во двор усадьбы. Я кликнул служанку, велел принести воды для умывания и омовения. Она пришла с кувшином и медным тазом, полила мне. Вместе с водой из кувшина мне на руки выпал комочек земли. Я сдержался, не накричал на служанку. Жена подала чай. Поднеся позолоченную чашку к губам, я отхлебнул, чай показался мне горьким, я выплюнул его на таблию. Жена забыла положить сахар. Я сказал про себя: дай бог, к добру. Но испугался. А испугался не зря — вчерашняя радость была чересчур уж велика. Поделом этим сукиным детям. Завтра все, что было у нас отнято, вновь станет нашим. Но когда жизнь посылает такое счастье, становится страшно.
Во время утренней молитвы я то и дело сбивался, читая «Фатиху», никак не мог сосредоточиться, а когда у меня стал дергаться левый глаз, уверился: что-то должно случиться. Окончив молитву, спросил жену, какой нынче день, и, узнав, что не пятница, немного успокоился. Ведь известно: в пятничном дне есть злополучный час. Жена принесла поднос с завтраком. Я откинул салфетку, белый пар поднялся над стаканом горячего молока и тарелкой с яичницей. Но ни яичница, ни бобы, ни сыр, ни зеленые листья салата не пробудили во мне аппетита. Я разломил пополам лепешку, отщипнул кусочек, пожевал, с усилием проглотил и больше ни к чему не притронулся. Зато чаю выпил несколько чашек. Вымыв руки, сказал жене:
— Слава Аллаху.
Ресницы ее задрожали, брови поползли вверх.
— Тебе не понравилась еда?
— Просто не хочется есть.
Я направился к шкафу, одеться для выхода. Жена подошла ко мне и прижалась полной грудью к моей спине. Я почувствовал неловкость, и чем сильнее она прижималась, тем хуже мне было — я думал о своем несчастье. Жена спросила, неужели я уйду без завтрака. Я вышел, ничего не ответив. Из новой части дома, выстроенной специально для нее, перешел в старую. Там все комнаты были еще закрыты и царила тишина. Вот комната первой жены, которую в доме называют старшей госпожой. Она — мать моих взрослых сыновей. Напротив — комната второй жены, дальше — комнаты сыновей. Я повернул к загону для скота. Животные тоже еще спали, пережевывая жвачку. Их челюсти медленно и лениво двигались, но глаза были закрыты. Лоснились вылизанные языками донца пустых ясель. Не спал один лишь пес, он, едва я вошел в загон, кинулся ко мне, завилял хвостом и стал тереться об мою ногу. Убедившись, что скотина в порядке, я проверил амбары с зерном, с удобрениями и инсектицидами, сарай, где хранился инвентарь для полевых работ. Все было на месте, все заперто. Я вышел во двор. Никто не удивился, видя меня на ногах в столь ранний час. Возвращение земли, решили люди, гонит от меня сон. Ведь это не земля вернулась, возвратилась сама жизнь. Я сел, закурил. Стали подходить ночные сторожа сдавать оружие и патроны. За ними явился сторож, дежуривший у телефона. Гляжу: идет как-то странно, ноги заплетаются и вид испуганный. Подал он мне тетрадь с записями телефонограмм, поступивших за ночь. Я рассердился: чего это вдруг он сует мне тетрадь, а не зачитывает, как всегда, вслух телефонограммы. И руки-то у него трясутся, и слова не идут с губ. Вырвал я тетрадь. Первая же телефонограмма объяснила его страх: моего младшего сына призывали в армию. Вот оно что. Да, с самого утра нынешний день сулил недоброе. Я откинулся назад и, прислонясь спиной к стене дома, громким голосом призвал милость Аллаха на своего покойного отца. Он всегда опасался удачи и часто говаривал: если жизнь кладет тебе в правую руку великую радость, левая — наверняка пуста. И знаешь почему? Одной рукой она отбирает то, что дает другой. Теперь-то я убедился: батюшка мой воистину был прозорливец. Сторож по-прежнему стоял передо мной, а я держал в руке тетрадь и, не скрою, был в полной растерянности. Вспоминал прошлое. Отец мой умудрялся творить чудеса, да и я был когда-то не промах.
Опять заболела голова. Мысли накатывались, как волны, то унося меня куда-то на край света, то возвращая на лавку возле дома. Я отпустил сторожа. Телефонограмма осталась у меня. Я смотрел перед собой невидящим взглядом. Когда моему отцу случалось попасть в подобное положение, он смеялся, и глаза его цвета весенней зелени блестели. Он говорил, смеясь: ничего, даже сам Абу Зейд{9} пролагал себе путь хитростью. Но я не мог ничего придумать. Подошедший дневной телефонист был удивлен, увидев, что я сижу с потерянным видом в клубах табачного дыма. Он вежливо осведомился о моем здоровье, но мне не хотелось ему отвечать. Стоящие рядом объяснили, в чем дело, указав на бумагу, которую я держал в руке. Я вспылил, видя, как он рассмеялся, а телефонист сказал: все это, мол, пустяки, над ними не стоит даже ломать себе голову. Подошел ко мне и шепнул одно только слово: маклер. Я не понял, что он имеет в виду, и он пояснил: маклер может обстряпать любое дело, даже самое сложное. Тут я вспомнил человека, которого вся округа называла маклером, забыв его настоящее имя. Он брался за все, оказывал любые услуги. А по профессии был учителем начальной школы. Его в свое время арестовали не то за взятку, не то за подлог, теперь уже не вспомню, и отдали под суд. Поскольку у правительства день что год, судебное разбирательство длилось несколько лет, сперва в районном суде, потом в провинциальном и наконец в верховном суде в Каире. В конце концов его осудили, он подал было апелляцию, но ее отклонили и подтвердили решение суда. Учителя уволили с работы и лишили учительского звания.
Я, наверно, вас заговорил. Странно, но едва человек начнет о чем-то рассказывать, слова — как зернышки четок в руках имама: одно тянет за собой другое, и уже трудно остановиться или вернуться назад, объяснить непонятное. Слушая телефониста, толковавшего про маклера, который знает выход из любого положения, я колебался. С одной стороны, мне хотелось, чтобы сын пошел в армию и научился там уму-разуму. До каких пор быть ему баловнем?! Ведь я не вечен, и когда-нибудь он останется один. Но мне трудно было решиться отпустить его от себя даже на один день. Он у меня последыш. После его рожденья я заболел, и сколько ни ездил по врачам, какими лекарствами ни лечился — все напрасно, ничто не помогало. Тут-то я и понял: самое страшное для человека — потерять здоровье. Здоровье, оно дороже всех богатств. В конце концов сделали мне операцию, удалили простату. Предварительно объяснили: это единственный выход, и заставили дать расписку в том, что я согласен на операцию. Куда мне было деваться? Держа в руке карандаш, я думал: нет, дело это надо сохранить в тайне. Никто не должен заподозрить правды. Ведь удаление простаты означает утрату мужских способностей. Если об этом узнают в деревне, кое-кто может сказать: мол, я не гожусь больше в омды. Дескать, омда должен быть полноценным мужчиной. Самому-то мне это было не важно, сыновей у меня полон дом. И все же, вернувшись домой, я загрустил. И еще больше полюбил младшего. В деревне эту любовь объясняли так: он-де сын младшей жены, а она по годам годится в сестры моим старшим детям. И никто не докопался до истины. По дороге из больницы я долго размышлял, у которой из трех жен я буду ночевать, обдумывал свои отношения с каждой. Первая жена на дух меня не переносит. Вторая смертельно уязвлена тем, что после нее я женился еще раз. Оставалась третья. Я решил: лучше всего открыть тайну ей одной. Чувствовал я себя неважно; спал плохо, то и дело просыпался. Бессонница превратила мои ночи в кошмар. Я поставил у изголовья приемник и сердился, когда все станции заканчивали передачи, а мне еще предстояло полночи коротать в одиночестве. С тоской вспоминал я те годы, когда мне не хватало ночи, чтобы выспаться. Со временем я стал все больше опасаться своей последней жены, молодость ее и свежесть внушали мне страх. Но и уйти от нее я не мог. Как оставить ее одну в комнате? Я молил Аллаха дать мне силы терпеть эту пытку, именуемую ночью, и продолжал жить у нее. Я часто спрашивал себя, зачем люди так мучаются? Не лучше ли сразу отдать богу душу, чем умирать вот так, медленной смертью? Вернусь к моему сыну. Мне трудно было расстаться с ним даже на один день. Впрочем, об этом я уже говорил. Но есть и другая причина моей привязанности к нему. Дело в том, что его старшие братья тоже не служили в армии. Моего первенца освободили от воинской повинности по закону о сыновьях омд. Следующий, или, как говорят у нас в деревне, его «поголовник», получил освобождение потому, что выучил наизусть Коран и стал факихом, знатоком слова господня. За третьего я уплатил двадцать фунтов отступного. И это в те времена, когда фунт был фунтом и стоил двадцать нынешних. Нынче все обесценилось, ни на чем нет божьей благодати. Мать моего четвертого сына была самой красивой женщиной в деревне. Эх, миновали славные денечки. Вернутся ль они опять? Уверен, что вернутся. Тем более первые добрые вести уже дошли до нас. Так вот, с матерью четвертого сына я развелся тайно, только на бумаге. А после развода он стал единственным кормильцем своей разведенной матери.
Здесь стоит, пожалуй, остановиться и пояснить один важный момент. Я не стыжусь говорить об этом. Чтобы тебя правильно поняли, лучше быть откровенным. Вы еще, чего доброго, рассердитесь: как это, мол, египтянину не стыдно незаконными путями освобождать своих сыновей от выполнения патриотического долга и с помощью всевозможных уловок и хитростей обходить закон о воинской повинности, который в последние годы становится все строже. Быть может, вы даже воскликнете в гневе: как, разве все мы не дети Египта и не должны защищать свою родину ценой крови и жизни?! Вдобавок ведь я омда — лицо, ответственное за проведение мобилизации. А собственных сыновей укрываю. Что же скажут люди, на глазах у которых происходит это? Знаю, знаю все, что вы можете поставить мне в вину, предвижу: главным пунктом обвинения будет укрывательство сыновей от службы в армии в то самое время, когда на Египет обрушились три войны и судьба его была поставлена на карту. Понимаю: убеждать вас бесполезно, да и вряд ли вы захотите меня понять. Но все же смею утверждать: я — патриот и люблю Египет. Священная любовь к долине Нила у меня в крови, я унаследовал ее от отцов и дедов. Корни ее теряются в туманных далях истории, и она сильнее и глубже любви всех тех, кто сегодня распинается в своей преданности Египту и щеголяет громкими фразами. Дед моего отца вместе с безвестными аскерами встал плечом к плечу с Ахмедом Ораби-пашой{10}, защищая честь Египта. Возможны ли более веские доказательства патриотизма? Что же до гибели одного из моих предков во время восстания Ораби, о ней я никому не рассказываю, это моя тайна. И здесь я впервые упоминаю об этом. Не надо забывать, что я омда. Отец мой говорил: если бы кто-то из нашей семьи погиб на войне, это подрубило бы корни семейного древа и оно полегло бы на землю, а ведь оно существует со времен мамлюков{11} и турок. Нет, я не вправе легкомысленно относиться к его будущему. Сам-то я был бы рад, если б мои сыновья служили в армии. Воинская служба — сама по себе честь. Увы, первую ошибку я допустил, освободив старшего сына. С этого все и началось. Каждый из остальных сравнивал себя с предыдущим, и едва я пытался настаивать, мне возражали: мол, никто из старших в армии не служил. Времена теперь не те, доказывал я, и мы должны к ним приноровляться. Мне хотелось, чтобы младший послужил. Но его мать твердила: нет, она ничем не хуже двух первых жен и у нее такие же права. А что бы я стал делать, скажи она мне: разве мало того, что я терплю тебя с твоим пороком? Ведь она одна знает мою тайну. Вернувшись из больницы, я ночую только у нее, она самая достойная из моих жен. При таких обстоятельствах уход ее сына в армию чреват опасностью — а ну как тайна моя раскроется и станет известной не только домашним, но и всей деревне. Легко представить себе чувства матери, единственное дитя которой ввергают в преисподнюю. Да и сама воинская служба нынче не та, что прежде. Армия и впрямь воюет, происходят сражения, и один Аллах знает, когда все это кончится. Вот почему я должен, обязан действовать. Кто же отдаст своего сына на заклание?! Значит, придется обратиться к маклеру? Есть и другое обстоятельство. Моя младшая жена давно хотела иметь второго ребенка. Почему уж она не понесла во второй раз, не знаю. В деревне такие вещи ведомы только женщинам, мы, мужчины, об этом разговоров не ведем. Но когда меня прооперировали и я сказал ей правду, она долго плакала и сокрушалась, что не успела родить сыну брата и тем избавить его от горького одиночества. Я тогда не принял это всерьез и напомнил, ведь у ее сына куча братьев. Нет, они — не родные, возразила жена. Вот я и угодил в заколдованный круг, поняв: что бы ни случилось, мой младший сын должен оставаться при мне. Решив прибегнуть к услугам маклера, я успокоился, ощутив под ногами твердую почву. Дам ему, сколько потребует, не пожалею никаких денег. Закон наших дней известен: если у тебя всего один пиастр, значит, тебе и цена пиастр. А у меня, слава Аллаху, миллионы пиастров. И раз уж пиастр стал кумиром, мне бояться нечего. Скоро у нас людям будут делать хирургические операции — удалять сердца, а на их место вставлять золотые монеты достоинством в один фунт. И тогда по кровеносным сосудам вместо красных и белых кровяных телец побегут золотые пиастры. Вот когда возвратятся к нам почет и уважение, и мы снова станем владыками Египта.
Я поднялся с места, вошел в дом. Младший сын все еще спал. Меня разобрало зло: вечно он дрыхнет до полуденной молитвы! Самое лучшее для него, подумал я, было бы отправиться на фронт. Но что поделать, обстоятельства сильнее нас! Я велел жене приготовить мне костюм для поездки. В деревне я, как и все, ношу галабею, правда, из хорошей заграничной ткани, но, собравшись куда-нибудь, надеваю костюм и самые модные темные очки. Побрызгаю на себя одеколоном и становлюсь франтом не хуже любого эфенди, занимающего высокий пост. Жене я сказал, что еду в маркяз. Ни один человек в доме, кроме младшей жены, не смеет задавать мне вопросы о том, куда и зачем я еду. Ей же я предоставил такую привилегию. Жена не спросила о цели поездки. Я хотел было все открыть ей, желая предстать перед нею человеком влиятельным, способным творить чудеса, но побоялся, как бы слова мои не разошлись чересчур далеко, обрастая при этом всякими домыслами и комментариями. Тайна, учил меня отец, если о ней знают более двух человек, перестает быть тайной. А мы, именитые люди, на виду, нам все завидуют. Поэтому нужна осторожность. Конечно, рано или поздно все узнают о том, что я сделал, и это лишь придаст мне веса и уважения в глазах людей.
Я вызвал машину и вышел из дома в сопровождении телефониста. Вскоре подъехал автомобиль. Я сел на заднее сиденье. Телефонист, закрыв за мною дверцу, расположился рядом с шофером; взглянув в зеркальце, увидел в нем мое хмурое лицо и рассмеялся. Всю дорогу он пытался меня развлечь, уверяя, что не стоит волноваться из-за такого пустячного дела. Я молчал, мне было ни грустно, ни весело. Встречавшиеся по дороге деревенские жители здоровались со мной, некоторые даже останавливали машину. Кто-то предположил: уж не еду ли я в Каир поблагодарить власти за то, что мне вернули землю. Я не сказал ни да ни нет, решил: так будет лучше. Пусть думают что хотят, и не догадываются о истинных причинах моей поездки. Проезжая мимо участков земли, которые вновь стали моими, я вспоминал все события вчерашнего дня и еще раз вернулся мыслями к отцу. Перед смертью он сказал мне: наше имущество непременно когда-нибудь к нам вернется. Я ответил тогда: сокрытое ведомо одному Аллаху. Печальная история. Но раз уж теперь все беды позади, можно ее и рассказать, для развлечения. Года два спустя после выступления армии{12} отец поделил землю между нами — мною и моими братьями и сестрами. Но остался один участок, его только что купили и документы не успели оформить — это ведь дело долгое. Поэтому и разделить его было нельзя.
Однажды утром в нашем доме появилась комиссия, присланная новой властью, во главе с офицером-уполномоченным. По словам пришедших, они располагали документами, подтверждавшими, будто наш отец — турок по происхождению и получил египетское подданство незаконным путем. Поэтому у него конфискуют участок земли, права собственности на который он в настоящее время оформляет. Что же касается нас, его детей, то поскольку наша мать — египтянка по отцу и матери и родились мы в Египте, нашу землю не отберут, кроме возможных излишков, изъятие которых предусмотрено законом об аграрной реформе. Ни у сестер, ни у братьев моих ничего не изъяли, но со мной вышло иначе. На мое имя было записано больше земли, чем на остальных. К тому же первая моя жена владела большим участком, который после свадьбы перевела на меня. И все, что сочли излишками, было конфисковано. Осталось у меня всего-навсего двести федданов. В день, когда отбирали землю, отца разбил паралич, отнялась правая половина тела. Он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, даже у рта двигалась только левая сторона. Тяжкие наступили дни. Бедняки, которым сон заменял ужин, смотрели на нас с ненавистью. Еще недавно ни один деревенский житель не смел проехать мимо моего отца верхом на осле — спешивался. Я уж не говорю о тех временах, когда отец мог всякого нарушившего его приказ привязать к дереву. Оно и сейчас высится перед нашим домом. Поистине, время меняет свои обличья подобно джинну. Пришли военные и отобрали землю. И на другой же день переменилось отношение к нам и поденщиков, и арендаторов. Люди громко, иной раз даже в моем присутствии, злорадствовали по поводу болезни отца. И сам я стал с тоской смотреть в завтрашний день, боялся: а ну как умру, не дождавшись возвращения земли, но это значило бы умереть безбожником, разуверившимся в святых истинах и прежде всего в главной из них — неизбежном торжестве добра над злом. Но, видно, не пожелал великий Аллах, чтобы я предстал перед ним с душой, угнетенной горем. Нежданно воссияла заря, дело пересмотрели и установили, что в жилах моего отца текла египетская кровь и вся семья наша истинно египетского происхождения, а основатель ее был главным смотрителем на строительстве великой пирамиды Хеопса, чему имеются неопровержимые и строго научные доказательства. И вот вчера вышло решение вернуть нам землю. Удивительно, как быстро оно было принято. Медлительность египетского судопроизводства хорошо известна. Но тут, очевидно, были даны указания спешно восстановить справедливость по отношению к таким людям, как мы. Узнав о решении суда, я сказал себе: это только начало, куда важнее то, что вернется к нам завтра. Я снова ощутил жажду деятельности, под грудой пепла в душе затеплился огонек. Воспоминания о добрых старых днях окрыляли меня. Почему бы теперь не подумать и о выдвижении своей кандидатуры на будущих парламентских выборах? А этих сукиных детей из комитета Арабского социалистического союза — вышвырнуть хорошим пинком. Пусть жалуются в секретариат, я не уступлю. Я или они — только так может стоять вопрос. Хватит с них прошедших шестнадцати лет. Похозяйничали. Речи, аплодисменты. Кто знает, может, кого-нибудь из моих сыновей назначат на высокий пост. Наступают времена порядочных людей. Отец мой, бывало, говаривал, что народ египетский делится на два сорта: на порядочных людей и сукиных детей. В деревне порядочные люди те, у кого больше ста федданов на душу. Все, кто ничем не владеет, относятся ко второй разновидности. А между ними еще множество категорий: мелкие землевладельцы, рабочие, арендаторы, поденщики. Я говорю обо всем этом, чтобы вам легче было уразуметь, как велика была моя радость вчера вечером. А поняв это, вы поверите, что я всю ночь не мог сомкнуть глаз. Времена переменились, и потому мой сын не пойдет в армию. Если вы жили в Египте до одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, вы поймете меня и найдете мне тысячу оправданий. Ну, а ежели вы из тех, кто с молоком матери впитал нынешние дурацкие взгляды, то наверняка даже не попытаетесь меня понять. Надеюсь, однако, ближайшее будущее поможет вам разобраться в моей истории.
Моему поколению здорово не повезло. Выступление армии лишило нас не только земли, достатка и власти. Шестнадцать лет, считайте, вычеркнуты из жизни. А сколько мы могли бы за эти годы сделать ради блага любимой родины! Но, слава Аллаху, черные дни миновали, наступил долгожданный час спасения. Исчезла ненависть, и воцарилась любовь. Только бы кончилась эта бессмысленная война! Хватит побоищ и сражений, мир любезнее сердцу в тысячу раз.
Мы приехали в Этай аль-Баруд. Телефонист показал шоферу дом маклера. У дверей он вышел из машины — удостовериться, есть ли хозяин. Я остался в машине. Утром телефонист предлагал мне самому не ездить, он, мол, привезет ко мне маклера. Но я отверг его предложение — визит маклера ко мне вызвал бы разговоры в деревне. Все знают: маклер появляется в тех случаях, когда требуется обойти закон. И как бы его появление в дни великой радости по случаю возвращения земли не возбудило у наших врагов сомнений в законности решения суда, дав пищу слухам о взятках, подлогах и прочем. Далеко ли тут до неприятностей. Телефонист вернулся и громко сказал: пожалуйте, бей. Это обращение — я успел уже его позабыть — напомнило добрые старые времена. Я вышел из машины, неторопливо проследовал в дом и уселся в гостиной. Телефонист объяснил, что, когда мы приехали, маклер еще спал. Я в душе позавидовал человеку, которому ничто не мешает так долго спать. Пришел маклер с отекшим лицом и опухшими от сна глазами. Судя по красным полосам на его правой щеке, спал он на циновке и без подушки. Или, может, ворочался во сне, голова сползла с подушки, а он и не заметил. Усевшись перед нами, он поздоровался, осведомился о здоровье, о делах и спросил, чем вызвана тревога, написанная на моем лице. Я изложил суть дела. Маклер закурил и предложил мне сигарету. Я курю только импортные и не люблю менять сорт, боясь кашля, но тут взял предложенную мне хозяином сигарету. Маклер спросил, не получал ли мой сын ранее отсрочку от военной службы. Ведь он учится и имеет право на несколько отсрочек. Я засмеялся, чтобы не дать воли гневу и боли, стеснившим мне грудь. Парень, объяснил я ему, к сожалению, сущий лоботряс, не получил даже аттестата начальной школы, хоть я создал ему все условия — только учись. Но он проваливался на экзаменах год за годом. Я снова платил за повторный курс — все было напрасно. Пришлось устроить его в частную школу в маркязе и внести плату за обучение, но тут его мать отказалась отпустить сыночка в маркяз, побоялась: мол, его старшие, неродные братья устроят ему какую-нибудь пакость. Ей-де приснился сон, будто они из зависти отравили его; а если я буду настаивать и отправлю его в школу — что ж, она поедет в город вместе с ним. Я, конечно, не согласился. А через несколько дней она обратилась ко мне с самой странной просьбой, которую только можно себе вообразить, — чтобы я забрал сына и из старой школы, потому что он будет все время проваливаться, а это, дескать, отразится на его нервах и может серьезно подорвать здоровье. Да и какая польза от университетского диплома? Пускай работают те, кому есть нечего.
Маклер, слушая меня, закурил вторую сигарету. Он выпускал в воздух кольца дыма и следил за тем, как они медленно тают в воздухе. Когда я умолк, он сказал, что, подрядись он избавить моего сына от военной службы, это принесло бы ему солидный куш, но он считает своим долгом дать мне иной совет: пусть парень идет в армию, это единственная для него возможность стать человеком. Я ответил, что ценю его совет и благодарю, но у каждого человека свои тайны. Сложные обстоятельства — о них мне не хотелось бы распространяться — побуждают меня действовать именно так, а не иначе. В другое время я и сам бы послал его в огонь сражений. Маклера мои слова не убедили, но он понял, что я не отступлюсь. Попенял мне: почему, мол, я не пришел к нему с самого начала. Но, возразил я, ведь и приехал сразу, как только пришла повестка. Однако он пояснил мне, что́ имеет в виду под началом. Я должен был прийти к нему тотчас после рождения сына и предупредить: мол, не желаю, чтобы этот мой отпрыск служил в армии. Он тогда же и принял бы меры, дело давно было бы улажено и не стоило мне ни миллима. Разговор постепенно пробудил маклера ото сна, стряхнул с него ленивую одурь. Знаете ли вы, спросил маклер, почему вашего сына призывают именно сегодня? Да потому, что несколько месяцев тому назад он ездил в маркяз за удостоверением личности. Одна из анкет — на основании их выдают удостоверение — пересылается в Каир, в мобилизационное управление, там проверяют отношение получателя к военной службе, и если он еще не призывался, ему немедленно направляют повестку. Знай я обо всем заранее, я переговорил бы с секретарем бюро регистрации гражданских состояний. Дело это проще простого — анкету не пересылают в Каир, и до скончания века никто ни о чем не узнает. А ваш сын действовал без вашего и, разумеется, без моего ведома. Вот и возникла теперешняя ситуация. Назовем ее сложной, трудной, но она не безвыходна. Решение может быть найдено, и я возьмусь за дело, — можете на меня положиться.
Напряжение, сковавшее меня, немного ослабло, я успокоился и сказал ему: да, допущена, ошибка, но надеюсь, он поможет ее исправить. Маклер заверил, что он к моим услугам и попросил дать ему необходимые сведения о сыне. Через два дня, условились мы, я снова к нему приеду. Телефонист напомнил, что повестка требует немедленной явки на призывной пункт, но маклер успокоил нас: омда имеет право предоставлять двухдневную отсрочку. Сам же он обещал связаться с уполномоченным призывного пункта и попросить его отсрочить призыв на неделю, а уж за это время он найдет какой-нибудь выход. С улыбкой, обнажившей желтые зубы, маклер намекнул: уполномоченный, мол, часто сотрудничает с ним и именно он будет заниматься делом моего сына. Мы распрощались, и я вышел. Но на душе было тревожно, как мне показалось, маклер взялся за дело без большой охоты. Все, обращавшиеся к нему раньше, рассказывали, будто он обещал им золотые горы и молочные реки. Возможно, со мной он повел себя иначе, потому как я — омда, в некотором роде представитель правительства. А может, его смутило присутствие телефониста — как-никак лишний свидетель. Надо будет, решил я, послать к нему телефониста, пусть объяснит, что я никуда не езжу один, привык, чтобы меня сопровождал телефонист или сторож.
Дома никто ничего не знал. Я предупредил телефониста и сторожа, дежурившего ночью у телефона, чтобы они ни словом не обмолвились о повестке. Телефонист рассмеялся — телефонограмма нигде не зарегистрирована, словно ее и не было. Я принялся за дела. Конторский служащий принес план участка, возвращаемого мне по справедливому решению суда, а вместе с планом список феллахов, которые обрабатывали эту землю после ее конфискации, кто — по арендным договорам, а кто и купив наделы в рассрочку, по мизерным ценам. Я просмотрел список. Завтра пошлю человека в суд узнать, скоро ли будет готова копия решения и явится судебный исполнитель — привести его в исполнение. Тем временем надо прощупать настроение людей, согласны ль они добром отказаться от земли, или придется прибегнуть к помощи полиции. На то она, слава Аллаху, и существует, чтобы защищать таких обиженных, как мы! Я ни за что не возьму землю, если на ней сидит арендатор. Арендная плата за феддан — тридцать фунтов в год. Да их еще облагают разными налогами и пошлинами. А если я тот же феддан включу в свои угодья и буду сам его обрабатывать, получу в год чистых пятьдесят фунтов дохода. Возьмешь землю с арендаторами, а после их ни за что не выживешь. Нет, тут нужно стоять твердо. И вообще, считаю я, законы, определяющие отношения между землевладельцем и арендатором, должны быть пересмотрены. Но разве кто-нибудь мог надеяться, что нам возвратят землю? Если уж невозможное свершилось, надо думать, теперь многие «нововведения» будут отменены и вернутся старые порядки. Недаром наши деды говаривали: терпение открывает двери исполнения желаний.
Наступил вечер. Гостей в доме не было, и я решил поужинать в комнатах. С гостями я обычно ужинаю во дворе. Я пошел на половину младшей жены — ей, раз уж я больше никогда не женюсь, суждено навсегда остаться младшей. Старшая жена стояла на пороге своей комнаты и что-то проворчала, когда я проходил мимо. Я вспомнил о сыне и подумал, если, не дай бог, дело откроется, домашние мои первые позлорадствуют. Отужинав и напившись чаю, я сел возле жены и рассказал ей обо всем. Сын, дал я ей слово, останется при ней, но почувствовал: жена толком меня не поняла, слишком уж мало знает она жизнь.
На другой день телефонист съездил к маклеру и, вернувшись, успокоил меня: маклер несомненно дело сделает, но — это ясно было из разговора — цену при расчете заломит бешеную. В назначенный срок я самолично поехал к маклеру. Он встретил меня, как и в прошлый раз, без воодушевления. Есть, сказал он, два пути решения проблемы. Первый — легкий и безопасный, второй — сложный и чреватый подвохами. Суть первого в том, чтобы добыть сыну заграничный паспорт и отправить его куда-нибудь подальше, пока не забудется история с мобилизацией. Этот путь я отверг сходу, без обсуждения. Вот еще — отправить подальше! Мой сын должен находиться при мне, таков уж мой принцип. Ладно, сказал маклер, значит, этот путь не годится. И перешел ко второму. Долго объяснял он сложную и запутанную механику, и когда я уразумел, к чему, в общих чертах, сводится дело, душу сковал леденящий страх. Я понял: тут не обойтись без вмешательства посторонних людей. Но делать нечего. Нужда на все заставит пойти. Мне хотелось бы повременить с окончательным ответом до завтра, наедине с собой спокойно все обдумать и взвесить, но телефонист уговорил меня не откладывать дела: зачем ломать голову и портить себе кровь, когда выход найден! Я согласился на условия маклера, запнувшись лишь на последнем пункте, гласившем: впредь, до окончания дела сын должен жить вдали от нашей деревни. Как долго, спросил я, это продлится: две недели, месяц? Маклер взглянул мне в глаза и тихим, серьезным голосом ответил: долго, может быть, целых пять лет, но это необходимо, иначе все дело откроется. Присутствие сына в деревне явится уликой против всех нас и, того и гляди, доведет до тюрьмы. Я признался, что хотел предпринять последнюю попытку устроить сына в частную школу. «Какая там школа! — воскликнул маклер. — По всем документам ваш сын должен находиться в армии». Впрочем, получить аттестат начальной ли, средней ли школы — не проблема. Они продаются, и он лично знает в Каире, в Аббассии, одного врача, у которого целый склад аттестатов разной стоимости в зависимости от ступени образования и высоты баллов. Мне стало не по себе, я чувствовал, что совершаю непоправимую ошибку: ну, спасу я сына от армии, а что его ждет в будущем? Вернувшись домой и рассказав все жене, я предложил ей уехать на какое-то время в деревню к ее родным. Но — вот уж чего я не ожидал — она отказалась, заявив, что боится за себя и за сына. Семья их большая, разветвленная, у них много врагов, которые жаждут свести счеты кровной мести. Она — я не поверил свои ушам — хочет поехать в город, снять там квартиру и жить вместе с сыном, а я бы навещал их три раза в неделю или купил машину и жил с ними в городе, ежедневно приезжая в деревню. Нет, решил я, она смеется надо мной; ведь знает же, что я не могу жить вдали от деревни. Здесь я как рыба в воде, а вытащи меня — умру. Да и как покинуть деревню, когда возвращаются наши золотые денечки?! Впервые за долгие годы забрезжило счастье. В сердце закралось подозрение. Тут жена под моим присмотром, и никому не проникнуть в ее комнату. А кто знает, что будет в городе, если она поселится там одна со своим непутевым сыном? Да, есть над чем задуматься. Знал бы я, какой оборот все примет, лучше бы отпустил сына в армию. Я лег и попытался уснуть, но не мог сомкнуть глаз. Ворочался, слушал, как скрипит подо мной кровать, и вспоминал, как ходила она ходуном в прежние времена, когда я был полноценным мужчиной. Вспомнил и о другой стороне дела, я о ней до сих пор не думал: ведь мне нужно еще найти юношу — ровесника моего сына, родившегося с ним в один день и внешне схожего с ним, который пойдет вместо него в армию. Сразу, как мы вернулись от маклера, телефонист принес книгу регистрации рождений и стал изучать ее, а потом подал мне листок бумаги с выписанным именем: Мысри{13}. Я рассердился и велел ему поискать другое имя. Знай вы причину, рассмеетесь и не поверите. Этот Мысри, сын сторожа, вышедшего недавно на пенсию, прославился на всю деревню своими способностями. В школе он всегда первый, я и сам, по правде сказать, им восхищаюсь и хотел бы, чтоб он был моим сыном. Непостижимо устроен мир, как говорится, серьги достались безухому. В прошлом году Мысри бросил школу. Ведь все остальные дети у них в семье — девочки. Отец не мог послать Мысри учиться в город — он арендует три феддана земли, и их нужно обрабатывать. Неисповедимы пути твои, господи! Мой сын — а я могу отправить его обучаться хоть в Китай — проваливается, парень же, у которого лишней рубахи нет, преуспел в науках и всех обскакал. Мысри освобожден от военной службы — еще бы, единственный брат пяти сестер, а мой сын — господи, как ему нужно получить образование! — должен идти в армию. Ну, а телефонист заладил свое: самый подходящий парень — Мысри. Нет, велел я ему: поищи-ка кого другого. Ведь я — человек, и в груди моей бьется сердце, полное сострадания к людям: не люблю никого обижать. Телефонист сказал: ладно, одногодков Мысри много. И протянул мне список ребят, родившихся в один день с моим сыном. Проглядел я все имена и вижу: да, единственный, кто подходит, это Мысри. Телефонист стал удивляться: что, мол, меня смущает, ведь я окажу Мысри услугу. Землю, которую арендует его отец, отберут у них и передадут мне. Так что отцовская пенсия останется единственным источником существования семьи, а она равна всего-навсего шести фунтам. Вот и придется Мысри искать работу. Не найдя ее — поскольку для этого нужна протекция, — он и сам добровольно пойдет в армию. Посылая же Мысри в солдаты вместо своего сына, я устраиваю будущее и его, и его семьи: в армии человек сыт, одет, крышу над головой имеет, я здесь позабочусь о его родне. Да разве мечтали они о чем-либо подобном?! Телефонист немного меня успокоил. Военная служба, добавил он, дает единственную возможность устроиться на хорошую должность. В вооруженных силах заведен порядок: каждый увольняющийся в запас получает назначение в какое-либо государственное учреждение. А не захочет увольняться, его зачисляют в кадры, присваивают офицерское звание и определяют соответствующий оклад. Парень в любом случае выиграет. К тому же, поклялся телефонист троичным разводом{14} — Мысри уже просил у него анкету для добровольного поступления на военную службу. Но анкеты распределяются уполномоченным по призыву. Узнав об этом, Мысри собирался пойти на призывной пункт. До их семьи уже дошла новость о том, что земля возвращается прежним владельцам. Конечно, это их очень огорчило, особенно после того, как они услыхали историю феллаха, отказавшегося вернуть землю. Случилось все в одной из соседних деревень. Феллах оказал сопротивление полиции, и его убили. Мысри, куда ни кинь, пойдет в армию, под своим ли именем или под чужим. Какая разница, послужит он добровольцем или заменит сына омды?
Но я еще не был убежден до конца и терялся в поисках справедливого решения. Беда моя в том, что я чересчур совестлив, терзаюсь из-за каждого пустяка. Таков удел всех порядочных образованных людей. А телефонист знай стоял на своем, мол, подобное решение вопроса прежде всего на руку сторожу и его сыну и уж потом — моему сыну. В конце концов он устал меня уговаривать, я — возражать, и я согласился.
— Ну, теперь благослови Аллах… — сказал телефонист, уходя домой.
Когда в делах не везет, лучшее времяпрепровождение — сон. Я следую этому правилу и пробуждаюсь, чтобы снова уснуть. Ворочаюсь с боку на бок, с живота на спину, кручусь, как колесо, просыпаюсь лишь, когда все тело начинает ныть от лежания. Кости ломит, глаза заплыли, мозги отупели. Люди, проходя мимо моего дома и зная, что я сплю, восклицают во всеуслышание: «Прохвосту и сон не во благо!» А ведь я за всю свою жизнь никого не обидел, напротив, только и делаю, что людям помогаю. Но так уж водится: едва дело слажено и надо оплачивать услуги, каждый видит во мне прохвоста и обидчика. Вот и сегодня, сплю я, как обычно, и вижу сон, излюбленный мой сон, хоть как-то утешающий меня в моих горестях: директор школы всенародно просит у меня прощения и приглашает снова учительствовать, а я, — стаж-то мой вон какой, — требую: нет уж, назначайте сразу инспектором школы. Директор принимает все мои условия и снова — теперь от имени министерства просвещения — просит прощения; тогда я принимаю извинения и соглашаюсь со следующего дня выйти на работу. И в этот сладчайший миг меня будит гудок автомобиля. Разозлился я — страсть: очень уж хотелось досмотреть сон до конца! Автомобиль опять просигналил. Что такое? Машина в нашей деревне редкость, среди моих клиентов и автовладельцев-то нет. Все, кто ездит на машине, водят знакомство с сильными мира сего и с их помощью решают свои дела, у них всяких ходов и выходов — что волос на голове. Ко мне обращаются одни разнесчастные бедняки, которым и ткнуться-то некуда. Тут входит один из моих сыновей и говорит: приехали, мол, незнакомые гости. Выхожу в гостиную и вижу омду одной из соседних деревень. Ну и дела, думаю я! Омде в наши дни грош цена. Прошли времена, когда омда был всемогущ. На мне была галабея — я спал в ней, — рот я прополоскал, чтобы отбить горечь. Визит омды не обрадовал. Человек он богатый, но богачи-то как раз и торгуются больше всех. Бедняк, он платит, сколько потребуешь. Ума не приложу, где только они деньги берут.
Я сидел без дела — никто не нуждался в моих услугах, — вот и решил, ладно, хоть что-то перепадет. Омда был в гостиной не один. Я узнал его спутника — телефониста из их деревни. Поздоровался, сел. Справились друг у друга, как водится, о делах, о здоровье. Я, стараясь быть поприветливей, сказал, что приход их озарил мой дом, словно меня посетил сам пророк, и я счастлив видеть господина омду. Можете, подхватил телефонист, поздравить омду, вчера вышло решение о возвращении ему конфискованных земель. В деревне устроили по этому случаю большой праздник. Следовало бы, конечно, пригласить всех уважаемых людей округи, но радостное известие пришло так неожиданно — омда не успел даже никого позвать. Впрочем, не беда — главное торжество состоится, когда омда фактически вступит во владение землей, и вы можете заранее считать себя приглашенным. Я-то был уверен, что телефонист лжет, они и не собирались меня приглашать, просто он хотел мне польстить. Но я изобразил великую радость и поздравил омду; всякая его победа, заявил я, это наша общая победа. Чья — наша, я, честно говоря, и не ведал. Встав поцеловать омду, я увидел свое отражение в большом зеркале. Лицо, сияющее от счастья, показалось мне чужим, принадлежащим какому-то другому, живущему во мне человеку. Я и слыхом не слыхал об этой истории с землей, но радость, которую мне пришлось изобразить, вывела меня из апатии. Я даже усмотрел в таком известии добрый знак. То, что у омды отобрали землю, а теперь вернули, существенно не столько для него самого, сколько для его сыновей. А вот у меня, лишив должности, отняли мою честь и будущее моих детей. Да и сам я, с тех пор как лишился права преподавать в школе, стал похож на бесплодную пальму или обессилевшего старика. Потому-то слова телефониста отозвались во мне отрадным предчувствием. Если омда получит назад свою землю, может, и ко мне вернутся честь и должность. Это лишь вопрос времени.
После поздравлений воцарилось молчание. Принесли чай. Я поднялся с места — разлить его из чайника по чашкам. Омда достал из кармана пачку сигарет какой-то неведомой марки. Я быстро сходил в спальню, принес свои сигареты, стал угощать его, он — меня. Он, настаивал я, мой гость, а он твердил: мы, мол, друзья, а меж друзьями какие же церемонии. За чаем и сигаретами я почувствовал, как ко мне возвращается деловая хватка; надо бы, думал я, узнать, какое у него ко мне дело.
— Надеюсь, не случилось ничего дурного…
— Бог даст, обойдется, — ответил телефонист.
Омда откашлялся и сплюнул в надушенный платок. Огляделся по сторонам. Я встал и закрыл обе двери: внутреннюю, ведущую в глубь дома, и наружную, выходящую на улицу. Снова сел — теперь прямо напротив омды. Он стал говорить. Я слушал. Телефонист время от времени дополнял рассказ омды и пояснял непонятные для меня места, постоянно напоминая тем самым о своем присутствии. Выслушав всю историю, я нашел ситуацию весьма сложной. Обычные пути, к которым я прибегал, обделывая свои дела, здесь, пожалуй, не подойдут. Омда не хочет, чтобы сын его шел в армию. Почему — его дело. В душу человеку не влезешь, будь он даже твой брат. Каждый из нас — кладезь тайн. Способ, который я обычно предлагаю в таких случаях, прост: заинтересованное лицо разводится с женой, и сын становится таким образом единственным кормильцем матери. Я очень удивился, когда омда решительно отверг это предложение. Последняя жена родила ему лишь одного сына, и мой способ вполне годится. Но омда замахал руками и заявил:
— Нет, об этом нечего и думать.
Я раскрыл было рот. Но омда прервал меня и сказал, что не стоит тратить время и силы на обсуждение заведомо неприемлемого предложения, лучше поискать какой-то другой выход. Я задумался. Сидящий передо мной человек как-никак был омдой, а это значило, что всякие уловки прежних времен, вроде отрубания пальца или выкалывания глаз, не пройдут. Что же делать? Мне не хотелось лишать его надежды, и я попросил время на размышление. Омда очень спешил. У меня создалось впечатление, что он вот-вот схватит меня за горло и не отпустит, пока я не отыщу выход. Я дал ему понять, что действую не один и должен кое с кем посоветоваться. Расходы, уверил он, его не пугают, он достаточно богат. Все состоятельные люди так говорят, а когда приходит время платить, трясутся над каждым миллимом. Дело, повторил я, очень сложное и сопряжено с большим риском. Он сказал, что надеется на меня. И уже на пороге, оглядевшись по сторонам, напомнил: следует соблюдать величайшую осторожность — мало ли что, даже самому хитроумному человеку трудно предусмотреть все опасности в подобной игре.
Омда с телефонистом уехали, а я остался обдумывать ситуацию. Полагаю, омда уже рассказал вам причину моего увольнения. Спасибо, что избавил меня от неприятной обязанности. Я до сих пор с болью вспоминаю эту историю, камнем легла она на сердце, и что бы я ни делал, чем бы ни занимался, ни в чем не нахожу успокоения. Я был учителем — каких тысячи и тысячи на египетской земле. Сегодня мои бывшие ученики, встретив меня на улице, отворачиваются. А началось все вот с чего. Есть у меня сестра. Муж ее умер, и осталась она молодой вдовой с сыном, а я — ее единственный родственник. Унаследовала она от мужа пять федданов земли, да забот от них было больше, чем доходу: из-за них-то она и не решалась выйти замуж во второй раз. Любого, кто сватался к ней, мы подозревали — а ну как он положил глаз на ее землю. Так она вдовствовала, а время шло. Глядь, ее сын достиг уже призывного возраста. По закону его как единственного кормильца матери-вдовы должны были освободить от военной службы. Но, сказали ему в маркязе, для получения свидетельства об отношении к воинской повинности нужно ехать в Александрию. Вы будете смеяться, узнав, что меня дернула нелегкая самому отправиться в Александрию. Это был самый злополучный день в моей жизни. Как сейчас помню, дело было зимой, в декабре. В деревне стоял такой холод, что стыли пальцы, но в Александрии погода была — одно удовольствие. Дело, по которому я приехал, не вызывало вроде бы никаких сомнений, однако началась казенная волокита и ей не видно было конца. Я познакомился с офицером из соседней с нами деревни, на погоне у него был орел{15}. Он рассказал, что пошел в армию добровольцем и выбился из солдат в офицеры. Феллах своего брата-феллаха всегда учует. Этот офицер услышал, как я разговаривал с кем-то на пороге его кабинета, подошел и спросил, откуда я, из какой деревни. Как только, говорит, заслышал твою речь, сразу вспомнил поля, и сакию, и плуг, и все такое. Познакомились мы. Повел он меня к себе домой. Помог решить мое дело и стребовал за это пять фунтов. Ему, поклялся он, из этих денег не достанется ни миллима, все раздаст другим людям. Я провел в его доме два дня и вернулся в деревню с племянником, а у того на руках было желанное свидетельство. На прощание офицер сказал мне: и дом его, и кабинет открыты для меня в любое время, и если потребуется какая услуга жителям нашей ли деревни или соседних деревень, он всегда готов прийти на помощь. Был он уже в возрасте, до пенсии ему оставалось совсем немного. Наверно, поэтому он и рискнул ввязаться в такое дело. Вся деревня сразу узнала, что я ездил с племянником в Александрию и вернулись мы чуть ли не тем же поездом, имея документ об освобождении от воинской службы. Проблема призыва — она касается каждой семьи, и все жаждут ее решить. Народ повалил ко мне валом. Вот и вышло, что я каждый день, после работы, садился на поезд и отправлялся в Александрию. Вскоре снял там себе квартиру, женился на городской женщине. Вторая жена моя была белотелая, холеная, зажил я припеваючи. Офицер никогда не отказывал в помощи, хотя многие просьбы, как я догадывался, были совсем простыми, и он выполнял их, так сказать, играючи. Зато стал он все чаще говорить о трудностях жизни, о дороговизне, о ненасытной алчности людской. Сфера нашей деятельности расширялась, расширялся и круг участников. Поползли слухи. Полетели жалобы в различные инстанции. В моей александрийской квартире учинили обыск. Я сбежал в деревню, но меня разыскали и там. Началось следствие, вопросы, допросы, протоколы. Потом меня освободили под залог, но с работы, конечно, уволили. И остался я без всяких средств к существованию. Пришлось протягивать руку за помощью к тем, кто когда-то пользовался моими услугами. Правда, заработал я в свое время неплохо, кое-какие сбережения у меня были. Но, как говорится, Аллах дал, Аллах и взял. Нанял я известного адвоката, но моя александрийская жена свидетельствовала против меня. Сомнительные «занятия» мои, заявила она, ей никогда не нравились. Я решил с ней развестись, но добрые люди подсказали: развод, мол, не в моих интересах, еще затаскает меня по судам, придется платить судебные издержки, вернуть остаток калыма да оплачивать услуги адвоката. Хватит с меня и одного процесса. Я бросил жену так, без развода. Думал, она будет преследовать меня, но прошло несколько месяцев, и она не подавала признаков жизни. Наведя справки, я узнал, что жена моя, не расторгнув брака со мной, вышла замуж за другого. Тут я возликовал! Решил: упеку ее в тюрьму. Стал было разыскивать, где она поселилась, но найти не смог. Словно сквозь землю провалилась. Лишь после долгих поисков я выяснил: она вышла замуж за человека, работающего в Ливии, и уехала с ним. Да, забыл сказать, офицера, моего земляка, уволили в отставку. Меня засудить им не удалось: у следствия не оказалось против меня письменных улик. Я ни в чем не сознался, и единственным свидетелем обвинения выступала моя жена, которая вскоре исчезла. Все уверяли, что меня должны оправдать. Но суд решил иначе: дело это, дескать, имеет политическую окраску, ибо связано с обороной страны и нельзя доверять воспитание будущих граждан Египта человеку, который в свободное от работы время занимался тем, что помогал людям уклоняться от выполнения их священного долга — защиты родины. Нанятый мною адвокат объяснил, что уволили меня в нарушение закона. Если бы законы соблюдались, как положено, меня бы оправдали. Теперь же мне остается искать защиты у Аллаха. Я, признаюсь, тогда не понял, какое отношение моя деятельность имела к политике и защите отечества от злоумышляющих против него врагов революции. Ведь я всего-навсего помогал несчастным беднякам, не ведающим различия между буквой «алиф» и кукурузным початком, решить сложные для них проблемы. А взвалил я на себя эту обузу, поскольку три четверти моих соплеменников неграмотны, — так сказать, расплачивался за их отсталость. Клянусь, я считал, что поступаю как патриот. По сути дела, я выполнял те же функции, которые в Европе и в Америке возложены на различные общественные организации. И за это угодил под суд. Люди стали называть меня маклером. Уж не знаю, кто первый произнес это слово, но оно служит мне оправданием: ведь я устраивал дела других. Даже имя мое забылось, ко мне обращались, кто — устаз маклер, кто — маклер-эфенди. Это наводит меня на некоторые философские размышления. Полагаю, как бывший учитель начальной школы, я вправе пофилософствовать. Слово «маклер» означает «посредник», и моя обязанность — посредничать между людьми, которые не могут сами защищать свои интересы, и правительством, интересы которого никто толком не знает. Я нахожу выходы из запутанных ситуаций, и когда мне удается решить проблему, доставляющую людям неприятности и огорчения, чувствую себя по меньшей мере Занати-халифом{16} или Адхамом аш-Шаркави{17}. К слову сказать, Адхам был в родстве с моим дедом. Различие между мною и ими лишь в том, что их оружием был меч и ружье, а я вооружен острым умом и изворотливостью. И обо мне можно легенды слагать. Воспеть все мои деяния смог бы только сказитель с ребабом, да и ему пришлось бы петь и играть все лунные ночи напролет, как в добрые старые времена, — увы, им никогда уже не вернуться на египетскую землю. Немало славных дел я совершил, и единственным счастьем моим было успешно довести начатое до конца. Теперь-то мне ясно: не оказывай я людям этих услуг, само существование мое потеряло бы всякий смысл. Мне скрывать нечего, могу как на духу поведать, на что я способен: раздобыть удостоверение личности человеку, который и не рождался на свет, заключить брак между людьми, никогда друг о друге не слышавшими, продать землю, существующую лишь в воображении, передвинуть межевые знаки между полями, заполучить подписи нужных лиц под документами, которых они не читали. О, я могу многое. Но с особой охотой занимаюсь делами, связанными с освобождением от воинской повинности.
Сперва, приступая к новому делу, я всякий раз надеялся — оно-то и будет последним. Но едва я успешно завершал его, сам не ведаю как оказывался втянутым в новую махинацию. И они раз от разу становились все рискованнее. Ох, и зачем я все это рассказываю? Просто, наверно, мне хочется поплакаться на свою судьбу, хочется, чтобы вы мне посочувствовали. А вообще-то, самое худшее миновало. Несколько месяцев назад посетил меня мой старый знакомый, офицер из соседней деревни. После увольнения в отставку он снова вернулся к себе в деревню и явился меня утешить: вышел закон, по которому лица, уволенные в нарушение дисциплинарной инструкции, должны быть восстановлены на своем рабочем месте. Предложил нам вдвоем подать заявление о пересмотре моего дела. Уж мы ли не жертвы беззакония? Я призывал его к терпению. Терпение, учили наши деды, — благо, а поспешность — она от шайтана. Не лучше ли выждать, пока кого-нибудь восстановят? Тогда и нам успех обеспечен. Я обрел душевное равновесие. Работы стало больше прежнего. В деревне не было твердой власти, каждый делал что хотел, ничего не боясь. Мой приятель офицер утверждал, что надо ловить момент и не упускать возможностей — такое больше не повторится. Нынче египтяне действительно свободны. Впервые в истории Нильской долины. Каждый волен делать, что ему заблагорассудится. Хочешь уехать, уезжай. Хочешь сбежать, беги. Все дороги открыты. Было бы чем платить. Есть у тебя пиастр, значит, и свободы у тебя ровно на пиастр. Знаю-знаю, вас прежде всего интересует дело сына омды. А я, прошу прощенья, пустился в истории, до которых вам, может, и дела нет. Просто захотелось поболтать. Заботы день и ночь гнетут душу. Тут и каменной горе не выдержать. Ну, будь по-вашему, вернусь к истории сына омды.
После ухода омды сел я и задумался. Вспомнил его рассказ о возвращении земли. И почувствовал на сердце облегчение, так, думаю, и ко мне вернется моя должность; только решил, как восстановят меня, брошу все свои махинации. Даже поклялся себе: дело сына омды будет последним. Поехал в маркяз. С моим-то опытом в подобного рода делах я обычно сразу находил ключ к проблеме, видел, с какого конца к ней подступиться. Но дело сына омды напоминало мне узелок на шелковой нитке — поди развяжи! По дороге в маркяз я встретил много знакомых. Люди ко мне в это время относились как-то неопределенно — вроде уже не честили, как после увольнения, но и прежнего уважения не оказывали. Хотя кое-кто стал поговаривать, что, возможно, я буду вскоре инспектором школы. В маркязе на призывном пункте я разыскал уполномоченного по мобилизации, кивнул ему — мол, надо поговорить — и вышел на улицу. Дождался уполномоченного, мы завернули за угол дома и уселись на берегу небольшого канала, подводящего воду к полям вокруг маркяза, под старым — старше самого городка — камфарным деревом. Уполномоченный был явно рад меня видеть.
— Привет, господин маклер.
Это «господин» прозвучало добрым предзнаменованием. Оглянувшись по сторонам, уполномоченный попросил не мешкая перейти к делу. Я изложил ему историю с сыном омды. Он сперва помолчал, устремив взгляд в небеса, потом встал, отбросил спичку, которой ковырял в зубах, улыбнулся и вдруг громко расхохотался. Заговорил, как водится, о трудностях, о риске: а ну как, мол, все откроется. Я дал ему выговориться, а потом, тоже как положено, заверил: такого ума, как у него, не сыщешь на всем белом свете. Это своего рода обычное состязание между нами. Цель уполномоченного — вытянуть из меня побольше. Я решил, брошу-ка ему приманку, и сказал:
— Да это сделка века!
Почувствовал, клюнуло. Черты лица уполномоченного разгладились. Немного поколебавшись, он снова уселся на землю. Началась привычная игра — хождение вокруг да около. Он говорил о частностях и избегал главного — а оно-то его больше всего интересовало, — размера вознаграждения. Наконец я поставил вопрос ребром, но он и тут уклонился, заявив, что дело сложное и, возможно, потребуется привлечь более широкий круг исполнителей. Все, конечно, будет сделано на месте, в маркязе. Помощь из Александрии или Каира нам ни к чему. А половину дела провернет сам омда, у себя в деревне. Услыхав это, я даже рот раскрыл от удивления.
— Но я, — добавил уполномоченный, — единственный среди вас государственный служащий, да к тому же уполномоченный по мобилизации, значит — рискую больше всех. Если корабль пойдет ко дну, все вы спасетесь, кроме меня. Ты и сам-то останешься в тени.
Я, желая для начала удостовериться, реально ли это дело, сказал лишь:
— Ну, пока рано делить доходы.
Но он наклонился ко мне вплотную — я даже почувствовал его дыхание на своем лице — и прошептал:
— Прежде чем приступить к операции, надо обговорить условия.
И напомнил известную притчу о жуликах: никто не видел, как воровали, но все увидели, как дерутся из-за добычи. Я не нашелся, что ответить. Дело-то вправду было непростое. Подумал: уж не отказаться ли? Но тут услышал голос уполномоченного:
— Через сорок восемь часов получишь ответ.
Я возликовал. Договорились: послезавтра я снова к нему подъеду. И распрощались. По дороге домой я все думал: ведь настанет же день, когда Аллах спросит с меня за все мои махинации; мне-то и самому они были не по душе, вечно дрожишь из-за них в ожидании расплаты. Делаешь дело — трясешься. А едва доведешь его до успешного конца, вынырнут, словно из-под земли, какие-то типы, и каждый, твердя: он, мол, тоже руку здесь приложил, требует своей доли. А другой просто разнюхал что-то и не желает молчать. Тут-де нанесен ущерб интересам страны, и гражданский долг повелевает ему сообщить куда следует. Понимай так, что молчание тоже имеет свою цену. В конце концов самому остаются жалкие миллимы. А ведь выгодные дела подворачиваются не каждый день: пока дождешься платы, долгов набежит столько, что иной раз барыша не хватает с ними расплатиться. Прибавьте сюда ежедневный риск, вечную необходимость таиться, страх разоблачения, призрак тюрьмы, все время маячащий перед глазами. Сам-то я все готов вынести, страшно за детей, они ведь ни в чем не виноваты. Если скажу, что меня мучит совесть, вы засмеетесь и не поверите. Решите, хочу разжалобить. Но клянусь, когда б не нужда, нет, не пошел бы на это. Да и потом, добрая половина моих дел может сойти за помощь невинно пострадавшим. Хотя дело сына омды отнюдь не из их числа. Тут уж я не выступаю поборником справедливости. Нужда, повторяю, только нужда заставила меня с ним связаться. Я считаю, сын омды должен идти в армию. Зайди тут речь о моем сыне, ей-богу, сам бы взял его за руку да повел на призывной пункт. И домой бы вернулся счастливый и гордый тем, что сын мой служит родине. Омда пожаловал ко мне в тяжелую для меня минуту. Я был на мели. В доме ни гроша. А голод — он, известно, не тетка. Смысл этого выражения непонятен тому, кто вычитал его из книги, раскинувшись в кресле посреди уютной квартирки после плотного обеда. Такой человек чувствует лишь приятное опьянение, добрая еда пьянит, точно вино. Потому-то и без толку говорить вам о голоде. Но все-таки вы должны знать: после увольнения мне ни разу не выплатили пособия по социальному обеспечению, поскольку я был уволен по мотивам, порочащим честь.
Итак, продолжим нашу историю. В назначенный срок я встретился с уполномоченным за зданием призывного пункта. Выглядел он веселее, чем в прошлый раз. Угостил меня сигаретой, посмеивался. Сказал, что два дня подряд размышлял над делом сына омды. И всякий раз убеждался: оно не из легких. Но ради меня и ради тех несчастных, что прибегают к его помощи в трудную для них минуту, он сделает все, что нужно. Сын омды не пойдет в армию. Но придется привлечь к делу чиновника из бюро регистрации актов гражданского состояния, инспектора здравоохранения, еще двух чиновников из другого государственного учреждения и их непосредственного начальника, располагающего гербовой печатью. Слова его привели меня в ужас. Вся эта пропасть сообщников означала одно — мне достанутся лишь объедки. Я предложил обсудить главное. Тут у него тревожно забегали глаза, он отвел меня подальше от дома, напомнив, что и стены имеют уши. Мы остановились посреди маленького поля, засеянного кресс-салатом. Пряно пахло зеленью. Прямая линия, начал уполномоченный, — суть кратчайшее расстояние между двумя точками. И в деле сына омды тоже есть такая линия, хоть и не совсем прямая. Я сделал нетерпеливый жест.
— Не торопись, — успокоил меня уполномоченный, — поспешность — от шайтана.
И стал излагать свой план, главным достоинством коего была абсолютная надежность. Мы отправились ко мне домой, там уполномоченный потребовал лист бумаги и карандаш и расписал весь план от «а» до «я». Наверху вывел огромный заголовок: этапы операции. Ниже: участники операции. И еще ниже: расходы. Общая схема и главные моменты операции были разработаны. После его ухода я взял карандаш и склонился над листом со схемой, обдумывая детали. Дело захватило меня — что значит долгое бездействие! — и, быть может впервые за последние годы, голова моя работала с полной отдачей. После нескольких часов напряженной работы передо мной лежала кипа бумажек, исписанных мелким красивым почерком — подробно разработанный план операции. Прошу прощения, но я хочу ознакомить вас с ним. Надеюсь, тогда и вы поймете, как несправедливо обошелся Египет с одним из талантливейших своих сынов.
Каждый этап включает в себя комплекс мероприятий, тесно связанных одно с другим. Успех одного обеспечивает успех другого, а неудача может повлечь за собой провал всего дела. Этапы также органически связаны между собой, и план может быть реализован только при условии последовательного осуществления каждого из этапов.
Речь, как явствует из названия, идет о подыскании человека, который пойдет в армию вместо сына омды. Этот этап завершится, когда найденное лицо будет готово вступить в игру. Дублер должен удовлетворять следующим требованиям:
1. Согласиться пойти в армию не вместо сына омды, а как сын омды.
2. Быть уроженцем той же деревни и одногодком сына омды, рожденным в один с ним день.
3. Быть невоеннообязанным, чтобы не оказаться призванным дважды, иначе тайна была бы раскрыта.
4. Отдать нам все свои документы, как-то: удостоверение личности, военный билет, карточку избирателя, любые постоянные проездные билеты или другие бумаги. Все они будут храниться у нас или у омды в надежном месте, где заведомо не попадутся на глаза ни единой живой душе.
5. Не принадлежать к знатной семье или к семейству, связанному с ним узами родства. Лучше всего, если его интересы будут каким-либо образом сопряжены непосредственно с омдой или с близкими омде людьми. Ни в коем случае недопустимо, чтобы он был в контакте с врагами омды.
6. Необходимо получить свидетельство о естественной смерти дублера — лучше всего от болезни, о которой было бы известно многим жителям деревни. Поскольку решено, что у нас должен быть свой человек в отделе здравоохранения маркяза, мы не ограничимся получением официального свидетельства о смерти, а приложим к нему записку за подписью сотрудника отдела здравоохранения, где будет сказано, что дублер внезапно заболел и по причине отсутствия врача в деревне был доставлен в больницу маркяза и там скончался. Некоторые симптомы указывали, что болезнь его, возможно, была инфекционной. Поэтому проведено соответствующее освидетельствование тела, и оно погребено неподалеку от больницы. Во избежание кривотолков родственники умершего не были оповещены о его смерти, поскольку наша дорогая родина переживает тяжелое время. Враги грозят ей со всех сторон.
7. Отцу дублера, под соответствующую расписку, должны быть выданы необеспеченные чеки на его имя, на большие суммы денег, которые будут служить гарантией его молчания вплоть до возвращения сына из армии, а также — свидетельства в нашу пользу на случай разоблачения.
8. Дублеру следует внушить, что он — сын омды и должен вести себя соответствующим образом. Его надо познакомить с историей семьи, ее владениями, родственными и прочими связями и даже посвятить в кое-какие семейные тайны, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его происхождении.
Сюда войдут мероприятия, связанные с самим сыном омды. Он должен покинуть деревню, оставить школу и не значиться в списках ни одного учебного заведения. Появление его в любом месте в пределах провинции грозит провалом всей операции. Все должны считать, что он находится в армии. Неплохо было бы сделать ему пластическую операцию. Лучше всего было бы выехать за пределы страны. Если омда не согласен на отъезд сына, пусть хорошенько спрячет его в самом Египте.
Не имеет названия, он включает в себя мероприятия по согласованию и увязке первого и второго этапов и их реализации. Переход к третьему этапу означает, что обе стороны усвоили свои роли и уяснили грозящие им опасности, а стало быть, можно, соблюдая величайшую осторожность, приступать к осуществлению плана. На третьем этапе будет подготовлено удостоверение личности на имя сына омды — с фотографией дублера, с этим удостоверением дублер отправится в маркяз для получения призывной карточки и проездных документов, дабы затем уже в качестве сына омды явиться в Александрию, в мобилизационное управление. Удостоверение личности на имя оригинала с фотографией дублера обеспечивает заведующий бюро регистрации актов гражданского состояния в маркязе. Получение удостоверения — одно из важнейших звеньев операции, во многом обеспечивающее ее успех. Останется проследить, чтобы оба главных действующих лица уехали из деревни в один и тот же день. Итак, дублер отправится в Александрию, и в первые дни его пребывания на сборном пункте необходимо установить за ним тщательное наблюдение, чтобы он не допускал ошибок и не раскрыл себя и всю операцию. Одновременно следует проконтролировать отъезд сына омды в возможно более отдаленное место и убедиться, что он не поступил ни в одно учебное заведение и не вошел ни в какое торговое дело. Такое положение обоих должно сохраниться вплоть до окончания срока военной службы призванного.
Пока относится к области мечтаний — так сказать, к сфере неведомого. Наступит лишь с завершением последней фазы операции, когда горнист в последний раз протрубит в свой горн и истечет срок призыва. В этот решающий и опасный момент мы вступим в новый этап, его можно назвать: восстановление прежнего порядка вещей. Сын омды должен вернуться в свою деревню как честный гражданин, исполнивший свой патриотический долг, имея на руках свидетельство о прохождении военной службы, а на груди — знаки отличия и награды, полученные в армии. Перед дублером же — ему отдадут обратно все документы, удостоверяющие, что он благополучно живет и здравствует (то есть бумаги, которые хранились у вас), — откроются три возможности.
Первая — вернуться в деревню как бы после добровольной службы в армии одновременно с сыном омды. Он может объяснить дело так, будто, убедившись в трудностях солдатской жизни, отказался от мысли стать кадровым военным и предпочел личную свободу возможности дослужиться до офицерского звания. Тоска по родной деревне, любовь к спокойной, мирной жизни взяли, мол, верх.
Вторая — уехать за границу. Мы обязуемся помочь ему всем необходимым.
И третья — поступить на должность, как и все демобилизуемые с военной службы. Он должен лишь указать командованию своей части желательный адрес будущего места жительства, чтобы не быть назначенным в родную деревню. Здесь возникает еще одна небольшая проблема: назначение он получит под именем сына омды, а жить ему придется уже под своим настоящим именем. Проблема эта пустяковая и решается очень просто. Либо сын омды отказывается от должности в пользу другого, более нуждающегося в ней человека, то есть дублера под его настоящим именем, либо мы принимаем необходимые меры для того, чтобы должность была получена на имя дублера. Таким образом, оба действующих лица благополучно возвращаются в исходное состояние и наступает, как говорится, счастливая развязка.
1. Маклер.
2. Уполномоченный по призыву.
3. Помощник уполномоченного.
4. Заведующий бюро регистрации актов гражданского состояния.
5. Служащий того же бюро, отвечающий за выдачу удостоверений личности.
6. Служащий призывного пункта, который берет отпечатки пальцев получающих призывные карточки.
7. Медбрат в отделе здравоохранения маркяза, определяющий группу крови.
8. Сотрудник того же отдела, выдающий свидетельства о смерти и разрешения на погребение.
9. Полицейский, на которого возложена роль связного между уполномоченным по призыву в маркязе и мобилизационным управлением в Александрии и который сопровождает призывников в Александрию.
10. Офицер, которому будет доверен контроль за поведением дублера в первые дни его пребывания на сборном пункте и поручено ежедневно осведомляться о его состоянии и давать ему необходимые инструкции. Я предлагаю, чтобы эту обязанность взял на себя уполномоченный по призыву, который имеет право свободного доступа на сборный пункт.
11. Лицо, которому будет поручено наблюдение за сыном омды после отъезда дублера, чтобы быть уверенными в строгом соблюдении всех поставленных условий.
1. Сто фунтов — получение удостоверения личности на имя сына омды с фотографией дублера.
2. Сто пятьдесят фунтов — получение свидетельства о смерти дублера, датированного числом, предшествующим дню его отъезда в Александрию, а также справки об обстоятельствах его смерти.
3. Двадцать фунтов — вознаграждение служащему призывного пункта, который возьмет отпечатки пальцев дублера для удостоверения личности и призывной карточки.
4. Сорок пять фунтов — полицейскому, сопровождающему новобранцев в Александрию, поскольку он будет первым лицом, которое должно признать дублера за сына омды.
5. Шестьдесят фунтов — другу, работающему в мобилизационном управлении в Александрии, за то, что он обеспечит возможность контролировать поведение дублера и подскажет ему, как лучше себя вести, чтобы не вызвать подозрений. Он же предупредит нас в случае опасности.
6. Триста фунтов — уполномоченному по призыву, который подвергается непосредственной опасности.
7. Триста фунтов — маклеру как главному организатору всей операции и лицу, связанному с омдой.
Примечания:
1) В список расходов не включены суммы, которые будут выплачены самому дублеру и его родным, поскольку это выходит за рамки соглашения и принадлежит к компетенции омды.
2) Расходы на проживание сына омды вдали от деревни в течение всех лет военной службы дублера оплачивает его отец, поскольку речь идет о безопасности его сына и никому не известно, как долго будет продолжаться операция.
3) Расходы на переезды и проживание во время осуществления различных этапов операции в вышеприведенный список не включены.
Уполномоченный по призыву с самого начала сказал мне, что к операции придется привлечь многих участников. Я был несправедлив, подумав, будто он хитрит. Теперь-то я осознал подлинные масштабы дела. С уполномоченным все было улажено, и на следующий день я поехал к омде. Поехал один. Сошел с автобуса у моста и направился к нему домой. Дорогу я знал, и расспрашивать никого не пришлось. На деревенских улицах было много прохожих, в том числе молодых парней. Знакомые здоровались со мной, а я все вглядывался в лица парней и думал, кто же из них заменит сына омды?! Кого предстоит отослать на призывной пункт в маркяз?
Омда был у себя во дворе, занимался делами. Он с равнодушным видом пожал мне руку. Я даже удивился такому приему. Спустя некоторое время он велел одному из сторожей проводить меня в дом, что тот и сделал, выказывая мне всяческие знаки почтения. По-видимому, приглашение в дом омды считается здесь честью, которой удостаиваются немногие. Следом за мной пришел омда. Его словно подменили. Он обнял меня, прося прощения за сухость, с какой встретил во дворе, и объясняя, что, мол, сделал это для виду — зачем привлекать внимание посторонних? Начался разговор о деле. Я показал омде план, подчеркнув, что сам его разработал. Омда слушал молча, а когда я кончил, долго думал, уставившись взглядом в окно. Потом покачал головой и сказал: воистину, мы живем в проклятое время, если такие люди, как я, сидят без работы. Египет, заявил он, так и будет прозябать в отсталости, и вот причина: умнейшие его сыны — он указал на меня толстым пальцем — лишены возможности участвовать в строительстве страны. Конечно, любой начальник боится умных подчиненных, но оставить такого человека без дела — это ли не заговор против интересов страны! С планом он в основном согласен, но есть у него и возражения. Во-первых, ни к чему выдавать чеки отцу дублера. Старик получит полную гарантию того, что предоставляет сына в наше распоряжение бесплатно. Кроме того, их — отца дублера и омду — связывают постоянные деловые интересы. Во-вторых, он, омда, считает нежелательным отъезд сына из деревни на долгое время. По этому пункту мы долго спорили и в конце концов омда откровенно признался: парня нельзя отослать надолго из дома — на это не согласится его мать. Он у нее единственный, другого не будет. Раскрыть причину этого, сказал омда, он не может — тут семейная тайна. Если сын уедет из деревни, за ним последует и мать. Пойти на такой шаг он никак не может и по материальным, и по моральным соображениям. Мы долго не могли прийти к соглашению на этот счет. Я настаивал на своей точке зрения, опасаясь за успех всей операции. Возражения омда черпал главным образом из области сантиментов. Наконец я его убедил. Он согласился: да, сын уедет, но куда — осталось нерешенным. Уедет вместе с матерью. Омда обещал завтра же или, в крайнем случае, через день прислать ко мне дублера с его отцом. Тут мы подошли к главному вопросу — о деньгах. Оплату расходов, предложил омда, должен взять на себя я, а после завершения операции он выплатит мне всю сумму полностью. Я понял, он хочет гарантий. Вопрос этот всех волнует, каждый обычно задает вопрос, а кто мне гарантирует, что все будет в порядке? Как же это я отдам сразу все деньги? Нет, сперва заплати ты, а я потом все возмещу с лихвой. Иногда я соглашался с такой постановкой вопроса, особенно если расходы требовались небольшие. Но для подобного дела нужна огромная сумма — очень уж много привлекалось людей, — а ведь каждый, прежде чем сделать шаг, тянет руку за мздой. Я объяснил омде ситуацию и почувствовал, что он колеблется. Пришлось сказать напрямик — мы не приступим к делу, пока не получим деньги хотя бы на первоначальные расходы. Омда заныл: я, дескать, слишком уж много насчитал, а ведь он, как-никак, и сам осуществляет важные функции. Никто не знает, чего ему будет стоить найти дублера да поселить сына вдали от деревни — ну, и тому подобное. Спор наш закончился тем, что омда потребовал два дня отсрочки. Ладно, заявил я, но в таком случае отложим и приход ко мне дублера, ибо без денег это не имеет никакого смысла. Я чувствовал, как в душе моей закипает злость на этого упрямого типа. Тут служанка принесла блюдо с обедом, и омда преобразился, стал радушным, любезным хозяином. Я, в который уж раз, подивился человеческой природе, особенно природе жителей египетской деревни. За обедом омда называл меня своим другом и просил держать его сторону, а не тех, кто будет непосредственно выполнять операцию. И еще попросил, по мере возможности, сократить расходы, а он возместит мне каждый фунт, сэкономленный за счет других участников. Я с радостью дал ему такое обещание, ведь слова его означали, что вопрос решен.
Мы расстались, договорившись встретиться снова через два дня.
Одна из наших деревенских пословиц гласит: «Стоит дважды ударить человека по голове, и он позабудет, где лево, где право». Наверно, сложили ее в хорошие дни. Нынче не то что ударить, достаточно прикоснуться к голове — и тебе уже больше не встать. Мои собственные злоключения — лучшее тому доказательство. Но сперва, как положено, расскажу, кто я и что я. Пришел мой черед вести повествование. И начну я его с того момента, который на всю жизнь врезался мне в память. Воспоминание о нем я унесу с собой в могилу, хоть и знаю, как тесны могилы у бедняков вроде меня. Все началось со стука в дверь, обычного стука, который может раздаться в любую минуту. В домах бедняков двери закрывают сразу после захода солнца — предосторожности ради, да и кто придет к нам по делу или с просьбою. Темнело, двери закрывались. Отлучившись с подворья омды — я охраняю его амбары, — пошел я домой ужинать. В деревне никто еще не спал. Отовсюду слышались звуки голосов, шум, в лавках и домах светились огни. В такое время человек ощущает себя в безопасности, никакой злодей еще не посмеет выйти на промысел. Сунув в рот кусок сухой лепешки, я так и не смог проглотить его — чувствую, прямо дерет горло. Сделал знак рукой: налейте, мол, стакан чаю, да побольше. Жена остановила на мне долгий, спокойный, как стоячие воды, взгляд, и я понял, в доме нет сахара. Она сходила к соседке, взяла в долг несколько кусочков до конца месяца, когда мы получим продукты по талонам. Во мне волной закипал гнев. Стук в дверь напомнил об ударах судьбы, сыпавшихся на меня в последнее время. Первым ударом — хоть и не совсем неожиданным, но болезненным — был выход на пенсию. Я работал сторожем и числился на государственной службе. А когда достиг пенсионного возраста, из маркяза прислали конверт, небольшой такой, размером с ладонь, а в нем две бумажки. Телефонист приложил мой палец сначала к подушечке, а потом к бумаге. Один листок забрал себе, мне отдал второй и сказал: с первого числа будущего месяца я — на пенсии. Стоя перед ним, я все старался понять, что же произошло. Такое уже случалось с моими сотоварищами в прошлые годы. Значит, не выходить мне больше на ночные дежурства. Не получать старую винтовку — ведь я к ней так привык — и положенный десяток патронов, не обходить по ночам деревенские улочки с винтовкой на плече зимой, когда холод леденит кровь, и летом, когда жарко, как в печи. Не отдыхать, лежа на скамьях перед домами и вслушиваясь в настораживающую тишину ночи. Кто там? Кто идет? Как знать, будут ли люди по-прежнему уважительно называть меня шейхом стражи? Раньше я вечно жаловался всем на тяготы службы. А теперь мне так горько с ними расставаться. После выхода на пенсию мои средства к существованию ужасающе сократились. Раньше я получал девять фунтов с четвертью, а сейчас — четыре без четверти. Сразу переменилась жизнь, и люди стали относиться ко мне по-другому: бакалейщик больше не дает в долг. Имелась и еще одна причина для огорчения: как раз подошла моя очередь на повышение, меня, как имеющего самую большую выслугу, должны были назначить начальником сторожей. Если бы нынешний начальник вышел на пенсию или умер, я бы занял его место. От обиды и не зная, чем заполнить образовавшуюся пустоту, я стал проводить все время в поле. Была там работа, не было — дома мне не сиделось. Пусть от этого и набегали лишние расходы: приходилось готовить мне отдельно обед и ужин, кипятить два чайника чаю. Чтобы не тратить лишнего, я старался есть только дома.
Однажды проходил я мимо подворья омды. Дело было зимой, омда сидел на солнышке, а ведь оно в эту пору что дорогой плод, созревший раньше времени. Он подозвал меня, стал расспрашивать о делах, о семье. Посетовал я на бедность, и омда предложил мне охранять его подворье, скот, амбары и сад. Я возразил было: это, мол, входит в обязанности дежурного сторожа, но он сказал: так-то оно так, и порядок этот заведен был еще при его прадеде, но теперь другие правила: все это считается частными владениями омды, и он обязан нанять сторожа и платить ему из своего кармана. Один из мужчин, сидевших возле омды, — у них только и дел, что угодничать перед омдой, соглашаться с каждым его словом да еще доносить обо всех деревенских делах, — сказал: омда-де хочет мне помочь. У него доброе сердце и, не желая обижать меня милостыней, он предлагает мне работу. Владения омды — это часть деревенской территории, и их положено охранять одному из сторожей. Ведь омда служит правительству, и наш долг уважать его так же, как мы уважаем правительство, а потому, добавил подхалим, я обязан с почтением принять протянутую мне руку. На другой день я приступил к работе. Владения омды мне были хорошо знакомы, но теперь моей обязанностью стало охранять их. О плате мы не договаривались. Мне достаточно было слова омды. К тому же его последняя жена — женщина щедрая и великодушная, кормила меня ужином и завтраком, поила чаем, а иной раз и угощала табаком. Все это я воспринимал как воздаянье бедняку, который живет в безмерной скудости.
В тот вечер жена омды захворала и не выслала мне ужин. Я осведомился о ее здоровье, мне сказали: она лежит в постели. Пожелав ей скорого выздоровленья, я пошел ужинать домой. Причина недомогания жены омды, показалось мне, вовсе не болезнь. Нет, здесь что-то другое, какая-то тайна. Последние дни она плохо выглядела, побледнела, глаза ввалились, все время кашляла, словом, и вправду была нездорова. Но в чем тут причина? У всех жителей нашей деревни — богачей и бедняков — свои тайны, и совать в них нос не пристало…
Так вот, стук в дверь напомнил мне об ударах судьбы. Разные они были, но уж один пришелся прямо, как говорят, по темечку и был так силен, что я даже подумал: все, кончилась моя жизнь, и воззвал к смерти как к избавлению. Услышав стрельбу на подворье омды, я обрадовался. Когда у кого-то из земляков радость, ликует вся деревня. Мне и в голову не пришло, что выстрелы эти предвещают нам всем черные дни, а радость одного обернется печалью и горем для других. Выстрелы, доносившиеся из богатого дома, никого не удивили, у богачей ведь праздники не кончаются, за одним тотчас приходит другой. Но вернулся домой мой сын, и я прочел на его лице небывалую тревогу. И все же, прежде чем говорить о той беде, познакомлю вас с сыном. Зовут его Мысри, он у меня единственный. Остальные пятеро — дочери. Он учился и окончил школу второй ступени в нашей деревне. Но учиться дальше можно лишь в городе, а значит, нужны деньги на жилье, еду, одежду, книги. К тому же мне нужен помощник и в поле, и дома. Старею я, и кто-то должен меня заменить. Вот я и решил, хватит с него и второй ступени, но Мысри уж больно хотелось получить образование. Он в школе всегда был первым. Сыновья богатых отцов приходили в наш бедный дом, и он помогал им готовить уроки. Мы крепко поспорили с Мысри, он даже чуть было не ушел из дома; но под конец договорились так: он поступит учиться заочно, а готовить уроки будет вместе с ребятами, которые каждый день ездят в среднюю школу, в маркяз. Да, трудно ему пришлось, но закончил он школу первым учеником. Ну, стало быть, вернулся Мысри домой, лицо угрюмое, мрачное. Я спрашиваю, что, мол, за радость такая в доме у омды, почему стреляют и загруды выкрикивают, а он отвечает: настал самый черный день в нашей жизни. Я даже рот открыл от изумления. Сегодня, продолжал он, суд принял решение вернуть омде земли, конфискованные у него по закону об аграрной реформе и поделенные между крестьянами. Полиция, говорят, изымет участки у тех, кто ими пользуется, и передаст омде. Я сперва подумал, будто речь идет просто о перемене владельца. Земля будет принадлежать не правительству, а омде. Но Мысри засмеялся — горько так — и пересказал мне слова омды, который всем, приходившим к нему с поздравлениями, заявлял: нет, мол, не приму ни клочка земли, если на ней сидит арендатор, я желаю получить свою землю свободной от аренды, а уж потом буду делать с ней что захочу — может, засею, может, застрою или сам сдам в аренду исполу. И представил я себе свой участок: три феддана, квадратный кусок земли, я возделываю его который год. Увидел мысленно и загон для скота, сакию — ее мы построили вместе с соседями, камфарные и эвкалиптовые деревья — ими обсажен участок. Оба мы, я и Мысри, чувствовали себя беспомощными и потерянными, Мысри оказался даже беззащитнее меня. Всю жизнь вроде был сильнее, а тут сник. Я не знал, что и делать. Хотелось мне выглядеть в глазах Мысри решительным и смелым. Вот и высказал предположение: а не сплетни ли это, пущенные бездельниками, которые только и знают, что рассиживаться на скамьях да чесать языки. Да и кто посмеет отобрать у нас землю?! Но Мысри сказал: посмеют, дело это решенное. Утром пошли мы в поле. Весна уже близилась к концу, теплынь стояла как летом, погода чудесная. Самые что ни на есть благодатные дни в году. А дел в поле столько — с утра думаешь: нет, целого дня не хватит все переделать. Мысри сел на краю поля и, спустив ноги в арык, стал бросать в воду обломки кирпича, следя за тем, как круги на ее поверхности разбегаются все шире, покуда не разобьются о берега арыка. Глянул я на Мысри да на поле и пропало вдруг у меня всякое желание работать. Положил мотыгу и серп под дерево, пошел к сакии. В ковше было немного воды, я сполоснул лицо и вымыл ноги. Встал лицом к ветру, чтобы обсохнуть. Подумал было совершить омовение и помолиться — на мне был вчерашний долг, от расстройства я пропустил вечернюю молитву. В загоне сиротливо сбились в кучу буйволица, корова, осел и две овцы. Мы с Мысри вернулись домой. Непривычно мне было уходить так рано, я всегда оставался в поле до тех пор, пока очертания его не начинали тонуть в вечерней мгле, и чувствовал, будто в чем-то провинился перед деревьями, арыками и землей. У дома омды толпился народ. Нас остановил один из сторожей, стал настойчиво предлагать щербету. От стакана с красным щербетом шел дразнящий приманчивый запах. Но Мысри, отказавшись от угощения, отстранил сторожа с дороги. Тот едва не полез в драку, но потом рассмеялся — дураки, мол, отказываются от угощения омды. Дома нас ожидали несколько феллахов — они тоже арендовали землю, конфискованную по закону о реформе. Мы, говорят, тоже слышали о решении суда, почему же оно принято без нас, никто нас даже не вызвал. Впрочем, мы ведь не являемся в этом деле юридической стороной. Омда подавал в суд на правительство. Мы тут ни при чем. Одни утверждали: мы, мол, имеем право опротестовать решение суда. Другие заявляли: ладно, пока еще рано говорить об этом, подождем — пусть омда получит письменный текст решения и начнет его исполнять. Вот тогда-то мы и выступим сообща. Надо только держаться вместе. Но тут одна крестьянка — она после смерти мужа сама кормила семью — сказала: нет уж, вода все равно вверх не потечет и сопротивляться бесполезно, омда все равно землю отберет. Вдруг Мысри вскочил на ноги и воскликнул: нет! Этому не бывать! Мы жизнь положим за землю.
На другой день в деревне только и было разговору о земле, возвращаемой омде. Много ходило всяких слухов, но точно было известно одно: омда требует свою землю назад. Три дня прожили мы в ожидании и страхе. Кое-кто, правда, утешал себя: у правительства, мол, день что год, и текст решения придет к омде годика через три — не раньше. В тот самый день, когда суд вынес свое решение, омда потребовал машину, сел в нее вместе с телефонистом и отправился в маркяз. Все решили: теперь он вернется с приговором в руках, чтобы завтра же приступить к его исполнению. Но сосед, видевший, как омда возвращался из маркяза, уверял, будто никакого приговора тот не привез, потому что вид у него был растерянный и озабоченный, как у человека, на которого свалилась какая-то нежданная неприятность. На третий день явился полицейский офицер в сопровождении трех солдат на лошадях одинаковой серой масти. Такие наезды всегда заставляют сердца сжиматься от страха. Офицер собрал феллахов, арендующих те участки, которые решено возвратить омде. Принял он нас на подворье омды, в комнате, где хранится оружие. Был он немногословен, сказал лишь: есть, мол, решение передать наши земли омде, ибо они — его собственность. А поскольку во время конфискации земель они не сдавались в аренду, то и возвращены должны быть также без арендаторов. Сохраняют силу только арендные договоры, заключенные с самим омдой. А те, что заключались с управлением аграрной реформы, отныне считаются недействительными. Потом офицер добавил: мол, он хоть и полицейский, но египтянин и не забывает о том, что мы его соотечественники. Поэтому он предпочел встретиться с нами в дружеской обстановке, и дело, надеется он, будет улажено по-хорошему. Если же мы станем возражать, нас рассудит закон, а закон ясно и категорически заявляет: землю следует вернуть омде. Он, офицер, готов взять на себя роль посредника и напомнить омде о том, что его долг позаботиться о нас, не оставить нас без куска хлеба. Все мы люди и должны жить по законам любви и братства, а не ненависти и вражды. Один из нас встал и спросил: как же нам быть, нам и нашим детям? У вас есть господь, ответил офицер, и есть омда, он уведомит власти о вашем положении, и они примут соответствующие меры. Египет не оставит своих детей без земли и без работы. Египет уважает и чужестранцев, а уж о собственных гражданах и говорить нечего!
— Это явная несправедливость, — сказал один феллах.
Таково решение суда, разъяснил офицер, и оно должно быть исполнено. Ну, а что до того, справедливо или несправедливо само решение, то ведь оно вынесено на основании закона. Мы живем в эпоху господства законности, и ничто не может заглушить глас закона. Мы вправе обжаловать решение, но прежде должны его исполнить. Если дело пересмотрят в нашу пользу, нам немедленно возвратят землю. Он самолично проследит за исполнением.
Я благодарил Аллаха за то, что Мысри не было с нами. Он мог бы натворить бог знает что. И без того достаточно было шуму, споров и слез. Офицер твердо стоял на своем: его обязанности — обеспечить возврат земли, и призывал нас вернуть ее добровольно. Он дает нам два дня сроку. А против того, кто заартачится, придется принять законные меры и отобрать землю силой оружия. Эти его слова вызвали всеобщий шум. Тогда офицер встал, поправил на голове фуражку и, выйдя из комнаты, направился к омде. Прибывшие с ним солдаты и сторожа, ожидавшие во дворе, отдавали ему честь. Мы, качая головами и пожимая плечами, побрели по домам. Вышло так, будто офицер дал нам два дня сроку лишь для того, чтобы мы перессорились между собой. Кто-то заявил, что уедет из Египта, раз здесь царит такая несправедливость: отбирают последнее у неимущего и отдают тому, у кого и так всего вдосталь. Другой кричал: если мы мужчины, давайте продадим землю и скот, купим на вырученные деньги оружие и выступим против правительства! Да случись такое в Верхнем Египте, добавил крикун, этому офицеру ни за что не уйти бы живым, охраняй его хоть целая армия. Мы разошлись, так ни о чем и не договорившись. Дело было в полдень. В поле я уже не пошел. К вечеру вернулся Мысри, пригнавший скотину. Пока его не было, я в одиночестве расхаживал взад-вперед по комнате, поглощенный тревожными мыслями. Что же делать? Как другие, так и я, хотя у меня с омдой особые отношения. Я ведь работаю на него, сторожу его добро. Решил: подожду, увижу, как поведут себя остальные. Жена, видя мои терзания, робко заметила: а может, омда и оставит мне землю. Как-никак, я его личный сторож, и он хорошо ко мне относится. Прикрикнув на нее, я решил: как бы ни обернулось дело, буду действовать заодно со всеми…
Тут-то и забарабанили в дверь. Громко, настойчиво. Собака, прикорнувшая у порога, ошалело вскочила на ноги и залаяла во всю мочь. Я открыл дверь. За нею стоял дежурный сторож.
— Омда требует тебя по важному делу, — сказал он.
Мне тогда и в голову не пришло, что за дело такое. Оделся я и собрался идти. Но жена, остановив меня, сказала, что у нее чайник вскипел. Сели мы со сторожем, выпили чаю, потом пошли. Я думал, у омды нашлась для меня какая-нибудь работа в поле на завтра, и он хочет с вечера договориться. На подворье омды меня дожидался телефонист. Он предложил мне сесть, чем несказанно меня удивил, и послал сторожа принести нам чаю из дома омды. Видя, что я не решаюсь принять приглашение, телефонист ухватил меня за рукав и силком усадил рядом с собой на диван. Потом повел речь о том о сем, омда, мол, человек добрый, сколько жителей деревни облагодетельствовал, нету такого дома, где бы ему не были чем-то обязаны. Да только человек так устроен — добра не помнит, все, знай, завидуют богатству омды. А вот про меня омда говорит, что я совсем не такой, как прочие деревенские. Потому-то он за мной и послал, хочет просить меня о небольшой услуге. Он уверен: я ему не откажу, дело-то пустяковое. Я встревожился. Что это он все ходит вокруг да около. С тех пор как свет стоит, омда всегда омда, и отец его с дедом были омдами. А наша доля — всю жизнь налегать на мотыгу. Так и помрем с согнутой спиной да с ногою, увязшей в земле. Весь свой век спину гнем. Раньше, помню, омда только рот откроет — что-нибудь приказать, а мы уже кидаемся исполнять. Да, времени на разговоры он не тратил. Здесь явно что-то не так. У меня от страха мурашки поползли по телу — ну точно в поле уснул, и по тебе полчища всяких насекомых ползают. А телефонист все говорил, говорил. Потом пришел омда. Я встал. Протянул он мне руку, поздоровался. Точно, случилось что-то, сказал я себе, не иначе, правительство отменило решение о возврате земли. Обрадовался я и пуще прежнего почувствовал, как люблю землю, представил, как завтра с утра отправлюсь на участок, ведя в поводу скотину. Я взял руку омды, мягкую, гладкую, в свои грубые, потрескавшиеся ладони, поднес ко рту — поцеловать. Губы ощутили холодок колец, которыми были унизаны мясистые пальцы, и теплоту кожи. Вспомнил вдруг: мяса-то я не ел с прошлого праздника, а сколько с тех пор времени прошло, сосчитать не мог. Омда милостиво разрешил поцеловать ему руку, думает небось, для меня это великое счастье. Потом произнес:
— Храни тебя господь, сын мой!
Похлопал меня по спине и оставил руку на моем плече. Тяжелая была рука, сразу чувствовалось: хозяин ее всегда ел досыта. На моих-то руках и на руках тысяч таких, как я, мяса нет. Я побоялся, как бы омда не зашиб ладонь, хлопая меня по костлявой спине. Он направился к дивану и уселся, подобрав полы широкой галабеи — пошедшей на нее материи хватило бы на рубахи всей моей семье. Шестом пригласил меня сесть рядом. Я подхватил узкий подол, притулился на полу у его ног, но он поднял меня и усадил рядом с собой. На столике перед ним стоял чайник и три большие чашки с золотым ободком. Мое изумление росло, а вместе с ним рос и страх. Пусть бы уж он скорее заговорил и кончилось это невыносимое ожидание, от которого у меня в висках застучало. Такой почет оказывают не зря, что-то ему от меня надо. Наконец любезности кончились, перешли к делу. Телефонист объяснил, что услуга, которой хочет от меня омда, одновременно и легкая и трудная, и простая и сложная, но она вполне осуществима. Готов ли я ее оказать? Я ответил, что всегда к услугам омды. Телефонист помолчал, потом предложил омде говорить самому, так, мол, будет убедительней. Омда откашлялся, вытащил тонкий, как сигаретная бумага, платок, от которого по всей комнате запахло одеколоном. Сплюнул в него, снова откашлялся. И вновь я ощутил: передо мной человек, всю жизнь евший досыта, едва он заговорил, я почувствовал запах мяса, курятины, жира и жареного лука. Наклонившись ко мне, он спросил, что я решил насчет земли. Я немного успокоился, подумал: наверно, это и есть цель разговора, и ответил, что мы еще ничего не решили. При слове «мы» омда, вскинув брови, переспросил:
— Кто это мы?
— Мы, феллахи, — ответил я, — которых прогонят с земли. Мы еще не решили, как нам быть, хотя большинство полагает, что землю надо отстаивать, если придется — даже силой.
Омда не рассердился на мои слова, лишь посмеялся и обещал отнестись ко мне иначе, чем ко всем прочим. Но ведь слово не воробей, заметил я, а слово мужчины все равно что клятва, и я считаю себя связанным с другими. Однако омда не дал мне договорить, заявив: он-де меня выделяет из всех, именно поэтому и хочет просить об услуге, а суть ее в том, чтобы Мысри, мой сын, совершил одно дело вместо младшего его дитяти, сына младшей госпожи, которая всегда кормит меня ужином и завтраком и любит как родного отца. Дело это сулит мне большие выгоды. Тут вмешался телефонист и разъяснил: омда ждет моего согласия на отъезд сына, все будет оплачено, и как только я скажу «да», мы обсудим все подробно, в том числе и сумму. Целых полночи они слово за словом излагали мне свой план. Невольно прислушиваясь к ночным звукам, долетавшим с улицы: голосам сторожей, окликам феллахов, разыскивающих пропавшую курицу или овцу, — я пытался уяснить, к чему все-таки клонят телефонист и омда. Телефонист сказал: Мысри должен будет пойти в маркяз и получить там важные документы вместо сына омды. А потом, добавил омда, Мысри возьмет в маркязе еще один документ, менее важный, в тот же день поедет с ним в Александрию и вернется до захода солнца. Все дорожные расходы омда ему оплатит. А почему, спросил я, этого не может сделать сын омды, зачем Мысри ехать вместо него? И тут на меня обрушился первый удар.
— Мысри, — сказал телефонист, — поедет не вместо сына омды, а как сын омды.
Сердце мое упало.
— Что же это за документ? — спросил я.
— Призывное свидетельство.
Слова эти произнес омда, небрежно махнув рукой, словно вопрос не заслуживал внимания. И не успел я опомниться, как телефонист спросил, согласен ли я. Голова моя туго соображала. Омда подал знак телефонисту, и тот наконец раскрыл до конца все карты. Говорил он быстро и сбивчиво, брызгая слюной. Капли ее долетали до моего лица. Мне стоило отчаянных усилий поспевать за его словами. Я попытался раз-другой остановить его, переспросить его, но нет, прервать его было невозможно. Так и сидел я с открытым ртом, руки как плети висели вдоль тела; я чувствовал, пот ручьем течет с шеи мне на грудь. Телефонист говорил о том, что два дня назад сыну омды пришла повестка в армию, то есть на военную службу. Но по особым причинам, — а о них слишком долго рассказывать, — омда не хочет отдавать в солдаты своего сына. Меня же он числит как бы роднею — недаром доверил сторожить его дом. Долго искал он выход из положения, но ничего не мог придумать. А если сын омды уйдет в армию, это будет трагедией для отца с матерью. И вот наконец они нашли выход, простой и легкий, — пусть вместо сына омды пойдет кто-нибудь другой. А поскольку омда считает меня за брата, а Мысри любит, как сына, почему бы Мысри и не пойти в солдаты вместо сына омды. Если я согласен, омда готов поговорить со мной всерьез. Он удовлетворит любую мою просьбу. Главное, чтобы я согласился помочь ему в этом несложном деле.
— Ты согласен?
На время воцарилось тяжелое молчание.
— Согласен на что?
Это уже я задал вопрос. Собеседники мои переглянулись, и на лице омды появились признаки гнева. Телефонист стал уговаривать его не волноваться. А до моего сознания все никак не доходил смысл «небольшой услуги», которой требовали от меня, вернее от Мысри. У меня пять дочерей и единственный сын, и, выходит, он должен идти в армию вместо младшего отпрыска омды, седьмого по счету сына в семье. Они все ждали моего ответа. Я не хотел ни отказываться, ни соглашаться и, имея обыкновение подолгу обдумывать всякие сложные для моего ума вопросы, попросил у них отсрочки. Но они отказали. Я не должен, предупредил телефонист, ни с кем советоваться, это может повредить омде. Мне сделано предложение, я должен его принять или отвергнуть. Но в любом случае хранить дело в тайне.
— А как же сам Мысри?
— Что Мысри?
— Ему-то можно сказать?
Телефонист объяснил, что Мысри следует вводить в курс дела постепенно, не говорить ему всего сразу. Неизвестно, как отнесется Мысри к такой просьбе. От нынешней молодежи всего можно ожидать. Я сказал им, что хочу посоветоваться сам с собой и поразмыслить наедине. Они не желали меня отпускать, но я попросил разрешения дать ответ завтра, добавив: все будет в порядке. Сам не знаю, для чего произнес я эту последнюю фразу. Каюсь, есть за мной такой грех, иногда у меня с губ срываются слова, смысл которых и до меня-то самого не доходит. Я обрадовался, что могу наконец уйти и они больше не будут меня терзать. Встал с места. Омда тоже поднялся и, удерживая меня за рукав, сказал: все в мире имеет свою цену и каждое деяние — воздаяние, награда будет зависеть от твоего решения. Но надеюсь, совесть не позволит тебе отказать мне в помощи в такой трудный момент. Потом он спросил:
— И много земли получил ты по аграрной реформе?
— Три феддана.
У меня, пояснил я, арендный договор с управлением аграрной реформы, и он зарегистрирован в сельскохозяйственном кооперативе. Вот уже пять лет нам все обещают передать землю в нашу собственность, и арендная плата тогда зачтется как уплата за участок. Но дни идут, а мечты остаются мечтами. Теперь же стало известно, что землю и вовсе хотят отобрать. Тут вмешался телефонист.
— Вы, — сказал он, указывая на нас с омдой, — породнились. Услуга, которую ты оказал омде, связала ваши семьи кровными узами.
Я в душе посмеялся над этими лживыми словами; кому-кому, подумал я, а уж нам-то с малолетства известно: в жилах омды течет голубая кровь, она и пахнет по-особому. Ну, а у нас, у тех, кому сон заменяет ужин, кровь красная, и запах у нее неприятный. Наверно, телефонист заметил усмешку на моем лице. Он спохватился и стал уверять: мол, говорит чистую правду. Ведь военная служба Мысри, или, как ее называют, пеня, выплачиваемая кровью, действительно роднит семьи. Это наилучшее доказательство любви египтян друг к другу, любви, равной которой нет в истории.
— Что бы ни случилось, тебя не прогонят с земли, — сказал омда.
Он повторил это трижды. Достал бумажник, битком набитый новенькими десятифунтовыми билетами с острыми, как нож краями, извлек из него маленький Коран в позолоченном переплете и поклялся, что расторгнет существующий арендный договор, но землю оставит мне, и я смогу пользоваться ею на условиях испольщины. Его земля — мой труд, а расходы и урожай будем делить поровну. Из урожая он будет вычитать арендную плату за землю, но не раз навсегда установленную, а в зависимости от того, какую культуру посадим в этом году. Если хлопок, плата одна, клевер — другая. Омда говорил долго, подробно высчитывал доходы. В руках толкового феллаха, который сеет не по-старинке и не слушает нескончаемой болтовни о национальной экономике и интересах страны, об экспорте и планах развития, один феддан, если его засадить садовыми культурами, может принести тысячу фунтов в год. А если обычными — не менее шестисот. Возьмем минимум, четыреста фунтов. Вычтем расходы на борьбу с вредителями, на орошение, на взятки и прочее. Остается двести фунтов с феддана. Три феддана дают шестьсот фунтов. За три года, которые Мысри прослужит в армии, ты получишь тысячу восемьсот фунтов, почти две тысячи. Корм скоту, питание семьи и топливо я по-родственному в расчет не беру. Если наш опыт удастся и ты окажешься дельным работником, я потом прирежу тебе еще земли. Соглашение это записывать мы не будем, все останется между нами. А людям скажем, что ты работаешь на моей земле за плату. К тому же ты будешь по-прежнему сторожить подворье за три фунта в месяц, из расчета десяти пиастров за ночь. Конечно, продолжал омда, он знает, что никто на его добро не покусится, поэтому три фунта я получаю только за то, что сплю не дома, а на его подворье. И все же, учитывая огромную услугу, которую я ему окажу, он решил удвоить плату, я буду теперь получать двадцать пиастров за ночь. Шесть фунтов в месяц равны пенсии, которую выплачивает мне правительство. Простой расчет показывает, что мой ежемесячный доход составит двенадцать фунтов, а это больше зарплаты учителя начальной школы либо начальника почтового отделения или инспектора сельскохозяйственного кооператива и чуть уступает жалованию господина офицера, начальника полицейского участка. Таким образом, подсчитал омда, ежегодно я буду получать семьдесят два фунта, то есть двести шестнадцать фунтов за три года. Сложим это с доходами от земли и получим в итоге две тысячи шестнадцать фунтов. Мысри в армии тоже будет получать ежемесячно три фунта и десять пиастров. Если постараться, можно, воспользовавшись протекцией, перевести его в военную полицию. Тогда он получит подъемные и деньги на обмундирование, а жалование составит пятнадцать фунтов в месяц, не говоря о бесплатном питании, проезде и прочих льготах. Его ежегодный доход составит сто восемьдесят фунтов, то есть пятьсот сорок фунтов за весь срок службы. Сложим все вместе — получается две тысячи пятьсот пятьдесят шесть фунтов. Сейчас у нас конец июня 1973 года. Если Мысри явится на призывной пункт первого июля, он закончит службу первого июля 1976 года. Что значат три года в жизни человека! Они пролетят незаметно, в мгновение ока. А если Мысри не захочет демобилизоваться, то с первого июля 1976 года вооруженные силы станут платить ему не менее двадцати фунтов, а то и все сорок. Тут все зависит от протекции и начальства да и от самого солдата — сколько сумеет он заработать нашивок и наград. Жалованье за все годы службы выплачивается при демобилизации. Одновременно солдату предлагают остаться на сверхсрочную службу, дающую право получить через пять лет офицерское звание. Мысри ведь молод. Глядишь, дослужится до генерала, будет как наш начальник полицейского управления, представляешь себе? А если он откажется от сверхсрочной службы в армии — что ж, его право, — то получит официальное письмо от административного управления вооруженных сил в любое гражданское учреждение, где желал бы получить должность. Но Мысри — благородный юноша. Он, конечно, откажется от всех постов, которые будут ему предлагать в городах, не захочет стать ни городским головой, ни прокурором, ни инженером или доктором. Уверен, он предпочтет быть учителем в начальной школе, в своей родной деревне — нести свет знаний бедным и обездоленным. Мысри очень огорчен тем, что не может учиться дальше, но он будет светочем, озаряющим людям путь к знанию. Сколько стоит казенная, государственная должность?
Я не ответил. Во рту было сухо, сердце колотилось — вот-вот выскочит из груди.
— Пятьдесят федданов, — отвечал телефонист.
— Один феддан земли, — снова заговорил омда, — стоит две тысячи фунтов, не считая отступного, равного половине этой суммы. Получить должность — все равно что выиграть сто тысяч. Вот и прикинь, — предложил мне омда, — кто же из нас кому оказывает услугу.
— Нет-нет! — воспротивился телефонист. — Дело не в этом: главное — общие интересы — наши, личные, и всего Египта, дорогой нашей родины.
Вдруг все замолчали. Потом телефонист спросил, не было ли мне какого-нибудь знамения в ночь судьбы{18}, в прошлый рамадан? Если было, то все понятно — на мою долю выпало чудо. Ибо все, о чем говорил омда, относится к чудесам, о которых человек и мечтать не смеет, они случаются раз в сто лет. Мне, отвечал я, никогда не приходило на ум, что ночь судьбы может иметь хоть какое-то отношение к нам, беднякам. Испокон веку счастье дружило только с богатыми, и удача выпадала вовсе не тем, кто в ней нуждается. Тут телефонист подошел ко мне, попросил меня открыть рот и поднять верхнюю губу. Долго разглядывал он мои зубы, потом со вздохом сказал: да, они не похожи на зубы удачливого человека. Вот будь у меня щель пошире меж двумя передними зубами, тогда я бы точно был счастливчик. Телефонист даже слегка сконфузился, но омда выручил его, больно хлопнув меня по спине и заявив: не беда, этот признак наверняка есть у Мысри. Когда-то, много лет назад, напомнил он, когда Мысри только учился ходить, он, омда, не раз говорил: этому ребенку суждено быть счастливым. Даже поклялся, будто сказал тогда: счастье у него под ногами.
— Вы сказали, что у него счастливая нога, — поправил телефонист.
— Верно, сказал, что счастливая нога.
Я такого разговора не помнил, но знал: да, у Мысри между двумя передними зубами — широкая щель, и многие утверждали, это-де счастливый признак. Я стал прощаться, но омда объявил: нет, он не отпустит меня без ужина. Хлопнул в ладоши. Телефонист пошел поторопить прислугу. Я в душе благодарил Аллаха, сподобившего меня вынести этот трудный и малопонятный для меня разговор, в котором упоминались неслыханные суммы. Сознаюсь, я даже усомнился, смогу ли верно передать его, и до сих пор не знаю, справился ли с такой задачей. Но я рассказал главное — этого достаточно. Вошла служанка, неся на голове медный поднос, накрытый белоснежной салфеткой. Омда поднял салфетку, и от блюд, которыми был уставлен поднос, повалил пар. Я увидел торчащие ножки — не то гусиные, не то индюшачьи. У меня потекли слюни и челюсти свело, а желудок — почудилось мне — стал вдруг шире оросительного канала, словно у меня уже тысячу лет не было во рту ни крошки. Но все-таки я сообразил, что ужин подан нам не случайно и все эти роскошные блюда приготовлены заранее. Я сидел напротив омды, рядом со мной телефонист. Сторож, мой приятель, стоял возле нас, держа в руках таз, кувшин с водой и салфетку. Я очень обрадовался нежданному угощению — ничего подобного мне в жизни и отведать-то не доводилось. Случалось, правда, мне выносили блюдо с объедками после гостей омды, и я, пристроившись где-нибудь за дверью, доедал их или, спрятав в укромное место, потом уносил домой.
«Во имя Аллаха», — громко сказал омда и протянул руку к еде. Я увидел вещицу, похожую на вилы, которыми мы провеиваем пшеницу, только маленькую и сделанную из металла — а вилы, как известно, деревянные. Она, вроде, называется вилкой. Ножи и ложки я знаю, у меня у самого есть в доме нож еще со времен моей женитьбы. И деревянные ложки нам вырезал мастер, когда я женился на матери Мысри, в придачу к сундуку и столику-таблии. Я растерялся, не зная, чем же мне есть, вилкой или руками. Омда взял вилку и нож, отрезал кусок этого гуся (или индейки), а я все не смел протянуть руку, боясь, как бы омда не рассердился. Настроение у меня испортилось, я подумал: уж лучше бы они дали мне мою долю с собой и я съел бы ее наедине без помощи всех этих предметов, ставших мне ненавистными, я даже поймал себя на желании выкинуть их в окно. Отложив вилку и нож, я взял ложку и стал есть то, что можно набрать ложкой: шурпу, рис, овощи, салат. У омды-то был богатый многолетний опыт застолий. А я давно уже отвык различать вкус еды. Он набивал рот мясом с блаженным выражением лица, словно занимался любимейшим своим делом. После ужина я стал прощаться. Омда дал мне два дня сроку на размышление. Телефонист напомнил, что Мысри я должен вводить в курс дела постепенно, не раскрывая сразу все карты. Я пообещал и вышел. Шагал я понуро, уставясь в землю, с трудом волоча ноги. Домой я не пошел, а отправился к амбарам омды. Думал о Мысри. Ведь именно от него узнал я о том, что делается в мире. Пока Мысри был ребенком, все помыслы мои были сосредоточены на куске хлеба, на том, чтобы Аллах не отнял его у меня. Прежде чем положить в рот кусок лепешки, я целовал ее с обеих сторон. По ночам, в долгой, тягучей темноте мне хотелось лишь одного — хоть немного поспать. Утром я шел сдавать винтовку и старался не попасться на глаза омде: еще заметит ненароком и пошлет работать на своем поле. Весь день я мучился — от голода, недосыпа и усталости. Жизнь — сплошное мучение. Я старался не думать о недавнем разговоре с омдой, но то и дело мысленно возвращался к нему. Соглашусь ли я, чтобы Мысри шел в армию вместо сына омды?
— Ни за что!
Эти слова сами сорвались с моих губ. Но тревога за сына не стала от этого меньше. Страх поселился в моей душе, едва я вышел из дома омды. Не надо, говорил я себе, ни о чем сейчас думать, иди домой, ляг, укройся старым, дырявым, как решето, одеялом и постарайся уснуть. Хорошо бы всхрапнуть, как все люди. По ночам, во время дежурств, я слышу людской храп. Люди ведь делятся на два сорта — одни спят без задних ног, другие мучатся бессонницей. У богачей сон крепкий. Так мне кажется, когда я прохожу ночью мимо их домов. И все-таки я вечно боюсь, как бы шум моих шагов не разбудил их. Правда, моя обязанность охранять по ночам людей порядочных от сукиных детей, но будить их не следует. Выйдя на пенсию, я надеялся отоспаться, но не прошло и недели, как снова стал сторожем у омды. Тут мои мысли снова вернулись к Мысри, и я позабыл о сне. Скажу лишь напоследок: бессонница оставила заметные следы на моем лице. Глаза у меня красные, даже издалека виден красноватый цвет белков. А ресницы почти все выпали. Нос — как водопроводный кран, из него вечно капает; не то что наша колонка, из которой никому еще не удалось выдоить ни капли воды.
У земляков только и было разговору что о Мысри: как это, мол, сын бедняка учится лучше всех? Где он ума понабрался? Да от кого унаследовал такие способности? Мать Мысри в подобных случаях всегда говорила: люди, увидев в руке сироты пирожок, глазам не верят. Да уж, Мысри не чета всем прочим. Помню, когда он кончил школу второй ступени, я не знал, что и делать. Оно-то верно, лучше учения нет ничего. Заветная моя мечта — увидеть сына настоящим эфенди. Учился он прекрасно — первый ученик не только в классе, но и во всей школе. Вот и повадились дети кое-кого из нашей знати приходить к нам и просить Мысри с ними позаниматься. А люди, глядя на Мысри, говорили: бедняки-то на поверку — умные, а богачи — глупцы. Сам я этому не верил. Богач на все-право имеет, и на то, чтобы умным быть, тоже. За деньги купишь ума — сколько пожелаешь. В тот день, когда Мысри получил аттестат, вышла у нас загвоздка. Средняя школа, она в маркязе, а специальные училища: промышленное, сельскохозяйственное, педагогическое — только в столице провинции, большом городе, где живет сам губернатор. Вот мы с Мысри и поспорили: он хотел поступить в среднюю школу, а потом в университет — изучать языки и после стать там, в университете, преподавателем. А я считал: нет лучшей должности на свете, чем учитель младших классов в нашей деревенской школе. Мысри отказывался, толковал что-то о высшем и среднем образовании, а под конец сказал: мол, ладно, согласен стать школьным учителем, но только изучив в университете языки и законоведение. Я, помню, смотрел на него с недоумением, никак не мог взять в толк, когда он успел все это узнать. Мне, понятно, очень хотелось, чтобы все вышло, как он и мечтает; но, пораскинув мозгами, я понял: нет, отправить Мысри учиться в город невозможно. Ведь там нужно где-то жить. Да и в школу надо ходить прилично одетым. Прибавьте сюда расходы на еду, на проезд да на тетрадки с книжками, карандашами и прочим. А мы и так еле концы с концами сводим. Так-то оно так, есть у меня три феддана земли и зарплата сторожа. Но и кормить мне приходится десять ртов: Мысри, пятерых его сестер, жену, мать с тещей да и себя самого. Где же взять деньги, чтоб учить Мысри в городе? А жизнь там дорогая: как говорится, и за воду берут и за воздух, каждый норовит последнюю рубаху с тебя содрать. Нет, не было у меня такой возможности. Люди в деревне интересовались делами Мысри. Многие настаивали: посылай его в город учиться. Но я отвечал: видит око, да зуб неймет. Люди сердились, говорили, надо уповать на Аллаха. Поди разберись, как все на свете устроено. Есть ведь поговорка про серьги, что достались безухому. Хотя на все мудрость Аллаха. Как-то в поле завел я с Мысри разговор. Ты, сказал я ему, единственный мой сын при пяти дочерях. Не на что мне посылать тебя в город. Вот, арендую три феддана, бог даст, приобрету их когда-нибудь в собственность. За один феддан можно получить постоянную должность. Правда, пока земля не моя, но я уверен, в конце концов она будет принадлежать мне. Этого дня мы ждем лет двадцать с лишком, и он придет. А после меня земля достанется Мысри. Сестры его выйдут замуж, а Мысри земля заменит образование. Подыщем ему достойную невесту, и пусть обзаводится хозяйством, семьей. Когда я умолк, Мысри поднял на меня глаза. Он еще не вымолвил ни слова, а я понял: покуда я говорил, Мысри повзрослел на десять лет. Зубы стиснуты, на глазах слезы. Он крикнул сердито, мол, закончит образование, чего бы это ни стоило. Для него нет невозможного, он не создан пахать землю, которая ему не принадлежит. Будет учиться заочно.
— Как так заочно?
Это я спросил. А из ответа его понял, что мы с ним как небо и земля: он знал массу вещей, о которых я и понятия не имел. Он может поступить в среднюю школу в маркязе, объяснил Мысри, живя дома, в деревне. Заниматься будет самостоятельно, а в конце учебного года сдавать экзамены. Он уверен: за три года успешно закончит школу.
Сам не знаю, зачем я все это рассказываю. Просто хочу, наверное, уйти от собственных мыслей. Но разве это возможно! Я ведь с самого начала не хотел соглашаться. Весь мир не стоит горстки пыли из-под ног Мысри. Но легко ли было отказаться после всех посул и обещаний омды? Особенно смутили меня его слова насчет земли. Вчера я слышал: во многих деревнях землю уже вернули старым владельцам. Значит, и наша земля отойдет омде, хотим мы этого или нет. Я вечно был голоден. За словами омды мне чудились горы еды — ею можно было досыта накормить всю семью. И я заколебался. Во время разговора с омдой я был настроен решительно: откажусь и все тут. Но теперь почему-то слова его бередили мне душу, прежней моей стойкости как не бывало. Пришла ночь, и мысли нахлынули со всех сторон. Ни в эту, ни в одну из следующих ночей я не мог сомкнуть глаз. Ночь казалась бесконечно длинной, а когда начинал брезжить мутный, серый рассвет, наступало какое-то странное успокоение, даже, пожалуй, отупение. Словно во сне шел я в мечеть, совершал омовение, молился и все думал: надо бы с кем-нибудь посоветоваться. Но, боясь, что люди меня осудят, хранил все про себя. Потом возвращался на подворье омды сдать дежурство. В тот раз после дежурства я замешкался и шел домой позже обычного. Здесь подхожу я к самому главному в моем рассказе — разговору, который произошел между мной и Мысри, когда я вернулся домой в то страшное утро. Вы уж меня простите. Знаю-знаю, именно этот разговор интересует вас больше всего. Но я не стану говорить о нем. Не могу. Нет сил. Да это и было бы предательством по отношению к Мысри. Вы, наверно, рассердитесь и, разведя руками, скажете: вот, мол, старик посмеялся над нами, рассказал лишь то, что самому захотелось, а о главном-то умолчал, струсил. Все случившееся со мною и Мысри в то страшное утро — не тайна. Рано или поздно вы это узнаете. Но только не от меня. А я попытаюсь вспомнить, о чем думал я потом, когда все уже кончилось. Каждый раз, бывая в мечети, я слышу слова имама: знай вы, что скрыто за пеленой грядущего, вы избрали бы настоящее. И когда в деревне случится какое-нибудь несчастье, люди говорят: о господи, суди нас, но будь милосерден. Умрет ли кто, погибнет ли урожай, или пожар спалит дома, крестьяне, возведя взор к небесам, повторяют: о боже, отведи от нас худшие несчастья. Раньше и я верил этим словам. Но после горя, обрушившегося на меня, говорю во всеуслышание: нет, откройся мне даже самое страшное будущее, я никогда не избрал бы того, что случилось.
Понедельник, два часа тридцать минут пополудни.
22 октября 1973 года.
12 бабиха 1690 года.
Что соответствует 26 рамадана 1393 года.
Да, нелегкая задача рассказать ту часть этой горькой и странной истории, свидетелем которой я был. Чтобы успешно справиться с ней, надо, пожалуй, обладать талантом всех вместе взятых писателей, которые когда-либо существовали на земле с тех пор, как родилось искусство романа. Облегчая себе дело, начну с некоторых пояснений. Обратите внимание на важное обстоятельство: я пишу в два часа тридцать минут пополудни, в понедельник 22 октября. А стало быть, времени Мысри отпущено было очень мало — двадцать четыре года четыре месяца и девять дней. Да разве это возраст? Хотите знать, почему я начинаю свой рассказ с недомолвок и околичностей? Поясню — я боюсь. Боюсь, что вы не захотите его прочесть. Пусть история эта коротка, но она весьма печальна. А вы сейчас полны радости, вы торжествуете победу, озарившую землю Египта. Вам дано изведать счастье, которого не знали ваши деды и которого не увидят внуки. Ну как, согласны вы дочитать до конца мой рассказ? Ладно, вот вам картина: я сижу в кузове автомашины, выкрашенной в черный цвет, но в ярких лучах солнца она кажется серой. На желтой, как песок пустыни, табличке написан номерной знак машины, под ним одно лишь слово — «армия». Передо мной стоит деревянный гроб, в гробу — Мысри. В кабине, кроме водителя-солдата, больной унтер-офицер, а между ними — раненый солдат, мы подобрали его на дороге. Позади нас город Суэц. Мы направляемся в Каир, везем туда тело Мысри. Наша задача — сдать тело и получить на главном военном складе груз медикаментов. Я не вижу ничего, кроме гроба, и все время придерживаю его, чтобы он не сдвигался с места при каждом повороте и толчке машины. Прямо передо мной маленькое окошечко, в нем виден лишь кусок дороги, и я могу определять скорость грузовика. Мелькают придорожные столбы, и я стараюсь угадать: далеко ли еще до Каира. На плече у меня висит маленький транзистор, но из него слышится лишь хрипение. Правда, временами прорывается голос диктора, который тут же, при очередном повороте машины, превращается в неясное бормотание. Мысри погиб вчера утром. Мне до сих пор кажется, будто он просто в глубоком обмороке, и я ощущаю живое тепло, которое сквозь щели деревянного гроба исходит от его тела. Когда мы несли Мысри, чтобы положить его в гроб, тело было еще теплым; мне все чудилось: сердце его бьется и кровь бежит по жилам. Я думал: просто от всего пережитого он потерял сознание, но вот-вот очнется. Я и сейчас не верю и не поверю никогда, что Мысри погиб, хоть передо мной его мертвое тело. Смерть в бою — особая смерть, за последние дни я видел ее сотни раз. Но Мысри я не могу представить себе мертвым, даже если бы этот гроб оставался рядом со мной долгие месяцы. Время тянется томительно медленно. Мне хочется заговорить с Мысри, удостовериться в его гибели, но гроб заколочен и нем. Я вспомнил о моем транзисторе, стал крутить регулятор настройки, пытаясь поймать хоть чей-нибудь голос. Грузовик как раз миновал поворот и ехал теперь в другую сторону. Речь диктора слышалась ясно, она звучала торжественно и сурово:
— Канцелярия президента республики выпустила воззвание к нации, где сообщается, что Египет согласен с решением Совета безопасности о прекращении огня, принятом вчера на утреннем заседании. На вчерашнем вечернем заседании Совет безопасности, по предложению Советского Союза и Соединенных Штатов Америки, принял еще одну резолюцию, которая предусматривает продолжение дискуссии об обстановке на Ближнем Востоке.
Грузовик снова повернул, мотор загудел сильнее, и голос диктора пропал. Я глядел на гроб; несмотря на тряску, он словно прирос к месту. Может быть, Мысри, подумал я, тоже вслушивается в слова диктора, стараясь уловить и осознать их смысл. В общем-то, понять все сказанное не трудно. Гроб снова качнулся. Мне показалось, что Мысри все понял, разгадал, и покачивания гроба означают несогласие с тем, что сказано было по радио. Но, может, я ошибся, и покачивания эти следует понимать как желание высказать нечто недосказанное, унесенное с собой за последнюю черту, туда, где время уже не существует. Знаю, все это лишь игра воображения до крайности усталого человека. И усталость эта не покидала меня, пока я не начал писать. Люди считают, что утомление проходит, стоит лишь человеку отдохнуть. Но мне не в силах помочь никакой отдых, усталость словно поселилась во мне. Истомленное сердце болезненно, надрывно стучит, рвется прочь из груди. Да, я должен писать, другого выхода у меня нет. Надо во что бы то ни стало освободиться от тайны, которую я ношу в себе, — тайны, заслонившей все, что я видел и знал прежде. Важнее ее нет ничего в моей жизни, и напрасны бы были попытки с чем-то ее сравнить. Да и могла ли с кем-нибудь в мире произойти история, подобная истории Мысри? Не думаю. Вот об этом я и буду писать. Ибо говорить о чем-то другом — значило бы предать Мысри и впасть в убийственную ошибку отрицания всеобщей связи между явлениями. Нет, все взаимосвязано. Пускай поведу я речь только о Мысри, вы сами убедитесь, как разные события сплелись в тугой узел, и бессмысленно даже пытаться отделить одно от другого. Я начну с того далекого дня, когда мы познакомились с Мысри, со дня его прибытия в нашу часть. Не забуду, как в первый раз услышал я его голос. Именно голос, по-моему, создает первое впечатление о человеке. Голос Мысри звучал робко, в нем слышался крик души, мольба о помощи и участии. Уловив это, я взглянул на Мысри — глаза его тоже лучились каким-то особым теплом. Да, кстати, я совсем позабыл о правилах приличия, до сих пор не назвал себя. Дело в том, что в нашем романе нет автора, который обычно берет на себя обязанность представлять своих персонажей. Придется мне сделать это самому. Я — друг Мысри. Волею обстоятельств я сделался самым близким ему человеком. Ведь именно обстоятельства вершат судьбами людей, сталкивают их, сближают, а иногда и связывают неразрывно помимо их воли. Сейчас я задаю себе вопрос: что заставило меня так тесно сойтись с Мысри? Почему я принял так близко к сердцу его дела? И каким образом стал участником этой печальной истории? Не знаю, что и ответить. Во всяком случае, никакой явной причины тут нет, хотя, вроде, и существует множество причин. Скажем, первая встреча и первое впечатление. Я был дежурным по секретной части и в мои обязанности входило принять новобранцев. Процедура известная, вопросы стандартные: имя, образование, дата призыва, дата прибытия в часть, место жительства, гражданская специальность, место работы после демобилизации, военная специальность. Новеньких было немного, всего восемь человек. Дежурный сержант отвел их в палатку, где они могли сложить свои вещи и отдохнуть с дороги. Прибыли они после десяти утра, поверка и назначения караульных и дневальных уже прошли. Спустя какое-то время новобранцы попросили разрешения ненадолго выйти из расположения части купить себе еды в лавочках неподалеку. Дежурный сержант отпустил их на час. Вернулись они без опозданий. Вид у всех был усталый, как обычно у новобранцев в день прибытия. Сержант, как положено, привел их ко мне для регистрации. Они выстроились в шеренгу и по очереди подходили ко мне со своими документами. Семеро, как выяснилось, получили подготовку санитаров, а один — брата милосердия. Я обратил внимание на его — воспользуюсь военным словечком — нестроевой вид. В нем не чувствовалось ни малейшей собранности, подтянутости. На погонах я не увидел лычек, хотя было ясно — он старший группы. Точно так же было ясно, что своему старшинству он вовсе не рад. Наверно, подумал я, следует сделать ему замечание о несоответствии его внешнего вида возложенным на него обязанностям, но слова так и не сошли с моего языка. Что-то помешало мне их произнести, пожалуй, доброта, которая ощущалась в нем, и затаившиеся в глубине глаз смятение и тревога. Он показался мне слабым, нуждающимся в помощи существом, скорее всего, глубоко несчастным человеком. Лицо типичного египтянина, смуглое, цвета нильского ила. Я стал записывать адреса. Старший предпочел быть последним, что тоже выглядело странно, он должен был бы назваться первым и представиться всем. Когда подошла его очередь, он встал передо мной навытяжку. Не разобрав его имени на протянутом мне документе, я спросил:
— Твое имя?
— . . . . . . .
Он не назвал ни имени своего отца, ни фамилии, и мне пришлось переспросить еще раз. В документах значилось, что он окончил школу второй ступени в одной из деревень Дельты. В армию призван в александрийском округе. Оттуда направлен в Хильмийят аз-Зейтун, где получил назначение в медсанчасть. Прошел соответствующее обучение и теперь переведен в один из каирских военных госпиталей, я тоже там когда-то служил. В Каире у него не было постоянного места жительства, и он продиктовал мне адрес родных в деревне. Что касается рода занятий до призыва на военную службу — он был учащимся. Тут у меня возник первый вопрос: если он учащийся, то почему же его призвали? Я хотел спросить, почему он не воспользовался правом на отсрочку, но из-за спешки махнул рукой, не спросил. Быстро заполнил остальные графы, а когда задал ему вопрос о братьях и сестрах, он ответил, что у него пять сестер. Я положил перо и спросил:
— Как же так? Ведь ты по закону не подлежишь призыву?
Тут он спохватился, хлопнул рукой по лбу и воскликнул:
— Ох, совсем позабыл!
Поправился: у него, мол, много братьев, он — самый младший. Семья, пробормотал он, большая, трудно все объяснить, поневоле запутаешься, тем более, раньше ему никогда не приходилось отвечать на такие вопросы. Сам я человек городской, и все, связанное с деревней, воспринимаю как своего рода экзотику. И этот молодой феллах из неведомой деревни показался мне целым миром — непонятным и загадочным. Странно, конечно, что он, учащийся, попал в армию и не помнит всех своих братьев. Он стал объяснять, что учился заочно и поэтому не имел права на отсрочку призыва. Говорил он как-то неуверенно, и объяснение это меня не удовлетворило. Тон его да и вся манера держаться наводили на мысль: нет, за этим кроется какая-то тайна. Зародившийся во мне интерес стал как бы мостиком к нашему сближению. Мы оба ощутили потребность быть откровенными друг с другом. У сердца свои резоны, недоступные разуму, человеку свойственно искать себе друга, которому он мог бы открыть душу. Юноша этот, почувствовал я, страдает, ибо вынужден что-то скрывать, и ищет надежного человека, чтобы доверить ему свою тайну. Обычно, когда я ощущаю в другом такую потребность, — независимо от того, чем хочет он поделиться, — я готов полюбить его. Он, как я понял по многим приметам, назвался чужим именем, и данные, записанные в анкете, — не его. Единственное, что он знал твердо, — дату своего рождения.
На утренней поверке дежурный офицер выкликает всех по именам, и каждый должен сделать шаг вперед и доложить о своем присутствии. Все мы заметили, что, когда называли его имя, записанное в документах, он не откликался, приходилось повторять его по нескольку раз. Однажды дежурный чуть не зачислил его в отсутствующие; хорошо, стоявший рядом солдат толкнул его в бок. Офицер приказал ему быть повнимательней и насмешливо спросил:
— Ты что, своего имени не знаешь? Прочисти уши!
Но в следующие дни повторялась та же история, он не откликался. Я единственный обратил внимание на эту странность. Ведь он не дурак. Я-то знаю, как он умен и сообразителен, какая у него быстрая реакция. Через неделю командир части приказал ему показаться врачам, и те нашли, что со слухом у него все в порядке. Дело, стало быть, не в слухе. Так в чем же? Поверьте, я чувствовал, что он живет какой-то двойственной жизнью — ходит не своей походкой, говорит заученными, чужими словами. Но взгляд, чувства, душевная тонкость — все это было его собственное. Не знаю даже, как все это выразить. Однажды вечером мы разговорились, и он долго толковал о тех, кто ложится спать голодными и едва сводит концы с концами. Эти его слова удивили меня, ведь по документам он числится сыном омды, а омды, как известно, люди богатые. Я высказал свое недоумение — с какой стати он болеет душой за бедных и несчастных? Он с горячностью воскликнул:
— Да я один из…
И умолк на полуслове. А я не задал ему вопроса, вертевшегося у меня на языке. Несмотря на прохладу тихого осеннего дня, лицо его вдруг покрылось потом. Нет, я так и не спросил, почему он, сын омды, утверждает, что вышел из бедняков. Однажды ночью мы были в карауле. В четыре часа утра, когда я пришел снять его с поста, он показался мне необычно возбужденным. Вручил мне винтовку с полагающимися к ней десятью патронами и, направясь к своей палатке, сказал:
— Только этой ночью я понял, что испытал мой отец за долгие годы.
— Твой отец?
Он смешался, но все же ответил:
— Ведь он сторож.
Я едва сдержался. Сделал вид, будто не произошло ничего особенного, хотя понял: история этого солдата необыкновенно загадочна. Следующие дни были трудными, как предродовые муки. Мы много беседовали, но избегали говорить о главном. Он, по всему судя, устал носить в себе тяжкую, как железо, и холодную, как сталь, тайну. Но я не хотел вызывать его на откровенность, вынуждать делиться со мной. У всех людей есть свои тайны, думал я, и они вправе хранить их про себя. Я сейчас и не вспомню, когда именно под влиянием душевного смятения рухнули преграды в его сердце. У нас имелись инструкции, которым мы были обязаны строго следовать, но, считая их формальностью, никогда не выполняли. Речь идет о вручении всем новобранцам металлических жетонов и заполнении заявлений о том, кому должны быть вручены денежные накопления в случае гибели солдата. Вскоре был получен приказ проверить наличие металлических жетонов у всех служащих части, а также заполнить бланки финансовых распоряжений и переслать их в соответствующую инстанцию. Наверно, все решил момент, когда Мысри получил жетон. Он долго разглядывал его, вертел в руках, а потом спросил у офицера, каково его назначение. На жетоне, пояснил офицер, вырезано имя его владельца, номер воинского билета и группа крови. Его носят на груди, на металлической цепочке, и он остается целым, что бы ни случилось с его владельцем. Металлический жетон — единственное, по чему опознают личность погибшего на поле брани, даже если его разорвет на куски. Жетон — свидетельство того, что носивший его был героем. Потом Мысри вручили бланк, на котором значилось, что нижеподписавшийся поручает командованию вооруженных сил, в случае его гибели, выплатить все причитающиеся ему денежные суммы такому-то: здесь надо было указать имя получателя, степень родства, адрес и номер ближайшего почтового отделения. Подпись распорядителя заверялась командиром воинской части и скреплялась печатью, документ этот хранился в личном деле военнослужащего и становился после его смерти единственным основанием для финансовых и других расчетов. Ко всеобщему удивлению, Мысри отказался заполнить бланк. Вернее, он оставил незаполненной графу, где следовало проставить имя получателя и степень родства. Но свое имя вписал и подпись поставил. Когда офицер поинтересовался причинами, он отказался дать объяснения. Офицер сказал:
— В таком случае напиши хотя бы степень родства: мать, отец, сестра, например.
Но и от этого он отказался. А через два дня решил, что напишет всего два слова: законным наследникам.
Так и написал. И хотя от него требовали назвать конкретное имя, заявил: этого достаточно, таково, мол, наилучшее решение. Все решили, что тут замешана какая-то семейная распря и позже, хорошенько подумав, он все-таки укажет точное имя. В тот день, когда происходила раздача бланков, чаша терпения его, как видно, переполнилась. В полдень он пришел ко мне и сказал, что хочет поговорить о важном деле. Мы условились встретиться после вечерней поверки и спуска флага и посидеть где-нибудь. Но вечером он куда-то скрылся, и я безуспешно пытался его разыскать. Мы встретились случайно на следующий вечер. Он спросил меня, отосланы ли уже из части финансовые распоряжения. Этого я не знал. Второй его вопрос показался мне странным: он спросил, имеет ли право изменить написанное. Увы, я и тут был не в курсе дела, поскольку мы привыкли смотреть на такого рода процедуры как на простую формальность. Нужно, высказал я предположение, аннулировать старый бланк и заполнить новый, потом заверить его по всей форме, а это не так уж просто. Разъясняя, как надлежит действовать в подобных случаях, я не сразу заметил, что он старательно роется в кармане, словно пытаясь извлечь нечто глубоко запрятанное. Сперва он достал воинское удостоверение, затем вынул из него сложенный вчетверо листок бумаги, тщательно разгладил его дрожащими руками и, тревожно поблескивая глазами, протянул мне. Ничего не понимая, я удивленно взглянул на него. Он указал глазами на листок, предлагая прочесть написанное и не задавать пока никаких вопросов. Это была копия документа. В верхнем углу значилось: министерство просвещения. Чуть пониже: Управление заочного обучения и адрес в Каире. Документ свидетельствовал о том, что владелец его получил аттестат об окончании школы второй ступени. Набранная им на экзаменах сумма баллов — более девяноста из ста. Общая оценка успеваемости — «очень хорошо». Я был всецело поглощен чтением. Мой собеседник легонько ударил меня по руке и молча указал пальцем — такие пальцы бывают лишь у земледельца-феллаха, — на имя владельца аттестата. Я прочел:
— Мысри.
Палец переместился еще ниже, к фотографии. На ней я увидел лицо стоявшего передо мной человека. Правда, я не сразу это заметил, не понял, в чем дело. Я просто сперва уловил какое-то сходство в чертах лица. Потом решил, что у моего собеседника два имени: официальное и другое, указанное в аттестате, — обиходное, и он хочет подтвердить этот факт документально, чтобы иметь право проставить второе имя в финансовом распоряжении. Но весь этот ворох предположений, порожденных моими административными обязанностями в части, мгновенно улетучился после единственного произнесенного им слова:
— Я.
Он указывал пальцем на приклеенную к аттестату фотографию деревенского юнца с тонкой полоской усов и слегка растрепанными волосами, при галстуке, утратившем форму от частого употребления. Галстук этот владелец фотоателье выдает всем приходящим к нему сфотографироваться на официальный документ; среди школяров, которым фотокарточки нужны для экзаменационной анкеты, бытует даже поверье, будто старый этот галстук приносит счастье. Пиджак и рубашка — собственность ученика побогаче, какого-нибудь сына омды, и он одалживает их всем нуждающимся. Это своего рода декорация. Палец медленно двинулся вниз, с силой надавливая на бумагу, словно пытаясь стереть напечатанные на ней слова. Дойдя до имени, он остановился у начальной буквы «мим», с которой начинается Мысри. Мой собеседник поднял на меня глаза и медленно произнес:
— А это мое имя.
И опять я не понял. Истинный смысл происходящего с трудом доходил до моего сознания. Пытаясь как-то разрядить напряжение, я засмеялся и спросил:
— Так в чем же все-таки дело?
Он смотрел вдаль, и вечерние огни отражались в его зрачках.
— В чем дело? В чем дело?..
Он несколько раз повторил эту фразу и лишь потом начал рассказывать — сбивчиво и путано — обо всем, начиная с того дня, когда отец сообщил ему о предложении омды. Постепенно он воодушевлялся, черпая вдохновение в собственных словах. Черты лица его прояснялись, по мере того как события впервые выстраивались в его памяти в стройную цепь. Раньше ему редко приходилось разговаривать с кем-нибудь. Собственный голос опьянял его. Исповедь облегчала душу. Глаза широко раскрылись, словно он вдруг увидел жизнь в каком-то ином свете. Он сетовал, что не смог завершить образование и остановился на полдороге. Рассказывал, как перешептывались люди, когда он проходил по улицам деревни; вспоминал тот страшный день, когда отец открылся ему. Я слушал с ужасом, почти не веря его словам. Да, я ожидал всего, чего угодно, но только не того, о чем поведал Мысри. Впервые тогда я назвал юношу его собственным именем. Это было нелегко, ведь образ его уже был связан в моем сознании с другим именем, под которым я знал его с первого дня знакомства. Выслушав печальную историю Мысри, я засыпал его вопросами. Сперва решил было отложить их на потом, но понял: в душе у него накопилось столько горечи, что надо ей дать излиться немедленно. И я задал вопрос, который молотом стучал у меня в висках:
— Но почему ты согласился?
— У меня не было другого выхода, — отвечал он спокойно и грустно.
Ответ его меня не убедил. Он хочет оправдаться, решил я, перед самим собой и передо мной ищет оправдания, в которое сам не верит, и в душе все еще сомневается. Но Мысри продолжал свой рассказ. Я не должен думать, сказал он, будто ему заплатили солидное вознаграждение. О деньгах он и не помышлял по очень простой причине — ни у него, ни у его семьи не было выбора.
— Мне было ясно, добровольно или против воли нам придется вернуть землю омде. Да, мы ходили по начальству, спрашивали, как нам жить без земли. Нам отвечали: сначала верните землю, потом можете обращаться в суд. Правосудие открыто для всех, ведь Египет вступил наконец в эру справедливости. Но я знаю, все это обман; вопрос о земле не столько юридический, сколько политический. Когда разговор об этом шел среди крестьян, мнения разделились. Одни решили отдать землю и обратиться в суд. Другие стояли на том, что не отдадут землю, даже если им придется обагрить ее своей кровью, они, мол, готовы воевать и с правительством. Третьи поддались уговорам омды. В том числе и мой отец. Тут-то и возникла история с призывом в армию, и омда сказал отцу: если твой сын пойдет в солдаты, земля останется за тобой. Отец согласился, да и все в доме радовались такому повороту событий. Я сперва отказался наотрез, не хотел даже говорить об этом. Но родные смотрели такими глазами, что я понял: от меня ждут жертвы. Впрочем, им это вовсе не казалось жертвой — просто решением проблемы. Тогда я решил: отъезд из деревни — для меня тоже выход. Кто знает, не найду ли я здесь свое будущее. Поверь, мне и раньше приходила в голову мысль пойти в армию добровольцем. А в газете — ее купил один из моих приятелей — я прочел объявление о том, что вооруженным силам требуются добровольцы, им будут предоставлены значительные льготы. Я подумал, подумал и согласился. Дальше уже ничего не помню, не знаю даже, как добрался до Александрии. Оттуда меня направили в Хильмийят аз-Зейтун, и вот я здесь…
Прежде чем излагать дальше свой рассказ, я должен остановиться на одном вопросе, а именно: показать вам образ мысли Мысри, как он, собственно, понимал мир. Мысри был немногословен, а если говорил, то или о непреклонной жажде мести, или о безысходности своего положения: он, мол, погиб, пропал. Я часто слышал от него эти слова, словно опаленные жгучим отчаянием. Они обжигали и меня; но, увы, я бессилен описать вам те чувства, которые я при этом испытывал. В такие минуты мне чудилось, будто и я — так или иначе — виновен во всем, что случилось с Мысри. Мысри жил не умом, а сердцем. В натуре его, как у всякого египтянина, переплелись эмоциональность и сдержанность, смелость и застенчивость, мужество и робость, показная покорность и скрытое бунтарство. Долго искал я словцо, которым можно было бы определить его характер, и наконец нашел — усомнившийся. Усомнившийся, неуверенный в себе юноша; впрочем, Мысри остался бы таким же, доживи он и до девяноста лет. Я при этом не имею в виду его отношения к женщинам. Уверен: в его недолгой жизни не было женщин. Узнав его историю, я вопрошал себя: а стало бы Мысри легче, повстречай он на своем пути то, о чем люди твердят двадцать четыре часа в сутки и что они именуют любовью? Не знаю. Его неуверенность проистекала от вечных сомнений. Он воспринимал мир спонтанно, непосредственно, лишь одними эмоциями и, столкнувшись с реальностью, утратил всякую веру. Вы спросите: не явилось ли это причиной того, что с ним произошло? Тут я вам не могу дать ответа, ведь я не знаю, каким был Мысри до армии. Все оценки мои основаны скорее на догадках. Да, Мысри здорово не повезло. У каждого поколения египтян своя судьба. Судьба нашего поколения определялась тем, — не знаю, говорить ли все до конца? — что желания наши намного превышали возможности. Мы занесли ногу, ступили было, но под ней оказалась пустота. Тогда мы подняли головы, надеясь дотянуться до облаков, но небо над нами вдруг исчезло. И в тот самый момент, когда мы уже почти нащупали истину, лидер трагически ушел от нас, а ведь именно тогда он был особенно нам необходим. Слова эти сами собой вышли из-под моего пера. Будь у меня время на раздумья, я, пожалуй, никогда не писал бы их. Но я пишу в состоянии нервного напряжения, любое воспоминание о Мысри кидает меня в дрожь. Но нет, я не вычеркну своих слов о том, что Мысри не повезло, о том, что каждое поколение имеет свою судьбу, раз уж они написаны черным по белому.
Вернемся к Мысри. Вся жизнь его была сплошным страданием. Однако я вовсе не намерен приписывать все, что с ним случилось, судьбе, року или приметам, начертанным якобы на нашем челе. Нет, все куда сложнее. Помню, приехав в его деревню, я нашел объяснение происшедшему в контрасте между белой громадой дворца омды, сияющей даже во мраке ночи, и жалкой лачугой, в которой ютились родные Мысри — ее и домом-то не назовешь. Я нашел объяснение и во внешнем различии между омдой, напоминающим слона-великана, и отцом Мысри, похожим на скелет, обтянутый кожей. Но я все топчусь на месте, не будучи в силах толком ответить на вопрос: почему же Мысри пошел на войну? Не искал ли он достойной смерти? Но ведь у него была тысяча других возможностей встретить ее — хотя бы встать на защиту отцовской земли. Я не хочу распространяться здесь о родине, о патриотизме. Все мы любим Египет, но каждый — по-своему. Да и какой Египет мы любим? Египет тех, кто вынужден умирать с голоду, или Египет тех, кого душит жир? Но я перехватил у Мысри слово, обещав все разъяснить вам, а сам запутался, разболтался. Пускай же теперь Мысри продолжит рассказ…
— Я пошел в армию вместо сына омды ради моих родных. Они настаивали на этом. И я пошел. Но как ни странно, обещанной за меня платы они так и не получили. Мы уступили нажиму, а уступив однажды, уже невозможно остановиться. Как-то во время отпуска я съездил в деревню. Всем, кто встречался мне, я говорил: да, я пошел в армию добровольно, поняв, что образования мне все равно не закончить. Люди одобряли мое решение, называли его разумным и достойным. Советовали поступить в вечернюю школу, которые имеются в вооруженных силах, а получив среднее образование, идти в университет или в один из военных колледжей. Тогда уж передо мной откроются все пути. В деревне же я узнал: после моего отъезда омда стал тянуть с выполнением обещанного и не отдал отцу землю, отнятую у него на основании нового закона. Потом выделил отцу небольшой клочок, который отец должен обрабатывать на условиях издольщины, но даже и это несправедливое соглашение не пожелал никак оформить. Я возмущался поведением омды, собрался было идти к нему, но отец меня не пустил; в конце концов, сказал он, дело решится, а мое вмешательство может все испортить. И все же я пошел бы к омде, но он был в отъезде и до конца моего отпуска так и не вернулся в деревню. — Я должен довести дело до конца, — твердо сказал Мысри.
Я спросил, что он думает предпринять, наверно, решил требовать от омды, чтобы тот выполнил свои обещания? Но этот путь он решительно отверг, заявив, что ему и так стыдно смотреть в глаза землякам после того, как отец не выступил вместе со всеми против омды, откололся от них. Правда, другие тоже ничего не добились. Их главная ошибка заключалась в том, что они отдали землю омде и лишь потом обратились в суд. В результате дело утратило всякий политический характер, превратившись в одну из тысяч тяжб, которые годами копятся в судах. Пусть мне будет стыдно за отца, продолжал Мысри, но здесь есть один-единственный выход: раскрыть всю махинацию.
— Каким образом?! — с удивлением воскликнул я.
— Добьюсь приема у командира части и расскажу ему все от начала до конца.
— Но ведь и ты понесешь наказание как соучастник.
— Согласен, иначе я не буду знать покоя.
— А что будет с семьей?
— Ничего, с голоду не умрем. Буду заботиться о них до самой своей смерти.
— А ты не боишься омду, ведь он способен на все?
— Горя бояться — счастья не видать. Я теперь никого не боюсь.
Долго говорили мы с ним. Потом я заметил: Мысри вроде засмущался, решил, наверно, что отнял у меня слишком много времени. Он стал поглядывать на часы, полночь была уже позади. Дело, как я говорил вам, было в рамадан. А по ночам в рамадан я предпочитаю не ложиться до сухура, когда нас выстраивают на поверку. Не то перебьешь сон и потом уже не уснешь. Я объяснил это Мысри, но он, наверно, решил, что мои слова — всего лишь любезность, и пришлось мне поклясться, что я — и не разговорись мы с ним — все равно бы не лег спать. Так уж у нас, горожан, повелось в дни рамадана.
Честью скажу, я был рад, что наконец у нас с Мысри состоялся этот разговор. И я получил ответы на многие мучившие меня вопросы. Я одобрял его решимость раскрыть подлог. Слушая его рассказ о том, как он вынужден был согласиться на предложение омды, я почувствовал горькое разочарование, словно лишился друга, которого успел полюбить. Но едва он заявил с гордостью, что никого и ничего не боится, я понял, что вновь обрел его, и решил: буду с ним рядом до конца.
Мысри прервал мои размышления, сказав:
— Вообрази, что случилось бы, погибни я на войне. В каком положении окажется моя семья? И кто извлечет выгоду из моей смерти?
— Оставь эти мысли, не думай о том, что может произойти завтра или через несколько дней. Радуйся лучше — ведь нам так хорошо сегодня вдвоем. И пойми: это прекрасно, что нынешней ночью ты открыл себе самого себя. Не знаю даже, поздравлять ли тебя с таким открытием, ведь стоит человеку познать себя, и перед ним встают сотни проблем.
— Ну, это меня не волнует, я справлюсь с любой проблемой.
Я, сказал он, должен поздравить его с великим событием этой ночи — возрождением прежнего Мысри, который немедленно даст о себе знать. Засмеявшись, я сказал:
— Поздравляю…
И запнулся — так непривычно было произносить его новое, вернее, его настоящее имя. Он договорил за меня:
— Скажи: «Поздравляю, Мысри».
Мы договорились, что завтра с утра начнем действовать. На утренней поверке он официально доложит дежурному офицеру, что просит направить его с рапортом к командиру части, и удостоверится, что его просьба занесена в журнал караульной службы.
На утренней поверке Мысри поднял руку и сказал, что просит направить его с рапортом к командиру. По какому вопросу, спросил дежурный офицер. Дело это, ответил Мысри, личного характера, и он не может говорить об этом публично перед строем. Как ни настаивал офицер, Мысри не согласился добавить что-либо к сказанному. Офицер обещал занести все в журнал караульной службы и доложить командиру части. После поверки Мысри не знал, куда девать себя, все валилось у него из рук. Я хотел было выйти с ним из расположения части и посидеть в какой-нибудь кофейне, но продолжался рамадан, и мы оба постились. У меня были кое-какие дела, но я, видя состояние Мысри, решил не отпускать его от себя. Нервы его, в ожидании предстоящего разговора, были натянуты, как струна. Было десять часов утра. Доклад командиру части назначен на двенадцать. Но вскоре мы узнали, что командира части вызвали на срочное совещание в штаб округа и что потом он поедет в военно-медицинское управление. Никто не знал, вернется ли он сегодня в часть или отправится домой. Трудно описать отчаяние, охватившее Мысри, он был вне себя. Полно, успокаивал я его, один день ничего не решает, стоит ли так нервничать. Сегодня среда. Если командир не вернется в четверг, то уж в субботу обязательно будет тут. Но Мысри не унимался. Потом лишь я понял: у Мысри была редкой силы интуиция. В два часа дня командир еще не вернулся, и я решил, что он уже не появится в части. Но в шесть часов вечера мы вдруг увидели офицеров во главе с командиром части. Тут уж каждый почувствовал: предстоит нечто из ряда вон выходящее. Командный состав части немедленно был созван на совещание, и вскоре мы узнали: объявлена боевая готовность. Отпуска отменяются, весь личный состав должен находиться в расположении части, увольнения не разрешаются ни под каким предлогом. Эти меры не очень-то нас удивили. Было известно, что состоялся призыв резервистов, и они должны прибыть в часть. Время от времени резервистов призывали для прохождения военной подготовки. Но на этот раз они прибыли с полным боевым снаряжением. Затем последовал приказ подготовить госпиталь к немедленной отправке на фронт. И все же Мысри настоял, чтобы командир его принял. Разговор их длился лишь несколько минут. Мысри вышел из кабинета командира со счастливым видом. Ничего не сказав мне, он направился в свою палатку и стал укладывать вещи. На вопросы мои не отвечал. Мне пришлось хорошенько встряхнуть его, тут он наконец обратил на меня внимание.
— Что произошло в кабинете командира?
— Я еду на фронт.
— Но все же, как прошел разговор?
— Да никак. Я не стал ничего ему рассказывать, а попросил отправить меня как можно скорее на фронт.
— Ну, а твое дело?
— Какой может быть разговор о своих делах, когда начинается война.
— Кто тебе сказал про войну?
— Я чувствую это.
— Да ведь боевая готовность объявлялась не раз, а никакой войны не было.
— Нет, это случай особый.
— И все-таки, как же твое дело?
— Любое дело можно отложить на неделю, на месяцы, даже на годы, но откладывать освобождение наших земель больше нельзя.
Немного подумав, он добавил:
— Вот выполним первую часть нашей священной миссии — освободим землю, вернемся, а там уж решим и наши внутренние проблемы. Это будет вторая часть нашей миссии.
— Значит, ты ни словом не обмолвился о своем деле?
— Нет, не время сейчас.
— Если тебе неловко, хочешь, я возьму это на себя?
Но Мысри отказался. В обычное время, сказал он, между ним и сыном омды тысячи различий, но теперь все стали равны. Имена, положение, обличье утратили всякое значение. Участие в освобождении египетской земли, это великая честь — не важно, под каким именем и в каком качестве человек принимает в нем участие. То же самое сказал он и командиру части, добавив, что только на фронте сможет вернуть себе утраченное самоуважение. Вспоминая об этом, я думаю, неужели Мысри искал смерти? Чего желал он, уезжая на фронт: сражаться или погибнуть? Не потерпел ли он поражение еще до встречи с врагом, в битве с самим собою? Я не могу ответить на эти вопросы; но я пишу, и мне кажется, будто в жилы мои вливается кровь другого человека, ставшего мне особенно близким, роднее единокровного брата. Мысри погиб. Это слово я слышал от него не раз. Увы, единственное, что я могу сделать для него — рассказать о нем и оплакать его память. Но много ли в том толку? Умерший уходит из жизни, а другие, даже самые близкие ему люди, продолжают жить. Так в чем же его вина? А я — в чем я виноват? Его история лишний раз убедила меня только в одном: нет в нашем мире справедливости. Если мы, люди, и вправду уважаем свое человеческое достоинство, наш долг — требовать у бога справедливости. А если он откажет, искать себе другого бога. Но смысл справедливости заключается в одном: дать силу и мощь бесправным. Прошу вас, не спрашивайте меня: а ты, что ты сделал, чтобы помочь Мысри? И почему перекладываешь ответственность на небесного владыку? Зачем окутывать эту историю метафизическим туманом и превращать ее чуть ли не в легенду? Где твоя вера в мощь человека и его способность быть создателем и вершителем своей судьбы?
Но вернемся лучше к Мысри. Его настойчивое желание скорее попасть на фронт удивило меня. Я пытался отговорить его, но он ничего не желал слушать и продолжал укладывать вещи. Я не мог понять его поведения. Согласно полученному нами приказу, на фронт отправлялся лишь определенный контингент солдат. Мысри в него не входил. У каждого служащего в нашей военно-медицинской части своя специализация. От нас требовали санитаров, рентгенологов, лаборантов и поваров для полевых кухонь. Мысри же был братом милосердия. Они в приказе не значились, но он настоял на том, чтобы его включили в группу, отбывающую на фронт. Таких людей, как Мысри, я раньше не встречал. Было известно: многие, особенно родственники высших военных чинов и прочих влиятельных лиц, всячески уклоняются от отправки на фронт, обрывают телефоны, добиваясь поблажек, да и сами влиятельные персоны названивают в часть и сладкими голосами уговаривают не отправлять их сыновей и зятьев на фронт, они ведь — солдаты, а много ли проку сейчас от солдата в зоне Суэцкого канала! Ну и, само собой, у этих солдат — отпрысков богатых семей есть уважительные причины: один — владелец торговой фирмы, приносящей пользу стране, другой содержит семью, у третьего отец уехал по важным государственным делам за границу. Впрочем, какое это имеет значение — одним солдатом больше или меньше. Мысри оказался единственным в своем роде. Он так рвался на канал, словно был уверен, что там отыщет решение всех своих проблем или же смоет с себя в его водах коросту многолетнего терпения. Наконец Мысри кончил укладывать вещи и подошел ко мне. Его словно прорвало, он заговорил с необыкновенным жаром. Сказал: мол, главная причина, по которой он согласился идти в армию вместо сына омды и по которой не хочет сейчас поднимать этот вопрос, — желание выполнить свой патриотический долг. Поэтому в его поступке нет ничего зазорного: он не крадет, не наживается. Превыше всего он любит Египет. Единственная радость в его безотрадной жизни — это его имя. Он не знает, нарек ли отец его так умышленно или случайно, но он бесконечно благодарен отцу, ведь имя его происходит от названия любимой страны. Никогда еще я не видел Мысри в таком возбуждении — на разрумянившемся лице его блестели капли пота. Казалось, я был свидетелем рождения нового человека.
Перед самой отправкой Мысри спросили, не хочет ли он что-либо изменить в своих финансовых распоряжениях. Нет, заявил он, никаких изменений вносить он не собирается. Потом Мысри отвел меня в сторону и предупредил: я единственный, кто знает его тайну, и если его не станет, мой долг рассказать всю правду. При жизни его вечно преследовала несправедливость, и он не желает быть ее жертвой и после смерти. Теперь я выполняю свой долг. Но нет, я не намерен разжалобить вас рассказами о судьбе Мысри, вызвать у вас слезы сострадания. Я хочу вместе с вами подумать над тем, что же произошло. Не стану описывать моего прощания с Мысри, его отъезд среди ночи, не буду пересказывать слов, которыми мы обменялись напоследок.
На другой день в часть пришел приказ об отправке еще одной группы. Я попросился в нее — мне хотелось быть рядом с Мысри. Мы встретились, и я поразился происшедшей в нем перемене. Хоть он опередил меня всего на один день, мне показалось, будто прошли годы, и юноша, изнемогавший под бременем своей тайны, превратился в бывалого солдата. Он провел меня по расположению полевого госпиталя, словно по родному дому. Времени было в обрез, и мы не успели толком поговорить. Я прибыл на фронт в пятницу, в полдень. Сутки спустя началась война. Едва закончилась переброска людей и снаряжения, мы начали рыть окопы и возводить укрепления из мешков с песком. Поставили палатки для командования, для операционной и других медслужб. Самая большая палатка предназначалась для раненых, ожидающих отправки в тыл. Была и еще одна — в ней, как сказали нам, разместится морг. Расчищая место для нее и вбивая колья, мы чувствовали, как сжимаются наши сердца. После того, как все наши объекты были замаскированы и вырыты укрытия для автомашин, мы установили походную кухню и поставили временные склады для медикаментов и боеприпасов — работа эта оказалась долгой и изнурительной. Потом мне еще предстояли кое-какие административные дела: подготовка журналов дежурств и караульной службы, проверка списков личного состава и прочей документации. Со всем этим тоже управиться было нелегко. Но, охваченный душевным подъемом, я не чувствовал усталости. Вечером нам приказали лечь спать как можно раньше. Наш госпиталь не был стационарным, он назывался «Полевой сортировочный госпиталь номер один». Название говорит само за себя: госпиталь наш расположится рядом с передовой и будет принимать раненых прямо с поля боя. Им окажут первую помощь тут же на месте; легкораненые вернутся на передовую, другие останутся ждать отправки в тыл. Предусмотрены надлежащие меры и в отношении погибших.
Мы получили приказ направить группы, укомплектованные братьями милосердия и санитарами с носилками, в расположение наших передовых частей и поднять флаг с красным полумесяцем. По международным законам он должен охранять нас от обстрела во время боя. Начальник госпиталя выстроил санитарные группы, чтобы решить, какие из них отправятся на передовую линию. Она в то субботнее утро проходила по западному берегу Суэцкого канала. Построение началось в семь часов утра. Мысри стоял справа от меня. Одет он был в мятый, никогда не видевший утюга комбинезон. Думаю, ночью он клал его под голову, чтоб хоть немного разгладить. Надо, объявил начальник, назначить санитаров для отправки на боевые позиции. Мысри поднял правую руку и решительно произнес:
— Эфендим.
Не дожидаясь разрешения начальника, он сделал два шага вперед, встал перед строем и, отдав честь офицеру, заявил, что хочет первым отправиться на передовые позиции. Начальник, судя по выражению его лица, остался доволен. Ответив на приветствие Мысри, он приказал первым занести его имя в список. Я тоже хотел отправиться с Мысри на фронт, но мои административные обязанности требовали, чтобы я оставался в части. Комплектование групп быстро закончилось, Мысри был назначен командиром одной из них. Получив медикаменты, сухой паек, противогазы и фляжки с водой, фронтовые группы приготовились покинуть расположение госпиталя. Поговорить с Мысри мне не удалось. Последний раз я видел его помогающим товарищу нести носилки. Профиль Мысри четко выделялся на фоне песка пустыни. Он обернулся к нам, и я заметил, что лицо его лоснится от пота. Их группа медленно двинулась на восток. Мысри шагал быстрее всех, мне показалось, что тело его устремлено вперед и даже изогнулось от напряжения, как туго натянутый лук. Мог ли я знать, что в последний раз вижу его на ногах.
Он отсутствовал пятнадцать дней. Согласно установленному порядку, люди, работавшие на передовой, регулярно сменялись. Но товарищи Мысри вернулись без него, то же произошло и в следующую смену; он оставался там, где было труднее всего. Потом поступок Мысри стал широко известен как пример редкого мужества. Нет, его не описать обычными словами — они кажутся вялыми, тусклыми, неспособными передать истинную суть вещей.
Наступило воскресенье, двадцать первое октября. До окончания рамадана оставалось десять дней. Луна появлялась на небе лишь к концу ночи. Говорили, что на один из последних дней рамадана падает ночь судьбы и уж кто-кто, а солдаты, стоящие ночью в карауле, не пропустят ее. И именно в эту ночь, незадолго до полуночи, привезли Мысри. Он вернулся на носилках, принадлежавших его группе, раненный осколками снаряда в шею, живот и правую ногу, которая была к тому же переломана. Доставившие его санитары рассказали: уже будучи раненным, Мысри продолжал оказывать помощь другим, пока, потеряв сознание, не рухнул наземь. Он потерял очень много крови, одна из ран успела нагноиться. Когда его принесли, я бросил работу и не отходил от входа в палатку, где им занимались врачи. По их лицам я понял, что он безнадежен. Но начальник госпиталя приказал сделать невозможное, чтобы спасти его. Мысри, я сидел возле него, в бреду всячески заклинал и молил меня обязательно съездить к его родным, помочь им добиться правды. Ведь я знаю, он сражался и погиб как Мысри, а не как сын омды, это надо доказать во что бы то ни стало. Пусть гибель его станет для родных залогом лучшего будущего. Нет, я не мог поверить, что Мысри умрет, — кто, как не он, был создан для жизни! Сумей мы направить его в стационарный, базовый госпиталь, может, он и остался бы жив. Мысри бредил всю ночь. Наутро я получил распоряжение ехать в Каир, на центральный склад за медикаментами. Я хотел остаться возле Мысри, но ослушаться приказа не мог. Нам нужна была крытая машина. Оказалось, самая подходящая для нашей цели — машина, в которой перевозили тела погибших. Ее большой кузов с крытым верхом запирался, и в него очень удобно было грузить коробки с медикаментами. В то время как я оформлял документы, накладные и пропуска, зазвонил телефон, соединявший нас с командованием зоны. Дежурный поднял трубку и услышал распоряжение прекратить огонь, начиная с 18.45 сего дня. Не успели мы прийти в себя от этого странного приказа, как кто-то сообщил мне: Мысри умирает. Я опрометью бросился к палатке. Он уже кончался. Я вытянул ему ноги, уложил руки вдоль туловища и закрыл глаза. Доложил начальнику госпиталя, тот приказал взять тело в Каир, а оттуда — доставить в родную деревню погибшего, чтобы там его предали земле. Быстро было написано похоронное извещение, тело положили в гроб, все было готово.
И вот я сижу в кузове автомашины. По-прежнему слушаю радио, ловлю ускользающую волну. Снова донесся торжественный и суровый голос:
— В шесть часов сорок пять минут военный министр и командующий вооруженными силами маршал Ахмед Исмаил Али довел до сведения командиров всех воинских частей, что верховный главнокомандующий вооруженными силами отдал приказ прекратить огонь, начиная с 18.45 по каирскому времени 22 октября 1973 года, если противник, со своей стороны, выполнит взятое на себя обязательство прекратить огонь в это же самое время…
В Каир мы прибыли вечером. Сквозь окошечко я увидел город таким же, каким оставил его семнадцать дней назад. Маленькая девочка шла по улице, держа в руках горячие лепешки. Они жгли ей пальцы, и она смешно махала то одной, то другой рукой. На одной из темных, безлюдных улочек юноша и девушка вели серьезный разговор, взявшись за руки и неотрывно глядя друг другу в глаза. Старик просил милостыню у прохожих. Наконец мы добрались до госпиталя. Госпиталь, хоть и расположенный в центре большого, готового погрузиться в ночную тишину города, вдали от поля боя, был пропитан запахом войны. Мы внесли гроб с телом Мысри через заднюю дверь в помещение анатомического театра. Сняли крышку. Ночь уже почти наступила, и я не мог разглядеть лица Мысри. Хотел зажечь спичку, но в городе соблюдалась светомаскировка, а у меня, человека военного, развито чувство дисциплины. Дежуривший в анатомичке санитар сходил в бакалейную лавку по соседству, принес два куска льда. Мы раскололи их на мелкие кусочки и обложили со всех сторон тело Мысри. Потом я пошел наводить справки о грузе медикаментов, за которым прибыл; оказалось, центральный склад еще утром отправил его в нашу часть. Новая партия будет готова через три дня. Так неожиданно мне представилась возможность сопровождать тело друга в его деревню. Подробности поездки и все, случившееся в деревне, расскажет вам господин офицер в следующей главе. Я завершаю свой рассказ. Хочу лишь добавить, хотя для меня, каирца, это была и не первая поездка в деревню, но именно тогда я, по сути дела, впервые увидел деревню. Об этом мне хочется сказать несколько слов. Возможно, кое-кто из вас и возразит: это, мол, не имеет никакого отношения к войне, идущей на земле Египта, и ко всем посвященным ей произведениям, которые, как надежная лошадка, приносят успех авторам из числа любителей заигрывать с властью — любой властью. И все же я выскажусь до конца. В деревне главной моей целью было повидаться с родными Мысри — его отцом, матерью, сестрами. По рассказам Мысри я и раньше представлял их всех, теперь же увидел воочию. На лице отца отражалась вся скорбь его души. Не знаю почему, но особое чувство пробудила во мне его мать. С первого взгляда она показалась мне олицетворением египетской крестьянки. Образ ее навел меня на мысль: что же мне, собственно, известно о крестьянах? Я долго разговаривал с ней, очень хотелось, чтобы она почувствовала глубокую душевную связь, существовавшую между мной и ее единственным сыном. Говоря со мной, мать Мысри то и дело принималась вздыхать и плакать. Но, стесняясь незнакомого человека, пыталась улыбаться сквозь слезы. Вымученная улыбка странно искажала ее лицо, не в силах стереть с него следов глубокого горя. На обратном пути я вспоминал, как родные Мысри всячески старались выразить мне свою любовь, и горький ком подкатывал к горлу. Все, что случилось потом — вы узнаете об этом из следующей главы, — заставило меня глубоко задуматься. Не знаю, вправе ли я делиться своими мыслями. Все же, с вашего разрешения, попытаюсь. Я сидел перед домом омды. Глухая деревенская ночь наполнялась неясными звуками, происхождения которых я не в силах был разгадать. Мне надо было разобраться в самом себе; я сидел и думал, мысли набегали одна за другой, как волны. По дороге в деревню я увидел безысходную нищету, и зрелище это разбередило мне сердце. Когда же наконец, думал я, Аллах избавит Египет от мук и страданий?! Кто может ответить на этот вопрос? Но ведь, убежден я, и продолжаться так тоже не может. А история Мысри, где тут, скажите, справедливость Аллаха? Разве истинная справедливость не в том, чтобы бедняки могли защищать свои права? Тем более право на их стороне. Но право перед силой ничто, грош ему цена, как испорченной винтовке, что стреляет в того, кто держит ее в руках, или сломанному деревянному мечу. Все, чем владеют родные Мысри, — их руки. Омда силен. И всегда повторяет: мол, сила его от Аллаха. Это похоже на правду. Но если Аллах выбрал сторону богачей и решил помогать только им одним, беднякам ничего не остается, как искать себе другого бога. Кто знает, возможно, они и найдут его. Быть может, он и сам ждет их, ждет уже давно, с той поры, когда в нашем мире разверзлась пропасть между бедными и богатыми, становящаяся все шире день ото дня. Я думал: а ведь вернувшись с фронта, мы обнаружим, что в стране назревает другая, не менее кровавая война. Мы, понял я теперь, совершили ошибку. В войне, закончившейся вчера, враг был не только перед нами, но и позади нас, и каждому выстрелу, который мы делали в сторону Синая, должен был вторить другой, в сторону Египта, также захваченного врагами — бедностью, отсталостью, бесправием и гнетом. Но мы этого не сознавали. Мы отдали все свои силы борьбе с врагом явным и упустили из виду скрытого, коварного, как раковая опухоль. Может, у нас и есть оправдание: мы думали, эту миссию выполнят те, кто остался в тылу. Но они не оправдали наших надежд, и теперь наш долг — взяться за нее самим. Нельзя терять времени; если мы промедлим, опухоль разрастется, пронижет все клетки организма и исцеленье окажется невозможным. Боюсь, дело зайдет так далеко, что радикальная операция станет единственным выходом — придется из двух зол выбирать меньшее.
Вот так сама жизнь дала мне урок и подвела к выводу, что страна наша в некоем роде уподобилась кошке, пожирающей собственных детей. А дети пошли по стопам матери — сильные заглатывают тех, что послабее. Приглядитесь получше, что за странный этот мир! Спокойный и взрывоопасный, сложный и простой. Как переплелись в нем любовь и ненависть, пресыщенность и голод. Но ведь это наш мир — вот в чем все дело! Это наша страна, только чья, наша? Согласитесь: два слова «наша страна» полны весьма неоднозначного смысла.
О, как бы желал я — а что мне осталось теперь, кроме желаний, — как бы желал я, чтобы война продолжалась и я успел бы пролить свою кровь, защищая землю Нильской долины! Но время войн кончилось, в Египте началась пора словопрений. А словоблудие, как известно, болезнь заразная, и земле египетской придется довольствоваться пустыми словесами. Так не будем же распространяться о своих желаниях. У меня сейчас одна задача — заставить себя замолчать. Схватить себя за руку, не дать ей чертить на бумаге слова. Когда мы захлебываемся в океане слов, молчанье достойнее.
Слава Аллаху, я не знаю этого человека, никогда прежде не видел его лица. Сам я лишь позавчера прибыл в госпиталь, сдал документы, представился начальству. А сутки спустя на меня возложили эту тяжкую миссию, от которой, как я понимаю, все постарались уклониться. Я тоже хотел было отказаться, но хорошо ли начинать службу с конфликта. Тем более, когда я докладывал о своем прибытии начальнику госпиталя, первое, о чем он спросил — кадровый я военный или из запаса. Стараясь, чтоб голос мой звучал как можно естественней, я ответил:
— Из запаса, эфендим.
Выражение его лица стало не очень-то обнадеживающим, на нем явно читалось недоверие. Мне было сказано: транспортировка тел погибших по месту жительства для передачи родственникам — моя непосредственная обязанность как офицера службы социального обеспечения. В отделе социального обеспечения госпиталя, кроме меня, числились еще двое: девица в чине младшего лейтенанта и женщина в звании капитана. Конечно, ни той, ни другой не поручишь транспортировку покойников. Получив необходимые распоряжения, я вышел от начальника, и мне сразу бросилось в глаза, что перед дверью анатомического театра никого не было. Последние два дня здесь постоянно толпились люди, приехавшие забрать тела своих погибших родичей, и это производило на меня гнетущее впечатление. Но сегодня там было пусто. Прочитав в выданных мне бумагах адрес погибшего, я понял: за ним никто не приехал, потому что он не был каирцем. Я отправился в канцелярию госпиталя, представился начальнику ее — майору и попросил выделить мне людей для сопровождения. Нажав кнопку звонка, майор вызвал сержанта и приказал ему обеспечить сопровождающих. Пока мы ожидали, я спросил майора, не знает ли он, где находится деревня, значившаяся в документе. Он отрицательно помотал головой.
— Придется расспрашивать всех встречных, — сказал я.
Вернулся сержант и сообщил, что один солдат, друг покойного и самый близкий ему человек, просит разрешения сопровождать тело.
— Почему же он сам не пришел? — спросил я.
— Он здесь, ожидает у входа.
В этот момент в комнату вошел молодой солдат в полевой форме. Отдав честь мне и майору, он сказал, что настоятельно просит разрешить ему поехать вместе с нами в деревню погибшего.
— Ты его односельчанин? — спросил начальник канцелярии.
— Нет.
— А чем вызвана такая просьба?
— Особыми обстоятельствами.
Майор не возражал, но тут возникло затруднение: солдат был приписан к полевому сортировочному госпиталю номер один и подчинялся его командованию. Сюда он прибыл в командировку — получить партию медикаментов. Можно ли отложить их отправку на фронт до его возвращения? Медикаменты, за которыми он приехал, пояснил солдат, только что отправлены, а следующая партия задерживается на три дня. К тому же он выразил согласие ехать и без официальной командировки. Майор не возражал, но я колебался: как бы лишний человек в машине не вызвал придирок со стороны дорожной полиции. Правда, он единственный был знаком с погибшим, а возможно, и знал дорогу в его деревню. Лучше иметь его под рукой, чем плутать бог знает по каким проселкам; тем более, в деревню мы приедем скорее всего ночью. Такое задание было первым в моей практике, и мне хотелось успешно с ним справиться. Начальник канцелярии выделил мне еще одного солдата, сержанта, шофера и механика на случай поломки в пути, всем им оформили командировки. Мы с солдатом, другом погибшего, вышли из канцелярии. Выглядел он совсем убитым — наверно, подумал я, горюет по товарищу. Кто знает, быть может, тот скончался у него на руках. Легко ли пережить такое. Мы присели, ожидая остальных. Я взглянул в лицо солдату, оно, как мне показалось, выражало не только горе, но растерянность и даже страх. Руки его дрожали. Он хотел что-то сказать, но не решался. Вообще-то, я человек общительный и легко схожусь с людьми, но для него я был чужим да еще офицером. Охваченный непонятной тревогой, он нервно потирал руки с такой силой, что они побелели.
— Что-нибудь не в порядке? — спросил я.
Он открыл было рот, но слова замерли у него на губах. Настаивать я не стал, если у него на душе какая-то тяжесть, решил я, рано или поздно он ею поделится. Потом уже, приехав в деревню и узнав всю историю, я упрекал себя за то, что не выслушал его, не поддержал. Хотя это все равно ничего бы не изменило и не спасло положения. Дело-то оказалось слишком серьезным. Я подозвал сержанта, который должен был ехать с нами, приказал ему проверить, все ли документы погибшего в наличии.
— Не забудьте фотографии Мысри, сделанные в части, — сказал друг убитого.
— Какого Мысри? — спросил я.
— Погибшего.
В документах значилось другое имя, но я решил: наверно, так называли его друзья.
— Это что, уменьшительное имя?
Тут он, словно спохватившись, пробормотал:
— Да нет, это я так.
Тогда я не придал значения его словам. Но у въезда в деревню он предупредил меня: не надо, мол, упоминать имя Мысри; и я понял: нет, здесь что-то не так.
Я еще раз поднялся в канцелярию узнать, есть ли у них точные инструкции применительно к подобным случаям. Долго ли что-нибудь напутать и попасть впросак. Нет, объяснили мне, никаких инструкций на этот счет не имеется и лучше всего расспросить людей, выполнявших уже такие поручения. Одна из сидевших в канцелярии женщин предложила мне взять перо и бумагу и записать за ней все — слово в слово. У меня, стал заверять я ее, прекрасная память, и записывать нет нужды.
— Все говорят то же самое, — сказала она, — а потом многое забывают и путают.
Пришлось подчиниться.
— Десять заповедей относительно достойного погребения погибших на фронте, — стал писать я под диктовку. — В случае гибели солдатского и унтер-офицерского состава соблюдается следующий порядок:
(Как я узнал позднее, для погребения офицеров существует другой, особый порядок.)
1) Проверить наличие свидетельства о смерти, отпечатанного на бланке управления печати вооруженных сил и содержащего все необходимые сведения. Свидетельство подписывается очевидцами и заверяется штабом части, где служил погибший. В свидетельстве указываются день, час, место смерти и ее обстоятельства.
2) Если по причине военных действий свидетельство о смерти не могло быть получено, специальная комиссия выдает заменяющий его документ, куда вносятся те же сведения.
3) Получить адрес погибшего на официальном бланке, заверенном ответственным лицом, имеющим офицерский чин. Адрес — единственная гарантия быстрейшего нахождения родственников погибшего, берется из самых последних по времени регистрационных журналов, лучше всего из заполненных непосредственно перед началом боевых действий. Он, как правило, самый точный.
4) Получить финансовое распоряжение погибшего, заполненное его рукой. Если в деле имеется несколько распоряжений, действительным считается заполненное последним.
5) Получить личные вещи погибшего, согласно официальной описи, для вручения их лицу, названному в финансовом распоряжении. Указанное лицо обязано расписаться в получении вещей в той же описи.
6) Получить денежные суммы, предназначенные для похорон и выплаты единовременного пособия — они определяются специальной инструкцией, — с последующей передачей их родственникам погибшего.
7) Получить, на основании свидетельства о смерти, разрешение на погребение.
8) Убедиться в том, что тело приготовлено для погребения и находится в плотно закрытом гробу.
9) Явиться по месту жительства погибшего к местным властям, затем к родственникам. Перенесение гроба с военной машины на кладбище совершается в присутствии родных и представителя власти. Крышку с гроба снимать запрещается.
10) По возвращении в часть офицер службы социального обеспечения составляет подробный отчет, в котором излагает также свои советы и рекомендации на будущее.
Внимательно перечитав записанное, я вызвал выделенного мне в сопровождение сержанта и приказал ему побыстрее получить разрешение на погребение, а сам отправился в финансовую часть за деньгами. Солдату я поручил выправить пропуск для автомашины и накладные на бензин. Встретиться договорились у входа в анатомичку через два часа. Выйдя из здания госпиталя, я очутился на многолюдной улице. Тысячи людей спешили куда-то по своим делам, и я вдруг почувствовал, как бесконечно далеки их заботы от наших. Вспомнил, что договаривался вечером, после ифтара, встретиться с друзьями, поделиться с ними своими первыми впечатлениями от службы в армии. Конечно, теперь уж мне с ними не встретиться — тут и чудом не обернешься до ифтара. Решил позвонить одному из приятелей, отложить встречу, не объясняя, конечно, причин. Это не тема для телефонного разговора, а потом, пусть думают, будто у меня какие-то особо важные дела. Встреча была назначена в Агузе{19}, я там с тремя приятелями снимал квартиру. Одного из нашей компании, как и меня, призвали в армию, второй, единственный сын у родителей, имевших, помимо него, нескольких дочерей, не подлежал призыву. Четвертый сумел освободиться от армии, не хочется и говорить, какими путями. Телефона в квартире не было. Каждый из нас пользовался общим пристанищем по своему усмотрению, следовало лишь заранее предупредить остальных. Позвоню кому-нибудь на обратном пути, подумав, решил я, а сейчас лучше схожу домой за сменой белья, полотенцем и бритвой. И снова передумал. Мне говорили, что процедура передачи тела родственникам занимает самое большее час, а может и меньше. Да и кто станет удерживать человека, доставившего в гробу тело любимого сына. Я вспомнил свою возлюбленную, пышную блондинку, с которой так мило проводил вечера в квартирке, в Агузе, заранее договорившись с приятелями, чтобы они нас не тревожили. Они обычно многозначительно подмигивали, желая мне приятно провести время. Я с досадой подумал: предупредить ее о моем отъезде невозможно, а не явившись на условленное свидание, я неизбежно навлеку на себя упреки и буду вынужден долго объясняться и просить прощения. Но я махнул на все рукой и пошел по своим делам. В кабинетах, где я побывал, восседали гражданские и военные чиновники, отгороженные от посетителей роскошными письменными столами. Ноги их утопали в мягких коврах, заглушающих все звуки. Возле столов стояли электрические или газовые камины, излучавшие тепло и уют. То и дело звонили телефоны и начинались разговоры о здоровье, о личных делах и ценах на мясо, давались обещания похлопотать о том о сем, выяснялся курс доллара на черном рынке и решался вопрос, где лучше провести вечер. Предъявляя документы, гласившие, что один из сыновей Египта отдал за него свою жизнь, я надеялся: уж к ним-то отнесутся со вниманием, постараются облегчить мне не слишком-то приятную задачу. Но, к моему изумлению, чиновник, сидевший за зарешеченным окошечком, просмотрев поданные ему документы, а затем, глянув на часы, сердито буркнул:
— Поздно приходите.
Снова уткнувшись в бумаги, он вернул их мне, сказав, что печать на свидетельстве о смерти неразборчива и ее следует проставить заново. Я возразил, ведь часть находится на передовой.
— Ну и что? — процедил он сквозь зубы.
Со времени смерти, стал объяснять я, прошло уже три дня. Но чиновник, не слушая, указал мне на дверь справа от него: там, мол, сидит начальник и изложить дело надо ему. Начальник перебирал длинные четки, губы его беззвучно шевелились, бормоча что-то известное лишь ему одному. На мои слова он ответил не сразу. Продолжая правой рукой перебирать четки, он протянул левую за документами. Долго читал их, шевеля губами, потом сказал, имея в виду чиновника:
— Он прав.
После долгой, утомительной и бесполезной дискуссии, он, учитывая особые обстоятельства, пошел мне навстречу и велел написать расписку в том, что печать на свидетельстве о смерти подлинная. Моя подпись под этим документом возлагала на меня всю ответственность в случае, если бы печать оказалась подложной. Совершенно обессиленный, я вернулся в госпиталь и, дожидаясь своих подчиненных, оформлявших другие документы, успел позвонить одному из приятелей и предупредить о том, что не явлюсь на вечеринку.
Наконец собралась вся группа. Мы погрузили гроб в кузов автомашины, туда же уселись механик и двое сопровождающих. Друг погибшего сел между мною и водителем. Время приближалось к полудню. Выезжая из Каира, мы прикинули, что будем в деревне после ифтара. Чтобы, как водится, поесть в час ифтара, придется остановиться где-нибудь по дороге, скорее всего в Танте. Ощупав карманы, я убедился, что записка с адресом при мне. Путь предстоял долгий, машина далеко не новая, тряская. Когда мы выехали на шоссе Каир — Александрия, бледное желтое солнце светило нам прямо в лицо. Ехали мы медленно. Шофер, оправдываясь, расхваливал свою колымагу: она-де запросто обгонит любую машину. В доказательство он ткнул пальцем в спидометр, последняя цифра на шкале равнялась ста шестидесяти километрам в час, и, вздохнув, объяснил, что командир транспортной части во избежание аварий, тем более, что автострады всегда перегружены, приказал поставить ограничитель скорости. Теперь из машины не выжмешь больше шестидесяти в час. Прислонясь головой к стеклу дверцы, я задремал, убаюканный неспешной ездой. Сидевший рядом солдат вроде тоже уснул. Но нас тотчас растолкал шофер, прочитавший нам целую нотацию о том, как надлежит вести себя, сидя рядом с водителем автомашины, мчащейся по шоссе. Сонливость пассажиров, сказал он, — главная причина чуть ли не всех аварий. Лично он во время поездки требует, чтобы с ним непрерывно беседовали и развлекали его разными историями. Чем разговорчивей собеседник и занимательней его байки, тем меньше хочется спать. Упаси только бог от разговоров о науке и политике — сразу же сморит сон. Ну, а как быть, спросил я, если рядом нет словоохотливого пассажира. Шофер засмеялся, сбавил скорость, сняв с головы каскетку, повесил ее на переключатель скоростей и, завершив тем самым торжественные приготовления, начал долгий и обстоятельный рассказ. Водительскому делу он учился у шофера, работавшего в свое время в английских военных лагерях, тот наставлял его: если случится ехать без пассажиров и от долгой тряски станет клонить ко сну, есть одно испытанное средство: разговаривай с самим собой. Так он и делает, рассказывает себе старые бабушкины сказки, разные непотребные истории и анекдоты. А когда их запас иссякает, он переходит к следующему этапу — насвистывает знакомые несложные мотивчики или поет во весь голос. Мне скоро наскучило его слушать, хотя рассказ его и был довольно забавен. Чтобы прервать его, я спросил: как же быть, если все попытки прогнать дремоту окажутся тщетными? Вопрос мой, заметил шофер, весьма серьезен и свидетельствует о редком для офицера уме. Когда все средства исчерпаны, пояснил он, остается последнее. Знаете какое? Я, конечно, не знал. Ладно, заявил он, так и быть, открою вам свой секрет: самое распоследнее средство — дергать себя посильнее за волосы. Правой рукой он держит баранку, а левой во всю мочь дергает себя за чуб. Разглагольствования шофера оборвал стук из кузова: сидевшие там требовали остановки. Мы вышли из кабины. У выпрыгнувших из кузова сержанта, механика и солдата лица были красные и потные, они заявили, что задыхаются, от гроба идет тошнотворный запах. Тут я понял, каково сидеть рядом с телом человека, скончавшегося три дня назад, если при этом труп лежал сперва в полевом лазарете, а потом в госпитале. Еще утром от солдата, заведовавшего анатомическим театром, я узнал, что помещение это совершенно не приспособлено для хранения трупов, хотя и используется уже много лет, через него прошли тела погибших на четырех последних войнах. Мы присели на обочине передохнуть. Шофер долил воды в радиатор. Всю оставшуюся дорогу он по-прежнему говорил без умолку. Только теперь — о своих многочисленных поездках: он перевез на своем веку великое множество покойников — и погибших на войне, и умерших от болезней. Хвастовству его не было предела. Главным своим достоинством он считал железные нервы. Шофер, ездивший до него на этой машине, свихнулся от такой работы и загремел в психушку, не мог вынести вида родичей покойного во время передачи им тела и на похоронах. А он как-никак ездит четвертый год, и гнусная работенка эта совершенно не повлияла на его психику. Вспомнив о погибшем, которого мы везли, шофер спросил, что это за место, куда мы едем, — городок или деревня? А когда я ответил, что деревня, он, со знанием дела, заявил: мол, деревенские жители люди благородные и тяжелое горе свое переносят с достоинством. Солнце клонилось к закату. Радио у нас не было, но когда движение на шоссе вдруг прекратилось и дорога обезлюдела, мы поняли: азан уже прозвучал и наступило время ифтара. Остановились мы в первом же встречном городке. Идея утолить голод в местном ресторанчике меня не вдохновляла. Оба солдата отправились на базар и вскоре вернулись с провизией. Мы уселись прямо возле машины, поели, напились чаю, принесенного из ближайшей кофейни. Один из солдат и механик попросили разрешения сходить в кофейню выкурить трубку наргиле. Я отпустил их, но велел не задерживаться. Вскоре мы снова ехали по шоссе. Тьма быстро сгущалась. Друг покойного стал припоминать приметы, по которым нам следовало ориентироваться. Я очень боялся заблудиться и проехать то место, где мы должны были свернуть на проселочную дорогу. По словам солдата, поворачивать надо было у железнодорожного моста, неподалеку от станции, возле которой стояло здание начальной школы. За школой находились дома рабочих-железнодорожников, а перед ними переезд — он-то и вел к проселку. Съехав с шоссе, мы оказались словно в другом мире, нас окружал кромешный мрак. Пришлось остановиться. Друг погибшего отправился к переезду, где горел фонарь, освещавший небольшое пространство вокруг и кучку людей, пивших чай. Он спросил мужчину в железнодорожной форме, как проехать к нужной нам деревне. Железнодорожник вместо ответа ткнул рукой в сидевшего рядом феллаха и объявил, что тому здорово повезло: он, мол, родом из этой деревни и давно сидит здесь, ожидая, кто бы подбросил его до дома. Мы же, по всему видать, добрые люди и держим путь в столь благословенный час не иначе как с благородной целью. Вот мы и подвезем феллаха, а он укажет нам дорогу. Феллах поднялся с земли, отряхнул галабею. Железнодорожник предложил нам чаю, но мы отказались. Рассыпаясь в благодарностях и твердя, что, видать, само небо послало нас ему в эту пору, феллах залез в кабину.
— Далеко ли ехать? — спросил я.
— Близко.
— Сколько километров?
Но у него были свои представления о расстоянии.
— Пешком — два часа, а на машине — четверть часа.
В разговор вмешался шофер: как подсказывает его богатый опыт, заявил он, речь идет примерно о десяти километрах. Я спросил феллаха, почему он не пошел пешком. Плохо ли прогуляться по свежему воздуху? Сразу видно, вы не из деревни, засмеялся в ответ крестьянин. Вы, городские, привыкли, что у вас всю ночь светят огни, и вооруженные полицейские на каждом углу охраняют прохожих, дома и лавки. А в деревне, как он выразился, волки и собак загрызают. Я не понял, что он хотел сказать. Прежде, пояснил феллах, все было тихо-спокойно, и люди ничего не опасались. Но в последнее время объявились бандиты, они грабят и убивают. И случаев этих немало. Кто бы мог подумать, что настанут такие времена! Феллах мне понравился: вроде добрый человек. Но всеми неприятностями, случившимися потом, мы обязаны ему. Едва он закончил рассказ о разбойничьих шайках, в кабине воцарилось молчание, нарушаемое лишь гулом мотора и скрипом нашей колымаги, еле двигавшейся по немощеной дороге. Внезапно феллах обернулся ко мне.
— А к кому вы едете в нашу деревню?
Я назвал имя отца погибшего, значившееся в документах и хорошо мне запомнившееся после многократного их чтения.
— Это наш омда, — сказал феллах, — он сейчас на месте.
Шофер, который должен был непременно встрять в любой разговор, показал рукой назад, на кузов машины и сообщил феллаху:
— Вот, приказал долго жить.
Крестьянин, в ужасе всплеснув руками, воскликнул:
— Избави Аллах… кто?
— Да сын омды.
— Но ни один из его сыновей не лечился в городе. Что — несчастный случай?
— Какой еще случай! — рассердился шофер. — На войне погиб!
— На войне? — недоверчиво переспросил феллах.
— Слава Аллаху, дошло до тебя наконец!
Феллах долго и напряженно думал, потом развел руками:
— Как же так? Ведь у омды нет сыновей в солдатах.
Впервые нарушив молчание, друг погибшего спросил феллаха:
— А ты почем знаешь?
— Да чего тут знать? Я уверен!
— И мы тоже уверены.
Последовала тревожная пауза. Феллах беспокойно ерзал на сиденье, потом, словно размышляя вслух, сказал:
— Нет, из взрослых сыновей омды ни один не служил в армии. Младший сын его — единственный, которого должны были призвать.
— Когда ты видел его последний раз?
— Нынче утром, сам здоровался с ним. Друг погибшего с горечью произнес:
— Быть может, у омды есть еще один сын, которого вы не знаете…
Феллах уловил в его тоне насмешку и угрюмо ответил:
— Кто его знает, может, сын омды волшебник и способен являться в двух местах сразу. Ведь мы живем во времена чудес!
Так я оказался втянутым в самую что ни на есть странную историю. Когда крестьянин, сев в машину, пустился в рассказы, я думал: бог с ним, это поможет нам скоротать время. А обернулось все вон какой неразберихой — поди теперь выпутайся. Но если я не справлюсь с порученным мне делом, это явно отразится на моем будущем. Чтобы хоть как-то прояснить ситуацию, я назвал крестьянину имя погибшего.
— Шалопай! — воскликнул крестьянин, и впервые в его голосе прозвучала явная неприязнь. — Так называют в деревне младшего сына омды, — добавил он.
— Это его ты встретил сегодня утром?
— Его самого. Как же он мог погибнуть на войне?
— Он погиб заочно, — медленно произнес друг погибшего, — погиб по доверенности.
Феллах, конечно, не понял его слов.
Я приказал остановить машину. Спустился на землю, велел сойти феллаху, а шоферу сказал, чтобы не выключал фар. Достал документы, еще раз перечитал имя погибшего, название деревни, должность отца. Все верно, сказал феллах, но парень, числящийся погибшим, жив и здоров. Мы вернулись в машину и тронулись дальше. Шофер пытался прервать гнетущее молчание, заявив, что подобная история с ним уже однажды случилась, но я прикрикнул на него, и он прикусил язык. Я приказал ехать побыстрее и в последний раз спросил феллаха:
— Ты уверен?
Ждать мне осталось недолго, отвечал он, в деревне я смогу познакомиться с погибшим и убедиться, что тот находится в добром здравии. Я обратился к другу погибшего и спросил его, те ли документы мы везем с собой.
— В деревне увидим, — загадочно ответил он.
Нервы мои были на пределе. Перед отъездом из госпиталя я специально интересовался тем, какие осложнения могут возникнуть и как мне действовать в различных случаях. Но мне и в голову не могло прийти, что покойник, тело которого я везу в гробу, окажется жив. Я снова остановил машину, слез, подошел к задней двери кузова и приказал сержанту приподнять гроб. Он удивился такому приказу. Хочу убедиться, сказал я, что там действительно находится тело. С трудом приподняв гроб, сержант проворчал сердито: я, мол, могу быть спокоен, тело на месте, да и кому придет в голову красть покойника. Оборвав его, я велел передать мне личные вещи погибшего. Сержант протянул сверток. Порывшись, я нашел среди документов гражданское удостоверение личности, протянул его феллаху. Он поднес его к самым глазам и, вглядевшись, с удивлением воскликнул:
— Да это же фотография Мысри, сына сторожа омды.
Читать феллах не умел, поэтому я прочел имя, значившееся в удостоверении, имя сына омды.
— Имя-то сына омды, а фотография сына сторожа, — заключил феллах.
Мысли мои смешались, я не знал, как быть. Решил было вернуться в госпиталь, но запах, шедший от трупа, остановил меня. Когда феллах поднял руку, указывая на огни приближающейся деревни, я принял решение. Въехав в деревню, мы остановились у дома омды. Вошли на подворье. В маленькой комнатке, где находился телефон и хранились винтовки, нам сказали, что омда молится вместе с сыновьями. Феллах, приехавший с нами, ненадолго исчез, потом вернулся и шепотом сообщил мне: меньшой сын омды дома. Я послал за ним. Явился изнеженного вида юноша.
— Как тебя зовут? — спросил я.
Он назвал имя, значившееся в моих документах. Я попросил предъявить удостоверение личности. Отец забрал для чего-то, сказал парень, месяца три назад, и никак не отдаст. На вопрос о его отношении к воинской повинности парень ответил: насколько ему известно, он получил отсрочку до окончания учебы.
— А где документ об отсрочке? — спросил я.
— Отец отнес его в школу.
— Сам-то ты видел свидетельство об отсрочке? — спросил друг погибшего.
— Да нет, слышал о нем, а видеть не видел. Но оно, конечно, получено, раз я не попал в армию.
Тут появился омда вместе со старшими сыновьями и несколькими сторожами. Поздоровались. Я предъявил свои документы и сообщил о цели приезда. Поразительно, но мое сообщение явно не произвело на омду никакого впечатления. Он хотел одного: чтобы мы оставили ему все документы, вещи и тело и поскорей убрались восвояси.
Раздраженный, я спросил:
— Погибший действительно ваш сын?
Омда ничего не ответил. Друг погибшего сделал мне знак выйти и лишь теперь, во дворе дома омды, рассказал мне всю историю.
— И ты знал об этом еще до поездки?! — воскликнул я.
— Знал еще раньше, чем он погиб.
Я едва не ударил его. Почему он не предупредил меня перед отъездом из Каира?! С какой целью? Думал, что действует в интересах погибшего и его родных? Хотел доказать свою верность памяти друга? И поэтому и настаивал на поездке с нами? Видя мое волнение, солдат стал успокаивать меня: главное, мол, сейчас — правильно повести себя в этой сложной обстановке. Омда очень силен, и мы должны быть осторожны и хладнокровны. Сам он весь подобрался, словно готовясь к бою. Но вдруг появился старый феллах с изможденным лицом, на плече у него была винтовка. Громко рыдая, он подошел ко мне и сказал:
— Я отец погибшего.
Трудно описать, в каком положении очутился омда. Это был скандал. Ведь все произошло в присутствии многих людей, а вокруг дома собралась чуть ли не вся деревня. Омда пытался увести меня внутрь дома, но я отказался. Тогда, потребовал он, надо немедленно ехать на кладбище; я и на это не согласился. Омда заявил, что мое поведение грозит крупными неприятностями: я собрал толпу народа, а вокруг рыщут всякие шайки и, того и гляди, воспользуются случаем. Нельзя забывать, страна переживает тяжелый момент, мы находимся в состоянии войны, и он, омда, слагает с себя ответственность за возможные последствия инцидента, возникшего по моей вине. Я уже готов был отдать ему тело, документы и вещи и скорее бежать подальше от этой деревни. Меня колотила нервная дрожь, в горле комом стояли слезы. Но тут вмешался друг погибшего и предложил мне сходить в полицейский участок. Омда завопил с возмущеньем: он-де представитель власти в деревне и уполномочен решать все возникающие здесь проблемы. Идти в полицию без его разрешения мы не имеем права. У меня было три выхода. Первый — отправиться в полицейский участок, ведавший этой деревней. Второй — обратиться в военную полицию, что, вообще-то, мы, как военнослужащие, обязаны были сделать. Но как среди ночи отыскать ближайший пункт военной полиции? И, наконец, третий выход — мы могли вернуться в Каир и доложить о происшествии начальнику госпиталя. Я был в растерянности. Но жители деревни решили все за меня. Пока я разговаривал с омдой, кто-то обежал все дома и предупредил народ. Я слышал доносившиеся из толпы крики о мщении, о земле, об аграрной реформе, которую свели на нет; слышал проклятия в адрес омды и призывы немедленно обратиться в полицию. Тут кто-то подошел к омде и шепнул ему, что надо действовать, пока не поздно. Но прежде, чем омда двинулся с места, я со своими людьми был уже на улице. Нас окружило людское море, с трудом мы пробрались к машине. Отовсюду слышались голоса, призывавшие нас поспешить, пока подручные омды не напали на нас. Дело ясное, все доказательства налицо, впервые омда оказался в положении обвиняемого. Если я оставлю ему тело, отвечать мне придется перед всем миром. Я уже поднялся на подножку автомашины, когда ко мне подошел человек и сказал: омда послал в армию вместо своего сына сына сторожа, мы только сейчас узнали обо всем, и дела этого так не оставим.
— Доколе будем молчать? — спросил он.
Человек этот, по всему судя, был грамотным.
— Даже на войне жульничают! Всю страну загадили — землю, воду, воздух. Людей погубили, а мы терпим, молчим. Но коль уж речь идет о защите Египта — тут дело другое!
Теперь мне стала ясна вся картина преступления. Почудилось даже, будто руки мои обагрены кровью юноши, лежавшего в гробу. Да, надо действовать. Здесь преступление особого рода — не воровство, не убийство, не денежный подлог. Преступлению этому имени еще не найдено: ведь нигде, ни в Египте, ни в любой другой стране такого еще не бывало. Нет, нельзя сидеть сложа руки! Если у нас есть такие люди, как омда, где гарантия, что подобная история не повторится? Кто же тогда будет защищать Египет?
На улице появился омда со своими людьми, вооруженными винтовками и палками, но их отделяло от нас целое человеческое море. Друг и отец погибшего влезли следом за мной в кабину. Не знаю уж, как мы там все разместились. Отец продолжал тихо плакать. Солдат, друг его сына, утешал старика: мы с ним заодно, мы его не оставим и клянемся, правда восторжествует. Мало-помалу старик успокоился, хотя мне по-прежнему были видны две блестящие полоски, оставленные слезами на его морщинистом лице. Я приказал шоферу трогаться. И, словно по мановению волшебной палочки, толпа расступилась перед машиной. Все, кто мог, забрались на подножки и бампер, загородив водителю обзор. Мы с трудом заставили их потесниться. Другие, помогая тяжелой машине сдвинуться с места, толкали ее сзади. Наконец мы тронулись. Тут загремели выстрелы. Не знаю, чего хотели стрелявшие — задержать машину или рассеять толпу. Мы отправились в полицейский участок.
Дежуривший в участке офицер был примерно моего возраста, и на погонах его тоже красовались две звездочки. Он оказался каирцем, хоть и не моего района. Кратко объяснив ему все, я предложил начать расследование. Силы уже покидали меня и, наверно, заметив это по моему виду, офицер приказал принести мне чаю. Уточнив кое-какие подробности, он сказал: положение сложное и надо связаться с маамуром. Вскоре появился маамур вместе с сотрудником уголовного розыска. Разложили документы, приготовили перья и приступили к делу. Я услышал обращенный ко мне вопрос:
— Повторите, пожалуйста, все, что вы рассказали.
И я стал говорить…
Есть какая-то непонятная притягательность в полуночном часе, отделяющем день минувший от нового, о котором мы еще ничего не знаем, кроме его числа. Медленно звучат двенадцать ударов. Тянет холодом приближающейся зимы. Последние ночи рамадана. Покуда никто еще не стал свидетелем ночи судьбы. До конца поста всего две ночи. Потом начнется праздник, и надежды людей так и не сбудутся. В полночный час я готовлюсь ко сну. Не знаю, скоро ли удастся заснуть и отрешиться от гнетущих дневных мыслей. Но в конце концов сон придет. Только спать мне не дали. Прибежал посыльный из участка: меня вызывают по важному делу. Я подумал, а был ли случай, чтобы меня вызвали не по важному делу. Спросил посыльного, провел ли дежурный офицер предварительное расследование. Он ответил: пока состоялся только устный разговор, потом дежурный вызвал маамура, а тот приказал послать за мной и одновременно уведомил о случившемся военного советника округа. Натягивая мундир, я продолжал расспрашивать посыльного, что там случилось: убийство, кража, нападение, массовая драка? Он и сам толком не знал, видел лишь, как примерно час назад к участку подъехала военная машина, привезла тело погибшего. В машине находились офицер и несколько солдат. Приехали они из ближайшей деревни. Услышав это известие, я заторопился и через несколько минут вышел на улицу. Обычно в нашем маленьком городке жизнь замирает после десяти часов вечера. Но сейчас по случаю рамадана на улицах было оживленно. В участке я застал дежурного офицера, маамура и сотрудников уголовного розыска. Дело, по их словам, было ясное. Я попросил дежурного офицера рассказать мне обо всем подробно. Молодой офицер, очень взволнованный, был чересчур многословен. Раз уж в нашей повести ему не отведена специальная глава, где он мог бы высказаться, подобно мне и всем говорившим до меня, я изложу его рассказ так, как услышал его, со всеми подробностями, не имеющими прямого отношения к делу. Вот что рассказал мне молодой офицер:
«Я дежурил по участку. Дел у меня особых не было. Да и какая у нас работа в рамадан, после ифтара. Прозвучал призыв к вечерней молитве, я стоял у окна, прижавшись лицом к стеклу. Вскоре оно запотело от моего дыхания, и я стал выводить на нем буквы. Тут-то я и увидел черный фургон, в каких обычно перевозят покойников. Он ехал медленно, то возникая в свете фонарей, то вновь растворяясь в темноте. У входа в участок машина затормозила. Я заметил на ней военный номер. Выйдя из комнаты, я остановился на пороге. Дверца кабины отворилась, на землю сошел молодой офицер, младший лейтенант, за ним солдат в полевой форме и старый феллах. Из кузова выпрыгнули еще солдат с сержантом и человек в штатском. Судя по их виду, приехали они издалека. Я понял, мне предстоит дело, которое заполнит томительные часы долгой ночи. Погода стояла холодная, но лица приезжих блестели от пота. Поздоровавшись со всеми, я предложил им сесть. Офицер, усевшись передо мной, помолчал, потом заговорил, и я понял, что имею дело со случаем из ряда вон выходящим. Но здесь замешан омда, а это человек, которого боится вся округа. Я растерялся, не зная, как себя вести в таких обстоятельствах. Слава Аллаху, маамур живет рядом с участком — вон его дом напротив. Я решил позвонить ему, попросить указаний. Маамур в это время играл в шахматы со старшим сыном. Я извинился за беспокойство и доложил ему о случившемся. Он тоже сперва смутился, но потом приказал мне действовать в законном порядке, обещав прийти без промедленья. Я ознакомился с документами и вещами погибшего, послал за вами. Тут подошел и маамур».
Для начала я снова снял показания с армейского офицера. Он сообщил, что прибыл из Каира — передать тело погибшего на фронте его родным, но, как оказалось, человек, носящий имя погибшего, жив и здоров, а погиб совсем другой, пошедший в армию вместо него. От усталости офицер еле ворочал языком, потное лицо его покрывал слой пыли. В глубине души я усомнился в его словах, но он стоял на своем и решительно опровергал мои возражения. Затем я перешел к сопровождавшим его людям. Усадил перед собой друга погибшего. Он рассказал мне всю историю от начала до конца. Но я никак не мог поверить и спросил, не сохранились ли у него какие-либо старые документы погибшего — на имя сына сторожа, скажем, удостоверение личности или школьный аттестат. Он попросил разрешения поискать в вещах, взял в руки воинское удостоверение, раскрыл его и вынул тщательно сложенный листок бумаги. Потом расправил его и положил передо мной. Это был аттестат об окончании школы второй ступени. Рядом с аттестатом друг погибшего положил удостоверение. Документы эти отражали извечное противоречие между лицом и изнанкой жизни. Воинское свидетельство официально удостоверяло: владелец его — сын омды, призванный на военную службу. А извлеченный из него аттестат доказывал, что вместо сына омды в армию пошел сын сторожа, хотя воинскую обязанность ни под каким видом не дозволено передоверять другому. Это было первое непреложное доказательство. В школьном аттестате значился номер удостоверения личности Мысри и дата его выдачи. Но среди вещей погибшего я нашел удостоверение с фотографией Мысри на имя сына омды. Номера и даты выдачи удостоверения личности были разными, хоть их и выписывало одно и то же бюро записи актов гражданского состояния, бюро нашего маркяза. Это лишь утвердило мое желание во что бы то ни стало докопаться до истины. Я почувствовал себя окончательно взбодрившимся, сонливости как не бывало. Снял китель, повесил на вешалку. До этого я работал, что называется, вполсилы, дело было еще неясным. На листке бумаги я записал имена лиц, которых необходимо было выслушать:
1) Отец Мысри, ночной сторож на пенсии.
2) Омда деревни.
3) Младший сын омды, имя которого носит погибший.
4) Уполномоченный по мобилизации, который оформлял документы погибшего на призывном пункте маркяза.
На другом листке я написал список требуемых документов:
1) Анкеты, на основании которых бюро записи актов гражданского состояния маркяза выдало два удостоверения личности, а также приложенные к ним фотографии (одна наклеивается на удостоверение, вторая хранится вместе с анкетой в бюро).
2) Копии свидетельств о рождении погибшего и сына омды.
3) Справки об отношении обоих к военной службе и все документы, связанные с мобилизацией.
4) Свидетельства об образовании того и другого.
Потом сделал еще одну пометку:
5) Расследование всех обстоятельств дела вести в контакте с сотрудником уголовного розыска.
Спустя некоторое время после начала следствия маамур предупредил меня, чтобы я избегал спешки и до прибытия военного советника округа проявлял величайшую осторожность. Я поинтересовался, при чем здесь военный советник. Раз дело имеет военный, а возможно, и политический аспект, ответил маамур, его вмешательство необходимо. Мне самому дело представлялось совершенно ясным. Так я и сказал маамуру, добавив, что буду продолжать следствие, а военный советник, когда приедет, подскажет, что еще надо сделать. Я вернулся к делам, но вскоре опять появился маамур с напоминанием о покойнике: его надлежит похоронить или, если это необходимо следствию, передать в распоряжение судебного врача. Я спохватился, что забыл о покойнике. Вызвал привезшего его офицера, проглядел документы, касающиеся гибели солдата, и разрешил хоронить покойного, ограничившись внешним осмотром тела судебным врачом, а также фотографированием лица. Фотографии имели большое значение для дальнейшего хода следствия. Но возник вопрос, как хоронить погибшего, если о случившемся знает вся деревня? Как избежать возможных неприятных инцидентов? Маамур снова посоветовал дождаться приезда военного советника и узнать его мнение. Если я не возражаю, сказал мне маамур, то он считал бы целесообразным отвезти тело в больницу маркяза, нехорошо оставлять его в машине. Я согласился. Действительно, оставляя гроб в машине, мы как бы проявляли неуважение к человеку, погибшему, защищая землю нашей страны и нас самих. К сожалению, как выяснилось потом, тут я допустил ошибку, но это уже другая тема.
Явились вызванные свидетели, я стал слушать их показания. Не буду останавливаться на этом, все сказанное ими вы уже прочли в предыдущих главах, а повествователь, дорожащий вниманием читателя, не имеет права повторяться. Некоторые свидетели поведали обо всем без утайки. Рассказ подлинного отца погибшего невозможно было слушать без волнения. Омда ни в чем не признавался. Мне не удалось вытянуть из него ни слова, которое пролило бы свет на его роль в этой истории. Я устроил ему очную ставку со сторожем, предоставил все имеющиеся у меня документы. Напомнил о возвращении ему земли, в которую входил и участок, арендуемый сторожем. Это, заявил омда, не имеет никакого отношения к делу. Иногда он не находился с ответом, но держался твердо. В глазах его не было видно и следа раскаяния, голос звучал уверенно. От омды исходил запах куриного, а может, индюшачьего мяса — короче, того самого мяса, которое складками отложилось на лице, руках и всем теле омды. На мой вопрос об отношении его сына к воинской службе омда ответил: сыну дана отсрочка до окончания учебы. Я потребовал предъявить соответствующий документ. Документ, по его словам, находился в школе. Я спросил, какое учреждение выдало разрешение на отсрочку. Тут он впервые смутился, говоря, что получил его в Александрии. Я положил перед ним воинский билет, удостоверяющий, что сын его находится в настоящее время на военной службе. Снова заминка, омда не знал, что сказать. Допрос его был настоящим поединком, состязанием на выносливость. Мы кружили один вокруг другого. Не раз я припирал его к стене. Казалось, ему некуда деваться. Но он не признавался. Чего он медлит, думал я, сказал бы лучше правду, не изводил ни меня, ни себя. И все же омда явно чего-то ждал, не теряя надежды выкрутиться из безвыходного положения. Я нервничал. А он вел себя так, словно ничего серьезного не произошло. Но все время следствия в голове у меня вертелся вопрос: какой же хитрец придумал всю эту комбинацию? Проделано все было необычайно ловко, не считая мелких погрешностей, которые вряд ли давали возможность раскрыть эту сложную махинацию. И все же я добрался до этого хитреца. Свидетели называли его маклером. В конце концов он предстал передо мной. Производил он впечатление человека, махнувшего на все рукой, и особых хлопот мне не доставил, откровенно признался в содеянном. При этом неоднократно и, по-видимому, искренно повторял: мол, это было его последнее дело, он и сам решил поставить точку на такого рода занятиях. В свое оправдание маклер заявил, что удивлен проводимым расследованием. Ведь что произошло на самом деле? Один порядочный и благородный египтянин решил оказать услугу другому египтянину. Разве вам не приходится на каждом шагу слышать, как люди говорят друг другу: ради тебя я готов жизнь отдать. И разве само государство, в официальном порядке, не призывает нас жертвовать собой ради сограждан и единоверцев и не изъявляет готовность платить нам за пролитую кровь, если мы не желаем проливать ее добровольно? Именно это и имело место. Сын сторожа решил взять на себя гражданский долг сына омды. Он согласился на это совершенно добровольно. В противном случае ему ничего бы не стоило отказаться. Кто мог его заставить? Следует прояснить и еще один момент, о котором омда, человек скромный и щепетильный, не хочет говорить вслух. Интерес в этом деле был взаимный. Я имею в виду материальную сторону. Послав сына в армию, сторож получал двойную компенсацию: твердо оплачиваемую должность, хоть он, как вы знаете, на пенсии, а закон строго-настрого запрещает получать одновременно пенсию и зарплату. В данном случае омда не только шел навстречу сторожу, но и покрывал его как нарушителя закона, подпадающего под санкцию египетского уголовного кодекса. Тот же омда, не забудьте, несет ответственность за соблюдение закона, а следовательно, ставит под удар и себя. Вдобавок сторож получил участок земли размером не менее пяти федданов. Справедливые постановления, принятые недавно в Египте, со всей ясностью предписывают вернуть землю, конфискованную по закону об аграрной реформе, прежним ее владельцам. Омда после долгих лет нужды и лишений получил назад свою землю и имеет полное право сам ее возделывать, подтверждая тем самым справедливость нынешних и беззаконие прежних порядков. Представьте себе радость омды, к которому вернулась насильственно отнятая у него собственность. Но он лишил себя этой радости и по доброй воле оставил землю сторожу, то есть нарушил недавние справедливые постановления. А оставил он землю в уплату за услугу, которую сын сторожа сам вызвался оказать, никто его не упрашивал. Служба в армии была заветной мечтой сына сторожа. Клянусь, он сам говорил мне об этом. Он намеревался пойти добровольцем, не знаю уж, по какой причине ему было отказано. Парень был честолюбив. А бедняков честолюбие, как правило, не доводит до добра. Он строил далеко идущие планы, мечтал в один прекрасный день стать офицером, украсить свои погоны орлом и звездочками. Поэтому и пошел. С корыстной целью и по собственной инициативе. Отчего же спрашивают за это с омды, вся вина которого в том, что он помог египетскому гражданину воплотить в жизнь давнее его намерение. Учтите, омда одновременно является и отцом, то есть он — лицо как общественное, так и частное. Будучи представителем власти, омда обязан блюсти интересы своих подопечных, помогать им в осуществлении их планов. Оказав содействие сыну сторожа, он выполнил свой официальный долг. И, наконец, еще один, последний довод, он, думаю, убедит вас окончательно: ведущееся расследование лишено всяких оснований. Отец омды тоже был омдой, и отец, и дед деда — все были омдами. Это исключает всякие сомнения в благородстве его происхождения. Ну, а сторож и сын его принадлежат к простонародью, которому сон, как говорится, заменяет ужин. Они работают на земле омды. А владелец земли властен и над теми, кто на ней работает. Стало быть, сын сторожа — собственность омды, и тот волен распоряжаться им по своему усмотрению. Я протестую против расследования, поскольку оно игнорирует реальное положение вещей. Решения требует совсем иной вопрос — если сын сторожа погиб вместо сына омды, кого из них следует считать отдавшим жизнь за родину. Тут необходима консультация в высших инстанциях, возможно, придется запросить фетву. Надо порыться и в исторических источниках: имели ли место прецеденты подобного рода. Когда решится, кто же принес себя в жертву, сын сторожа, пошедший добровольно на фронт, или сын омды, уполномочивший другого занять его место, окончательно прояснится и следующий вопрос, а он неизбежно возникнет в ближайшие дни: кому должны быть выплачены деньги за погибшего — омде или сторожу. Официально эта сумма, весьма значительная, причитается омде. Но и сторож имеет на нее право. Наверно, разумнее всего было бы воззвать к совести омды и предложить ему отдать деньги, или их часть, сторожу. Возможно — поделить сумму пополам. Все случившееся нельзя квалифицировать как преступление и нарушение закона. Ведь вы вправе уполномочить другое лицо голосовать вместо вас на выборах, а участие в выборах — это ли не высокий гражданский долг! Почему же нельзя доверить другому и сражаться вместо вас на войне? Впрочем, все это дело прошлое. Что случилось, того не вернешь. Сейчас нас должно занимать другое — кто получит деньги. И незачем копаться в прошлом. Один человек сослужил другому службу, пролил за него свою кровь. Какое до этого дело правительству? Нам говорят: мол, времена бюрократической рутины кончились, наступила эра свободы. А значит, каждый волен распоряжаться своею жизнью и кровью. И если некто пожертвовал жизнью ради другого, при чем здесь прокуратура? Решите только, кому получать деньги, и считайте: ваш долг исполнен.
Но омда, возразил я маклеру, не отдал землю сторожу и даже прибег к незаконным формам эксплуатации. Предоставил отцу погибшего три феддана на условиях испольщины. Тут маклер с возмущением заявил: это-де неправда от начала и до конца, а лицо, сообщившее мне подобные сведения, интриган и клеветник. Сведения, отвечал я, получены мною в ходе следствия, и их подтвердил сам сторож. Все это происки врагов омды, возопил маклер. Они никак не могут простить ему возвращенье земли и стремятся напакостить всеми возможными способами. В конце концов я отпустил хитроумного маклера, защищавшего не столько омду, сколько себя самого, но его речи о завтрашнем дне и предстоящей выплате денежной компенсации не давали мне покоя. Я не мог собраться с мыслями: ведь выяснить подробно все, что произошло, еще не самое трудное. С делами куда посложнее я столкнусь завтра. Да, очень важно установить, кто же, собственно, воевал, погиб и внес свой вклад в победу. Но главное — решить, кому должны быть возданы почести и уплачены деньги. Вот что мучило меня неотвязно. Все нити дела были в моих руках. Надо было мысленно сплести их в единое целое и зафиксировать все на бумаге. Я снова принялся за документы. Начал со свидетельств о рождении. Только в них и отмечалось единственное совпадение между сыном омды и сыном сторожа: оба родились в один день и в одной деревне. Все прочие документы указывали, что жизнь их шла совершенно разными путями. Сын сторожа преуспевал в учении, но из-за отсутствия средств не мог завершить образования. Сын омды по нескольку лет сидел в одном классе. В анкетах, заполненных для получения удостоверений личности, разные сведения и разные фотографии, на одной — лицо сына омды, на другой — сына сторожа. Различным было и их отношение к военной службе: сын сторожа не подлежал призыву как единственный сын в семье; сына омды должны были призвать и действительно призвали — в документах значилась дата призыва и подтверждалось, что он явился на призывной пункт и его отправили в Александрию, — об этом свидетельствовал корешок проездного удостоверения с соответствующим номером. Отпечатки пальцев на документах также принадлежали разным людям. Все сходилось. Оставалось лишь добиться признания от омды, а он, по существу, приперт к стенке. Из показаний маклера явствовало: главное действующее лицо во всей этой истории — омда, а маклер — просто его соучастник. Я снова вызвал омду, предъявил ему все собранные мною улики, и старые, и новые. Омда не дрогнул и ни в чем не сознался. Пытаясь воздействовать на него, я прибег к последнему средству, приказав арестовать его сына и маклера. Омда бушевал, возмущаясь арестом сына, но упорно отрицал свою виновность. Было ясно: он ждет откуда-то помощи и спасения. Я решил прервать на время следствие и передохнуть после проделанной неимоверно трудной работы в ожидании результатов параллельных расследований, которые проводились по моей просьбе уголовным розыском.
Некоторое время спустя у меня появился сотрудник уголовного розыска, он должен был представить письменный отчет для приобщения его к следственному делу. Но вместо этого он устно доложил: главный, мол, факт подтвердился, сын сторожа был послан в армию вместо сына омды. Что же до остального, он просит меня больше не тратить зря силы на разбирательство, ибо дело все равно не получит дальнейшего хода. Как ему удалось выяснить, у омды сильная поддержка и надежные связи в самых высоких сферах. Что бы мы ни обнаружили, какие бы доказательства ни представили, дело ни в коем случае не будет передано в суд. Его прекратят либо по просьбе истинного отца погибшего — якобы во имя сохранения в чистоте памяти героя, либо по прямому указанию свыше. Насчет второго варианта сотрудник уголовного розыска оговорился: это-де его личное предположение. Никто ему ничего не говорил, но сам он именно так понимает ситуацию. Я предложил ему все же кратко изложить результаты проведенного им расследования в официальном протоколе, а протокол направить мне через маамура. Я уж сам решу, что предпринять. Когда я поинтересовался, где находится омда, мне сказали: он поехал к себе в деревню отдохнуть, но готов явиться в любое время, машина у него всегда под рукой. В случае необходимости можно ему позвонить.
Каждый день ко мне приходили феллахи с жалобами на беззакония и притеснения со стороны омды. Я втолковывал им, что веду следствие по совершенно конкретному делу и не могу отвлекаться по любому из поводов, не имеющих прямого отношения к делу Мысри. Феллахи уверяли: мол, дело Мысри — лишь одно из многих тысяч проявлений самоуправства омды. Разница лишь в том, что оно получило огласку, а другие удалось скрыть. Среди феллахов запомнился мне один юноша, он утверждал, что все злоупотребления омды суть преступления политические и мы не правы, подводя их под статьи уголовного кодекса. Множество лазеек, имеющихся в законе, позволяют омде уйти от ответственности. Кто знает, может, оно и так. Перечень преступлений омды велик, для него потребовалось бы отвести целую главу, тем более, уверен: в своем рассказе омда ни словом о них не обмолвился. Беседуя с феллахами, я убедился: все они боялись омду. Мне пришлось дать слово, что имена их нигде не будут фигурировать. Знать их буду только я. Для меня они представляли как бы резерв свидетелей обвинения, который может потребоваться в борьбе с омдой.
Приехали военный советник округа и уполномоченный военной полиции. Я воображал, будто цель их приезда — в сотрудничестве со мной установить истину. Оказалось, это вовсе не так. Уполномоченный военной полиции сразу заявил мне протест: я открыл следствие по делу, связанному с армией, не поставив в известность военную полицию, а только она одна правомочна в таких делах. Офицер и солдаты, сообщил он, которые давали мне показания, понесут за это ответственность. Законы военного времени неукоснительно требуют, чтобы любое расследование с участием военнослужащих проводилось в присутствии представителя армии. В соответствии с законом, следствие будет проведено заново органами военной полиции. Я решительно возражал: преступление совершено здесь, в деревне, а не в армии, и следствие должно быть продолжено и доведено до конца.
Неожиданно свыше поступило указание — следствие прекратить и считать его не имевшим место, тело предать земле. Похороны состоялись незамедлительно, без моей санкции. Я был весьма раздосадован тем, что погибший был погребен не как сын сторожа Мысри, а как сын омды. Вот уж сущая нелепость: ведь человек, носящий это имя, по-прежнему живет и здравствует. Кто же, спрашивается, похоронен? И куда подевался Мысри? Кстати, вопрос об исчезновении Мысри возник не в связи с похоронами, а гораздо раньше. Проводя расследование, я обнаружил, что с момента своего отъезда в армию под именем сына омды Мысри как бы прекратил свое существование. И пусть он служил, воевал и погиб, но после смерти не имеет даже права на память. Когда я пытался заговорить об этом с военным советником, он отмел все мои доводы, заявив, что наша страна переживает переломный в своей исторической судьбе момент. Впервые за всю свою историю — с древнейших времен — арабы одержали победу. Инцидент с Мысри может бросить нежелательную тень на эту победу, которой Египет да и все арабы дожидались тысячи лет. Представить только, какой крик поднимут враги Египта, если им станет известна история с Мысри. И потом, настолько ль она значительна и заслуживает ли такого внимания? В ходе развития государств и обществ тысячи индивидуумов гибнут ради существования человечества и продолжения жизни. Хватит с Мысри и того, что он пролил кровь за родину, не важно под каким именем. Главное — он пожертвовал собой во имя блага отечества и своих близких. А как это произошло, дело второе. Не забывайте, под каким девизом сегодня живет Египет: «Все и вся — воедино!» Все в одном! А значит, отдельная личность растворяется в массе. И хорошо бы молодежи поскорее усвоить этот патриотический завет.
Я возражал против прекращения следствия. Как можно считать, что нет оснований для расследования, недоумевал я. Мой единственный профессиональный долг — раскрытие истины. А в данном случае я расследовал дело совершенно особого рода и готов был расшибиться в лепешку ради выяснения истины. Но она словно играла со мной в прятки, стоило мне приблизиться к ней вплотную, она ускользала и снова начинались мои блуждания в поисках правды. Ощущение собственного бессилия давило на меня свинцовой тяжестью.
Мне осталось рассказать вам самое главное, а на это нужно еще решиться. Тут обиняками да отговорками не отделаешься. Так вот, я продолжал вести дело, занимался допросами, документами и отчетами, как вдруг меня вызвал к себе большой начальник. Я обрадовался: ну, думаю, наконец-то дело дошло до слуха ответственных лиц. А значит, оно действительно важное, теперь-то уж попранная справедливость восторжествует, а виновного постигнет заслуженная кара. Бросив все, я поспешил к большому начальнику. Он прислал за мной роскошную машину. В ней был телефон молочно-белого цвета, боковые стекла опускались и поднимались нажатием кнопки. Воздух внутри машины был какой-то особенный, прохладный и благоуханный. Я спросил шофера, в чем тут секрет. Не утруждая себя ответом, он указал рукой на небольшой мудреный ящик, вделанный в приборную доску. Я не понял, что же это такое, и переспросил. Шофер небрежно обронил заграничное словцо:
— Кондиционер…
Ясно, значит, воздух в машине искусственный. Он удивительно бодрил; откинувшись на сиденье, я стал размышлять о предстоящем разговоре. Я чувствовал себя окрыленным. И в самом деле, думал я, мы живем в золотой век. Самое высокое начальство интересуется мнением простых людей. А это ли не главное качество руководителя — следить, чтобы справедливость соблюдалась даже в отношении самых рядовых граждан? Недаром говорится: справедливость — основа правления, и поистине справедлив тот правитель, который глаз не сомкнет, пока меж его подданных есть хоть один голодный, нагой или бездомный. Что же до дела, которым я занимаюсь, то ведь оно способно растрогать и камень. Речь ведь идет о крови, пролитой во имя защиты родины. И кровь эта еще не высохла. Когда мы прибыли к большому начальнику, я не сразу понял, кабинет ли его суть продолжение автомобиля, или автомобиль — передвижная часть кабинета. Тот же свежий, благоуханный воздух, те же вокруг мягкие цвета. Большой начальник встретил меня довольно сдержанно. Не знаю, такова ли его обычная манера обхождения с людьми, или он держался так только со мной. Я молчал, ожидая его вопросов и собираясь доложить, что расследование мною почти закончено и остается лишь добиться признания омды. Впрочем, признание его не столь уж и важно, свидетельские показания полностью изобличают его, особенно показания маклера, прямого соучастника омды. Я решил попросить высокопоставленное лицо, когда мне представится возможность высказаться, чтобы суд состоялся как можно скорее, желательно в ближайшие десять дней, и чтобы приговор был самым суровым, ибо дело касается защиты родины. Большой начальник поднялся с места, вышел из-за своего роскошного письменного стола, подошел к окну и отдернул штору. Стоя ко мне спиной, он разглядывал маленькую площадь, куда выходило окно, и улыбался — видимо, его забавлял вид прохожих, ежившихся от непривычного еще зимнего холода. Потом, погасив улыбку, начальник обернулся ко мне.
— Когда вы закончите дело? — резко спросил он.
Я выпрямился на стуле, откашлялся и едва открыл было рот, как он недовольно бросил:
— Что ж вы молчите? Отвечайте, следствие закончено?
— Не хватает лишь последнего звена, признания главного обвиняемого по делу, — я старался говорить спокойно. — Рассчитываю добиться его сегодня, самое позднее завтра.
— Вам трудно заставить его признаться?
— Он от всего отпирается, несмотря на показания свидетелей.
— Что же вам даст его признание?
— На суде, — а я прошу назначить суд как можно скорее — отсутствие признания обвиняемого может быть сочтено недоработкой следствия. И тогда судья вправе потребовать повторного следствия или же самому провести расследование. А это внесет в дело ненужную путаницу.
— Вы говорите, суд? — удивленно спросил большой начальник.
— Конечно, — простодушно ответил я, — по окончании следствия прокуратура передаст дело в суд.
— Какое дело?
— Дело погибшего, которое я расследую.
— Которого же погибшего?
— Мысри, сына сторожа.
— Мысри, говорите?
— Но ведь он пошел в армию вместо сына омды.
— Какого омды?
— Да омды их деревни. Говорят, у него большие связи, но вина-то его доказана.
— Доказана чем?
— Документами, показаниями свидетелей, вещественными уликами, установлением личности жертвы…
— Какой еще жертвы? — Он почти кричал.
Я решил не отвечать. Ситуация была абсурдной. Я никак не мог понять, чем недовольно высокое начальство. Может, меня вызвали по ошибке вместо кого-то другого? Я почувствовал странную слабость, словно очутился в тупике. Мне хотелось закричать, вскочить с места, кинуться на своего собеседника. Но этот огромный роскошный кабинет и меры предосторожности, предшествовавшие моему визиту сюда, машина, охрана, сама таинственная личность начальника парализовали меня. Я ведь толком даже не знал, над кем он начальствует, что возглавляет. Когда мне передали его вызов, я пытался расспрашивать, кто же он, человек, с которым я встречусь. Мне отвечали кратко — высокое начальство. Ткнув пальцем в мою сторону, начальник сказал, как отрезал:
— Слушайте! Никакого дела нет и не было. Феллахи в деревне подшутили над вами, сочинили историю наподобие полицейских романов. Сын сторожа пошел в армию. А чтобы скрыть свое низкое происхождение и выдать себя за сына благородных людей, с самого начала сообщил о себе фальшивые данные, назвался сыном омды. Под этим именем и погиб. Все произошло по его собственной инициативе. Усвоили? Никакого дела нет. Парень погиб. Это, конечно, звучит трогательно, и он, как погибший в сражении, заслужил место в раю. Но прежде чем погибнуть, он набедокурил, побуждаемый тщеславием, пошел на обман. Только нас уж это никак не касается. И вообще, по чьему указанию вы приступили к расследованию? Что? Дело было передано в прокуратуру полицией на основании заявления граждан? С точки зрения процедуры все это правильно. И все же вы совершили ряд грубейших ошибок. Взялись за дело, с самого начала зная, что оно не гражданское, а военное. А поскольку армия имеет свою полицию и судебные органы, дело это исключительно в их компетенции. И наконец, самое важное, разве вам не известно, что военные суды руководствуются не уголовным кодексом, а особыми законами? Вы же приступили к расследованию, даже не попытавшись связаться с компетентными армейскими органами, хотя это было вашей прямой обязанностью. Да, я признаю, вами двигало патриотическое чувство и сознание служебного долга. Совершено, полагали вы, преступление и ваша обязанность раскрыть его. Все это так. Но допустимо ли, чтобы следствие по такому делу велось гласно и все, кому не лень, были в курсе происходящего? Не думаю. Тут я с вами категорически не согласен. Мало ли дел, требующих закрытого следствия?! Война, на которой погиб Мысри, все еще продолжается. Мы пошли на прекращение огня, но лишь до определенного срока. Все наши земли должны быть освобождены. А значит, мы по-прежнему находимся в состоянии войны. И стало быть, в стране сохраняется чрезвычайное положение. Вы должны, вы обязаны были позаботиться о тайне следствия. Вам известно, что едва ли не у каждой египетской семьи сын на войне. Представьте себе состояние людей, видящих, как тело погибшего на фронте возят туда-сюда и не разрешают хоронить, потому что следствие должно установить личность погибшего и кому положено получить за него деньги. Тайна следствия в подобном случае такой же патриотический долг, как и участие в бою. А кто, я вас спрашиваю, может гарантировать, что эта война для нас последняя? Способны вы или кто другой за это поручиться? Ясно одно — рано или поздно мы снова будем воевать. Но ведь тогда ваше расследование может иметь самые дурные последствия. Став достоянием общественного мнения в Египте и за его пределами, эта история набросит тень на нашу победоносную войну и на наших героев. Кто здесь окажется в выигрыше? Сторож и его сын? Жертвовать всем во имя отечества — долг каждого египтянина. Сторож пожертвовал сыном — честь ему и хвала. Мы долго обсуждали все обстоятельства дела. Некоторые требовали наказать вас за допущенные ошибки. Но я вас отстоял. Только потому, что убежден в искренности ваших намерений и уверен: вы исходили из лучших побуждений. Вот вам мое решение: считать следствие не имевшим места, все документы передать лично мне. Я уже отдал соответствующие распоряжения всем участвовавшим в расследовании ведомствам.
Он сделал театральный жест рукой и объявил:
— Вы свободны.
Невидимая рука открыла снаружи дверь. Начальник указал на нее, и я понял: мне предлагают выйти. Ноги едва держали меня. Я сразу отправился к себе, в прокуратуру, и убедился, что распоряжения высокого начальства уже исполнены. Скорее всего, чиновник, приезжавший за мной, привез и инструкции. Согласно им, маамур отпустил подследственных и свидетелей и освободил из-под стражи сына омды. У меня осталось только следственное дело, перед отъездом я спрятал его в надежном месте. Собрав бумаги, я решил хранить их до встречи с моим непосредственным начальником, ведь я обязан доложить ему обо всем и потребовать указаний. Сам-то я не сомневался: следствие, несмотря ни на что, должно быть доведено до конца. Все его нити в моих руках. Должно быть доведено до конца. В этом-то вся закавыка. Но кто из нас обладает такой властью? Во всяком случае, не я. Отправляясь домой перед завтрашней встречей с начальством, я сложил в портфель все документы — надежней всего держать их при себе. Вдруг в кабинет вошел отец погибшего, сторож. Его словно подменили. Мы, сказал он, ничего не сможем сделать против омды. Нет, возразил я, справедливость для всех одна, и никто в нашей стране не посмеет сейчас вознести себя над законом. Мне было и смешно, и грустно — ведь человек, стоявший передо мной, явно не понимал смысла моих слов. Я спросил старика, кто сказал ему, что мы бессильны против омды. Оказалось, таково было общее мнение. Он и пришел-то ко мне, ослушавшись приказа господина маамура, запретившего ему покидать деревню и появляться в маркязе. У сторожа были две просьбы: пусть ему отдадут тело сына, чтобы он мог, как должно, похоронить его; и еще он хочет получить причитающиеся ему за сына деньги. Больше ему ничего не нужно. Я полностью сознавал справедливость этих его просьб, но мог ли я отдать соответствующие распоряжения без санкции маамура. Я отправился к маамуру. Едва я заговорил с ним о деле, в глазах его вспыхнул гнев: что за чушь, зачем возвращаться к старому — с этим покончено раз и навсегда! С трудом дослушав меня, маамур заявил: нелепая история эта надоела ему, она отравила для него всю радость победы над врагом. Да, по закону тело погибшего положено передать родным. Но здесь случай беспрецедентный. В законе ни о чем подобном не сказано. Кому надлежит передать тело? Омде? Но воспротивится сторож, у него на руках доказательства, что погибший — его сын. И старика поддержит вся деревня. Ситуация может выйти из-под нашего контроля. А если отдать тело сторожу, придется принимать меры против омды и его сына. И опять всплывет дело, насчет которого нам даны самые недвусмысленные указания — считать его не имевшим места. Значит, разумнее всего повременить и тело никому не отдавать. Пусть страсти поулягутся и люди остынут. А потом отдадим тело тому, кто действительно имеет на него право. А пока мы захоронили убитого в надежном месте, известном мне лично. Поверь, если мы сейчас начнем передавать тело, неприятностей не оберемся. Ехать в деревню с трупом опасно. Поди знай, чем все это обернется. Ну, а по второй просьбе сторожа я проконсультируюсь с кем надо и выясню, как быть.
Тут маамур поднял трубку стоявшего у него на столе телефона и шепотом, чтобы я не расслышал, попросил соединить его с секретариатом какого-то ответственного лица; начал он с извинений и обещаний — мол, беспокоит по этому делу в последний раз. На другом конце провода, вероятно, не поняли, о каком деле он говорит, поскольку маамур вынужден был пояснить: речь идет о ложном утверждении сторожа, будто его сын погиб вместо сына омды. Я раскрыл было рот, желая поправить маамура, но он сделал мне знак молчать. Собеседник его, видимо, разразился длинной тирадой, после чего маамур снова стал клясться, что тревожить его по этому поводу больше не будет. Положив трубку после разговора, он утер со лба обильный пот и сообщил мне: высокопоставленное лицо выразило недоумение — почему к нему обращаются с таким вопросом. Раз принято решение считать следствие не имевшем места, деньги должны быть выплачены отцу погибшего, имя которого указано в документах, то есть омде. Сторожу без согласия омды не выплачивать ни миллима. Да и в этом случае деньги может получить только омда — а уж он передаст их сторожу. Я пытался возражать, спорить — бесполезно. Указания сверху были безапелляционны, Маамур и я связались с омдой и спросили: намерен ли он отказаться от причитающейся ему суммы или хотя бы ее части в пользу сторожа. К моему удивлению, омда заявил: деньги эти для него, богатого человека, безделица, но он ни за что от них не откажется, ибо не желает попасть в расставленную нами ловушку. Отказ от денег был бы равносилен признанию вины. Он может лишь обещать, что из полученных денег уделит малую толику сторожу — как помощь или милостыню, и не одному сторожу, а многим беднякам и неимущим, чтобы и этот его поступок не был воспринят как признание. Больше он ни о чем говорить не желает. Я собрался было выйти из кабинета маамура, спеша передать сторожу слова омды, но маамур остановил меня и пригласил сторожа к себе. Старый феллах приветствовал его как самую важную персону на свете. Следуя полученным указаниям, маамур вежливым тоном уведомил его, что тело сына ему в настоящий момент выдано быть не может, но он, маамур, лично гарантирует: это будет сделано спустя некоторое время. Что же касается денег, мы договорились с омдой — он поступит по совести и не оставит сторожа в нужде. Омда — человек порядочный, блюдет обычаи.
Старый сторож вытянулся во фрунт, отдал честь и, как автомат, произнес:
— Слушаюсь, господин маамур.
Потом, пятясь, стал отступать к двери, наткнулся спиной на ширму, едва не уронив ее, но быстро обернулся и успел ее подхватить. Когда я вернулся к себе в кабинет, сторож ждал меня у двери.
Заклинаю вас, говорил он, скажите, где тело моего сына. Пришлось поклясться, что тело ему отдадут, как только поулягутся страсти. Но, уговаривая старика, я поймал себя на мысли, что и сам-то не знаю, куда задевали тело. Старик поделился со мной опасениями, мол, омда не даст ему ни миллима. И тут голос мой, к собственному моему удивлению, зазвучал решительно и твердо, как в былые, давно минувшие дни — я сказал: послушай, омда отдаст тебе все сполна, а если нет, он будет иметь дело со мной, у меня найдутся средства заставить его повиноваться. Сторож горячо поблагодарил меня, а я был счастлив, доставив старику хоть минуту радости, хоть и понимал, что не в силах выполнить обещанное. Распрощавшись, он ушел немного успокоенный, но спокойствие это было обманчивым, как свежая краска, которой покрыли ветхую развалюху. Я сел и задумался. Кто, как не я, виноват во всем случившемся? Я был главной пружиной в деле. И должен, обязан был, действуя на свой страх и риск, довести его до конца. Снова эти слова — должен, обязан… я позабыл, что не отношусь к числу тех, кто вправе употреблять их. Даже отдай я необходимые распоряжения, кто бы стал их выполнять? Но если бы я хоть попытался, это позволило бы мне сохранить самоуважение.
Возвращаясь домой, я немного успокоился. По крайней мере, думал я, мне удалось сберечь все материалы следствия, и я сохраню их во что бы то ни стало. Неспешная прогулка в ночной тишине напомнила мне, каким счастливым я возвращался бывало домой, удачно завершив дело. Шагая по безлюдным улицам, я повторял присказку, слышанную еще в детстве от матери:
— Вот и сказке конец, а кто слушал — молодец!.. Вот и сказке…
Потом запнулся. И вдруг громко спросил себя:
— А конец ли сказке?
И коль уж я задал себе этот вопрос, то дождусь на него ответа — исчерпывающего и окончательного. Пусть сейчас я такого ответа дать не могу, но я буду искать долго, неуклонно, упорно. И если сам не найду его, выпущу мой вопрос на волю, пусть обойдет всю египетскую землю в поисках ответа. Только найдет ли?
Перевод В. Кирпиченко.
Эта повесть посвящается тем, кто хотя и не верит в возможность совершенства, все же стремится к нему.
«Дорогой Тауфик!
Ты не представляешь, как я обрадовался, когда вчера вечером услышал по радио твое имя среди выпускников средней школы, успешно выдержавших экзамены на аттестат зрелости. Конечно, мы этого ожидали, поскольку никогда не сомневались в твоих способностях и трудолюбии. Желаю тебе дальнейших успехов в учебе и надеюсь, что в будущем ты достигнешь еще большего. По-моему, теперь тебе нужно точно определить дальнейший путь и не сворачивать с него, чтобы обязательно добиться намеченного.
У нас в деревне все по-прежнему, и нет новостей, достойных твоего внимания. Стены домов покосились от дождя, того и гляди рухнут на землю, а за ремонт никто не берется. Дожди льют как из ведра, все затоплено водой, а мух — тьма-тьмущая. Дядюшка Хасан, как всегда, сидит в своей лавке с семи часов утра и до семи вечера, но выручает не больше двадцати пяти пиастров, потому что покупают, в основном, соль, табак, стручковый перец да индийские финики. Мы почти все время проводим вместе с ним, у лавки; пьем то чай, то кофе. Так и убиваем время, а оно убивает нас. Возлагаем надежды на будущее, строим фантастические планы, мечтаем о несбыточном. Дядюшка Хасан предается воспоминаниям, но как они далеки от наших надежд и мечтаний! Обычно Хасан вытаскивает деревянный стул, соломенную циновку и топчан с матрацем из туго перетянутых кожаных полос. Я сажусь на стул, друзья располагаются на циновке, а Хасан устраивается на топчане. Ведь он не может сидеть из-за болей в спине, с тех пор как два года назад его лягнула корова и он свалился в канал.
Мы вчера обедали у него и по радио услышали о тебе. Все очень обрадовались и попросили меня передать тебе поздравления от каждого в отдельности. В том числе и от твоего дяди Абдаллаха аль-Араки, который сказал так: «Ты собираешься поступать в университет на юридический факультет, и вот мои слова. Сынок! Существует закон, а разбойники не переводятся. В нашей деревне нет доктора, который лечил бы нас от болезней. Вода плохая, и дети от нее слабеют. А у меня уже седьмой год болит поясница. Чего только я не перепробовал — и мазался разным жиром, и пиявок мне приставляли — ничего не помогает». Вот что он продиктовал, а я записал для тебя.
Я думаю, что еще напишу тебе до отъезда, а бог даст — встретимся в Хартуме.
Да, забыл тебе сообщить, что дядюшка Хасан собирается в конце осени взять вторую жену, однако держит это пока в секрете. Подробнее расскажу при встрече. До свидания.
Вот такое письмо получил Тауфик из деревни Хантуб от своего друга, проводившего там каникулы. В интернате в Хантубе Тауфик жил и учился несколько лет, и потому все, о чем писал Осман, было ему хорошо знакомо. Сам Осман, окончивший школу два года назад, учился на филологическом факультете Хартумского университета и приехал в родную деревню на каникулы.
Тауфику недавно исполнилось двадцать лет. Это был высокий, широкоплечий юноша, слегка расположенный к полноте, но стройный и с тонкой талией. На смуглом лице выделялись умные, задорно блестевшие глаза. Казалось, в них отражается его душа, переполненная жизнелюбием, верой в свои силы и отвагой, граничащей с легкомыслием.
Тауфик очень обрадовался письму, и ему еще сильнее захотелось в столицу. Ведь у него впервые в жизни появилась возможность посетить Хартум. Раньше он там никогда не был — у него попросту не хватило бы денег на такую поездку. Посещение Хартума было по карману лишь сынкам богатых торговцев, крупных чиновников или политических воротил, а он даже не мечтал об этом. Правда, однажды знакомый студент из Хартума пригласил Тауфика погостить у него во время каникул. Тауфик вежливо отказался — он считал, что поддерживать отношения с богатыми дружками можно только на равных. Ведь если бы он согласился прожить какое-то время у этого студента, то делом чести было бы в ответ пригласить его к себе и принять не хуже. Но Тауфик отчетливо представлял, как отличаются его условия жизни от условий жизни его столичного знакомого.
Хартумский университет притягивал и завораживал Тауфика. В его воображении рисовались сказочные картины, и он был уверен, что они сбудутся наяву. Вот огромное здание университета с библиотекой, вмещающей бо́льшую часть, да нет же — все книги мира. Вот светлые лекционные залы, вот просторные спортивные площадки. Он ясно представлял себе профессоров в окружении студентов и даже, казалось, различал голоса, спорящие о науке и богословии, литературе и изящных искусствах. В его глазах студенчество было образцом духовного и нравственного совершенства. Тауфик считал, что знания и образованность накладывают отпечаток на тех, кто посвятил себя служению искусствам и науке. Он полагал, что знания очищают и возвышают человека и что воспитанники университета должны быть людьми без нравственных изъянов. Он думал, что университет — это сообщество, основанное на знании и любви, где стерты различия, всесильные за его стенами, где место человека определяется его познаниями в науке, а не богатством или знатностью. В его мечтах университет был «Городом солнца»{20}, где философы правят, а правители рассуждают о философии.
Об отъезде Тауфика в Хартум знала вся деревня. Он распрощался с родными и друзьями и направился к железнодорожной станции. В руке он держал небольшой чемодан, где было четыре рубашки, пара брюк, галабия с чалмой и носки, связанные ему тетушкой к окончанию средней школы.
По дороге на станцию Тауфик испытывал противоречивые чувства. Ему было радостно от предвкушения предстоящих перемен и в то же время грустно расставаться с родным домом, который он горячо любил и который теперь покидал надолго. Новая жизнь страшила Тауфика своей неизвестностью. Но у всех этих чувств был один источник — любовь к родине. Тауфик радовался возможности учиться в Хартуме, потому что надеялся узнать, как лучше устроить жизнь не только жителей своей деревушки, но и всей страны. Пугало его, что он может не достичь намеченной высокой цели и все его усилия окажутся тщетными. И грустил по той же причине. В этих раздумьях юноша незаметно добрался до станции.
Тауфик вошел в вагон, а тревожные мысли не покидали его. Это был вагон третьего класса, где ехали такие же, как и он, выпускники средней школы, успешно выдержавшие экзамены на аттестат зрелости и направлявшиеся в Хартум поступать в университет. Никого из них он раньше не видел.
Когда наступило время обеда, Тауфик достал приготовленную в дорогу провизию и предложил попутчикам присоединиться к нему. Они тоже вынули свои припасы и все вместе принялись за еду — знакомство состоялось.
Тауфик опережал своих новых знакомых во всем. Он первым поделился своими обеденными припасами, первым взялся мыть посуду и выносить мусор из купе. Он всегда старался услужить окружающим и делал это просто и не стесняясь. Тауфик первым завязал беседу и со знанием дела обсуждал многие вопросы. Говорили в основном о политике, о различных партиях, их программах и руководителях. Это был Судан накануне независимости{21}, когда в стране уже разгоралась антиколониальная революция.
Осведомленностью в политике и других обсуждавшихся проблемах Тауфик поразил попутчиков, которые быстро прониклись к нему симпатией и уважением.
Один из юношей предложил закончить разговор о политике и сыграть в карты. Когда он достал колоду, то выяснилось, к всеобщему удивлению, что Тауфик ни разу в жизни в карты не играл. Молодые люди сели играть, а Тауфик вынул из чемодана книгу и углубился в чтение. Спустя некоторое время один из спутников протянул Тауфику пачку сигарет, предлагая закурить.
— Спасибо, я не курю, — ответил Тауфик.
— Почему? — спросил юноша, предложивший сигареты. — Разве ты считаешь, что мусульманину запрещено курить?
— Запрещено или разрешено — это вопрос, о котором спорят богословы, — сказал Тауфик. — Но ясно, что курение вредит здоровью и замутняет разум.
— Откуда ты знаешь?
— О пагубном влиянии курения на здоровье человека писали и в наших газетах, и в иностранной прессе, — охотно разъяснил Тауфик. — А что курение мешает ясно мыслить, и так хорошо известно. Ты не читал статью Толстого о курении? Он пишет, что курение обедняет чувства и что эту вредную привычку следует рассматривать как бегство от действительности.
— Приятель, а кто такой Толстой? — полюбопытствовал собеседник Тауфика.
— Как, ты не слышал о нем? — удивился Тауфик. — Это знаменитый русский писатель, который написал много романов, а самый известный из них «Война и мир».
— А ты читал этот роман?
— Да, я прочел почти все его книги. — И Тауфик принялся рассказывать новому знакомому о европейских писателях, чьи произведения ему довелось прочесть. Среди этих писателей были, кроме Толстого, Достоевский, Горький, Шекспир, Шоу, Ибсен, Форстер.
— А что ты хочешь изучать в университете? — продолжал расспросы попутчик.
— Юриспруденцию, — ответил Тауфик.
— Значит, ты хочешь заниматься политикой. А в какой партии?
— Может быть, в будущем я и займусь политикой, но сейчас не состою ни в одной из существующих партий. — Тауфик приобрел опыт партийной работы еще когда учился в средней школе. В пламенном революционном порыве он примкнул к антиколониальному движению, направленному против владычества Великобритании, и посещал собрания, где обсуждались вопросы борьбы с колониальной системой и будущее Судана. Но через некоторое время Тауфик вышел из этой организации из-за разногласий с одним из руководителей ячейки, в которой работал, и решил самостоятельно познакомиться с теорией социализма: сначала прочесть книги о его основных принципах, а затем и все остальное, что об этом написано. По мере чтения увеличивалась антиимпериалистическая настроенность Тауфика и крепла его вера в силы социализма. Правда, одно время школьные товарищи вовлекли его в религиозное общество «Братья-мусульмане», враждебное социалистическому пути, но вскоре Тауфик порвал с ним.
Тауфик мечтал о социализме, при котором нет и не может быть произвола и насилия, при котором человек превыше всего и может трудиться с полной отдачей сил и с чистой совестью, забыв, что такое собственность. Это был утопический социализм, «Город солнца», где все люди равны, все различия упразднены, торжествует братство. Такой социализм мог существовать лишь в воображении Тауфика, только в его безудержных мечтах. Он был идеалистом, желавшим соединить лучшие стороны различных политических учений. Он хотел возвращения к первоначальным принципам ислама, к правлению Омара ибн аль-Хаттаба{22}, о котором много читал и образ которого потряс его до глубины души, оставив неизгладимый след. Он хотел торжества ислама без шарлатанских трюков, обмана и предрассудков, ислама добродетельного, благочестивого, действенного, лишенного мелочности и чинопочитания. Он мечтал о государстве, где правит неподкупное правосудие и строгая беспристрастность, как это было, по его мнению, во времена Омара.
Он желал демократии, которая гарантирует свободу каждому члену общества, при которой уничтожена эксплуатация и человеческий разум раскрепощен для безграничных поисков и дерзновенных творений.
Идеал политического деятеля для Тауфика воплощали три личности, чьи лучшие качества он мысленно соединял в одном человеке, подобно тому как он собирал лучшие элементы различных государственных устройств, создавая свое идеальное государство — «Город солнца». Образцом неотступного служения истине и неукоснительного исполнения долга был для него Омар ибн аль-Хаттаб. Примером создателя государства нового типа — Ленин. Мао Цзедун казался ему идеалом умелого руководства и организации народных масс для освободительной борьбы против империализма.
Жизнь давала богатый материал воображению Тауфика, и он мечтал о том, чтобы его умозрительные построения были, в свою очередь, реализованы человечеством.
Поезд подошел к первой остановке. На привокзальной площади толпились торговцы и пассажиры, встречающие и провожающие. Шум толпы прервал размышления Тауфика. Он выглянул в окно, и его глазам предстала высохшая голая земля, которую пересекало железнодорожное полотно. Разве эта земля не похожа на самого Тауфика? Стоит лишь появиться живительной влаге, и она превратится в цветущий сад. Да, Тауфик был подобен этой земле. Его душа полна возвышенных мыслей и добрых намерений, и если дать ему возможность, он претворит мечты в действительность и создаст «Город солнца», не знающий страданий и бедствий.
Поезд остановился, соседи Тауфика вышли из вагона, а он остался сидеть у окна, рассматривая толпу. Вот полугодовалый ребенок сидит на спине матери, которая спешит на поезд. А вот мальчишка лет двенадцати предлагает пассажирам купить куриные яйца. Тауфика заинтересовал маленький продавец. Он вышел из вагона, подошел к мальчику, спросил, сколько стоит одно яйцо. Тот ответил, что за штуку берет полпиастра. Тауфик поинтересовался, обедал ли он сегодня. Мальчик отвечал, что с утра у него не было во рту ни крошки и что поесть он сможет только вечером, когда вернется в свою деревню. Эти слова отозвались болью в сердце Тауфика, укрепляя его решимость искоренить нищету и несправедливость. Тауфик захотел приласкать мальчугана и протянул ему пять пиастров, но тот отказался принять милостыню: «Раз вы не покупаете яиц, я не возьму у вас денег». Такое острое чувство собственного достоинства у бедного и голодного ребенка изумило Тауфика и так растрогало, что на глаза ему навернулись слезы. Он пытался сдержаться, ласково улыбаясь мальчику, но слеза все же покатилась по щеке. Тауфик быстро смахнул ее и направился в купе. Там он снова устроился у окна, за которым продолжал раздаваться мальчишеский голос: «Яйца… кому яйца… яйца!..»
Вдруг Тауфик заметил, что бормочет что-то про себя. Голос его постепенно набирал силу, и вот, не замечая ничего вокруг, он воскликнул:
— Мой народ! Ведь это — мой народ! Мой великий, щедрый и великодушный народ! А я? Что я сделал для тебя? Чем проявил любовь к тебе? Только слезами?
Нет, он создаст партию, которая возглавит борьбу против колониализма и выведет народ из отсталости и нищеты. Он станет во главе этой прогрессивной партии и сплотит вокруг себя стойких соратников, таких, как Осман, знающих и опытных. Эта партия объединит самых образованных и преданных делу людей. После возникновения такой партии Судан станет другим, и этот бедный, голодный мальчик, который сейчас торгует на станции яйцами, чтобы как-нибудь прокормиться, будет учиться в школе. Он будет школьником, а не разносчиком яиц, встречающим проходящие мимо поезда.
Внезапно Тауфику пришло в голову узнать имя мальчика. Он выпрыгнул из вагона и бросился разыскивать маленького продавца, не обращая внимания на окружающих, которые с изумлением наблюдали, как «господин», одетый по-европейски в рубашку и брюки, бежит за мальчишкой-голодранцем. В этот момент поезд потихоньку тронулся, и Тауфик не успел догнать мальчика, который, распродав свой товар, скрылся в привокзальной толпе. Раздался свисток, поезд стал набирать скорость. Тауфик, вскочивший в вагон на ходу, неожиданно снова увидел в толпе маленького разносчика.
— Мальчик, как тебя зовут? — закричал он.
И тот прокричал в ответ:
— Абдаллах Саид!
Колеса мерно стучали по рельсам, а в ушах Тауфика отдавались слова мальчика, которые он повторял в такт стуку колес: «Аб-дал-лах Саид… Аб-дал-лах Саид… Аб-дал-лах Саид…»
В это время в купе вернулись попутчики Тауфика, выходившие пройтись вдоль поезда, размяться и поглядеть на пассажиров. Они только что отошли от вагона первого класса, где разглядывали хорошеньких девушек, и теперь обменивались впечатлениями.
— Ты видел эту смуглянку?.. Не правда ли, мила?
— Да, она прелестна, как цветок.
— А мне не нравится смуглая кожа, я предпочитаю светлых.
— При чем тут светлая кожа? Ты не рассмотрел ее губы. Я просто без ума от этих губ.
— А ты заметил перстень у нее на пальце?
— Что в ней действительно сводит с ума, так это ноги, они словно точеные… такие изящные…
Тут Тауфик вмешался в разговор:
— А вы видели мальчика по имени Абдаллах Саид?
— Абдаллах Саид? Кто это? — отозвался один из юношей.
— Это мальчик, который продает на станции яйца, — сказал Тауфик. — Он голоден и несчастен.
— Послушай, о чем ты говоришь, — удивился собеседник Тауфика. — Сколько таких, как он, в стране? Не сосчитать.
— В этом-то и беда, — с горечью возразил Тауфик.
— Не принимай так близко к сердцу, — стал успокаивать его другой юноша. — Разве ты один можешь помочь всем беднякам?
При этих словах Тауфик повернулся к товарищам, и глаза его, чуть припухшие от недавних слез, заблестели. Он выпрямился во весь рост, словно взошел на трибуну перед многолюдной толпой слушателей.
— Мы в ответе за то, что происходит. И я, и ты, и ты — в ответе каждый из нас. Мы избрали тернистый путь науки, и на нас ложится огромная ответственность, которую мы должны нести с честью, стойко превозмогая трудности и лишения. Наступает решающий этап нашей истории, и мы не можем оставаться в стороне. Если мы уклонимся от ответственности, с нас взыщется перед лицом грядущего поколения, перед Абдаллахом Саидом. Мы не ответственны за прошлое, потому что оно не принадлежало нам. Мы вынуждены были терпеть его, но сейчас это старое колониальное прошлое доживает последние дни. Мы не ответственны за будущее. Будущее призовет новое поколение, которое в свой черед или примет на себя ответственность, или откажется от нее, как это сделали когда-то наши нынешние интеллигенты. За прошлое в ответе они, а не мы. Нам же принадлежит настоящее. Мы обязаны решительно и твердо взяться за дело. Каждый из нас должен нести ответственность в меру сил и способностей, полученных от бога. Нам не к лицу отговорки праздных и безответственных людей, твердящих, что все погибло, положение безвыходно, что радикальные реформы невозможны. Я все это слышал много раз, и мне неинтересны их бредни. У этих людей революционные порывы давно угасли, теперь они стремятся только к тишине и покою. Мне не по пути с ними. Я призываю и вас целиком отдаться борьбе за лучшую жизнь, ибо нет другого выбора для тех, кто желает добра своему народу.
Товарищи Тауфика застыли в изумлении. Они были потрясены и ошеломлены потоком слов, который обрушился на них, как горная лавина. Когда Тауфик закончил речь, они едва не разразились аплодисментами и ликующими возгласами. Они совсем забыли свою болтовню о хорошеньких пассажирках и были готовы ринуться в смертельный бой. Если бы Тауфик отдал им приказ встать под ружье, они с готовностью выполнили бы его. В эту минуту молодые люди чувствовали себя как бы членами боевого союза, руководство которым с молчаливого общего согласия принял на себя Тауфик, лучше других представлявший общие чаяния и устремления. Он сумел вселить в души товарищей веру в победу, покорил их искренностью и убежденностью. Ведь слова, исходящие из глубины сердца, всегда находят отклик в сердцах других людей.
В четыре часа пополудни поезд прибыл в Хартум. Пассажиры торопливо двинулись к автомобильной стоянке. Все вокруг пришло в движение и заволновалось от множества вновь прибывших людей. Поднялся такой гомон, что почти невозможно было разобрать даже собственные слова. За каждым, кто нес багаж в направлении главного выхода, бросались владельцы такси и предлагали отвезти в любой район города — центральную часть, Омдурман или Северный Хартум. Они навязчиво приставали к пассажирам: тянули за рукав, выхватывали чемоданы из рук, преграждали дорогу, не давая пройти.
Стояла середина июля. День выдался пасмурным, из-за плотных туч совсем не было видно солнца. Небо собиралось разразиться переполнявшей его просторы влагой, в воздухе чувствовалась свежесть. Предгрозовое затишье и унылый вид вокзала — места разлук — нагоняли на душу тоску. По мере того как усиливался гул автомобилей и людских голосов и вокзал наполнялся все ускоряющимся движением, поднималось и чувство страха перед надвигающейся бурей. Людская сутолока нарастала, а в неподвижном воздухе не было ни ветерка, и листья под ногами прохожих оставались лежать там, куда упали с ветвей деревьев.
Поставив чемодан на землю, Тауфик стоял в стороне от толпы и молча смотрел на неугомонное людское движение, которое так контрастировало с окружающим безветрием и тишиной. Он знал, что завораживающее спокойствие природы обманчиво и за ним обязательно последует буря. Тауфику пришло в голову, что он наблюдает сейчас один из примеров жизненного коловращения. Ведь жизнь — это переход покоя в движение, а движения в покой. Вот разойдутся последние пассажиры, все опустеет и станет тихо. Но когда подует ветер и хлынет ливень, все снова придет в движение. Тауфик настолько погрузился в размышления, что совсем забыл о стоявших рядом товарищах, которые ожидали его распоряжений, отныне считая его старшим.
Лишь когда успокоилось людское движение и утихли крики владельцев такси, зазывавших пассажиров, Тауфик вернулся к действительности. Его внимание, как только он вышел на площадь, привлекло бросающееся в глаза отличие жителей столицы от жителей сел и городов, которых ему довелось увидеть по пути в Хартум. Он отметил про себя, что здешние жители богаче одеты и лучше выглядят, их лица дышат здоровьем, а походка намного увереннее и спокойнее, они заняты собою и мало интересуются другими. Глядя на них, Тауфик мог бы подумать, что очутился в чужой стране; он ощутил разочарование. Ему хотелось сравнить образ жизни жителей Хартума и жителей своей деревни и попытаться найти причину этих различий. Почему жители Хартума преуспевают, а его односельчане прозябают в нищете? Ведь должно быть объяснение такому отличию жителей столицы от остального населения. Но Тауфик не стал углубляться в размышления. Пожалуй, лучше отложить решение этого вопроса, подождать, пока он устроится в университете, ближе познакомится с Хартумом и изучит здешние порядки. Конечно, для этого нужно время. В душе Тауфик догадывался, что тут кроется несправедливость, но все-таки не исключал того, что могут найтись веские причины для всего увиденного, что те преимущества, которыми пользуются жители Хартума, могут быть чем-то оправданы. Когда же Тауфик заметил, что за рулем роскошных автомобилей восседают в основном иностранцы, у него уже не оставалось сомнений, что именно они пользуются в столице всеми благами и всем распоряжаются, и это еще больше огорчило юношу.
Тауфик сделал знак трогаться, и все дружно последовали за ним. Но найти такси в сторону университета не удалось. Постояв некоторое время на площади и убедившись, что попутной машины не дождаться, Тауфик предложил отправиться пешком. Он не предполагал, что университет находится далеко от вокзала и туда трудно добраться пешком, особенно с багажом. Когда молодые люди миновали привокзальную площадь и вышли на улицу, стало совсем темно и поднялся сильный ветер. Неожиданно рядом остановилось такси. Они быстро погрузили чемоданы в багажник и уселись в машину. Товарищи Тауфика разместились на заднем сидении, а он устроился впереди, рядом с шофером.
Оказалось, что ни Тауфик, ни его спутники не знают, в каком из университетских общежитий им выделили места. Тогда Тауфик попросил шофера отвезти их в общежитие Бахр аль-Газаль, где жил его друг Осман, поступивший в университет два года назад. Машина мчалась по улице аль-Каср, и Тауфику не терпелось увидеть достопримечательности, о которых он много слышал, но дождь плотной завесой застилал ветровое стекло и было трудно что-либо различить, кроме очертаний отдельных зданий. Улица опустела, и машина неслась на полной скорости. Проехав по аль-Каср, они свернули направо и оказались на улице аль-Джумхурия. Минут через пятнадцать такси остановилось напротив общежития.
Сторож, дежуривший у ворот, провел их в одну из свободных комнат. Здесь Тауфик попал в объятия Османа, который уже успел узнать о приезде друга и поспешил к нему навстречу. Тауфик представил Осману своих новых знакомых, и тот радушно их приветствовал.
Друг Тауфика Осман был совсем не похож на него ни внешностью, ни характером. Он был невысокого роста, очень подвижный, неугомонный. Осман уже приобрел некоторый жизненный опыт, научивший его трезво оценивать людей и относиться к жизни с определенной долей иронии. Сперва и он гонялся за миражами, принимая песчаные барханы за цветущие оазисы, но, испытав горечь разочарований, решил, что поиски идеалов ни к чему не приводят и надо довольствоваться существующим положением вещей. В его взглядах сквозил скептицизм, граничащий с апатией, но он никому не навязывал своих мнений и всегда поддерживал Тауфика.
Осман, как и Тауфик, был сыном труженика. Его отец хотел, чтобы Осман помогал ему зарабатывать на пропитание, но дядя забрал мальчика у родителей и определил в школу. Он и теперь всячески опекал юношу, проявлял постоянную заботу о нем.
Осман был рад приезду друга, но вместе с тем и озабочен, предвидя, как тяжело будет освоиться в новой обстановке юноше с романтической душой, верящему в идеалы и ищущему во всем совершенства. Зная легко ранимую натуру друга, Осман боялся, что новая жизнь погубит не только идеалы Тауфика, но и его самого. Но он не мог оградить друга от внешнего мира. Разве можно остановить рост ребенка, отделить его от окружающей жизни? Разве можно навсегда остаться подростком? Когда приходит срок, юноша должен становиться мужчиной. Тауфик не мог быть исключением из этого правила. Рано или поздно он столкнется с жизненными трудностями, с которыми сталкивается в его возрасте каждый, и либо выдержит испытания, предъявляемые безжалостным миром, либо они сломят его, как это случилось уже со многими другими. Осман считал своим долгом подготовить Тауфика к единоборству с судьбой. Он решил, что обязательно раскроет другу глаза на жизненную правду и рассеет миражи, наполняющие его голову. Но пока Осман считал этот шаг преждевременным, зная по собственному опыту, что тот, кто сам еще не столкнулся с трудностями лицом к лицу, едва ли извлечет пользу из чужих проповедей.
Общежитие Бахр аль-Газаль находилось рядом с улицей аль-Джумхурия. Это было светлое красивое здание с хорошо обставленными комнатами, где каждому студенту предоставлялся письменный стол, платяной шкаф и кровать. В комнате размещалось по двое студентов. Из комнат можно было выйти на открытую террасу, где студенты спали в жаркое время года. Осман часто наслаждался здесь ночной прохладой. Когда луна заливала террасу ярким светом и воздух становился мягким и свежим, он, растянувшись в постели, подолгу смотрел на звезды. Потихоньку подкрадывалась дремота, и он засыпал глубоким сном.
Стараясь угодить гостям, Осман вынес на террасу несколько свободных кроватей. Все уселись и долго беседовали на разные темы, а язвительный смех Османа далеко разносился в ночной тишине.
Тауфик стал расспрашивать друга о деревенских новостях, Осман ответил, что несколько раз наведывался в деревню и особенно был потрясен намерением дядюшки Хасана взять вторую жену. Было, однако, уже далеко за полночь, и Осман предложил перенести разговор на следующий день. Все с удовольствием улеглись, подставляя свежему ветру утомленные тела. Вскоре молодых людей охватил глубокий сон. Только Тауфик долго не мог заснуть, перебирая в памяти события минувшего дня. Воображению его являлся то худенький мальчик в грязной рубахе по имени Абдаллах Саид, несущий тяжелую корзину с яйцами, то женщина с младенцем за спиной, то убогие односельчане. Потом он мысленно перенесся в университет. С особым трепетом и нетерпением он предвкушал поход в библиотеку. Так блуждали мысли Тауфика между прошедшим и грядущим днем, пока его не одолел сон. Он крепко проспал до самого утра, и лишь голос муэдзина оторвал его от подушки.
Перевод В. Рущакова.
Знакомство с университетом Тауфик начал с библиотеки, куда отправился вместе с Османом. Там они провели около двух часов, в течение которых Тауфик без устали перелистывал один том за другим. Если книга вызывала особый интерес, он углублялся в чтение, нередко доходя до последней страницы. Время от времени Осман поторапливал его, напоминая, что за один день просмотреть все книги в библиотеке невозможно. Но Тауфик, казалось, не слышал его слов. Ему было не оторваться от книг. Осман нетерпеливо расхаживал взад и вперед по библиотеке, поджидая друга.
Богатство книжных фондов поразило Тауфика. Ему не терпелось прочесть все, но особенно тянуло к книгам по литературе, политике и юриспруденции. Тауфик ушел из библиотеки лишь после настойчивых просьб друга.
Осману захотелось отдохнуть, и друзья направились в кафе рядом с филологическим факультетом, где торговали чаем, кофе и прочими напитками. Днем здесь всегда было много студентов. Усевшись небольшими группами в зале или за столиками, расположенными снаружи, в тени деревьев, они обсуждали университетские дела, говорили о политике или просто болтали о пустяках. Здесь можно было встретить и уединившиеся парочки, бросающие друг на друга томные взгляды и шепчущие нежные слова. Стены кафе были украшены студенческими газетами. Каждая студенческая группировка считала необходимым высказать мнение по различным вопросам в собственной газете. При этом чисто литературных газет почти не было.
Друзья уселись за крайний столик. Когда хозяин заведения подошел к ним, Осман заказал две чашки чая и холодную воду. Он знал, что скромный заказ понравится Тауфику, который считал ненужным тратить деньги на кока-колу и другие заморские напитки. Сам Осман, хотя и был небогат, любил сорить деньгами, приговаривая: «Денег меньше — карману легче».
Заинтересовавшись развешанными на стенах газетами, Тауфик обратился с расспросами к Осману, который стал подробно рассказывать об университетской жизни. Тауфик слушал друга с огромным вниманием, стараясь побольше узнать о взглядах студентов на политику и искусство. Затем его внимание привлекла сидящая поодаль парочка.
— А о чем шепчутся вон те парень и девушка, которые сидят под акацией? — спросил он.
— Это, наверное, друзья, — ответил Осман.
— И все-таки, о чем они секретничают? — настаивал Тауфик.
— Может быть, они из одной группы, — предположил его друг.
— Я тебя спрашиваю, о чем они говорят, уединившись? — повторил Тауфик.
— Может быть, о лекциях, а может, еще о чем-нибудь, — Осман пытался уйти от ответа.
— Так что же, для этого надо шептаться, сидя подальше от других?
— Наверное, у них свои секреты… Я не знаю… — сдался Осман.
— Да что же это за секреты? — не выдержал Тауфик.
Осман хитро улыбнулся и сказал:
— Наверное, они говорят о любви.
— Значит, она его невеста? — спросил Тауфик.
— Навряд ли, скорее подружка, — ответил Осман.
— Как это? — удивился Тауфик. Свобода здешних нравов неприятно поразила воспитанного в жестких рамках традиционной мусульманской морали юношу. Он хотел обратиться к другу с одной из пространных нравоучительных речей, которые произносил с большим воодушевлением, забывая обо всем на свете. Но Осман перебил его:
— Дружище, не принимай это близко к сердцу. Если столько внимания уделять чужим делам, то некогда будет заниматься своими. Ты здесь первый день, не торопись с выводами. Я собирался познакомить тебя с местными нравами, но не хотел травмировать твое чувствительное сердце заранее, полагая, что со временем ты сам все увидишь и поймешь. Время все уладит и все исправит.
Последние слова Османа больно задели Тауфика. Ведь именно здесь коренились разногласия между ним и его другом. Нет, время само по себе не только не разрешит всех проблем, а скорее наоборот, добавит новые, еще более сложные и запутанные. Особую тревогу вызвали у Тауфика нотки покорности и смирения, прозвучавшие в доводах друга. Не в первый раз он замечал нежелание что-либо решать самому не только у Османа, но и у отца, его братьев. Всякий раз, когда перед ними вставала некая проблема, они старались уклониться от решения, уповая на то, что со временем все образуется, и ссылались на судьбу, рок или участь, уготованную богом. Такие же настроения Тауфик встречал среди интеллигенции и даже среди революционно настроенных людей, которые считали, что ход исторического развития предрешен и не зависит от воли и желаний людей. В их глазах, история управляет развитием человечества, как пастух, вооруженный кнутом, управляет стадом овец, которому предоставлено лишь одно — двигаться в указанном направлении. Тауфик часто спрашивал себя: «Если всем управляют законы истории, то какая же роль отведена лишенному права выбора человечеству — этому стаду овец — перед лицом вечности, именуемой историей? В чем тогда смысл идейных разногласий и споров, потрясавших умы средневековья? К чему были дискуссии, поглотившие большую часть духовных сил арабской нации и разбившие ее на множество партий и группировок? Ведь все вращалось вокруг единственного вопроса: имеет человечество право выбора или ему в нем отказано? Воистину, достойно удивления, как старые мысли облекаются в новые одежды, прикрываясь то именем веры, то именем науки».
Вслух Тауфик не произнес ни слова, но эти мысли стремительно проносились в его голове. Осман, не сводивший глаз с друга, понял, что его слова больно ранили душу Тауфика.
Резко встав, Тауфик направился к развешанным на стене газетам и принялся внимательно их изучать. Осман терпеливо ожидал, полагая, что его друг постепенно успокоится и возвратится на место. К нему подошли несколько знакомых студентов, поздоровались и сели за столик.
Студенческие газеты огорчили Тауфика не меньше, чем томное воркование влюбленных парочек, распивавших кока-колу в тени акаций, и доводы друга, предлагавшего отложить решение проблем, которые якобы разрешит само время. Большинство газет были переполнены бранью и взаимными обвинениями. Каждая студенческая группировка осуждала другие за продажность и измену. Те не оставались в долгу, отвечая обвинениями в косности, отсталости, реакционности и пособничестве империализму. Все без исключения рассуждали об учениях и идеях, в которых слабо разбирались, и давали советы, в которых нуждались сами.
С грустным видом вернулся Тауфик к другу. Он был мрачен и подавлен, убедившись, что не найдет вокруг людей, способных разделить его мысли и чувства. Все надежды рушились в первый же день пребывания в университете — этом «Городе солнца», который так ясно и радужно рисовался ему в мечтах, к которому он так стремился, без которого не представлял себе жизни. Тауфик надеялся, что здесь он начнет претворять в жизнь мечты о счастливой судьбе родной страны и народа. Университет был для него как дальний свет маяка для капитана корабля, сбившегося с пути в бушующем море и рискующего налететь на грозные скалы под порывами ураганного ветра и яростных волн. Если погаснет маяк, то рухнут навеки надежды, разлетятся вдребезги мечты, рассеются сладостные миражи и воцарятся горе, скорбь и отчаяние.
Всю следующую ночь Тауфик не спал, трудясь над стенной газетой под названием «Новый путь», где он излагал свое понимание социального равенства и идеального государственного устройства. Как уже говорилось, он представлял себе идеальное государство похожим на государство Омара ибн аль-Хаттаба, но с учетом опыта построения социализма в Советском Союзе и организации антиимпериалистической борьбы в Китайской Народной Республике.
С той поры в течение трех месяцев в университете каждую неделю появлялась новая газета Тауфика. Всякий раз вокруг нее собиралась толпа студентов, с интересом прочитывавших все до последней строки. Молва о газете росла день ото дня. В университете не было места, где бы о ней не шли споры. Разные партии и группировки старались склонить Тауфика на свою сторону, вовлечь его в свои ряды, не подозревая, что он успел разочароваться в существующих партиях и собирался создать новую партию, которая, основываясь на его идеях, построит совершенное государство. Когда все враждовавшие между собой партии получили отказ Тауфика, то отвернулись от него и порвали с ним всякие отношения, так как судили о человеке не по его личным качествам, а по принадлежности к партии.
Тауфик старался использовать каждый удобный случай, чтобы открыто изложить свои идеи. Будь то политический митинг в клубе или дискуссия в студенческом кафе, он непременно брал слово. Он говорил пламенно и страстно, и слова его глубоко западали в сердца студентов. Слушая его, они, как когда-то попутчики в поезде, забывали, к какой партии принадлежат, воодушевлялись новыми идеями. Тауфику удалось сплотить вокруг себя небольшую группу студентов, разделявших его взгляды, но пока он не решался сообщить им о намерении создать новую партию, считая, что время для этого не настало. Но оно непременно настанет…
Дни шли своим чередом. Тауфик подолгу сидел за книгами, упорно штудируя литературу по искусству, праву и политике. Он писал о несбыточном «Городе солнца». Созданный воображением Тауфика, этот город представлял собой идеальное, утопическое построение, которое не имело ничего общего с реальным миром, полным несовершенств. Он не мог находиться на грешной земле, населенной смертными существами. Тауфик полагал, что жизнь легко поддается переменам, и нарисованные в воображении картины хотел немедленно воплотить наяву. Он думал, что добро легко отличить от зла, а дозволенную вещь от запретной, и удивлялся, как люди могут предпочесть зло добру, избрать запретную вещь среди дозволенных. Тауфик мечтал о волшебной палочке, один взмах которой может изменить людей к лучшему. Но где ее раздобыть? Поэтому оставался путь борьбы, полный опасностей и возможных неудач. Мрачные предчувствия зародились в сердце Тауфика еще тогда, когда он впервые переступил порог университета. С тех пор в его душу закралось сомнение и беспокойство, он потерял вкус к пище и ворочался без сна по ночам. Но, выбрав однажды путь, он должен был идти по нему до конца. Он мог бы, как другие, спокойно ходить на занятия, аккуратно записывать лекции под диктовку профессоров, а возвратившись домой, с аппетитом ужинать и с легким сердцем отправляться в постель. Он мог бы, как его друг Осман, не мучать себя сомнениями и пустить все на самотек, ни во что не вмешиваясь и рассуждая, что не по силам одному человеку изменить существующий порядок вещей. Он мог бы, как его односельчане, покориться судьбе и все сносить безропотно или уподобиться тем своим однокурсникам, что проводят досуг, попивая кока-колу и любезничая с девушками. Но он был создан иначе. Что-то тревожило его душу, не давая ни отдыха, ни забвения, ни покоя. Что-то жгло его грудь, устремляя навстречу неизвестному будущему.
Однажды вечером Тауфик, как обычно, направлялся в библиотеку, но по дороге встретил одного из попутчиков, с которым вместе ехал в Хартум. Они поздоровались, и Тауфик стал расспрашивать его о новой студенческой жизни. Когда они подходили к библиотеке, Тауфик предложил еще немного прогуляться, чтобы закончить разговор. Библиотека находилась почти на самом берегу Нила, нужно было только пересечь улицу. Увлеченные разговором, они прошли за библиотеку и не заметили, как оказались на берегу реки.
Было около пяти часов вечера, солнце уже клонилось к закату, воздух посвежел, становилось прохладно. Юноши стояли на берегу и смотрели, как лучи заходящего солнца отражаются в безмолвных водах величественного Нила, окаймленного с обеих сторон густыми деревьями.
Знакомый Тауфика учился на биологическом факультете. Он охотно рассказывал о новых друзьях, о преподавателях и занятиях в университете. Но постепенно он заметил, что Тауфик, раньше всегда говоривший с большим воодушевлением, сегодня скуп на слова и выглядит озабоченным. Не решаясь первым коснуться этой темы, он ждал, что Тауфик заговорит о своей газете и излагавшихся в ней идеях и можно будет задать ему вопрос о новой партии, о которой он когда-то упоминал. Но этого не произошло, разговор закончился, и нужно было возвращаться. Когда они переходили улицу, отделявшую здание библиотеки от реки, Тауфик вдруг увидел Османа, шедшего с девушкой вдоль западной стены здания. Он увлеченно разговаривал со своей спутницей, держа ее за руку и пытаясь поцеловать. Но она увернулась и высвободила руку. Тауфик, стараясь остаться незамеченным, ускорил шаги и уже хотел скрыться в дверях библиотеки, но у самого входа невольно бросил еще раз взгляд на Османа, и их глаза встретились. Обоим была неприятна эта случайная встреча, в особенности Тауфику, который считал, что лишается теперь самого близкого друга.
Тауфик давно знал Османа и во многом рассчитывал на него в своих планах. Таких, как Осман, он хотел видеть в рядах своей новой партии. То, что Тауфик увидел у библиотеки, было для него тяжелым ударом. Его шокировала легкость, с которой многие студенты завязывали дружеские — и не только дружеские — отношения с девушками. Он презирал тех, кто так вел себя, считал их безнравственными и бесполезными людьми. Теперь, когда с потерей друга рассыпалась в прах последняя надежда Тауфика, он не испытывал ни гнева, ни ярости. Ведь причина тревог и переживаний — надежда, а лишившись ее, человек впадает в уныние и успокаивается. Огонь в груди Тауфика погас, после этой встречи он больше не верил другу.
Тауфик не хотел выяснять отношений с Османом, он не видел в этом смысла. Для него все было решено: он потерял уважение к другу и, следовательно, лишился его.
Осман был искренне огорчен. Он испытывал к Тауфику самые теплые и нежные чувства и надеялся, что тот постепенно приобщится к университетской жизни, свыкнется с ней. И действительно, попав в новую обстановку, Тауфик, в силу пытливости своего ума, стал на многое смотреть иными глазами. Он прочел множество книг, которые также помогали освоить азбуку новой жизни, и его развитие шло быстрее, чем ожидал Осман.
Однако случай иногда играет большую роль в жизни людей. Осман обычно встречался с Аватыф, своей подругой, совсем в другом месте, но в тот злополучный вечер неожиданно встретил ее в библиотеке, и они вместе вышли погулять. Надо же было случиться, что именно в этот момент в библиотеку отправился Тауфик и увидел их вдвоем.
Теперь, что бы ни предпринимал Осман, он уже не сможет убедить друга в том, что испытывает к Аватыф самые искренние чувства и имеет честные намерения. Близкие отношения с девушкой в глазах скованного традициями Тауфика являлись безнравственным поступком, более того, уклонением от своих обязанностей, уходом от решения задач, которые на них возлагало время. Но, не веря в успех, Осман все же считал своим долгом объясниться с другом как можно скорее.
Наскоро поужинав в общежитии Бахр аль-Газаль, Осман отправился к другу. Тауфик был в столовой, и он прошел к нему в комнату, поджидая, пока закончится ужин. Войдя к себе и увидев гостя, Тауфик удивился: приход Османа был для него полной неожиданностью. Он вежливо поздоровался и сел напротив, на лице его не было и тени смущения, наоборот, он выглядел уверенным и беззаботным. Его отношение к Осману изменилось. Раньше, когда Тауфик нуждался в верном друге и надеялся вовлечь его в предстоящую борьбу, он часто сердился на Османа. Теперь же Осман был для него заурядным приятелем, разлука с которым не тяготит и даже утрата которого остается незамеченной. Самообладание друга поразило Османа. Зная, как беспощаден Тауфик к себе и другим, он готовился к бурной сцене, но был встречен приветливо, как уважаемый гость. Такой прием озадачил Османа.
Некоторое время они сидели молча, потом Тауфик поднялся и предложил выйти на террасу, прихватив с собой стулья. Осман взял свой стул и последовал за ним, словно исполняя неизвестную ему роль в спектакле, который они, не сговариваясь, разыгрывали. Как только друзья уселись, Тауфик сказал:
— Я хочу наконец услышать твой рассказ.
— Какой рассказ? — не понял Осман.
— О дядюшке Хасане, — ответил Тауфик. — Ведь ты же обещал рассказать подробно о его женитьбе.
— В этой истории нет ничего необычного, — начал удивленный Осман. — Ему ведь за шестьдесят, вот мы и пошутили, спросили, не собирается ли он взять вторую жену, — не знали, как убить время. А он все принял всерьез и с большим энтузиазмом. Уверял нас, что находится в самом расцвете сил и готов жениться…
— А говорил он, кого выберет в жены? — перебил Тауфик.
— Очень неопределенно… — уже с увлечением продолжал Осман. — Один раз сказал, что возьмет Фатиму, дочь Абдаллаха, а в другой раз — Амину, дочь ат-Тайиба.
— А жена узнала о его планах? — поинтересовался Тауфик.
— Он этого очень боялся. Когда говорил кому-нибудь, что решил жениться, то всегда добавлял, что ему первому и последнему доверяет свою сокровенную тайну. Так слухи и поползли по всей деревне, пока не достигли жены. Она же, когда узнала, поклялась, что возьмет из лавки Хасана мешок с солью и высыпет на его плешивую голову, — закончил Осман свой рассказ.
Звонкий смех Тауфика разносился по всей террасе. Это удивило Османа, на время забывшего, зачем он сюда явился. Вслед за раскатами смеха вновь наступило молчание. В тягостной для собеседников тишине вдруг раздался внезапный скрежет и визг тормозов и грохот столкнувшихся на улице автомобилей. Оба разом вскочили и бросились смотреть, что случилось. Увидев, что никто не пострадал, они уселись снова, и Осман обратился к другу:
— После того, как я рассказал тебе историю дядюшки Хасана, я хочу рассказать и свою историю.
При этих словах Тауфик поднялся с места и сказал:
— Очень прошу тебя не говорить об этом. Это — твое личное дело.
Он повернулся и вышел, оставив Османа в растерянности.
Тот отправился домой, не зная, что ему теперь делать. Он прекрасно понимал, что потерял самого дорогого и верного друга, который любил его, как никто другой, потерял из-за досадной случайности. Если бы он тогда не встретил в библиотеке Аватыф, то, возможно, сохранил бы друга, хотя надолго ли? Что же теперь предпринять? Отложить решение до лучших времен, как он это делал в других случаях, или попытаться еще раз объясниться с Тауфиком, изложить свою точку зрения?
Осман вернулся домой подавленный и мрачный, словно потеряв кого-то из родных. Завтра, когда он встретится в библиотеке с Аватыф, то обо всем ей расскажет. Они смогут побеседовать в любом месте, хотя бы и там же, где накануне — ведь Тауфик теперь знает об их встречах, а что их вместе увидят другие, Осману было безразлично. К тому же он был уверен, что Тауфик никогда больше не заглянет в закоулок возле библиотеки, чтобы снова не наткнуться на них.
Дни шли своим чередом. Тауфик обходил стороной злополучное место, а Осман, встречаясь с ним, все не решался начать разговор, не состоявшийся в тот памятный вечер.
Все вечера Тауфик проводил в читальном зале, с головой закопавшись в горы книг. Чтобы не отрываться от чтения, он зачастую не ходил ужинать в общежитие, а просил у товарищей по группе оставлять ему ужин в комнате и съедал его, возвращаясь поздним вечером совершенно без сил.
Однажды, придя домой, он стал невольно перебирать в памяти дни, проведенные в университете. Он припомнил, как готовил по ночам номера стенной газеты, излагая в ней свои взгляды и призывая к борьбе; как в одиночку, беспартийный, вступал в жаркую и беспощадную схватку со всеми партиями. К чему все это теперь? Теперь, когда он потерял лучшего друга, Османа, с которым вместе собирался претворять в жизнь свои мечты? Ему не организовать партию, не собрать надежных единомышленников. Когда на собраниях он обращался с пламенной речью к товарищам, то они, затаив дыхание, внимали каждому его слову и, казалось, с этой минуты готовы были стать его последователями и соратниками. Но он спускался с трибуны, и все расходились, возвращались к своим партиям и группировкам. Красноречием и силой доводов Тауфику не раз удавалось склонить слушателей на свою сторону, но следовать до конца по намеченному им пути никто не хотел. Что же ему делать?
Для Тауфика то, во что он верил, было очевидной истиной. Эту истину должны видеть все, как все видят солнце, но по непонятной причине у людей не хватает сил пойти новым путем, ведущим к царству справедливости и равенства, к «Городу солнца», где правители — мудрецы, а мудрецы — правители. Тауфик ожидал, что университет окажется благодатной почвой для первых ростков будущего государства всеобщего счастья. Если брошенные им семена не дают всходов здесь, то где же еще смогут они пробиться на свет? Ведь существующие партии уже повсюду отравили умы людей, подчинив их своей власти, заключили в мрачные подземелья, спрятав от света истины, превратили зрячих в слепцов. Как обратить людей к свету, вывести из царства вечного мрака, сорвать с них оковы? Если сказать людям, что за стенами подземелий их ждет яркое солнце, то никто не поверит, все станут смеяться. Об этом писал еще Платон. Проповедуя людям истину, Тауфик подвергнет себя насмешкам и даже опасностям.
Ему казалось, что в университете начинают появляться робкие проблески света, с трудом проникающие сквозь щели в толстых стенах. Потому он и надеялся на близкие перемены, потому и старался вывести своих товарищей к свету. Но какая-то злая, неведомая сила словно тянула их вспять.
Тауфик вдруг ясно увидел, как ничтожны его силы и несовершенно оружие, которым он хотел бороться против нищеты и произвола, невежества и порока. Что делать? Как вести борьбу дальше? Он в отчаянии ударил себя кулаком в грудь. Сердце его болезненно сжалось от сознания, что рушатся самые светлые и дорогие мечты. Душу охватили тоска и уныние, тело обессилело. Он медленно поднялся и вышел на улицу, ведущую в сторону университета.
Зря мучаешься, божья тварь, зря суетишься, в самом деле, —
Душе вовеки не достичь вовек не постижимой цели[5].
Эти строки из Абу-Тайиба{23} вдруг пришли на память Тауфику. Как точно выразили несколько слов поэта и искус устремленного к идеалу юноши, каким был Тауфик, и испытания всего человеческого рода. Тауфик подумал, что Абу-Тайиб аль-Мутанабби, так же как и он, стремился к несбыточному совершенству. Он вспомнил о восстании карматов{24}, об их утопических идеалах, их попытках установить равенство среди людей.
Близилась полночь, и Тауфик повернул домой. Улицы были безмолвны и пусты. Небо сплошь усыпали звезды. Тауфик запрокинул голову и стал смотреть. Вот на западе, ярко блеснув, покатилась звездочка. В деревне дядюшка Хасан, много знавший о звездах, рассказывал Тауфику, как они влияют на погоду и на людские судьбы. «Если увидишь утреннюю звезду в розоватых сумерках, непременно будет сухая погода», — говорил дядюшка Хасан и сам свято верил в это.
Подойдя к воротам общежития, Тауфик заметил невдалеке старика сторожа. Тот стоял, прислонившись спиной к толстому стволу дерева, и ел земляные орехи с хлебом, запивая водой из консервной банки. Тауфик не знал, как зовут сторожа, но ему вдруг захотелось остановиться и поговорить с ним. Он почувствовал, как необходимо ему общение с таким вот простым и хорошим человеком, напоминающим его односельчан. Краска смущения залила лицо Тауфика. Как случилось, что он до сих пор не знает имени сторожа? Ведь за то время, что он здесь живет, он столько раз проходил мимо, не замечая его. Почему же он ни разу не остановился и не заговорил с ним? Почему лишь сегодня у него возникло такое желание? Сторож, словно угадав его мысли, обратился к юноше сам:
— Тауфик, почему ты сегодня так поздно?
— Здравствуй, дядюшка… — смутился Тауфик, не зная, как обратиться к старику и поражаясь, что тот знает его по имени. Ведь в общежитии живет столько студентов.
— Саид, меня зовут Саидом, — подсказал ему сторож.
— Дядюшка Саид, откуда ты знаешь, как меня зовут?
— Сынок, хоть вы нас не замечаете, но мы всех вас хорошо знаем, — ответил сторож.
Этот простой ответ отозвался в сердце Тауфика резкой болью.
— Как же это? — невольно вырвалось у него.
— Такая уж наша доля, сынок, — вздохнул старик. — Мы живем, трудимся, умираем — и никому нет дела до наших имен. А вот вас знает каждый. Кому что на роду написано… Всякий имеет свою судьбу и идет по стезе, уготованной ему свыше.
— Дядюшка Саид, а ты веришь, что звезды влияют на нашу судьбу? — спросил Тауфик.
— Конечно, сынок, — убежденно сказал старик. — Люди говорят, что счастье или несчастье любого зависит от звезды, которая всходит в день его рождения.
— Значит, все зависит от случая? — удивился Тауфик словам сторожа.
— Даже не сомневайся, сынок, все зависит от него, — подтвердил тот. — Если бы не случай, может, я и не был бы сторожем, а владел богатыми лавками.
— Что же такое случай? — задумался вслух Тауфик. — А главное, почему так неровно распределены между людьми богатство и совесть?
— Ах, сынок, этот вопрос я слышал уже тысячу раз, — опять вздохнул старик. — Все спрашивают одно и то же.
— Почему же так происходит? — недоумевал Тауфик.
— Все вы так спрашиваете, пока молоды и учитесь в университете. А выучитесь, станете получать хорошее жалованье да разъезжать в машине, и про все забудете, а таких, как я, вовсе перестанете замечать… Как денежки заведутся, так и вопросов нет, — рассуждал Саид.
— Не надо так говорить обо всех, дядюшка Саид, — возразил юноша.
— Сынок, я много повидал на своем веку, — продолжал сторож. — Видел я таких, как ты, и в городских управах, и в сельских, и в других присутственных местах — где только не видел. Для всех главное — свой дом и семья, а до таких, как я, и дела нет. Так что не спорь, сынок… Вот нам и остается покориться судьбе, которая предначертана свыше.
Тауфику нечего было возразить Саиду, чьи слова глубоко запали в его сердце. Суждения сторожа были простые, но веские — в них была правда. Но что же сделать, чтобы изменить такую жизнь?
Угрюмый вошел Тауфик в свою комнату. Разговор с Саидом только усилил его тоску. Безысходность, с которой говорил Саид, передалась юноше и как заноза засела в его сердце. Он нашел ужин на столе и нехотя принялся за еду. В голове носились бессвязные мысли, он не мог ни на чем сосредоточиться и тупо смотрел перед собой: на краю стола сидела муха и почесывала крылышки задними лапками. Взгляд Тауфика блуждал по комнате, останавливаясь то на кромке белевшей простыни, то на корешке книги, торчащей из-под подушки… Когда он встал, чтобы вымыть руки, была уже полночь.
Тауфик разделся и лег. Вытянувшись в мягкой, удобной постели, он ощутил сладостную истому. Никогда раньше он не испытывал подобного чувства, ложась в постель. Это показалось ему так странно и удивительно, что он ощупал матрац, подушку, простыню, но ничего необычного не заметил. Еще мгновение, и Тауфик забылся тяжелым, глубоким сном.
Душевное смятение росло день ото дня, нервное напряжение усиливалось. Тауфик уже не испытывал прежнего удовольствия от книг, которые были последним прибежищем от жизненных невзгод. Он зарывался в книги с головой, словно прячась от бешеного вихря, который грозил рассеять его заветные мечты; его стойкость духа и вера в свои силы пошатнулись. Он забывался, лишь когда читал о людях, которые не покорялись судьбе, а мужественно противостояли ей, всю жизнь вели упорную и непримиримую борьбу. Особенно Тауфик увлекался жизнеописаниями знаменитых исторических личностей. Еще в школе он зачитывался рассказами о гениальных людях и бессмертных героях.
Книги по юриспруденции, которые нужно было читать по программе, тяготили Тауфика, были чуждыми для него. Какую пользу можно извлечь из книг, которые бессильны излечить недуг и лишь уводят от цели? Какой толк в «Римском гражданском праве» Лиджа или «Учебнике римского гражданского права» Бакленда? Далее по программе следовало уголовное право, трактовавшее вопросы нанесения ущерба, посягательства на жизнь, самоубийства, грабежа, кражи, мошенничества, лжесвидетельства, а также наказаний, налагаемых в зависимости от тяжести преступления. А Тауфик не желал изучать наказания и считал более важным сперва разобраться, в чем причины поведения, квалифицируемого юристами как преступное. Однажды он задал вопрос профессору, и тот ответил, что это «составляет предмет социологических и психологических наук, с которыми он познакомится в заключительном цикле обучения на старших курсах», и посоветовал «не утруждать ум будущими проблемами, поскольку все предметы должны следовать в установленном порядке и изучаться в надлежащее время». А Тауфик всегда возмущался теми, кто советовал отложить решение важных проблем до «надлежащего времени».
Но более всего Тауфика отталкивало от изучения юридических наук понимание того, что Судан управляется по английским законам, приговоры выносятся английскими судьями, а суданской является лишь система наказаний. Как же он будет рассматривать дела в суде, если не верит в истинность законов, основанных на чужих традициях, нравах и практике, не признает права, зародившегося в обществе с иной религией, историей и моралью?
Тауфик утешал себя мыслью, что с крахом колониальной системы все должно измениться: университет станет по-настоящему суданским, улучшатся законы, а вместе с ними и система юридического образования. «Вот уберутся англичане, кончится засилье иностранцев в Судане — и вспыхнет маяк надежды — «Город солнца», страна встанет на путь справедливости и прогресса, свободы и равенства, на путь социализма». Хотя Тауфик был в комнате один, он повторил эту фразу вслух, словно стараясь убедить себя самого, отогнать опасение, что надежды могут не сбыться. Так идущий ночью по кладбищу громко поет, чтобы разогнать пугающую тишину.
Тауфик решительным жестом смахнул книги со стола. Они в беспорядке упали на пол, из уголовного кодекса высыпались страницы, а Тауфик, не замечая, наступил на них и выбежал из комнаты, громко хлопнув дверью. Очутившись на улице, он не сразу понял, куда идет — ноги сами куда-то несли его. Проходя мимо ворот, он увидел сторожа, с которым говорил на днях, но не стал останавливаться, а лишь почтительно поздоровался и бесцельно побрел дальше, словно влюбленный, навсегда утративший возлюбленную. Вскоре он пошел быстрее, будто определив цель своей прогулки.
Когда Тауфик подошел к университету, ему в глаза бросились ярко освещенные окна библиотеки. Библиотека была для Тауфика самым любимым местом, но сегодня он ее ненавидел. Он ненавидел книги, читальный зал, весь университет. Зачем продолжать учебу, если все надежды рухнули? Университет не был «Городом солнца», о котором так мечтал Тауфик. Но он никогда не был для него и ступенькой на пути к обогащению, как считал сторож Саид, глядя на других студентов. Тауфик надеялся, что в университете зародится движение за национальное возрождение страны. Теперь же, когда рассеялись одна за другой все его мечты, что его здесь удерживает? Вдруг он вспомнил об Османе и решил пойти к нему в общежитие Бахр аль-Газаль.
Осман сидел, погрузившись в чтение исторического трактата Ибн Хальдуна{25}, когда в дверь комнаты постучал его друг. Неожиданное появление Тауфика крайне его удивило. Прошел почти месяц со времени их последней встречи. Взглянув на Тауфика, Осман сразу же обратил внимание на его бледное, изможденное, словно после тяжелой болезни, лицо. Грустные, полные отчаяния глаза сверкали странным блеском, свидетельствовавшим о лихорадочной работе мысли. Друзья поздоровались, и Тауфик медленно опустился на стул.
Осман не знал, с чего начать разговор, как нарушить неловкое молчание, заполнившее комнату с приходом Тауфика. Его взгляд случайно упал на лежавшие рядом «Пролегомены» Ибн Хальдуна. Он взял книгу и протянул ее Тауфику:
— Ты читал?
— Что это?
— «Пролегомены» Ибн Хальдуна.
— Конечно, ведь это важнейший труд по философии истории, — оживившись, откликнулся Тауфик. — По-моему, это вообще первая попытка такого рода. Но мне показалось, что «Пролегомены» резко отличаются от других работ Ибн Хальдуна по истории. У меня такое ощущение, словно он, проведя тщательный философский анализ и написав «Пролегомены», оставил разработку прочих вопросов ученикам, которые и составили исторические сочинения, вышедшие под его именем, компилируя из различных источников, как это делали и многие другие в то время. Поэтому, как мне кажется, все прочие труды Ибн Хальдуна значительно уступают «Пролегоменам».
Осман украдкой поглядывал на друга и поражался пытливости и проницательности его ума. Как он жалел о злосчастной встрече возле библиотеки! Но почему Тауфик пришел к нему? Может быть, взгляды его изменились и он уже не осуждает его?
В комнате снова наступила тишина. Осману очень хотелось узнать, с чем пришел к нему друг, но спросить он не решался. Вдруг Тауфик сам заговорил тихо и взволнованно:
— Осман! Я решил бросить университет. Приняв такое решение, я хочу сообщить об этом тебе как самому близкому другу.
Новость обрушилась на Османа как гром среди ясного неба. Он не верил своим ушам. Прошла минута, показавшаяся обоим вечностью. Придя в себя, Осман накинулся на Тауфика:
— Как ты можешь бросить учебу?! Что за глупость! Что за чепуха! Если не таким, как ты, так кому же в нем учиться?
Осман старался убедить Тауфика с помощью разумных и веских доводов, но потом, не сдержавшись, снова закричал:
— Это безумие! Что за вздор ты несешь! Как можно даже думать о том, чтобы бросить университет? Умоляю, выкинь эту блажь из головы!
Осман вскочил и стал ходить из угла в угол, размахивая руками и качая головой.
— Дружище! Я не вижу для себя никакой пользы от учебы в университете, — тихо проговорил Тауфик.
— А ты бы хотел, чтоб для тебя открыли отдельный университет и составили специальную программу, учитывая твои идеалы, — воскликнул Осман. — Нет! Это государственный университет, и он должен служить всем. Нельзя ждать, что обучение будут приспосабливать к запросам каждого студента…
Долго и терпеливо Осман уговаривал друга не совершать необдуманного поступка. Наконец Тауфик, хотя и не отказался от своего намерения, все же пообещал отложить окончательное решение, еще раз взвесить все за и против, еще раз попытаться найти смысл в занятиях наукой.
Перевод В. Рущакова.
Университетская жизнь стала для Тауфика невыносимо тягостной, а лекции только прибавляли тоски. Одним из последних нехотя вошел Тауфик в сто вторую аудиторию филологического факультета, куда Осман пригласил его послушать лекцию о восстании Махди{26} из курса истории Судана. Осман надеялся, что эта лекция заинтересует Тауфика и заставит его подумать о продолжении учебы в университете. При желании Тауфик мог бы перевестись с юридического на филологический факультет, университетские правила этого не запрещали.
Войдя в аудиторию, где еще раздавались голоса студентов, Тауфик заметил, что преподаватель что-то стирает с доски. Заняв свободное место справа в первом ряду, он сумел прочитать несколько слов. Одни были написаны по-арабски, другие по-английски: «Долой империализм! Да здравствует борющееся студенчество! Долой колониальное руководство университета! Down! Down!»[6] Тауфика удивило, что эти слова не привлекли внимания преподавателя, который стирал их равнодушно, словно не прочитав или будто видел их уже сотни раз. Тауфику так захотелось обдумать все написанное, что он едва не попросил преподавателя не стирать с доски, но тот уже закончил и положил тряпку. Затем, не оборачиваясь к аудитории, взял конспект и размашистым почерком написал на доске название лекции: «Битва при Караре»{27}.
Несмотря на все старания, Тауфик никак не мог сосредоточиться на том, что читал преподаватель, глядя в маленькие листки, лежащие перед ним. Он вспоминал рассказ деда об этой битве. Телом Тауфик оставался в аудитории, но душой, мечтами, чувствами перенесся в деревню. Ему вспомнилась одна летняя ночь, когда он был еще мальчиком и учился в начальной школе.
Он горячо любил дедушку, и тот отвечал ему тем же. Мухтар, отец Тауфика, был у старика единственным сыном, а Тауфик — самым младшим ребенком в семье и последним отпрыском рода.
В детстве без дедушки он не мог прожить ни минуты. Он ел вместе с ним, вместе ездил верхом на ослике в соседние деревни на праздники или похороны. Однажды отец запретил ему поехать с дедушкой. Тауфик горько плакал и не дотрагивался до еды, пока дедушка не вернулся домой на следующий день. Тогда он чуть не возненавидел отца. Удивительно, но, несмотря на давность этих событий, Тауфик ясно помнил все их подробности, хотя уже успел забыть то, о чем только вчера рассказывал ему Осман. Он не сумел бы повторить и того, о чем продолжал говорить стоящий перед ним преподаватель. Воспоминания наполнили сердце Тауфика любовью и нежностью. Лекция, переписанная со страниц лживых чужеземных книг, не привлекала его.
Однажды в лунную ночь дедушка улегся на своей короткой кровати, а Тауфик сел рядом на маленьком коврике, купленном дедушкой во время паломничества в Хиджаз{28}. Луна сияла посреди безоблачного неба, и тишина, воцарившаяся в деревнях по берегам Нила, словно скрывала таинства жизни, ее высший смысл.
— Ты помнишь битву при Караре, дедушка? — спросил Тауфик. — Ты же участвовал в ней?
Старик — будто молодость вернулась в его дряхлое тело — бодро сел на кровати и стал с удивительными подробностями рассказывать Тауфику о битве. Его лицо светилось воодушевлением воина, презирающего смерть. Когда он рассказывал о подготовке к битве, описывал коней и всадников, Тауфику казалось, что в темноте кавалерия движется прямо на него. Дедушка сопровождал рассказ выразительными жестами и едва не падал с кровати, повествуя о самых жестоких моментах кровопролитного сражения. Он рассказал о поединке с англичанином, врагом Аллаха и праведной веры, которого он пронзил насквозь. Когда он попытался вытащить застрявшее в теле противника копье, то упал на спину, и теперь, рассказывая об этом эпизоде внуку, опрокинулся навзничь на кровати. Дедушка был бесстрашным воином и участвовал в жестоких сражениях во времена восстания Махди. Он презирал смерть, ибо верил в идею, которая была для него дороже жизни. Что стоит жизнь по сравнению с ней! Когда сердце наполнено такой идеей, человек не заботится о том, чтобы сохранить жизнь. Бегство с поля боя невозможно, ибо все лазейки страху закрыты, и воин для него неуязвим. Если он не дорожит жизнью, может пожертвовать и душой, и телом, если он не привязан к этому миру, никто и ничто на свете не сможет остановить его. Забота о жизни открывает страху доступ к сердцу и подтачивает решимость, а презрение к смерти исключает страх и прокладывает путь в бессмертие.
Дедушка считал мужчиной только того, кто носит оружие и участвует в сражениях. Ведь человек — это закрытый ларец, и разобраться в нем можно только после того, как откроешь и исследуешь его содержимое. На вид все люди одинаковы и только в бою можно постигнуть их сущность.
Политики, ведущие словесные сражения, вызывали у него пренебрежительную усмешку, даже если они обладали силой слова и изяществом речи. Дедушка не слушал их, и только вид великолепных коней, на которых они разъезжали, вызывал у него воодушевление и напоминал о кровавых битвах, в которых он стойко сражался.
Осман слушал преподавателя, сидя в последних рядах аудитории, но сумел записать немного. Он был занят Тауфиком, хотел понять, какое впечатление производит на того лекция. Наблюдая издали, Осман видел, что Тауфик не только не конспектирует, но даже не достал ручку и не открыл тетрадь. Уж если Тауфика не заинтересовала лекция об одном из величайших сражений, которое и по сей день живет в памяти народа, битве против угнетения во всех его проявлениях, — если и это не тронуло Тауфика, значит, его не заинтересовать ничем. Никакой надежды!
Преподаватель закончил лекцию и вышел из аудитории, где опять возобновилось движение и зазвучали голоса. Студенты стали покидать лекторий, обсуждая лекцию или разговаривая на другие темы.
Тауфик, словно прикованный, оставался на месте, погрузившись в воспоминания о лунной ночи, когда дедушка рассказывал о сражении при Караре. Всего несколько отрывков из прослушанной лекции запечатлелись в его памяти. Сравнивая услышанное от преподавателя с рассказом дедушки, Тауфик видел огромную пропасть, отделяющую реальную историю от сочиненной. Человек творит историю и живет в ней, очевидец в состоянии до слез взволновать собеседника, глубоко убедить его. Тауфик понял не только разницу между жизнью и сухими данными, записанными на страницах лживых книг, служивших пособием для преподавателя. Тауфик постиг истину, которая была гораздо выше и значительнее. Он понял, в чем разница между теми, кто учится у жизни, и теми, кто учится у книг.
Тауфик не жалел, что прослушал лекцию, на которую его пригласил Осман. Он был искренне счастлив. Если бы не эта лекция, пойти на которую он согласился только после упорных настояний Османа, он наверняка не смог бы узнать столько полезного. Он не сумел бы постичь те истины, которые открылись ему в течение часа, проведенного в аудитории, когда он сравнивал рассказы преподавателя и своего дедушки о сражении при Караре. Рассказ лектора разбудил его воображение и воскресил милые сердцу воспоминания о дедушке. Тауфик мог теперь вспомнить абсолютно все, о чем рассказывал дедушка, и сделать из этого выводы, понять разницу между одним и другим видом истории, одной и другой школой.
Однако нельзя повернуть время и историю вспять для того, чтобы испытать себя в сражениях, как испытал себя дедушка в битве при Караре. Нельзя вернуть вчерашний день или только что прошедший час. Но Тауфик смог воскресить в себе воспоминания, подобно тому как смог это сделать дедушка в ту давнюю лунную ночь. Итак, он, пусть и вопреки ожиданиям, кое-чему научился в университете. А остальные студенты, прослушавшие эту лекцию, научились ли чему-нибудь они? Тауфик узнает это, когда встретится с Османом.
В аудитории теперь оставались только Осман, Тауфик и Аватыф. Аватыф не ожидала встретить Тауфика здесь, в аудитории филологического факультета, она знала, что он учится на юридическом. Осман рассказывал ей о нем, и Аватыф знала об их давней дружбе, но относилась к Тауфику неприязненно. Она считала его человеком тщеславным, который с пренебрежением относится к окружающим, не дорожит мнением товарищей, не желает общаться с девушками и презирает тех молодых людей, которые назначают им свидания в тени акаций. Такое мнение сложилось у Аватыф со слов Османа. До памятной встречи у библиотеки Осман не говорил с ней на эту тему. Его беспокоила чрезмерная эмоциональность друга, и он опасался, как бы Тауфика не постигла неудача в любви. Тогда за ней последует душевное опустошение, отчаяние или даже смерть. Осман надеялся, что время смягчит крайний максимализм Тауфика, и он сможет рассказать ему о своих отношениях с Аватыф. Случай распорядился иначе. Пытаясь объяснить Аватыф причину возникшей между ним и Тауфиком отчужденности, Осман по неосторожности проговорился. Он не сказал девушке ничего конкретного, но она прекрасно все поняла. С этого момента она старалась не попадаться Тауфику на глаза и если видела, что он направляется к Осману, то поворачивалась в противоположную сторону. Но однажды она столкнулась с Тауфиком лицом к лицу на углу у библиотеки. Тауфик посмотрел на нее. Их взгляды встретились. Сильное волнение охватило Аватыф и непроизвольно она произнесла лишь: «Тау… Тау… Тауфик». Потом быстро пошла прочь, словно ее преследовал разъяренный лев. И тут же почувствовала, что непонятная сила снова влечет ее к Тауфику, который произнес: «Здравствуй… Привет…»
Аватыф не была красавицей. Невысокая, коротко стриженная, полная, круглолицая. Но в глазах ее светился острый ум, а в звуке голоса и словах было то, что поэт Харделло называл «плодом искусства и речи». Ее обаяние было легко почувствовать, хотя и трудно описать. Именно поэтому Осман и увлекся ею, стал ее страстным поклонником и, как бы ни относился к этому Тауфик, расстаться с ней у Османа не было сил. Аватыф, старшая из четырех дочерей в семье чиновника министерства труда, была хотя и не так привлекательна, как ее сестры, но гораздо умнее и глубже их. Сочетание красоты и ума почти так же невероятно, как и сочетание огня и воды. Чаще можно увидеть девушку волшебной красоты, которая похожа на прекрасную статую, Галатею, очаровавшую своего гениального создателя. Но в ней нет истинной жизни — она холодна, как статуя. Если же юноша встречает девушку, подобную Аватыф, которая не блещет красотой, но полна жизненных сил и обладает тонким умом, то ее образ глубоко волнует его, будоражит воображение, заставляет забыть о внешности. Человек по своей природе, а может быть, в силу лени, тянется к видимым сторонам любого явления. Именно поэтому большинство людей устремляются за поверхностной красотой и, за редким исключением, не замечают сказочной прелести сияющих умом глаз или тонкой, проницательной улыбки.
На самом деле Аватыф не испытывала ненависти к Тауфику, а в глубине души даже хотела бы видеть мужем человека, похожего на него. Он одновременно отталкивал и привлекал ее. Она мечтала о сильной, энергичной личности. Аватыф не посчастливилось иметь брата, и она особенно нуждалась в человеке, который стал бы ей опорой, надежным другом. Встретив взгляд Тауфика, она испытала чувства, в которых не могла разобраться: страх, влечение, любовь и ненависть. Всем существом она стремилась к нему, жаждала, чтобы его взгляд снова обратился в ее сторону, находила в нем тот идеал, который искала. Но разве можно найти в жизни то, что лелеешь в мечтах? Среди молодых людей очень мало похожих на Тауфика, лишь немногие обладают таким душевным благородством. Но у девушек нет никакой возможности ближе познакомиться с ними. Может быть, им жаль времени на общение с девушками или неинтересна пустая болтовня, которой студентки любят заполнять досуг? Их волнуют большие проблемы и важные дела, они целиком заняты вопросами политики. Что же касается тех молодых людей, которые ищут возможности поболтать с девушками, то Аватыф знала, что они, как правило, нечестолюбивы и не отличаются большим умом. Ей не хотелось иметь с ними дело, ведь сама она была настойчива в достижении цели и умна. Но незыблемый жизненный закон гласит, что мы находим то, чего не желаем, и желаем того, чего не находим.
Аватыф связала свою судьбу с Османом. Она надеялась, что через месяц они будут помолвлены, а год спустя, сразу же после окончания университета, состоится свадьба. Но время от времени ее охватывали опасения, что Осман неожиданно бросит ее, как совсем недавно у всех на глазах Абдель Азиз оставил Зейнаб. А ведь они не расставались ни на минуту, сидели рядом на всех лекциях. Когда Зейнаб уходила на занятия по английскому языку в другую аудиторию, Абдель Азиз часами простаивал у дверей, ожидая ее, а когда она появлялась, встречал ее так, словно не видел долгие годы. Зейнаб отвечала ему такой же горячей любовью. После занятий она возвращалась к себе в общежитие и ночью, ворочаясь в постели, никак не могла заснуть, сгорая от страсти и сожалея, что ночь так длинна, а день, который она проводила рядом с любимым, так короток. Приближалось утро, и воздух словно наполнялся предчувствием скорой встречи, словно само утро приносило его с собой; только тогда Зейнаб засыпала. Порой она встречала рассвет, так и не сомкнув глаз, но забывала об усталости, стоило только подумать, что по пути в университет ее встретит Абдель Азиз и они вдвоем пойдут до самого лектория филологического факультета. Звонко отдавались шаги. В их звуке слышалась мелодия любви, мелодия чувств, которые не описать словами и не понять, не испытав их. Когда Зейнаб замечала Абдель Азиза, стоявшего в ожидании ее под высоким деревом у входа в здание, то от радости чуть не бежала к нему, словно он только что возвратился с поля боя, где был на краю смерти, или провел на войне целые годы.
Все были уверены, что Абдель Азиз и Зейнаб никогда не расстанутся и что только смерть сможет разлучить их. Но Абдель Азиз бросил Зейнаб и позабыл о ней сразу же после окончания университета.
Обо всем этом размышляла Аватыф, сидя в лектории, пока преподаватель рассказывал о сражении при Караре. Ее терзали сомнения, и она решила поговорить с Османом, чтобы развеять опасения, заставить его открыть сокровенные мысли. Невозможно дальше жить, радоваться жизни, пока продолжается это пугающее молчание Османа. Ведь они знакомы уже около года. Неужели года недостаточно, чтобы окончательно решить — обручиться ему с ней или расстаться? В последнее время Аватыф не раз намекала на это и видела, что Осман прекрасно ее понимает. Между тем он вел себя легкомысленно, ничего не говорил о помолвке, а когда она сама пыталась заговорить об этом, переводил разговор на другую тему. На днях Аватыф сказала ему, что собирается поехать в Омдурман повидать своих двоюродных братьев, одного из которых — Осман знал об этом — родители прочили ей в мужья. Осман ничего не ответил, а должен был хотя бы в шутку предостеречь ее, напомнить, что она принадлежит ему, а не двоюродному брату. Но он не произнес ни слова, встал и ушел.
Аватыф не спешила покидать лекторий, потому что хотела наконец откровенно поговорить с Османом. Сегодня она не будет объясняться с ним намеками, а прямо спросит, собирается ли он жениться на ней. Ее терпение кончилось, ведь прошел уже год. Целый год, даже больше.
Осман же, не взглянув туда, где сидела Аватыф, направился к Тауфику.
— Ну, как тебе понравилась лекция? — спросил он, подойдя к товарищу.
— Очень интересная лекция…
Ответ удивил Османа. Он посмотрел на Тауфика и увидел на его лице выражение счастья и умиротворенности. Тауфик словно пробудился от глубокого сна, в котором видел, как сбылись все его желания. Так успокаивается море после бури. В этот момент Тауфик обернулся и заметил в другом конце аудитории идущую по направлению к ним Аватыф. Их глаза встретились, и тут с головы Аватыф внезапно упало покрывало, словно взгляд Тауфика, как электрический удар, сбросил его. Девушка вздрогнула, подхватила упавшее покрывало и повернулась, чтобы поправить его; оказавшись на мгновение спиной к Осману и Тауфику, которым открылись ее коротко стриженные волосы и стройная шея.
Осман не собирался беседовать с Аватыф, а хотел подробнее расспросить Тауфика, и она это заметила еще издали.
— Так что скажешь о лекции? — снова спросил Осман.
— Прекрасная лекция… Великолепная…
— Что с тобой? — удивился Осман. — Почему ты произносишь общие фразы, как критик в газетной рецензии? Слова «великолепная» или «прекрасная» ничего не говорят ни о содержании лекции, ни о ее теме. Они свидетельствуют только о впечатлении, которое она произвела на тебя. Объясни подробно, как ты это любишь делать, значение своих слов. В чем великолепие лекции, почему ты восхищаешься ею?
— А тебе лекция понравилась? — в свою очередь спросил Тауфик.
— Ты отвечаешь вопросом на вопрос.
Не вставая со стула, Тауфик снова обернулся к Осману и подошедшей к ним и молча стоявшей неподалеку Аватыф. Прежде чем девушка успела что-нибудь сказать, Тауфик, опередив ее, бросил свое обычное приветствие, которое произносил всегда, независимо от того, с кем разговаривал.
— Привет… Привет… — проговорил он таким тоном, который, почувствовала Аватыф, она никогда не сможет забыть.
— Здравствуй, Тауфик, — ответила она, оставаясь внешне совершенно спокойной. — Вот так сюрприз, что я вижу тебя здесь.
Произнося эти слова, Аватыф не была уверена в том, стоило ли ей отвечать подобным образом или лучше было ограничиться приветствием. Ее страх перед Тауфиком рассеялся, с лица исчезло удивленное выражение. В глазах вновь появились живые искорки, которые привлекли внимание Тауфика, когда он опять взглянул на нее.
— Спасибо, Осман, ты даже не представляешь себе, как я признателен за то, что ты позвал меня на эту лекцию, — сказал Тауфик, повернувшись к другу.
Осман решил, что Тауфик иронизирует и над ним, и над лекцией. За что Тауфик его благодарит? Может быть, Осман прослушал самое важное из того, что говорил преподаватель? Сомнение охватило его:
— Ты смеешься или серьезно?
— За этот час я узнал больше, чем за все проведенное в университете время, — ответил Тауфик.
— Никак не пойму, что ты имеешь в виду?
— Я постиг две истины. Я не смог бы их понять, если бы не это счастливое стечение обстоятельств.
— Может быть, в лекции было даже больше двух истин, но конкретно, о чем ты? — опять спросил Осман.
Тауфик, словно в книгу, погрузился в свои мысли, а Осман и Аватыф в ожидании смотрели на него. Тауфик попытался передать им впечатление, которое произвела на него лекция. Перед ним снова возник образ сидящего на кровати дедушки. Он смотрел на маленького Тауфика с любовью и нежностью, рассказывая ему о битве при Караре. Перед мысленным взором Тауфика опять возник преподаватель, который совсем недавно стоял здесь, а потом словно пелена растаяла и обнажились вечные истины. Тауфик испытывал одновременно и сильное искушение сохранить свои чувства и мысли в тайне, и желание с кем-нибудь ими поделиться.
Он больше не оборачивался к Аватыф, которая едва выдерживала непонятный для нее разговор, а смотрел только на Османа. Девушка с радостью ушла бы, оставив их спорить наедине, но она твердо решила поговорить с Османом сегодня же.
Тауфик говорил, как преподаватель, излагающий мудрые откровения перед восхищенным студентом.
— Я постиг две истины, — закончил он. — Я увидел различие между живой и мертвой историей. Я понял разницу между теми, кто учится у жизни, и теми, кто учится у книг. Различие двух противоположных школ.
Из слов Тауфика Осман заключил, что тот настроен на долгую философскую дискуссию. Он украдкой взглянул на Аватыф, как бы прося прощения за то, что позволил втянуть себя в этот разговор. Аватыф ответила печальным взглядом, умолявшим не оставлять ее в одиночестве — ведь с Тауфиком можно поговорить и в другое время. Осман понял этот взгляд и не смог отказать ей.
— Продолжим нашу беседу позднее, — предложил он Тауфику, — встретимся в семь часов вечера в твоей комнате.
Они втроем вышли из аудитории. Перед входом толпились студенты. Одни шли в лекторий, другие в библиотеку или на экономический факультет, третьи направлялись в сторону филологического факультета. Часть студентов, в большинстве первокурсники, расположились вдоль стен коридора и украдкой посматривали на проходящих мимо девушек, перешептывались между собой и обменивались многозначительными взглядами. Одни спешили, другие, наоборот, не торопились. Тауфик, не глядя по сторонам, словно вокруг не было ничего заслуживающего внимания, быстро зашагал в библиотеку. Он фактически жил в полном одиночестве и постоянной душевной тоске. В этом была главная причина несчастий и страданий, все время преследовавших его. В жизни за все приходится платить, и оборотной стороной таланта часто оказывается душевное неустройство. Во всем мире не найти человека, который был бы лишен недостатков. Тауфик сполна заплатил за свой ум. Сбылись слова Абу-Тайиба:
Мудрый и в благополучье горькой думою отмечен,
А невежда и в несчастье беззаботен и беспечен[7].
Не слишком ли дорого заплатил за свое дарование сам великий поэт и философ Абу-Тайиб аль-Мутанабби? Чего он достиг в жизни благодаря уму и честолюбию? Ничего, кроме горя. Он жил в постоянной нужде и тревогах и был убит недругами, а его талант оценили только после смерти.
Тауфик вспоминал отрывки своего разговора с Османом в прошлый четверг. Осман тогда не сказал ничего конкретного, но таким людям, как Тауфик, достаточно лишь намека, и их разум делает выводы еще до того, как собеседник целиком введет их в курс дела. Когда Тауфик читал книгу, то запоминал прочитанное почти наизусть, благодаря огромному вниманию и великолепной памяти. Осман как-то посоветовал ему прочесть книгу по проблеме психической депрессии, разрабатывавшейся Фрейдом, и вскоре увидел, что Тауфик разобрался в этом вопросе гораздо глубже, чем автор книги. Тауфик говорил о Фрейде с такой же осведомленностью и пониманием, с каким говорил и о «Пролегоменах» Ибн Хальдуна.
Перевод О. Редькина.
Тауфик не был так неопытен в любовных делах, как это казалось беспокоящемуся о его судьбе Осману. Он никогда не рассказывал об этом другу, но был трижды близок с женщиной еще до поступления в университет. Первый раз это произошло в безудержном порыве юношеской страсти. Во второй раз причиной послужило вино. В третий — подстрекательства школьных товарищей, когда он учился в интернате в Хантубе. Все три эпизода были так свежи в его памяти, будто это случилось только вчера.
Когда Нил входит в берега после периода разлива, обнажаются обширные пространства удобренной илом земли, которую называют «джуруф», то есть пойма. Эту землю местные жители разбивают на участки и засаживают арбузами или фасолью. Тауфик со своими сверстниками часто совершал набеги на пойменные участки, чтобы в отсутствие хозяина полакомиться арбузами. До поймы они добирались, пробегая дружной ватагой вдоль берега арыка, а дальше ползли на четвереньках, припадая всем телом к земле при каждом подозрительном шорохе.
На участках росли арбузы самых разных сортов, но хозяева помечали лучшие из них особым знаком. Вот эти помеченные арбузы и были желанной добычей для деревенских сорванцов. Выбрав три-четыре арбуза, они садились и съедали их в полном молчании. Наевшись досыта, каждый брал еще по огромному куску, чтобы «подкрепиться» на обратном пути, а остатки забрасывали подальше. Возвращались той же дорогой, потихоньку пробираясь берегом арыка.
В тот день Тауфик договорился с друзьями совершить очередной набег на бахчу, которую они недавно присмотрели. Сбор был назначен под деревьями на берегу арыка. Придя к условленному месту, Тауфик долго поджидал друзей, но никто из них не явился. Тауфику надоело ждать, и он уже решил возвращаться домой, так и не заглянув на бахчу. Вдруг до его слуха донеслись какие-то звуки. Прислушавшись, он различил голоса двух девушек, разговаривавших чуть поодаль, за деревьями.
Солнце стояло в зените, и его жаркие лучи нещадно жгли землю, но вода и зелень смягчали полуденный зной. С поймы доносился душистый запах базилика, пышно разросшегося у воды. Легкий ветерок играл в кронах высоких деревьев. Плавно покачивались ветви громадной ивы, в густой и прохладной тени которой стояли девушки. Они оживленно беседовали, не подозревая, что в этом укромном месте их может услышать посторонний.
Тауфик направился в их сторону и, подойдя ближе, узнал их. Девушки были из его деревни и тоже знали его (в деревне все друг друга знают). Поздоровавшись, он рассказал, зачем очутился здесь, и принялся уговаривать девушек отправиться за арбузами на бахчу, которую присмотрел с товарищами. После некоторых колебаний они согласились. Тауфик стал подробно объяснять, что нужно делать, чтобы добраться до бахчи. Он уверял девушек, что никакой опасности нет, что он с друзьями совершал этот путь много раз. Вся хитрость состояла в том, чтобы незаметно прокрасться к полю. Для этого нужно было двигаться, прячась за стволами деревьев и зарослями фасоли и переползая на четвереньках, а в случае опасности припасть к земле и переждать. Девушки понимали, что их втягивают в рискованное дело, но не смогли устоять перед настойчивыми уговорами.
Втроем они стали пробираться к бахче: Тауфик впереди, а за ним девушки. Когда они приблизились к пойме, Тауфик подал знак пригнуться и пополз на четвереньках. Подражая ему, девушки опустились на землю и тоже поползли. Им было весело и смешно и немного страшновато.
Продвигаясь в зарослях фасоли, девушки то исчезали из виду, то снова появлялись. Постепенно одна из них стала отставать и забирать левее. Другая неотступно следовала за Тауфиком, потом догнала его и поползла рядом, бросая в его сторону насмешливые взгляды. Случайно она вырвалась вперед, платье ее задралось, обнажив ноги выше колен. Забыв об осторожности, Тауфик устремился к ней, словно подхваченный мощной морской волной. В это время раздался шорох, и он сделал знак, чтобы девушка пригнулась к земле. Она упала навзничь, устремив на него зовущий взгляд. Не помня себя, Тауфик обнял ее и прильнул к ее губам… Он не мог сказать, как долго все длилось — время для него замерло. Когда он оторвался от девичьих губ, то почувствовал, как часто вздымается ее грудь и громко стучит сердце. Дыхание их смешивалось. Тауфик не мог понять, почему глаза девушки наполнились слезами, а она не смогла бы ответить, были ли это слезы радости или сожаления…
Это был первый любовный опыт в жизни Тауфика, да и в жизни разделившей с ним минутную вспышку страсти девушки.
Тауфик старался понять и осмыслить все, что с ним происходило, выделить самое важное для себя. Когда он читал, то всегда имел личное мнение о прочитанном, либо соглашаясь с автором, либо расходясь с ним во взглядах. Тауфик понимал, что книги пишут обычные люди, такие же, как и он, — сотворенные из плоти и крови. Он считал, что серьезная книга пишется на основе жизненного опыта, а не на основе других книг. Падение яблока породило теорию всемирного тяготения, как искра рождает пламя. Он был глубоко убежден, что малое и неприметное бывает важнее того, что люди считают большим и значительным. Он старался узнавать вещи опытным путем и выводить закономерности только из опыта.
Тауфик неоднократно возвращался в мыслях к тому, что произошло в знойный полдень в глухих прибрежных зарослях, и пытался связать это со своими представлениями о влиянии окружающего мира на человека. «Человек — дитя природы», — вспоминал Тауфик слова из прочитанной им книги о Карле Марксе, учившем, что производственные отношения и способ производства влияют на характер личности и общества. Он вспоминал и сохранившиеся в старинных преданиях слова, сказанные Али ибн Абу Талибом{29}: «Люди — всегда дети своего времени». Его изумляла мудрость Али, в особенности теперь, когда он сравнивал происходившее на его глазах в университете с тем, что случилось с ним в деревне.
Тогда обстоятельства сложились так, что он оказался наедине с девушкой в тихом, безлюдном месте; там встретились юность и красота. Он увидел прекрасное обнаженное тело, полное силы и здоровья. Девушке было шестнадцать с небольшим, ему чуть меньше шестнадцати. Разве то, что произошло, не являлось следствием обстоятельств? Разве другой поступил бы в этой ситуации иначе?
И сейчас в университете слишком тесное сближение юношей и девушек, которое наблюдал Тауфик, должно было, по его мнению, с той же неизбежностью, с какой Нил несет свои воды к морю, приводить к жизненным катастрофам, разбитым сердцам, искалеченным судьбам.
Личный опыт постоянно подтверждал Тауфику истинность вывода Карла Маркса о зависимости сознания от бытия и правдивость старинных преданий, рассматривавших человека как порождение времени. Разве можно представить его деда, неустрашимого воина, сидящим рядом с девушками в сто второй аудитории филологического факультета? Разве допустил бы тот, чтобы его дочь шепталась и любезничала в тени деревьев с малознакомым юношей?
Да, люди — дети своего времени, дети породивших их обстоятельств. Если бы Карл Маркс жил во времена Али ибн Абу Талиба, то выразил бы свои научные выводы языком старинных преданий, а Али во времена Маркса выразил бы эту истину языком философа-материалиста.
Второе любовное приключение произошло год спустя после закончившегося так неожиданно похода за арбузами.
Тауфик с детства помогал отцу работать в поле. Во время школьных каникул он каждое утро вместе с отцом отправлялся на работу. Тауфик помогал орошать поле, стоя у арыка и направляя воду на нужный участок, или косил траву. Он трудился с отцом до самого захода солнца и, возвратившись усталый домой, быстро ужинал, выкосил постель на свежий воздух, раздевался и укладывался спать. Удобно устроившись в постели, он вскоре засыпал крепким, спокойным сном.
То, что это были самые безоблачные и радостные дни в его жизни, Тауфик понял только сейчас, когда лишился покоя и душевного равновесия. Как ему хотелось очутиться в родной деревне и забыться тихим, безмятежным сном! Теперь Тауфик знал, что такое спокойствие духа можно обрести лишь после трудового дня, проведенного в поле. Это блаженство доступно каждому, кто работает своими руками, каждому крестьянину в его деревне. Как он хотел бы снова взять в руки мотыгу и вонзить ее глубоко в землю, а затем еще, и еще раз, и так до полного изнеможения, а потом заснуть крепким сном, как в те счастливые дни!
В тот день над деревней собрались густые тучи, и мрачная тень покрыла окрестные поля. От земли, увлажненной предгрозовым воздухом, подымался свежий запах, который так любил Тауфик и его односельчан не, зная по опыту, что он предвещает скорое приближение дождя. Отец велел Тауфику собираться домой, потому что начавшийся ливень мог задержать их в поле до поздней ночи. Тауфику хотелось закончить работу, и он пообещал отцу, что по дороге догонит его. От поля до деревни было минут пятнадцать ходьбы, поэтому Тауфик ездил на осле только с отцом, а когда был один, всегда ходил пешком.
Все плотнее опускались над деревней свинцовые тучи, тянувшиеся до самого горизонта. Воздух пропитался влагой, вот-вот должен был начаться сильный дождь. Деревья вдоль арыка стояли безмолвно, словно чутко прислушиваясь и ожидая, когда на них упадут первые капли дождя. Внезапно все озарилось молнией, за ней последовал оглушительный гром, разбивший гнетущую тишину. Тауфик понял, что сейчас разразится ливень, и торопливо зашагал к деревне.
Не успел он дойти до края деревни, как хлынуло, словно из ведра. Шквальный ветер обрушил на Тауфика крупный град; одна градина, размером больше горошины, больно ударила его по голове. Тауфик ускорил шаги. Стена дождя двигалась прямо на него, спустя несколько мгновений его настигла, и тонкие, частые струйки заслонили все вокруг. С трудом он разглядел ближайший дом и, ища убежища, бросился к нему.
Тауфик тихонько постучал в дверь. Ему открыла стройная женщина лет тридцати, со светлой кожей и темными волосами. Ее большие глаза глядели устало, как будто после бессонницы. Чтобы скрыть усталость, женщина приветливо улыбнулась, обнажив мелкие и ровные белоснежные зубы.
Молча пройдя за ней в комнату, Тауфик уселся на кровать, стоявшую возле двери. Вся его одежда промокла, по лицу текла вода. Отжав концы волос, он поднял глаза и осмотрелся. В комнате не было никого, кроме впустившей его в дом женщины. Он ее хорошо знал — это была Мастур, известная всей деревне красавица. Местные поэты не раз воспевали в стихах ее красоту.
Мастур была свободной, хотя вела происхождение от невольницы. Бабушка Мастур еще во времена Махди была похищена из племени хомрани, которое славилось необыкновенно красивыми женщинами. Абд аль-Карим Вад Хадж Ахмед{30} сделал ее наложницей, но она не смогла родить ему наследника, а родила лишь единственную дочь. Это была мать Мастур. Она оставила дом хозяина и стала жить отдельно. К ней захаживали желающие развлечься в женском обществе. В этом доме выросла Мастур, перенявшая образ жизни матери. От матери Мастур унаследовала и красоту, свойственную женщинам ее племени. Нежная кожа ее была цвета чистейшего золота, какое под силу выплавить только самому искусному ювелиру. Хоть принято считать, что в Судане у невольниц темная кожа, а у свободных женщин — светлая, но это не всегда так. Часто можно встретить невольницу, которая красивее свободных: у нее и губы тоньше, и нос изящнее, и кожа нежнее. Воистину, людьми управляют обстоятельства. Если бы Мастур выросла в семье деда, то могла бы стать женой достойного человека.
Об этом она думала каждый раз, когда ее оскорблял кто-нибудь из гостей, считавших ее лишь предметом купли-продажи, прекрасным золотым самородком. Когда они входили в дом, то видели в ней источник наслаждений, а когда уходили — ненужный никому хлам. Таково жестокое общество, которое лишь в молитвах вспоминает о милосердии, а уважает только силу.
В тот день, когда Тауфик случайно оказался в доме Мастур, она готовила финиковое вино. Заметив, что собираются тучи и скоро начнется гроза, она сняла котелок с очага. Продолжать эту работу в грозу считалось небезопасным — мог возникнуть пожар.
Впустив в дом Тауфика и увидев, как он промок, Мастур спросила:
— Может быть, ты выпьешь чаю?
— Спасибо, мне надо идти домой, — стесняясь, ответил Тауфик.
— Как же ты пойдешь в такой ливень? — возразила она, смеясь.
Тауфик поднял голову и встретился с ее насмешливыми глазами. Взгляд ее, острый, как кинжал, скользнул по Тауфику и остановился на его мокрой рубахе, с которой все еще стекала вода.
Не дав ему опомниться, Мастур обратилась с новым вопросом:
— А ты не хочешь снять одежду и высушить ее у огня?
И на этот вопрос Тауфик ничего не ответил. Дождь продолжал лить как из ведра, бешено стуча по крыше то с одной, то с другой стороны, под порывами ветра, часто менявшего направление. Надо было соглашаться, но Тауфик стеснялся снять одежду и остаться в нижнем белье перед женщиной. Заметив его смущение, Мастур вышла на кухню, чтобы дать ему возможность раздеться. Через некоторое время она вернулась. Тауфик уже снял одежду и сложил ее на краю кровати. При появлении Мастур он густо покраснел и еще ниже опустил голову. Ему казалось, что, согласившись раздеться, он уронил свое достоинство, показал себя слабым и безвольным.
Мастур подошла к кровати, чтобы взять мокрую одежду, и невольно остановилась, пораженная прекрасно сложенным телом юноши. Тауфик продолжал сидеть, не поднимая глаз, и она могла свободно любоваться его могучими плечами, широкой грудью, стройными руками — во всем чувствовалась такая юность и сила, что это зрелище целиком захватило ее. Мастур ощутила, что у нее подгибаются ноги и кружится голова. Она едва не бросилась к юноше, чтобы коснуться его плеч, покрыть поцелуями лицо и шею, прижаться к его груди.
Тауфик так не похож был на ее обычных гостей, искавших в ее доме развлечений и любовных утех и никогда не доставлявших ей радости. Она не питала никаких чувств к мужчинам, с которыми ей приходилось проводить время, и не могла припомнить ничего похожего на ту страсть, которая сейчас ее охватила. Она стояла перед Тауфиком, словно скульптор, завершивший свое творение и застывший перед ним в изумлении, поражаясь совершенству пропорций и шепча благодарственные слова всевышнему.
Трудно сказать, сколько это длилось. Наконец Тауфик поднял голову и взглянул на Мастур. Вместо прежнего платья, в котором она открыла ему дверь, на ней было другое, изящно подчеркивавшее линию бедер и слегка открывавшее колени. Ему бросились в глаза ее распущенные по плечам волосы, длинная шея, мягко обрисовывавшаяся под платьем грудь. Невозможно было оторвать взгляд от этой прекрасной женщины.
Она снова заговорила первой, предложив Тауфику выйти на кухню и погреться у огня. Он согласился, мучительно обдумывая способ вернуть утраченное, как ему казалось, из-за досадной случайности достоинство.
Всю обстановку кухни составляли стул, на котором обычно сидела Мастур, приготовляя для посетителей вино или кофе, и плетеная кушетка. Мастур уселась на обычное место, а Тауфик примостился на краю кушетки, не зная, как вести себя дальше.
За те пятнадцать лет, что Мастур принимала посетителей, эта мебель перевидала много разных людей. Много раз Мастур сидела на этом стуле, предлагая вино или кофе сидевшим напротив гостям. Но такого гостя, как сегодняшний, она не принимала никогда.
Котелок, снятый с огня незадолго до начала грозы, стоял у очага. Тауфик заметил его и спросил, для чего он здесь. Мастур объяснила.
— Может, ты выпьешь стаканчик, чтобы согреться, раз уж отказался пить чай? — спросила она с загадочной улыбкой. — Вино очень вкусное, попробуй, не бойся.
Тауфик ничего не ответил, а только застенчиво улыбнулся. Мастур приняла это за согласие и, боясь, что он передумает, бросилась в соседнюю комнату, где наполнила вином один стакан до краев, а другой наполовину. Тотчас вернувшись, она протянула стакан Тауфику и радостно засмеялась. Потом снова села и, поигрывая браслетом, который был надет у нее на левой руке, стала небольшими глотками отпивать вино.
— Пей, пей! Не бойся! — подбадривала она Тауфика.
Он сделал глоток, другой, облизнул губы, рассмеялся и, разом допив остаток, поставил стакан на пол. Вскоре он ощутил, как по всему телу растекается тепло, и почувствовал, что смущение исчезло без следа и он смело смотрит на прекрасную хозяйку, сидящую напротив.
Мастур повернула стул к Тауфику и придвинулась ближе. Опыт подсказывал ей, что он уже не владеет собой. Она протянула левую руку, охваченную браслетом, и дотронулась до плеча Тауфика. Это прикосновение было искрой, от которой разгорелся огонь в их сердцах.
Мысленно возвращаясь к тому дню, Тауфик немногое мог вспомнить из того, что произошло вслед за этим на маленькой узкой кушетке, но в глубине души отдавал себе отчет, что каждым его движением в этой древней, как мир, игре руководила она.
Третий эпизод произошел, когда Тауфик учился в Хантубе.
Пребывание в хантубской школе оказало большое влияние на становление личности Тауфика, поскольку пришлось на период, очень важный в жизни каждого человека. В этом возрасте он открывает много нового и интересного, о чем раньше даже не догадывался. Это пора неустанных поисков смысла жизни, постижения ее истин, пора высоких помыслов, увлечения полными романтики и далекими от реальной жизни идеалами, крылатой фантазии, свободно парящей в заоблачных высях. Это пора неутолимой жажды знаний, дерзких проектов, опрокидывающих устои мироздания, устремленности в будущее с его манящими далями и сказочными красотами.
Хантуб — небольшая старинная деревушка. Многое повидав на своем долгом веку, она устала от забот и, подложив под голову маленький мыс, окаймленный излучиной Голубого Нила, спала безмятежным сном. Время забыло о ней или она забыла о времени — трудно сказать. Однажды, пробудившись ото сна, она обнаружила на южной окраине новую жизнь. Это была новая школа, которая тоже называлась Хантуб, по имени старой деревушки. Но деревня не признала ни современных домов, освещенных электричеством, ни юных жильцов, беспечно резвившихся на зеленых холмах.
Различие между Хантубом-деревней и Хантубом-школой можно уяснить, сопоставляя такие понятия, как старость и юность, сон и бодрствование, прошлое и настоящее. Это резкое различие могло бы послужить прекрасным материалом для рассказа о вечных жизненных превращениях.
Тауфик жил в интернате — большом и длинном здании, — вместе с другими учениками, съехавшимися из разных уголков Судана, в основном из центра. Тауфику не нравился установившийся в интернате образ жизни. Хотя в десять часов вечера гасили свет, но школьники не ложились спать, а поодиночке выбирались из здания и возвращались лишь на рассвете. Тауфика не привлекали ночные похождения товарищей, и он в них не участвовал, он готовил себя для великих дел, для служения народу и отчизне. Все свободное время он проводил за книгами, которые были для него лучшими друзьями. Утомившись от чтения, он выходил из школы и отправлялся в деревню, где часами бродил по старым улочкам, а потом опять возвращался к любимому занятию.
Многие в интернате завидовали уму, силе воли, сдержанности и достоинству Тауфика и считали, что он презирает товарищей, потому что держится особняком. О нем даже распускали сплетни. Однажды, после того как в спальне погасили свет и начались оживленные разговоры, до Тауфика донеслись приглушенные одеялом голоса троих его одноклассников, в подробностях обсуждавших события прошлой ночи.
— Али! Брось свои дурацкие штучки. Хватит тебе уединяться с этой большеглазой красоткой. Она девочка что надо, и, клянусь, в следующий раз ты к ней не только не подойдешь, но и взглянуть не посмеешь, — шепотом говорил Абд аль-Хафиз.
— Дружище, эта девочка не по тебе, тут нужен парень посимпатичнее, не то что ты, образина. Если бы я ее кому-нибудь уступил, так это только Тауфику, — возразил Али.
— Он слабак, ты же знаешь, что он ничего не сможет. Он же… — Абд аль-Хафиз продолжал совсем тихо. Раздался дружный смех, посыпались язвительные шуточки и грязные намеки.
Разговор происходил совсем рядом с кроватью Тауфика, и он прекрасно все слышал. То, что о нем говорилось, было оскорбительным вызовом, больно задевшим его самолюбие. Этот вызов нельзя было оставлять без ответа, надо было пресечь слухи, которые так легко могли сойти за правду в этом маленьком обществе, где смаковали сплетни по вечерам и готовы были поверить в любую глупость и небылицу. Тауфик решил разом прекратить подобные разговоры. Для этого был единственный способ — присоединиться к порочной компании в их очередной ночной вылазке в Мудну, город, расположенный напротив Хантуба на западном берегу Нила. Нужно было на их глазах замараться в грязи, добровольно предаться пороку, чтобы впредь оградить себя от пошлых намеков. Тауфик хорошо помнил, что в ту ночь так и не сомкнул глаз.
На следующее утро он подошел к одному из вчерашних насмешников и сказал, что хочет вместе с ними отправиться в Мудну.
В течение всего дня Тауфика раздирали сомнения. Может быть, не стоит отвечать на вчерашний вызов, пускай болтают что хотят? Ведь пустая болтовня не может изменить истины. Рано или поздно истина восторжествует. Стоит ли опускаться до мерзостей разврата, чтобы опровергнуть заведомую ложь? Однако разум подсказывал ему, что убежденность для людей значит больше, чем правда. Если люди поверят во что-то, даже явно ложное, то этим и будут определяться их мнения и поступки. А истина остается достоянием горстки людей, стремящихся постичь существо вещей.
Юность страшится всего, что опасным покажется взгляду;
Там безмятежна зато, где душе устрашиться бы надо[8], —
припомнил Тауфик строки Абу Тайиба аль-Мутанабби. И его товарищи поверили в ложь, которая, если не помешать ей укрепиться, может стать в их глазах бесспорной истиной.
В десять часов вечера в интернате погас свет, и воспитанники, хотелось им того или нет, разошлись по спальням. Таков был заведенный порядок, после этого часа никому не разрешалось включать свет. Минут через десять четверо ребят встали с кроватей и потихоньку направились к выходу. Впереди шел Абд аль-Хафиз, за ним Али и Мустафа, замыкал шествие Тауфик. Но вскоре он стал обгонять их, потому что для него невыносимо было оказаться позади всех. Вожак по натуре, он даже в дурном деле собирался быть первым. Когда они вышли на улицу и направились к берегу Нила в поисках лодки, Тауфик возглавлял шествие.
Обычно рыбаки на ночь оставляли лодки у берега, а с рассветом выходили на лов рыбы. Отправлявшиеся развлекаться школьники брали первую попавшуюся лодку, переплывали Нил, а возвратившись, оставляли лодку на прежнем месте, так что хозяину даже не приходило в голову, что она ночевала в другом месте.
Тауфик первым переступил через борт лодки — его уверенность поразила товарищей. Со стороны могло показаться, что пришел хозяин лодки, который каждую ночь переправляется на тот берег. Все молча признали в нем вожака и, усевшись, взялись за весла. Нил тихо нес свои воды, и был слышен лишь плеск рассекаемых лодкой волн да осторожные удары весел. С середины реки казалось, что ночь разделена на две части. На западном берегу, где в Мудне веселилась молодежь, все светилось ослепительными огнями, а на восточном, где мирно спала старушка Хантуб, царила непроглядная тьма.
Когда они приблизились к городу, Тауфику пришлось снять с себя полномочия вожака — он не знал, как пройти в район сомнительных заведений. Теперь он не боялся следовать за другими, потому что делал это в последний раз. Прежде он здесь не был, и когда все свернули в узкую темную улочку, его охватило странное, до сих пор неизвестное ему чувство. Мысли начали путаться в голове, а ноги обмякли и перестали слушаться.
Улица была полна людей, в дверях домов, прислонившись, стояли женщины разного возраста в весьма легких нарядах. По мостовой, просачиваясь из каких-то щелей, мутными потоками текла вода. Зловонный запах, стоявший вокруг, бил в нос, словно поблизости располагались конюшни. Такой смрад мог убить даже самую пылкую страсть. Тауфик с трудом представлял себе, как переступит порог одного из этих домов и ляжет в постель с какой-то из этих женщин. Однако нужно было превозмочь себя, иначе слухи подтвердятся, и ему уже никогда не избавиться от тех обвинений, которые он шел опровергать. Он не видел иного способа ответить на брошенный вызов.
Подойдя к одной из дверей, Абд аль-Хафиз негромко постучал. У Тауфика бешено заколотилось сердце и на лбу выступили капельки пота. Он презирал себя за малодушие, но стыд и отвращение были сильнее его. Здравый смысл, однако, подсказывал ему, что если он остановится, то все потеряно. Если же переступит порог, то нелепые слухи прекратятся, а щемящая боль в сердце постепенно затихнет.
Бледный и хмурый, Тауфик стоял молча, опустив голову, словно не желая видеть того, что творилось вокруг. Кто распахивает врата разврата, кто попустительствует позору и унижению? Кто в ответе за это? Власти? Общество? Он сам?
Опустив руку в карман, он нащупал там клочок бумаги — четверть гинеи. Этот жалкий клочок будет платой за женщину. Он еще раз ощупал бумажку и почувствовал, как нервный комок подступает к горлу. Тауфик судорожно сжал руку, словно желая раздавить бумажку, за которую можно на час купить тело женщины. О, бесчестье и позор! Вот те люди, ради которых Тауфик мечтает перестроить мир, сделав счастливым каждого гражданина своей страны. Ведь и эта женщина в числе тех, кому собирается посвятить свою жизнь Тауфик.
Абд аль-Хафиз еще раз нетерпеливо постучал в дверь. На стук вышла девушка-эфиопка невысокого роста, темнокожая, с большими глазами. По-видимому, это была та самая девушка, вокруг которой разгорелся вчерашний спор. Она жестом пригласила их войти, напряженная улыбка застыла на ее красивом лице. Все молча вошли в дом.
Ночь сгущалась, а узкая улочка гудела, словно растревоженный улей, уличные голоса доносились и внутрь дома, пока не захлопнулась дверь. С трудом ориентируясь в незнакомом месте, Тауфик наугад шагнул в темноту, в царство мрака и насилия. Он, всегда стремившийся к свету, был не приучен ходить на ощупь в потемках, и потому позволил вести себя тем, кому кромешная тьма заменяла свет солнца.
Они вошли в тесную комнату, где стояли кровать и три стула вокруг небольшого столика. Тауфик случайно оказался рядом с кроватью и, словно боясь запачкаться, рванулся от нее к ближайшему стулу. Не помня себя, он опустился на стул и замер, низко опустив голову. Прямо перед ни оказался стол и, окинув его взглядом, он заметил следы бутылок и грязь.
Абд аль-Хафиз уселся на кровать, а на остальных стульях устроились Мустафа и Али. Впустившая их девушка вышла в соседнюю комнату, Абд аль-Хафиз начал о чем-то шептаться с друзьями, а Тауфик сидел словно в воду опущенный; не зная, куда себя девать, он поминутно совал руку в карман, но, нащупав скомканную бумажку, резко отдергивал ее.
Товарищи Тауфика заранее договорились, что оставят его с девушкой, на которую претендовал Абд аль-Хафиз. Почему Абд аль-Хафиз готов уступить Тауфику эту красавицу с большими глазами и очаровательной улыбкой, он объяснил друзьям сразу же, как Тауфик выразил желание отправиться вместе с ними. Простодушный Мустафа придерживался мнения, что красивые девушки должны принадлежать красивым парням. «Доброму доброе, а красивому красивое», — привел он в доказательство стих из Корана. Али легко согласился с ним, поскольку прекрасно провел время с этой девушкой в прошлый раз. Но Абд аль-Хафиз имел в виду другое, когда присоединился к их единодушному решению. Ему было очевидно, что Тауфик не может, как животное, удовлетворять свое желание с любой женщиной. Сам он следовал правилу «настоящий жеребчик своего не упустит», но понимал, что Тауфику нужна была женская красота, которая увлекла бы его, соблазнила и покорила. В этот момент Абд аль-Хафиз, гордясь проявленным великодушием, не вспоминал о своем низком росте, кривых ногах и волосах, облепивших голову, словно рой мух треснувший пополам арбуз на омдурманском базаре…
Тауфик никому, даже Осману не рассказывал о своем знакомстве с этой стороной жизни, но приобретенный опыт во многом определил ту суровость, с которой он осуждал свободные студенческие нравы. Вот и сейчас, выходя из аудитории вместе с Османом и Аватыф, он живо вспомнил все три эти случая.
Перевод В. Рущакова.
После лекции о битве при Караре Тауфика с новой силой охватило желание покинуть университет, который не оправдал его надежд. Если бы он продолжил учебу, то, как прилежный студент, вероятно окончил бы университет с дипломом высшей степени и стал судьей, наделенным широкими полномочиями и внушающим благоговейный трепет простым людям, или, как того желал отец, адвокатом, способным обеспечить безбедное существование своей семье и родственникам, или почтенным университетским профессором. Однако его не привлекало то, что было для других основной целью в жизни. Тауфик все больше убеждался, что университет, таков, каков он в настоящее время, не может решить волнующих его проблем.
Начался второй семестр, а Тауфик все не мог обрести душевного равновесия. Он посещал только некоторые лекции, с трудом разбираясь в том, о чем говорили профессора. Вследствие душевного надлома стало ухудшаться его здоровье. Он часто бесцельно бродил по берегу Нила, вспоминая школу в Хантубе. В те времена весь мир, казалось, был у его ног, а теперь его былая энергия и воля куда-то исчезли. Почва ушла у него из-под ног, «Город солнца» оказался земным адом, безвозвратно уничтожившим его надежды и развеявшим в прах мечты. Горячая вера в успех сменилась отчаянием. Душой завладели сомнения и уже не покидали ее.
По вечерам он уходил на лужайку к западу от общежития и там, раскинувшись на земле, подолгу смотрел на звездное небо. Мысли его улетали к родной деревне, любимому арыку, односельчанам… Время шло, а он все лежал и думал…
Здоровье Тауфика внушало Осману настолько серьезные опасения, что однажды он решился даже обратиться к знакомому врачу. После ужина, когда они остались одни, Осман рассказал о Тауфике и о том, что с ним происходит, надеясь получить практический сорвет. Врач попросил во всех подробностях описать детские годы Тауфика, его семью, окружение, в котором он рос, общее состояние его здоровья. Осман подробно рассказал о семье Тауфика — небогатой, но довольствующейся немногим и не ропщущей на судьбу, отчасти в силу привычки, отчасти потеряв надежду на лучшее. Тауфик — единственная надежда всей семьи, та единственная тучка на небе после долгой засухи, от которой зависит, быть благоденствию или же нужде. Эта надежда росла по мере того, как мужал Тауфик, и особенно окрепла после того, как он успешно закончил школу. Осман считал, что Тауфику обязательно нужно получить диплом, а время постепенно излечит его недуг, как оно исцеляет всех, обманувшихся в своих надеждах.
Рассказ Османа растрогал врача, лицо его стало задумчивым. Ему понравилось, что Осман принимает такое горячее участие в судьбе друга и старается уберечь его от надвигающейся беды. Приняв близко к сердцу трудности и огорчения незнакомого ему юноши, он пообещал сделать все, что в его силах, чтобы ему помочь. Ведь он когда-то тоже пережил тяжелый душевный кризис. В молодости он тоже пытался изменить мир к лучшему, но после первой же неудачи смирился и отказался от дальнейшей борьбы, предпочтя тишину и покой. Он стал обыкновенным врачом, хотя и очень хорошим врачом. Но был ли он счастлив?
Врач дал понять Осману, что готов помочь Тауфику деньгами, если он нуждается в этом. Но Осман поспешил заверить, что острой необходимости в этом нет, да Тауфик и не согласится принять деньги, и даже засомневался, понял ли врач цель его прихода. Ему показалось, что он не сумел толком объяснить, в чем состоят проблемы его друга. Но дело заключалось в том, что врач, далекий от юношеского идеализма, по привычке сводил все вопросы к деньгам. Он расстался с романтическими идеями молодости, трезво смотрел на жизнь, покорно со всем соглашаясь и ни во что не вмешиваясь. Осман поблагодарил врача и отправился домой.
Утром следующего дня, наскоро выпив чашку чая, Осман поспешил в общежитие к Тауфику, чтобы повидать его до начала занятий. Он нашел друга в необычно приподнятом настроении: лицо его сияло, глаза живо блестели. Осман извинился, что не пришел раньше, как обещал, и спросил, не находил ли Тауфик его записную книжку, которую он, кажется, оставил здесь на столе. Он собирался предложить Тауфику заглянуть к врачу, но при виде его оживленного лица отказался от этой мысли. Время близилось к восьми часам, и он заторопился в университет, чтобы не опоздать к началу занятий.
Когда Осман сказал, что спешит в университет, Тауфик попросил его немного подождать и тоже стал собираться на лекцию. Это очень обрадовало Османа. Он счел это признаком того, что Тауфик решил остаться в университете. Они вместе вышли из общежития, но всю дорогу молчали, потом Тауфик свернул в сторону юридического факультета, а Осман направился на филологический.
Войдя в аудиторию, Тауфик увидел, что в передних рядах нет свободных мест, и стал подниматься наверх; студенты уже сидели на своих местах, а профессор начал читать лекцию. Скрип ступенек амфитеатра произвел некоторое замешательство в аудитории: профессор остановился на полуслове и стал ждать, пока Тауфик найдет свободное место и установится тишина. Тауфик шел по ступенькам не дольше минуты, но эта минута показалась ему вечностью. Все студенты, как один, прекратили писать и, повернувшись в сторону Тауфика, провожали его взглядом. Одни удивлялись его появлению, другие смотрели с явной насмешкой, а большинство, те, кто ничего о нем не знали, — просто с любопытством.
Тауфик сел на первое же свободное место, не замечая, кто сидит с ним рядом. Его сейчас занимало только, скажет ли что-нибудь профессор о его долгом отсутствии и сегодняшнем опоздании и сделает ли замечание за причиненное беспокойство. Тауфика пугала мысль о том, что если профессор резкими словами ранит его самолюбие, он может не сдержаться и нагрубить ему в ответ. Со стороны Тауфик казался робким и застенчивым, и потому многие считали его тихоней. Но стоило его задеть и вывести из равновесия, как он уподоблялся бушующему морю или клокочущему вулкану, а в разгаре спора сопровождал свои аргументы колкостями и насмешками в адрес противника.
Однако профессор промолчал, как будто ничего не случилось, и продолжил чтение лекции.
Тауфик вздохнул с облегчением, ему была неприятна мысль о том, что он мог бы сорваться и вступить в пререкания с профессором. Он достал ручку и тетрадь, собираясь записывать лекцию. Словно желая преодолеть свою раздражительность и научиться владеть эмоциями, он принялся аккуратно заносить на бумагу каждое слово профессора.
Но как ни старался Тауфик, ему не удавалось уловить логику рассуждений профессора. В его голове мелькали посторонние мысли, не давая сосредоточиться. Он то рисовал картины светлого будущего и возвращался к намерению окончить университет, то вспоминал о мрачных днях, полных безысходной тоски, и снова готов был все бросить, уехать в другую страну или даже расстаться с жизнью.
Вдруг рассеянно блуждавший взгляд Тауфика остановился на девушке, сидевшей рядом с ним. Край ее белой накидки приподнялся, открыв прелестную руку. Тауфик стал приглядываться к соседке, и она почувствовала это. Ее красивое лицо осветилось мягкой улыбкой, из-под густых черных ресниц сверкнули на миг большие пленительные глаза, тотчас покорившие юношу. Он не мог оторвать взгляд от красавицы и зачарованно следил, как она, изящно наклонив голову, что-то записывает в тетрадь.
Для соседки Тауфика пристальное внимание с его стороны было приятной неожиданностью. Она давно была неравнодушна к Тауфику, но, как и Аватыф, не рассчитывала на ответный интерес и была уверена, что он ее не уважает. Причиной этого был следующий эпизод. Как-то ей предложили сыграть одну из ролей в небольшой пьесе, которую ставили на университетской сцене, и она после продолжительных уговоров согласилась. На первой же репетиции, однако, она отказалась надеть платье, в котором ей нужно было предстать перед зрителями и которое ей показалось нескромным, и не захотела участвовать в сцене, где ей предстояло упасть на колени перед возлюбленным и разрыдаться. Но Тауфик знал, что сперва она согласилась выступить в такой роли, а теперь, видно, думала, что это может уронить ее достоинство в его глазах.
Она украдкой посмотрела на Тауфика, не сводившего с нее глаз, их взгляды встретились, задержались на мгновение и разошлись, подняв в душе у обоих бурю чувств. Что может быть красноречивее и понятнее языка взглядов? Тауфик опустил голову, словно ослепленный сиянием ее глаз. Он снова попытался собрать волю и сосредоточиться на лекции, но его усилия были тщетны. Несколько раз он открывал и закрывал тетрадь, брал ручку, вертел ее в руках, пытался писать, но на белом листе появлялись лишь очертания девичьих глаз, лица и какие-то замысловатые круги.
Он еще раз осторожно, словно боясь блеска ее глаз, взглянул в сторону соседки. Свободно падающие темные волосы девушки просвечивали сквозь тонкое покрывало. Каждая черточка ее прелестного лица словно говорила ему: «Разве ты не видишь, как я хороша? Отчего же ты не замечал этого раньше? Дождись конца лекции, я встану, и ты увидишь, как грациозна моя походка».
Да, он знал эту девушку раньше. Однажды он даже оказался с нею за соседними столиками в кафе, но она не заинтересовала его. В то время он вообще не обращал внимания на девушек. Его душа была полна юношеских мечтаний о несбыточно прекрасном мире. Теперь он остался один, без друзей и соратников, его мечты рассыпались в прах, а будущее не внушало никаких надежд.
Хотя в свое время он и не проявил особого интереса к девушке, но знал, что ее зовут Махасин, и изредка вспоминал о ней. Он даже припомнил, что однажды, разговаривая с Османом о готовящемся спектакле, они обсуждали возможное участие в нем Махасин.
Но теперь Тауфик уже не мог не замечать ее красоту, завладевшую всем его существом. Профессор о чем-то рассказывал, Махасин записывала за ним, а Тауфик, подперев голову левой рукой и праздно держа ручку в правой, повернулся к девушке и не отрывал от нее глаз. Он следил, как кончики ее пальцев, сжимавшие ручку, легко скользят по листу бумаги, и пытался прочесть то, что она пишет, но мешала накидка. О, если бы он мог приподнять краешек накидки или тот снова приподнялся бы сам! Как прекрасны ее руки, лицо, глаза! Он желал любоваться ими вечно, но чтобы она не оборачивалась и не замечала его пылкого взгляда.
Но вот лекция закончилась, профессор собрал свои книги и вышел из аудитории. За целый час Тауфик не написал ни строчки. Он взглянул на тетрадь — кроме нескольких фраз, записанных в самом начале лекции, на ее листах были лишь странные круги, которые бессознательно нанесла его рука. Он удивился, как быстро пронеслось время. Но ведь его движение так относительно: еле тянется, когда ждешь встречи с любимой, и летит незаметно, когда она рядом.
Дождавшись, пока Махасин поднялась с места, поправила накидку и пошла к дверям, Тауфик преградил ей дорогу. Махасин удивленно взглянула на него, словно не понимая, почему он встал на ее пути. Тауфик стоял неподвижно, улыбаясь и бросая на нее влюбленные взгляды. Почувствовав укол в сердце, она улыбнулась в ответ и прошла с другой стороны. Он остался на месте, провожая ее глазами, а Махасин медленно и важно удалялась с торжествующим видом.
Махасин была среднего роста, стройная и гибкая. Ее движения были уверенными и изящными, походка легкой, хотя и не легкомысленной; в ней чувствовалась беззаботность и некоторая изнеженность. Ее безыскусственная красота очаровывала и восхищала. Вот Махасин скрылась в дверях, мелькнув краем белоснежной накидки.
Некоторое время Тауфик стоял один в пустой аудитории, потом она стала заполняться новой группой студентов, пришедших на следующую лекцию. Он собрал свои вещи и печально побрел к выходу.
Тауфик старался не думать о Махасин, но ее образ неотступно являлся в его мыслях, стоял перед глазами, словно наваждение. Чтобы отвлечься и на время забыть о ней, он решил занять себя другими мыслями, отправился в библиотеку и взял первую попавшуюся книгу. Но всякий раз, как он открывал новую страницу, строчки разбегались и из книги смотрело на него лицо Махасин — изгнать из сердца ее образ было выше его сил.
Шли дни, а любовь к Махасин по-прежнему переполняла сердце Тауфика, завладев всеми его помыслами. Днем он вел себя как все остальные люди, но по ночам, словно безумный, метался на постели, ломая голову над тем, как справиться с бурным потоком страстей. Если написать Махасин письмо, то как его передать? Как излить в нем свои чувства? Можно попросить помочь Османа, но он будет смеяться над ним. Как признаться, что он, только вчера говоривший о своем твердом намерении бросить университет, теперь крепко к нему привязан? Как отказаться от своих прежних взглядов, не уронив себя в глазах Османа? Неужели — после того как он осуждал их во всеуслышание — он станет одним из тех молодых людей, которые проводят время в тени деревьев, потягивая из бутылки кока-колу и перешептываясь с подружкой? Может быть, предоставить все времени, случаю, судьбе? Может быть, он случайно снова встретит Махасин в кафе или столкнется с ней в аудитории? Или возле библиотеки? Но он не мог положиться на судьбу и слепо доверять случаю. Вдруг появится соперник и, опередив его, предложит Махасин руку и сердце? Тогда все кончится: любовь увянет, не успев расцвести, роман закончится на первой странице, серенада умолкнет с первой же фразой.
Наконец он решил, что напишет письмо и отправит его по почте, а там будь что будет.
Был первый час ночи, когда измученный бессонницей Тауфик поднялся с постели, взял бумагу и ручку и, усевшись, начал писать.
«Любимая Махасин!»
Потом зачеркнул слово «любимая» и написал «дорогая». Разве можно называть ее любимой, если он с ней незнаком, да и она знает о нем лишь понаслышке? Ведь она не догадывается, что он способен не только трудиться и мыслить, но и любить. Но не слишком ли развязно называть ее дорогой, ведь он хочет просить ее руки, жениться на ней. Как же к ней обратиться? И он написал: «Радость моя!» Нет, такое обращение она тоже может расценить как распущенность и легкомыслие. Эти слова могут ее рассмешить или обидеть. Она может принять его за опытного волокиту, подумать, что он ухаживает за ней с дурными намерениями. «Как же назвать ее?» — мучился Тауфик. Он взял новый лист бумаги и написал:
«Уважаемая Махасин! Я решил обратиться к Вам с письмом, хотя Вы ничего обо мне не знаете, кроме имени. Я давно собирался Вам написать, но мне не хватало смелости. Я боялся, что Вы неправильно истолкуете мое письмо. Сознаюсь, что мне действительно трудно выразить свои чувства ясно и четко. Я пишу это письмо глубокой ночью, мысли путаются в моей голове, измученной бессонницей. Поэтому я надеюсь на Ваше понимание и благосклонность и прошу не торопиться с окончательными выводами.
Дорогая моя, любимая Махасин! Ты не можешь представить, как велика моя любовь к тебе, как сильна моя страсть. Мои чувства к тебе глубже океанских пучин, сильнее ураганного ветра, жарче жгучих песков и чище морского жемчуга. Поверь мне, ради всего святого, и не сочти мои слова за досужий вымысел или горячечный бред больного. Меня действительно знобит, и я мечусь, как в лихорадке, но причиной тому лишь любовь к тебе. Она иссушила мое тело, и теперь мою жажду не смогут утолить все реки мира. Но меня исцелил бы один твой поцелуй. О, если бы я мог припасть к твоим коленям, чтобы согреться от холода, пронизывающего все тело! О, если бы я мог прижать твою руку к моему трепещущему сердцу, чтобы оно обрело прежний покой! Ведь сейчас оно бьется, словно крылья раненой птицы».
Горячая слеза скатилась по щеке Тауфика и упала на лист бумаги. Он перечитал написанное и остался недоволен. Нет, она не поверит его словам. Он отложил письмо, прилег на кровать и задумался. Мысли унесли его далеко-далеко, в родную деревню. Вот он подходит к дому, его встречают родные, выбегает Нафиса, его двоюродная сестра. Она сердится на него, осыпает упреками. Ему совестно, он просто сгорает от стыда за свое неприглядное поведение. Ведь он знает, что Нафиса любит его, что он для нее самый лучший, единственный на всем белом свете. И сам он, казалось, любил ее, хотя видел теперь, что это чувство не шло ни в какое сравнение с его теперешней страстью к Махасин. А он совсем забыл Нафису, попав в Хартум и погрузившись в водоворот университетской жизни. Только встреча с Махасин заставила его вспомнить о беззаветно любящей Нафисе… А Махасин не любит и не знает его. Как быть? Но, может быть, она полюбит его, когда они познакомятся ближе? Им постепенно овладела дремота, за которой последовало краткое забытье.
Некоторое время спустя он очнулся и приподнялся в кровати. Взяв письмо, он снова перечитал его, потом разорвал на мелкие клочки и бросил в корзину.
Растянувшись на кровати, он заснул, на этот раз глубоким, крепким сном. Ему снилась Махасин. Она сидела рядом с ним на краю кровати. Он горячо шептал ей о своей любви, а она с восторженным трепетом внимала каждому слову и на лице ее сияла счастливая улыбка. Их сердца учащенно бились, охваченные невыразимым восторгом. Махасин тоже выглядела усталой. Казалось, что она, как и Тауфик, последнее время не спит ночами. Она стала прощаться, собираясь уходить. Тауфик протянул к ней руку, и она подала ему свою. Руки их соединились. При мысли, что нужно расставаться, Тауфик пришел в ужас, на лице Махасин тоже отразилось смятение, сделавшее его еще прекрасней. Она уходила. Он цеплялся за край ее белой накидки, заклиная остаться. «Не покидай меня, Махасин! Прошу тебя! Умоляю!» Она на миг обернулась, он крепко сжал край ее белой накидки…
В девять часов утра пришел Осман и стал стучаться в дверь комнаты Тауфика. Тауфик проснулся и увидел, что рука его крепко сжимает подушку, которая во сне казалась ему накидкой Махасин. Он поднялся с постели и пошел открывать дверь, повторяя про себя: «О, как я хочу, чтобы она была со мной, здесь, в этой комнате».
Перевод В. Рущакова.
Около шести часов вечера Мухтар, отец Тауфика, возвращался домой после работы на поле. Мухтару было за пятьдесят, но он оставался полным сил и здоровья, мог работать чуть не целый день, не чувствуя усталости. Он вел здоровый образ жизни, не пил спиртного и не гонялся за наслаждениями. Единственным удовольствием, которое он себе позволял, был кофе. Он пил его дважды в день; утром, перед тем как уйти в поле, и вечером, после возвращения с работы. Вся жизнь Мухтара, с самой юности, прошла в заботах о жене, детях, отце, умершем два года назад, и матери, которая до сих пор жила с Мухтаром и его женой. Он старательно воспитывал Тауфика и дочерей в духе истинной веры. Мухтар был трудолюбив и настойчив, но жил в крайней нужде, обстоятельства складывались так, что большинство его желаний не осуществилось. Вопреки этому он искренне надеялся, что сын добьется того, чего не сумел добиться он сам. Мухтар видел в сыне свое продолжение. Да, Тауфик осуществит его мечты и вырвется из нужды. Когда Тауфик станет в Хартуме адвокатом, Мухтар построит себе самый большой дом в деревне. Он не переедет в Хартум, потому что терпеть не может городскую жизнь, а останется жить в деревне среди своих односельчан. Вся его жизнь постепенно переменится. Деревенские юноши охотно возьмут в жены дочерей Мухтара, а сам он станет время от времени посещать Тауфика в его большой конторе в Хартуме. Встречаясь друг с другом, жители деревни будут с уважением говорить о Мухтаре, который то уезжает в столицу, то возвращается оттуда. Отправляясь в гости к Тауфику, он будет надевать абаю. Мухтар наймет надежного человека, чтобы тот поливал лимонное дерево и продавал зелень, а сам будет сидеть дома и принимать гостей и посетителей. Вот о чем мечтал Мухтар по пути с поля домой.
Глинобитный дом Мухтара состоял из двух комнат и кухни, такой крохотной, что войти в нее можно было только согнувшись чуть не до земли. Мухтар пристроил эту кухоньку своими руками. Здесь готовили пищу, мололи зерно, здесь же спала одна из дочерей Мухтара, если в дом приезжали гости. В передней, большей комнате жили Мухтар и его жена, а во второй — Тауфик с сестрами. Мухтар оставался наедине с женой лишь раз или два в месяц, потому что в доме кто-то постоянно гостил. Он частенько думал, что хорошо бы пристроить еще одну, третью комнату, специально для гостей, но все не мог собраться это сделать.
Дом Нафисы стоял рядом с домом Тауфика, и она появлялась здесь каждый день, проводя время с его сестрами. Это было обычно утром, после того как ее отец, брат Мухтара, отправлялся на работу, но иногда Нафиса приходила и после полудня. Она испытывала симпатию к сестрам Тауфика уже только за то, что они любят своего брата. Нафиса любила мать Тауфика, его сестер, их поле, все, что ей о нем напоминало. Всякий раз, когда она входила в дом Тауфика, разговаривала с его сестрами, присаживалась на кровать, где он когда-то спал, она была счастлива и ощущала беспричинную, необъяснимую радость.
Нафиса была уверена, что Тауфик так же сильно любит ее, как и она его. Он никогда не объяснялся ей в любви, но в душе она твердо верила, что чувства ее не обманывают. Нафиса окончательно убедилась в любви Тауфика в тот день, когда он зашел к ним в дом проститься перед отъездом. Тауфик разговаривал с отцом Нафисы, а она в это время готовила им кофе. Она знала, что Тауфик сегодня уезжает в Хартум поступать в университет. При расставании Нафиса украдкой заглянула ему в глаза и прочла в них ответную любовь. Словами он не мог бы выразить это яснее, чем сказали его глаза. Любовь не нуждается в разговорах.
Еще задолго до этого Нафисе хотелось намекнуть Тауфику о своих чувствах, но как было сделать это? Ее мать знала, что такое любовь, но ни за что не признала бы права любить за дочерью, а отец еще сильнее, чем мать, осудил бы Нафису. Девушке полагалось ждать, пока ее просватают, а проявить к кому-нибудь сердечную склонность значило опозорить себя. Нафиса боялась родителей, боялась деревенской молвы. Но нужда лучший учитель, и она нашла надежный способ объясниться с Тауфиком, более понятный, чем разговоры, и более доходчивый, чем любые слова. Нафиса старалась как можно чаще оказываться рядом с Тауфиком и пользовалась каждым удобным случаем, чтобы обратить на себя его внимание. Однажды она даже специально пролила себе на колени горячий кофе и, вскрикнув, вскочила. От резкого движения накидка упала, и она предстала перед Тауфиком во всей своей красоте. Он невольно залюбовался ее грациозными, как у антилопы, движениями, тонкой талией и высокой грудью. Часто в присутствии Тауфика Нафиса ходила по дому с таким видом, будто что-то делала по хозяйству, как бы невзначай останавливалась перед ним, изящным движением доставала с верхней полки стакан или чашку. Но Тауфик был очень застенчив и, как правило, не отвечал на бесхитростное кокетство Нафисы, а только украдкой поглядывал в ее сторону.
Одно происшествие осталось навеки памятным Нафисе. Как-то раз, готовя обед, она резала мясо. В этот момент Тауфик с улицы спросил, дома ли его дядя. Услыхав милый голос, Нафиса глубоко порезала палец, но сразу не почувствовала боли. Она ответила, что отец еще не приходил, и Тауфик ушел, не заходя в дом. Вернувшись в комнату и заметив кровь на руке, Нафиса поняла, что порезалась, когда готовила мясо. Она тут же бросилась к матери и та, посыпав соли на палец, перевязала его. Через пару дней рана воспалилась и стала гноиться, но Нафиса не давала ее промывать, потому что боялась боли. Мать пожаловалась отцу, и он настоял на том, чтобы немедленно промыть рану. Отец поставил воду на огонь, приготовил соль и кусок чистой ткани, чтобы перевязать палец, когда рана будет обработана. При этой процедуре случайно присутствовал и Тауфик. Нафиса боялась, что ей будет больно, и не давала даже дотронуться до пальца. Отец взял ее за руку, мать за другую, но и вдвоем они не могли справиться с девушкой, полной молодых сил и здоровья. Отец позвал на помощь Тауфика. Он взял Нафису за левую руку, в то время как мать держала ее за ноги, а отец промывал рану. Нафиса попыталась вырваться, но Тауфик еще крепче схватил ее. Тогда она постаралась освободиться, толкнув мать ногой, и в этот момент почувствовала, что ее голова прикоснулась к коленям Тауфика. Нафиса посмотрела на него полными слез глазами, и он улыбнулся ей в ответ. Улыбка Тауфика сразу сняла боль, и Нафиса успокоилась, положив голову ему на колени. Эта улыбка подействовала как лучшее болеутоляющее. Отец закончил обрабатывать рану, а Тауфик краем покрывала вытер Нафисе слезы.
В тот день Нафиса впервые ощутила Тауфика так близко рядом с собой, впервые он держал ее за руку. Это был для нее бесценный подарок судьбы. Нафиса никогда даже и подумать не смела, что можно будет положить голову на колени к Тауфику до того, как они станут мужем и женой. И Тауфик не ожидал, что будет гладить ее волосы и, вытирая ей слезы, ощутит ладонью нежную кожу ее лица. Нафисе хотелось, чтобы рана никогда не зажила, чтобы Тауфик каждый день приходил к ним, и она, как ребенок, клала бы голову ему на колени, а он вытирал ей слезы краем покрывала. Но рана давно затянулась, а Тауфик был теперь далеко. Разлука с ним нанесла девушке новую рану, вылечить которую были не в силах ни соль, ни вода. Этот случай Нафиса никогда не забудет, сохранит, как тайну, пока Тауфик не женится на ней, и только тогда она расскажет ему об этом. Она расскажет и о том, на какие хитрости пускалась, чтобы показать ему свою любовь, раскроет тайны, которые для Тауфика не будут новостью, потому что он, конечно, чувствует то же, что и Нафиса, и обретет в браке с ней не меньшее счастье, чем она.
Мухтар был от Нафисы в восторге. Он считал ее живым примером для современных вертихвосток, образцом добродетели и послушания, усердия в домашней работе и ведении хозяйства. Мухтар больше, чем кто бы то ни было, хотел, чтобы Нафиса стала женой Тауфика, но скрывал это и от нее самой, и от ее отца и матери, и даже от членов своей семьи. Однажды он собрался было сказать Тауфику, чтобы тот относился повнимательней к своей будущей жене, но его остановила мысль о том, что сыну в данном случае не нужны его советы. Тауфик, конечно же, уважает традиции своего народа и отдает должное обычаям, поощряющим браки между двоюродными братьями и сестрами, да и, кроме всего, видно, что он попросту влюблен в дочь своего дяди.
Прошло три с лишним месяца после встречи Тауфика с Махасин, и за все это время он ни разу не написал домой. Прежде он не придавал душевным переживаниям никакого значения, совершенно с ними не считался и не уважал тех, кто вел себя иначе. Тауфик считал это забавой, пустой тратой времени. Но все переменилось, когда он встретил Махасин, любовь к которой целиком завладела им и заставила отступить на второй план и Нафису, и родной дом.
Родных Тауфика беспокоило отсутствие писем, они волновались за него. Нафиса не находила себе места и, желая что-нибудь узнать о Тауфике, постоянно расспрашивала его сестер, нет ли новых известий. Она часто брала старые письма Тауфика к отцу и читала с таким увлечением, словно он писал их ей самой. Мухтар в письмах к сыну упрекал его за долгое молчание и справлялся о здоровье.
«Тауфик, дорогой сын! — писал Мухтар. — Здравствуй, да будет милостив к тебе Аллах! Мы просим всемогущего бога, чтобы все у тебя было в порядке. У нас все хорошо, все есть, не хватает только тебя. Нас удивляет, что от тебя в последнее время нет вестей. Мать говорит, что ты, наверное, заболел. Она, сестры и Нафиса очень волнуются за тебя. Поле в порядке, и лимонное дерево зеленеет. Один буйвол внезапно заболел и умер, но Аллах милостив и пошлет нам другого, еще лучше этого. Прошу тебя поскорее написать о себе. До свидания.
Когда Тауфик читал это письмо, то чувствовал, как сердце его сжимается от боли. Прочитав о том, что Нафиса волнуется за него, Тауфик заплакал. Буря чувств охватила его. Слезы застилали глаза, и он ничего не видел вокруг. Тауфик собрался было пойти на лекцию, но передумал и вернулся в свою комнату. Он снова и снова перечитывал письмо. «Бедный отец! Несчастная Нафиса! Она любит меня и не знает, что я ее предал, — думал Тауфик. — Она не знает, что я люблю Махасин. Несчастная!»
— Но я люблю и Нафису, — вдруг воскликнул он. — Да, люблю ее даже сейчас… Нет, я люблю Махасин. Как все нелепо!
В этот момент раздался стук в дверь. Этот звук вернул Тауфика к окружающей действительности из того далекого мира, в который увлекло его письмо. В комнату вошел Осман.
— Скажи, можно любить двоих сразу? — тут же спросил Тауфик.
— Да, можно, и не только двоих.
— Я хочу сказать, можешь ли ты, например, любить двоих одновременно? — пояснил Тауфик.
— Конечно, это вполне возможно. Я, например, одновременно люблю мать и отца, — отвечал Осман.
— Дорогой мой, я сейчас говорю не о любви к матери и отцу!
— Почему? Разве это не любовь?
— Любовь, конечно, но я говорю совсем о другой любви.
— О какой же? О любви к женщине? — Осман был крайне удивлен поведением друга.
— Вот-вот, как раз это я и имею в виду, — подхватил Тауфик. — Например, можно ли любить двух девушек одновременно?
— Маловероятно, чтобы ты одинаково любил двух сразу, — возразил Осман. — Наверняка, одну из них ты любишь сильнее, чем другую.
— Но я чувствую, что в одно и то же время совершенно одинаково люблю обеих, — настаивал Тауфик.
После минутного молчания Осман заговорил так, словно читал по книге:
— Видишь ли, меня бы очень удивило, если бы такое чувство оказалось настоящей любовью. Ведь часто мы полагаем, что любим, а потом обнаруживаем, что это была вовсе не любовь, а просто симпатия или восхищение, которое рождает в нас прекрасный образ. Разница между симпатией, порождаемой в нас красотой, и любовью огромна, хотя люди не часто ее замечают. Вот я, например, еще совсем недавно, всякий раз, как встречал стройную, симпатичную девушку, чувствовал, что влюбляюсь в нее, пока подобные случаи не стали повторяться слишком часто. Тогда я понял, что это не та любовь, о которой я мечтал. Когда девушка, в которую, как мне казалось, я был влюблен, уходила, я тут же забывал про нее и увлекался другой. То, что ты сейчас ощущаешь, очень похоже на мое состояние в тот период.
Тауфик на минуту задумался, с удивлением глядя на Османа, но ничего не ответил. Ему хотелось рассказать другу о своей юношеской любви к Нафисе, о чувствах к Махасин, все открыть ему, но он промолчал. Тауфика оттолкнули показавшиеся ему надуманными и скучными рассуждения Османа о любви и симпатии. Почувствовав это, Осман попрощался и ушел.
Снова оставшись один, Тауфик в растерянности и смятении сжал голову руками. «Почему мы любим прекрасное? Почему мне так мила бирюза небес и зелень равнин? — думал он. — Почему я люблю улыбку ребенка и звуки птичьих трелей? Почему люблю жизнь и ненавижу смерть? Зачем так люблю размышлять и почитаю мудрость? К чему все это? И могу ли я любить одновременно Нафису и Махасин?»
Перевод О. Редькина.
До конца учебного года оставалось несколько месяцев, когда к сестре Тауфика посватался один из его деревенских приятелей. Мухтар не хотел принимать решение, не узнав мнения сына. Он тут же написал Тауфику, спрашивая, что он думает относительно этого сватовства, и тот, ответив немедленно, выразил одобрение и в самых лестных словах отозвался о женихе.
Мухтар объявил, что дает согласие на свадьбу. Был определен и срок — март или апрель, как только Тауфик приедет из университета на летние каникулы.
Наступил март. Тауфик успешно сдал все экзамены, однако не спешил уезжать, а решил задержаться в Хартуме. Он хотел подыскать работу в какой-нибудь компании или адвокатской конторе, чтобы за время каникул заработать себе на одежду и на другие расходы и послать хоть немного денег отцу. Тауфик понимал, что его присутствие на свадьбе сестры необходимо, но в глубине души боялся ехать в деревню, опасаясь, что возродится привязанность, которую он не в силах будет преодолеть, — любовь к Нафисе. Он надеялся все же, что это чувство окончательно угасло, ведь время и расстояние меняют влюбленных сильнее всего. Узнав, что Тауфик собирается остаться на лето в Хартуме, Мухтар написал ему письмо с просьбой как можно скорее приехать домой, чтобы присутствовать на семейном торжестве. Настаивая на приезде Тауфика, Мухтар имел в виду под словом «торжество» не только свадьбу дочери. Он считал, что эта свадьба будет хорошим поводом объявить о помолвке Тауфика с Нафисой. Мухтар хотел поговорить об этом с сыном, когда тот вернется из города, а пока не сообщил о своем намерении ни Тауфику, ни жене, желая сделать близким приятный сюрприз.
Тауфик договорился с отцом, что приедет на свадьбу сестры и проведет в деревне неделю, а потом возвратится в Хартум, чтобы найти там работу на время каникул. Он не надеялся встретить Махасин вне стен университета, так для чего безвыездно оставаться в Хартуме? Ему достаточно уже того, что он живет в той же стране, что и она, их обвевает один и тот же ветер, над ними плывут те же облака. Как трудно представить, что еще в июле прошлого года, когда Тауфик садился в поезд, чтобы ехать в столицу, он не знал ни Хартума, ни Махасин!
Веселье наполнило дом Мухтара, во всех его уголках воцарились шум и суета. Замужество старшей сестры радовало остальных сестер, настежь открывая для них двери надежды. Каждая из них по-разному представляла свое будущее, но все сходились на том, что настоящая жизнь начнется только тогда, когда появится хороший муж, полный счастья дом, дети, украшающие его радостью. Но, пожалуй, ни с чем нельзя сравнить ту радость и счастье, которое испытывала Нафиса в ожидании приезда Тауфика. В последнюю неделю дни для нее тянулись невероятно медленно. Она следила за восходящим солнцем, и едва только сияющий диск достигал середины небосвода, принималась умолять его зайти поскорее. Нафиса нетерпеливо считала часы. Ей казалось, что дыхание как-то связано со временем, и она старалась дышать чаще, чтобы ускорить ход времени. День, другой, третий… Где и как она встретит Тауфика, когда он приедет? Быть может, ей повезет, и они встретятся, когда матери не будет дома, а отец уйдет работать в поле? В памяти Нафисы возникало полное волшебного очарования лицо любимого. Когда Нафиса встретит Тауфика, она его обнимет и поцелует! Сомнительно, правда, чтобы у нее хватило на это храбрости…
Нафиса не подозревала, что Мухтар таит ото всех новость, узнав которую она потеряла бы рассудок от радости. Она и так была счастлива, оттого что всего через неделю увидится с любимым, когда он вернется из Хартума.
Нафиса помогала сестрам невесты делать необходимые приготовления к свадьбе. Ее окрыляла надежда на скорую встречу с возлюбленным, сладкое томление переполняло ее сердце, но окружающие считали, что она радуется предстоящему замужеству сестры Тауфика.
Наконец наступил вечер, когда должен был приехать Тауфик. Поезд когда-то разлучил влюбленных, и тогда Нафиса его ненавидела. Но сегодня поезд — ее союзник, он приближает к ней возлюбленного. Нафиса никак не могла заснуть. Поезд приходил в час ночи; как прожить долгие часы до утра, когда она увидится с Тауфиком? Если бы она могла встречать его на станции! Поминутно Нафиса вскакивала с кровати, выглядывала в окно и прислушивалась, не идет ли поезд. Но вот наконец поезд прибыл, Мухтар отправился встречать сына и вместе с ним вернулся со станции домой.
Тауфик, ночевавший на этот раз в комнате отца, проснулся позже обычного. Мухтар встал еще на рассвете и успел совершить намаз, прочитав несколько молитв. Пришла мать и принесла чай, а Тауфик все еще оставался в постели. Мухтара поразила перемена в сыне, ведь раньше он всегда вставал рано, чтобы вовремя совершить утренний намаз, а сейчас спал допоздна. Но он объяснил это усталостью Тауфика после поездки и решил дать ему отдохнуть. Когда Тауфик проснулся, давно пробило девять часов.
Нафиса с рассветом была уже на ногах. Она приготовила отцу завтрак и чай, причесалась и умылась. Несколько раз взглянув на себя в зеркало, она с огорчением убедилась, что выглядит сегодня хуже, чем обычно. Может быть, оттого, что глаза ее не так выразительны и не так сияют, как всегда? Она знала, что причиной тому — бессонная ночь. Ах, если бы она смогла хоть на минуту заснуть! Ведь сегодня ей так нужны все ее обаяние и красота.
Было уже девять, а Тауфик все не появлялся в доме дяди. Нафиса не могла больше ждать. Она собралась было сама отправиться к нему, но ее охватили сомнения: вдруг Тауфик придет позже и они разминутся, да и как объяснить свой уход матери?
Отец Нафисы, видя, что Тауфик задерживается, решил пойти работать в поле, а по пути заглянуть в дом Мухтара повидать племянника. Нафиса обрадовалась уходу отца, но как быть с матерью? Может быть, она тоже куда-нибудь уйдет? Нафиса решила пока не накрывать на стол и пошла переодеваться в новое платье, в котором хотела встретить Тауфика. Когда она в очередной раз внимательно рассматривала свое лицо в зеркальце, то услышала доносящийся со двора голос Тауфика, звавшего ее мать. Нафиса трижды поцеловала зеркальце и поправила складки на платье. Мать вышла во двор и поздоровалась с Тауфиком, а следом появилась и смущенная Нафиса. Она протянула руку Тауфику, но не нашла в себе сил взглянуть ему в глаза, о чем она так давно мечтала; от этого она смутилась еще больше. Тауфик пробыл у них всего несколько минут, попрощался и ушел.
Наконец наступил радостный и торжественный день свадьбы, и односельчане заполнили дом Мухтара. Каждая девушка старалась быть в этот день самой красивой, чтобы привлечь к себе внимание и понравиться молодым людям. Те, в свою очередь, нарядились в лучшие галабеи зеленого, желтого и белого цветов, повязали отороченные красным или зеленым шелком чалмы. Пожилые мужчины старались выглядеть как юноши, чего добивались разными способами. Одни выкрасили седые бороды и усы в угольно-черный цвет, другие вовсе сбрили их по случаю праздника, и все оделись в свои лучшие наряды. Женщины тоже не остались в долгу. Они насурьмили глаза, покрасили хной ступни и ладони, словом, использовали все известные способы себя украсить.
К праздничному столу зарезали жирного и белую овцу. Нафиса с самого утра вместе с матерью и сестрами Тауфика готовила еду, стараясь, чтобы она получилась всем по вкусу. Наконец гости сели за стол. Подали огромное количество мяса и зелени, выросшей на поле Мухтара. Гостей было так много, теленка что дом не мог их вместить, и хозяину пришлось поставить во дворе просторный шатер.
С заходом солнца старики стали прощаться, благодаря Мухтара за щедрое угощение, хороший прием и гостеприимство, подобного которому, по их словам, они никогда в жизни не встречали. Мухтар попросил их еще немного задержаться, чтобы присутствовать на церемонии бракосочетания, которая до сих пор не состоялась, потому что кади где-то задерживался.
Наконец кади пришел, и гости уселись в ожидании начала церемонии. Кади уже собрался писать брачный договор, когда Мухтар вдруг вспомнил, что так и не поговорил с Тауфиком по поводу его помолвки с Нафисой. Он извинился и покинул гостей.
Тауфик сидел в кругу друзей, когда к нему подошел отец и начал, самыми общими фразами, разговор о браке, его значении в жизни человека, осуждая тех, кто уклоняется от женитьбы. Тауфик не понимал, зачем отец все это говорит, и только время от времени удивленно на него поглядывал. К чему все это клонится? Тревога и недобрые предчувствия стеснили грудь Тауфика.
— Клянусь Аллахом, сынок, я буду спокоен и счастлив, если ты женишься на дочери своего дяди, — сказал в заключение Мухтар.
Тауфику показалось, что стены валятся на него и земля качается под ногами.
— Но, отец, этот вопрос нельзя решать второпях. Я не вижу необходимости объявлять об этом немедленно, незачем так спешить, — ответил Тауфик.
— Сынок, сейчас представился удобный случай, — с раздражением возразил отец. — Объяви о своем обручении с Нафисой; она твоя двоюродная сестра и будет ждать, пока ты закончишь учебу в университете. Она сама просто золото и из хорошей семьи.
Разговор о помолвке, которого Тауфик никак не ожидал, пробудил в его душе воспоминания и грезы, центром которых была Махасин. В жизни нет ничего дороже, чем воля отца и желание близких, но разве менее важна его любовь к Махасин? Неужели это лишь причуды молодости? Вопреки воле Тауфика любовь полностью овладела им, словно приковала его к Махасин, лишив рассудка. С того момента, как он встретил Махасин в лектории, любовь к Нафисе стала таять, как снег под лучами солнца.
Тауфик встал, не в силах вымолвить ни слова. В его сердце смешались и почтение к отцу, и прежнее чувство к Нафисе, и страстная любовь к Махасин. Охваченный внезапной слабостью, он чуть не зарыдал. Потом, взяв отца за руку, пристально посмотрел на него с немой мольбою: «Отец, если бы ты знал, как велика моя любовь и уважение к тебе, с какой нежностью я отношусь к Нафисе и как страстно стремлюсь к Махасин. Если бы ты видел Махасин, то понял бы и простил меня. Но ты ничего этого не знаешь, да и откуда тебе знать!»
Тауфик не в силах был больше сдерживаться. В его глазах заблестели слезы, которые он не пытался скрыть. Но Мухтар объяснил себе эти слезы застенчивостью сына и его нежеланием торопить события. «Тауфик любит Нафису, — думал Мухтар, — хотя и таит свою любовь. Но сейчас он откроет ей свои чувства».
Мухтар оставил сына и поспешил вернуться в комнату, где ждали кади, дядя Тауфика и несколько односельчан. Когда отец ушел, Тауфик еще несколько мгновений стоял на месте, не зная, куда идти, кому пожаловаться на свое несчастье. Кто среди этих горделивых старцев и веселых молодых людей мог бы понять его? Они восхищаются деревенскими девушками, считают, что они лучше всех в мире, и не поверят, что в глазах Тауфика это выглядит иначе. Нехотя Тауфик последовал за отцом.
Кади откашлялся, достал бумагу и перочинный нож, заточил перо. Присутствующие ожидали в молчании, которое нарушил Мухтар.
— В этот прекрасный день я рад объявить о помолвке Тауфика и Нафисы, его двоюродной сестры, — сказал он.
Кади оторвал взгляд от бумаги, с удивлением посмотрел на Мухтара и погладил бороду. Он ожидал, что «сюрприз», на который намекал Мухтар, будет означать заключение второго брака, а не помолвку, но без промедления оформил и помолвку.
— Клянусь Аллахом, хорошая новость, — сказал он. — Тот, кто женится, выполняет два из трех заветов веры, как говорил пророк.
— Три из четырех, господин кади! — с воодушевлением воскликнул один из присутствующих.
Гости засмеялись, и говоривший не понял, смеются ли они над его остроумием или над ним самим.
Наконец был заключен брак дочери Мухтара и объявлено о помолвке Тауфика с Нафисой. Раздались радостные возгласы и поздравления.
Когда мать Тауфика услышала о помолвке сына, на ее глазах выступили слезы радости, а что касается чувств Нафисы, то их невозможно описать словами.
Нафиса побежала домой, умылась, привела себя в порядок, надела лучшее свое платье и, взяв на время ожерелье матери, возвратилась в дом Мухтара, нарядная, как невеста в брачную ночь. Но именно такой и была эта ночь для Нафисы, она в самом деле чувствовала себя невестой, ничем от нее не отличалась, если не считать свадебных обрядов и составленного кади документа. А вот и ее жених — Тауфик, она будет танцевать с ним весь вечер.
«Большой зал» во дворе Мухтара освещался несколькими лампами, часть из которых были взяты в долг у соседей, а часть куплены специально для этого случая. На землю постелили ковры, а вокруг расставили скамейки. Жених уселся на одну из скамеек, рядом с ним на ковре расположились девушки, а остальные мужчины, отдельно от женщин, сели на противоположной стороне двора, при этом каждый старался занять такое место, чтобы быть на виду у большего числа девушек.
Музыканты стали проверять и настраивать инструменты, среди которых были и бубен, и тамбурин, и многие другие. Гости стали поворачиваться в сторону оркестра, прислушиваться, и тут сильным и красивым голосом запел певец, что вызвало среди присутствующих бурю восторга. Жених встал, чтобы пригласить какую-нибудь из девушек на танец. Считалось, что он выбирает самую красивую, поэтому каждая надеялась, что первой пригласят именно ее. Больше всех в этот вечер хотелось танцевать первой Нафисе. Она сидела совсем рядом с женихом, и когда он поднялся перед началом танца, сердце ее затрепетало в груди, всю ее охватил беспричинный страх.
Тауфик сидел напротив среди юношей, и Нафиса почти не отрывала от него глаз. Грусть, царившая в душе Тауфика в этот радостный вечер, отражалась на его лице. Его не радовал даже голос певца, которого восхищенные гости слушали, затаив дыхание.
Жених, не взглянув на Нафису, направился к другой девушке, которую и пригласил танцевать. Та поначалу отказывалась, но он настаивал, и, смущаясь, она поднялась и вышла на середину ковра. Круг расступился, и девушка поплыла в танце, покачиваясь, словно ветка египетской ивы. Ее, казалось, больше не смущало прикованное к ней внимание присутствующих. Нафиса чувствовала досаду и злилась на жениха и на девушку, которую он пригласил, ведь Нафиса не менее красива, чем она. Вечер для нее был испорчен. Танец кончился, и девушка под дружные рукоплескания возвратилась на место.
Снова заиграла музыка. Нафиса повернулась к жениху и поглядела на него с такой безмолвной мольбой, что он не мог оставить ее без ответа и пригласил танцевать. Поднявшись, она взглянула в сторону Тауфика, словно желая удостовериться, что он видит ее, и призвала на помощь всю свою молодость и женственность, желая нравиться ему одному. Нафису не интересовали ни жених, ни другие юноши, окружавшие ее. Глаза ее засверкали, волосы рассыпались по плечам. Все гости любовались Нафисой. Друзья Тауфика стали уговаривать его пойти танцевать со своей нареченной, чтобы она, как велит обычай, могла коснуться волосами его плеч или головы, когда он склонится перед ней.
Тауфик чувствовал себя крайне неловко и старался делать вид, что не замечает красноречивых взглядов друзей и не понимает их намеков. Но они продолжали настаивать, и Тауфик подошел к Нафисе, почувствовав при этом аромат ее духов. Еще громче зазвучали радостные возгласы женщин, гости оживились, снова заиграла музыка. Охваченная радостным возбуждением, Нафиса превзошла себя, и когда, закончив танец, она села, раздались бурные восклицания, выражавшие восхищение и восторг.
Тауфик с большой неохотой откликнулся на просьбы присутствующих и исполнил желание своих товарищей. Ему не хотелось так решительно подтверждать свои обязательства по отношению к Нафисе, ведь сердце его принадлежало Махасин. Он не мог найти выход из трудного положения, в которое попал по воле отца. Рушились его надежды на счастье с Махасин. Нужно бежать отсюда, родительский дом оказался западней, и дверца за ним захлопнулась.
Когда Тауфик покинул гостей, все решили, что он скоро вернется, а ему хотелось уйти навсегда.
Луна почти села и уже касалась краем холма за деревней. Тауфик вышел из дома и быстро зашагал по направлению к Нилу. Он остановился только тогда, когда отошел довольно далеко от деревни, но звуки праздника продолжали время от времени доноситься до него. Тауфик не знал, что теперь делать, что предпринять. В его памяти вставали воспоминания об университете, политической борьбе, бурных собраниях, газете «Новый путь». Потом перед ним снова ожил образ Махасин. Тауфик целиком погрузился в воспоминания, машинально произнося при этом стихи Абу-Тайиба:
Жестокая вдвое мои увеличит страданья —
Но вдвое сильнее я жду ее, страстью горя.
Те всех неразумней, кто любит и кто ненавидит,
Кто жаркое сердце сжигает в волненьях зазря.
О ночь, я поведал тебе про цветущую ветку,
Про ветку живую, о милой своей говоря;
Твой нынче черед: расскажи о плодах долгожданных
Всем душам бессонным — от нищего и до царя.
Слились для меня образ ночи и образ любимой:
Я плакал всю ночь, темноте этот облик даря.
Что с небом случилось? В смятенье рассыпались звезды,
Как будто слепые, лишенные поводыря[9].
Он читал эти строки, а ветер доносил из деревни обрывки песен: «Как униженного возвеличила судьба…», «Его глаза, как стрелы, я так боюсь их…», «Ты напоминаешь мне быструю газель…»
Перевод О. Редькина.
Проведя дома неделю, Тауфик поспешил вернуться в Хартум. Он с трудом теперь выносил деревню и ее жителей — простых, наивных, добродетельных людей. Они не понимали и не ценили его устремлений, смирились с судьбой и погрязли в нужде, их воля словно была парализована. Впрочем, отсутствием воли нищие феллахи не отличались от богатых жителей Хартума, полных страстей, но скованных корыстными желаниями и любовью к жизненным благам, которые имеют в достатке. Буржуазия чуждается борьбы и избегает самопожертвования.
Тауфик работал в адвокатской конторе в Хартуме, пока не начался новый учебный год и снова не распахнулись двери университета. Вернуться в университет или продолжать работать у адвоката? Если оставаться в конторе, то до каких пор? Университет оказался неспособен послужить целям Тауфика, здесь погибли его надежды и стремительно разрушились построенные на песке замки иллюзий. Но в то же время именно в университете он встретил настоящую любовь: сюда приходит Махасин. Как после этого он может отказаться от университета, не переступать его порог? Университет одновременно и привлекал, и отталкивал Тауфика. Это странное сочетание чувств было трудно объяснить разумно, но оно отражало его душевные противоречия.
Первую неделю после начала занятий Тауфик не появлялся на лекциях. Зная, что он в Хартуме, Осман и Аватыф пришли его проведать, но не застали дома. Махасин с первого же дня занятий с нетерпением ожидала появления Тауфика. Ее сердце принадлежало ему, и она мечтала о встрече. К Махасин в университете относились с уважением и даже некоторой робостью, несмотря на ее скромность и мягкость, хотя многие мечтали завоевать ее сердце. То утро, когда Тауфик ее заметил и его сердце открылось для нее, навсегда запечатлелось в душе девушки, умевшей со всей страстью любить и ненавидеть. Тауфик любил Махасин, и она чувствовала его любовь в каждом произнесенном слове, в каждом движении. Она вспоминала, как через несколько дней после первой встречи Тауфик остановил ее по дороге в столовую общежития и завязал с ней беседу. Они так и проговорили, стоя, до самого захода солнца. Часто они сидели вместе, не произнося ни слова, а только глядя друг на друга. Махасин не хотелось ничего говорить, она молчала и влюбленно смотрела на Тауфика, а он любовался ее глазами и лицом так нежно и трепетно, словно Махасин была неземным существом.
Прошла неделя, а Тауфика так и не было на занятиях. Махасин охватила тревога. Она хотела спросить о судьбе Тауфика у Османа, которого тоже беспокоило отсутствие друга, но застенчивость мешала ей это сделать. Махасин не знала, что Тауфик провел каникулы в Хартуме и все это время был так близко от нее. Ничего не знала она и об оставшейся в прошлом любви Тауфика к Нафисе.
Тауфик не мог больше оставаться в конторе адвоката, когда Махасин была в нескольких шагах и он мог увидеть ее. Он обязательно должен встретиться с ней, где угодно, пусть даже в аду. Он вернется в университет, если не для продолжения учебы, то хотя бы повидаться с Махасин.
В девять часов утра Тауфик постучал в дверь комнаты Османа. Осман очень обрадовался, увидев друга. Он был в прекрасном расположении духа: всего через год он окончит университет и женится на Аватыф, которой сделал наконец предложение. Лицо Османа светилось счастьем и довольством, и Тауфик подумал, что мог бы, как и он, довольствоваться своим положением, любить ту, которая любит его, и добиваться только того, что легко достижимо. Но Тауфик не в силах изменить себя, ему не дано сделаться другим. Он уже пробовал стать таким, как отец, дядя или сторож Саид, пытался довольствоваться тем, что имеет, но безуспешно. В его душе пылал огонь, не давая остановиться и подталкивая к краю пропасти. Вдобавок новые заботы легли теперь на плечи Тауфика, заботы, которые прежде не отягощали его. Неожиданно пришла любовь к Махасин, которой он до тех пор не замечал. Эта любовь стала серьезным испытанием и требовала от него жертв. Что же делать?
Осман, по-прежнему опасавшийся за судьбу Тауфика, пристально всматривался в него, словно хотел разгадать, что у друга на душе. Он сразу же заметил, что Тауфик молчалив и, видимо, поглощен сердечными переживаниями. В глазах Тауфика исчезли искорки, которые привлекали внимание каждого, кто с ним встречался и разговаривал. Тауфик был погружен в свои мысли, выглядел угнетенным и подавленным. Осман пытался в разговоре касаться тем, на которые его друг раньше готов был много и увлеченно говорить, но сегодня он ограничивался лишь коротким выражением согласия или несогласия.
Осман предложил Тауфику пойти в кафе, рассчитывая, что там они могут встретить Махасин. Он никогда не говорил с Тауфиком о его отношении к Махасин, но был с некоторых пор хорошо осведомлен об их взаимной привязанности. Ему рассказала об этом Аватыф. Девушки подружились, и после каждого свидания Махасин слово в слово передавала все, что говорил Тауфик, описывала свои чувства, когда они с Тауфиком молча смотрели друг на друга.
По дороге Тауфик решился наконец открыть Осману все, что до сих пор таил, рассказать, как собирался еще до каникул, о привязанности к двоюродной сестре и о внезапно вспыхнувшей любви к Махасин, сообщить неожиданную новость об обручении с Нафисой. Когда друзья подходили к кафе, Тауфик остановил Османа.
— Мне нужно кое-что тебе рассказать, — сказал он.
Выслушав рассказ друга о его чувствах к Нафисе и Махасин и о состоявшейся помолвке, Осман совсем растерялся. Он не мог вымолвить ни слова, пораженный тем, как случайное стечение обстоятельств может искалечить судьбу такого одаренного и волевого человека, как Тауфик.
— Это все, — сказал Тауфик, видя, что Осман продолжает молча стоять на месте, хотя рассказ был уже окончен.
Осман посмотрел на друга и жестом предложил зайти в кафе. Теперь он сомневался, хорошо ли будет, если Тауфик встретит здесь Махасин. Он не знал, что ему посоветовать. Осману передалось настроение Тауфика, он все больше беспокоился о его будущем. Он видел, что каждое слово в рассказе Тауфика искренне, что в нем нет преувеличения и рисовки.
Утро было пасмурное. Недавно прошедший дождь щедро пролился на большие здания университетских корпусов, капли влаги падали на землю с листьев кустарников и умывшихся под ливнем акаций.
В это утро Аватыф, как было условлено, встретилась с Махасин у входа в здание филологического факультета. Она чувствовала, как беспокоит подругу то, что Тауфик не появляется в университете, хотя занятия идут уже целую неделю, и пыталась развеселить Махасин, утешала ее, отвлекая разговорами о всяких пустяках. Она придумывала различные причины, которыми могло объясняться отсутствие Тауфика. К месту их сегодняшней встречи она попросила прийти Османа, не объясняя ему зачем. Она надеялась, что Махасин поговорит с Османом, он расскажет ей что-нибудь о Тауфике, заверит, что тот вернется в университет, и тогда сердце Махасин наконец успокоится.
Из-за неожиданного визита Тауфика Осман не смог пойти на свидание с Аватыф, которая, надеясь, что он все же появится, продолжала, вместе с Махасин, его дожидаться. Случайно обернувшись во время разговора, Махасин вдруг увидела Османа и Тауфика, идущих по направлению к кафе. Тауфик, заложив руки за спину, шел рядом с Османом, время от времени поворачиваясь к нему. Махасин не поверила своим глазам. Она непроизвольно схватила подругу за край накидки, указывая в их сторону, и та тоже вздрогнула от неожиданности. Придя в себя, Аватыф сказала несколько слов, которые Махасин от волнения не расслышала, и, взяв ее за руку, повела к молодым людям. Она так обрадовалась, словно, потеряв подругу и пережив горе и отчаяние, вдруг обрела ее снова. Махасин не сопротивлялась и покорно следовала за Аватыф. Ее влекла к Тауфику властная сила, перед которой ничто не могло устоять.
Тауфик сначала поздоровался с Аватыф и только после этого протянул руку Махасин. От этого прикосновения любовь, надежда и отчаяние вспыхнули в ней с новой силой. Махасин хотелось обнять Тауфика, но руки отказывались ей повиноваться. Она не могла произнести ни слова, а только со страданием во взгляде смотрела на Тауфика. В ее глазах он прочел и любовь, и упрек, и беспокойство за него, и это причинило ему боль. Он готов жизнь отдать за Махасин, но, видимо, не может подарить ей любовь и счастье, о которых она так мечтает. Поймет ли она его душевную драму? Тауфик знал, что хорош собой и пользуется успехом у девушек, и боялся, что Махасин привлекла лишь его наружность.
— Как дела, Тауфик? — спросила Аватыф и мягко упрекнула его за долгое отсутствие, словно угадав, что творилось в этот момент в душе Махасин. Тауфик отвечал общими фразами.
Беседа продолжалась недолго. Осману хотелось серьезно поговорить с Тауфиком наедине. Он надеялся изменить давнее решение друга оставить университет и заронить в его душу желание продолжать жизненную борьбу и учебу. Осман считал, что университетский диплом будет средством, которое позволит Тауфику осуществить его надежды и чаяния. Тауфик же был уверен, что высшее образование ограничит его свободу. Диплом позволит получить хорошую должность, а это, в свою очередь, приведет к безделью и праздности. Пойти на это — значит капитулировать перед соблазном спокойной и благополучной жизни, смириться с обстоятельствами. Нет, Тауфика это удовлетворить не могло.
Махасин, со своей стороны, хотела, чтобы Осман ушел с Аватыф, а она осталась вдвоем с Тауфиком. Сперва, конечно, она упрекнет Тауфика за то, что он ее совсем забыл, а потом он расскажет ей, что с ним происходит, и она сможет разделить его мысли и переживания. Махасин чувствовала пустоту в душе и сердце, которую мог заполнить только Тауфик.
Тауфик еще не решил, следует ли говорить Махасин о том, что произошло за время каникул, о своем обручении с Нафисой и о решении оставить университет. Он готов был страдать молча, в одиночестве. Меньше всего он хотел, чтобы вместе с ним страдала и Махасин. Но ведь рано или поздно она обо всем узнает. Не разумнее ли рассказать ей об этом сейчас, прежде чем судьба разлучит их и обрушит на них разные беды? Сможет ли Махасин перенести эти невзгоды, устоять перед ними, хватит ли ей сил разделить с Тауфиком его нелегкую участь? Он должен испытать ее. Вдруг она бросит его, как это сделали друзья, которые так восхищались Тауфиком и целиком соглашались с его взглядами и проектами общественного переустройства? От этих тягостных мыслей Тауфик даже изменился в лице, но потом ему стало стыдно, что он усомнился в Махасин, и он отвел взгляд в сторону.
— Тауфик, ты не хочешь немного прогуляться со мной? — неожиданно предложил Осман. Махасин посмотрела на него так, словно он собирался увести Тауфика на верную смерть, но не сказала ни слова, а только в душе умоляла стоявшую рядом Аватыф помочь ей, сказать Осману: «Пожалуйста, оставь Тауфика с Махасин, а мы с тобой пойдем погуляем». Но Аватыф, вероятно от неожиданности, этого не сделала.
Осман и Тауфик покинули девушек прежде, чем те опомнились и смогли что-нибудь сказать. Они ушли уже довольно далеко, когда Тауфик вдруг вернулся и отозвал Махасин в сторону.
— Давай встретимся завтра в семь часов вечера возле библиотеки, — сказал он.
Махасин возвратилась к Аватыф с сердцем, полным радости и надежды на скорую встречу с Тауфиком. Когда она рассказала подруге о предстоящем свидании, та улыбнулась. Махасин подумала, что Аватыф радуется за нее. На самом же деле она вспомнила, как на этом самом месте, возле библиотеки, встретились Тауфик, Осман и она, но говорить об этом Махасин не стала.
Осман, как и собирался, стал уговаривать Тауфика продолжить учебу. Он давно готовился к этому разговору, заранее обдумал те возражения, которыми Тауфик может ответить на его слова, и те доводы, еще более веские и доходчивые, которые он тогда приведет. Он надеялся, что убедит Тауфика в правоте своих слов, и тот в конце концов останется в университете. Осман считал, что ему поможет в этом любовь друга к Махасин.
Эта любовь поставила Тауфика в сложное положение. Хотя он по-прежнему считал, что учеба в университете ничего не изменит, не поможет осуществить его заветные стремления, но уйти из университета — значило отказаться от большой и чистой любви, которая могла бы, как он мечтал, увенчаться священными узами брака, соединяющего супругов на горе и радость.
А может быть, прав Осман, и возможности для политической деятельности в университете еще не исчерпаны? Тауфик хочет сделать счастливым родной народ, воплотить в жизнь свои убеждения, реализовать их в конкретных общественных преобразованиях, которые осуществятся путем революции. Чего стоят убеждения, идеи, мечты, если человек не говорит о них открыто? Чего стоят эти убеждения, мечты и идеи, если не искать путей их осуществления? Одного лишь знания истины недостаточно, только следование ей может принести пользу. Ведь говорил же библейский Иов: «Не был ли я богобоязнен и не усердно ли поклонялся?» Тауфику не нужно долго искать средство к осуществлению своих замыслов. Он верит в то, что люди, рано или поздно, увидят истину благодаря силе его доказательств и убеждения. Значит, он должен, не ожидая немедленного успеха, терпеливо продолжать борьбу. Со временем, как ни ненавистны ему были сами эти слова «со временем», плод созреет, а созрев, непременно упадет на землю. Он надеялся, что увидит плод созревшим. Но, быть может, Тауфик просто явился не вовремя — если бы он начал свою проповедь несколькими годами или десятилетиями позже, то мог бы иметь успех? Однако такие мысли он гнал от себя, считая их слабостью, недостойной того, кто твердо решил повести людей за собой, войти в историю или со славой погибнуть.
Тауфик решил наконец не поддаваться отчаянию, вернуться в университет и возобновить издание газеты «Новый путь». Он не изменил своих взглядов, но теперь у него есть опыт, который поможет найти новые формы борьбы. Тауфик избавился от излишней резкости, причиной которой было стремление немедленно пробудить к действию массы людей, не учитывая их индивидуальных особенностей и интересов. Теперь он будет с этим считаться и не требовать от людей слишком многого. Принимая бремя политического руководства, Тауфик готов был проделать за своих последователей большую часть их работы.
Осман, со своей стороны, пообещал написать что-нибудь в газету «Новый путь». Он разделял взгляды Тауфика, разница между ними была разницей между идеалистом, который верит в возможность осуществления своей мечты и упорно этого добивается, и прагматиком, который мечтает о том, о чем и его товарищ, но теперь, утомленный жизненной борьбой, ждет, пока со временем все осуществится само, без его усилий.
Почти весь вечер Тауфик с помощью друга готовил выпуск газеты. Когда на следующее утро он вывесил ее на стене, вокруг сразу же собрались студенты. Возобновление газеты, некоторое время не издававшейся, вновь вызвало интерес к судьбе автора — и у тех, кто разделял его взгляды и восхищался им, и у тех, кто с ним не соглашался или в глубине души завидовал незаурядным способностям и яркой индивидуальности Тауфика. В открытую полемику с Тауфиком по насущным и важным для студентов вопросам вступать никто не решался. Он выходил победителем в любом споре, а потерпевшего поражение противника ждали язвительные насмешки зрителей.
В назначенное время Тауфик отправился на свидание с Махасин. Он прождал ее больше часа, и только после этого, обеспокоенный, ушел. Наверняка ей помешало прийти что-то серьезное, ведь раньше с ней никогда такого не случалось.
Действительно, в жизни Махасин произошли внезапные перемены. Когда накануне вечером, простившись с Аватыф, она вернулась в общежитие, то обнаружила письмо отца с просьбой немедленно приехать домой. Махасин испугалась, что что-нибудь случилось с матерью, у которой было больное сердце, и поспешила домой, даже не перекусив. Когда она приехала домой и увидела, что мать здорова, ее охватили недобрые предчувствия. Наверняка это неспроста! Она была счастлива, найдя в Тауфике то, что искала, и дорожила этим больше всего на свете, но, словно предчувствуя непрочность своего счастья, боялась, что судьба накажет ее страданиями и разлукой. Махасин заметила, что мать хлопочет по хозяйству так, словно ждет гостей.
— К нам на обед придут сегодня дядя Мухаммед и его сын Мухсин, — ответила мать на ее вопрос.
Тревога Махасин еще больше возросла. Она знала о симпатии Мухсина к ней и о желании дяди Мухаммеда их поженить. Но ведь Махасин не любит его!
Мухсину было тридцать лет, он был высок и хорош собой, но умом не блистал. После окончания университета Мухсин стал заведующим отделением банка в Порт-Судане, а сейчас приехал к родным в Омдурман в отпуск. Когда мать упомянула о Мухсине, Махасин сразу же поняла, зачем отец ее вызвал. Вполне возможно, что если бы Махасин не встретила Тауфика, то не возражала бы против брака с Мухсином. Но теперь, полюбив Тауфика, она обрела то, чего никогда не отдаст, даже если ради этого придется пойти на жертвы. Махасин не рассказывала родителям о своих отношениях с Тауфиком, но они не могли не заметить, как изменилась их дочь, когда она вернулась из университета на каникулы. Она стала замкнутой, начала читать серьезные книги вместо развлекательных журналов, которыми до того увлекалась. Махасин теперь почти все время проводила дома, а ведь раньше она не могла усидеть на месте и искала поводов куда-нибудь пойти. Происшедшие с Махасин перемены заметили и подруги, любившие ее за великодушие и щедрость и считавшие общение с ней истинным удовольствием. Когда за Махасин заходили подруги и куда-нибудь звали, она теперь старалась найти предлог, чтобы остаться дома. Ею целиком овладела любовь к Тауфику, и она поняла, что ей хочется идти только туда, где есть хоть какая-то надежда его встретить. Махасин старалась расширить свой кругозор, что должно было, по ее мнению, поднять ее в глазах любимого. Тауфик покорил ее силой своей личности, заронил в ее душу частицу своей веры.
Настало время обода, в столовой появился отец Махасин в сопровождении дяди Мухаммеда и Мухсина. Когда Махасин вышла им навстречу, отец внимательно посмотрел на нее, словно хотел прочесть ее мысли. Он не догадывался, в чем причина серьезных перемен в Махасин, ибо был слишком занят торговыми делами и далек от мира идей и книг, встречался с дочерью только за обеденным столом, а иногда и вообще виделся с ней не каждый день.
После обеда гости ушли. Отец направился в комнату Махасин, где застал дочь погруженной в чтение. Когда он вошел, Махасин оторвалась от книги и подвинулась, уступая место отцу, но он не сел, а продолжал, стоя, все так же внимательно смотреть на нее.
— Ты, наверное, догадываешься, почему я попросил тебя прийти сегодня из университета домой? — спросил он.
— Когда я получила записку, то испугалась, что заболела мама, — ответила Махасин, — но теперь вижу, что она здорова. Объясни, что случилось. Будем откровенны и решим этот вопрос раз и навсегда.
Дыхание Махасин участилось, она поправила сбившиеся на лоб волосы. Отца удивила и даже испугала ее готовность к разговору, поэтому он поспешил изложить суть дела:
— Все очень просто, дочка. Мухсин, сын твоего дяди, хочет жениться на тебе. Думаю, что лучшего жениха тебе никогда не встретить.
Махасин встала.
— Я уже встретила человека, который лучше его, и не выйду замуж ни за кого, кроме Тауфика! — воскликнула она.
Решившись открыть отцу правду, Махасин рассказала о своем знакомстве с Тауфиком и о любви к нему. Все время, пока она рассказывала, отец, словно прикованный, продолжал стоять на месте.
— А я ни о чем не знал… С этого дня ты больше не пойдешь в университет, — только и сумел сказать он и в гневе вышел из комнаты, согнувшись, словно ему на плечи обрушилась чудовищная тяжесть.
Махасин глубоко раскаивалась в своем поступке. Как глупо! Как она обольщалась, когда верила в себя, в свои силы, ведь в действительности за нее решают другие. Может быть, нужно было продолжать скрывать от отца отношения с Тауфиком и свое решение выйти за него замуж? И что теперь делать?
Целую неделю Махасин провела в родительском доме, ни с кем не встречаясь и не выходя на улицу. Тауфик, не видя ее в университете, не знал что и думать, терялся в догадках. Однако он переносил разлуку легче, чем Махасин, поглощенный политической деятельностью, которую вновь возобновил.
Махасин искала выход, лазейку, сквозь которую можно вырваться из комнаты, ставшей местом ее заключения, настоящей тюрьмой, хотя и без высоких стен и железных решеток. И нашла — не надо прибегать к специальным уловкам, достаточно пригласить к себе кого-нибудь из подруг, с которыми она давно не виделась. Тогда Махасин, как она делала это и раньше, использует их приход в качестве удобного повода и выйдет из дому вместе с подругами; отец и мать не запретят ей этого.
Она написала записку подруге, которая обрадовалась возможности снова увидеть Махасин. В записке Махасин ни словом не упоминала о том, что произошло между ней и отцом, а просто пригласила зайти за ней утром и вместе отправиться в университет. Подруга охотно приняла приглашение.
Махасин сообщила матери, что завтра пойдет прогуляться с подругой, скрыв, что они собираются в университет, и та не стала возражать. Мать была огорчена ссорой между дочерью и отцом. Она тоже хотела, чтобы Махасин вышла замуж за Мухсина, но не знала о причине ее отказа и не подозревала о печали, терзавшей Махасин после разговора с отцом. Махасин, беспокоясь за мать и боясь усугубить ее болезнь, не рассказывала ей, что творится у нее на душе.
Рано утром Махасин и ее подруга вышли из дому и направились в университет. Сердце Махасин учащенно билось в груди. Как Тауфик примет новость о сватовстве Мухсина? Как отнесется к этому? Что предпримет? Бели бы только она могла что-нибудь придумать! О, если бы совершилось чудо и ей удалось найти выход из тупика!
Махасин гордилась тем, что Тауфик выбрал ее, хотя вокруг было столько красивых девушек, которым он нравился, и отдал ей свою любовь. До этого сердце Тауфика было занято только заботами о благе людей. И это сердце сейчас разрывается на части от любви к ней! И только она одна может сделать его счастливым!
Подруга расспрашивала Махасин об университете, и она рассеянно отвечала на вопросы. Она не смогла бы даже сказать, о чем шел разговор. Наконец девушки подошли к университету, и Махасин, по-прежнему занятая своими мыслями, направилась к воротам. Ей казалось, что она не была здесь целую вечность. Они пошли прямо в кафе, где студенты вывешивали стенгазеты. Махасин, не обращая на свою спутницу внимания, остановилась перед большой газетой и стала внимательно читать. Ее примеру последовала и подруга, прочитав прежде всего название газеты: «Новый путь».
Тауфик и Осман расположились недалеко от газеты, наблюдая, чтобы ее не порвал кто-нибудь из тех, кто открыто заявлял о своей неприязни к Тауфику и его друзьям.
Махасин читала «Новый путь», а подруга рассматривала эту и другие газеты. В них обсуждались самые разные проблемы, упоминались имена видных политических деятелей. Однако подругу Махасин не слишком занимало содержание газет, гораздо больше ее интересовали студенты, которые возле них толпились. Она была счастлива от того, что вокруг столько молодых людей. Ей тоже захотелось учиться в университете, и она завидовала Махасин, которая здесь своя и живет такой счастливой, на ее взгляд, жизнью. Бедная Махасин едва не умирала от тревоги, забот и огорчений, а подруга позавидовала ей именно в этот момент! Как легко ошибиться, если судить по внешности!
Махасин обернулась и заметила совсем рядом Тауфика и Османа. За неделю, прошедшую со дня их последней встречи, Тауфик сильно изменился. Неделя разлуки — огромный срок для влюбленных, но он слишком короток, чтобы человек успел измениться внешне, однако Тауфик так сильно похудел, будто все это время тяжело болел. Махасин, испытывая сочувствие и жалость, подошла к нему.
Тауфик встал. Выражение его лица и блеск глаз заставил Махасин забыть, как он исхудал и осунулся, сострадание ушло, оставив место только для любви. Она снова верила в его силы.
Тауфик поздоровался с Махасин и едва не поцеловал ей руку, которую на мгновение задержал в своей и только после этого отпустил.
— Как дела? Что случилось?
Махасин только улыбнулась в ответ. Она не сразу смогла заговорить, пытаясь сдержать слезы, проглотить подступавший к горлу комок. Грудь ее готова была разорваться от горя и страданий. Она совсем забыла о стоявшей рядом подруге. А той казалось, что она попала в странный и незнакомый мир, где разговаривают на непонятном ей языке.
— Я все тебе расскажу. Давай встретимся сегодня на углу у библиотеки в семь вечера, — сказала Махасин Тауфику, и они расстались.
Махасин вместе с подругой, которая была в университете впервые, прошла по нескольким корпусам, разыскала преподавателей, лекции которых пропустила за это время, и вернулась домой в Омдурман. Она попросила подругу прийти к ней еще раз в шесть часов вечера, чтобы снова сходить в университет — на свидание, о котором договорилась с Тауфиком, намекнула, чтобы та никому не проговорилась о том, что видела и слышала, и пообещала, что после свидания перескажет ей весь разговор с Тауфиком.
Наступил вечер, а с ним новые заботы. В небе зажглись звезды, но Махасин не любовалась ими, ее занимало совсем другое. Еще издали она заметила Тауфика, ожидавшего ее с шести часов, хотя встреча была назначена на семь. Страх перед неизвестностью и волнение совсем измучили его. С чем придет Махасин?
Махасин оставила подругу в библиотеке, чтобы та не скучала, выбрала ей книгу, а сама поспешила к Тауфику. Она не смогла справиться со своими чувствами и, в слезах, бросилась ему на шею. Сердце ее сжимала такая боль, словно она была матерью, потерявшей единственное дитя. Тауфик нежно снял с плеч ее руки, попытался вытереть слезы с ее глаз.
Махасин быстро успокоилась и стала рассказывать о том, что с ней произошло. Тауфик слушал и не верил своим ушам. Когда Махасин сказала, что сможет продолжать учебу в университете только при том условии, что станет женой Мухсина, у Тауфика едва не разорвалось сердце, и он невольно прижал руку к груди, но стойко перенес это известие. Он ответил, что его сердце при жизни и после смерти принадлежит только Махасин, но она вправе выбирать, что для нее лучше. Сам же он останется верен обещанию. Ничто не изменит его решения — ни разлука, ни бедность, ни любые другие преграды.
Тут Тауфик невольно вспомнил о том, что произошло между ним и Нафисой. Как это похоже на то, что случилось с Махасин! Но есть и большая разница. Если Тауфик сам распоряжается собой, то судьбой Махасин распоряжаются другие.
— Я тоже хочу кое-что рассказать тебе, — сказал Тауфик, глядя на освещенное луной лицо Махасин. — Я собирался сделать это только после нашей свадьбы, но раз обстоятельства складываются против нас, будет лучше, если ты обо всем узнаешь сейчас.
Махасин вздрогнула и ближе придвинулась к Тауфику. Она совсем пала духом, мрачные предчувствия стали еще сильнее. Разве судьба может сделать что-нибудь худшее, чем уже сделала?
— Со мною было почти то же самое, что и с тобой, — сказал Тауфик негромко. — Дочь моего дяди Нафиса… Отец и родные хотят, чтобы я женился на ней.
Он рассказал обо всем, что произошло в деревне, и добавил:
— Но я навсегда останусь верен своему обещанию.
Махасин снова обняла Тауфика. Сердце ее сжалось, и она горько заплакала.
После этого свидания Тауфик возвратился в общежитие, чувствуя себя как человек, которого за небольшое нарушение закона неожиданно приговорили к смерти, словно за самое тяжкое преступление.
Не лучше обстояло дело и с политической деятельностью. Вновь занявшись политикой, Тауфик решил провести серию диспутов, где открыто столкнулись бы различные точки зрения и где сам он мог бы публично спорить со своими политическими противниками до тех пор, пока все студенты не убедятся в его правоте и не станут разделять его идеи. Противники Тауфика редко спорили с ним поодиночке, а объединялись против него, словно он был общим врагом всех партий и обществ.
Для одного из диспутов была предложена тема: «Независимость — средство, а не цель». Это был один из лозунгов Тауфика, в защиту которого он часто выступал. Отстаивать противоположную точку зрения вызвался один из постоянных противников Тауфика, придерживающийся мнения, что «Независимость — цель сама по себе». С самого начала диспута стала очевидна слабость позиции противника Тауфика, а те аргументы, которыми он пытался подкрепить свой тезис, были быстро опровергнуты. Разъяренные враги подстерегли Тауфика после диспута и жестоко избили. Если в университете таким образом встречают доводы разума и защищают свое мнение при помощи грубой силы, то что же творится за его стенами? Почему же Тауфик уподобился Христу, учившему подставлять левую щеку после того, как ударили по правой? Почему сам не прибег к силе? Но он не способен был стать на одну доску со своими врагами и применять подобные средства, даже если бы захотел.
После этого случая Тауфик снова стал резок с окружающими. Он был близок к тому, чтобы презирать людей. Нельзя ждать, что они добровольно станут следовать истине; если предоставить людей самим себе, перемены к лучшему никогда не совершатся. Но ведь у него нет других способов влиять на них, кроме умения убеждать и силы слова. А как мало считаются с убеждениями и словами в окружающем его обществе!
Тауфик не спал несколько ночей подряд. Он был еле жив от тоски, скорби и горя и почти совершенно утратил контроль над собой. Столько разных забот обременяло Тауфика, что его сердце едва их вмещало. Его перестала радовать мысль о деревне, ничто не привлекало его, ни к чему он не чувствовал привязанности. Жить для блага народа было самой большой мечтой Тауфика, но это оказалось для него недоступным. Всякий раз, загоревшись желанием осуществить эту мечту, Тауфик терпел неудачу и вынужден был довольствоваться тем, что имел, и заниматься вещами, которые не могли удовлетворить такого человека, как он. Тауфик, словно он был слепой, не сумел найти того, что искал, и пал духом. Несмотря на долгое ожидание, рассвет для него так и не наступил.
Однажды по пути в общежитие у Тауфика закружилась голова и он, потеряв сознание, упал на землю. Так в бессознательном состоянии его и доставили в больницу.
Сначала Тауфика лечили в обычной больнице, а потом перевели в клинику нервных болезней, и все это время друзьям запрещалось его навещать. Узнав, что Тауфика перевели в новую больницу, Осман сообщил об этом Аватыф, а та, в свою очередь, передала новость Махасин, по-прежнему никуда не выходившей из дома. Аватыф навещала подругу, старалась поддержать ее, отвлечь от тяжелых переживаний, возродить в ней надежду на выздоровление Тауфика.
Прошло еще три месяца, в течение которых Махасин ни разу не видела своего возлюбленного и сама находилась в состоянии крайнего угнетения. Однажды к ней пришла Аватыф.
— Нам разрешили навестить Тауфика в следующую пятницу, — сказала она.
И вот в пятницу Осман, Аватыф и Махасин отправились в больницу. Там им сказали, что у Тауфика уже есть посетители, надо подождать, пока до них дойдет очередь. Друзья подчинились и стали с нетерпением ждать, когда же им разрешат войти к Тауфику. Махасин совсем измучилась от переживаний. Оставалось всего несколько минут отведенного для посещений времени, когда они попросили санитара все-таки провести их к Тауфику. Санитар согласился и вывел из палаты родственников Тауфика, с большой неохотой подчинившихся его требованию. Махасин, не замечая ничего вокруг, бросилась к Тауфику, за ней последовали Осман и Аватыф. Тауфик, похудевший, бледный, с длинными волосами и бородой, сидел на кровати. Друзья поздоровались с ним, но он никого не узнавал. Осман, Аватыф и Махасин окружили его, словно друзья — библейского Иова, но сделать ничего не могли. Да и что тут можно было сделать! Осман старался объяснить Тауфику, что стоящая перед ним девушка — его любимая Махасин, но он так этого и не понял. У Османа и Аватыф в глазах заблестели слезы, а Махасин разрыдалась. Их горе не могло оставить равнодушными всех, кто был в это время рядом. Друзья вышли в коридор, где встретили плачущего Мухтара. Махасин спросила о Нафисе и, увидев ее, обняла. Они не видели друг друга прежде, хотя и были соперницами в любви и самоотверженности. Но общее горе сблизило их. То, что их объединяло, было сильнее, чем просто привязанность, и значило для них больше, чем сама жизнь. В такие минуты все корыстные помыслы отступают, и верх берут лучшие человеческие качества. Если бы только Тауфик поправился, Махасин согласилась бы, чтобы он женился на Нафисе. Ей было бы достаточно видеть его здоровым. О, если бы это зависело от нее!
…Душе, испытавшей такую жестокую смуту, какая выпала на долю стремившегося к счастью и справедливости юноши, нет пути обратно в жизнь; ей суждено найти выход либо в смерти, либо в бессмысленном сумеречном существовании, которое обречен был влачить Тауфик.
Перевод О. Редькина.
Квартиру я нашел в старом доме в одном из переулков Баб аш-Шаарийи{31}. Дом напротив, завещанный на благотворительные нужды, был совсем ветхим — того и гляди развалится. Жильцов уже попросили покинуть его из опасения, как бы дом невзначай не похоронил их под своими обломками.
Однажды вечером я сидел за столом, перелистывая лекции по медицине. И тут меня отвлек слабый колеблющийся свет в окне. Свет исходил из того самого заброшенного дома, в котором уже давно не было видно обитателей.
На другой день, когда я с книгами под мышкой возвращался домой с медицинского факультета, я заприметил в кофейне в начале переулка моего соседа Сурура-эфенди, который сидел там, попивая кофе и потягивая кальян. Лицо его выражало спокойствие и полную бездумность, а глаза были устремлены к небу, как будто в его чистоте он черпал душевный покой. Этого человека называли «квартальным шейхом», потому что он знал все о жизни всех обитателей, ничто не могло укрыться от его внимания.
Я подошел к нему с приветствием:
— Добрый вечер, Сурур-эфенди!
— Добро пожаловать, сынок! Да будет твой вечер счастлив, дорогой… Присаживайся!
Я занял стул рядом с ним, а он хлопал меня по плечу и улыбался, не переставая болтать:
— Ты, наверное, очень занят, доктор? Не так ли?
— Меня угнетают мои занятия. До чего тошнотворная работа! Анатомичка, кровь, трупы. Живем, как шакалы среди падали!
— Да поможет тебе Аллах! Да сохранит он твою молодость! Терпи. Терпение и труд все перетрут.
И я услышал его смех и бульканье кальяна. Он похлопал в ладоши, призывая официанта. Заказал мне кофе и кальян и продолжил свою безобидную болтовню. Я почувствовал, что мои нервы успокаиваются. Покуривая кальян, я и сам уставился в небо. Я задумался о жизни. Сравнил свою жизнь с жизнью Сурура-эфенди, ведь ему надо только досыта поесть и вволю поспать, а вечером посидеть в кофейне за кофе и кальяном или в трактире со стаканом набиза. Так кто же из нас с прибылью и кто с убытком? И внезапно повернувшись к нему, я спросил:
— А ты ничего не знаешь о новых жильцах в развалившемся доме?
— Все знаю, — ответил он, зевая с безразличным видом.
— Как же им разрешили поселиться там? Ведь дом вот-вот обвалится.
— Нужда пишет свой закон и везет на базар запретный товар. В доме поселилась одна женщина со своей служанкой. Она уже не молода и, видимо, находится в затруднительном положении, хотя ее и окружают остатки былой роскоши. Говорят, она была некогда прославленной куртизанкой. Многие аристократы бросали свои богатства к ее ногам. Люди ее ненавидят: сколько семей она разрушила, сколько домов разорила!
— А она красива?
— Да нет в ней и тени красоты! Изможденная, бледная. Удивляюсь я этим простакам, попадавшим в ее силки.
С тех пор я каждый вечер видел слабый свет, колеблющийся перед моим окном. Но не обращал на него внимания, погруженный в чтение лекций в тиши непроглядной ночи. Однажды, когда я сидел так, внезапный настойчивый стук в дверь заставил меня вздрогнуть.
— Кто там? — спросил я, вскочив, чтобы открыть дверь.
Молодая девушка в платье, какие носят служанки, предстала передо мной.
— Это вы доктор, господин? — пролепетала она в сильном волнении.
— А в чем дело?
— Ради бога, пойдемте со мной! Помогите моей госпоже. Она умирает.
— Умирает?
— Она кашляла кровью, с ней обморок. Это рядом… Дом напротив. Пойдемте же, господин…
Я сразу вспомнил рассказ Сурура-эфенди об этой женщине, поспешно схватил санитарную сумку и, как был, в домашнем халате и шлепанцах, последовал за служанкой.
У двери их дома я дал ей пиастр и приказал сбегать купить льду. В тревоге, один, я лихорадочно искал путь в лабиринтах безмолвного, погруженного во тьму дома, в котором витала смерть.
Я пошел на свет, что пробивался через дверную щель, и очутился в мрачной, почти пустой комнате, освещенной слабым светом одинокой свечи. Но здесь стоял аромат нежных духов. Я осмотрелся. На кровати в забытьи лежала женщина. Я взял ее руку, нащупал пульс и стал приводить в чувство. Ясно, что у нее острое легочное кровотечение. Я пододвинул свечу к кровати и уселся рядом с больной, ожидая возвращения служанки со льдом. Я вгляделся в лицо женщины, распростертой на своем ложе: бледные правильные черты, миловидна и привлекательна. По подушке рассыпались локоны темных как уголь волос. Веки с густыми чуткими ресницами были закрыты.
Наконец больная очнулась и приоткрыла глаза. Из них струилась какая-то удивительная, поразившая меня сила. Не говоря ни слова, с немым вопросом, она смотрела на меня.
— Я — врач, — поспешил сказать я, улыбаясь, — не бойтесь.
Светлые капли слез скатились по ее щекам, но на лице не отразилось никаких чувств, оно словно застыло.
— Не беспокойтесь. Все хорошо, — повторил я, ласково беря ее за руку.
— Благодарю вас! — прошептала она, сжав мою руку.
Вернулась служанка со льдом. Я взял кусочек и подал больной в ложке, говоря:
— Возьмите этот лед в рот и глотайте сколько можете, а остальное грызите, как конфеты.
Она послушно выполняла мои указания, следя за мной внимательным взором.
— Скажите правду, каково мое состояние? — произнесла она наконец тихим мелодичным голосом.
— Ничего страшного! Но следует быть осторожной и выполнять мои указания.
— А что нужно делать?
— Полный покой. Лежать без движения, пока я не разрешу вам вставать. Если же вы не будете выполнять эти советы, я не поручусь за последствия.
— Я не ослушаюсь ваших советов, — произнесла она с чуть заметной улыбкой.
Я встал, чтобы приготовить компрессы со льдом, и случайно взглянул в зеркало. Мой встрепанный вид смутил меня. Я поспешно проверил пуговицы на халате и поправил волосы. С чувством смущения я подал ей один компресс.
— У вас доброе сердце, доктор! — сказала она.
Я присел рядом с кроватью, молча прикладывая и убирая компрессы.
— Вам нужно заснуть, госпожа. Покой — лучшее лекарство.
— Я буду спать, — пробормотала она и посмотрела на меня, как бы о чем-то спрашивая.
— Я останусь здесь, — сказал я, поняв ее мысль.
Она слабо сжала мою руку и спокойно закрыла глаза.
Не знаю, сколько прошло времени, пока я сидел у кровати. Рука моя затекла под ее рукой, а я не мог оторвать глаз от этого бледного пленительного лица, не понимая тайны его очарования.
Свеча постепенно оплывала, потом начала гаснуть, пламя то ярко вспыхивало, то меркло, непрерывно колеблясь, как дыхание умирающего. Ночь была все так же темна и безмятежно тиха, комната пропитана тем же нежным благоуханием. Я почувствовал, что на мою душу нисходит покой, а по телу разливается усталость. Незаметно я склонился к изголовью больной и задремал.
Проснулся я, когда солнце уже заливало все уголки комнаты. Подняв голову, я увидел, что моя больная спокойно наблюдает за мной. По лицу ее скользили отсветы солнечных лучей.
— Как прошла ночь, госпожа? — пытаясь скрыть смущение, спросил я.
— В жизни у меня еще не было такой спокойной ночи.
— А как вы чувствуете себя сейчас?
— Я чувствую себя здоровой и бодрой.
— Но это не значит, что можно пренебречь моими советами.
— Я исполню все, что вы мне велели.
— Теперь я спокоен за вас. А сейчас я должен уйти. Вечером вернусь.
— Я буду вас ждать.
— Не хотите ли вы поесть?
— Нет, ничуть.
— Но вам надо поесть. Я велю служанке приготовить легкий завтрак.
Машинально проведя рукой по подбородку, я ощутил жесткую щетину и сразу вспомнил о своем неприглядном виде. Больная протянула мне руку.
— Спасибо вам, — произнесла она со слезами на глазах.
Волнуемый разноречивыми чувствами, я покинул комнату больной. У порога ко мне подошла служанка.
— Поторопитесь приготовить завтрак для своей госпожи, — сказал я ей, — что у вас там есть?
Не отвечая мне, девушка потупилась, в смущении и растерянности теребя платок.
— Пойдем со мной, ты мне нужна, — сказал я, поняв, что скрывалось за этим смущением.
Вместе со служанкой мы зашли в несколько лавок и купили кое-какие продукты.
Я вернулся домой, сбросил шлепанцы, снял халат, скомкал его и забросил в самый дальний угол. Потом побежал в ванную бриться. Взглянув в зеркало, разразился язвительным смехом.
Выйдя из дому, чисто выбритый, надушенный, в приличном костюме, я задержался у дверей, размышляя: «Не опоздаю ли я на лекции на факультет?» Колебания были не долгими, ноги сами понесли меня к дому соседки. Поднимаясь по лестнице, я успокаивал себя мыслью, что должен проведать больную. Она по-прежнему лежала на кровати, но уже умытая и причесанная. Ее великолепные волосы спускались на плечи легкими волнами. Вся комната благоухала.
— Мне хотелось проведать вас до того, как идти на факультет, — сказал я, заметив, что тень удивления промелькнула на ее лице, — у меня только несколько минут.
Она улыбнулась, искоса взглянув на мой костюм.
— Извините, ночью мой вид был ужасен…
— А что вы собираетесь делать после окончания института? — спросила она, не отвечая на мое замечание и не отрывая от меня взгляда.
— Думаю, что буду работать в центре одной из провинций.
— В Верхнем Египте?{32}
— Нет, в Шибин эль-Коме{33}. У меня там родственники…
— А Верхний Египет не любите?
— Я там никогда не был.
— А я люблю, — произнесла она, глубоко вздохнув, — я родилась там, но не видела его уже давно, лет пятнадцать или больше…
И грусть омрачила ее лицо.
— Я хотел бы осмотреть вас, — сказал я, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Делайте, что надо, — отвечала она безразлично.
Собрав весь свой опыт и знания, я внимательно осмотрел ее. Застарелый туберкулез лечить трудно. Я боялся, как бы она не догадалась о моих сомнениях. И, через силу улыбаясь, сказал:
— Состояние не вызывает опасений.
Она покачала головой, и трудно было понять этот молчаливый ответ.
— Ваше лечение будет несложным, — продолжал я, — оно вас не обременит: полный покой, калорийная пища, свежий воздух, солнце.
Больная продолжала молчать, а взор ее блуждал по потолку комнаты. Моя сообразительность изменила мне.
— Выпишу вам укрепляющее лекарство, — наконец произнес я. — Уже через несколько дней вы почувствуете себя лучше.
Она угрюмо молчала и, казалось, не слышала меня. Я подошел ближе, с нежностью коснулся ее руки. Вдруг на глазах ее заблестели слезы, она закрыла лицо руками и разразилась рыданиями.
— Не обманывайте меня… Я умираю! — пролепетала она.
— Успокойтесь, откуда этот страх? Оставьте дурные мысли.
— Я прекрасно понимаю, в каком я состоянии… Не вы первый говорите мне об этом…
— Я разве сказал?..
— Да, вы… Свой приговор я прочла в ваших глазах.
— В моих глазах?! У вас не в порядке нервы! Не воображайте того, чего нет. Верьте мне, вы поправитесь. Клянусь вам!
— Пусть будет, что будет, — снова заговорила она. — Пусть я умру. Да и что значит для меня смерть?!
Я не жалел слов, чтобы представить ее болезнь пустяковой, утешить ее и заставить поверить, что она непременно поправится.
— Я, кажется, утомила вас, доктор. Простите меня, — сказала она вдруг, поворачиваясь ко мне с печальной улыбкой на устах.
— О каком утомлении может идти речь? Я хочу, чтобы вы считали меня не только врачом, но и искренним другом, на которого можно положиться. Может быть, в друге вы нуждаетесь больше, чем во враче. У вас тяжело на душе, и я хотел бы вернуть вам покой и радость…
— А вы можете сделать это?
— Конечно.
Мы обменялись улыбками и некоторое время молчали.
— В Каире у вас есть родственники? — наконец спросил я.
— Нет.
— А друзья?
— Тоже нет.
— Значит, вы здесь чужая.
— Как видите.
— А ваша семья живет в Верхнем Египте. У вас есть связь с ней?
Лицо ее омрачилось, и она не ответила. Я понял, что упоминание о Верхнем Египте ее огорчает.
— А что вы скажете, если нам пообедать вместе? Я прикажу приготовить обед.
— Зачем эти церемонии? — ответила она, подняв на меня взгляд, в котором еще блестели слезы.
— Разве мы не друзья?
— Хотелось бы…
— А у меня такое чувство, что я уже давно твой друг, хотя встретились мы только вчера…
— Может, это родство…
— Двух душ!
Я ласково взял ее руку и, целуя ей пальцы, горячо воскликнул:
— Клянусь богом, болезнь отступит! Ты будешь здорова!
И вышел, чтобы заказать роскошный обед. Полный решимости отдать все силы для ее спасения, я решил пригласить лучших профессоров и врачей, чтобы они помогли мне вылечить ее. Чудо должно свершиться, чудо исцеления!
Едва только часы пробили час пополудни, служанка накрыла на стол. Я велел пододвинуть его к кровати больной, и мы принялись за обед. Я помогал ей, будто кормил маленького ребенка. Иногда я ронял еду, и мы весело смеялись.
— Кажется, я не очень искусен в кормлении, — сказал я. — Кормилицы и слуги делают это лучше.
— Зато ты искусен в другом, что гораздо ценнее, — быстро ответила она. — Ты — великодушный друг.
Она пристально взглянула на меня, и из глаз ее вылетели стрелы, которые ранили меня в самое сердце.
— Меня кормишь, а о себе забываешь, — услышал я ее голос.
Тотчас я набил себе рот мясом.
— А что ты на это скажешь? — спросил я, едва выговаривая слова.
Лицо ее озарилось улыбкой.
— Это настоящий пир! — воскликнула она. — Когда же мы прикончим все эти кушанья?
— О, это только предлог, чтобы продлить нашу встречу… Может быть, тебе не нравится мое общество?
— Как можно спрашивать об этом? Разве ты сомневаешься?
После обеда мы продолжали весело болтать, по временам умолкая, когда взоры наши встречались. Случайно я бросил взгляд на часы.
— Пять часов! — вскричал я. — Какой тяжелый гость!
— Я и не заметила, как прошло время, — откликнулась она.
— Но тебе нужно отдохнуть.
— Одиночество навлекает тоску.
— Я приду снова.
— Когда?
— Завтра…
— Нет, сегодня вечером…
— Повинуюсь твоему приказу… До свидания!
И я ушел, опьяненный встречей. Упоительное чувство переполняло меня. Так чувствует себя мечтатель, охваченный сладкими грезами. Весь мир светился под лучами моего счастья.
Поднявшись в свою квартиру, я, не раздеваясь, бросился на кровать, сладко вытянулся и моментально погрузился в глубокий сон. Разбудил меня голос слуги, спрашивающий, что я желаю на ужин. Я заказал великолепный ужин и приказал отнести его в дом нашей больной соседки, заявив, что ужинать буду там.
Выйдя из дому, я направился к кофейне. Шейх Сурур-эфенди сидел на своем обычном месте. Лицо его скрывала газета, которую он читал, рядом с ним блестел его любимый кальян. Перед ним стоял поднос, и он неторопливо пил из чашечки кофе маленькими глотками. Когда я подошел, он, отбросив газету, поднял очки на лоб.
— Добро пожаловать, сынок… Как дела, дорогой? — сказал он, протягивая руку.
— Лучше и быть не может, Сурур-эфенди!
— А почему такой элегантный вид? — спросил он, внимательно рассматривая меня. — Поглядеть на тебя сегодня, можно подумать, что ты жених.
Он хлопнул в ладоши и попросил для меня кофе и кальян. Устроившись поудобнее, я наклонился и прошептал ему на ухо:
— Я видел ее…
— Кого?
— Нашу новую соседку…
— Ну, и что ты о ней скажешь?
— Великолепная женщина, Сурур-эфенди!
— У каждого свое мнение. Мы в этом не единодушны!
— Я с ней обедал…
— Так быстро! — воскликнул он, выпучив на меня глаза и глубоко затягиваясь из кальяна. — Превосходно… Великолепно!
Он вновь осмотрел мой изысканный костюм.
— Сегодня вечером я буду с ней ужинать…
— Остерегайся сумасбродства, сын мой! — проговорил он, положив трубку кальяна на стол и схватив меня за руки. — Это скользкий путь… Будь благоразумен!
Мое увлечение соседкой росло. Я больше не мог долго находиться вдали от нее. Как только я покидал ее дом, сразу чувствовал, что мне не хватает чего-то крайне важного. Жизнь без нее стала представляться мне пустой. То обстоятельство, что врачи, которых я пригласил к ней, подтвердили, что она в тяжелом состоянии и что конец близок, только распалило мое чувство. Я не верил ни им, ни самому себе. Я возненавидел и болезни, и врачей.
По ночам меня преследовали тяжкие сны: то погребальные носилки, окруженные могильщиками по дороге на кладбище, то обвалившаяся темная и мрачная могила. Я просыпался, крича от страха и катаясь по кровати как помешанный.
Встречаясь с ней, вглядываясь в ее лицо, прислушиваясь к ее голосу, я чувствовал, что надежда вновь оживает в моей душе. И даже удивлялся, как это я мог сходить с ума от страха за нее. Разве может умереть эта изумительная красота, которая наполняет мир светом?
И вот однажды я разрешил ей встать с постели. Я помог подняться. Мои руки обняли и поддерживают ее, а она прижалась к моей груди всем своим слабым телом и опустила голову мне на плечо.
— Голова кружится…
— Не спеши. Отдохни немного.
Прошла минута, а она все стояла с закрытыми глазами, и ее густые волосы рассыпались по моим плечам, как бы соединяя нас незримыми нитями.
— Может быть, все-таки лучше лечь? — спросил я.
— Нет, я хотела бы пройти несколько шагов…
— Тогда обопрись на меня…
Я провел ее до конца комнаты, медленно и осторожно, как ребенка, которого обучают ходить. Когда мы вернулись к кровати и сели, пришла мне в голову странная мысль.
— А ты знаешь, как меня зовут? — спросил я.
— Нет.
— И я тоже не знаю твоего имени.
— Так скажи, как тебя зовут.
— Твой друг Амин.
— Твоя подруга Тахия.
— Красивое имя.
— Ты находишь его красивым?
— Больше того, это самое красивое имя в мире, Тахия!
— Разве твое чувство стало глубже после того, как ты узнал мое имя? — спросила она с мягкой улыбкой, глядя мне в глаза.
— Нет.
— И мое тоже. Нам не нужны имена.
Я взял ее руку и стал тихо целовать ее.
— С тобой я чувствую такое спокойствие, какого не чувствовала никогда в жизни, — произнесла она с затуманенным от слез взором. — Спокойствие — это не то слово, я чувствую отвагу! Когда я с тобой, я ничего не боюсь, даже смерти. Я мечтаю умереть, когда ты будешь рядом.
— Ты скоро поправишься! — горячо перебил я, прижимая ее к себе.
— А что ты слышал о моем прошлом, Амин? — спросила она. Я в замешательстве опустил голову.
— Тебе, конечно, сообщили, что я опасная женщина, — продолжала она. — Я разрушаю семьи и совершаю преступления против человечества. Не пытайся отрицать.
— Твоя жизнь для меня началась с того дня, как я познакомился с тобой, — отвечал я.
— И ты не боишься меня?
— Почему я должен бояться?
— Я опасная… Разрушительница…
— Это клевета…
— А если правда, Амин?
— Оставь этот разговор. В твоих глазах искренность и преданность.
— Но все люди ненавидят меня.
— А я тебя люблю… И хватит об этом!
Наши взоры встретились, руки переплелись. На лице ее сменялись чувства печали и радости, отчаяния и надежды. Наконец она бросилась мне на грудь, и мы горячо обнялись.
Проходили дни, наши отношения с Тахией крепли. Я навещал ее каждый день по нескольку раз. Мне было приятно и весело беседовать с ней. Почти всегда я обедал и ужинал там, бывало, и целый день не выходил из ее комнаты. Занятия на факультете я забросил. Позабыв о бережливости, я щедро тратил деньги на мою подругу. Они потеряли для меня всякую цену, я сорил ими и требовал от семьи присылать мне все больше и больше. Если переводы запаздывали, я, не раздумывая, брал в долг у друзей. Я не думал о будущем, вся жизнь для меня сосредоточилась в настоящем, эта женщина целиком завладела моей душой.
Тахия видела мои старания по устройству для нее комфорта и по спасению ее от болезни. Это наполняло ее счастьем, она всегда встречала меня приветливо и ласково.
В лечении ее я добился некоторых успехов, и временами она чувствовала себя лучше. Тогда я садился рядом и слушал ее милый голос, а она гладила мою руку и пряди ее волос соединяли нас, как покровы ночи, укрывающие влюбленных. Я любил ее великолепные волосы, наматывал их на пальцы, страстно и пылко играл ими.
— Ты так любишь мои волосы? — спросила она однажды.
— Я без ума от них! Прошу тебя, подари мне маленький локон, чтобы я мог носить его на груди как талисман.
— Это — слова поэта, а не врача, — засмеялась она.
— Все мы — поэты, когда сердце сжигают любовь и страсть.
— О, мой поэт! Я отрежу тебе большую прядь волос, может быть, она вдохновит тебя на сочинение стихов.
— Кто знает?..
Она медленно подошла к туалетному столику, вынула ножницы, осторожно поднесла их к волосам и остановилась в нерешительности.
— Нет, не могу, — произнесла она наконец, поднимая голову.
— Ты отказываешься?
— Да…
Она положила ножницы. На лице ее отразилось сильнейшее волнение. Ее отказ обидел меня.
— Спасибо тебе, Тахия! — сказал я, вставая. — Ты отказала мне в единственном подарке, которого жаждет мое сердце.
Ее лицо будто окаменело, она молчала, а я быстрыми шагами мерил комнату.
— Ты пожалела для меня прядку волос!
— Ты именно сейчас хочешь получить ее?
— А почему бы не сейчас?
— Зачем спешить, друг мой?
В тоне ее мне почудилась какая-то скрытность, и вдруг в голову мою ударила страшная мысль.
«Может быть, эта женщина играет со мной, как играла раньше с другими?» — спрашивал я себя в полном смятении.
Я схватил ножницы и устремился к Тахии.
— Я отрежу твои волосы! — вскричал я. — Я уничтожу их у тебя на глазах, чтобы ты никогда больше не могла кичиться ими, чтобы у тебя не было ни единой пряди, которую ты могла бы подарить другому!..
Очень спокойно, с застывшим лицом, на котором не отражалось никаких чувств, она склонила голову набок и обеими руками протянула мне свои волосы.
— Режь… отсюда… — промолвила она.
Я не мог двинуться с места, ножницы задрожали в руке и упали на пол, а я покорно припал к ее рукам.
— Прости меня, Тахия… Прости… Я люблю тебя! — бормотал я.
Глаза ее наполнились слезами, она подняла меня, и мы бросились в объятия друг другу.
— Почему мы не обсудили это спокойно? — говорил я, гладя ее голову, лежащую на моем плече. — Зачем был этот бесполезный спор?
— Неудивительно, что мы спорим. Ведь мы живем в таком уединении, а это противно природе человека.
— Я чувствую, Тахия, что люблю тебя больше, чем раньше.
Я обезумел от любви к Тахии. Мои переживания нельзя назвать другим словом. Это было истинное безумие. Я был совершенно убежден, что счастье и сама жизнь моя без Тахии невозможны.
Дни шли за днями, ссоры больше не нарушали наших отношений. Ничто не тревожило меня, кроме тех моментов, когда Тахия испытывала слабость и подавленность, причина которых была мне непонятна. Я настойчиво спрашивал ее, в чем дело, но ответы не успокаивали меня. Иногда она резко отмахивалась: «Ах, оставь меня в покое!» И временами в душу мою закрадывалось сомнение, и во мне вспыхивал огонь ревности. Но она подходила со слезами на глазах и нежно успокаивала меня.
Я не мог больше жить отдельно от нее и однажды спросил:
— Что ты думаешь о Хелуане?{34}
— Хелуане? — переспросила она, нахмурив брови.
— Да. Чудесный пригород, свежий воздух и солнце.
— Конечно, но…
— Там заживем вместе, дорогая, в одном доме, как голубь с голубкой…
Она молча с удивлением взглянула на меня.
— Я снял там прелестный домик, — продолжал я шептать, — пусть он будет для нас гнездышком любви. Завтра переезжаем.
— Завтра… — повторила она, побледнев. — Подожди немного, дай мне подумать.
— О чем думать? Разве тут можно колебаться? Твоя нерешительность меня обижает…
Она не отвечала, лицо ее застыло, голова опускалась все ниже и ниже.
— Я все равно заберу тебя в Хелуан, хочешь ты этого или нет, — горячо сказал я.
Она продолжала молчать с вялой улыбкой на губах.
— Ты обращаешься со мной как с игрушкой! — закричал я. — Но знай, Тахия, я не кукла, как те, которыми ты играла прежде. Я — мужчина с сильной волей.
— Разве я мешаю тебе проявлять эту волю? — пробормотала она, в своем оцепенении похожая на статую, у которой двигались только губы.
— Я начал сомневаться в твоей любви…
— Да простит тебя бог, Амин…
— Простит он меня или нет — это его дело, а вот ты навсегда будешь моей! Ты создана для меня, ты должна довериться мне. Завтра ты уедешь со мной и Хелуан!
— Нет… — отвечала она твердо и мрачно.
— Поедешь! — закричал я, хватая ее за руку и с силой сжимая.
— Выйди отсюда вон… — произнесла она, выдергивая руку и указывая мне на дверь.
Я был так поражен, что слова застряли у меня в горле.
— Это последняя наша встреча, — сказала она.
Я стоял как истукан, в замешательстве глядя на нее.
— Ты выгоняешь меня?.. Ты выгоняешь меня? — только и мог я произнести.
Она прошла к двери, открыла ее и остановилась, указывая на нее. Я гордо поднял голову и с иронической улыбкой вышел.
— Воистину, ты пустая кокетка и куртизанка! — произнес я. — Благодарю бога, что мне удалось от тебя освободиться!
Я шел по улице совсем потерянный, а в мыслях бушевала гроза. Может быть, мое поведение было дерзким? Может быть, мне вернуться и попросить прощения? Я терзался и мучился. Наконец пришел к мысли, что Тахия не стала бы так волноваться из-за моего предложения увезти ее в Хелуан. У нее есть тайна, есть кто-то другой, любимый. Она просто использовала этот случай как повод, чтобы избавиться от меня.
От этой мысли кровь моя закипела. Я наградил эту лживую женщину самыми отвратительными эпитетами. Мне захотелось вернуться и бить ее до тех пор, пока она не испустит дух. Я успокоился, только когда представил ее недвижное бездыханное тело…
Я продолжал брести невесть куда, как вдруг услышал, что кто-то зовет меня. Обернулся и увидел Сурура-эфенди, который сидел в своем любимом углу кофейни с газетой и кальяном.
— Что с тобой? — забыв о приветствии, спросил он. — Да защитит тебя бог от зла!
— А что?
— У тебя такой вид… Волосы растрепаны, голова непокрыта, лицо землистое… Что случилось?
— Она не уйдет от меня! — воскликнул я, повалившись на стул рядом с ним и ударив кулаком по столу. — Я убью ее!
Сделав глубокую затяжку из кальяна и широко улыбаясь, Сурур-эфенди произнес:
— Я все понял!
Потом он захлопал в ладоши, подзывая официанта.
— Принеси кофе для доктора, парень… — приказал он ему.
— Не нужно. Я не хочу кофе, — возразил я.
— Послушайся меня, — произнес он, сжимая мою руку, и решительным тоном повторил официанту: — Поторопись принести кофе доктору!
Не успел он изложить свою просьбу — рассказать, в чем дело, как я уже поведал ему обо всем во всех подробностях, то плача от слабости и малодушия, то воодушевляясь от собственной страсти и отваги. Голос мой то повышался, привлекая внимание окружающих, то слабел, так что собеседник склонился ко мне, чтобы услышать, что я говорю.
— И это все? — спросил Сурур-эфенди, когда я окончил свое повествование.
— Я рассказал тебе все.
— Ох, доктор, как ты еще юн и неопытен!
Я с досадой отодвинулся от него, а он похлопал меня по плечу:
— Разве тебе не известны слова поэта: «Сердца красавиц непостоянны»?
И он стал развлекать меня, припоминая занимательные приключения влюбленных, хитроумные проделки прелестных проказниц. Потом он рассказал о своих молодых годах и собственных успехах. Его рассказ отвлек меня от печальных мыслей, и я почувствовал некоторое облегчение.
— Ты мне нужен! — произнес я, беря его за руку. — Ты укрепляешь во мне решимость.
— Я в твоем распоряжении, сын мой! А что, если нам поехать в Хелуан?
— Хелуан? Нет… Я возненавидел его!
— Но тебе нужно туда поехать… Ты же снял там дом. Почему бы тебе не пожить там, чтобы избавиться от забот, восстановить здоровье и вернуть энергию?
С минуту я молча размышлял. Моя разбитая жизнь, истерзанная душа, беспросветное будущее, долги… Нужно начинать жизнь сначала, а это возможно только тогда, когда вернется душевный покой.
— А ты сможешь поехать со мной в Хелуан? — спросил я Сурура-эфенди.
— А что мне мешает? — отвечал он с улыбкой. — Я знаю это место, и мне будет приятно пожить там.
— Завтра встречаемся, чтобы ехать в Хелуан, — произнес я, пожимая ему руку. — Это мое окончательное решение.
— А если ты изменишь его?
— Вот увидишь, как я умею выполнять свои обещания и как тверда моя воля!
— Дай-то бог…
— А сейчас пойдем отсюда, я задыхаюсь здесь.
— Куда же?
— Куда-нибудь подальше от этого проклятого места.
— Тебе не следует ночевать сегодня дома.
— Я тоже так думаю.
— Я отведу тебя в Шубру{35} к моему брату Мусе, мы погостим у него.
— Прекрасная мысль!
Я схватил Сурура-эфенди за руку, торопя его и себя, будто опасаясь, что десница рока схватит меня и вернет обратно в тот проклятый дом.
Муса встретил нас приветливо. Мы проговорили до полуночи, но я был как в лихорадке, грудь теснила тревога. Какую ночь я провел! В волнении, не сомкнув век, я даже не прилег на кровать. Когда Сурур-эфенди проснулся, я все еще сидел, облокотившись на подоконник, вдыхая свежий утренний воздух.
— Как дела? — спросил он, пожелав мне доброго утра.
— Я чувствую себя совсем разбитым… — отвечал я.
— Не забудь, что мы сговорились ехать в Хелуан. Уважающий себя человек, дав обещание, не отступает от него.
Домой из Шубры я вернулся в состоянии полного отупения. Зашел только для того, чтобы приготовить вещи к отъезду. Когда я уже укладывал чемодан, появился слуга и доложил:
— А вчера приходила Тахия-ханум, спрашивала о вас.
— Тахия приходила сюда?! — воскликнул я. — И что ты ей сказал?
— Я ответил ей, что не знаю, где вы…
Словно земля разверзлась под моими ногами.
— Как ты посмел так ответить ей?! — заорал я, хватая парня за шиворот и бросая его на пол.
— А что я должен был сказать?
— Ты должен был во что бы то ни стало найти меня…
Отшвырнув чемодан, я ринулся в дом соседки. Там была только служанка.
— Где твоя госпожа? — спросил я.
— Она уехала.
— Уехала?!
— Да, это так.
— Не лги! — закричал я, весь дрожа и подступая к ней.
— Клянусь вам, она уехала, — повторила служанка, пятясь от меня.
Я бросился в комнаты в надежде найти Тахию. Там никого не было. Тогда я снова набросился на служанку, с силой тряся ее.
— Говори правду! — прохрипел я.
Девушка в страхе заплакала.
— Я ничего не знаю! — твердила она сквозь слезы. — Но она уехала в Верхний Египет…
— Ты лжешь, несчастная… Она здесь в Каире. Она бежала с мужчиной… Признавайся!
— Простите, господин… Я совсем забыла… Госпожа оставила письмо… для вас…
Ни слова не говоря, я протянул руку. Служанка подошла к кровати, вынула из-под подушки письмо и дала мне. Я разорвал конверт.
«Тебе, любимому, пишу я эти строки. Сейчас я собираюсь ехать в Верхний Египет. Я и прежде пыталась исполнить свое намерение уехать туда, но у меня не хватало сил. Да, я возвращаюсь в Верхний Египет, с которым рассталась пятнадцатилетней девушкой. Я уехала из него, обремененная только одним проступком, а возвращаюсь — с несчетными грехами. Я оставила его, гонимая семьей и родственниками, а ныне возвращаюсь, гонимая всем миром.
Возлюбленный моего сердца, я возвращаюсь туда, чтобы там провести оставшиеся мне на земле часы и дни. Я умру вдали от тебя. А как бы мне хотелось, чтобы последний вздох мой наступил в твоих объятьях, а последний взгляд был отдан тебе! Не брани меня за это бегство. У меня нет другого выхода. Я понимала, что ты привязываешься ко мне все сильнее. А иного средства прекратить нашу связь я не вижу.
До того, как я узнала тебя, я была ветреной бессердечной женщиной. Я часто продавала свое тело, но сердце мое оставалось девственным. Никто до тебя не постучался в его двери.
Не жалей, что ты полюбил меня. Тебе отдала я самое дорогое в мире — свою душу. Я покидаю тебя, бегу от тебя из-за моей любви к тебе. Я погибший человек, у меня нет завтра, а ты юноша, которому еще улыбнется жизнь. Ты ведь знаешь, что я тяжело и безнадежно больна. И в моей болезни таится смерть для любого человека. Так могу ли я позволить себе жить с тобой, таким молодым, здоровым, полным надежд?..
Правда, раньше я была опасной женщиной. Все, кто был связан со мной, погибли, скатились в пропасть, на дне ее сгинули их богатства. Я не оплакиваю никого из них и не печалюсь о былом. Не так получилось с тобой. На тебя я всегда смотрела с тревогой и беспокойством. Я боялась за тебя, боялась, что и тебя постигнет такая же зловещая судьба… Я с нетерпением ждала смерти, чтобы она избавила меня от болезни, а тебя — от меня. Но смерть посмеялась надо мной.
Я не могу больше ждать. Я не хочу разбить твою жизнь, как разбивала раньше чужие надежды. Ты должен быть счастливым, здоровым, молодым. Благословляю твое будущее. Прощай, Амин! Прощай, друг мой… Нет, позволь назвать тебя: любимый. Позволь произнести это прекрасное слово, самое дорогое в мире. Ты больше никогда не услышишь, что я так называю тебя, хотя в душе я буду повторять этот зов до последнего биения моего сердца!..»
Сквозь пелену слез, застилавших глаза, я дочитал письмо.
Подошла служанка.
— Госпожа оставила вам и эту шкатулку.
Я взял шкатулку и открыл ее. Боже! Передо мной лежали пряди ее волос. Ее волосы! Ее чудесные великолепные волосы, в которых для меня олицетворялись ее душа и тело. Она расчесала локоны, уложила и перевязала голубой шелковой лентой; рядом лежала маленькая карточка с надписью: «Тебе на память».
Я склонился к волосам, целуя их. Мне хотелось плакать, долго и безутешно.
Перевод О. Фроловой.