РАССКАЗЫ

Сулейман Файяд (ЕГИПЕТ) ЖИВОЙ МОСТ

Их было шестьдесят. Запах пота от разгоряченных тел мешался с ароматами земли, инжира и еще зеленого ячменя. Они спустились сюда с плоскогорья. Обвешанные ручными гранатами, плотно прижимаясь к земле, они двигались один за другим к расстилавшейся внизу равнине. Перебравшись через рощу инжира, они поползли по обширному ячменному полю. Во время коротких передышек их настороженные взгляды впивались в песчаное пространство перед колючей проволокой военного поселения. Оно было освещено, длинные полосы электрического света лежали на земле. Была темная, безлунная ночь, только редкие звезды мерцали на небосводе.

Люди долго ждали, затаившись в ячмене, приглядываясь к спиралям колючей проволоки, к наблюдательной вышке и бойницам в стене, окружавшей поселение. Они прислушивались к незнакомому говору пришельцев, к их странным песням и музыке, женскому смеху и визгу, эхо которых отдавалось среди холмов.

Один из бойцов, осторожно раздвигая колосья, подполз к своему соседу.

— Меня зовут Ахмед! Слышишь? — зашептал он.

— Слышу! А мое имя Атыйя. Что ты хочешь, друг?

— Почему мы не атакуем, пока они веселятся?

— Необходима осторожность. Сейчас их дозорные на наблюдательной вышке и у бойниц. Подождем, пока погаснут огни и все заснут. Тогда уж…

— Тьфу ты, как они раскричались, — перебил Ахмед и добавил: — Поговорим еще шепотом.

— Ты, видно, новичок, — сочувственно заметил Атыйя.

— Да. Я только две недели был в лагере. Хотя эти тренировки можно было бы сократить и до недели, как ты считаешь?

— Ты сириец? — перебил его Атыйя.

— Да, я из Латакии. Окончил университет. Собирался уже получить должность и жениться, но вот пошел добровольцем в армию. Дома у меня осталась красавица невеста, — добавил Ахмед. — Я полюбил ее еще в детстве, когда мы вместе играли. Она на несколько лет моложе меня. Когда мы вместе возвращались домой, я нес ее на плечах. У нее золотистые волосы, а глаза голубые, как море. Я посватался, когда был на последнем курсе университета. И вот эта война. Ты, наверное, не поверишь, она впервые поцеловала меня, когда я сказал, что ухожу, чтобы сражаться.

— Знакомая история, — мягко заметил Атыйя, — твоя судьба похожа на судьбы многих, кто пришел с нами сюда, в военный лагерь, на передовую, на это ячменное поле. — Атыйя глубоко вздохнул. — Ты чувствуешь запах ячменя, земли? Вспомнилась мне деревня. Много лет я прожил в городе, вдали от нее. Как я сейчас тоскую по родным местам! Но я не жалею, что оставил свою работу и пришел сюда. Я тоже еще не женат и, поверь мне, сейчас благодарю за это небо. Мне кажется, что я останусь в этой земле навеки…

— Ты египтянин? — спросил Ахмед.

— Мой выговор выдает меня. А вот сирийца можно принять за иорданца или за ливанца… — Атыйя рассмеялся и замолчал.

На какое-то время умолк и Ахмед. Жаль, что в этой тьме не видно лица Атыйи. Он представил его себе круглолицым и смуглым, стройным, с черными волосами и глазами, густыми бровями и родинкой на широком подбородке. Перед глазами возникло очень привлекательное лицо с легкой улыбкой. Еще вечером Ахмед не был знаком с Атыйей — ведь он прямо из лагеря отправился на передовую, — а теперь вот дружеский голос Атыйи успокаивает его.

— Это мой первый бой, — с тревогой признался Ахмед.

— Пусть он будет успешным!

— А как они в бою? — спросил Ахмед, кивая в сторону израильского поселения.

— За броней танка или самолета или за такими вот стенами они воюют неплохо.

— А лицом к лицу?

— Сам увидишь! Я десятки раз сходился с ними врукопашную. Обучены они хорошо, но, встречаясь лицом к лицу, страшатся смерти. Ты ори во всю глотку и рычи как лев перед тем, как вонзить штык или выстрелить.

— Спасибо тебе за совет! — проговорил Ахмед.

— А сколько… — сказал он, помолчав, — сколько их там?

— Более трехсот, — ответил Атыйя.

— А нас только шестьдесят. Значит, на каждого из нас — пятеро? Не много ли?

— Если мы готовы биться насмерть, то нас более чем достаточно. Не все вернутся с такой операции. Главное — уничтожить как можно больше оккупантов.

— А само поселение? Вы его бросаете?

— Зачем же? — с удивлением отозвался Атыйя. — Мы отдаем его нашим палестинским братьям. Отдаем скот, зерно и оружие, а сами идем дальше.

Ахмед помолчал, о чем-то размышляя.

— А дети там есть?

— Успокойся! — ласково засмеялся Атыйя. — Они их отослали в тыл.

— Слава богу, — облегченно вздохнул Ахмед. — Ах, будь они прокляты, эти безумцы, собравшиеся сюда со всего света.

— Безумцы! — живо откликнулся Атыйя. — Это известно каждому. Но мы пока несем большие потери, недавно наши войска оставили важные позиции на севере, а здесь, на юге, солдаты воюют устаревшим оружием. И по правде сказать, еще неизвестно, чем кончится наша вылазка.

— Что же делать? — с тревогой спросил Ахмед.

— Э-э! Что делать? Продолжать войну, — убежденно отвечал Атыйя, — как это мы делаем сейчас, хотя бы она тянулась еще десять лет! — И добавил решительно: — Нужно, чтобы на захваченных землях постоянно существовали живые мосты. Это необходимо, иначе все мы рассеемся в пустыне и превратимся в толпу страждущих беженцев. Еще подуют другие ветры, которые принесут нам победу и свободу.

Огни в поселении потухли. Отсвет зари чуть забрезжил на горизонте. Ахмед ползком вернулся на свое место. Слова Атыйи жгли его. Он вызвал в памяти карту военного поселения, которую показывал командир отряда. Он думал о своей боевой задаче, о нападении, когда он с товарищами должен будет действовать гранатой, пулей и штыком. Когда другие расчистят ему дорогу, он должен подняться по лестнице, проскочить через коридор и по другой лестнице спуститься в подвал.

Раздался голос командира отряда, который подражал крику совы. В сумерках Ахмед увидел его руку, указывающую вперед. Люди поползли и замерли у края ячменного поля. Только двое бойцов продолжали ползти. Саперы уже минировали край поля, когда порыв ветра с запада донес запах их пота до колючей проволоки поселения. Сразу же раздался лай сторожевой собаки.

Оба бойца замерли. Тотчас вспыхнули прожекторы. Лучи их взметнулись над плоскогорьем и принялись прощупывать местность, постепенно опускаясь к инжирной роще. Бойцы поспешно укрылись в ячмене. Свет прожекторов скользил все ниже, через ячменное поле к песчаному пространству и колючей проволоке. Неожиданно он погас. Однако собаки продолжали лаять. Снова вспыхнул свет, мгновенно прорезавший равнину справа налево. Обученные псы рванулись через колючую проволоку. Тогда командир крикнул:

— Огонь!

Грянул залп.

По полю прямо на Ахмеда неслась собака. На какой-то миг он дрогнул, но тут же вонзил ей в горло свой штык. Снова воцарились тьма и молчание.

Потом послышался шепот командира отряда:

— Рассредоточиться!

Люди расползлись по полю. При первом проблеске зари Ахмед и Атыйя обнаружили, что они опять рядом.

— Они ждут рассвета, — прошептал Ахмед. — Тогда им легче перестрелять нас. Чего же мы медлим?

С наблюдательной вышки и из бойниц враг открыл ружейно-пулеметный огонь. С крыш поселения ударили минометные залпы. Разрывы полукругом опоясали поле. Послышались приглушенные вскрики раненых. Бойцы все еще не стреляли, ожидая приказа командира. Наконец противник прекратил стрельбу.

В воздухе повис запах пороховой гари и дыма. Видимо, враг решил дождаться восхода солнца. А может быть, он ждет помощи из соседних военных поселений?

— У тебя все в порядке? — с волнением спросил Ахмед.

— Да, — ответил Атыйя.

— Смотри, скоро уже рассвет! Если мы не отойдем, то превратимся в отличную мишень.

— А зачем тогда мы пришли? Зачем раненые? — с упреком спросил Атыйя.

Темнота начала редеть. Уже смутно виднелись ружейные дула в бойницах, пулеметы на наблюдательной вышке и минометы на крышах поселения за толстыми каменными стенами.

Командир отряда поднял руку:

— Ножницы!

Снова два человека быстро поползли через песчаную полосу к колючей проволоке. Они уже были на полпути, когда над ними засвистел дождь пуль. Ножницы выпали из рук саперов. Стрельба прекратилась.

Атыйя отомкнул штык винтовки, надел на него свой шлем и приподнял его над стеблями ячменя. Из бойниц блеснул огонь. Шлем закачался, зазвенел. Атыйя опустил шлем, а затем снова поднял его. Неприятель разгадал обман и перестал стрелять. Тогда Атыйя приподнялся на локтях и дал длинную очередь по наблюдательной вышке. Пулеметы врага замолчали.

Тогда вскочил Ахмед и, дав из автомата длинную очередь по бойницам, упал на землю. Выстрелы смолкли.

Гордый своим поступком, Ахмед подполз к Атыйе:

— Будь мы на их месте, давно бы вышли из укрепления и окружили поле.

— Они этого не сделают, — сказал Атыйя, — но нельзя недооценивать противника, который может вести огонь, не теряя при этом головы. Они, например, никогда не совершат такого безумного поступка, как ты, — закончил он с упреком.

В это время к ним подполз командир отряда.

— Смелый боец, — одобрительно сказал он. — Проживешь долго, потому что не боишься смерти.

— Спасибо! — поблагодарил Ахмед. — Хочется действовать — нападать или отступать, только не сидеть на месте.

— Не волнуйся, — успокоил его командир, — в вашей операции отступление невозможно.

— Я хотел бы поговорить с тобой, — обратился Атыйя к командиру.

Они отползли в сторону и зашептались. Ахмед догадывался, что его товарищ наверняка обдумал новый план.

Наконец Атыйя вернулся и произнес:

— Иди, друг, на место и готовься показать свою храбрость в бою.

Ахмед ничего не ответил, но обрадовался и почувствовал, как кровь бурно прилила к его залитому потом лицу. Через несколько минут бойцы стали вдруг отползать в сторону от рощи. Ахмед подумал, что командир слишком уж поспешно изменил свое решение.

Что он за человек, командир? Длинный и плоский, как доска. Когда он разговаривает, то скрещивает руки на груди. Никто никогда не слышал от него грубого слова.

…Между тем Атыйя, оставив свое оружие, пополз вперед. Вот он достиг края ячменного поля, поднялся и, пригибаясь к земле, кинулся к колючей проволоке. Противник открыл стрельбу. Бойцы, прячась за стволами деревьев, вели ответный огонь по бойницам, заставляя врага укрыться за каменными стенами. Группа бойцов под прикрытием огня, пригнувшись к земле, бросилась вслед за Атыйей к проволочным заграждениям. Атыйя остановился у самой проволоки. Добежав до заграждения, бойцы ставили на него, как на мост, ногу и, оттолкнувшись, перепрыгивали через проволоку.

Один из бойцов был ранен в нескольких шагах от Атыйи. Однако он упорно полз вперед и, превозмогая боль, бросал гранаты. Подоспели и остальные бойцы из инжирной рощи. Один за другим они перемахивали через живой мост.

Кровь заливала Атыйю, тело его содрогалось. Оно сжималось под ногой прыгающего, потом на миг расслаблялось и напрягалось вновь. Невыносимая боль терзала грудь Атыйи, пот заливал глаза. Руки его намертво вцепились в деревянный кол проволочного заграждения. Атыйя явственно ощущал, что товарищи все прыгают и прыгают через него, но, когда ему удалось открыть глаза, он понял, что это был бред, боль его многочисленных ран. Он вглядывался вперед, но не видел никого из бойцов, даже того, который недавно был ранен возле него. Он закрыл глаза и прислушался. Крики, взрывы, выстрелы, стоны.

Атыйе хотелось упасть, обрести покой, но он уже не мог сделать этого. И даже когда в его мозгу молнией взорвался свет, уничтожая все нервные центры, и исчезло ощущение жизни, Атыйя остался стоять.

Его видели все, кто возвращался из военного поселения, радуясь победе над врагом.

Их осталось девятнадцать, и с ними был Ахмед.


Перевод О. Фроловой.

Сухейль Идрис (ЛИВАН) ДОРОГА

Неужели она придет?

Он был в смятении. Не хотел ее видеть. Ни за что! Правда, рана затянулась, ведь уже прошло несколько месяцев с того дня, как они расстались. Но кто знает — вдруг приход Ламьи растревожит его, поколеблет, лишит уверенности в необходимости их разрыва?

Он спрашивал себя, почему ее лицо, именно оно возникло перед ним в ту последнюю минуту, когда он потерял сознание от сильного удара полицейской дубинки.

Как он хотел забыть о ней, о своей любви! И он почти не сомневался, что достиг этого. Но ее глаза!.. Такие чистые, ясные, сияющие необыкновенным блеском. Казалось, они наполнены влагой — так были они прозрачны. Взгляд этих глаз освежал, словно глоток воды в пустыне. Он не мог забыть их, это было выше его сил.

Почему, в самом деле, мысли его все время возвращаются к Ламье? Ведь она стала чужой за эти семь месяцев, пролетевших со дня их последней встречи. Он уверял себя, что исцелился от этой любви, любви, которая принесла вместо радости одно разочарование.

Вспыхнувшая мгновенно страсть обернулась глубоким и сильным чувством. Однако Ламья оказалась совсем не той, которую он искал. День ото дня больше и больше убеждаясь в этом, он сделал все, чтобы погасить в себе любовь.

Три года назад Ламья была для него всем на свете. Древо любви проросло в его сердце и расцвело. Они оба одновременно получили степень бакалавра, он был счастлив и верил, что отныне путь их жизни будет единым. Но потом он сумел убедить себя, что его чувство — не что иное, как результат долгого общения между двумя семьями. Ламья была его двоюродной сестрой, дочерью его дяди, и просто он видел ее чаще, чем других девушек. Не удивительно, что именно она стала первой девушкой, вошедшей в его жизнь.

Всего три года прошло с начала их любви. Каким долгим кажется теперь этот срок! Он был тогда наивным ребенком, таков ли он теперь? А какая она, Ламья?..

Он боялся ответить на этот вопрос. Ведь уже давно он почувствовал, что Ламья отстает от него, что по дороге жизни он идет один. А как прежде мечтали! Вот они, закончив учебу и получив дипломы, всегда будут вместе — ведь любовь окрыляет их…

Но Ламья отставала все больше, она будто прирастала к земле — казалось, какая-то непонятная сила удерживала ее.

Время от времени, оглянувшись назад, он с тревогой просил ее не отставать. Затем он стал чувствовать, как любовь превращается в оковы. Она больше не возвышала его, не звала вперед…

— Надо сменить повязку, — голос сестры, прервав цепь размышлений, вернул его к действительности.

Сестра осведомляется о его самочувствии.

Он снова ощутил боль в голове, но слегка прикрыл веки: «Хорошо». Он обманывал и ее, и себя. Спросил, как себя чувствуют его друзья в соседней палате, нельзя ли их повидать. Но сестра велела соблюдать полный покой.

Лежа с закрытыми глазами, он видел все происшедшее вновь: вот он идет в одной колонне вместе со студентами и рабочими, демонстранты останавливаются перед зданием иностранного посольства, раздаются крики протеста против оккупантов, против их деклараций, написанных на чужом языке.

Вдруг демонстрантов окружила полиция — пошли в ход дубинки. Те, кто были ранены, упали, остальные бросились бежать. На него навалились трое полицейских, нанесли удар по голове. И когда он, теряя сознание, прикрыл глаза, на какую-то долю секунды в его воображении возникло ее лицо, лицо Ламьи, а потом — темнота…

Послышался легкий стук в дверь. Он встрепенулся — она! Если б можно было спрятаться за опущенными веками!.. Шаги совсем близко. Он не выдержал, открыл глаза…

Это была не она! Пришел Сами, ее брат. Склонился над раненым, поцеловал в лоб. Он замер при этом прикосновении. С приходом Сами он почувствовал незримое присутствие Ламьи. Словно в палату ворвалось дуновение духов Ламьи, отзвуки ее речи.

Он поспешил заглушить это чувство, внушая себе, что Сами ему неприятен. Неприятен потому, что он брат Ламьи, ведь в их жилах течет одна кровь. И все же рядом с Сами неотступно стоял ее образ.

Отчетливо вспомнился день, когда Сами пригласил его к себе домой. Они хотели уточнить все детали предстоящей студенческой демонстрации. Каждый из них должен был привести своих товарищей-студентов.

Беседа была в разгаре, когда в комнату вошла Ламья. Она несколько минут прислушивалась к их разговору. Потом усмехнулась и, выходя, уже у самой двери, спросила:

— Неужели вы думаете, что это все серьезно? Пустая трата времени!..

Сами вскочил и со злостью ринулся к Ламье. Но он схватил Сами за локоть, попросил успокоиться. Со смешанным чувством он покинул их дом, не понимая, что с ним происходит… Зачем он ограждает ее от ссоры с братом? Откуда это снисхождение к ее заблуждению?..

Его всегда мучило сознание, что Ламья не разделяет его взглядов, что ей чужда его деятельность, которой он отдавал самого себя во имя интересов страны. А Ламья питала откровенное отвращение к политике, ей в тягость были любые разговоры на эту тему. Едва речь заходила о действиях правительства против народа или об иностранном влиянии на страну, она отстранялась, словно не понимала смысла, сути этого. И какая горькая несправедливость: она, окончив философский факультет, поступила на факультет права, в то время как он, не имея средств для дальнейшей учебы, вынужден был помогать отцу в его лавке.

Два чувства боролись в его душе: любовь и долг гражданина. Сознавать, что его любимая не знает, что такое долг перед Родиной, было мукой, это и отталкивало его от нее все больше и больше. В глубине души еще жила смутная надежда, что Ламья станет спутницей его жизни, но надежда оказалась, по-видимому, несбыточной мечтой. Он твердо знал, что его предназначение — борьба во имя Родины и нации. И ясно понимал, что девушка, равнодушная к делу его жизни, — плохая спутница на этом пути.

Он ни в чем не убеждал Ламью, считая, что душа сама должна проснуться для добрых дел.

Однажды они с Ламьей сидели одни у нее на балконе. Нежность переполняла его сердце. Но как горько было не чувствовать в ней единомышленницу! Он сделал попытку склонить ее на свою сторону.

И какой получил отпор! Девушка вышла из себя. Она осыпала его гневными упреками и едкими насмешками.

— Это уж вам, мужчинам, позвольте предоставить заботу о спасении страны!

Он постарался взять себя в руки, но она высокомерно продолжала издеваться. Тогда, не сдержавшись, он зло высмеял ее и ее подруг, пустышек, которые только и заняты, что нарядами, любовными романами да кино.

Она удалилась, оставив его одного, а он, весь внутренне дрожа, вышел из их дома и побрел, едва разбирая дорогу.

В тот день он понял, что Ламья для него потеряна. Зачем искать встречи, ведь их пути разошлись навсегда…


— Я хотел принести тебе сегодняшние газеты. Они в один голос протестуют против полицейской расправы с демонстрантами… Неизбежно, что…

Он совсем забыл про Сами! Тот еще стоял возле постели. Обернувшись на его голос, он впился взглядом в лицо Сами. До чего же он похож на Ламью!

…Он не раз еще бывал в доме своего дяди, выбирая для этого часы, когда Ламья была на занятиях. Родные ничего не знали об их ссоре. Только раз Сами спросил, почему он так редко приходит. Ламья, мол, тоже не понимает. Он отговорился занятостью.

Да, минуло семь месяцев с того дня, и рана сердца наконец затянулась…

— Я вижу, ты устал, мой дорогой, я ухожу. Завтра приду снова, надеюсь, тебе станет получше…

Сами поднялся, прощаясь. Он задержал руку брата в своей, собираясь что-то спросить, но Сами сделал ему знак молчать, улыбнулся и вышел.

Он плохо спал в эту ночь и неизвестно отчего: то ли от боли в голове, то ли от щемящей пустоты в сердце.

* * *

Он проснулся с сильной болью, словно всю ночь таскал тяжести. Отчаянно ломило голову, глаза застилала какая-то пелена, мешала видеть. Он хотел привстать и не мог. Затылок налился свинцом, и он вновь впал в забытье.

Когда очнулся, то увидел и врача, и сестру, и чьи-то встревоженные глаза, смотрящие на него из-за спины сестры. Глаза, сияющие светом и чистотой, глаза, которые он сразу узнал.

Он опустил веки. Да, это она. Он не хотел, чтоб она приходила. И все-таки — ждал. Он долго лежал с закрытыми глазами, и вдруг услышал звуки удаляющихся шагов. Он испугался, что она уйдет совсем. Открыл глаза… Нет, это ушли врач и сестра, а она… Она склонилась над ним, устремив на него вопрошающий взгляд, в котором тревога смешивалась со страхом. Голос ее дрогнул, когда она прошептала его имя:

— Доктор не разрешил долго оставаться у тебя. Тебе нужен покой. Я сейчас уйду.

Она коснулась его руки. Он крепко сжал ее пальцы. Быстро наклонившись к нему, она прижалась губами к его ладоням. А когда он снова увидел ее глаза, они были бесконечно прозрачны, словно в них стояли слезы. Ее теплая рука коснулась его ладони.

— Позволь мне… я уйду… — сказала она, быстро выпрямилась и вышла из комнаты.

* * *

Когда через тринадцать дней он выписался из больницы, его преследовал один вопрос: так какая же она, Ламья?

Он не мог ее понять. Ламья приходила к нему четыре раза и каждый раз с букетом цветов. Она ставила цветы в вазу, а сама садилась возле кровати с тихой улыбкой, и в глазах ее светилось нечто такое, чего он не мог разгадать. Встречаясь с ним глазами, она отводила взгляд, словно чего-то стеснялась. Он расспрашивал ее о жизни и учебе, она отвечала кратко, и ему не разрешала говорить много — так, мол, велел доктор. Когда врач объявил, что лечение окончено, она перестала приходить, а он задержался еще на три дня, чтобы набраться сил.

Первый вопрос, который он задал Сами, навестившему его дома, был о Ламье.

На лице Сами появилась загадочная улыбка. Он ответил, что Ламья здорова и спрашивала о нем. Тогда он спросил, почему Сами улыбается.

Брат приоткрыл тайну Ламьи:

— Вот уже три дня она полностью поглощена одним делом, о котором просила тебе не сообщать.

И он узнал, что его двоюродная сестра после последнего своего появления в больнице занята сбором одежды среди населения для палестинских беженцев на юге страны.

Сами указал в окно на большую палатку, около которой столпилось много людей:

— Я думаю, она там.

Они отправились туда вдвоем, довольно быстро спустились по склону. Он еще чувствовал слабость, но не хотел жаловаться. Сами отговаривал от этой прогулки, опасаясь за его здоровье, — ведь раны на голове только недавно затянулись. Но удержать его было нельзя.

Они подошли к палатке. Воздух звенел от голосов женщин, выбирающих себе одежду. Радостно встретили их друзья. Он вглядывался в лица этой огромной толпы, пока не увидел Ламью. Она стояла, склонившись к какой-то старухе. Он молча встал с ней рядом. Ламья быстро обернулась и снова занялась своей работой. Не узнала? Она опять оглянулась, и краска медленно залила ее щеки:

— Ты? Я не узнала тебя в этой шляпе!

— И я тебя тоже… едва узнал… среди несчастных просителей!..

Она еще больше разрумянилась: ее глаза устремились к нему, излучая удивительный свет, и он пил его, как жаждущий в пустыне пьет капли живительной влаги.

Но ее прозрачные глаза и в самом деле наполнились слезами.

— Тебе не придется больше стыдиться за меня. Когда я увидела тебя в больнице, то поняла, что сама ничего не стою, — сказала Ламья, завязывая большой мешок.

Он положил ей руку на плечо, прося помолчать. Но она сказала:

— Слава Аллаху! Твои раны научили меня тому, чему не могли научить книги.

Он взял ее за локти, придвинул к себе. Его поразила одухотворенная красота ее лица, утомленного, влажного от жары, покрытого пылью.

— Теперь ты не бросишь меня одну в пути? — спросила Ламья.

— Я не бросал тебя, Ламья. Это ты приотстала. Но теперь мы пойдем вместе, плечом к плечу.

Он немного помолчал, а потом повторил, глядя вдаль, словно стремясь охватить взором родные пределы:

— Да, мы пойдем вместе, плечом к плечу…


Перевод Р. Шарафутдиновой.

Гассан Канафани (ПАЛЕСТИНА) ПИСЬМО ИЗ ГАЗЫ{36}

Дорогой друг!

Получил твое письмо. Ты сообщаешь, что сделал все необходимое, и я могу выехать к тебе в Сакраменто{37}. Получил я и уведомление о моем зачислении на факультет гражданского строительства в Калифорнийском университете. Очень благодарен тебе за все. Но не возмущайся и не удивляйся моему решению, хотя оно покажется тебе странным. Поверь, Мустафа, я принял его не колеблясь. Более того, никогда еще не смотрел я на мир так серьезно и трезво, как сейчас. Да, мой друг, я изменил свое намерение и никогда не последую за тобой туда, «где реки и сады и где прекрасный лик»{38}, как пишешь ты. Я остаюсь здесь и никогда не покину родину, меня волнует одно — то, что пути наши разошлись. Я не забыл о том, что мы поклялись быть вместе до конца, не забыл о наших мечтах разбогатеть. Но что делать! Помнишь, как мы стояли на поле Каирского аэродрома? Я сжимал твою руку, мотор ревел, толпа вокруг меня суетилась, словно вращаясь вместе с пропеллером самолета. Будто в тумане я видел твое лицо, оно почти не изменилось с тех пор, как мы вместе играли в нашем квартале аш-Шаджия — только морщины чуть тронули его. Мы вместе росли и понимали друг друга с полуслова. И поклялись быть всегда вместе! Но…

«Через четверть часа самолет поднимется в воздух. Не смотри на меня так… Слушай, в будущем году ты тоже будешь работать в Кувейте, накопишь денег и уедешь из Газы в Калифорнию. Мы начали жизнь вместе. Мы должны и дальше идти вместе…»

Я следил за движениями твоих губ — у тебя манера говорить без остановок и пауз — и смутно чувствовал, что в душе ты совсем не радуешься отъезду. Ведь ты не смог бы назвать и трех основательных причин для этого бегства. И тогда возник вопрос: «Почему же мы оставляем Газу и бежим… почему?» Разве твои дела не стали поправляться: министерство просвещения Кувейта заключило с тобой контракт на выгодную работу. Правда, я все еще жил в нищете и отчаянии, но ты стал посылать мне небольшие суммы денег, как бы в долг, которые помогали преодолевать невзгоды. Ты хорошо знал мои семейные дела, знал также, что мое жалованье в международном агентстве по оказанию помощи беженцам было мизерным, его едва хватало, чтобы прокормить мать, вдову брата и ее четверых детей.

«Слушай внимательно. Пиши мне каждый день, непременно. Самолет отправляется… Прощай! Нет. До свидания, до свидания!..»

Холодные губы коснулись моей щеки. Ты пошел садиться в самолет. Когда ты обернулся, я увидел в твоих глазах слезы.

Вскоре после твоего отъезда Кувейтское министерство просвещения заключило контракт со мной. Нет нужды повторять, как я жил в Кувейте. Я писал тебе обо всем. Жизнь там была однообразной и пустой. Я жил в тяжком одиночестве и мечтал об одном — накопить денег.

В середине того года рано утром израильтяне бомбили Газу{39}. В городе вспыхнули сильные пожары. Это событие еще тогда могло изменить течение моей жизни, но я не обратил на него внимания. Ведь я не собирался возвращаться в Газу. Я стремился в Калифорнию. После стольких лишений я хотел жить только для себя. Я возненавидел Газу и свою семью. Покинутый город возникал в памяти подобно жалкой серой картине, написанной немощной рукой. Я еще посылал матери и вдове брата деньги, которые помогали им сводить концы с концами. Но думал: там, в зеленой Калифорнии, далекой от духа поражения, которым в Газе пропитан весь воздух, я разорву и эту последнюю нить. Жалость к родным не могла оправдать моего прозябания. Она тянула вниз. Нужно было бежать! Ты, Мустафа, поймешь, потому что сам все это пережил. Но какие-то силы привязывали нас к Газе и уменьшали нашу решимость бежать. Почему мы тогда не разобрались в этих чувствах? Почему хотели бежать? Мы и сами не знали.

Когда в июне я получил отпуск и вернулся домой, мечтая отдохнуть и развлечься, то нашел Газу точно такой, какой знаешь ее ты. Она похожа на раковину, выброшенную волнами на вязкий песчаный берег. Мрачная и тягостная, как кошмарный сон, с нависающими террасами домов, с узкими улочками, пропитанными особым запахом бедности и отчаяния. Но, видно, есть тайные силы, влекущие человека на родину, к его семье, дому, воспоминаниям…

На другое утро я пошел навестить семью. Невестка, плача, сразу стала просить меня пойти в госпиталь, где лежала раненая Надия, моя племянница. Ты ведь помнишь красавицу Надию, тринадцатилетнюю дочь моего брата? В тот вечер я купил яблок и пошел навестить ее. Мне показалось, что родные от меня что-то скрывают, что-то недоговаривают. Я всегда любил Надию, жалел ее — ведь она принадлежала к тому поколению, которое с детства узнало все беды войны.

Что случилось в тот час? Не знаю сам. Я вошел в белую палату, где царила полная тишина. С больным ребенком всегда обращаются как-то особенно бережно, а каким должно быть отношение к раненому ребенку? Надия полулежала, опираясь на белую спинку кровати, по которой рассыпались ее великолепные волосы. Огромные глаза светились глубоким безмолвием. Лицо спокойное и неподвижное, как у мученицы. Надия была девочкой, но показалась мне взрослой.

— Надия…

Будто не я, а кто-то другой произнес ее имя. Она подняла глаза. Я увидел еле заметную улыбку и услышал голос:

— Дядя… Ты приехал из Кувейта?

Она приподнялась, опираясь на руки, и вытянула шейку. Я погладил ее по спине и сел рядом.

— Надия, я привез тебе подарки из Кувейта. Много подарков. Когда ты встанешь с постели здоровой и сильной, приедешь домой, я отдам их тебе. Я купил тебе красные брюки, которые ты просила. Да, да, купил.

Это была ложь, но святая ложь. А Надия вздрогнула, как от удара электрического тока, и молча склонила голову. Горячая слеза скатилась на мою руку.

— Надия… Тебе не нравятся красные брюки?..

Она подняла глаза, хотела заговорить, но не смогла и стиснула зубы, чтобы не заплакать.

Потом протянула руку, приподняла белое одеяло и показала мне ампутированную выше колена ногу.

Мой друг, я никогда этого не забуду. Нет, никогда! Я не забуду горя, которое навсегда отпечаталось на ее милом личике. Я вышел из госпиталя, с глубоким презрением сжимая в кармане две гинеи, которые принес с собой, чтобы отдать Надии. Багровое солнце окрасило улицы в цвет крови. Ты знаешь, Мустафа, Газа мне показалась совершенно иной — новой и необычной. Мы никогда не видели ее такой, ни я, ни ты. Вся Газа была потрясена и скорбела о Надии. Но это были не только слезы, в этой печали чувствовалось глубокое возмущение, грозный вызов.

Я шел по улицам, залитым светом горячего солнца… Мне рассказали, что Надия закрыла своим телом младших братьев, спасая их от осколков бомб и пламени, бушевавшего в нашем доме. Надия могла бы убежать, но она этого не сделала… Почему?

Нет, мой друг. Я не поеду в Сакраменто. И совсем не сожалею об этом. И никогда не осуществлю тех планов, которые мы наметили еще в детстве. А то неосознанное чувство, которое ты испытал, покидая Газу, должно еще разрастись в твоей душе. Не прячься от него!

Я никогда не приеду к тебе. Нет. Ты сам возвращайся к нам. Возвращайся, чтобы узнать цену людским страданиям, цену жизни. Возвращайся, друг, мы все тебя ждем.


Перевод О. Фроловой.

Ахмед Халаф (ИРАК) ПРОРВАЛО

Ноги Зухди Абдаррагиба не повиновались ему. С порога своего дома он смотрел на улицу, тянувшуюся вдаль до самого горизонта, на здания правительственных учреждений. Веселые лучи солнца подчеркивали его бледность. Он потер глаза. Опять была бессонная ночь. Бессонница у него уже давно, точнее, с пятого июня{40}, с той самой ночи, когда, как искалеченное животное, рухнуло само время и мир оказался в тупике.

Он почувствовал тогда боль, как будто все внутри у него оборвалось. С неба, насколько хватал глаз, стремительно неслись к земле самолеты, закрывшие свет солнца. Солдатские сапоги осквернили землю родного города. Захватчики превратили его в поле битвы.

А он сам? Он словно расплавился — так сильно потряс его миг, когда прервалось течение времени. Зухди Абдаррагиб застыл в безвольном созерцании, и, хотя он готов был встать на защиту родного Иерихона, мог ли он потушить пламя пожаров, бушевавших по всей Палестине?

Не хотелось жить, ибо жизнь потеряла привычные краски. Все вокруг изменилось. А эти постоянные крики женщин и хаос на улицах! Он пытался найти забвение в работе, но очень немногие ученики продолжали посещать школу. Встреч со знакомыми он избегал. И потянулись из чрева времени бесконечно длинные скучные дни…

Спать Зухди не мог. Долгие ночные часы были наполнены кошмарами. Почувствовав слабость или тошноту, он свертывался клубком, упирался головой в спинку кровати и закрывал глаза. Свет угасал, чтобы вскоре вновь засиять. Тогда Зухди мысленно говорил себе: «Наступил еще один день оккупации».

Вчера ночью ему приснился страшный сон: юноша садился на вороного коня. В первый момент ему показалось, что это Гитлер, но тут же он вспомнил про усики фюрера. Нет, значит, это Нерон. Вдруг юноша стал расти и дико закричал: «Сожгите Рим!» Вспыхнуло и широко разлилось пламя, его горячие языки коснулись Зухди, и он в ужасе закричал: «Это конец!» Чей-то таинственный голос ответил ему: «Конец впереди!»

Зухди вскочил с кровати, дрожа от страха. Какой ужасный сон! Он быстро оделся, закурил сигарету и уже не ложился, а курил до тех пор, пока через дверные щели не стал пробиваться слабый свет утра.

И вот теперь, стоя на улице, кончавшейся где-то на окраине города, Зухди вспомнил этот сон. Улица была тихой и пустынной. Вдруг с ревом пронеслась военная машина. Он почувствовал, как негодование поднялось в нем, кровь застучала в висках. Перед его мысленным взором замелькали картины недавнего прошлого.

Ученики не ходили в школу, и в школьном журнале он делал пометки об их отсутствии. Он и сам чувствовал свою отчужденность от всех на улице, на рынке, в школе. Как-то директор сказал ему:

— Вы очень изменились. Хотя, по правде сказать, все мы изменились.

Зухди взглянул в полное, пышущее здоровьем лицо директора. Волнует ли его оккупация? Ведь видел же он солдат через окно своего кабинета.

— Это они заставили нас измениться! — сдерживая гнев, ответил Зухди.

— Со временем мы забудем об этом, — сказал директор.

— Но ведь они пьют нашу кровь!

— Зачем вы всегда все преувеличиваете?

— Может быть, вы прикажете мне молчать?

— Вовсе нет! Но об этом лучше не думать.

— Это похоже на предательство.

— А что, по-вашему, нужно делать?

— Можем же мы как-то им противодействовать.

— Но ведь это значит — снова война?

— Конечно!

Высказавшись, Зухди ощутил в душе смутное раскаяние. Не вздумает ли этот сукин сын донести на него? И он почувствовал к директору смертельную ненависть.

Нить воспоминаний Зухди прервала девочка лет четырнадцати, переходившая дорогу. В руках у нее был узелок. Неожиданно она подняла голову и посмотрела ему в лицо. Почему она так смотрит на него? Что привлекло ее внимание? Видел ли он ее когда-нибудь?

Девочка вдруг упала перед ним на колени, уцепилась за него и закричала:

— Где мой отец? Куда ты его отправил?

— Я не знаю твоего отца, — растерянно ответил он. — Оставь меня!

— Пусть он вернется домой, — горько заплакала девочка. — Мама сейчас больна.

Зухди вытаращил глаза и легонько оттолкнул девочку. Она упала, из узелка высыпались лепешки, но руки ее крепко вцепились в его одежду. Он нагнулся, чтобы собрать лепешки, и тут же заметил, что к ним приближается израильский патруль.

Их взгляды скрестились. Лицом к лицу с врагом! Зачем судьбе было угодно, чтобы в час его рождения родились и его смертельные враги? Да, они родились вместе с ним и умрут вместе с ним. Они пропадут с его глаз тогда, когда наступит вечный мрак. Он увидел шестиконечные звезды, и в глазах у него снова зарябило от ненависти. Звезды приближались, приближались и наведенные на него дула автоматов. «Мы, арабы, как мишени в тире», — с горечью подумал Зухди.

— Что ты сделал с девочкой? — спросила, подходя, шестиконечная звезда № 1.

— Ничего!

— Он что-нибудь требовал? — вопросила девочку звезда № 2.

— Я только хотел узнать у нее, где пекарня! — закричал Зухди.

Один из полицейских собрал рассыпавшиеся лепешки и отдал девочке.

— Где ты работаешь? — спросили у Зухди.

— В школе аль-Хусейна.

— Аль-Хусейна? А как ее теперь называют?

— Не знаю.

— Ты лжешь! — глядя на него исподлобья, со злобой проговорил полицейский. — Что ты преподаешь?

— Этику.

— Преподает мораль, а самому ее не хватает!

И с громким хохотом шестиконечные звезды отступили. Ненависть к ним пригвоздила Зухди к месту.

При встрече с оккупантами его часто душит гнев. Ненависть может побудить к сопротивлению. Он знает это. Вся страна разграблена, родной Иерихон превратился в кормушку для захватчиков, а он, Зухди, бездействует. Наступит ли день, когда гнев перельется через край?

Он не помнит, как пересек школьный двор, предоставив ногам самим нести его. Стали собираться ученики. На их лицах он вдруг прочел многое: мысли об экзаменах, о чужих солдатах, наводнивших город. Школьный флагшток, на котором раньше развевался национальный флаг, вызывал раздражение.

Прозвенел звонок. Ученики были в сборе. Появился директор, степенно неся свое полное тело. Учитель истории хранил торжественное молчание: он должен был сейчас поднять на флагштоке израильский флаг.

Кто-то крикнул:

— Поднимите флаг!

Обернувшись к учителю истории, директор сказал:

— Пусть будет поднят израильский флаг!

— Зачем вы ввязались в это? — прошептал Зухди.

— Чтобы посмотреть на вашу храбрость, господин Зухди! — язвительно ответил директор.

— Израильский флаг не будет поднят! — закричал Зухди.

Школьники радостно зашумели. Учитель истории подскочил к Зухди.

— Вы ответите за это! Я вызову представителя властей.

— Делайте что хотите.

Зухди закрыл глаза. Когда он их открыл, то увидел перед собой израильского офицера. Зухди выпрямился. Ему казалось, что весь мир закупорен в бутылку с горючим газом. Сейчас стекло разлетится и все вокруг запылает пожаром.

— Ты Зухди Абдаррагиб?

Он кивнул.

— Почему ты отказался поднять израильский флаг?

Молчание.

— Ты арестован как бунтовщик, — нахмурившись, отчеканил офицер.

— Вы делаете все, что вам заблагорассудится!

За оградой школы его поджидал военный джип. Машина рванулась к центру города, и школа навсегда скрылась из глаз Зухди.


Перевод О. Фроловой.

Ульфа аль-Идлиби (СИРИЯ) ВОЗВРАЩЕНИЕ

Когда все попытки найти приличную работу закончились неудачей, я был вынужден стать таксистом. Правда, я договорился с владельцем машины, что буду работать только ночью. Хоть это и утомительно, но зато, как говорится, ночь скрывает беду. Обычно я сидел за рулем сгорбившись, пряча лицо от прохожих, боясь, что кто-нибудь из друзей или знакомых увидит меня. Я представлял себе, какое изумление и скорбное недоумение отразится на лице того, кто, словно сомневаясь, вглядится в меня и скажет:

— Господи, вот еще одна жертва палестинской трагедии! Неужели глаза не обманывают меня? Хасан-бей стал шофером такси! Тот самый преуспевающий Хасан-бей из Яффы{41}, который был известен своей привычкой ежегодно менять собственную машину.

Я представлял себе, как мой знакомый тут же отвернется и постарается побыстрее скрыться — то ли из жалости и сострадания ко мне, то ли желая избежать неприятного для него разговора.

Однако со временем чувства мои притупились, сердце окаменело. Меня больше не беспокоили подобные мысли. Я привык к своей работе и покорился обстоятельствам, довольствуясь тем, что есть, как бы это ни было горько. Я стал жить только насущным и работать, как бесчувственная машина. Теперь в моих глазах все ценности жизни, все ее идеалы нивелировались. Мне уже казалось, что между добром и злом, низменным и возвышенным не существует принципиальной разницы. Сидя в такси, я дерзко разглядывал прохожих, как бы бросая вызов каждому: «Да, я такой-то и сын такого-то! А теперь я стал тем, что вы видите. Вам-то какое до этого дело?»

Частенько я дежурил у известного ночного клуба, недалеко от Дамасского аэропорта. Однажды, уже в третьем часу ночи, в ненастную ветреную погоду я все еще сидел за рулем, поджидая пассажиров. Я устал от томительного ожидания, продрог и курил одну сигарету за другой. Я пребывал в тяжком оцепенении. И словно забыл, что когда-то и сам был одним из завсегдатаев подобных клубов. Все связи с прошлым прервались. Оно стало казаться мне бесконечно далеким, померкшим в густом тумане.

Неожиданно из клуба вышел маленький толстый человек в сопровождении элегантной дамы. Я увидел, как он поманил меня, и поспешил подъехать. Как только свет фар упал на лицо женщины, я сразу узнал ее, хотя она сильно изменилась. Это была красотка Мими, до палестинской войны она работала в кабаре Яффы. Одно время я был близок с нею, осыпал ее подарками и так сорил деньгами, что однажды подарил ей великолепный зеленый «бьюик».

В сильнейшем замешательстве я хотел отказаться от клиента, но рука мужчины уже открыла дверцу машины, Мими развалилась на сиденье, а он сел слева от нее. Они не обращали на меня внимания, и я мог хорошенько ее рассмотреть. Несомненно, это была Мими. Но ее обычная изысканность и высокомерие, с которым она, бывало, смотрела на подруг, куда-то исчезли. Бедняжка была одета в дешевое платье, и мне показалось, что она сильно постарела.

«Ирония судьбы, — подумал я. — Где те дни, когда я вел собственную машину и Мими сидела рядом со мной в сиянии своей молодости и красоты? Где мои друзья, мои завистники?» Мне захотелось повернуться к ней и сказать: «Даже над тобой посмеялось время!»

И вдруг я вздрогнул, услышав ее печальный глубокий голос:

— А где же твоя машина?

Но она обращалась не ко мне.

— Я ее недавно продал, — ответил ее подвыпивший спутник, — хочу купить новую.

— Господи, это же великолепно! — воскликнула Мими. — Ты должен купить «бьюик». Это самая лучшая, безотказная машина. У меня был зеленый «бьюик». Мне его подарил один друг.

— Бог мой! — иронически прервал мужчина, полагая, что она намекает, чтобы он купил ей машину. — Так у тебя был «бьюик»! Кто же этот милый друг, который делал тебе такие подарки?

— Он из Яффы, — с горечью ответила Мими. — Он, бедный, погиб в палестинскую войну.

— Да помилует его Аллах! — усмехнулся ее собеседник. — И да не обойдет его своим милосердием! Мы избавились от него, и слава богу.

Я чуть не ахнул, услышав последние слова Мими, и сильнее сжал в руках руль. «Значит, по мнению некоторых, я уже мертв, — думал я. — Как легко, однако, ты похоронила меня, всего двумя словами, двумя безжалостными словами! Каким, значит, я стал для тебя ничтожеством. Ведь ты точно знаешь, что я жив. Но в твоих глазах я мертв, ибо стал жалким, неимущим беженцем. Неужели ты, неблагодарная, забыла, сколько я потратил на тебя? Как-то ты будешь себя чувствовать, если я сейчас повернусь, зажгу свет и скажу: «Да будет милосерден Аллах к твоему дорогому покойнику!»

Я уже хотел было так и сделать, но передумал. С какой стати я буду пугать и смущать ее? Она выбрала для меня такую славную смерть! И на том спасибо. Мне и следовало бы умереть. Разве смерть в борьбе за родину не лучше, чем такая ничтожная жизнь?

Задумавшись, я пропустил часть их разговора, однако насмешливый тон мужчины вновь вернул меня к действительности:

— Твой дружок из Яффы был расточительным добрячком и в то же время оказался героем. Так ты говоришь, что он подарил тебе «бьюик»? Это немало. Но Палестине он отдал жизнь! Я вижу, он был щедр во всех отношениях.

— Как ты жесток! — возмутилась она. — Как можно смеяться над жертвами войны? Оставь эту тему, или мы поссоримся. Ты ведь никогда мне не веришь.

— Я вовсе не смеюсь, клянусь Аллахом! Разве я осмелился бы? — холодно возразил он. — И потом, когда это я не верил тебе? Ты меня удивляешь! Мне хорошо известно, что люди, которые дарят роскошные машины красавицам вроде тебя, в трудный для родины час не склонны жертвовать за нее жизнью. Твой друг, видимо, исключение из этого правила.

— Господи, — сказала она, — ты никак не можешь удержаться от издевательств. Я знаю, это от ревности. Ты слишком ревнив и не можешь слышать, когда я хорошо говорю о ком-либо, кроме тебя, будь он даже мертвый.

— Я ревнив?! — расхохотался ее спутник. — Я далек от ревности! Клянусь Аллахом, я не ревновал даже к твоим живым друзьям! Что уж тут говорить о мертвых? Еще не родился такой человек, который мог бы возбудить мою ревность. Не родился и никогда не родится!

— Какая самоуверенность! — со свойственным ей кокетством заворковала она. — Это очаровательно! Как ты мил!

Ответом на эти слова был долгий поцелуй. В голове у меня зашумело, руки задрожали. Меня охватило неукротимое желание ударить этого негодяя по физиономии, выбить ему зубы… Но к чему? Разве он не сказал правду? Разве я действительно не один из тех, кто повинен в позоре Палестины, кто пренебрег своим долгом перед родиной? Разве я не находился за бортом настоящей жизни, разве я интересовался политикой, разве пытался разобраться в кознях империализма, пока не оказался их жертвой?

Наконец я очнулся и понял, что веду машину неизвестно куда. Какая-то незнакомая дорога. Как я сюда заехал? Я забыл название улицы, которое мне сказали. Пассажир тоже заметил мою оплошность.

— Ты что, ослеп, что ли, безмозглый осел! — закричал он. — Куда ты нас везешь?

Кровь бросилась мне в лицо. Я понял, что необходимо сейчас же на что-то решиться. Не говоря ни слова, я остановил машину и выскочил из нее, сильно хлопнув дверцей. Они что-то громко кричали мне вслед, пока я не скрылся за поворотом.

Будь что будет! Пусть низвергнется небо на землю. Я больше не могу жить так, как жил до сих пор. Я приложил ладони к своему пылающему лицу. В сердце теснились неведомые мне ранее чувства. Словно до этого мига я находился в глубоком сне, но вот наступил кризис, я проснулся и открыл глаза. И совесть моя взбунтовалась. Как мог я покинуть свою родину? Как мог я так безропотно смириться с ее унижением и позором? Я обязан вернуться на родину, чтобы кровью искупить свою вину. Теперь я готов на любые трудности, на любую битву!

Я бежал в темноте, а мое воображение обгоняло меня. Я видел лазурные берега Яффы, ее изумрудные сады. Мне казалось, что я уже там. Как это прекрасно, когда у человека есть благородная цель — служение родине! Каждая частица моего существа кричала: «Вернуться или умереть! Третьего не дано!»


Перевод О. Фроловой.

Эмиль Хабиби (ИЗРАИЛЬ) МИНДАЛЬ НАКОНЕЦ ЗАЦВЕЛ

О весна! Возврати меня на родную землю хотя бы цветком!

Из песни Фируз{42}

Мой гость начал свой рассказ так:

— В романтические годы юности я прочел роман Диккенса «Повесть о двух городах». Я был покорен героем, Сидни Картоном, который пожертвовал собой, чтобы спасти жизнь мужу любимой женщины. Но, как это обычно бывает, юношеские увлечения не выдержали испытания временем. Теперь мне близок бедный философ Гренгуар из «Собора Парижской богоматери». Помнишь, его попросили спасти от смерти красавицу Эсмеральду, а он отказался? И на вопрос, что его так сильно привязывает к этому миру, ответил: «Я имею великое счастье проводить время с утра и до вечера в обществе гения, то есть себя самого, а это очень приятно».

— А любовь к родине, к своему народу? — возразил я.

— Мы не виделись с тобой целых двадцать лет, и ты не можешь удержаться от упреков! — воскликнул он.

Да! Я хотел уязвить устаза М. Его поздний визит чрезвычайно удивил меня и навел на подозрения.

В школе нас связывала искренняя дружба. Мы тогда организовали тайное общество борьбы с англичанами, в котором было всего два члена — сами основатели. Единственным результатом нашей деятельности явилась привычка постоянно курить. Нам казалось, что это обязательный атрибут подпольной работы. На праздник по случаю окончания школы мы надели темные очки, долго прощались, скрывая слезы и давая обеты.

Потом наши пути разошлись. М. уехал в Иерусалим, чтобы завершить образование, а затем вернулся в родной город и стал работать учителем английского языка в средней школе. Он занимает эту должность и по сей день.

С того момента, как в 1948 году образовалось государство Израиль, все связи между нами прекратились. Он перестал даже здороваться со мной, когда мы случайно встречались на улице. Вначале это причиняло мне боль. Потом я привык и вычеркнул устаза М. из своей памяти, поняв, что он принадлежит к типу людей, похожих на женщину, которая в девичестве восхищается романами, а в замужестве уже не читает ничего.

И этот приятель, с которым мы читали нараспев классические арабские касыды о походах Халида ибн аль-Валида{43}, элегии аль-Мутанабби{44} и вольнодумные стихи Абу-ль-Аля{45}, взял себе в жены свою должность. Да и как иначе сохранить ее в Израиле, где люди прекращают всякую связь с друзьями и близкими, будь то хоть единоутробный брат, если те выступают против «новых» идей.

И вот однажды вечером в марте 1968 года, вскоре после событий так называемой «шестидневной войны»{46}, он неожиданно постучал в мою дверь. Что же теперь заставило его набраться храбрости и прийти ко мне?

— Карточка Сидни Картона выпала из альбома моих героев, как волосы под моей первой бритвой, — не отвечая на мое ироническое замечание, продолжал устаз М. — Однако меня вечно преследовало название этого романа. Оно словно околдовало меня. Сначала это вызывало смятение в моей душе. Потом я капитулировал перед ним полностью и стал испытывать к нему симпатию и даже нежность. Я даже начал писать свою «Повесть о двух городах». В ней я хотел рассказать о Хайфе и Назарете. Но написал первую главу и… отложил ее. На этом мое сочинительство кончилось. Потом я решил специализироваться по двум предметам: английскому языку и юриспруденции, но не завершил и этого. Я изучал стихосложение английское и арабское, но так и не пишу стихов. Спроси у своего сына, он учится у меня в школе, и он скажет, что я даю для чтения сразу две книги, предлагаю разучивать стихи двух поэтов, сравнивать две литературы. Так и все в моей жизни носит печать раздвоенности.

Мой бывший друг любил говорить много и бесцеремонно. Я предоставил ему возможность высказаться, как делал это и в прошлом. Я хотел понять смысл его неожиданного визита. «Одно из двух, — сказал я себе, — либо в нем пробудилась совесть, которую растревожила война, и теперь, через двадцать лет, он пытается оправдать разрыв со мной этой вот двойственностью, или же кто-нибудь подослал его ко мне по какому-то делу». Я настороженно слушал, ожидая, когда он кончит свои рассуждения.

— Необычайный случай вторгся в мое застывшее бытие, — продолжал он. — Однажды, сразу после июньской войны, я с друзьями поднимался в машине к перевалу Талаат аль-Лабан, что по дороге из Наблуса в Рамаллах{47}. Когда мы миновали первый поворот, я невольно вскрикнул. У меня задрожали и голос, и руки, державшие руль. Я принялся сбивчиво объяснять друзьям, находившимся со мною в машине: «Вот уже двадцать лет я вижу во сне изгибы этой спиральной дороги, этот сиреневый перевал! Я помню на нем каждый поворот. Их четыре, можете пересчитать. Эти вершины с вытянутыми склонами окаймляют зеленую долину. Их десять, сосчитайте. Этот чистый воздух. Этот аромат. Я узнаю его! Я вдыхаю запах, который был со мной всю мою жизнь. Я знаю это место!»

Ах вот оно что! Только теперь я, кажется, начал понимать, зачем этот несчастный пришел ко мне через двадцать лет. О друг моей юности, как жестоко обошлась с нами судьба! Прости мне мои сомнения! Я был готов расцеловать его. Но он, не поняв моего порыва, все говорил и говорил:

— После моих настойчивых просьб друзья согласились остановиться у последнего, четвертого поворота. Мы вышли из машины, чтобы подышать воздухом и насладиться видом гор и благодатной долиной. Горы и равнина так густо поросли миндальными деревьями, что повороты дороги казались гирляндами из цветов миндаля. Мне хотелось преклонить здесь колени, в глазах закипали слезы. Во мне бушевала буря, будто я вновь возвратился к радостным дням моей юности, к изумрудным лугам моей первой весны. Я не только отчетливо видел их, но, казалось, жил в них, вдыхая их аромат. Однако товарищи стали торопиться и очень скоро вернули меня к действительности. Один потребовал сейчас же ехать дальше, ибо в нашем пропуске не было разрешения на остановку в Талаат аль-Лабане, другой начал рассказывать всякие непристойные анекдоты, благо мы находились вдалеке от своих жен и учеников.

Во время всего пути до Рамаллаха, а потом до Иерусалима и Вифлеема я непрестанно думал об этом удивительном чувстве, которое я испытал, и, напрягая память, старался вспомнить, что же произошло со мной на этом перевале в годы юности. Но тщетно. На обратном пути, когда мы спустились с перевала, один из моих товарищей положил руку мне на плечо и с сочувствием сказал: «Этот перевал очень похож на Талаат аль-Абхарию, что на пути из Назарета в Хайфу. Может быть, ты их спутал?» И у меня словно камень с души свалился. Я вспомнил, что действительно лет двадцать назад мне приходилось постоянно, по два раза в неделю, ездить в Хайфу, где я давал дополнительные уроки в одной из средних школ, и проезжать через Талаат аль-Абхарию. Однако сомнения остались: если исходить из моей раздвоенности, то перевал Талаат аль-Абхария подсознательно всегда связывался мною с Талаат аль-Лабаном.

«Что он за человек! — думал я. — Или он пытается заглушить в своей памяти воспоминания, которые не дают ему покоя? А я-то считал, что сердца подобных людей становятся каменными и не чувствуют угрызений совести. Видимо, это не так. Передо мной человек, который не может убить ни свою память, ни свою совесть. И все же, зачем он рассказывает мне это?»

— Ты помнишь, — продолжал между тем мой приятель, — что еще со школьной скамьи у меня было много знакомых и друзей на западном берегу Иордана: преподаватели, юристы, врачи, деловые люди, политики и даже один министр. Теперь, после войны, когда западный берег захвачен Израилем, я посетил их всех. И опять они стали частью моей жизни, как это было двадцать лет назад. Раньше я думал, что они забыли обо мне или стыдятся былой дружбы, что они вообще отрезали всех нас от древа своей жизни, как отрезают сухие ветви, чтобы помочь дереву расти.

— Но ведь мы-то живая ветвь!

— Ты прав. Вначале, прежде чем пойти к ним, я долго колебался, будучи совсем не уверенным в радушном приеме. Однако старая дружба возобновилась. Я узнал, что они издали следили за нашей жизнью здесь, в Израиле. В течение последних двадцати лет я замкнулся в узкой раковине повседневных дел. Они, оказывается, прекрасно знают об этом и оправдывают мое поведение. Теперь я воспрянул духом. Мне даже кажется, что я стал выше ростом. Вот я и говорю, что старые друзья вновь стали самым дорогим в моей жизни.

— Поэтому сегодня вечером ты открыто пришел ко мне?

— А разве я могу посетить тебя тайно?

— И пришел только для того, чтобы рассказать все это?

— Нет… Я пришел по одному делу, которое не дает мне покоя. Я говорил тебе про перевал Талаат аль-Лабан. После этого я десятки раз поднимался на него. И всякий раз меня охватывала странная тоска. В феврале я с женой и сыном возвращался от наших друзей из старого Иерусалима. Был полдень. Мы спускались с перевала. Цвел миндаль. Опьяненные весной, его белые и красные цветки, казалось, обнимали друг друга. Все десять вершин перевала словно совершали прекрасный танец любви.

— На каком же из двух языков ты сочинил поэму?

— На языке моих глаз и моего сердца. Выслушай меня до конца. Жена попросила остановить машину, чтобы нарвать веток со старых миндальных деревьев. Мы вышли, срезали четыре цветущие ветки. И тут жена спросила меня: «Если посадить веточку в землю, вырастет дерево?» Сердце мое сжалось от воспоминания. Помнишь, на заре нашей юности у нас был один друг, который любил девушку из Иерусалима или Вифлеема? Его любовью восхищались все.

— Все мы любили, потому и его любовь была дорога нам.

— Нет, его любовь была необыкновенна. Ее надо было воспеть стихами. Как-то мы выехали на экскурсию и остановились под деревом у подъема на перевал Талаат аль-Лабан. Там еще был какой-то дом, птицы, коровы. Дом этот стоит до сих пор, но уже нет ни птиц, ни коров. Помнишь, мы попросили у хозяев напиться? И вдруг появилась группа девушек — экскурсанток из Иерусалима. Тогда-то наш друг и влюбился в одну из них. Она подарила ему пурпурную ветвь миндаля. Ты был тогда с нами?

— А что случилось потом?

— Я не помню, от кого я услышал это. Его подруга сломала ветку пополам, одну половину отдала ему, а другую оставила себе. Они обещали друг другу хранить каждый свою половину, чтобы следующей весной, когда зацветет миндаль, встретиться, и тогда юноша пошлет сватов к ее родным. Скажи мне, не помнишь ли ты конца этой истории?

— А почему тебя так волнует их судьба?

— Сам не знаю. Я будто хочу связать мое настоящее узами прошлого, чтобы уже никогда более не разрывать их. Это прошлое было полно надежд и обнимало весь мир. Оно было чистым и открытым, как невинный взгляд ребенка. И вот сегодня я хочу восстановить его в памяти, чтобы вытащить себя из омута настоящего. Не считаешь ли ты меня утопающим, который хватается за соломинку?

— И что же дальше?

— После июньской войны я совсем затосковал и начал искать старых друзей. Всякий раз, когда я встречаюсь с кем-нибудь из них, у меня возникает желание встретиться и с другими. После того как я вспомнил историю любви нашего друга, я стал разыскивать и его. Но никто его не помнит. Это преследует меня неотступно. Сейчас, кроме тебя, уже не осталось никого, с кем бы я не встретился. Поэтому я и пришел к тебе. Помнишь ли ты его, можешь ли успокоить меня?

— Ты всегда был со странностями, — заметил я, — но сегодня ты превзошел себя. Что за блажь — стремиться узнать историю постороннего тебе человека?

— Ты говоришь «постороннего»! — воскликнул он. — Теперь я понимаю, что замкнулся в своей раковине именно тогда, когда прервались связи с прошлым. Что значит — прошлое? Это не время. Это ты, он и он — в общем, все мои друзья. Мы вместе написали полотно этого прошлого, и каждый накладывал на холст свой особый цвет, так что на картине получился юный пылкий образ, вместивший в себя весь мир. И мне не вернуть связи с прошлым, если я не соберу воедино все части этого полотна со всеми его оттенками. А эта прекрасная любовь — улыбка на устах всей картины. Как же можно восстановить прошлое без нее? Что останется от образа Джоконды, если стереть ее улыбку? А эта история, у которой — если их встреча состоялась — счастливый, а если последовала долгая разлука — печальный конец, самое яркое выражение весны нашей молодости. Я хочу, чтобы вернулось это прошлое, как после зимы возвращается весна.

— Я вижу, ты опять начал свою повесть о двух городах: две ветки миндаля, двое возлюбленных и два возможных конца. Почему твоя фантазия, которую разбудила тоска по весне и высоким горам, не домыслила конца этой истории?

— Это правда, моя фантазия проснулась, и я не хочу, чтобы она вновь заснула. Следует ли мне понимать твои слова в том смысле, что ты не помнишь нашего друга?

— Дай мне время, может, и вспомню. И тогда сообщу тебе.

Устаз М. покинул меня в состоянии крайней озабоченности. Сильнейшее чувство тревоги охватило меня. Несколько минут я с трудом сдерживал желание броситься вслед за ним и заставить его вспомнить. Но в моих ли это силах?

Еще бы мне не знать истории этой прекрасной любви! Сколько раз я спрашивал себя, как может человек убить в своем сердце такую любовь? После июньской войны, когда я впервые поехал на оккупированные земли, я посетил одну благородную женщину там, «в Иерусалиме или Вифлееме», как выразился устаз М. Увядшая веточка миндаля хранится у нее до сих пор. Она рассказала мне, что устаз М. также как-то нанес ей визит с группой своих коллег учителей. Он был весел и оживлен. Она провела их в свой кабинет, чтобы показать коллекцию редких книг и произведений искусства. Он заметил засохшую веточку миндаля и спросил, что это. Она ответила, что в феврале цветет миндаль. И он тут же перевел разговор на абрикосы. Она была буквально сражена. Да и я понял все только теперь, после его визита ко мне. Я понял, что устаз М. искренен в своем забвении и в своем желании вспомнить. Этот человек действительно забыл, что именно он является героем истории о прекрасной любви, той самой улыбкой, которая озарила нашу юность.

Должен ли я выполнить его просьбу, напомнить ему об этом и успокоить его? А почему, собственно, я должен его успокаивать? Да и успокоится ли он? Если, по его словам, он стал выше ростом, пусть склонится над этими страницами, чтобы прочитать свою историю. Может быть, тогда он вспомнит все, восстановит связи с прошлым и вытащит себя из трясины настоящего!

Миндаль наконец зацвел, и наступила весна. Мы встретились, но судьба горько посмеялась над нами.


Перевод О. Фроловой.

Иса ан-Наури (ИОРДАНИЯ) ЗАМУЖЕСТВО

Все девические годы в ушах Фидды звучала бедуинская песня, которую она запомнила еще с детства. Особенно часто в ней повторялись такие слова: «Ой, мама, не хочу я за крестьянина, не хочу я за торговца…»

В этих словах была неприязнь к мужчинам двух сословий: к крестьянам и торговцам, к тем, кто «уравнивает весы», как пелось в том же куплете. Фидда и другие деревенские красавицы, так же как и она гордые своей красой, считали, что эти два сорта мужчин не заслуживают их благосклонности, и даже презирали их.

Крестьянин только и знает, что возиться с землей да со скотиной, а торговец — тот обвешивает покупателей или норовит втридорога всучить никуда не годный товар. Нет, это не такие мужчины, за которых стоило бы выходить замуж.

Фидда гордилась тем, что она красива, гордилась своими косами, длинными и густыми, которые она могла часами заплетать и расчесывать. Неделями вышивала она замысловатые цветные узоры на рукавах и подоле своих нарядов, украшала золотыми и серебряными монетами по изгибу воротника, открывавшего белоснежную грудь. И лицо у нее было красивое. Куда до нее городским девушкам! А уж как бела ее длинная шея! «Ну будто пена…» — говорила мать.

Да разве найдется в деревне хоть один парень, достойный такой девушки? Грешно даже и представить себе ее холеное нежное тело в объятиях деревенщины с колючей бородой, шершавыми руками, огромными ножищами. И ласки у него такие грубые…

Да и торговцы ничуть не лучше. Сколько раз они надували ее, продавая залежалый рахат-лукум и клянясь при этом самыми страшными клятвами, что она покупает лучший сорт! Продавали ей цветные нитки за десяток яиц, когда красная цена им — три, не больше. Она и представить себе не могла, как можно жить с одним из этих плутов под одной крышей или, не приведи Аллах, спать под одним одеялом. Нет, ее суженый не должен быть ни крестьянином, ни владельцем деревенской лавки. Выходить замуж — так только за городского. Ну а уж если, на худой конец, за деревенского, то пусть он будет военный. Непременно военный! Чтобы мундир на нем был цвета хаки, с блестящими пуговицами. Чтобы, когда он идет по неровным деревенским переулкам, стук его башмаков был слышен издалека. Чтобы земля дрожала под его тяжелым мужским шагом.

Ах, военный, военный… Мечта всех деревенских девушек! Как и многие подруги, Фидда хотела, чтобы ее мужем был военный. Новенький мундир. Пуговицы блестят, как золото. На голове красная феска с белыми кисточками. Кайму для фески она сплетет сама, своими руками… Ее жених — военный! Какая сладостная мечта!

Утром, выходя из дома, он будет четко отбивать шаг по гравию дороги, а вечером — возвращаться домой под песни деревенских женщин. Она станет стирать его форму, гладить ее, следить, чтобы она всегда была в полном порядке. Заплетать кисточки на его феске, надраивать до блеска пуговицы, чистить обувь — все это будет ее приятной обязанностью.

А в конце месяца он принесет домой жалованье. Может быть, денег будет меньше, чем выручает землевладелец или лавочник. Но зато это заработок надежный… Она станет пересчитывать деньги. И радость будет переполнять ее сердце.

Военному не надо ухаживать за скотиной, пахать, собирать сучья и хворост в дальнем лесу, пасти скот, выпалывать сорняки на поле, косить и молотить зерно на гумне. Одежда у него всегда чистая. Ему не надо надувать покупателей, чтобы сбыть моток шерсти, не надо нахваливать лежалый рахат-лукум, выдавая его за самый лучший.

Бедуинская песня, которую напевала Фидда, была очень популярна в деревне. Ее пели не только девушки, но и парни. Они чувствовали, что военный мундир был для их подруг символом иной жизни, более приятной, чем грубый деревенский быт с его суровостью и постоянным тяжелым, без отдыха, трудом.

Ничто так не действует на мужчину, как мнение о нем женщины. Девушки хотели, чтобы их суженые были военными. Парни должны были стать военными, раз девушкам нравились щегольская военная форма, постоянное жалованье, престиж военнослужащего. Пусть себе старики копаются в земле. А молодежи лучше идти на военную службу…

Военный — вот идеальный образ жениха в душе деревенской девушки, вот рыцарь ее мечты! Ей невдомек, как устает он от муштры с раннего утра до позднего вечера, в зной и в дождь. Не понимает она и того, что военный постоянно на виду, что он не может заниматься тем, чем ему хочется… Потому что воинский долг — первый и последний его господин.

Она не знает, что настанет час, когда ей не придется видеть его долгие недели и месяцы. Ибо он пойдет туда, куда позовет его этот долг и приказ командира…

Ничего этого она не знает, да и не хочет знать. И образ военного в мундире цвета хаки, с блестящими пуговицами, и в добротных ботинках, четко отбивающего шаг по каменистой дороге, остается образом человека, с которым она хотела бы прожить всю жизнь.

Многие деревенские юноши стали военными. Едва парень оканчивал деревенскую школу, как поступал на службу в армию. Трое парней сделали почин, и с их легкой руки число новобранцев росло с каждым годом. И с каждым годом в деревне становилось все больше мундиров с блестящими пуговицами. А мечты деревенских девушек расцветали пышным цветом.

Один молодой солдат не появлялся дома несколько месяцев и вдруг точно с неба свалился! Привез из города подарки отцу, матери, братьям и сестрам… И в доме настал праздник!

Фидде исполнилось уже семнадцать. Она прекрасна, как только что распустившийся цветок. Длинные и густые косы, расшитая цветными нитками домотканая одежда, с которой ниспадает целый водопад золотых и серебряных монет…

Сын их соседа, Ода, тот, что недавно пошел в армию, всего на три года старше ее. Он был хорош собой и в гражданской одежде, но теперь, в военной форме, стал просто неотразим.

Он приехал, когда все спали, и деревня не услышала его громких шагов, солнце не заиграло в его начищенных пуговицах. Но в первый же вечер после приезда Оды по деревне поползли слухи, будто отец парня решил посватать ему невесту. У всех на языке было имя Фидды. Слух переходил из дома в дом:

— Ода хочет посватать Фидду…

— Видела его, сестра? Он говорит, что давно ее любит…

— Говорят, он и в армию пошел, чтобы ей понравиться. Знал, что она пойдет только за военного!

Шептались между собой и девушки:

— Счастливица Фидда! Пришел ее черед…

— Военный!..

— Дай бог, чтобы и наши женихи были военными!

На другой день Фидду посватали. Ее мечта воплотилась пока в маленьком золотом колечке, которое Ода надел на ее палец. Так начался год, в течение которого жених и его отец должны были скопить деньги для уплаты калыма за Фидду. На калым пойдет жалованье Оды и доходы от урожая. А Фидда мечтала о том дне, когда она перейдет в дом мужа. Ода возьмет ее с собой в город, и они будут жить в своем гнездышке. Она будет следовать за ним повсюду, куда призовет его долг солдата. Вместе с ним она наконец увидит мир, после того как за все семнадцать лет не сделала и шагу из деревни.

…Короткий отпуск Оды кончился. Он был дома всего двое суток. Только и успел, что посвататься к Фидде. И вернулся в лагерь, где пробудет шесть месяцев, прежде чем снова увидит свою невесту.

Полгода мучительного ожидания! Но она наберется терпения. Ведь она победила. Ее мужем стал военный в красивом мундире. Слава богу, она не станет женой крестьянина или торговца. Она не будет работать с мужем в поле и возиться со скотиной. Не станет она жить и на доходы лавочника, обманывающего покупателей и постоянно ждущего, когда кредиторы вернут ему долги.

…Прошло шесть месяцев, потом еще шесть. Но небольшого армейского жалованья не хватало, чтобы сыграть свадьбу, а урожай в тот год был плохой.

Горечь разочарования коснулась сердца Фидды.

Еще один год прошел в ожидании. Потом Ода со своим батальоном был переведен куда-то совсем далеко и не появлялся в деревне еще семь месяцев. Фидда потеряла всякую надежду.

И вот Ода приехал наконец в отпуск. На целую неделю! Теперь можно сыграть свадьбу, да и в лагерь он не опоздает — времени хватит.

Фидду торжественно проводили в дом Оды на свадьбу, на которую собралась вся деревня. После трех лет ожидания сбылась мечта…

В конце недели Ода оставил жену на попечение своих родителей и уехал. Утирая слезы, Фидда говорила ему на прощание:

— Да поможет тебе Аллах! Пусть разлука не будет долгой…

— Бог даст, скоро увидимся, — отвечал Ода. — Как только предоставится малейшая возможность, приеду повидать тебя…

Но разлука затянулась намного дольше, чем они ожидали.

К границам родины подобралась война.

Батальон, где служил Ода, участвовал в боях. Скоро Фидда получила извещение, в котором сообщалось, что ее муж, защищая родину, погиб на поле брани, с честью исполнив свой воинский долг.

— Бедняжка Фидда! Как горько ее счастье! Всего неделю прожила с мужем! Пусть Аллах даст ей терпение и силы пережить это горе!

Так шептались между собой деревенские девушки.

Сердце Фидды было разбито. Она и недели не прожила со своим Одой. Потом видела его, только когда он приехал на одну ночь перед отъездом на фронт. И после этой ночи война поглотила его, похоронив среди своих бесчисленных жертв.

Она чувствовала, что после гибели Оды еще больше привязалась к нему. Он оставил ей частичку себя, бесконечно дорогую частичку, которая жила внутри нее. Всю свою любовь к Оде она отдаст их сыну. Она назовет его именем отца и жить будет ради него одного…

А когда сын вырастет, она сделает все, чтобы он стал военным.


Перевод В. Шагаля.

Раджи Абу Газаля (САУДОВСКАЯ АРАВИЯ) ХВАТИТ ИЛЛЮЗИЙ!

— Струсил! Испугался! — решительно заявила Лейла, взяла спичку и принялась извлекать застрявшие между зубами остатки пищи.

С той поры как супруги покинули родину, они часто спорили, порой в самое неподходящее время — в часы отдыха, обеда…

И сейчас Ибрахим хотел было огрызнуться: «Замолчи!» — но, увидев быстро потухший взгляд жены, передумал и подчеркнуто безразлично ответил:

— Может быть, ты в какой-то мере и права. Что из того? Не всем же быть героями.

Он еще раз провел расческой по голове и направился к выходной двери.

— Ага, сбега́ешь! — Лейла шагнула за ним. — Вот и подтверждение моих слов!

— Чего мне бояться? Посуди сама. Свою лепту, сколько в моих силах, я вношу. И главное: крыша над головой у нас есть.

— Да, крыша есть, — подтвердила Лейла и тут же переменила тему разговора; это с ней случалось нередко. — Мне нужен пылесос.

— Пылесос? — переспросил Ибрахим, останавливаясь и пожимая плечами. — Неужели в нашем маленьком доме не обойтись без пылесоса?

— Ты забыл про ковер? Он очень тяжелый. А его, между прочим, полагается периодически чистить.

— Действительно, полагается, — согласился он и тут же продолжил: — Но ведь нельзя покупать то одно, то другое. Заработанных мною денег на это не хватит. Кроме того, вспомни свою мать. У нее, как тебе известно, было девять детей, а удобств в доме — никаких. И она с хозяйством отлично справлялась. А у тебя только двое. При всем том есть и водогрей, и газ, и маслобойка, и домашняя мельница, и, чуть было не забыл, стиральная машина! Фактически я работаю прежде всего затем, чтобы покупать разные кухонные принадлежности, создавать комфорт на кухне.

— Кто с этим спорит? Так должен поступать каждый приличный муж. А ты к тому же еще и не лысый пока, и не толстый. Во всяком случае, брюшко не слишком выдается вперед. Конечно, дорогой, временно я могу обойтись без пылесоса. Но помни: только временно.

Вернулся Ибрахим вечером.

Уже много лет жена напоминала ему какой-то цветок, виденный им в далеком детстве, в Палестине, — стройный, трепетный и желанный. Ее глаза отливали чистой небесной голубизной. Такое небо виделось ему когда-то за зеленым холмом. Лейла была не только супругой, матерью его детей, но еще и частицей потерянной родины. Он это остро чувствовал как беженец, для которого все кругом чуждо, а любое пристанище непостоянно.

«Струсил, испугался»… Чего она от него хочет? Он не мальчик, не юноша. Слава Аллаху, скоро стукнет сорок. Профессия у него самая что ни на есть обыденная — бухгалтер. Вряд ли из человека, корпящего над бухгалтерской книгой, мог бы получиться герой.

Было время, и он боролся. Те дни давно прошли… Со стороны властей не подкопаешься. Ибрахим, живя в Яффе, состоял в комитете по ликвидации неграмотности, учил грамоте бакалейщиков, мясников, пекарей… Привык к тому, что его называли «господин учитель!» Деньги за учебу не брал. Категорически. Вот только ничего не мог поделать с праздничными подношениями. «Велика твоя милость, учитель! Возьми подарок». Родительский дом, где он жил, бывал перед праздниками завален всяческой снедью: овощами, фруктами, мясом, свежеиспеченными хлебными лепешками.

Был он очень молод; и ростом маловат, и усы редкие. Но не робкого десятка. Как бы между прочим переправлял листовки, запрещенные книги, случалось ему возить и оружие, взрывчатку, которые, правда, потом использовали уже другие… На велосипеде лихо пересекал израильские поселения, норовил проехаться по главной улице. По-своему, как мог, боролся против подлого заговора, имевшего целью уничтожить Палестину как самостоятельное арабское государство. Приехавшие со всех концов света еврейские переселенцы, словно клопы, расползались по окрестным холмам и долинам. И не было, казалось, надежного средства, чтобы отпугнуть их…

— Снова размечтался о зеленой Яффе? — услышал он певучий голос Лейлы и встрепенулся.

— Не могу не думать о ней.

— Я тоже. А каково другим беженцам? Многие живут куда хуже нашего.

— Не забывай, меня могут выгнать с работы в любую минуту, когда им заблагорассудится. К тому же я лишен права голоса. А налог, как иностранец, плачу в пять раз больше.

Вечерами Ибрахима охватывали гнетущие мысли. Днем-то размышлять было некогда — надо было работать! А Лейла, напротив, насущные проблемы любила рассматривать при ясном свете дня; тогда они казались ей проще, были как бы виднее…

— После обеда мне кое-что пришло в голову! — сообщила она мужу. — Знаешь, что именно? Почему бы нам не заняться печатанием антиизраильских брошюр и листовок? Затем рассылать их беженцам. Призывать соплеменников к оружию. Лично я вполне могу исполнять обязанности редактора.

«Что ж, идея неплохая. Но где взять деньги, а их потребуется немало — один множительный аппарат сколько стоит! И как выкроить время? Не бросать же работу…» — подумал Ибрахим и негромко ответил:

— Увы, дорогая, это нереально.

— Ты снова свое…

— Я смотрю с чисто практической точки зрения.

— Тогда поговорим о чем-нибудь другом! — Лейла не выносила долгих рассуждений на одну и ту же тему. — Ты, кстати, не забыл, что приближается большой праздник? — Но мысли уже несли ее в далекое детство, в маленькую комнату. На стуле висит легкое светлое платьице; в полутьме кажется, что в воздухе парит огромная бабочка. А туфли надежно спрятаны под подушкой. Нет больше Палестины, нет родины… Остались лишь белые могилы на склонах холмов. Лейла тряхнула головой, отгоняя грустные мысли, и спросила: — Так ты купишь к столу маленького барашка?

— Надо бы…

— А родственники — твои и мои — небось и мечтать-то не могут о таком угощении!

— Что поделаешь! Участь многих из нас ужасна. Вспомни, когда мы первый раз ездили на море, так сказать, отдохнуть, мы ведь тоже жили впроголодь.

— Зато теперь попробуем барашка!

— Каждому хочется жить получше. Мне тоже. Ах, пусть все сгинет в тартарары!

— Но так рассуждать бесчеловечно! — возмутилась она, отодвигаясь.

— А где ты видела человечность?! — чуть не закричал Ибрахим. — Нас выгнали с родной земли, это — человечно? Беженцам нечем набить пустые желудки, — твои собственные слова, — это человечно? Повсюду идет жесточайшая борьба за место под солнцем, за кусок хлеба. Сколько мне еще осталось жить? Лет двадцать, вряд ли больше. Так вот, я хочу прожить их спокойно.

— Может быть, объявят призыв в армию, — проговорила вдруг Лейла — мысли ее заработали в новом направлении.

— Какую армию? Не болтай глупостей!

— Армию, которую создает Организация освобождения Палестины.

— В боевые части меня, конечно, уже не возьмут, — рассудил он. — Но где-нибудь местечко мне найдется. Я верю, что в состоянии принести пользу.

— А я что буду делать?

— Вступишь вместе со мной в один отряд. Если согласишься оставить ковер, стиральную машину и маслобойку.

— Да, а как же твой отпуск? — вдруг осенило Лейлу. — Состоится наша поездка в Лондон? Ты мне уже столько лет обещаешь…

— Что нам делать в Лондоне? Молча выслушивать оскорбления?

— Неужели арабов оскорбляют даже на улицах? Кто определит по внешнему виду, что мы из Палестины?

— Но мы же будем говорить по-арабски.

— Конечно! Вот бы ты удивился, когда б я ни с того ни с сего вдруг заговорила по-английски! Представляю! — рассмеялась Лейла и, перейдя на серьезный тон, добавила: — Какой толк от этой поездки, если придется прятаться, словно ворам? Ничего себе отпуск! Да мне кусок хлеба станет поперек горла. Все будут смотреть на нас и переговариваться друг с другом: «Смотрите, вон те, двое, палестинцы. Выгнали их с родины, теперь бродят, как неприкаянные, по белу свету!»

Ибрахим без колебаний согласился с женой.

Прошло несколько дней. Как-то он вернулся с работы, и Лейла выложила перед ним кипу журналов и газет.

— На, прочти!

— Дай мне сначала поужинать.

— Успеешь! Повсюду пишут об Организации освобождения Палестины. Формирование армии в скором времени будет закончено. Наконец-то начнется настоящая освободительная борьба!

— Может быть, так пишут только в левой печати?

— Нет! О создании единого движения сопротивления сообщают все газеты. Даже английская «Таймс».

— Ну, уж если буржуазная Англия заговорила, то это похоже на истину!

— Вылазки палестинцев на оккупированную Израилем территорию учащаются, одна следует за другой. Разве это не то, чего мы хотим?

— Скажи, а нигде не пишут, кто входит в состав боевых групп?

— Как же, конечно, пишут: это бывшие жестянщики, плотники, студенты, феллахи, бакалейщики… Ради нас они жертвуют своими жизнями. — Лейла нахмурила брови. — Ну что с того, что ты бухгалтер? В освободительном движении могут участвовать все, кто пожелает. Об этом тоже напечатано. Я думаю, мы оба должны вступить в Организацию освобождения Палестины. Ты ведь не захочешь быть дезертиром, не допустишь, чтобы я уклонилась? В передовой статье сказано: «Палестинский народ, как и другие народы земли, делится на классы. Освободительная борьба увенчается победой лишь в том случае, если в ней примут активное участие все классы без исключения, весь народ Палестины».

Прежде чем уйти в отпуск, Ибрахим должен был закончить полугодовой баланс. Без этого об отпуске нечего было и мечтать. А баланс, как назло, не сходился. Где-то была допущена ошибка. Бесконечные расчеты и перепроверки вызывали у него головную боль.

«Опять начиталась… — подумал он, клонясь от усталости под пристальным взглядом жены, устремленным на него из-под очков. — В толстые журналы вгрызается с упорством мыши, небольшими статьями из газет манипулирует не хуже иного иллюзиониста. Как это не вовремя! В висках стучит… Уж не собирается ли она снова приступить ко мне с обвинениями? Ну, например, в том, что веру я ставлю выше познания. Ведь каждый из нас, арабов, фидеист хотя бы немного. Почему же вдруг я должен быть каким-то исключением… Эх, куда легче живется тем мужчинам, у которых жены не слишком умны. Парадокс, да и только: язык у Лейлы — хлыст, а личико — свежий цветок».

В первый же день отпуска они покинули район аравийской пустыни, который осваивала фирма, где работал Ибрахим. О разговоре, закончившемся обоюдным согласием никуда не ехать, ни он, ни она не обмолвились ни словом. Стояли знойные июньские дни. Жариться в этом пекле было бы безумием. Отпуск есть отпуск!

— Может быть, здесь и останемся? — как бы невзначай спросила Лейла, глядя в окно из недорогого номера бейрутской гостиницы.

— Ты действительно хочешь остаться?

— Понимаешь, боюсь, что в Лондоне мы будем совсем не на месте…

— Значит, струсила ты, а не я?

— Гляди, как он расхрабрился!

— Готов ехать куда угодно! — отчеканил он громко.

— Я тоже! — выкрикнула она ему в тон.

В паспортном отделе лондонского аэропорта чиновник внимательно просмотрел паспорта, выданные властями Саудовской Аравии, и сказал, вежливо улыбаясь:

— Лично я сторонник арабов, господа!

Всю дорогу до города она думала об этих словах. Для чего они были сказаны? Что за ними крылось — показная любезность или искреннее чувство? На лицах у англичан трудно было что-либо прочесть. Каждое — вроде крышки на высоком сосуде. По крышке ведь не узнаешь, что внутри — свежее молоко или прокисшее.

Бр-р! Какой холодный, колючий ветер! Ибрахим бежал, как настеганный. И, как пес, вынюхивал путь, оглядывал повороты… Лейла коснулась его и почувствовала, что он дрожит, будто лист тутового дерева во время бури. Нет, на пса Ибрахим не был похож. Скорей всего он напоминал человека, который был обворован, догнал вора, чуть не поймал его, но тот вывернулся и убежал. Ибрахим всегда догоняет и в последний момент упускает…

— Послушай, я должна тебе что-то сказать!

— Подожди, потом, — он скривил посиневшие губы.

— У меня важное дело.

— Снова хочешь пофилософствовать?

Разговор был продолжен в гостинице.

— Конечно, мы пока еще не очень сильны, — заявила Лейла. — У нас недостаточно современного оружия. Но мы еще и заражены инертностью, непротивлением злу, традиционной, я бы сказала, вековой, покорностью року. Существуют, наверно, какие-то подобия бактерий, которые парализуют двигательные функции человека, препятствуют проявлению любого вида протеста. А ведь жить — это как раз и значит добиваться своих прав, действовать, протестовать, бороться. По мнению наших врагов, мы как бы живые мертвецы. И такими останемся. Кое-кто сравнивает нас с крысами, попавшими в западню, — крысы, мол, подергаются, побеснуются и… успокоятся. Вот на что расчет, господин бухгалтер!

— Значит ли это, что, по-твоему, добиться освобождения Палестины невозможно?

— Нет, не значит! Нужно применить особую разновидность борьбы! Самую эффективную!

— Уж не предлагаешь ли ты, чтобы Организация освобождения Палестины купила атомную бомбу?!

— Ни за что! Она нам ни к чему! Широкое партизанское движение сильнее атомной бомбы. Партизаны будут действовать постоянно и повсюду. Тогда оккупантам не найти от них спасения. Израильтяне придут в состояние постоянного нервного стресса, депрессии. Им не будет ни минуты покоя. Как это здорово! Мы все обязаны оказать родине посильную помощь. Сегодня изолироваться от народной борьбы равноценно медленной смерти. Я приняла решение вступить в Организацию освобождения Палестины.

— Я тоже вступлю! Я тоже не переставал об этом думать. — Ибрахим обнял и поцеловал жену. — Пышными фразами, иллюзиями делу не поможешь. Врага не победишь словами. Смысл имеют только действия. Боевые действия.


Перевод И. Лебединского.

Мухаммед Абд аль-Малик (БАХРЕЙН) ТЕНИ ПРОШЛОГО

Заняться было совершенно нечем. Он позевывал, лениво выдвигал и задвигал ящики письменного стола. Он чувствовал себя разбитым и усталым. Особенно много сил и времени отняла делегация из министерства информации соседнего дружественного государства. Но теперь, когда наконец можно было бы немного передохнуть, за дверью замаячила тень еще одного настырного просителя.

Начальник нажал кнопку звонка и приказал секретарю пригласить того в кабинет. Проситель был дряхл и немощен, с согбенной спиной, с трясущимися руками, с воспаленными, слезящимися глазами. О нем даже трудно было сказать с достаточной уверенностью, что это человеческое существо с нашей планеты, хотя оно и обладало одной головой и двумя руками и ногами. Существо еще ниже склонилось и осталось стоять, будто ожидая своей очереди на виселицу. Начальник поджал губы, раздумывая, с чего бы начать… Хотя… От претендента на должность служителя требуется не так уж много: достаточно уметь проворно передвигаться между канцелярскими столами, разнося чай и кофе. А кое-какие поручения личного свойства ему надлежит выполнять и побыстрее — обгоняя птичек, спешащих на любовное свидание. Однако сомнительно, что и эти нехитрые поручения ему под силу. Несмотря на крайнее переутомление, молодой начальник не утратил присущего ему чувства юмора. Взглянув на старика, он засмеялся:

— Вот чучело! Это еще что за напасть! — Неловким движением он отодвинул кипу бумаг, от нее поднялось густое облако пыли, и начальник закашлялся. Отдышавшись, он откинулся на спинку кресла. — Слушаю тебя!

— Я, Осман Ахмед, к вашим услугам…

Начальник прервал его брюзгливым тоном человека, на которого возложено тяжкое бремя ответственности:

— Ну ладно, ладно! Что там у тебя! Ты уверен, что сможешь работать?

— Да, смогу. Трудоспособен.

…Намыкаемся мы с этой развалиной. Вот бы парня лет двадцати! Неужели так оскудела наша страна?

— Тебе случалось прежде работать служителем?

— Нет.

…Некогда мне возиться с этим старым ослом!

Начальник уже хотел было выставить просителя вон, но застенчивость старца почему-то напомнила ему о покойном отце.

— Ну хорошо. Где же ты работал?

— В горах. Я работал в горах тридцать лет. А потом — потом чем только я не занимался! Столярничал, работал на стройке…

…Ну, теперь его не заткнуть… Ох уж эти излияния о достойно прожитой трудовой жизни!

— Стало быть, прежде ты служителем не работал? — снова уточнил начальник.

— Нет.

— Значит, у тебя нет необходимого опыта.

Старик запнулся. Конец надеждам. Значит, он так и останется без куска хлеба. Еще раз попробовать, упросить молодого начальника? Но какие слова могут разжалобить сердце чинуши? Что для него сострадание, доброта?.. С неожиданной для себя самого смелостью старик подтвердил:

— Да. Опыта служителя у меня нет.

— Ты что, считаешь, эта работа настолько проста? — Лицо молодого начальника вспыхнуло. Он предупреждающе поднял руку, пытаясь остановить поток возражений.

— Испытайте меня! Пожалуйста…

Стоит ли унижаться? Молодой начальник даже не пригласил сесть, «тыкает», разговаривает, точно с мальчишкой. Вырядился, как павлин. Ишь, развалился в кресле. А я дожил до клюки, и ни хлеба, ни муки… Впрочем, к чему голодному гордость?

— Итак, тебе незнакома эта работа. Пойми, я не могу понапрасну терять время.

Старик несмело приблизился к столу:

— Окажите милость! Разрешите попробовать! — Он искательно заглянул в лицо начальнику.

…До чего же настырный старик! А ведь занятен, занятен… Прямо типаж для юмористического рассказа!

Начальник с детства мечтал стать писателем. За последние годы он в самом деле написал несколько статеек на окололитературные темы. Свои «опусы» он исправно относил к приятелям в министерство информации. Кто бы иначе стал их печатать? Но рассказы… Нередко он с грустью думал: куда девался его талант?

Старик отнимал у него драгоценные минуты отдыха, но начальник почему-то не испытывал злости — напротив, его присутствие даже забавно. Сегодня четверг, завтра выходной{48}. Забавный разговор с этим фантастическим чучелом можно считать началом заслуженного отдыха. Скоро он помчится в розовых лучах закатного солнца на машине по тенистому шоссе к загородному ресторану. Сегодня там соберется отличная компания. Приятели со своими подругами. Не приедет только Хасан Фарид, директор главного управления строительных подрядов. Жаль. Он так рассчитывал на него… Декольтированные красавицы, игривые западные мелодии, томные стоны саксофона, пенящееся шампанское… Легкое, беззаботное веселье, опьяняющее душу! Он будет вдыхать аромат парижских духов, от которого голова идет кругом, и сладостная мелодия танго подхватит и понесет его.

Старик кашлянул, и этот звук вернул его к действительности. И чего этот тип торчит в его кабинете? Если бы не просил один однокашник, он бы и на порог его не пустил. Однокашника этого он помнил смутно, но совсем порывать с прежними друзьями ему не хотелось. Но с другой стороны — чего ради разыгрывать гуманность перед человеком, с которым давным-давно потерял связь? Невелика заслуга — прослыть филантропом! Старик снова робко забормотал:

— Пожалуйста… мне не на что жить…

Приглушенно зазвонил телефон. Звонила Джехан, подруга Хасана Фарида. Она просила не забыть о встрече в ресторане. Они с Хасаном придут обязательно. Начальник вздохнул с облегчением. Словно камень с души свалился! Значит, своим друзьям подрядчикам он поможет сегодня заключить не одну выгодную сделку! Начальник ощутил необыкновенную бодрость. А вдруг и талант литератора возродится в нем? Между прочим, Джехан осведомилась о рассказе, который он все собирался написать. О нет, это будет не рассказ, а целый роман! И начальник звонко и радостно рассмеялся. Потом мягко опустил трубку на рычаг.

Старику почудилось, что вот-вот решится его судьба. Он получит кусок хлеба!

— Ты все еще торчишь тут? — улыбнулся молодой начальник.

…Издевается надо мной. Пусть себе. Тебе не пристало выглядеть упрямым гордецом. Плыви, Осман, по воле ветра, не спорь. Мир изменился, изменились и люди.

— Твое имя?

— Осман Ахмед.

— Женат?

— Да, у меня есть семья.

— Умеешь читать?

— Только свое имя.

Молодой начальник вдруг посерьезнел. Кого напоминает ему этот старик?

— Значит, ты пришел за работой?

— За чем же еще?

— Ты слишком самонадеян. Имей терпение! — Начальник сделал особое ударение на последнем слове. И оно утратило привычное значение, мгновенно превратив Османа в человека без будущего. Силясь припомнить, где он мог видеть старика, начальник задумчиво опустил глаза. А в голову все лезли мысли о вечернем веселье. Сегодня в пряном благоухании духов, под сладостный женский смех они нагрузятся шашлыками, взбодрят себя креплеными винами. Под оглушительный грохот оркестра, в цветных ресторанных огнях закончится благодатный, счастливый день…

Молодой начальник забылся и задремал над бумагами. Вероятно, он проспал несколько часов: когда он поднял голову, солнце было уже совсем низко. Перед его столом по-прежнему стоял старик, бледный как мираж, который слишком долго висел над пустыней и вот-вот растворится в пространстве.

…Когда же сгинет эта назойливая тень, призрак, явившийся из прошлого?!

Воспоминания уносили молодого начальника все дальше и дальше — под своды бесконечных галерей ушедших лет. Он вдруг подумал, что, собственно, вся его жизнь — мираж: волшебный ресторан во тьме ночи, загадочный сумасшедший старик, мечты о литературе, о таланте, пылкие идеалистические устремления юношеских лет. Но повседневная ложь иссушила душу. Впереди пустота. Застолье ночных ресторанов… Осталось лишь прошлое. Перед мысленным взором поплыла вереница образов и воспоминаний.

Старик терпеливо ждал. А начальник, потирая рукой лоб, вспоминал свои юношеские годы. Вот он школьник, увлеченный чтением запрещенных книг. Он вспыхивает энтузиазмом при одном только слове «родина», он жаждет принять смерть в рядах патриотической манифестации.

— Где мы с тобой встречались? — наконец не выдержал начальник.

— Вы ошиблись. Мы никогда не встречались с вами. — Старик понурился.

— Нет, память мне никогда не изменяет. — Начальник пристально посмотрел на него и тут же подумал: «Память склонна к измене, как человек».

— Вы меня с кем-то путаете.

…Нет, все-таки он где-то видел это лицо… Да, это было в то памятное время! Но где и когда? Всмотревшись в старческие глаза, он вдруг вспомнил. Вспомнил и время, и место.

Демонстрация бурным потоком затопила улицы и площади. Но сквозь гул неожиданно донеслись новые звуки. Люди съеживались, стараясь вжаться в щели. В грохочущем огне, вздымающемся прахе надвигались дула винтовок. В бедро впилась свинцовая пуля, смерть накинула на него петлю… Но его прикрыл собой старик, на широких крыльях вознес в поднебесье, над земной юдолью.

Этот человек вынес его тогда, раненого, из кровавой бойни на улице. Неизвестно, через сколько дней он очнулся в его старом домике. Вот эта старческая рука ласково отирала ему лоб. Когда он поправился, старик переулками вывел его к родительскому дому.

— Вы не узнаете меня?

Старик вздрогнул.

— Нет.

Напомнить ему о том, что случилось тогда? А карьера? Блестящее будущее? Начальника охватил безотчетный страх. Он попытался вернуться к безмятежным мыслям о предстоящем веселье. Прошлое… Время обволокло его погребальными пеленами забвения… Незачем воскрешать его! Но неожиданно для самого себя он спросил:

— А те события… Вы помните их?

Старик молчал.

— Помните паренька, раненного в бедро?

— Н-нет… Не припомню…

— Как же так? Ведь это были вы?!

— Не обессудьте, — упрямо стоял на своем старик, — не помню.

— Вы вынесли из огня, вы спасли меня! Неужели забыли?!

Теперь старик погрузился в омут воспоминаний. Молодой начальник, затаив дыхание, ждал ответа, но старик молча ворошил под пеплом памяти угли былого. Вдруг начальник похолодел от ужаса: а если старик вспомнит и расскажет всем его страшную тайну?! Этого преступления режим не простит. И тогда он лишится всех привилегий и благ. Его просто сотрут в порошок. Этим вечером не дождется его изысканно сервированный стол, без него закачаются в хмельном дурмане игриво подмигивающие фонари, без него будут танцы, страстный шепот, поцелуи, не погрузиться ему в беззаботный, сладкий сон.

Как выпутаться из нелепой ситуации, в которую он попал из-за своей болтливости? Эх, не умеет он все же молчать! Мысли тяжело ворочались у него в голове, он никак не мог решить, что же делать…

Но старик невозмутимо взглянул на него в упор:

— Это был кто-то другой.

…Не признается, а взгляд говорит: отлично знаю тебя, парень. Помню, как ползком вытаскивал тебя, а пули сыпались, точно град. Смерть подстерегала за каждым углом. Я нес тебя, и ты был в моем сердце, я своими руками вернул тебя к жизни. У себя дома я дни и ночи дожидался мгновения, когда ты откроешь глаза. Тогда ты был мне дороже всех на свете. Родина ждала и требовала освобождения. И я решил отыскивать и спасать раненых. Что произошло? Разве мы изменились? И Родина у нас с тобой по-прежнему одна.

Любовь — всегда любовь, и верность остается верностью… — так думал начальник, у которого вдруг исчезла всякая охота задавать старику вопросы.

Этот старик казался ему теперь заоблачной вершиной горы, что пленяет и подолгу не отпускает тучи. Люди, подобные этому старику, определяют человеческие судьбы и исторические эпохи. Вот он стоит, непроницаемый, гордый. К чему ему просить жалкое подаяние? Ему повинуются моря человеческих душ и покоряются огромные города. Он — созидающий жизнь. По первому зову Родины, когда засвистят пули, поднимется ветер и забушует буря, он вновь устремится на розыски раненых. Но это уже будут другие…

Молодой начальник виновато засуетился, залепетал что-то, придвигая старику стул. Но старый Осман уже бесшумно закрывал за собой дверь. Последнее, что запомнит начальник, — мелькнувший твердокаменный лик и широкие покатые плечи богатыря, которые вынесли и вынесут все.


Перевод Б. Чукова.

Юсуф Юнус (ЛИВАН) ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ И СОВЕСТЬ

Землетрясение в Ливане было чудовищным: разрушенные деревни, лишенные крова семьи, заживо погребенные люди. Толки о бедствии оттеснили все другие разговоры. В тревожной атмосфере катастрофы, переполненной злом и кровью, резко поднялся спрос на газеты. Люди читали строки о происшедших событиях и молили бога уберечь их от безысходного ужаса, объявшего юг и восток страны. Описание трагедий и фотографии развалин повергали читателей в состояние шока. А трактуя о причинах катастрофы, комментаторы скрестили мечи — всегда разно объясняют люди загадочный случай, опираясь или на религию, или на науку. Религия учила, что землетрясение — это возмездие за невоздержанность, за нарушение запретов. Наука же считала, что причина стихийного бедствия лежит в природе земных недр. Объяснения были взаимоисключающими, и мнения людей разделились: одни отдавали предпочтение религии, другие — научному анализу.

Собралась как-то компания просвещенных людей, истинно верующих, но не чуждых и науке. И один из них вспомнил историю, которая произошла в годы первой мировой войны. Вот что он рассказал:

— Я ли герой этой повести или кто-то иной — неважно. Часто какое-нибудь одно событие вызывает воспоминание о другом. Нынешнее несчастье напомнило мне о таком же бедствии далеких лет.


Абу Дахир жил в деревне К., что на севере Ливана, и слыл там весьма почтенным человеком. К 1914 году он стал владельцем лавки, в которой продавались ходовые товары и провизия. Абу Дахир был человеком честным и свои счетные книги вел безупречно. Как и всякий деревенский лавочник, он брал и в долг, и давал взаймы. Не всегда ему удавалось вернуть одолженное, но свои долги он платил исправно.

Для простых людей война между Францией и Германией началась внезапно. Они оказались неподготовленными к трудностям военного времени, начался голод. Абу Дахир был в числе первых, кто не смог свести концы с концами. Его дети съели и прибыль, и основной капитал, но самым ужасным несчастьем была смерть от тифа его жены Умм Дахир. За ней последовали оба сына и три дочери. Истерзанный горем и голодом Абу Дахир остался один.

Он перебрался в Триполи{49}. Нашел там работу, и постепенно дела его пошли в гору. Слухи об этом достигли деревни, и к Абу Дахиру потянулись бедняки и кредиторы. Никому не отказывая, он давал неопределенные обещания и придумывал всевозможные отговорки. Люди отчаялись получить от него помощь и постепенно отдалились. Однако голод неумолим. Это закон, ни перед чем не отступающий и приводящий в движение ход жизни.

Беда не миновала и старосту деревни. Он был другом Абу Дахира, и последний ему задолжал. Староста приехал в Триполи, разыскал своего друга и попросил уплатить долг. Откровенно, без утайки он рассказал о своем горестном положении, о том, как голодают его дети.

— Они стали похожи на призраки, от них остались кожа да кости. Мы уже мололи желуди, ели лимонную кожуру, замешивали тесто на морской воде. А у тебя достаток, и мои деньги на твоей совести. Совесть у тебя есть? Не хочешь же ты стать убийцей невинных детей!

Абу Дахир погрузился в раздумье. Ему было жаль друга. И он знал, что тот прав. Но Абу Дахир вовсе не был богат, как о том говорили. Он и сам едва сводил концы с концами.

— Я не могу дать тебе больше фунта ячменной муки, — ответил он старосте. — Это не уплата долга, а лишь моя признательность за твои добрые дела. Пока жив, я тебя не забуду. И если господь облегчит мне жизнь, я возвращу весь долг до последнего пиастра.

Тяжело вздохнув, староста согласился и на фунт муки. Однако фунт — это не еда. Его хватит разве что на день. Да что поделаешь! Через некоторое время он в письме снова напомнил о долге Абу Дахиру: «Дай мне еще фунт муки и вычти из долга золотую лиру».

Для Ливана настали черные дни. Люди падали от серпа смерти, как колосья на жатве. Разговоров об Абу Дахире в его деревне с каждым днем становилось все больше. В воображении односельчан он уже сделался владельцем всех лимонных садов в Триполи.

Осенью 1918 года Абу Дахир приехал в деревню проведать свой дом. И увидел развалины. Деревянная крыша прогнила, стены треснули, окна перекосились. Но когда он вошел в дом, на него нахлынули воспоминания. Здесь, на этой печи, его дети грели озябшие ноги. На эту полку его жена Умм Дахир обычно ставила лампу. На эту катушку наматывала она пряжу. В этом углу вся семья садилась за круглый стол ужинать. Здесь стоял кувшин с маслом, здесь бочонок, где хранился хлеб. А там бутыль с вином.

А здесь… Здесь!.. Абу Дахир затрясся от рыданий. Глаза застлала пелена слез. Как наяву увидел он Умм Дахир, склонившуюся над медным чаном, где она стирала белье. Ее голова покрыта красным платком, концы которого завязаны сзади. Ее лоб блестит от пота, а в черных глазах светится счастье.

Он увидел ее и совсем юной девушкой. Она однажды зашла в лавку купить платок. Он хотел было отдать платок без денег, но она гордо отказалась. А когда он попытался все-таки вручить платок, его рука коснулась ее руки, и он почувствовал, как встрепенулось ее сердце…

Абу Дахир переступил порог лавки. Это была всего-навсего комната в доме с отдельным входом с улицы. Лавка тоже развалилась. Ни двери, ни окна. Сохранилась только деревянная, изъеденная жучком витрина. Когда-то эта витрина была чистой и нарядной. На ней были расставлены баночки сардин и тунца, спички и пачки сигарет, шелковые платки и катушки ниток, кастрюли и фарфоровые чайники, чулки и пряники, рожки и рахат-лукум… Да разве упомнить все Абу Дахиру? Ведь его лавка, как сумка волшебника, заключала в себе все вещи от иголки до топора, от головного покрывала до башмаков.

Он стоял подле витрины, а перед глазами проходило прошлое. Вот Умм Дахир помогает ему раскладывать товары, а он косится на молодых парней, ловя их дерзкие взгляды. Он пристально всматривается туда, где сидят те парни. Квадратный стол, и за ним эти деревенские бездельники. Когда-то они пили вино, ели фисташки, играли в карты и нарды. А теперь все они стали могильным прахом. Абу Дахир вздохнул и подумал: «И я, если бы не уехал из деревни, давно бы умер».

Он толкнул внутреннюю дверь, и взору его предстала широкая передняя, в которой главное место занимал ларь, где раньше хранили ячмень, пшеницу и фасоль. Ларь служил также скамьей. Сколько родных и друзей сидело на этом ларе! Припоминая лица друзей, вспомнил он и старосту, который все еще ждал свои деньги. Несчастный дал ему сто реалов, без расписки и свидетелей. Сто реалов! Да это же целое состояние. Вот тогда-то он и открыл свою лавку. Но как же с ним расплатиться? Правда, у него в кушаке спрятаны три золотые турецкие лиры. Лишиться их — значит снова вернуться к той бедности, которая погубила семью. Но, пожалуй, надо дать старосте хотя бы одну лиру…

Вдруг за его спиной раздался шорох. Абу Дахир вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял староста, бледный, истощенный, с ввалившимися глазами. Абу Дахир попытался заговорить, но голос его задребезжал металлом, как дребезжит на ветру оторванная кровля. Глаза их встретились в пугающем молчании. И сердце Абу Дахира задрожало перед смертью, которая смотрела на него из глаз старосты.

— Стыдись, Абу Дахир! — сказал староста. — Все мои дети умерли из-за тебя. Если бы в тебе была хоть капля честности, ты заплатил бы мне долг хотя бы мукой.

Абу Дахир попытался что-то сказать, но староста прервал его:

— Молчи! Ты не имеешь права говорить со мной. Ты низкий, подлый вор!

— Это я-то? — вскричал Абу Дахир.

— Да, ты! А если я лгу, отдай мои деньги!

— Нет у меня твоих денег. Принеси расписку, приведи свидетелей!

— Моя расписка и мои свидетели были в твоей совести в тот день, когда она у тебя еще была.

— Врешь! Я тебе ничего не должен!

— Поклянись богом, что не брал у меня ста реалов.

— Да, клянусь!

— Говори: «Клянусь именем бога, я тебе ничего не должен. Если же я лгу, пусть разверзнется земля и поглотит меня».

Абу Дахир дрогнул. Дать ложную клятву? Нет, надо бы рассчитаться с ним. Но он унизил, оскорбил его!

Молчание Абу Дахира затянулось, и тогда вновь заговорил староста:

— Ты думаешь, у тебя есть совесть? Да ты боишься! Вот что: отдавай деньги!

— Говорят тебе, нет у меня денег! — возвысил голос Абу Дахир.

— То, что у тебя нет денег, — сказал староста, — еще не значит, что ты не должник мне!

— Я тебе ничего не должен!

— Тогда клянись.

— Клянусь именем бога, я тебе ничего не должен. И если я лгу, пусть разверзнется земля и поглотит меня!..

Едва Абу Дахир закончил клятву, как доска от верха витрины обрушилась. Они защитили головы руками. Но под ногами заколебалась земля. Оба старика выскочили на улицу, увидели, как бегут люди, и услышали крики: «Землетрясение! Землетрясение!» Обвалился купол мечети. Абу Дахир увидел, как разом осели крыша и стены его дома. А со всех переулков неслись крики: «Землетрясение! Землетрясение!»

Вдруг Абу Дахир разразился страшным, безумным хохотом и, дрожа от ужаса, стал взывать к людям:

— Нет, нет, — кричал он, — это не землетрясение! Это на меня обрушился гнев божий за мою ложную клятву! Гнев, божий гнев!..


Перевод О. Фроловой.

Хасан Абдаллах аль-Курейши (САУДОВСКАЯ АРАВИЯ) СТОНЫ САКИИ

Хамид сидел у сакии. Ни один сладкоголосый поэт, щедро рассыпая на бумаге звонкие рифмы, подобные прекрасным жемчужинам из драгоценного браслета, не сумел бы выразить радость весны так, как чувствовал ее своей пылкой и мятежной душой Хамид.

Хамид, молодой бедуин, — истинный сын пустыни. Она взрастила и воспитала его, она наделила его искренностью и мужеством. Хамиду двадцать пять. Он лучший юноша племени, надежда его и опора — красив и строен как пальма.

Хамид сидел у сакии, наслаждаясь плывущим в воздухе тонким ароматом цветов. Радостные мечты переполняли его душу. Завтра, может быть, ему сосватают двоюродную сестру Наджию.

«Когда же, Хамид? Когда ты добьешься Наджии? Когда ты получишь девушку, о которой столько мечтал?» — спрашивал его тайный голос.

Всякий раз, когда Хамид приходил к дяде в надежде добиться ответа, его встречали приветливо. Но выполнять обещание дядя не спешил: девушка должна повзрослеть. И Хамид возвращался домой ни с чем.

«Но Наджии уже шестнадцать лет. Она созрела. Тело ее налилось. Пропадает аромат божественной красоты, весть о которой облетела всю округу, блеск чарующей красы, ослепляющей глаза людей», — думал он. Завтра утром он снова пойдет к дяде и будет настойчив. И дядя скажет ему: «Благородный человек исполняет свое обещание!»

Наступает утро. На лепестках роз поблескивает роса. Исполненный решимости, Хамид приходит к дому дяди. Он сгорает от любви.

А вот и дядя. Что такое? Куда исчезли привычные улыбка и радушие? Но холодная встреча не останавливает Хамида. Он настаивает, он умоляет…

Но дядя будто не слышит племянника, не видит его мучительных страданий, слез и дрожащих губ.

Воцаряется тягостное молчание. Наконец дядя говорит:

— Подожди несколько дней, Хамид. Все будет хорошо, иншалла[10].

Но в голосе его Хамид слышит нотки безысходного отчаяния и скорби. Может, Хамид выбрал неподходящий момент? Может, дядю что-то тревожит? Или он скрывает что-то? Это на него не похоже. Обычно он искренен и правдив. Значит, тут какая-то важная тайна…

Проходит месяц. Хамид снова идет к дяде, унижается и заискивает, словно пленник.

Дядя молчит, но на глаза его наворачиваются слезы. Они скатываются по щекам, повисают на бороде.

— Что случилось, дядя?

— Горе мне, Хамид! Отныне непреодолимая пропасть разделяет тебя с Наджией.

Если бы в этот миг на Хамида обрушилась скала, наверное, он не почувствовал бы такой боли.

Может, все это происходит не с ним?

Обычно дядя был верен своему слову. А относительно Наджии все было обговорено раз и навсегда.

Хамид вдруг сознает, что все происходящее — явь, а не сон.

Значит, злая судьба нанесла дяде страшный удар, иначе не было бы такого беспощадно жестокого ответа.

Хамид не может произнести ни слова. Его язык словно одеревенел. Не помня себя, он бредет к сакии, чей скрип, похожий на стоны, он слушал не раз, чтобы поведать ей о своей тоске. И стоны сакии сливаются с его жалобами.

Услышав чьи-то шаги, Хамид вздрогнул… Это к нему бежит мать.

— Хамид, дядя сообщил тебе ужасную новость?

Юноша растерянно смотрит на мать. Ее рассказ ошеломляет его.

…К дяде явился шейх — богатый и сильный молодой Галеб. В сопровождении племенной знати он пришел сватать Наджию. Дядя не соглашался, но шейх был настойчив. Однажды, навещая свои владения, он увидел Наджию. Девушка вошла в его душу. Он потерял покой. В случае отказа Галеб угрожал изгнать племя из родных мест. Если же дядя согласится, люди будут жить в спокойствии и мире.

У старика не было выбора. Он покорился воле судьбы и дал согласие на брак дочери.

— Галеб обещал выкуп за Наджию, хотя чем можно восполнить такую потерю! Лучшие земли, какие ты только пожелаешь, станут твоими.

И тут раздались тяжкие стоны сакии, будто она провожала любовь, наполнявшую благоуханием жизнь. Крики матери разносятся вокруг:

— О мой сынок, потерявший любимую… о позор!

Мать не перестает причитать. Хамид острием клинка скоблит землю. Внезапно, потеряв рассудок, юноша вонзает клинок в себя — раз, другой… Кровь струей брызжет из раны. Хамид падает. Крики матери сотрясают воздух:

— О сынок… о сакля[11]… о позор!

* * *

Хамид — сын пустыни — доживает свои дни в психиатрической лечебнице. Годы сломили, состарили его. Единственная его отрада — издавать еле слышимый, прерывистый свист, напоминающий жалобные стоны сакии.


Перевод Э. Али-заде.

Мухаммед Ахмед Абд аль-Вали (НДРЙ) ЛУЧШЕ БЫ ОН НЕ ВЕРНУЛСЯ!..

Крики оглашали окрестности гор. Деревня была пуста, в ней остались только старухи и малолетние дети. Мужчины и женщины, способные работать, были в поле.

Кричало эхо. По горной дороге несколько мужчин несли носилки, на которых лежало распростертое человеческое тело. Нет, скорее то, что осталось от человека. Он еще дышал.

Над деревней висело унылое солнце. Не стихал горячий ветер. Пересохшая земля молила о дожде, но небеса были равнодушны к ее просьбам. Из года в год засуха…

Старухи качали головами:

— Что за проклятые годы!..

— В наши дни такого не бывало, — перешептывались женщины.

— А где наши мужчины? Они уходят на заработки в чужие края, а возвращаются домой на плечах сородичей.

Процессия тем временем медленно ползла по склону горы. По лицам мужчин струился пот. Голоса их с каждой минутой приближались.

— Слышите?.. Голоса! — сказала одна из женщин.

Ветер доносил только неясные обрывки разговора. В полях женщины и мужчины неустанно склонялись над выжженной землей, поливая ее потом. Но разве пот утолит жажду земли?

Плакало эхо: «Аа-аа-аа!..»

Дом был пуст. Мать взяла детей с собой. В поле их было трое: мать и двое ребятишек. Она устала от тяжкой работы, присела утереть пот со лба и напоить детей.

Вдруг они услышали крик: «Возвращаются!»

— Это папа, папа! Наш отец вернулся! — дети вскочили и побежали к дороге.

Женщина собрала свой узелок и поспешила домой — встретить возвращающегося мужа.

Ее охватила радость — вернулся наконец, вернулся из долгой отлучки, равной возрасту ее младшего сына. Вот он, ее младшенький, припустил к горе, не зная даже, как выглядит его отец.

Дети остановились, уставившись на приближающихся мужчин, и вдруг услыхали глухой стон.

«Кто наш отец?» — с тревогой спросил младший.

Старший помолчал. Ведь он не видел отца с тех пор, как несколько лет назад тот зашагал прочь от деревни по горной дороге к перевалу. Он не помнил отцовского лица. А брат его тогда был еще в чреве матери.

Мужчины хмуро посмотрели на детей. Женщины собрались на крышах домов.

Слышались приглушенные голоса:

— Смотрите, его несут на носилках…

— Я слышала, он тяжело болен…

— Нет, в него вселился шайтан…

Женщина разжигала печь. Она хотела сварить для мужа кофе, но все валилось у нее из рук. Вдруг она увидела себя в треснутом зеркале и ужаснулась. Как она постарела! И даже не заметила этого.

Наконец-то печь разожглась. Над домом взвилась струйка дыма. Женщина вытащила из-под деревянной кровати черный горшок. Там она прятала масло, которое ей удавалось собрать, отрывая от себя и детей, — ради мужа. Сейчас она приготовит ему горячий ужин.

— Почему он на носилках? — шепнул младший.

— Потому что устал, — ответил его брат.

Она услышала голоса мужчин, поднимавшихся по лестнице:

— Держи снизу!..

— Тише!..

— Не тряси…

«Может, они несут вещи, которые муж привез с собой?» — подумала женщина. И вдруг услышала за своей спиной голос сына:

— Он больной. Его несут на носилках.

Рука ее коснулась огня, но она не сразу почувствовала это.

Она словно оцепенела. Смотрела в одну точку остановившимся взглядом. Душа ее сжалась от мрачных предчувствий. Ей сделалось страшно. Отчего — она еще не знала.

На темной лестнице продолжали раздаваться голоса:

— Где его положить?

— Здесь, в спальне.

— Нет, лучше на ковер.

— Здесь больше воздуха.

— Эй, хозяйка, где ж ты наконец? — крикнул кто-то.

Она ничего не слышала. Мысли ее были далеко. Что же это на самом деле? Как! Разве он не вернулся? Нет, нет! Неужели то, что происходит, — правда?

Она ничего не видела, никого не замечала, даже детей.

Мужчины разошлись по своим домам, где женщины судачили о случившемся несчастье.

— Что теперь будет делать его бедная жена?

— Наверно, станет заботиться о нем.

— Говорят, у него нет ни гроша.

— Это врачи выманили у него деньги.

— Нет, его опоили… одна городская, — прошептала какая-то старуха.

Жена только теперь посмотрела в угол, куда положили ее мужа. Как он почернел и высох, как не похож на того, кто жил с ними когда-то! Его можно было узнать только по глазам. Она чуть не умерла от отчаяния.

Малыш стоял рядом с ней. Он не верил, что перед ним — отец. В его воображении отец был другим — большим и сильным. Этот образ стал для него близким, привычным, как песня, которую пела мать, размалывая ячмень.

А старший не знал, что делать. От волнения он дышал с трудом. Он не хотел верить, что тот, кто лежит, — отец, который поцеловал его на прощанье. Может быть, мужчины ошиблись и принесли в дом чужого? А мама смотрит и молчит.

— Мама, это не…

Его прервал стон:

— Воды, пить…

Мать побежала к кувшину, а дети робко подошли к постели. Не сразу решились они взглянуть на отца.

Мать обошла все святые места в округе, отдала последнее зерно, масло и молоко чтецам Корана.

Но он так и остался недвижим. Голова не шевелилась. А взгляд был устремлен в потолок. Ну разве он не умер?

Лучше бы он не вернулся!..


Перевод Р. Шарафутдиновой.

Нагиб Махфуз (ЕГИПЕТ) РАЗДРАЖАЮЩИЙ ЗВУК

Он курил сигарету и прихлебывал кофе, заняв свое излюбленное место на веранде маленького ресторанчика на берегу Нила и глядя то на спокойные воды реки, то в безоблачное июльское небо, пронизанное ослепительными лучами солнца. Временами он прикрывал глаза, чтобы сосредоточиться и собраться с мыслями, а открыв, видел перед собой чистую страницу своего блокнота и карандаш, ждущие, когда на него снизойдет вдохновение. Посетителей вокруг мало, и официант даже позволил себе сесть на парапет — передохнуть. В это яркое июльское утро, так располагающее к покою и лени, только он один пришел сюда, чтобы поработать. Ему надо найти, чем заполнить в очередном номере своего журнала страничку «Вчера и сегодня». Каждую неделю он должен изобретать для нее все новые и новые темы, и конца этому не видно. А куда денешься? От того, насколько успешно он справляется со своим заданием, зависит его семейное счастье: уютный дом, жена, двухлетний сын, собственный «опель». Не говоря уже о его «гарсониере» — холостяцкой квартирке в жилищном кооперативе «Аш-Шарк», предназначенной для всяких непредвиденных случаев.

— О небо, ниспошли мне хоть какую-нибудь мыслишку!..

Он посмотрел сквозь очки на противоположный берег, где, облитый солнечным светом, красовался чей-то дворец. Окна и двери закрыты. Нигде не видно ни малейшего признака жизни. Даже деревья не шевелятся, стоят, словно недвижные статуи.

— Вот бы пожить в таком дворце! Чтобы не заботиться о хлебе насущном. Сиди себе и ни о чем не думай!

Он вздохнул и, глядя на гущу в кофейной чашечке, подумал: «У меня ведь есть кое-какие идеи, планы. А на что трачу свое время? Пишу о всякой ерунде, изобретаю вещи, всем давно известные. Ох-хо-хо…»

— Господин Адхам, доброе утро! — прозвучал вдруг у него над головой нежный голос.

Он обернулся назад — посмотреть, кто отрывает его от работы, и тут же встал, разом освобождаясь от всех своих мыслей.

— Надира! — воскликнул он с улыбкой. — Какая приятная неожиданность!

Они обменялись рукопожатием, и девушка села напротив него, положив свою белую сумочку на такую же белую страницу его блокнота.

— Я увидела вас с улицы со спины и узнала.

— Когда вы будете узнавать меня так же хорошо и в лицо?

— Ваше лицо навеки запечатлено в моем сердце! — пошутила она с кокетливой улыбкой.

Он любовался ее стройной, точеной фигуркой и симпатичной, юной физиономией. Хотя, казалось, она еще только-только вышла из детского возраста, косметика уже густо покрывала ее щеки, веки и ресницы.

— Вы со свидания или на свидание? — спросил он, пропустив мимо ушей ее шутку.

— Ну какие свидания по утрам! Так, моталась на машине по городу без всякой цели.

«Моталась». Заразительный у них жаргон. Да, тебе уже тридцать пять, а ей только семнадцать. Правда, она настолько эмансипирована, что может привлечь внимание любого мужчины, особенно если у того есть холостяцкая квартирка. Девочка начитанная, обожает Франсуазу Саган. Она сразу заинтересовала его, когда они впервые встретились на вечеринке в «Сан-Суси», устроенной друзьями-журналистами. Надира мило рассуждала об искусстве и жизни, не стеснялась при случае ввернуть в беседу рискованную шутку. Университет она бросила и сейчас посещает какие-то курсы сценаристов. Наверно, метит в звезды. Уже пыталась что-то написать, но, несмотря на свою красоту, не сумела пробиться ни в один журнал, ни на радио. При последней их встрече в той же компании она с восхищением распространялась об атеистическом экзистенциализме.

— Что для вас заказать? — спросил Адхам и полусерьезным тоном добавил: — Или отложим до моей квартиры?

— Закажите кофе, а о прочем и не мечтайте!

Он протянул ей сигареты и щелкнул зажигалкой. Надира закурила и начала прихлебывать кофе, игнорируя его настойчивые взгляды.

— Как обстоит дело с экзистенциальной озабоченностью? — поинтересовался он тем же игривым тоном.

— Прекрасно. Только я спала сегодня не больше двух часов.

— Размышляли о философских проблемах?

— Мама с папой закатили мне скандал, представляете!

Он вспомнил о теме для своего еженедельника, которую искал все утро.

— …Закончи образование, — продолжала она, передразнивая голоса родителей, — не пропадай из дома по вечерам — ты не парень, подумай о замужестве…

Заигранная пластинка, но девочка хороша собой, сидеть с ней приятно, и их знакомство позволяет надеяться на большее… Однако сегодня ему надо сделать свою страничку, хотя бы ценой отмены вечерних встреч…

— Где уж старикам понять юного философа!

Надира сдвинула брови, показывая, что шутки неуместны.

— Никто не хочет признавать за мной право на самоутверждение — как будто я живу среди обитателей пещеры!{50}

Адхам вспомнил многочисленные выступления ее отца по телевидению.

— Но ваш отец — человек современных взглядов.

— Как же, современных!

— По крайней мере но сравнению с моим отцом.

— Сравните еще с каменным веком! — прыснула она.

Он устремил вдаль мечтательный взгляд и увлеченно воскликнул:

— Каменный век! Если бы нам вернуться туда хоть на часок, я сей же момент взвалил бы вас на спину и без помех потащил к своей пещере в жилищном кооперативе «Аш-Шарк».

— Я уже говорила вам: не мечтайте! Лучше дайте я скажу, зачем пришла.

— О! Значит, мы встретились не случайно?

— Вы же сами рассказывали мне, что работаете здесь по утрам.

— Тогда пошли в мой кооператив, — с нарочитой серьезностью снова предложил он. — Вполне подходящее место для содержательной беседы.

— Неужели вы не видите, что я не шучу? — рассердилась Надира. Закурив новую сигарету, она подняла на него свои чистые, цвета меда глаза и оценивающе окинула его взглядом.

— Вы, помнится, обещали познакомить меня с господином Али аль-Кебиром.

— Вы серьезно? — спросил он с тревогой в голосе.

— Абсолютно серьезно.

— Несомненно, вы восхищаетесь им как актером?

— Конечно.

Они переглянулись.

— Ему сорок пять!

— Понимаю. А вы никогда не слыхали о магии возраста?

— Нет, но я много слышал о возрастной трагедии.

— Собираетесь взять на себя роль проповедника-моралиста со странички «Вчера и сегодня»?

— А какова должна быть моя роль?

— Вы — его лучший друг.

— У него дочка вашего возраста.

— Да, кажется, на факультете права.

— Будьте со мной откровенны, скажите, что вы задумали. Может быть, например, разбить его семью и выйти за него замуж?

— Ничего я разбивать не собираюсь, — ответила она засмеявшись.

— Платоническая любовь?

Она пожала плечами.

— Кратчайший путь на экран?

— Нет, я не пролаза.

— Тогда что же?!

— Вы должны сдержать свое обещание.

И тут у него промелькнула идея.

— Вы мне подсказали тему для моей статьи! — воскликнул он.

— Какую же?

— Свободная любовь вчера и сегодня, — ответил он после некоторого раздумья.

— А поподробнее?

— Ну вот хотя бы такой тезис, — он непроизвольно заговорил строгим голосом. — Раньше, если девушка оступалась, про нее говорили, что она падшая, а нынче объясняют, что это озабоченность, вызванная цивилизацией, или философская озабоченность.

— Вы претендуете на прогрессивность, а сами ужас как допотопны! — рассердилась она.

— Чего же ждать от того, чьи родители жили в каменном веке?

— А вы бы не могли видеть во мне просто человека, такого же, как вы?

— Видеть в вас себя? Это какой-то нарциссизм.

— Вот вы смеетесь надо мной, а отец кричит…

— А вы?

— Я только прошу сдержать обещание.

— Дайте я сперва расскажу вам кое-что об Али. Он великий артист. Многие считают его даже лучшим нашим киноактером. Все так. Но он известен и своим поведением. Если его знакомят с такой девушкой, как вы, он тут же везет ее в свой загородный особняк и начинает с того, чем остальные кончают.

— Благодарю. Из вас вышел бы прекрасный опекун.

— Все-таки настаиваете на встрече с ним?

— Да.

— Ладно, — сказал он с вызовом. — Однако я требую плату вперед.

Надира вопросительно вскинула голову, и ее ровная челка разметалась над бровями.

— Окажите мне честь посещением моей холостяцкой пещеры.

Она улыбнулась и промолчала.

— Согласны?

— Я уверена, что вы выше этого.

— Но я тоже одержим озабоченностью века.

— Нет, не надо смешивать шутку с вещами серьезными, — сказала она и добавила извиняющимся тоном: — Я отняла у вас столько драгоценного времени.

Надира закурила третью сигарету. Они обменялись долгими взглядами, и оба улыбнулись. В воздухе опять воцарился дух взаимной симпатии. Он вспомнил о своей статье, и сразу вернулось ощущение расслабляющей жары и влажности.

— Все-таки вы реакционер в модной одежке, — произнесла она шутливо.

— Да нет! Вы и сами в это не верите. Но вы очаровательны, и шутки ваши милы. Я устрою эту встречу у себя в редакции. Загляните туда как бы случайно в среду часов в девять вечера.

— Спасибо.

— Я же ваш должник за тему моей будущей статьи.

— Посмотрю, как вы ею распорядитесь.

— В процессе письма я перевоплощаюсь в другого человека.

— Вы так внимательны к мнению своих читателей, что готовы забыть собственное «я»?

— Возможно. По правде говоря, мое лучшее «я» тоже еще не нашло самовыражения.

Надира увидела, что он смотрит на свой блокнот, и молча переставила сумочку на пустой стул. А Адхам снова устремил взгляд на сонный дворец, застывший в уединенном величии. Ему нравилась веранда, выходящая в сад, а еще больше — балкон второго этажа, покоящийся на двух колоннах-обелисках. Как приятно сидеть там в лунную ночь и не думать о деловых встречах, обременительных условностях… Или купить яхту и плавать на ней по морям, знакомясь с новыми людьми, новыми странами… Жену, конечно, оставить в Каире… Гавайские острова, танцы, гирлянды из роз… Выкинуть из головы темы для «Вчера и сегодня». Заодно со всеми прочими проблемами: нищетой, невежеством, болезнями… Заняться лучше изучением истории человечества… Тебя, конечно, посещают иногда сомнения в своем таланте, но вот такие всплески фантазии прогоняют их. Эти странные волнующие фантазии, неподвластные рассудку, нереальные и необъяснимые, хорошо знакомые лишь завсегдатаям кабаков и курилен…

— Надира, что вы думаете об иррациональном?

— Как о вполне рациональном! — оживилась девушка.

— Оно вторгается в мою жизнь, словно сон и явь.

— А я даже подумываю сочинить для кукольного театра пьесу в абсурдистском стиле.

Она вздохнула и добавила с сожалением:

— Если бы не папа, я написала бы сногсшибательную повесть из своего опыта.

— Если бы вы еще и меня включили в ваш опыт, было бы совсем хорошо! — опять пошутил он.

— Не смейтесь. Представляете, какой бы это имело успех…

На некоторое время каждый погрузился в свои мечты, и оба замолчали.

Внезапно тишину нарушил какой-то резкий звук, заставивший обоих вздрогнуть и обернуться. Они увидели человека, который, накинув на плечи веревочную петлю, тащил за собой по реке тяжелый баркас со спущенным парусом. Рывками бросая свое тело вперед и изо всех сил напрягая мускулы, он тяжело ступал по узкой отмели, тянувшейся вдоль самого парапета. Но, несмотря на все его усилия, баркас, казалось, не двигался, замерев на поверхности спящей воды, а если и двигался, то не быстрее черепахи. Впереди на палубе стоял старик в чалме и следил сочувственным взглядом за тяжелой работой бурлака. И всякий раз, как тот замирал на месте, чтобы вдохнуть воздух и снова натянуть веревку, старик кричал ему с борта: «Еще!» И в ответ слышалось громкое: «Ух-ха».

На лицах собеседников отразились досада и раздражение, но они не произнесли ни слова. А бурлак шаг за шагом ценой невероятных усилий подходил к ним все ближе и ближе. Это был парень лет двадцати, темнокожий, с выбритой непокрытой головой, грубыми чертами лица; глаза его от напряжения почти вылезли из орбит, ноздри раздулись. На нем болталась старая выгоревшая галабея, из-под которой были видны босые ноги с вздувшимися жилами. Когда он наконец поравнялся с ресторанчиком, в недвижном воздухе повис тяжелый запах пота и речного ила. Сидевшие за столиком сморщились от брезгливости, и Надира поспешила достать свой надушенный платочек. Они проводили глазами медленно удаляющуюся согнутую фигуру, потом обменялись сочувственными взглядами и, улыбнувшись, одновременно потянулись за сигаретами.


Перевод К. Юнусова.

Хамид аль-Мазини (КУВЕЙТ) СВИРЕЛЬ

Дым, то и дело вырывающийся из очага, по обе стороны которого стоят кресла (мое — ближайшее), заставляет слезиться глаза. Время еще не позднее. Угли только начинают образовываться. Горит то же дерево, грушевое, — я узнаю его сразу, — из которого сделана моя свирель. Дым от него особенный: если бы он поднимался где-нибудь вдали, на горизонте, то был бы похож на белую голубку, что машет крыльями, разрывая яркую голубизну неба, подлетает к тучке и посылает оттуда последний прощальный привет.

Мне вспоминается лицо девочки, продающей тахинную халву в нашем квартале. Нежно и мелодично, как свирель, звучит ее голосок, когда она произносит:

— Доброе утро!

В кафе вошли новые посетители. Уселись. Пикассо — мы так зовем его за страсть наблюдать за голубками — достал фонарь, что обычно стоит в проеме окна.

Нет! Сегодняшний дым из очага не похож на белую голубку. Он пахнет слезами. Человеческими слезами…

Тогда вставало солнце. Я ехал рядом с шофером. До моего селения было еще далеко. Оттуда и теперь привозят продукты жителям Багдада и его окрестностей — Багдада, который построил Харун ар-Рашид, халиф, известный кроме всего прочего своим пристрастием к миловидным рабыням.

Снова дымом пахнуло мне в лицо. Уж не сатана ли направляет его из очага? Занялся бы, проклятый, чем-нибудь другим! Когда дуешь в отверстие, повернув свирель к огню, угли тотчас краснеют и пышут жаром. Мелодия будто плывет над раскаленной июльской лагуной. Переносишься в навеки забытый полдень во времена халифата. На берегу реки под легким навесом пляшут невольницы. Белые, желтые, коричневые, черные. Мужчины — в охотничьих одеждах. Очевидно, это привал после охоты. А в небе кружит белая стайка голубей.

Картина меняется. Я — маленький мальчик. Тянусь к свирели. Конечно, не к той, что сейчас у меня в руках. К другой. Игра на незамысловатом музыкальном инструменте с детства захватила меня. Овладела сердцем. И с тех пор не отпускает.

Тр-рах! Это отец дал мне подзатыльник.

— Не видишь, что уже стемнело? Пора спать!

А я не мог жить без свирели. Если ее не было рядом, я чувствовал себя потерянным.

Рано утром на школьном дворе появился директор.

— Желаем вам доброго утра!

Он худощав. Небогат. Но власти у него больше, чем у иного крупного капиталиста. По обыкновению, стал ровнять ряды учеников, выстроившихся шеренгой во дворе. А я, позабыв обо всем на свете, стою и дую в свирель. Старательно подражаю птичьему свисту. Вдруг руки мои взмахивают, словно крылья голубки, и я лечу куда-то в сторону. Господин директор изволил влепить мне очередную затрещину. Но я никогда не сердился на него: директор есть директор. Не сердился, даже когда он потом временно выгнал меня из школы.

Ну и что? Подумаешь, невидаль! Из института изящных искусств меня тоже выгнали — недавно… Его здание стоит на окраине Багдада.

— Эй, любезный! Чем это там вкусным запахло?

Опять слезятся глаза… Вчера я долго не уходил. Играл и смотрел. То в очаг, то налево, то направо. По телевизору показывали военные действия чьих-то войск. Я встал и отправился в кафе «Шукра». Но дверь захлопнулась перед моим носом. Институт изящных искусств для меня тоже закрыт. Я сам в этом виноват.

Тонкий аромат грушевого дерева разливается в воздухе, словно первый весенний ветерок. Звук в этом чертовом телевизоре не настроен. Родная музыка тонет в гаме, получается какая-то несусветная какофония.

— Ну и безобразие!..

Плохо работающий телевизор часто заставляет меня идти в соседнее кафе. Сильные искажения звука вызывают у меня чуть ли не физическую боль.

— Что за шум?

— Переключи!

Зашипели знакомые до тошноты слова из ежедневной передачи: «Буржуазия… национальная… борьба с бюрократией… порождает…»

А что происходит на деле? Над институтом изящных искусств пронесся настоящий смерч. Скольких выгнали за убеждения! А ведь мне говорили: «У тебя талант к народной музыке! Работай! Трудись!»

Сгоряча принял решение покончить с игрой на свирели. Собственноручно швырнул свирель в Тигр. С той минуты ненавижу реку, хотя Тигр и прекрасен.

Рука сама собой тянется к головне. Как тогда — вспышка, огонь… Неожиданно мерещится другое — пожар в Каире, языки пламени лижут здание оперного театра, вздымаются над крышей… Аль-Джавахири{51}, приятель, знает свое дело. Горит автомашина. Кажется, от нее может сгореть весь Багдад. Упаси Аллах!

Воспоминания давят на меня, и я опускаю голову.

— Любезный, принеси-ка чаю!

Голова у директора школы была непомерно большая. Феодально-помещичья. Ах, что мне теперь до нее?

Я отодвигаю ненужную посуду на край столика. В дорогом моем «Аль-Кури» прохладно. Но вот я направляю свирель в сторону очага, горит лучше и сразу вроде бы теплеет. Дую изо всех сил…

Как дул на недавней свадьбе в приречном квартале. Пляшущие языки пламени взмывали вверх под веселую мелодию свирели. Я занимал место в середине кружка.

— Сыграй еще! Сыграй!

Тут же, прямо во дворе, топилась печь. Готовился свадебный ужин. Черный дым незаметно исчезал в черном небе.

Сам себе я кажусь нищим, попрошайкой. Голод грызет мне желудок, а свирель помогает выпрашивать подаяние. На свадьбе тоже…

— Пикассо сбежал!

— Кто это выдумал? Глупости!

Перед глазами небольшое селение на моем пути. Немощеная улица будто покрыта скользким глиняным плащом. Нагруженный автомобиль едва тянет. И все же волосы развеваются, лезут на лоб. Холод жалит. На рытвинах я подпрыгиваю вместе со свирелью. Скорей бы взошло солнце! Его теплые лучи скрасят эту нелегкую поездку. Но вот начинается каменистый участок дороги, и автомобиль рвется вперед.

Кто-то опять включил звук. Слышится новая мелодия. Совсем неплохая. Не исключено, что для кого-нибудь она станет излюбленной, будет доставлять радость, удовольствие, и мне придется исполнять ее, когда попросят; для другого — чем-то вроде гимна, для третьего — неотступным призраком под одуряюще жарким солнцем.

Автомобиль затормозил.

— Сыграй, дружище, что-нибудь! Отдохнем!

Толстый шофер улыбается. Я вылезаю из машины. Достаю свирель. Играю старый-престарый напев — никак он не выходит из головы. Словно заведенные, пляшут пленительные рабыни Харуна ар-Рашида, халифа, создавшего Багдад. Я стараюсь играть как можно лучше. Я отдал Багдаду главное, что у меня есть, — мое маленькое измученное сердце.

— Добрый вечер, уважаемые!

Справа от меня кто-то садится в кресло.

Диктор торжественно сообщает последние известия: «Представители национальной буржуазии занимают почетные места в меджлисе…»

Воистину, ухо для человека нужнее дворца или хижины, где он обитает. Важнее, чем свидетельство о рождении.

— Извините!

А ведь ухо пришельца — того, кто справа — в моих руках. Кровь, как вода из-под крана, брызнула бы и потекла по его шее. Но у меня нет бритвы. И грудь моя к тому же стеснена печальной мелодией. Пришелец тоже ее слушает… Да пребудет его ухо в печальном здравии!..

— Повтори!

— Зачем?

— Чего спрашиваешь?

Или это бред — мысли о бритве, отрезающей ухо?!

Не дослушав передачу о заключении нового договора с курдами, я отправляюсь назад, в кафе «Шукра». На улице Республики пыль стоит столбом. Упрямо лезет в глаза. Говорят, если б у нас была общенародная собственность, улицы Багдада были бы чисты. Их пропылесосили бы уборочные машины.

Архимед — он самый умный у нас — приветствуя мое возвращение, кричит:

— Подсаживайся поближе!

— Сию минуту.

Гнев в моей душе не ослабевает. Здесь тоже, справа за столиками, восседают посетители с сытыми рожами и толстыми животами. Слева — публика поскромнее.

— Сколько тебе оставалось учиться в институте?

— Два года.

— И все же выгнали?

— Да.

Вокруг столика большая компания. Шумно. Подсаживаюсь.

— Друзья мои! — это голос Архимеда. — В нашей музыке отображены родовые схватки народа.

Из противоположных дверей зала кричит стоящий там полицейский:

— Эй, профессор! Поучил и хватит!

Раздается звон посуды.

Мелодия рвется откуда-то из глубины души. Громче. Громче. Передо мной снова облако дыма. Мелодия об улицах Багдада. О чудесных мгновениях…

Звуки обрываются так же неожиданно, как и родились. Свирель умолкает. А что я без нее?

— Ну-ка, включите Лондон! — орет какой-то толстяк из правых. С превеликим животом.

Да, отъелась мелкая буржуазия. Знает, чего ей надо.

— Лондон можно поймать только поздно вечером, — отвечает кто-то слева.

«Капиталисты избрали путь нажима!» — гремит сочный бас.

На мгновение шум смолкает. Слышно, как булькает закипающая вода.

— А ты знаешь, что поднялись цены на чай и сахар?

— Эх, черт!

— Вовсе не плохо! Если Аллах пожелает, прибыли возрастут, — квохчет толстяк.

Приятный голос молодого диктора доносится издалека: «Национальная буржуазия постепенно склоняется к уступкам народу. Причиной тому служит свободный капиталистический рынок».

— Свободный рынок — это балаганный шут! — провозглашает Архимед.

Его сравнение нравится левым. Они смеются. Толстяк с животом свистит.

Впрочем, так — почти каждый вечер.

Ура Харуну ар-Рашиду! Ура халифу, который создал Багдад! Ура тому, кто придумал музыку и свирель!

Удивительно, но Сальвадор Дали нарисовал картину, где изображены одни лохмотья, висящие на веревке, которая протянута над террасой. Говорят, его соседка не хотела сушить белье у себя в квартире. Квартира ей была нужна для того, чтобы продаваться в ней по дешевке каждую ночь. Вот она и развешивала белье во дворе.

— А кто знает, не поднялись ли цены в кафе?

— Это еще что?! — возмущается толстяк. — Тогда больше я сюда — ни ногой.

Блеснули подносы. Подаются стаканы с чаем. Слышится легкий перезвон.

— Сыграй что-нибудь!

Каждый говорит свое.

— Благодарю!

— Меня выгнали с работы.

— Кто там, включите, наконец, телевизор!

— Зачем?

— Чтобы лучше знать состояние дел на капиталистическом свободном рынке.

На экране появляется диктор: «Вашему вниманию предлагается концерт Виктора Хары».

— Вот это годится!

Я ненадолго покидаю свое место. Прохожу мимо ссутулившегося швейцара. Свирель осталась на кресле. Она мне будет нужна позднее.

На улице льет дождь. Вода струится по неровной дороге. Ссохшаяся земля еще лежит комьями. Но они уже начинают отмокать, расползаться. Дождя давно не было. Почва почернела. Тревожное было время… А теперь вот бегут ручейки. Торопятся. Заливают низину.

Мне вспоминается «Лебединое озеро». Его исполняла балетная труппа.

Дождь тоже создает музыку.

Когда я возвращаюсь в кафе, истошный голос вопит из работающего телевизора: «Торпеда!»

Взрыв. На экране перемешиваются головы, ноги… Для кого-то наступил последний хадж.

Передачу смотрят в основном правые. Левые собрались в кружок. Что-то обсуждают.

Я беру свирель и присоединяюсь к ним. Сажусь в центр. Варьирую мотив, рожденный товарищеской встречей, ночью и дождем.

К нашему кружку подходят новые слушатели.


Перевод И. Лебединского.

Махмуд аль-Бадави (ЕГИПЕТ) ЗМЕЯ

Проезжая как-то по дороге в село, я встретил шейха Абдальалима Бекра. Окруженный феллахами, он сидел недалеко от дороги под сенью дикой ююбы и производил с ними расчеты за водоподъемную машину. Он предложил мне отдохнуть, выпить кофе и посмотреть его расчеты. После пути, проделанного мною верхом в такую жару, когда знойный воздух так и обжигал лицо, мне, конечно, хотелось пить. Да и тень дерева привлекала меня, и я принял его приглашение.

У меня была газета «Аль-Ахрам», которую я купил на станции Бени-Хусейин. Шейх Абдальалим, просмотрев новости, принялся расспрашивать меня о причине открытия хлопковой биржи, об обобществлении питьевой воды в деревнях, о кооперативных обществах в помощь феллахам и о съезде на востоке страны, про который так много говорили.

Феллахи слушали нас, не перебивая и никак не выражая своего мнения, ибо мы в их глазах были людьми просвещенными, а они не достигли нашего уровня понимания и сознательности.

Внезапно шейх Абдальалим замолчал, и я заметил, что он смотрит на человека, переходившего канал. За ним шел сторож поместья Абдальбасыр. Когда человек приблизился, я узнал его, это был Мамун Абдаррахман, один из самых работящих феллахов в поместье шейха Абдальалима.

— Где деньги, Мамун? — сразу заговорил Абдальалим.

— Пожалуйста…

— А еще фунт?..

— Я орошаю только феддан и одну треть феддана с помощью твоей машины, Абдальалим-бей!

— Нет! Ты орошаешь феддан с половиной. Твою землю измерял и посредник, и Исмаил-эфенди. Зачем этот бесполезный спор? Иди и принеси еще фунт!

— У меня нет больше денег, Абдальалим-бей.

— Тогда возьми свои деньги. Когда соберешь нужную сумму, принесешь все сразу.

— Откуда мне их взять?.. Что, продать детей, что ли?..

— Иди продай две кейли пшеницы, или овцу, или двух коз. Как говорится: кто до труда падок, у того и хлеб сладок.

— Нет у меня больше. Это то, что вам положено, и еще с лихвой.

— Что ты такое говоришь?..

— Это то, что вам полагается, господин бей.

— Завтра утром мы наложим арест на твою землю и буйволицу!

— Вы покупаете и продаете нас за вашу землю и машину! Какая несправедливость!

— Ты что говоришь, собака!? — закричал шейх Абдальалим. Вскочив, он схватил свою палку и принялся изо всех сил бить Мамуна по лицу и груди. Мы с трудом оттащили его от бедняги. Садясь на место, шейх Абдальалим задыхался от гнева и грозил выгнать непокорного из поместья.

Мы стали успокаивать шейха Абдальалима, всеми силами пытаясь смягчить его гнев. Солнце достигло зенита, и июльская жара опаляла все вокруг. Казалось, из земли вырывались языки пламени.

Перед нами расстилалась земля, находящаяся под паром, из нее торчала стерня пшеницы. Зеленели поля, засеянные просом.

Нил находился рядом, но уровень воды в нем был очень низок, а земля была высоко, и крестьяне не могли использовать его воду для посевов. Они только сами пили из него и водили скот на водопой. Для этого к Нилу была протоптана узкая тропинка.

Вместе с мальчиками из поместья по этой тропинке часто ходил к Нилу поиграть сын шейха Хасан. Абдальалим не запрещал этого сыну, потому что в поместье это было единственным развлечением подростка. Так было и на этот раз.

Шейх Абдальалим закончил расчеты, и феллахи ушли по своим делам. Шейх поднялся, чтобы совершить полуденную молитву, как вдруг раздался крик мальчика:

— Скорее к Хасану… сыну Абдальалим-бея!

Мы подумали, что он тонет. Его отец, я и некоторые услышавшие крик феллахи бросились к реке. Достигнув начала тропинки и посмотрев вниз, мы остановились как вкопанные, и глаза наши чуть не вылезли из орбит от страха. Мы увидели огромную пятнистую змею, подползавшую к воде, — ее привлекла прохлада. Около нее, охваченный ужасом, прижался к стене Хасан.

При взгляде на него было не ясно — жив он или мертв. Он стоял как в столбняке и, не мигая, смотрел на змею. Она преградила ему дорогу, и он не мог ни спуститься к воде, ни подняться наверх. В реке никого не было, кроме огромной буйволицы Мамуна, которая не обращала ни на что внимания. Она лежала в воде и находилась, таким образом, на одной линии со змеей. Мы боялись, как бы она не задвигалась и не побудила змею поползти. Тогда не миновать беды.

Мы не знали, что предпринять, чтобы убить змею, ибо всякое неосторожное движение могло разозлить ее, а это означало смерть для мальчика. Я почувствовал, как дрожь словно электрическими разрядами стала сотрясать мое тело. Мне показалось, что не одна, а множество змей шевелятся у меня под ногами, выползая из всех расселин. Я стоял, в страхе озираясь по сторонам. Мне представилось, что одна из таких змей уже обвивается вокруг моей шеи. Один из крестьян бросил в змею большой камень. Не будь этого, может быть, все и обошлось бы: змея вернулась бы в свою нору, не причинив никому вреда. Камень в нее не попал, а рассерженная змея, конечно, подняла голову и раздула шею. Перед ней находился мальчик, и она двинулась к нему! Крик ужаса вырвался у всех присутствующих. Шейх Абдальалим дрожащей рукой поднял пистолет, но выстрелить не смог.

— Стреляй! — кричали ему. — Стреляй же!

— Пуля попадет или в мальчика, или в буйволицу! — кричали другие. — Еще никто не попадал в движущуюся змею.

— Стреляй, парень! Стреляй! — снова кричали люди.

Вокруг нас творилось светопреставление. И вдруг раздался выстрел. Один выстрел… Змея и буйволица были убиты одновременно. Мы обернулись на выстрел и увидели Мамуна, одиноко стоявшего на краю обрыва с короткой винтовкой в руках. Мы знали, что только он мог сделать такой выстрел и попасть в такую цель. Только он один.

После того как шейх Абдальалим прижал сына к груди, он достал деньги, чтобы возместить Мамуну стоимость буйволицы. Мамун с презрением бросил новенькие бумажки на землю и пошел прочь, гордо подняв свою голову, как будто он ничего и не сделал…

Никогда я не видел шейха Абдальалима таким жалким и униженным, как в тот день.


Перевод О. Фроловой.

Бинт аш-Шати (ЕГИПЕТ) ОНИ ХОТЕЛИ ВОСПИТАТЬ МУЖЧИНУ

Женщин было пять… Они проводили мужчину в последний путь; жена стала вдовой, дочери — сиротами. И люди удивились, когда мать с четырьмя дочерьми, не успев как следует оплакать покойника, сразу же начала работать, вместо того чтобы устраивать поминки и принимать соболезнования.

Многие несправедливо считали вдову жестокой и неблагодарной. Но как ни велика была ее печаль, она не могла позволить себе поплакать или предаться воспоминаниям о своей разбитой жизни. Она знала, что в слезах можно найти утешение, а проявление печали вызовет у людей сочувствие к ней и к ее четырем дочерям. Однако она не могла позволить себе ни минуты отдыха и сомневалась в пользе этого сочувствия. Она предпочитала сама нести свое бремя, зная, что корабль жизни не станет ждать, пока пройдут ее траурные дни и ночи.

Кроме четырех дочерей, у покойного был сын, молодой человек двадцати лет, который недавно поступил на медицинский факультет. Следовало бы, конечно, упомянуть о нем раньше, чем о дочерях. Разве мальчик не надежда родителей? Разве его рождение не встречается приветственными возгласами, словно веселый праздник? Разве сразу же после появления на свет ребенок не слышит торжествующих возгласов и песен надежды? Разве в этот благословенный миг отец его не обретает спокойствия и уверенности, ибо думает, что увековечил свое имя, что теперь есть тот, кто будет ему опорой в старости и кто после его смерти позаботится о вдове и сиротах дочерях? Да, все это так!

Когда люди, окружавшие мать, после похорон стали расходиться, кто-то сказал:

— Человек бессмертен, если у него есть такой сын. Скоро он станет врачом и возьмет на себя все заботы о матери и сестрах.

Так говорили люди. То же самое говорила мать своим дочерям, зная, что ради брата им придется пройти тяжелый путь жизненной борьбы. А юноша продолжал учиться, не зная никаких забот.

* * *

Сначала поступила на работу старшая дочь; мать устроила ее на скромное место секретарши в одной из женских школ, с жалованьем пять фунтов в месяц. Этой ничтожной суммы могло хватить семье на то, чтобы кое-как заглушить голод и прикрыть наготу, не прибегая к попрошайничеству. Но ведь у них была «услада очей и надежда завтрашнего дня»! Могло ли хватить пяти фунтов, чтобы удовлетворить еще и потребности молодого человека? Ведь он, чтобы сохранить свое достоинство, старался подражать богатым студентам, иначе ему пришлось бы уйти из университета.

Дни текли мучительно медленно, а потребности юноши неумолимо и быстро росли. Когда мать сказала, что не имеет возможности их удовлетворить, он бросил занятия и с капризным упрямством стал настаивать, чтобы она поговорила со своим двоюродным братом врачом, не согласится ли тот взять его санитаром в свой врачебный кабинет…

И тогда начала работать вторая дочь, которая стала преподавать музыку, для того чтобы ее брат мог сохранить свое «достоинство» и не отставать от богатых товарищей, чтобы он мог ездить в вагонах первого класса и носить элегантные модные костюмы, которые ему нравились.

Однако заработной платы двух девушек едва хватало на то, чтобы содержать одного молодого человека. А ведь у этой большой семьи были и свои нужды, без удовлетворения которых нельзя было жить!

Оставались младшие дочери, одной исполнилось четырнадцать лет. Она еще училась, но собиралась избрать какую-нибудь профессию, чтобы взять на себя часть бремени, которое несла ее семья, если одна из сестер не выдержит и почему-либо будет вынуждена оставить работу. Но ее воспитание тоже стоило денег, поэтому мать, не имея средств, послала ее к своей старшей дочери, которая к этому времени уже вышла замуж и могла взять на себя расходы по обучению сестренки, за что девушка в свободное от занятий время помогала бы по дому.

Трудным путем шли эти самоотверженные женщины, голодные, лишенные всего, но терпеливые… Им казалось, что из-за туч проглядывает солнце надежды — ради этого они и несли свою тяжелую ношу. Их воодушевлял далекий образ «брата доктора», и тогда они забывали о своей бедности и лишениях. В мечтах они видели, как через несколько лет он протянет свою сильную, могучую руку и спасет их. А пока они шли своей дорогой, преодолевая все препятствия, встречавшиеся на пути, забывая о той непомерно дорогой цене, которую они платят, надеясь на его помощь…

Так проходили дни, тяжелые и мучительные. И каждый день сироты приносили в жертву свою плоть и кровь ради того, чтобы брат, который стал «надеждой семьи», наслаждался вкусной едой, чтобы его чаша была наполнена медом, купленным их потом и слезами…

Так проходили длинные дни и бессонные ночи. И каждую ночь они ткали для него из пожертвованной ими молодости, из своих напряженных нервов и растраченной жизненной энергии изящную одежду, чтобы он мог гордиться ею перед своими товарищами студентами и ему не приходилось бы опускать глаза перед сыном министра или знатного паши.

О, сколько было таких дней и ночей! Семь лет учился молодой человек на медицинском факультете, но его мать и сестры не могли бы сказать, сколько это длилось: для них это была долгая жизнь… И каждый из прожитых дней был для них целым веком, полным труда, истощения и усталости…

Сестры отдалились от мира, так и не вкусив его удовольствий. Они пожертвовали собой, не внимая ни природному инстинкту материнства, ни тайному голосу любви. По милости Аллаха, труд занимал все их время и все их помыслы, так что у сестер не оставалось ни минуты свободного времени, чтобы задуматься над своим будущим. Судьба сжалилась над ними, притупив их сознание. Они старались не думать о своем завтрашнем дне, лишь бы брат стал тем мужчиной, какого они хотели в нем видеть.

* * *

Время шло, неся с собой свои тяготы, чтобы минута за минутой, час за часом, день за днем прошли эти семь лет. Наконец оно остановилось и посмотрело, как молодой доктор после длительного путешествия стряхивает с себя дорожную пыль и пять изнуренных трудом женщин любуются им; лица их озарены улыбкой счастья, в глазах светится надежда.

Но время не долго стояло перед их дверью: оно не в силах было вынести эту картину — выражение радости на их измученных лицах. Брат казался «тем мужчиной, которого они хотели воспитать», но раскройся его характер перед ними во всей своей сущности — они отвернулись бы, преисполненные ужаса.

* * *

Через несколько дней доктор покинул мать и сестер и уехал. Они провожали его молитвами и добрыми пожеланиями. Они остались там же, где жили, но их глаза были обращены к далекому городу, где поселился брат. Сестры ждали, когда его щедрая рука откроет для них врата новой жизни, которая была им обещана и ради которой они отдали ему все. Они посылали письма одно за другим, в которых спрашивали, когда же он исполнит свой долг, но брат даже не отвечал. А когда ему надоели эти вопросы, доктор приехал к своей матери и сказал, что, принимая своих пациентов, вынужден краснеть от стыда из-за того, что сам бедно одет и его квартира плохо обставлена. Как же он может работать, говорил он, если в его врачебном кабинете нет самых необходимых медицинских инструментов?

И семья продолжала работать. Капли пота и слезы по-прежнему текли по их лицам, чтобы снова наполнить чашу горя. Женщины опять стали ткать, чтобы доктор имел приличествующую его положению одежду.

После долгих месяцев работы они не могли отказать себе в удовольствии полюбоваться братом, который теперь важно восседал в своем кабинете, обставленном роскошной мебелью и оборудованном новейшими медицинскими инструментами и приборами. Они отправились в тот город, где жил их дорогой мужчина, в котором они видели свою единственную опору. В его доме их приняла красивая, изящно одетая молодая женщина, о которой они раньше не слыхали.

Вернувшись из клиники, доктор представил ее. Это его избранница, на которой он на днях женился. Свадьбу он отложил, думая пригласить на торжество дорогую мать и любимых сестер…

Затем, отведя в сторону свою замужнюю сестру, он попросил у нее сто фунтов. Ему было известно, что сестра во время войны продала свои украшения и домашнюю обстановку. Когда сестра заколебалась, он принял печальный вид и даже заплакал. Как теперь он сможет смотреть в лицо девушке, если будет не в состоянии потратиться на свадьбу? Лучше смерть, чем такой позор!..

* * *

Свадьба состоялась…

И женщины отправились в обратный путь. Молча, не произнося ни слова, они покинули дом радости и вернулись в дом печали. Ни одна не осмелилась начать разговор, жалея сестер и боясь показать разочарование, боль и отчаяние, охватившее их.

Так они продолжали жить, ожидая приезда своего далекого брата…

И наконец он прибыл…

Он приехал вместе со своей молодой женой в шикарном автомобиле и провел у них несколько дней, в течение которых жена ездила по магазинам и развлекалась. Когда пришла пора возвращаться домой, старшая сестра спросила брата, когда он вернет ей долг. А мать сказала, что муж старшей сестры начал ее бранить, считая, что сбережения принадлежали детям и она не вправе была ими распоряжаться. Отношения между супругами настолько испортились, что муж собирался даже развестись с ней.

Тогда доктор показал на стоявший у подъезда автомобиль, в котором лежали роскошные наряды и самая дорогая парфюмерия, и протянул сестре руку с тремя фунтами.

— Я хотел бы вернуть больше. Но… мой очередной взнос за эту машину поглощает ту небольшую сумму, которая остается у меня после расходов, обязательных в моем положении.

Но сестра, застыв на месте, не взяла денег.

Доктора начала раздражать ее неподвижность. Ведь он не может тратить время, когда молодая жена ждет его в машине! Он спросил сестру, почему она не берет деньги.

Но она, не удостоив его ответом, посмотрела на сестер и сказала с насмешкой:

— Мы сумели сделать из него врача, но мы, женщины, оказались бессильны сделать из него мужчину…


Перевод А. Городецкой.

Зуннун Айюб (ИРАК) ЧЕСТЬ!

Честь и кровь! Эти два слова неразрывно связываются в моем уме. Стоит мне услышать слово «честь», как я уже представляю себе землю, обагренную кровью, а когда до меня долетает слух о каком-нибудь убийстве или кровопролитии, мне сразу начинает казаться, что честь приложила здесь свою руку. Если бы меня кто-нибудь спросил о тайне этой связи между словом, которое говорит о величии и благородстве, и словом, указывающим на крайнюю степень варварства и дикости, то я бы в ответ смог привести лишь замечательный стих аль-Мутанабби{52}, запомнившийся мне еще с той поры, когда я был школьником, не понимавшим и четырех пятых из того, что заучивал наизусть:

Честь не избавить от позора,

Пока его не смоет кровь!

Однажды я пробирался по узким переулкам квартала аль-Фадль{53}, похожим на лабиринт со множеством поворотов. Я не сомневаюсь, что тот, кто не жил здесь, как бы он ни был умен и сообразителен, не смог бы выбраться один из этих переулков, если не прошел по ним с провожатым по крайней мере раз пять.

В недоумении я брел наугад, стараясь найти какой-нибудь выход из этой ловушки, в которую нечаянно попал, и едва мне начинало казаться, будто я уже выбрался из нее, как я убеждался, что нахожусь в самом центре. И вдруг мне вспомнился этот самый стих. Меня поразило, что он пришел мне на память, когда я блуждал в этом лабиринте. Я попробовал разобраться, где началась та цепь ассоциаций, которая привела мою мысль к этому стиху.

«Быть может, кто-нибудь из прохожих произнес слово «честь», — сказал я себе, — Я не обратил на него внимания, но слух уловил его, а смысл перешел в сознание через ощущение». Наверное, так оно и было.

Не прошло и мгновения, как я убедился, что моя догадка была правильной. Мимо спешил широкоплечий человек, одетый в грязную рубаху, с большой джаравией на голове. Он говорил своему спутнику:

— Это вопрос чести!

Спустя минуту я увидел огромную толпу торопившихся куда-то мужчин, а позади них целую кучу ребятишек. Впереди всех шел полицейский. Этот поток увлек меня за собой. Минуты через четыре я увидел конец переулка. Там была страшная давка. Не успел я подойти, как слова о чести, подобно вихрю из стрел, окружили меня, и я с тревогой ожидал, что увижу после этого кровь.

А вот и кровь! О Аллах! Есть ли зрелище более страшное… нет, более отвратительное?

Кровь текла по земле. Ее брызги разлетелись далеко в стороны и запятнали стены. Я увидел, как полицейский положил свою тяжелую руку на плечо какого-то человека с обнаженной головой. В глазах этого человека, казалось, сверкали искры преступления.

— Мой палец запачкался, и я отрубил его! — громко кричал он.

Мне захотелось крикнуть в лицо этому глупцу:

— Чего же ты не вымыл его, вместо того чтобы рубить?

Но я проглотил свои слова: волосы у меня на голове зашевелились от ужаса, когда мой взгляд упал на его «палец».

Он говорил иносказательно: его «палец» — была девушка лет пятнадцати, в расцвете сил и молодости, которая, раскинувшись, лежала на земле. Лицо ее, перепачканное пылью, искажала гримаса безумного страха. Тем не менее это юное личико было так нежно, так приятно и женственно! Но кровь сочилась из ее маленького рта, пачкала нежные губы, заливала маленький нос и стекала по подбородку. Ее большие прекрасные глаза были широко открыты, как у испуганного ребенка; густые пышные волосы, забрызганные кровью, рассыпались по плечам. Округлая левая грудь была обнажена, и под ней виднелись две багровые, кровоточащие раны.

Мои нервы были потрясены, чувства взбудоражены, а рассудок изнемогал от этого зрелища. И я не мог определить, что именно из всего этого так сильно подействовало на меня: ярко-красная кровь, лицо девушки в уличной пыли или эта сраженная красота. Мне было ясно: только я один чувствовал жалость и сострадание к этой несчастной. Все ругали и оскорбляли ее. Одни, не колеблясь, плевали на труп или пинали его ногами, другие старались утешить и ободрить убийцу. Все были возбуждены до такой степени, что я боялся, как бы они не устроили демонстрацию во имя спасения преступника от рук правосудия.

Пришли люди с носилками, чтобы унести тело; преступника повели в участок, и толпа разошлась. Каждый пошел своей дорогой. Осталось лишь несколько человек, не успевших еще за это короткое время насытиться видом крови или удовлетворить свое любопытство.

Я спросил одного из присутствующих, как пройти на главную улицу. Тот велел мне следовать за ним, так как он тоже направлялся туда. К нему присоединился еще один, и оба они стали на ходу обмениваться мнениями и обсуждать подробности происшествия.

— Слава герою! — начал тот, у которого голос был погрубее. — Он быстро смыл позор! Я тоже был в кофейне, когда он поссорился с Исмаилом. Тот стал его срамить: «Отправляйся к себе домой и полюбуйся, как твоя сестра любезничает с Джуду аль-Хело!» Услышав это оскорбление и увидев, что присутствующие смеются над ним, Хамд бросился домой как безумный. Некоторые побежали следом; я тоже. Мы увидели Зейнаб, сестру Хамда, — она развешивала белье на крыше. А Джуду тоже был на крыше своего дома — ты ведь знаешь, что через стену между их домами можно перешагнуть, — так что Зейнаб и Джуду были совсем рядом, их разделяла только маленькая стенка! Они оба громко смеялись. Едва Хамд увидел это, как его охватила ярость. Он выхватил из рук матери кухонный нож и бросился вверх по лестнице. Не дав опомниться, он схватил Зейнаб за косы и ударил ее ножом в шею. Потом он поволок ее вниз по лестнице… Ох и кричала же она! Потом он еще раз ударил ее ножом в грудь. Тут она рванулась изо всех сил, оставила у него в руке часть своих волос и кинулась к двери. Но он ее догнал-таки по дороге и прикончил.

Когда мой провожатый умолк, я не удержался и спросил его:

— Но неужели того, что вы видели, достаточно, чтобы заподозрить эту несчастную и убить ее?

— Честь — это тонкая штука, эфенди, — ответил он мрачно. — И счастлив тот, у кого не живет в доме женщина! Я не знаю, зачем Аллах создал нас так, что мы не можем без них обходиться. Женщины вечно приносят с собой всякие несчастья.

— Это правда, эфенди, — добавил его приятель. — Я частенько замечал, как Джуду и Зейнаб болтали друг с другом при каждом удобном случае, как это нередко бывает у нас, у простых людей. Это не вызывало у меня никаких подозрений. Но когда затрагивается честь, тут уж дело другое! Все остальное становится тогда неважным!

Я не знал, на каком языке говорить с ними, какими доводами убедить их, и был вынужден замолчать.

Спустя мгновение из-за поворота выбежала девочка. Ей было не больше восьми лет.

— Папа, папа! — в ужасе кричала она.

— Что с тобой? — воскликнул мой провожатый, останавливаясь.

Вслед за ней появился мальчик младше ее года на два. В его руке был старый перочинный ножик.

Один из моих провожатых схватил мальчика, поднял на руки и, смеясь, спросил, зачем он бежит за своей сестрой.

— Я хочу убить Сафию, как Хамд убил свою сестру, — ответил малыш.

Мужчины громко засмеялись. Мой спутник отнял у мальчика нож и поцеловал его в глаза.

— Молодец, сынок! — сказал он, посмеиваясь. — Будь львом, как твой отец!

Я посмотрел на своего провожатого: он стоял с гордо поднятой головой, самодовольно улыбался и подкручивал концы своих пышных усов.

На другой день, когда я просматривал газету, в углу, среди обычных заметок раздела хроники о приезде такого-то и отъезде такого-то, я увидел сообщение, которое привлекло мое внимание. Вот оно:

«Обвиняемый Хамд, защищая свою честь, убил сестру.

Ведется следствие».

После этого я узнал, когда назначен день судебного разбирательства. Все виденное настолько овладело моими чувствами, что я невольно оказался в зале суда, как будто мне нужно было выполнить какой-то священный долг. Я вошел вместе с другими и занял место среди зрителей. За высокими столами сидели судьи в традиционных черных мантиях.

Рядом со мной расположился какой-то мясник. От его одежды исходил запах мяса и крови. Он разглядывал судей, пораженный их странной внешностью, торжественностью церемониала и напыщенностью речей. В конце концов он повернулся к своему товарищу и спросил, глядя на него глазами, в которых светилась вся его глупость:

— Почему судьи носят черные халаты?

— Потому что они осуждают на смерть и суровые наказания, — ответил ему тот тоном человека, гордого своей полной осведомленностью.

Началось судебное разбирательство. Показания свидетелей и другие формальности не дали ничего нового. Потом пришла очередь врача. После того как он объяснил, в результате чего наступила смерть, он упомянул, что медицинское обследование установило, что девушка была невинна, ни один мужчина ее не касался!..

Наконец поднялся защитник и громким прочувствованным голосом начал говорить о чести. Речь его мало чем отличалась от речей, произносимых учениками средней школы на обычных собраниях по понедельникам.

— Честь — это нечто великое! — говорил он. — Человек жертвует ради нее последним и самым дорогим. Из всех людей, созданных Аллахом, араб наиболее ревниво оберегает свою честь. Он не может перенести, чтобы кто-нибудь ее осквернил. И когда он убеждается, что его честь задета, он не видит, кроме крови, ничего, что могло бы смыть позор.

Честь не избавить от позора,

Пока его не смоет кровь!

Едва услышав слово «кровь», мясник начал с воодушевлением аплодировать, но стражник прикрикнул на него, а друг толкнул его кулаком в бок.

— Честь араба — это та опора, на которой основано его благородство. И горе тем, кто станет шутить с ней! Мой подзащитный поспорил, как суду известно от свидетелей, с неким человеком, который срамил его преступной связью между его сестрой и их соседом. Когда он пришел домой и увидел, что его сестра улыбками соблазняет своего дружка, он решил смыть пятно позора со своей чести — и убил ее. Что же касается того, что убитая была невинной, то этот факт еще не отрицает существования любовной связи между соседом и соседкой. Если бы мой подзащитный вовремя не убил свою сестру, между ней и ее дружком случились бы именно те постыдные дела, могущие навлечь на моего подзащитного позор, которому он предпочитает смерть. Поэтому я прошу суд сжалиться над убийцей. Пусть это будет примером для всякой, которая попытается опозорить свою семью, и послужит средством охраны людской чести. И если бы суд спросил, что думают присутствующие о виновности подсудимого, то он не нашел бы ни одного голоса, требующего осудить его!

Кончив свою речь, он представил суду бумаги, устанавливающие, что убийца принадлежит к одному из племен, и потребовал применить по отношению к нему «закон о племенах»{54}. Он перечислил какие-то статьи и параграфы, смысл которых остался для меня непонятным. С тоской в душе я покинул суд.


Перевод К. Юнусова.

Али Шалак (ЛИВАН) КТО РОЕТ ЯМУ ДРУГОМУ…

Как счастлив бывал я по утрам, получая от отца мелкие монеты. Я бежал с ними к дядюшке Али, и он взамен наполнял мои карманы бобами, каштанами, поджаренными початками кукурузы. Лавочка дядюшки Али — старика лет шестидесяти — находилась как раз напротив нашего дома у Джабийских ворот. Товары в ней сменялись вслед за сменой времен года: там выставлялись то зимние фрукты, то ранняя весенняя зелень, то летний виноград и инжир. Видно, ее хозяин знал, что каждому овощу свое время, а на каждый случай есть свой костюм.

Вот я уже окончил университет, а, как и в школьные годы, каждое утро спешу к дядюшке Али, но уже не с мелкими монетками в руках, а с солидными франками. Его инжир и виноград остались прежними; не изменился и его степенный вид, с каким он сидел, прислонясь спиной к стволу старого дерева, что росло на тротуаре. Только что-то смутное темным облаком заволокло его морщинистое лицо. Фигура дядюшки Али на привычном месте стала неотъемлемой частью нашего квартала, придавая ему особый, неповторимый вид прочности, незыблемости, бесстрашия перед ходом времени, как неотъемлемы от него древние Джабийские ворота, аркады византийского акведука, арабская вязь на порталах мечетей, турецкие бани и дворцы знати. Но, казалось, дядюшка Али прочнее и крепче всех был связан с этим местом. Как часто приходил я к нему поделиться своими тайнами и огорчениями, и всегда он с неизменной доброжелательностью направлял мои поступки. Сейчас я как будто воочию вижу все, предсказанное им, слышу его хриплый, дрожащий голос. Мне кажется, что он здесь, рядом, с устремленными вдаль глазами, спокойными и бесстрастными, с усами, спускающимися на складки у плотно сжатого рта, в помятой чалме вокруг ветхой тунисской фески, в поношенных шароварах, расшитом кафтане — единственном свидетельстве былого благополучия.

* * *

Смущенный и растерянный, примчался я к нему однажды, чтобы рассказать о страшном происшествии в квартале аль-Кум. Отец одной молодой девушки вместе со своим братом отважились на отвратительное убийство. Мерзко надругавшись над несчастной, они похоронили ее, еще живую, дрожащую перед ними от страха. Мне представлялось, что у дядюшки Али от удивления глаза вылезут на лоб, а от отвращения перекосится рот, но его лицо оставалось неподвижным, только рука крепче сжимала трубку кальяна. Он продолжал спокойно курить, но, казалось, хотел, чтобы бульканье воды в сосуде заглушило стук его сердца. Я подумал, что он не слышит или уже узнал об этом от кого-нибудь другого. Однако он кашлянул, поправил мундштук своего кальяна, глубоко затянулся, выпуская клубы густого дыма. На его лице отразилась сильная внутренняя борьба, и он, хмурясь, заговорил:

— Есть много преступлений, сынок, которые пугают и удивляют людей, но я столько за свою жизнь испытал и услышал, что меня уже не занимают рассказы о человеческих горестях. Я счастлив, когда могу открыть свое сердце всему доброму, что есть в мире. Я спешу отстранить любое зло и помочь добродетели. Посмотри на этого слепца, который движется, держась за стену, — вон там, напротив. Его страшное несчастье — перед нашими глазами, каждый день, а происшествие с этой девушкой, ее отцом и дядей сегодня поражает нас, но завтра память о нем пройдет и зарастет быльем.

Я повернулся и увидел человека, довольно высокого, с ввалившимися глазницами, который медленно шел, нащупывая дорогу, повторяя слабым голосом: «О господи милосердный, прощающий грехи! О боже!» Дядюшка Али замолчал. Меня удивило, почему он, указав на этого слепца, не захотел рассказать его историю. Через некоторое время, как бы убедившись в том, что я нахожусь в замешательстве, дядюшка Али продолжал:

— Вот слушай, сынок. Ты, конечно, знаешь дом, что арендовал брат твоей матери Хасиб-бей в аль-Канавате. В этом доме когда-то жила маленькая семья: муж, жена и дочь, прекрасная девушка, подобная только что раскрывшемуся бутону в саду, женственная и нежная. Она была единственной надеждой родителей, их радостью. А в доме напротив жил юноша. И не было ничего необычного в том, что молодые люди иногда обменивались тайком взглядом, или знаком, или улыбкой. Но дело этим не ограничилось: они встречались и были близки. Через несколько месяцев девушка почувствовала, что скоро станет матерью. Открывшись своему другу, она думала, что он поспешит просить ее руки у родителей, как того требует честь. Но он отвернулся от нее. Тогда будто землетрясение и буря обрушились на несчастную. Мир в ее глазах померк. Даже слов порицания и презрения к подлецу не нашлось у бедняжки. Только молчание, более глубокое, чем смерть, да горькие слезы были ему ответом.

— Что с тобой, моя девочка? Почему ты бледна и задумчива? Вот уже два дня не подходишь к окну, тебя не радует музыка: ты не заводишь свою любимую пластинку с песнями шейха Амина Хусейна.

— Ах, мама! Жить больше не хочется. Я несчастная, жалкая — как желтый листочек от хилого платана, который не цветет и не приносит плодов, так и сгинет без смысла…

От этих скорбных слов мать пришла в ужас. Страшная догадка мелькнула в уме. Женщины ведь очень догадливы, когда речь идет о любовных делах и тайнах. Утром следующего дня мать, испуганная, трепещущая, уже несла свое горе в дом юноши, чтобы объяснить ему всю тяжесть последствий, если он будет настаивать на отказе от брака. Разве не известно, что потеря чести равносильна потере жизни и даже более страшна для человека. Но сердце молодого человека не смягчилось, совесть не дрогнула. С язвительной холодностью он заявил, что, быть может, ее дочь была в связи не только с ним, ведь кто знает, каковы ее повадки. Удрученная, возвратилась мать, и как будто вся тяжесть мира легла на ее плечи. Но как сказать обо всем мужу?

И вот вечером того дня твой дядюшка Али ан-Набулуси вернулся домой. Жена ждала его с нетерпением, чтобы поведать о случившемся. Ведь у нее не было другой поддержки в беде, кроме мужа. Неужели он не найдет пути к избавлению от несчастья? Мужчины так сильны, благоразумны, решительны. И горе ей, если она потерпит неудачу, тогда впереди — неизбежная гибель. Но он же отец и муж! Бог не оставит их своей милостью.

Видел ли ты полководца, который узнал о поражении своего войска и закате его славы? Что ж! Он должен смириться с ударом судьбы и, затаив свои беды и печали, подписать унизительный документ перед злорадным, насмехающимся врагом, в надежде на снисхождение победителя. Таково было положение Али ан-Набулуси, когда он пытался вызвать жалость у соседа, о котором почти ничего не знал. Правду говорят, что человеку, созданному, как орел, для созерцания небес, трудно опускать взгляд вниз, туда, где роится саранча.

— Ты, мой сын, молод, — говорил он, — а молодость великодушна и честна. Разве ты не пожалеешь двух стариков, с единственной дочерью которых ты вступил в незаконную связь? Разве ты не защитишь нас и тем самым самого себя, поступив так, как повелевают закон, совесть и человечность?

— Ты меня удивляешь, дядюшка, — отвечал юноша, — ты говоришь со мною таким уверенным тоном, как будто я в самом деле преступник. Или это у семьи ан-Набулуси такой способ пристраивать своих легкомысленных дочек за сыновей из знатных домов? Я не хочу знать никого из вас и прошу больше меня не беспокоить.

— Так ты подтверждаешь свою низость, подлец! Но запомни: Али ан-Набулуси выше того, чтобы замарать даже свою ногу о твою грязную грудь. Я хорошо относился к нынешним молодым людям, верил: в их сердцах живет чувство человеческого достоинства. Но, к сожалению, мне пришлось разочароваться. Так вот: ты увидишь, что моя месть превзойдет все, доселе тобой слышанное. И я не оставлю места для расспросов и дознаний. Я сумею проучить тебя, презренная букашка!

— Ха, ха, ха! Ну и великан! Уходи отсюда, ищи применения своих сил в другом месте!

* * *

Отец вошел в комнату дочери, где она сидела, забившись в угол, плача и стеная. Он принес для нее свежие лепешки, сыр, сладости.

— Вот тебе еда, — с ледяным спокойствием произнес он, — а мы с матерью едем в Думу навестить твою тетку Умм Кямиль, она обещала нафаршировать для нас жирного гуся. Не скучай тут без нас, мы вернемся сегодня же вечером.

По возвращении из Думы мать вошла в кухню и замерла от ужаса: ее дочь лежала на полу без движения, она была мертва. Стоны матери огласили дом, но муж резко приказал ей замолчать. Вызванный врач установил, что девушка умерла от содержащего яд сыра.

* * *

Проходили дни. Над трагедией почти совсем опустился занавес забвения. Но не забыл этого один человек. Гнев и жажда мести продолжали бушевать в нем. Он выслеживал вероломного противника, чтобы показать ему, каким бывает наказание за подобное преступление. Наконец после долгих наблюдений он узнал, что юноша посещает уединенный кабачок в квартале у ворот Фомы и каждый день после полуночи возвращается домой мимо церкви Святого Духа. Тогда он приготовил бутылку с кислотой, спрятал острый кинжал под одеждой, набросил на себя нищенские лохмотья и сел в темноте под церковной аркой, выжидая свою жертву. Уже пробило два часа ночи, и вот вдали показалась туманная тень. Али ан-Набулуси каким-то шестым чувством понял, что приближается его заклятый враг, и сделал вид, что ищет что-то на земле. Когда молодой человек приблизился, жалким голосом старика нищего он стал просить: «Помоги несчастному! Я рассыпал все деньги, что подали люди. Глаза мои слабы, а ты молод, у тебя острое зрение». Юноша нагнулся поискать монеты, и в тот же миг его глаза обожгла кислота, а пах пронзила острая боль от вонзившегося кинжала. Али ан-Набулуси оставил его лежать на земле, с презрением наступив ногой на изуродованное лицо.

Это случилось, сынок, двадцать лет тому назад. И все это время твой дядюшка Али лечит свою боль, молчаливо наблюдая за этим слепым преступником.

Вот так я и иду по жизненному пути с трубкой кальяна вместо дорожного посоха в руках.


Перевод О. Фроловой.

Юсуф ас-Сибаи (ЕГИПЕТ) СЕКИНА

Все это кажется ему каким-то мучительным сном, страшным кошмаром. Нелегко поверить, что все, что произошло, было на самом деле и что он возвращается домой один, оставив жену покоиться там, откуда никому нет возврата.

В глубине души он уверен, что найдет ее дома. Громко раздастся ее голос, спрашивающий сердито-любовно, почему он задержался и принес ли ей то, что она просила, или опять забыл, как обычно. Потом она станет рассказывать сказки Набилю, поведет мужа к кроватке малыша, и, склонившись над ней, они оба будут любоваться сыном.

Он словно оцепенел. Не плакал, не кричал. Его ум отвергал самую мысль о ее смерти. Он все ждал, что вот-вот проснется и увидит жену рядом с собой, расскажет ей этот зловещий сон. Хотя нет… Он ничего не станет рассказывать ей. Как он может допустить, чтобы ее коснулась печаль или огорчение! Ни к чему ей знать об этом страшном кошмаре…

Двери отворила служанка Секина, в трауре, с поникшей головой, с покрасневшими веками. Она стояла молча, не проронив ни звука. С его языка готов был сорваться вопрос: «Где твоя госпожа?» Но нелепые слова так и застыли на губах.

Ноги сами собой повели его туда, куда вели обычно, — к кроватке Набиля. При слабом свете ночника, стоя в молчании, он разглядывал ребенка. Вдруг среди этой гнетущей тишины и тягостного безмолвия раздались прерывистые рыдания, сдавленный плач. Обернувшись, он увидел Секину. Она сидела на полу, прислонившись к кроватке, и тело ее судорожно вздрагивало.

Он приказал ей успокоиться и отправляться спать. Но она не тронулась с места, тихонько ответив, что останется на ночь здесь, у ног Набиля: он может проснуться, позвать ее или попросить чего-нибудь.

Он оставил ее там, где она пожелала, а сам прошел к себе и прямо в одежде бросился на диван. Заснуть он не смог.

Прошло несколько недель.

Постепенно он начал приходить в себя, стал сознавать, что жена скончалась и ему надо примириться с этим.

Однажды он задал себе вопрос, над которым не пытался даже думать прежде. Как он теперь живет? В каком состоянии его домашние дела?

Прошел уже почти месяц, а жизнь идет по-прежнему, не останавливаясь ни на минуту. Сын жив-здоров, не голоден, не заброшен.

Секина, как умеет, смотрит за сыном, за домом, заставляет жизнь течь по обычному руслу.

Правда, он временно никуда не выезжал, и это позволило ему находиться возле сына. Но это не значит, что он сам занимался домашними делами и делал что-либо для мальчика. Это Секина готовила, стирала, убирала дом, кормила и забавляла Набиля, стелила ему постель, и малыш не чувствовал утраты. Все делала она молча и покорно, словно машина.

Странное дело. Он не предполагал найти в ней столько умения. Она всегда казалась ему очень глупой, ненаходчивой и нерасторопной. И, несмотря на это, она трудится, не зная ни сна, ни покоя, как надежное, преданное животное. Она узнала его вкусы и привычки, и с ее лица почти исчезла печать тупости и бестолковости.

И все-таки он считал, что нельзя вечно полагаться на нее… Надо найти няню для Набиля. Было бы безумием вверять сына этой глупышке, как бы преданна и трудолюбива она ни была. Не может же он уехать, бросив на нее одну весь дом!

Однако обстоятельства заставили его поступить именно так. На следующий день внезапно сообщили, что он должен срочно выехать по делу. У него не оказалось иного выхода, как отправляться, оставив ребенка с Секиной.

Он возвращался домой с нетерпением, в тревоге. Но все оказалось гораздо лучше, чем он думал. Комнаты были убраны, ребенок чист и весел.

Теперь, возвращаясь из поездки, он каждый раз находил, что обстановка в доме почти не отличается от уклада прошлых лет. Разница была только в одном: вместо прекрасного, благородного, лучащегося радостью существа его встречало существо молчаливое, мрачное, с опущенной головой, в поношенной одежде. Уединившись в кухне, Секина тупо и старательно трудилась над приготовлением пищи или стиркой.

В конце концов он твердо решил не брать никакой няни и предоставить Секине самой вести дом. Она прекрасно справляется с хозяйством, да и мальчик к ней привязан.

Так все само собой и уладилось. Шли дни, и он мало-помалу успокаивался. Все больше он начинал верить в способности и честность Секины. Настолько, что передал в ее руки полностью все расходы по дому, чтобы она распоряжалась деньгами свободно, по своему усмотрению, без какого-либо отчета. В глубине души он был очень доволен ее работой. Не нравилось ему только одно: ее поношенная одежда, замкнутость и это вечно тупое выражение лица. Он надеялся, что время все исправит, что она сама поверит в свои силы, что новое положение в доме и его хорошее отношение к ней заставят ее следить за своей внешностью и одеждой. Но проходили дни, а она оставалась прежней — невзрачной, замкнутой, неопрятной.

Он перестал об этом вспоминать. Его нисколько не интересовало, как она выглядит, пока однажды он не застал ее в тот момент, когда она, полуголая, сидя на полу, что-то стирала в корыте. На ней была лишь легкая изодранная рубашка, ноги открылись выше колен, обнажились упругие груди.

Секина застыдилась и, потупив голову, пыталась натянуть рубашку на колени, запахнуть ее на груди. Запинаясь, она объяснила, что стирает свое платье. Растерянный, он спросил: «Почему же ты не надела другое платье?» — и с изумлением услышал: «У меня нет другого».

От такого ответа он пришел в ярость, заявив, что не настолько уж беден, чтобы она экономила за счет собственной одежды. Он даст ей достаточно денег, она может купить, что хочет! В душе он понимал, что виноват сам: это он должен был заботиться о ней, покупать ей одежду. Эта маленькая дурочка никогда не решится пойти на рынок и купить себе что-нибудь на его деньги.

Результатом этого незначительного происшествия оказались два обстоятельства. Первое — он немедленно купил ей несколько платьев сразу. Второе — он вдруг неожиданно понял, что Секина, вопреки его воле, занимает его мысли, заставляет его думать о ней как о женщине.

Лежа в постели, он закрывает глаза, силясь усыпить свое воображение. Но ум его взволнован и бодрствует. Снова и снова встает перед глазами Секина, сидящая у корыта.

Удивительно! Разве он мог предполагать, что эта девушка обладает таким красивым телом, что жалкие, истрепанные лохмотья скрывают эту упругую, молодую грудь и полные, нежные, чистые ноги! В изорванной легкой рубашке, со стыдливо поникшей головой она была привлекательнее, чем обнаженная королева красоты, которую он рассматривал в журнале.

Пытаясь перебороть себя, не поддаться соблазну, он взывал к Аллаху, пророку, к памяти своей усопшей супруги, вспоминал о своем положении человека почитаемого, обращался ко всем и всему, что приходило на ум. Но налитая, качавшаяся под изодранной рубашкой грудь и нежные, теплые ноги оказались губительной силой. Перед ними не устояло ничто. К ужасу своему, он обнаружил, что шагает, как лунатик, по направлению к постели Секины.

Секина не сопротивлялась. Для своего господина она всегда была верным, послушным животным, жертвующим собой ради него, отдающим все, что есть, чтобы выполнить долг перед хозяином горячо, искренне, от души. И в ту ночь Секина со всей верностью и честностью исполнила свой долг.

Так он открыл, что Секина сможет облегчить его участь, оказывая ему сверх других услуг и такую, в которой он испытывал наибольшую потребность.

Ничто не изменилось в доме с тех пор, как к обязанностям Секины прибавилась еще одна, новая. Она оставалась такой же замкнутой, скрытной, разве только стала немного опрятнее и чище.

Он нашел в ней все то, чего желал. Его больше не мучила тревога за любимого сына. Ведь Секина была с ним нежнее, чем мать, и заботливее, чем отец. Она ни разу не попыталась использовать свое новое положение, чтобы поднять голову, стать в доме хозяйкой-повелительницей. Безропотная и послушная, она не желала ничего — только услужить господину и его сыну.

Брак с Секиной был бы невозможен, и это его успокаивало. Она всегда будет неизмеримо ниже его, довольная и, по-видимому, счастливая.

Несомненно, жизнь продолжала бы течь размеренно и монотонно, если бы вскоре одно обстоятельство не лишило его покоя. Секина забеременела. Он не находил себе места от бешенства. Это случилось, видимо, давно — он поздно заметил! — ведь живот вздулся довольно явственно, как бывает на четвертом или пятом месяце беременности.

Он сердито спросил, почему она с самого начала не сообщила ему об этом. Ему стало ясно, что эта дуреха не только не расстроена случившимся, а, наоборот, обрадована и горда. И он тревожно задумался.

Если Секина родит, он будет вынужден жениться на ней, и она займет место хозяйки в доме, мачехи его сына. Если бы даже он согласился взять на себя весь позор человека, женившегося на своей служанке, он все равно не мог бы пойти на это из-за сына. Ведь тогда она, безусловно, изменится. Она отдаст свою нежность новому ребенку, а его сын, как и все чужие дети у мачехи, станет ее заклятым врагом. Не будет больше этой безропотной, послушной Секины. Нет, нет! Она должна как можно скорее освободиться от бремени. Надо сделать аборт, каковы бы ни были его последствия.

Он позвал ее в свою комнату и сказал повелительно:

— Одевайся, нам надо сходить к врачу.

Она не пошевелилась, не сделала ни одного движения, только опустила голову. Потом тихо промолвила:

— Я здорова, мой господин. Мне незачем идти к врачу.

— Он сделает тебе аборт.

Секина покачала головой. Было видно, что она не понимает значения его слов. Он повторил:

— Доктор избавит тебя от того, что у тебя внутри.

Ее лицо выразило изумление. Боязливо положив руку на живот, она спросила:

— Он избавит меня от него? Почему, господин мой?

— Не должно быть никаких следов того, что случилось между нами.

— Я спрячу его, когда он родится. Никому его не покажу.

— Я не хочу этого.

— А я хочу, мой господин.

— С каких это пор ты стала высказывать свои желания, дурочка?

— Это единственный раз, когда я хочу чего-то. Никогда потом ничего не попрошу. Я люблю вас, мой господин. Я хочу сохранить то, что во мне от вас. Я не буду беспокоить вас из-за него. Он будет сыном для одной меня, вам будет слугой, какой я была всегда. Никому не скажу, что это ваш ребенок. Скажу, что от прохожего. Подарите его мне. Это единственный подарок, о котором я вас молю. Я люблю его, как люблю вас и все, что с вами связано.

Он был поражен ее горячими, искренними словами. Как могла такая дура произнести подобные пламенные, волнующие слова! Они шли из глубины сердца. О горе! Он и не подозревал, что у этого глупого животного есть сердце, переполненное любовью к нему.

Однако… Было бы безумством распускаться перед ней. Он должен быть твердым — не ради себя самого, а ради сына.

Нет, нельзя поддаваться чувствам. Надо быть человеком дела. Секина со своей ношей — тяжелое бремя. Без этой ноши она полезнее в тысячу раз.

Он взглянул на нее и опустил голову. Потом отрезал:

— Я не хочу его. Если ты действительно меня любишь, ты должна желать того же, что и я. Мы должны избавиться от него.

— Слушаю вас, мой господин.

Он знал, что аборт, особенно такой поздний, — дело нелегкое, что трудно найти врача, который рискнул бы пойти на это.

Доктор Сейид Ибрагим, кузен жены, — вот единственный врач, которому можно довериться, который ради него возьмется за эту операцию. Это смелый, благородный человек. Он должен все понять и согласиться с тем, что операция неизбежна.

Секина шла рядом с ним, глядя в землю. Лицо ее было безжизненным и неподвижным.

Уже у дверей приемной он взглянул на нее и ласково сказал:

— Ничего, Секина, все будет хорошо. Это простая операция. Я бы не настаивал на ней, если бы не сын. Только ради него… Я хочу, чтобы ты думала только о нем.

— Слушаю вас, мой господин.

Он вошел к врачу один, а она присела в коридоре.

Врач слушал молча, все больше удивляясь его рассказу. Наконец, качая головой, он проговорил: «Пять месяцев. Трудная операция».

— Знаю. Но надо сделать. Ради Набиля.

Доктор закончил операцию, и Секина притихла. Она избавилась от того, чего не желал ее господин, но дорогой ценой — ценой жизни. Помутневшим взором она обвела комнату. Ее глаза остановились на побледневшем лице врача, на губах показалось подобие насмешливой улыбки. Слабым, нетвердым голосом она произнесла:

— Доктор…

— Что тебе?

— Кончилась операция?

— Да.

— Избавилась ли я от того, что было во мне?

— Да.

— Ох! Если бы он знал…

— Что он должен знать?

— Если бы он знал, что я избавилась от его сына… ради сына другого человека.

— Замолчи, тебе нельзя разговаривать, пока не отдохнешь.

— Я отдохну очень скоро, распрощаюсь со всеми навсегда. Представьте, доктор, он избавился от своего сына ради… вашего. Он попросил вас убить своего сына для благополучия вашего сына. Представьте себе!

— Помолчи. Перестань бредить.

— Я не брежу. Вы лучше меня знаете правду. Только я одна знала про вас и про его жену. Вы прекрасно знаете, что Набиль родился у нее от вас. Я просила оставить мне его настоящего сына, которого я носила в себе. Это было его дитя, потому что я-то не лгала и не изменяла ему. Но он отверг просьбу, ведь я Секина, глупая, безропотная, послушная служанка.

— Хватит бредить, сумасшедшая!

Дверь тихо отворилась, вошел он, весь бледный, с лицом, застывшим от страха, и спросил дрожащим голосом:

— Что с ней?

Врач ответил:

— Ничего, она бредит.

Секина подняла глаза на своего господина, протянула руку, потом, найдя его ладонь, приложила ее к своим неподвижным губам и закрыла глаза.

Больше она не промолвила ни слова.


Перевод Г. Шарбатова.

Ат-Тайиб Салих (СУДАН) ПРЕЛЮДИИ

ПЕСНЬ ЛЮБВИ

Петь я хотел всегда. Но голос у меня был очень тонкий, и мне никак, увы, не удавалось довести мелодию до конца. Пока я не встретил ее. Она сказала, что если я действительно хочу петь, то надо петь, каким бы ни был мой голос. Я сказал: «Но голос у меня тонкий…» «Пой о любви, — сказала она. — Людям нравятся печальные песни любви». И я запел.

Первое время люди не обращали на меня никакого внимания. Потом стали прислушиваться. Более того, некоторые из них полюбили мои песни.

У нее были зеленые глаза, широкий рот, ее благородные брови изгибались так изящно. Она любила меня и весь свет, кроме Японии, потому что японцы убили ее брата в прошлую войну.

И все-таки она меня бросила: я был слишком нерешителен.

Печальное обстоятельство, в известной мере… Хотя мне и нравилось, что люди слушают мое пение, пел-то я только для нее.

ШАГ ВПЕРЕД

Она была медсестрой.

Он — учителем.

Они поженились.

Он был очень смуглым, просто черным, если хотите.

А она не была такой уж смуглой, у нее была белая кожа.

Нос у него был приплюснутый, но не безобразный. У нее был греческий нос, очень привлекательный — с какими мерками к нему ни подходи.

Волосы у нее были ну точно медные, мягкие, длинные. А пепельно-серые глаза, казалось, напоминали о незабываемых вечерах в прошлом… У него были черные глаза, а уж волосы — не только черные, но и курчавые к тому же.

В студии звукозаписи на Фулхэм-роуд — там, где он влюбился в нее, а она позволила ему это сделать, — поведение молодого оператора было безупречным, но некоторые считали, что он их как-то стесняет…

Он увез ее к своим родным.

Стал преподавать, а она — ухаживать за больными и родила ему сына.

— Как ты его назовешь?

— Сэми. Легче выговорить, по-английски и по-арабски.

Мальчик рос здоровым, смышленым — по отцу и сын! Что же до семейного достатка, то он не был таким уж постоянным.

…Глаза у него были пепельные и напоминали о вечерах, проведенных в Лондоне. Волосы были медного цвета, но вместе с тем кудрявые и вечно растрепанные. А нос не был ни греческим, ни приплюснутым.

И это — хорошо.

— Он будет врачом, — постоянно твердит ему мама.

ТВОЙ ДО САМОЙ СМЕРТИ

Она работала стенографисткой в телевизионной компании. Жила вместе с родными в Финчли и уикэнд обычно проводила с ними же в Сайд-кэбе. Не было похоже, что она очень уж привязана к своей семье.

Они познакомились на танцах во время новогоднего вечера в 1959 году, устроенного институтом ориенталистики Лондонского университета.

— Чем ты занимаешься?

— Готовлю докторскую диссертацию по истории.

Танцевал он отвратительно, но английский знал хорошо. Он казался очень молодым — что, впрочем, могло быть совсем не так. И голос у него был нежный, приятный на слух. Она была склонна к полноте, и ему это нравилось. Черты его лица были красивые, четкие — от нее тоже не укрылось это обстоятельство.

Они обменялись телефонами.

Спустя восемь месяцев приключилось чудо. И вот…

— Я не знаю… — сказала она.

— Я тоже не знаю, — сказал он.

— Возвращайся к себе на родину. А я поеду… наверное, в Канаду!

Так он поехал к себе преподавать историю в одной из средних школ.

Она написала ему из Канады, что устроилась на работу в канадскую радиокомпанию и что в Оттаве живется неплохо.

А он писал ей длинные теплые письма и всегда заканчивал их словами: «Твой до самой смерти». Вам, конечно, покажется, что он преувеличивал.

Она писала ему: «Зарплата хорошая, и Канада — прекрасная страна, но почему мы должны быть так далеко друг от друга?»

Он отвечал: «Потому что, с одной стороны, несправедливо тащить тебя сюда, в такую жару и пылищу, а потом — я ведь беден, не могу взять на себя такой грех».

И письма переносили их любовь из Африки в Канаду, из Канады в Африку, без конца. И любовь крепла — так говорили письма, и я могу это подтвердить.

Он умер от менингита летом 1961 года.

И никто не сообщил ей.

Она продолжала писать ему еще несколько месяцев, спрашивала: «Почему ты мне не отвечаешь? Ты меня больше не любишь?»

Потом перестала писать.

ПРОБА

Они жили в районе Суис-коттэдж. Он — адвокат из Дурбана, она — медсестра из Ноттингема, и оба были моими друзьями.

Каждую субботу они устраивали вечеринки. Приглашали на них самых разных людей, в большинстве своем тех, кого сегодня называют «афро-азиаты».

Студент-медик из Нигерии, индус — преподаватель университета, девушка из Сомали, изучающая социологию, египетские студенты (дело было до суэцкого конфликта) — словом, тот сорт людей, что покупают газету «Гардиан», читают «Обсервер» и «Энкаунтер», а в последнее время говорят об Итоне и о реформе народного образования. Они оба были моими друзьями и голосовали за лейбористскую партию…

Тот богатый студент был черен, как эбеновое дерево, однако, если тебя не интересует цвет кожи, скажу, что он был красив. За своим цветным барьером был он застенчив, но, если ты пускал его в дом, человеческая природа его не знала удержу. За цветным барьером ты был в безопасности. Устранив его, ты уже не имел никаких гарантий. Он был боек на язык, прекрасно танцевал, весело смеялся. У него была привычка, разговаривая, выставлять кончик языка меж рядами крепких, белых зубов, и молоденьким девушкам это нравилось.

Совсем не обязательно было это делать, но она полюбила его, и, более того, они вдвоем бежали.

Несколько дней тому назад я случайно встретил своего друга недалеко от магазинов «Суон энд Эдгар» на Пикадилли. Я приветствовал его своей смуглой улыбкой, но он не ответил мне и прошел мимо, продолжая упорно смотреть прямо перед собой.

СЮЗАННА И АЛИ

Его звали Али. Ее — Сюзанна.

Хартум. Лондон.

Она изучала искусство в институте Слэйда. Он изучал политэкономию в Лондонском университете.

Она сказала: «Женись на мне».

«Нет. Это трудно», — ответил он.

«Но ведь я же тебя люблю», — сказала она.

«И я тебя люблю. Однако…»

И уехал потом к себе на родину.

Они стали переписываться.

«Но ведь я же тебя люблю, Али…»

«И я тебя люблю, Сюзанна. Однако…»

Прошло шесть месяцев.

Она написала: «Я встретилась с одним человеком. Выхожу за него замуж».

Он написал ей: «Но ведь я же люблю тебя, Сюзанна».

Переписка прервалась.

Он часто думает о ней.

Она иногда вспоминает о нем.


Однако…


Перевод И. Ермакова.

Абд аль-Кадир Абу Харус (ЛИВИЯ) ИМПОРТИРОВАННАЯ ЖЕНА

Али происходил из старинного знатного рода, снискавшего в городе всеобщее уважение благодаря честности и порядочности. Глава семьи, человек уже пожилой, он имел собственный взгляд на жизнь и на людей, которых оценивал не по внешнему виду, а по уму и положению в обществе. Мать Али была женщина кроткая, набожная. Она никого не обижала ни словом, ни делом. В сплетнях и пересудах соседок участие принимала редко, предпочитала придерживаться своего мнения. А сестры Али совсем не походили на тех девушек, что день-деньской торчат возле окошек, высовываются на улицу и с жаром обсуждают все городские происшествия, пялят глаза на прохожих да только и думают, что о свадебных шествиях и торжественных церемониях. Нет, сестры Али сидели дома, с утра до вечера кроили, шили, вышивали, штопали. Уже не одна сваха приходила к ним с лестными предложениями, но у матери был на то один ответ:

— Пока не женится сын, о замужестве дочерей не может быть и речи!

Али же, как назло, не торопился выбрать себе жену. Он работал чиновником в государственной конторе и боялся, как бы женитьба не связала его по рукам и ногам, как бы не повлияла отрицательно на его карьеру, в которой, по его мнению, заключался смысл жизни. Он мечтал об известности, положении в обществе и славе. «Женитьба — шаг ответственный, его надо хорошенько обдумать», — отвечал он родным.

Мать уговаривала, бранила сына, сердилась, но заставить его жениться не могла.

Али вел жизнь, ничем не отличавшуюся от жизни других чиновников — однообразную, без крутых поворотов и неожиданностей. Каждый день одно и то же: утром подъем, завтрак, затем служба, после службы обед и ужин. Работы в конторе было немного: время от времени регистрировать поступившее откуда-нибудь письмо и готовить на него ответ. Остальное время чиновники проводили в разговорах. На какие только темы не велись оживленные и пустые дискуссии: о командировках за счет ЮНЕСКО, о четвертом пункте какого-то устава, о новых фотографиях, о том, как лучше дубить кожу или пилить дрова, как правильно делать плуги… Один хвастался, что собирается поступить в институт, чтобы совершенствоваться в математике, другой — что думает сделать то же самое, но преследует иную цель: изучить перспективы земледелия в отдаленном районе. Так выглядела внешняя сторона их бытия. А суть у них у всех была одинакова — их глодала зависть. Они болезненно завидовали тем счастливчикам, которые имели положение в обществе и известность. Чиновники тоже хотели стать баловнями судьбы.

Когда в конторе зашла речь о заграничной командировке, Али не мог уже ни о чем другом думать: «Только бы послали меня! Только бы меня!» Ему было безразлично, куда ехать, чем заниматься. Он готов был заведовать отправкой ветра на Луну и управлять воздушными течениями над лунной поверхностью. Все равно! Лишь бы побывать за границей! В ход немедленно были пущены связи, каждый шаг начальства взят на учет. Теперь Али был в курсе всех событий. Его шансы на поездку возрастали. «Пошлют меня, именно меня! — убеждал он себя. — Кто превосходит меня обхождением или служебным положением? Я достойнее других. К тому же у меня диплом, это тоже что-нибудь да значит! Большинство коллег могут только мечтать о дипломе».

Усилия Али в конце концов увенчались успехом. Его послали на полугодичные курсы финансовых работников в Бейрут. Это давало ему возможность познакомиться с новой страной и высокопоставленными людьми, а кроме того — что также очень важно — получить документ об окончании курсов. Больше всего Али радовался тому, что за границей он сможет выбрать себе достойную жену — лишь иностранка может удовлетворить его тонкий вкус и духовные запросы.

Когда самолет оторвался от земли, молодой человек почувствовал себя окрыленным. В воображении замелькали радужные картины. Он летит за границу, в страну, которая приобщилась к европейской культуре, туда, где умеют ценить человека, где легко осуществляются любые желания, где процветает свобода личности. Он скоро будет в стране, о которой велось столько жарких и запальчивых споров. Да, друзья его не понимали. Ну хотя бы в вопросе о женитьбе.

— В жены надо брать иностранку! — твердил он без устали.

А те возражали:

— Это — легкомыслие, даже глупость. Как бы ни был свободен человек, как бы глубоко не осознавал он превосходство цивилизации, как бы хорошо не понимал, что устаревшие традиции и обычаи — сковывающие нас цепи, всем своим существом он привязан к родной земле. В ближайшее время мы вряд ли достигнем такой ступени развития, чтобы поверить в твои идеалы. Если мы действительно хотим освободиться от груза предрассудков, то нам надо создать лучшие условия жизни, новые отношения и обычаи. Без этого немыслимо сделать ни один крупный шаг на пути освобождения народа и расцвета подлинной цивилизации. Вот, например, американское общество. Оно добилось некоторых успехов в деле раскрепощения личности. А почему? Потому что обрело новые привычки и склонности. Неправильно думать, что, разрушая, мы не можем ничего дать взамен. Нельзя также говорить, что наши девушки не способны развиваться. Ты, Али, ошибаешься: девушки в Ливии подобны маленьким детям — они сумеют воспринять все новое и переосмыслить старое. Они — за новую жизнь. Мы обижаем их, когда женимся на иностранках, которые, кстати, во многих отношениях гораздо хуже наших девушек. У импортированных жен есть только одно преимущество — более высокий уровень развития. Но это объясняется не их личными качествами, а тем, что страны, откуда они приехали, идут впереди нас в достижениях культуры и цивилизации. За границей женщины давно уже не закрывают лицо покрывалом и пользуются в обществе такой же свободой, как и мужчины. Надо прекратить пустые разговоры о развитии наших девушек и переходить к делу, решая в целом проблему народного образования в Ливии. Что скрывать: общий уровень образования у нас в стране ниже среднего. Если девушки наши невежественны, то парни невежественны вдвойне! Разве это не так?

Но переубедить Али было трудно.

— Все равно, — упрямился он, — лучше жениться на иностранке! — и пускался в длинные рассуждения. — Образование нельзя понимать только как умение читать и писать, это прежде всего правильное осознание жизни, внутренний анализ ее принципов. Я, конечно, не мечтаю жениться на Бинт аш-Шати{55} или Джазибийе Сидки{56}, но хочу заполучить жену, которая разбиралась бы в сложностях жизни. Пусть она не будет философом, адвокатом, врачом или инженером; мне важно, чтобы мы понимали друг друга. Я хочу, чтобы она не только любила меня как мужчину, но и уважала мои взгляды. Со своей стороны, я стану видеть в ней не просто женщину, а в первую очередь человека с родственной душой. Любая иностранка привыкла к свободе, знает и ценит свое место в обществе. У нас же этого нет! За границей жена — спутник и товарищ, у нас — домашняя прислуга. Уж лучше навсегда остаться холостяком, чем соединить свою судьбу с презренной служанкой. Я понимаю женитьбу как союз двух людей, которых объединяет взаимное чувство, как союз душ, не терпящих никакого принуждения. Вот здесь-то и сказывается образование: обучаясь в школе, девушки не только приобретают знания, расширяющие кругозор, но усваивают основные принципы жизни, осознают роль человека в обществе.

Спор на том обычно и заканчивался. Али оставался при своем мнении, а друзья разводили руками:

— Очень жаль, что мы расходимся во взглядах на женитьбу. Они у тебя прямо противоположны нашим. Хорошо, хоть ты их не навязываешь, не лезешь со своими принципами. И за то спасибо!

На аэродроме, когда настала пора садиться в самолет, кто-то пошутил:

— Тебе, Али, предоставляется реальная возможность найти спутницу жизни за кордоном.

— Что ж, я не премину этим воспользоваться, — отпарировал он, улыбаясь. — Привезу жену, пусть она у меня будет заграничная.

В полете Али вспоминал споры с друзьями и размышлял о женитьбе. «Найдется ли девушка, которая согласится уехать со мной в Ливию? Сумею ли я за полгода найти ее? Срок-то уж очень короткий… А если найду, полюбит ли она меня?» Беспокойные мысли не давали покоя. Они лезли назойливо, как мухи, которые, сколько их не отгоняй, садятся прямо на лицо.

Наступило время обеда. Стюардесса принесла еду. «Какая милая девушка! — с восхищением подумал Али, оглядывая изящную фигурку. Сразу видно, скромница, хорошо воспитана. Цвет кожи благородный: бледная, томная, идет — не торопится, ступает плавно. В Бейруте, наверно, все девушки — красавицы!»

Настроение у Али было отличное: хотелось петь, смеяться и быть щедрым.

«Да и сам я недурен. Пожалуй, бейрутки сочтут за честь иметь такого мужа! Бедные коллеги! Не хватает им моего кругозора! Погрязли в работе и ничего дальше носа своего не видят. Не знают жизни за рубежом, не понимают. Вот вернусь с женой-иностранкой, тогда они иначе посмотрят на свое существование!»

Через десять часов самолет приземлился в Бейруте. В автобусе по дороге к отелю размышлять было некогда: вокруг простирался иной, незнакомый мир, мир движения и света. Целый день бродил Али по городу, останавливался перед витринами, заходил в магазины, рассматривал афиши кино. Здесь все было не так, как в Ливии. Даже речь. Язык вроде арабский{57}, но создавалось впечатление, что такой слышишь впервые в жизни.

Время от времени Али присаживался на скамейку и с любопытством разглядывал проходящих мимо женщин. «Вот бы познакомиться! Вот бы заговорить, сделать первый шаг к женитьбе!» — думал он. Удерживала робость и, главное, страх, что незнакомка отвернется, не остановится. В этот день поговорить с иностранкой так и не удалось. Али загрустил.

В отеле нашего героя свалила усталость, и он крепко заснул. Во сне ему явилось то счастье, о котором он грезил наяву.

Утром следующего дня состоялось официальное открытие курсов. Али пришел задолго до начала и уселся на скамейку. Случилось так, что соседнее место заняла девушка, правда, не очень красивая, но изящная и стройная. Этого было достаточно: устремления юноши приобрели реальную почву, и он отважился вступить в беседу. Опустив глаза, он робко (его опять обуял страх) задал первый вопрос. Девушка отвечала смело и непринужденно. Бедный Али с трудом выдавливал из себя фразы и, как школьник, смотрел либо в книгу, либо в окно. Бейрутка захотела подбодрить застенчивого провинциала и стала сама задавать ему вопросы. Тогда Али еще больше засмущался. Бойкая девушка умело поддерживала разговор. «Парень-то, видимо, неплохой, — решила она. — За такого и замуж можно бы выйти. Многого не заметит…»

Они стали встречаться. Возвращаясь в отель, Али каждый раз чувствовал себя на седьмом небе. Он входил в номер, бросался на кровать, бормотал нежности… конечно, не девушке, которой по-прежнему был не в состоянии сказать вразумительно и двух слов, а подушке. Он сжимал подушку в объятиях, целовал ее, и ему казалось, что он обнимает, целует любимую.

Лейле в конце концов надоела чрезмерная робость Али, и она стала искать путь, который заставил бы юношу открыть свои чувства. И нашла. Однажды она позвонила в отель по телефону. Али обрадовался, как ребенок. Наконец-то представился случай говорить без опасений — перед ним была лишь телефонная трубка. «Что мне стыдиться своих чувств? Не лучше ли открыто сказать о них? А если Лейла не поймет меня? Нет! Надо решать!» — подумал он и, набравшись смелости, впервые в жизни произнес слова, которые прозвучали, словно клятва:

— Я люблю тебя!

Лейла не повесила трубку — для нее признание Али не было неожиданностью. Она лишь облегченно вздохнула.

С этого дня молодые люди не разлучались. Они решили зарегистрироваться и тотчас после окончания курсов уехать в Ливию. Семья Лейлы не возражала — родители были не прочь сложить с себя бремя забот и обязанностей. Опьяненный свалившимся счастьем, Али объяснял это по-своему: «Такое отношение к дочери свидетельствует о глубоком понимании жизни. Родители уверены в Лейле, полагаются на ее выбор и поэтому не тревожатся за ее будущее».

Домой Али вернулся с женой-иностранкой. Ее появление ошеломило родственников. Образованием, развитием и даже речью Лейла отличалась от членов семьи, в которую попала. Она внушала им то ли страх, то ли неприязнь. Домашнюю работу по-прежнему выполняла мать и сестры Али. К старым заботам прибавились новые — приказы Лейлы, которая принимала услуги как нечто должное. Сама она ничего не делала: труд считала занятием для себя унизительным.

Молодые часто ходили в гости. Али с удовольствием представлял жену друзьям и знакомым, тем самым давая ей возможность демонстрировать свои экстравагантные, по меркам консервативного общества, манеры. Дома Лейле не сиделось. Она ходила по магазинам, не пропускала ни одного фильма, бродила по улицам и всюду появлялась без покрывала. Изысканные туалеты, узкие, подчеркивающие фигуру платья свидетельствовали о хорошем вкусе молодой женщины. Прохожие смотрели ей вслед, знакомые не отрывали от нее глаз.

По городу поползли слухи. Но Лейла не обращала внимания на кривотолки, циничные взгляды, адресованные ей оскорбительные слова. Однако родичи Али считали, что ее поведение позорит их семью. Встревоженный муж посоветовал жене пореже выходить из дому, одной не показываться в публичных местах. Лейла на некоторое время утихомирилась.

Сестры Али вскоре вышли замуж. Хозяйственные заботы целиком легли на плечи матери. Старой женщине трудно было одной управляться с делами, и в доме появилась служанка. Взаимоотношения в семье напоминали очаг, где тлеют едва засыпанные пеплом угли, — достаточно легкого дуновения ветерка, чтобы вспыхнуло пламя.

Года два назад, будучи студенткой, Лейла имела связь с одним юношей. Однажды, проходя по городскому базару, она столкнулась со своим возлюбленным, который работал в торговой компании и по делам службы оказался в Ливии. После этой встречи молодую женщину будто подменили: она стала проявлять интерес к домашним хлопотам и до того пристрастилась ходить на базар, что даже бралась выполнять поручения свекрови.

Однажды, когда у Лейлы было назначено очередное свидание, Али позвал жену в гости. Отказаться от приглашения не было причин, и она передала своему возлюбленному через служанку записку, уверенная, что та ее не выдаст. Когда девушка вернулась, мать Али стала ругать ее за то, что она неизвестно где ходит. Оправдываясь, служанка чистосердечно все рассказала. В семье разразился скандал.

На следующий день Али вручил жене билет на самолет, отправлявшийся в Бейрут.

— Поезжай, дорогая! Пусть это послужит тебе горьким уроком!

— Да, мой милый! — ответила она, отводя глаза в сторону. — Это горький урок. Или, быть может, просто недолгое путешествие в другую страну.

Самолет взмыл ввысь. Али долго стоял на аэродроме, глядя ему вслед. Казалось, он навсегда прощается со своей мечтой. Затем он отправился в кафе, где обычно собирались чиновники. Когда разговор коснулся женитьбы, он помолчал, а потом произнес, уставившись в землю:

— Вы правы, только местная девушка не заставит нас раскаиваться в женитьбе на ней. Она — как беспроигрышный лотерейный билет!


Перевод Р. Шарафутдиновой.

Субхи аль-Гайяр (ЕГИПЕТ) ВЫБОР

Адвокат Хамди Абдальджалиль сидел за своим роскошным столом, углубившись в чтение справочника по юриспруденции, когда его секретарь спросил, сможет ли он принять некую госпожу по очень важному делу.

Вошла красивая женщина в расцвете лет, одетая в черное платье. Ее лицо выдавало испуг и некоторое замешательство, сквозь слабый румянец проступала бледность. Она едва слышно спросила:

— Вы меня не узнаете?

Ответом ей была соскользнувшая с губ улыбка.

— Я… я — Афаф… дочь Альхаджи Дервиша… кузена вашей матери.

Лицо адвоката осветилось приятным удивлением, и он сказал:

— Да… да, припоминаю. Сколько же мы с вами не виделись? Вы так изменились.

— Этого никому не избежать, — горестно заметила женщина. — Все течет, все изменяется.

— Я совсем не это имел в виду, — поправился он с улыбкой. — Я хотел сказать как раз обратное.

Несмотря на его утонченную любезность, посетительница все еще чувствовала себя скованно и, опустив глаза на пушистый ковер под ногами, продолжала застенчиво улыбаться. Адвокат решил ей помочь:

— Чем я могу быть полезен вам, госпожа Афаф?

— Вы могли бы оказать мне неоценимую услугу, — осмелев, быстро заговорила она, в ее голосе звучала мольба. — Речь идет о спасении моего мужа, а вместе с ним и всей нашей семьи.

— О, неужели ваше дело столь серьезно?

— Вы, вероятно, читали в газетах о процессе Абдассалама Авада, совершившего убийство матери?

При этих словах Хамди закрыл справочник: он перестал его интересовать. Сняв очки для чтения, он надел другие, для дали, затем поднял голову и через толстые стекла начал с интересом рассматривать посетительницу.

— Вы хотите сказать, что Абдассалам — ваш муж?

— Да, — подтвердила она и добавила: — Умоляю вас, спасите его. Господь вам воздаст за это. Боже мой…

— Успокойтесь, госпожа Афаф, — прервал он ее. — Я ознакомлюсь с вашим делом. Но мне потребуется некоторое время, чтобы изучить его, только тогда я смогу высказать свое мнение.

— А разве вы не следили за процессом по газетам?

— Конечно, следил. Но мне, как адвокату, не достаточно материалов прессы. Мне нужно изучить процесс по протоколам следствия, по обстоятельствам дела и так далее.

— Боже мой… — смутилась женщина и, опустив голову, нерешительно произнесла: — Понимаете, я хочу сказать вам… что…

Тут она запнулась.

— Что вы хотите сказать, госпожа Афаф?

— Я имею в виду материальную сторону… Мы…

— Я прошу вас не говорить о таких вещах, — деликатно прервал ее Абдальджалиль. — Я, госпожа Афаф, занимаюсь адвокатской деятельностью, потому что для меня это борьба за правду против несправедливости. А что касается материальной стороны, то для меня этот вопрос несуществен. Я думаю, мы с вами договоримся обо всем позднее.

— Я сейчас в чрезвычайно затруднительных обстоятельствах, — как бы оправдываясь, проговорила она. — Мы еще даже не расплатились полностью с долгами. Ведь нам пришлось занять деньги, чтобы оплатить расходы на похороны.

— Не думайте об этом, — великодушно улыбнулся Абдальджалиль. — Я готов защищать вашего мужа без всякого гонорара. Главное для меня — это убедиться в том, что он невиновен или хотя бы в том, что убийство было совершено непреднамеренно.

— О, я не знаю, как мне благодарить вас. Я до сих пор не могу поверить, что он виновен. Вы даже не можете представить себе, как он любил свою мать.

— Это обстоятельство будет для нас единственно реальной возможностью облегчить его участь. Ведь он, как мне известно из газет, признался в убийстве. А признание — это основное доказательство виновности.

Женщина приподнялась с кресла.

— Значит, мне остается надеяться на бога и на вас.

Адвокат встал, улыбнулся, ободряюще пожал ей руку и попросил дать ему несколько дней на изучение дела.

* * *

Встреча с подзащитным и изучение протоколов следствия позволили Абальджалилю ясно представить себе картину ужасного преступления и обстоятельства, которые могли бы его смягчить.

Это трагическое событие произошло несколько месяцев назад…

Глубокой ночью, когда во всем доме царила тишина, больная мать Абдассалама не могла найти себе места от мучительных болей. Она только что очнулась после того, как кончилось действие болеутоляющего укола. Мать старалась скрыть страшные муки, чтобы не разбудить Абдассалама, спавшего в соседней комнате. Однако ее крепко стиснутые пальцы как бы тронули невидимую нить, соединявшую их сердца. Вздрогнув, Абдассалам приподнялся на кровати и, прислушавшись, уловил стоны, которые пыталась подавить его мать. Сон моментально слетел с его глаз, и он бросился к ней в комнату.

Увидев стоящего рядом на коленях сына, старая женщина разразилась рыданиями.

— Сынок! Не могу я больше терпеть. Освободи меня от мучений. Разве тебе легко видеть мои страдания? Хочешь, я буду целовать тебе руки, лишь бы ты избавил меня от этой невыносимой жизни!

Она схватила сына за руку, пытаясь поцеловать, но он удержал мать от этого движения. Он привлек ее руку к своим губам и осыпал поцелуями.

— Мама, не говори так. Твои слова убивают меня.

— Это против моей воли, сынок… Хватит… с меня довольно… Ты ведь знаешь, что я неизлечимо больна.

Абдассалам старался побороть ее отчаяние, зажечь в ее душе искру надежды на выздоровление, хотя сам прекрасно понимал, что это ложь. Мать прочла в его глазах правду. Она стискивала зубы, тщетно пытаясь заглушить боль, но ее поблекшие глаза выдавали мучения тела, истощенного неизлечимым недугом. Саркома в последней стадии… Напряженные пальцы старухи успокоились лишь после того, как ей сделали очередной укол морфина. Она покорилась его волшебному действию, и не замедлил наступить сон, унесший ее в беспамятство.

Абдассалам вернулся в свою комнату и, обессиленный, бросился на кровать, а молящий голос матери все еще звучал у него в ушах: «Убей меня, сжалься надо мной!» Но будет ли убийство актом милосердия? Смеет ли он повиноваться ее просьбе? Сможет ли стать столь жестоким, чтобы убить мать своими руками? А может быть, в глазах матери жестокость — это видеть ее, мечущуюся в муках, и не дать ей вечный покой? Ведь на излечение недуга нет ни капли надежды! Может, напрасно горит свеча ее жизни, сжигая силы больной и ее родных? Почему не загасить ее разом, избавив мать от больших страданий?

Шли дни, и постепенно таяло иссохшее тело, а страшная болезнь росла, набирая сил на этой благодатной почве. Несчастная женщина не переставала умолять сына, чтобы он сжалился над ней и положил конец ее мукам. Теперь голову Абдассалама не покидала навязчивая идея. С одной стороны, мысль об убийстве питала неослабевающая настойчивость матери, с другой — эту мысль подавляло отвращение к преступлению, которое будет отягощать совесть всю оставшуюся жизнь.

* * *

Абдассалам и его жена, Афаф, сидели за столом и ужинали. От горячей пищи исходил вкусный запах, но Абдассалам задумчиво и с неохотой пережевывал каждый кусок, который, как ему казалось, ложился на дно желудка тяжелым комом. Заметив, что ее муж ест без всякого аппетита, Афаф с тревогой спросила:

— Что с тобой, Абдассалам? Ты почти ничего не ешь. Ты решил себя извести?

— Не могу я, Афаф! Не хочу!

Он опять погрузился в свои мысли, но жена настаивала:

— Сколько времени это будет продолжаться? Разве можно себя так мучить?

— Да, этому надо положить конец! — с силой ударил кулаком по столу Абдассалам.

Афаф испугалась этого взрыва решимости и осторожно спросила:

— Что ты имеешь в виду?

Нервно теребя край скатерти и ни к кому не обращаясь, он настойчиво повторил:

— Я должен положить конец ее мукам… Я должен дать ей покой!..

— Да ты с ума сошел!

— Я готов сойти с ума, лишь бы только избавиться от этой навязчивой мысли.

Их громкие голоса услышала Лейла, сестра Абдассалама, сидевшая с больной матерью в соседней комнате. Она бросилась к брату, чтобы успокоить его. Но тщетно обе женщины пытались отвлечь его от этой безрассудной мысли.

Внезапно из соседней комнаты раздался мучительный крик старой женщины:

— Тебе не стыдно, сынок?! Когда же ты только сжалишься над своей несчастной матерью?

Абдассалам не мог больше слышать ее стонов. Его сопротивление было сломлено, и он готов был решиться на ужасный шаг. Не помня себя, он вскочил из-за стола и бросился прочь из дома, пытаясь скрыться от страшного соблазна, но помыслы его возвращались к постели матери. Желание дать ей покой не покидало его ни на один миг.

Ноги сами привели его в бар — последнее время он заглядывал туда довольно часто. Может быть, ему удастся утопить в вине свои заботы или обрести решимость, отбросить все сомнения? Стакан следовал за стаканом, притупляя сознание и заглушая рассудок. А когда стрелки часов потихоньку подошли к началу нового дня, он уже не мог держаться на ногах. Бармен вызвал такси с соседней стоянки, и Абдассалама с трудом запихнули в машину, которая отвезла его домой. От вина в голове Абдассалама помутилось, он уже не владел собой. То тайное желание, которое он раньше так упорно подавлял в себе, теперь с новой силой охватило его, и он уже не мог ему противостоять, так как был совершенно пьян.

Крадучись, он вошел в дом. Вокруг стояла полная тишина. Осторожно, стараясь не разбудить мать, он прошел в ее комнату. Увидев спящую, он внезапно ощутил, что решимость изменяет ему. Но вдруг в его голове пронеслись последние слова матери. Тяжело переставляя непослушные ноги, он медленно стал продвигаться вперед, мягкий ковер поглощал звуки его шагов.

Абдассалам приближался к постели матери все ближе и ближе, и каждый шаг постепенно отрезвлял его; бешено стучало сердце, во рту пересохло, руки дрожали. Он судорожно протянул руки к горлу матери, спокойно лежавшей в постели, но едва его пальцы коснулись тонкой дряблой кожи, как он тут же отдернул их в каком-то жутком страхе, будто дотронулся до скользкой змеи.

В глазах у него потемнело, на какой-то миг он ослеп, но уже ничто не могло заставить его отступить. Он схватил подушку и бросил ее на голову матери, а затем держал в таком положении, пока силы его не иссякли.

Словно оцепенев, он долго не мог сдвинуться с места; мучительная гримаса исказила его лицо, нервы были напряжены до предела. Потом он рухнул на бездыханное тело матери и, как сумасшедший, истерически зарыдал, прося у бога прощения за содеянное.

Потом он уловил неясные звуки шагов, приближавшихся к комнате. Охваченный ужасом, он торопливо расправил покрывало, чтобы казалось, будто мать умерла спящей. Когда Абдассалам пошатываясь вышел в гостиную, он чуть было не налетел на Амину. Эту девушку наняли месяц назад, чтобы было кому присмотреть за матерью днем, когда он был на работе, а его сестра Лейла слушала лекции на филологическом факультете.

— О господин, не взыщите, — внезапно разрыдалась перепуганная Амина. — Мне почудилось, что госпожа очнулась и зовет меня.

Заслоняя спиною дверь, Абдассалам с трудом выдавил из себя:

— Нет, нет… Не беспокойся. Она спит, а ты ступай.

Убедившись, что Амина улеглась спать, Абдассалам пошел в спальню, закрыл за собой дверь и, бросившись в кресло, разрыдался. Проснувшаяся Афаф подбежала к мужу и с испугом в голосе спросила, что с ним стряслось. У Абдассалама уже не было сил держать все в себе и, уступив настойчивым расспросам жены, он рассказал о случившемся, а затем с таким бешенством застучал по стене кулаками, что на его пальцах выступила кровь. Уставившись на окровавленные кисти рук, он забормотал бессвязные слова самоосуждения.

— Я должен был это сделать! — словно в бреду, пытаясь заглушить голос раскаяния, кричал он.

— Довольно, Абдассалам, — постаралась успокоить его жена, — а то не дай бог кто-нибудь услышит!

— Ну и пусть. Моя мать успокоилась… Теперь ничего не исправить. С меня уже хватит того, что я исполнил ее желание. Ведь мать сама просила меня, чтобы я… успокоил ее. Афаф, ну скажи мне, что это правда! Ты ведь тоже слышала ее слова… А Лейла слышала. Я должен был сделать это! — И он снова зарыдал: — Почему же господь не прибрал ее сам, а возложил на меня это тяжкое бремя?! Ведь он бы мог дать ей вечный покой, а также успокоить меня!

— Не надо, Абдассалам. Забудь о том, что случилось. Не мучай себя так. Вспомни о наших детях. Сейчас дам тебе снотворное, чтобы ты немного забылся.

Абдассалам представил себе троих детишек: будто они маленькие птенцы, а он сидит за решеткой и не может накормить своих птенчиков. А они все ждут и ждут, вытягивая из гнезда свои тоненькие шейки. Ведь он был единственным кормильцем детей, жены, сестры и больной матери, на лечение которой ушли все его сбережения.

Когда Афаф принесла снотворное, он покорно его проглотил. «Нет, ни за решеткой, ни за стеной сумасшедшего дома не скрыться от тех обязанностей, которые налагает на меня семья» — такова была последняя мысль Абдассалама, перед тем как им овладел сон.

* * *

Утром на семейном совете решался вопрос о похоронах. Решить его было несложно, потому что, как и заведено у большинства старух, покойная мать приберегла на случай своей смерти пятьдесят гиней. Покойница дорожила этими деньгами больше, чем собственной жизнью, особенно после того как потеряла всякую надежду на избавление; и когда приход смерти стал неминуем, у старухи все было готово к похоронам.

Афаф пошла взять деньги из шкафа свекрови, где они хранились под постоянным надзором старухи, дабы к ним не могла протянуться рука расточителя. Не прошло и минуты, как она вернулась с пустой сумочкой в руках и в панике закричала:

— Деньги!.. Пятьдесят гиней!.. Абдассалам, я не нашла их!

Все тотчас кинулись на поиски пропавших денег, разбрасывая в разные стороны содержимое шкафа, а заодно и перерыв платья Амины, ухаживавшей за больной. Но все их усилия так ничего и не дали. Абдассалам пытался несколько раз допросить Амину, чтобы заставить ее признаться в воровстве или поймать на слове, которое бы могло навести его на след пропавших денег. Наконец к вечеру поиски были прекращены, а вор так и не был найден.

Абдассалам чувствовал себя неуверенно под вопрошающими взглядами жены и сестры. Амина же во время его расспросов держалась спокойно и с достоинством и, казалось, осуждала его за недоверие. Так кто же украл эти деньги? Может, мать сочла нужным потратить их до своей смерти? Или же она спрятала их в другом месте, чтобы надежнее сохранить? Однако, обыскав всю квартиру, он исключил оба эти предположения.

Абдассалам не хотел, чтобы полиция узнала о пропаже денег раньше, чем он успеет похоронить мать. Земля покроет его преступление, и следствие не сможет докопаться до всех подробностей, а сам он избежит неприятностей для себя и своей семьи. Абдассаламу не представляло особой трудности добыть свидетельство о смерти матери у лечащего врача, который уже давно потерял надежду на ее выздоровление. Сомнения больше не мучили Абдассалама. Он обошел дома своих друзей и знакомых и взял у каждого немного денег взаймы, чтобы устроить усопшей скромные проводы.

* * *

Полицейский офицер обстоятельно допросил всех членов семьи, но расследование не дало никаких результатов, и дело о краже денег осталось открытым.

После этого происшествия Абдассалам не мог успокоиться, потому что постоянно ловил на себе осуждающие взгляды домочадцев. Иногда они смотрели на Абдассалама с подозрением, а иногда молчали, и это молчание для него было тяжелее любого упрека. Особенно его донимала Амина, видевшая, как он выходил из комнаты покойной в ту злосчастную ночь. Пытаясь отвести от себя подозрения, она не переставала преследовать его недвусмысленными намеками.

Терпение Абдассалама иссякло. Недоверие, которое он испытывал при общении с родными, беспокоило его все сильней, и он решил изменить это положение, вынудив признаться в краже бесследно пропавших денег Амину.

— Ты же понимаешь, — обратился он к служанке, желая добиться от нее правды, — что украденные деньги должны найтись. Тебе лучше сознаться.

— Сознаться? — вызывающе улыбнулась она. — В чем? Я ведь уже говорила вам, что не видела этих денег.

— Значит, по-твоему, тут замешана нечистая сила?

— Можно подумать, — усмехнулась Амина, — что кроме меня в этом доме никто не живет.

— На что это ты намекаешь? — возмутился Абдассалам. — По-твоему, эти деньги взял я?

— Откуда мне знать.

При этих словах Абдассалам потерял самообладание и влепил служанке пощечину.

— Молчи, воровка!

С трудом сдерживая ярость, Амина процедила сквозь зубы:

— Вы об этом еще пожалеете.

От такой дерзости Абдассалам оторопел и, чтобы скрыть свою растерянность, закричал:

— Что ты хочешь сказать этим, девка?

— А то, что я видела, — хладнокровно заявила она, — как ты задушил свою мать той ночью, но до сих пор молчала, чтобы скрыть твое преступление.

— Я задушил?.. Ты, верно, сошла с ума.

Немного оправившись от замешательства, он опять набросился на нее:

— А какое отношение имеет весь твой вздор к воровству?

— А кто же убил ее, как не тот, кто украл деньги?

Абдассалам вдруг почувствовал, что перед ним все поплыло. Он был готов накинуться на служанку и вцепиться ей в горло. Неимоверным усилием воли он взял себя в руки и угрожающе закричал, изливая в словах накопившуюся ненависть:

— Клянусь, если ты не будешь держать свой лживый язык за зубами, я сообщу в полицию, что это ты убила ее, и тогда тебе не миновать виселицы. — При этих словах он почему-то невольно коснулся рукой собственной шеи. — И, вообще, я больше не хочу тебя видеть в своем доме, потому что твоя наглость не имеет границ. Верни свое рабочее платье и убирайся вон. Чтобы духа твоего здесь больше не было, понятно?

— А ты думаешь, — ничуть не смутилась Амина, — что после всего этого я захочу здесь остаться? Отдай причитающееся мне жалование, и я тотчас уйду.

Самолюбие Абдассалама было ущемлено.

— Так тебе еще нужны деньги? Хватит с тебя тех пятидесяти гиней, которые ты у нас украла. Убирайся долой с моих глаз, воровка!

Амина злобно стиснула зубы, но, стараясь казаться спокойной, сказала:

— Ах так, господин Абдассалам! Ну хорошо, я уйду! Но знайте, что теперь вам не скрыть правды.

Еще несколько минут спустя, громко понося хозяев дома, Амина ушла, а он, оставшись в смятении и страхе, стал себя упрекать за ту поспешность, с какой выгнал эту вздорную служанку: ведь она уносила с собой его тайну, которая, будучи раскрытой, привела бы его к петле.

* * *

К губернатору провинции пришло анонимное письмо, обвинявшее Абдассалама в убийстве своей матери. В нем сообщалось, что убийство было совершено с целью завладеть деньгами покойницы, которые та скрывала от наследника. Там же были изложены подробности этого преступления и приводились веские доказательства.

Абдассалам был вызван к следователю. Тот предложил ему сесть, а сам встал из-за стола и молча стал расхаживать вокруг подозреваемого.

— Это правда, — нарушил внезапно тишину резкий голос следователя, — что вы часто говорили о своем желании убить мать?

— Убить… мать?.. — запинаясь, переспросил Абдассалам. — О чем вы говорите?

— Следствием установлено, что вы неоднократно говорили в присутствии знакомых о своем намерении убить мать, чтобы освободить ее от мучений, которые ей причиняла болезнь.

Абдассалам опустил глаза и покорно согласился:

— Да, я действительно говорил так, потому что это было желанием покойной. Но я не сделал этого, а за слова ведь не судят.

— Ну, хорошо. А скажите, где вы были в тот вечер, когда последовала смерть вашей матери?

— Я был… был… дома.

— Ложь, — крикнул следователь, — и она вас не спасет!.. Нам известно, что вы были в баре на улице Клодта-Бека. Вы очень много пили в тот вечер и, будучи уже пьяным, постоянно твердили, что убьете свою мать.

— Но разве человек отвечает за слова, которые он говорит в пьяном виде?

Чтобы ускорить ход следствия, Абдассаламу устроили очную ставку с барменом, сажавшим его в ту ночь в машину, и с шофером, отвезшим его домой. Но Абдассалам продолжал отрицать выдвинутое против него обвинение, то признавая одно, то опровергая другое. Часто его ответы были сбивчивы, а это вызвало сомнение в его непричастности к преступлению.

Затем на Абдассалама обрушился еще один удар: от помощника прокурора следователь добился разрешения извлечь тело покойной из могилы и подвергнуть его судебно-медицинской экспертизе. В ходе ее установили, что смерть женщины не была естественной и наступила от асфиксии.

Узнав о результатах экспертизы, Абдассалам сдался. Он зарыдал, закрыв руками лицо. Сквозь судорожные всхлипывания посыпались слова признания.

* * *

На следующий день на первых страницах утреннего выпуска газет появилось сообщение об убийце, признавшемся в совершенном преступлении. Все стали ожидать новых подробностей дела: одни — проявляя сострадание убийце, другие же — осуждая его за жестокость и бессердечность. Среди этой шумихи жена обвиняемого тщетно искала возможность спасти мужа. Следствием уже были выяснены все обстоятельства убийства, а Афаф все еще не могла поверить, что ее муж убил мать из-за денег. Правда, раньше она иногда подмечала, что он способен на безрассудные и даже жестокие поступки, но всегда их прощала, понимая, что необходимо смириться, потому что он ее муж и отец ее детей и их единственный кормилец.

Афаф считала, что поступок Абдассалама не был обычным, преднамеренным убийством. Здесь имелась своя гуманная сторона, по-человечески понятная, которую мог бы использовать хороший защитник, чтобы облегчить участь ее мужа. Но где ей найти такого адвоката? Кроме того, у нее не хватило бы денег оплатить хотя бы часть гонорара, который может запросить защитник в этом случае.

Наконец дело Абдассалама передали в уголовный суд, и теперь жене несчастного не оставалось ничего иного, как уповать на милосердие всевышнего.

Долгое время Афаф думала о том, как ей спасти мужа, и вдруг в ее голове мелькнула смутная надежда. Она вспомнила о господине Хамди Абдальджалиле, известном адвокате. Его голос можно было часто слышать на самых крупных судебных процессах, он был настолько знаменит, что наверняка смог бы добиться пересмотра дела Абдассалама. Господин Хамди приходился Афаф дальним родственником. Он происходил из семьи среднего достатка и, еще будучи юношей, страстно желал изучить право. Обладая от природы острым умом, он, благодаря своей настойчивости и трудолюбию, стал прекрасным адвокатом. Юриспруденцию он считал делом своей жизни и отдавал ей себя без остатка, не обращая внимания на мирские соблазны и наслаждения, так что когда ему перевалило за четвертый десяток, он все еще не был женат.

Афаф не виделась с господином Хамди с тех пор, как вышла замуж за Абдассалама. Но и до этого они встречались очень редко, обычно в домах родственников или у близких друзей ее семьи. Однако непреклонное желание помочь своему мужу заставило Афаф, не колеблясь, обратиться за помощью к Хамди Абдальджалилю, который принял участие в ее деле с таким вниманием и отзывчивостью, на какое она и не рассчитывала.

* * *

Перед адвокатом Хамди стояла нелегкая задача. Ведь подзащитный признал себя виновным, и в этом случае закон будет к нему безжалостен. Даже если судьи будут настроены сочувственно, то единственное, что может сделать защитник, это выявить все обстоятельства, смягчающие вину подсудимого и таким образом расположить к себе присяжных, от решения которых зависит судьба обвиняемого. Таким смягчающим обстоятельством, как казалось Хамди, являлись жалость и сострадание к матери, которые и толкнули Абдассалама на самое ужасное преступление, какое только может совершить человек.

* * *

Абдассалам переступил порог тюрьмы. Здесь ему предстояло провести пятнадцать лет тяжелого труда и одиночества. Он бросил последний взгляд за ворота, и высокие сумрачные стены поглотили его. Нельзя сказать, чтобы исход процесса не удовлетворил Абдассалама. Он совершил преступление и был осужден по законам неба и земли, но в его душе не было раскаяния: он не мог поступить иначе. А расплата?.. Она стоит того, чтобы исполнить желание страдающей матери и избавить ее от мучений. Кроме того, суд признал его невиновным в краже денег, и это облегчало тяготы тюремной жизни. Ведь человек, решившийся на такой отчаянный поступок, который ему стоил свободы, не может совершить низкого и подлого воровства.

* * *

Был еще один человек, которому казались понятными причины, побудившие Абдассалама совершить преступление, и который проникся сочувствием к осужденному и захотел ему помочь. Этим человеком был адвокат Хамди Абдальджалиль, который начал проявлять признаки особого внимания к детям и жене заключенного, выражая им сочувствие и заботясь о них. Он продолжал заходить в дом Абдассалама, побуждаемый смутными, непонятными для него чувствами. Были ли это угрызения совести из-за того, что он не смог оправдать надежд этой женщины и спасти ее мужа, или жалость, которая разрывала его сердце всякий раз, когда он видел слезы на глазах осиротевших детей, отец которых был жив. А может, он почувствовал, что эта семья нуждается в его заботе и что здесь он найдет то тепло, которое напрасно искал всю жизнь? Он, человек, забывший о своем праве на жизнь в борьбе за право других! А может быть, причиной был взгляд этой красивой женщины, полный восхищения и признательности?

Не так уж важно, что являлось причиной. Главное было то, что Хамди ощутил, как крепко он связан с этой семьей, которая возродила его для новой жизни и пробудила в нем неизвестные дотоле чувства.

Афаф ценила его привязанность. Ее покоряли его ум и целеустремленность. Она полностью доверилась ему и стремилась вернуть хотя бы часть того внимания, которым он окружал ее в эти трудные дни. Она относилась к нему с симпатией и теплотой, и это вскоре заметила Лейла, сестра мужа. Афаф часто ловила на себе взгляды золовки, то полные ревности, то недоброжелательства, а то и нескрываемой злобы. Но она не обращала внимания на разговоры, которые велись за ее спиной, и была готова на любую жертву, лишь бы отблагодарить человека, протянувшего ей руку помощи. Даже когда он пригласил ее на загородную прогулку, чтобы немного отвлечь от повседневной суеты, она, боясь оттолкнуть его, покорно согласилась поехать, несмотря на пересуды соседей. Потом эти прогулки стали для нее потребностью, а каждая встреча с ним давала ей душевный покой. Когда же его работа мешала им видеться, она порою даже скучала.

А газетные полосы все еще пестрели заголовками об этом нашумевшем процессе. Симпатия, связавшая Хамди с Афаф, превратилась на страницах прессы в любовную интригу. Одной журналистке удалось сфотографировать их вдвоем, и снимок был напечатан во всех газетах в доказательство их любовной связи.

Когда вскоре после этого Абдальджалиль зашел к Афаф, его лицо пылало возмущением. Афаф спросила, что случилось, и он ответил, что недоволен шумихой, которую возбуждает пресса вокруг их вымышленной связи, и что это порочит его репутацию адвоката. Затем, нахмурившись, он добавил:

— Афаф, я занимаюсь работой, которая весьма чувствительна к общественному мнению, и всевозможные толки, которые сейчас ходят вокруг нас, могут мне повредить.

Лицо Афаф выражало глубокую печаль.

— Мне очень жаль, Хамди, что я явилась причиной этих сплетен.

— Что ты, скорее наоборот! Я вызвал эти слухи, а ты невольно, в очень малой степени способствовала их подтверждению.

— Почему газеты не оставят нас в покое, — горестно вздохнула она. — Неужели им мало того, что уже случилось?

Он нежно коснулся ее ладони и грустно сказал:

— Афаф, тебя не очень огорчит, если мы некоторое время не будем встречаться — пока эти слухи не умолкнут?

— Пусть будет так, как ты хочешь, — покорно согласилась она. — Мне бы было очень неприятно, если платой за все благодеяния и заботу о нас оказалась твоя опороченная репутация.

— Афаф, ты же знаешь, что я пользовался каждой свободной минутой, чтобы провести ее вместе с тобой. Если я предлагаю на время расстаться, то только для нашей общей пользы. Поверь мне — наша разлука продлится совсем недолго.

— Значит, теперь я не смогу тебя видеть?

Неподдельная тревога в ее голосе окрылила Хамди.

— Вовсе нет. Я буду изредка тебя навещать, а ты, если будет необходимость, можешь мне позвонить по телефону.

Он поспешно вышел, чтобы Афаф не успела вернуть ему конверт с деньгами, который он незаметно оставил на столе.

* * *

Спустя неделю Хамди зашел к своему старому другу, который забросил адвокатуру и теперь пробовал свои силы на литературном поприще. Раньше они часто встречались и, засиживаясь до поздней ночи, проводили время в горячих спорах. Темой для разговора могли служить и последний судебный процесс у адвоката, и только что вышедший рассказ писателя. Вместе они пытались разрешить свои проблемы, будь они почерпнуты из судебной практики или заимствованы у вымышленных персонажей.

Они давно не виделись, и теперь, увидев в дверях своего друга, писатель был крайне удивлен. Он знал, что за последнее время в жизни его друга произошла перемена, что мелкую зыбь повседневности всколыхнул порыв свежих чувств.

— Рад тебя видеть, Хамди, — приветствовал он гостя. — Сегодня ты явился не иначе как по важному делу? Наверно, твое сердце в опасности?

— Мое сердце? — удивился Хамди. — Ты тоже не хочешь верить, что я забочусь и проявляю симпатию к женщине лишь потому, что она в этом нуждается?

— Так всегда! Начинается с симпатии и заботы, а кончается любовью.

— Это ты описываешь любовь в своих рассказах, а я всего лишь адвокат и плохо разбираюсь в этих сюжетах.

— Уж лучше скажи, что у тебя на это нет времени. Но я знаю, что у тебя пылкое сердце, и оно должно полюбить, особенно если ты встретишь женщину твоей мечты.

— Пожалуй, ты прав. Но подумай только, я не видел ее уже целую неделю!

— Так вот чем можно объяснить твой унылый вид! — подхватил писатель. — Все дело в этой женщине.

— Ты прав, — вновь согласился Хамди. — Она запала мне в сердце. Я думал, что, если не буду с ней встречаться, все пройдет, но случилось наоборот. Я постоянно ловлю себя на том, что думаю только о ней и даже не знаю почему.

— А я знаю! — рассмеялся его друг. — Потому что ты влюблен.

— Ты так считаешь?

— Несомненно.

— Так что же мне делать?

— Вернуться к ней.

— А сплетни? А газеты?

— Ты можешь на ней жениться.

— Что? Ты забыл, что она замужем? — раздраженно заметил Хамди.

— А ты забыл, что у нее есть право потребовать развод.

— Ты полагаешь, что газеты будут молчать?

— У журналистов хватает работы и без тебя.

— Такое дело навряд ли останется незамеченным.

— Если муж даст ей развод, то тем самым исчезнет повод к скандалу.

— А с какой стати ему давать развод?

— Помилуй, если человек умен и хочет своим детям добра, то он вынужден дать развод, чтобы не сделать их нищими.

— К сожалению, после того как ее золовка рассказала обо всем Абдассаламу, он отказался с нами встречаться.

— Значит, ты решил, что находишься в безвыходном положении?

— Вот я и пришел к тебе за советом. Ты ведь писатель, так придумай какую-нибудь развязку для этой истории.

Писатель задумчиво потер лоб и стал перебирать в уме возможные решения, словно обдумывая сюжет для рассказа, герои которого взяты из жизни. Наконец он воскликнул:

— Я придумал развязку!

— Что ты там сочинил? — безучастно спросил Хамди.

— События развертываются так: муж поступается своим самолюбием и дает согласие на развод, а это позволяет адвокату жениться на любимой женщине.

— Брось шутить, — раздраженно сказал Хамди. — Я просил тебя придумать реальную развязку.

— Хорошо, — улыбнулся друг. — Тогда так: используя свое умение и опыт, адвокат доказывает, что в действительности покойная умерла своей смертью еще до того, как сын решается на убийство. И вот муж невиновен, а проблема решена.

— Во-первых, — усмехнулся Хамди, — судебная экспертиза показала, что смерть наступила от удушения, а во-вторых, твое решение означает полный крах надежд адвоката.

— Но ведь предполагается, что адвокат — это благородный мужчина, жертвующий своей любовью ради долга.

— Хорошо, а как быть с заключением экспертизы?

Писатель снова задумался на некоторое время.

— А разве не мог кто-нибудь другой задушить ее до прихода сына? — вдруг осенило его.

— Кому польза от этого убийства?

— Например, тому, кто украл пятьдесят гиней.

От такой смелой мысли Хамди вздрогнул. В глазах засветилась надежда, и он молча начал мерить шагами комнату, изредка роняя:

— Вполне вероятно… Весьма правдоподобная мысль… Тем более что Абдассалам утверждал, что не брал этих денег.

— Вот видишь, это подтверждает мою мысль.

— В самом деле, — радостно воскликнул Хамди. — Может, ты помнишь, что в заключении судебного врача говорилось о синяках и царапинах на шее покойной, а Абдассалам утверждал, что не касался ее руками, а задушил подушкой.

— Очевидно, Абдассалам воспользовался подушкой, чтобы не видеть лица матери.

— Но почему он не сообразил, что она была мертва?

— Не забывай, что он был пьян, а в комнате не горел свет.

— Н-да… Теперь мне все ясно.

— Ты считаешь, что это Амина?

— Больше некому. Ведь ни Лейла, ни Афаф не были заинтересованы в убийстве.

— Хорошо, но неужели Амина не могла украсть деньги, не совершая убийства?

— Но ведь мы не знаем всех подробностей. Вообще, все это вполне правдоподобно, а точнее можно узнать от самой Амины.

— Ты надеешься добиться он нее признания?

— Будь уверен, я найду способ заставить ее говорить.

* * *

Свое новое расследование Хамди начал с розысков Амины.

Расспросив Афаф, он понял, что только дворник может что-нибудь знать о их бывшей служанке. Дворник же ему сообщил, что Амина больше не работает прислугой и теперь вышла замуж за владельца небольшой прачечной. Тогда Хамди поручил одному из посыльных, работавших в его конторе, неусыпно следить за мужем Амины. Эти наблюдения подтвердили подозрения Хамди. Убедившись в правоте своего предположения, он решил разыграть небольшой спектакль. Он взял с собою двух посыльных, переодетых в форму сыскной полиции, и направился к прачечной Рагаба, мужа Амины.

— Прошу следовать с нами в полицейский участок, — приказал Хамди владельцу прачечной.

От страха Рагаб выронил утюг.

— В полицейский участок? Зачем? Кто вы такие?

— Мы из полиции. Ты обвиняешься в убийстве.

— В убийстве?

— Да. Ты со своей женой Аминой Хасан принимал участие в убийстве матери Абдассалама.

Затем, не дав ему опомниться, Хамди крикнул:

— Арестуйте его.

Двое посыльных набросились на Рагаба и скрутили ему руки. Тот пытался освободиться, но не смог избавиться от их крепкой хватки.

— Я невиновен. Я никого не убивал.

— А кто же ее убил?

— Она одна, Амина. Я здесь ни при чем.

— А пятьдесят гиней?

— Она сама принесла их, чтобы я женился на ней.

— А ты повторишь это перед следователем?

— Конечно, повторю. Зачем мне отвечать за чужие грехи?

Только перед столом следователя Рагаб сообразил, что он попался в ловко расставленные сети. Он пробовал отрицать свои слова, но Хамди, предусмотрев это, дал прослушать запись, сделанную с помощью диктофона во время лжеареста. Перед этим адским аппаратом Рагаб не устоял и во всем сознался.

Потом Рагаба отвели в камеру, и на допрос была вызвана Амина. Ей предъявили показания мужа, свалившего на нее всю тяжесть преступления. Рассвирепев, Амина обрушила свою ярость на мужа и показала, что это он подговорил ее совершить кражу. Рагаб обещал жениться на ней, если она достанет денег на приобретение собственной прачечной. Тогда Амине не пришлось бы работать прислугой. Нужно было только узнать, где старуха прячет свои деньги.

Накануне той злосчастной ночи Амина услышала, как Абдассалам грозится убить свою мать, и испугалась, что старуха умрет, а она так и не узнает, где спрятаны деньги.

Когда настала ночь, Амина, убедившись, что все в доме тихо, а старуха забылась сном, принялась шарить по всем углам ее комнаты. Проснувшись от шума, старуха увидела у шкафа воровку, отнимавшую у нее самое дорогое, что осталось в жизни. Она пыталась закричать, но голос был настолько слаб, что ее никто не услышал. Обернувшись, Амина увидела перекошенный от ужаса рот старухи. В ее голове моментально пронеслось: «Что же будет со мной, когда вернется Абдассалам?» Чтобы спасти себя, ей не оставалось ничего иного, как убить старуху, которая и так была чуть жива. Без колебаний она крепко сомкнула свои грешные пальцы на шее старухи и не отрывала их до тех пор, пока та не закрыла глаз.

* * *

Хамди был в гостях у своего друга. Он сидел в кресле и неторопливо отпивал маленькими глотками кофе. Перед ним на столе была разбросана куча газет с новыми подробностями дела Абдассалама. Друзья только что отложили газеты и теперь обсуждали прочитанное. На минуту воцарилась тишина, которую затем прервал писатель:

— Ты тогда стоял перед выбором — любовь или долг.

— Да, — вздохнул Хамди, — это был тяжелый выбор.

— Ты сожалеешь о том, что сделал?

— Конечно, нет! — резко сказал Хамди.

Потом встал, подошел к окну и, вынув платок, смахнул навернувшуюся слезу.


Перевод В. Рущакова.

Хильми Мурад (ЕГИПЕТ) ЖЕНЩИНА-СФИНКС

1

Мы говорили о странностях женского характера.

Я пересказал моим собеседникам — трем врачам — пьесу Оскара Уайльда, героиня которой безумно любила окружать себя атмосферой загадочности и таинственности, и совсем не потому, что тайна, которую следовало хранить, и вправду существовала, а исключительно для того, чтобы привлечь к себе внимание, возбудить ревность и любопытство, а также чтобы самой себе казаться героиней захватывающих трагедий и волнующих историй!

Один из нас, судебный врач, которого увлекла эта пропитанная иронией идея, выставил в ее пользу уйму доводов и доказательств, почерпнутых из огромного запаса впечатлений и большого жизненного опыта, ибо по долгу службы ему приходилось заниматься изучением человеческих нравов. Он свел существо своих рассуждений к тому, что женщина есть совокупность примитивных инстинктов, и всякий, кто ее понимает, легко в свете этого объяснит то, что на первый взгляд кажется женской причудой.

Другой — психиатр — был совершенно с ним не согласен, он принялся с жаром утверждать, что все упирается в психологию, которой по плечу разгадать любую, самую мудреную загадку.

Третий был ветеринар из Александрии; как я заметил, он все время, пока спорили его коллеги, многозначительно улыбался! Когда они умолкли, он уселся поудобнее, как бы готовясь к долгому рассказу, и проговорил:

— Тогда, может быть, кто-нибудь из вас сделает доброе дело — разгадает вот такую загадку.

2

Случилось это в Александрии ранним летом 1944 года.

Каждый вечер я, по обыкновению, приходил выпить чашку чая и посидеть на закате в саду у отеля «Бо риваж» в Рамле, где я сбрасывал с себя накопившуюся за день усталость и обретал покой, которым все дышало в этом уголке города…

Там я впервые увидел мою Шахразаду!

Не только ее красота привлекла к ней мой взгляд, а потом и все мои чувства, — хорошеньких девушек вокруг было предостаточно, они во множестве фланировали по набережной… Всему виной была чистая случайность, вернее то, что казалось мне тогда случайностью!

Последнее время я уже не раз видел ее за столиком в дальнем конце сада, где она сидела еще с одной девушкой, пряча глаза за стеклами изящных черных очков вроде тех, какие носят женщины-военнослужащие американской армии; но я как-то не обращал внимания ни на нее, ни на ее спутницу… до того самого дня, когда я, входя в сад, еще издали увидел, что она спешит к выходу. Очутившиеся между нами люди на какой-то миг заслонили нас друг от друга, а когда все разошлись, мы вдруг оказались с ней лицом к лицу — она уже готова была с улыбкой броситься ко мне, но тут же в замешательстве отпрянула и, прежде чем я успел что-либо сказать, смущенно проговорила:

— Ради бога, извините, я ошиблась, мне показалось, это мой муж. Издали вы так похожи на него!

В ее голосе звучала неподдельная искренность, и ее прелестное личико вспыхнуло стыдливым румянцем… Потом едва слышно пробормотала что-то на прощание и поспешно удалилась.

На следующий день я, конечно же, постарался раньше обычного прийти на мое «заветное» место… Вскоре я увидел, как она вошла вместе с подругой и села, делая вид, что не замечает меня!.. Я объяснил это осторожностью или желанием забыть о случившемся, тем более что, судя по ее внешности, она принадлежала к числу наших добропорядочных девушек, избалованных богатством. Издали наблюдая за ней, я заметил, как бриллиант в обручальном кольце на ее пальце ослепительно сверкнул на солнце.

* * *

Теперь я видел ее довольно часто, чуть ли не каждый день, и мне уже наскучило следить за ней и думать о том мимолетном случае, который свел нас на миг. Но вот однажды вечером я машинально взглянул на столик, где она только что сидела одна, — теперь там никого не было. В это время произошло нечто такое, что заставило меня забыть о ней. Ко мне подошел официант и попросил срочно пройти в отель. Ожидавший меня там владелец отеля обратился ко мне с просьбой спешно подняться в номер во втором этаже — помочь снять приступ аппендицита. Он открыл дверь в номер и удалился, а я застыл на пороге… от изумления!

На широком диване лежала моя знакомая; прозрачный розовый пеньюар, под цвет ее кожи, облегал ее стройную фигуру; она лежала с закрытыми глазами, забыв согнать с лица задумчивую улыбку. Очевидно, она думала, что к ней вошел владелец отеля, ибо, едва открыв глаза и увидав меня, она от неожиданности буквально оцепенела. Затем, овладев собой, проговорила безжизненным голосом:

— Это вы?.. Я чувствую…

Она не договорила, ее слова прервал сдавленный стон, вырвавшийся у нее из груди, она извивалась, всю ее била дрожь — словно это была змея, затеявшая неистовую пляску на ложе… Через минуту она с трудом выдохнула:

— Помогите, доктор… Боюсь, у меня аппендицит!

Она снова застонала, старадальчески подняв брови, словно от невыносимой боли — долее терпеть все это было мне невмоготу. Я вспомнил, зачем, собственно, меня сюда пригласили, оставаться дольше, ничего не предпринимая, было как-то неприлично. В то же время я боялся, как бы мне не изменила выдержка. Желая скорее положить конец этой двусмысленной ситуации, я произнес со скрытой насмешкой:

— Сожалею, мадам… но вышло недоразумение, я действительно врач… но только ветеринарный!

Я позвонил, и когда вошел коридорный, распорядился:

— Помогите мадам, принесите ей рюмку коньяка!

Потом я простился с нею и медленно побрел к своему автомобилю.

* * *

Однако забыть о случившемся, как и о том, что могло случиться, я не мог. Мысль о том, чем же кончилась эта история, не давала мне покоя. На следующий день, едва дождавшись вечера, я поспешил в отель — справиться у его владельца, как себя чувствует вчерашняя больная, в надежде хоть что-то узнать от него. Каково же было мое изумление, когда на мой вопрос он отрицательно покачал головой, давая понять, что ему ничего не известно. Затем сказал, что после моего ухода она уехала из отеля, так же внезапно, как и поселилась там утром того дня, не прожив в номере и суток!

Я решительно ничего не понимал и терялся в догадках: зачем ей все это понадобилось, зачем нужно было ломать комедию — другой в подобном случае достаточно одного взгляда! Я был сам не свой, мне отчаянно хотелось любой ценой вновь увидеть эту девушку. Я сидел в гостиничном саду, лихорадочно обдумывая, как мне быть… и вдруг — глазам своим не верю: она входит в сад и садится на свое обычное место! Я направился к ней, стараясь сохранять, как и вчера, самый невозмутимый вид, и первый задал ей вопрос, как она себя чувствует. К удивлению, я услышал в ответ слова благодарности, сказанные с прежней любезной улыбкой. Но тут же она прибавила, явно смущаясь:

— Простите, что не предлагаю вам сесть, мне не хотелось бы, чтобы нас здесь кто-нибудь увидел!

— Тогда буду ждать вас в восемь в своей машине! — вырвалось у меня, неожиданно для себя самого.

* * *

Она пришла в условленное время. Уже стемнело, набережная была пустынна, не было привычной курортной толчеи, и я повел машину по темной дороге. Моя спутница сидела совершенно неподвижно, избегая касаться меня и, отвернувшись, глядела в окно на море.

Меня еще тогда удивила в ней эта застенчивость, плохо вязавшаяся с ее предшествующим поведением. Но еще больше я подивился вопиющему несоответствию между ее обликом и манерой держаться, когда, пригласив ее посидеть в одном кафе, услышал в ответ:

— Нет-нет, мне не хочется в кафе, давайте еще покатаемся…

И вновь она замкнулась в молчании, взгляд ее рассеянно скользил по морю.

Мы обменялись всего несколькими словами, но они только укрепили мои подозрения, что я ввязался в высшей степени странную авантюру!.. Бедняжка, казалось, борется сама с собой, раздираемая множеством неведомых мне противоречий и одолеваемая мучительными сомнениями. Мы уже доехали до станции Рамле, и я наконец сказал ей, решив, будь что будет:

— Я знаю, что́ нам нужно: посидеть в каком-нибудь тихом укромном уголке, чтобы понять друг друга, отбросив все страхи и тревоги. Пойдем со мной! Кстати, как тебя зовут?..

Она тотчас ответила, словно мой вопрос избавил ее от тяжких сомнений — отвергнуть ли ей мое предложение или согласиться на него:

— Можешь называть меня Шахразадой!

Она молчала всю дорогу, пока машина не остановилась у моего дома. Мы вышли, и она молча пошла со мной и так же молча поднялась по лестнице. Войдя в квартиру, она тяжело опустилась в кресло в гостиной — с губ ее не слетело ни звука! Чтобы как-то скрасить запустение, царящее в доме холостяка и могущее только нагнать еще больше страху, я включил приемник, решив, что музыка ее отвлечет. Но она попросила выключить его, сославшись на страшную головную боль! Голос у нее был усталый, в нем сквозило скрытое волнение. Извинившись, что оставляю мою гостью ненадолго одну, я отправился на кухню приготовить напиток, который бы ее освежил. Вскоре я вернулся, на ходу расхваливая его, но едва переступил порог, как слова застыли у меня на губах: комната была пуста!

Такого оборота я никак не ожидал. Единственное, что меня немного утешило, это забытая ею сумочка на столике возле приемника, из чего я заключил, что она непременно вернется за нею.

Ждать пришлось недолго.

Не прошло и получаса после ее бегства, как раздался легкий стук в дверь. Да, это была она! Вернее, совсем другое существо: лицо расплывалось в улыбке, стройная фигура вводила в соблазн — она привалилась к косяку распахнутой двери в какой-то ленивой и кокетливой позе, словно лежала в гамаке, не в силах подняться. Ей хватило сил только на то, чтобы с очаровательной улыбкой, которая блуждала по ее губам и светилась в глазах, пробормотать плохо слушавшимся языком:

— Что ж не пригласишь меня войти? Боишься, что я тебя потревожу?

Я опешил.

— Потревожишь — меня? О чем ты говоришь?! — пробормотал я в растерянности. — Хотя, честно говоря, от твоих бесконечных сюрпризов у меня голова кругом идет!

Она рассмеялась — будто зажурчал ручей — и проговорила смущенным, извиняющимся тоном:

— Какая я была глупая! Подумать только, ведь я боялась… ха-ха-ха…

— А теперь? — спросил я.

— Теперь нисколечко не боюсь! — выпалила она, не раздумывая.

Она впилась взглядом в мои глаза с явным вызовом и, как я догадался, с намерением пробудить во мне желание, причем немедленно.

Через мгновение она была в моих объятиях — и тут я понял причину ее таинственного исчезновения и происшедшей в ней перемены, понял, что ей придало уверенности: сейчас от нее пахло вином!

* * *

Она приходила ко мне каждый вечер, изрядно пьяная, а утром, проснувшись, в ужасе вскакивала, стараясь не встречаться со мной взглядом, одевалась и наводила красоту, потом крадучись шла к двери и без единого звука выскальзывала из квартиры.

Так прошло три недели. За все это время она не пропустила ни одного вечера. Мы не виделись только в выходные дни, когда она избегала встреч под любым предлогом.

Однажды, едва переступив порог, она объявила, что скверно себя чувствует: кружится голова и ее подташнивает, хотя, по-моему, она была более оживленной и веселой, чем обычно. Вскоре она заторопилась уйти. Но в дверях остановилась на миг и обернулась — на губах у нее показалась какая-то загадочная улыбка, но она ушла, так ничего и не сказав.

Я бы и не придал ровно никакого значения ее тогдашней загадочности, если б на этом наше знакомство с ней не закончилось. Больше я ее не видел!

* * *

…Тщетно пытался я разыскать ее, узнать, кто она, выяснить, почему она так внезапно исчезла. Боже, чего я только не передумал, однажды даже мелькнула мысль, не умерла ли она, но тут я припомнил, как она напоследок остановилась в дверях, и до меня дошло, что она со мной прощалась, наперед зная, что больше уже не вернется!

Столь же тщетно пытался я докопаться, отчего так стремительно ворвалась она в мою жизнь. Только одну вещь я уяснил для себя — то, что ее муж появлялся дома лишь по выходным дням — по пятницам, проводил их с ней, а затем возвращался на свое таинственное место работы… Я также догадался, припомнив ее наивные уловки и тягу к вину, что она совсем недавно вступила на путь греха, что вопреки своей воле впуталась в эту авантюру, движимая некой непонятной силой. Это была не любовь, не сладострастие, не месть за измены мужа — иначе она бы так не робела и сама в отместку наслаждалась бы с большей страстью, с ясным сознанием, а не во хмелю.

Я перебирал в уме все возможные варианты и чуть было не лишился рассудка от этих мыслей, от снедавшей меня страсти. Я полюбил ее всем сердцем и по-прежнему ее люблю… и не могу забыть… О если б мне повстречать ее вновь и узнать ее тайну!..

* * *

Закончив свой рассказ, наш собеседник умолк. Никто из нас не проронил ни слова, да и что тут скажешь! Когда он собрался уходить, я уловил в его взгляде целую гамму оттенков, как некое отражение того безумного желания, которое воспоминания пробудили в его душе.

3

Это было прошлой зимой. С тех пор я не видел доктора Бахджата. И вот, несколько дней назад, я случайно встретил его, когда он возвращался с приема, устроенного в честь конгресса врачей. Мы расположились в холле одного отеля. Когда мы говорили, внимание моего друга привлекла красавица египтянка в элегантных американских очках, мелькнувшая во вращающихся дверях.

— Похоже, ты все еще ищешь свою загадочную красавицу, эту дщерь сфинкса? — шутливо спросил я его.

И он ответил мне сдержанно, с легкой иронией, словно подсмеиваясь над самим собой:

— Ты о Шахразаде? Если б ты знал, что случилось, ты бы тоже поверил, что дочь Евы превзошла сфинкса своей загадочностью. Несколько месяцев назад, когда я сидел у своего друга врача в одной каирской клинике, вошел санитар и передал ему просьбу госпожи N., ждавшей в вестибюле: она выписывалась из клиники и хотела теперь проститься и поблагодарить его. Мой друг вышел из кабинета, оставив дверь открытой. Тут я поднял глаза и внезапно узнал в госпоже N. мою Шахразаду! Я поймал себя на том, что срываюсь с места и ноги сами несут меня к ней… Но она была не одна, рядом с нею стоял мужчина, по видимости муж. Я остановился, но она все же заметила меня; краска сбежала с ее лица, силы, как мне показалось, оставили бы ее, если бы муж не поспешил увлечь ее к выходу. И она ушла с ним, сделав вид, что не узнала меня!

Я решился, не пускаясь в объяснения, подвести друга к тому, чтобы он рассказал мне о ней. Однако этого не потребовалось — по возвращении он сам заговорил о ней.

— Бедная женщина! Уже сколько лет она горит желанием иметь ребенка. Отлично помню, как часто она приходила просить совета по этому поводу, последний раз год назад. Со слезами на глазах она признавалась мне, что муж грозит ей разводом, если у них не будет детей. Я заверил ее, что причина не в ней, а в нем. Но, выходит, ошибся. Я был несказанно удивлен, когда две недели назад она легла в больницу рожать, но господь в последний миг отнял у нее надежду. Роды были трудные, ребенок родился мертвым…

Мой друг помолчал, затем с печальным вздохом добавил:

— Ты, должно быть, видел эту пару? Кстати, ты заметил, как ее муж похож на тебя?

Эта фраза больно кольнула меня: ведь она сказала то же самое при нашей первой встрече!.. Я не удержался и спросил (и до сих пор не устаю спрашивать себя): «Не в этом ли сходстве кроется разгадка всей этой истории?»

* * *

Доктор Бахджат на несколько мгновений задумался, потом рассеянно произнес:

— Поистине, как сказано в Коране, козни их велики!..

А я, подводя итог этой грустной истории, добавлю: «Но козни судьбы велики еще более!»


Перевод В. Маркова.

Загрузка...