Я выхожу от Суччивора. Рабочее совещание. Голова разламывается. Этот тип пишет мало или даже совсем не пишет, зато говорит очень много. Сотрясает воздух. Так как ответа он не ждет, изредка я мычу "гм, гм", стараясь придать звуку восхищенный оттенок, а этому дураку только того и надо, одновременно я слежу за мыслью, которую вынашиваю в голове. Когда потом он знакомится с тем, что я снес, он чистосердечно верит, что идею родил он сам, и превозносит меня за то, что я смог так тонко уловить все нюансы его замысла, сумел передать его неподражаемый стиль и даже предвосхитить то, что он еще не сформулировал, но что уже таилось где-то в нем, готовое родиться… Болтай, болтай, жирный бурдюк, однажды мое имя вспыхнет на обложке, и мир вдруг поймет, что Суччивором-то был Эмманюэль.
Мне хочется идти и идти до тех пор, пока не заболят икры и не одеревенеют ноги, полной грудью вдыхать выхлопные газы, чтобы промыть мозги от торжествующей глупости Суччивора, от слишком хорошо поставленного голоса Суччивора, от самоуверенной физиономии Суччивора… Я сворачиваю с широких авеню, следую по Университетской улице и выхожу на бульвар. Здесь меня ждет сюрприз.
Взявшись под руки, дружными рядами люди перегородили дорогу и тротуары от одной стены до другой. Еще одна манифестация. Много женщин. Седые или очень юные, одетые в юбку-пальто-шляпу или джинсы-майку, под которой торчат маленькие груди. Относительно мало женщин среднего возраста. Из любопытства я пытаюсь узнать, в чем дело. Мало транспарантов, больше двойных плакатов типачеловек-сандвич. Они провозглашают: "Животное — существо, которое страдает", или: "Долой охоту!", или в более узком смысле: "Долой псовую охоту!" Или: "Кончайте безобразие с транспортировкой живых телят!", или: "Корриду — вне закона!", или: "Охотники, рыбаки, вивисекторы, тореадоры - убийцы!", и еще: "Вивисекция - SS", "Бросить собаку - это бросить ребенка"… В общем, друзья животных. Теперь все понятно!
В головном ряду шагают знаменитости. Прохожие, оттесненные вплотную к фасадам домов, называют друг другу их имена, счастливые тем, что узнают лица, которые "видели по телику". Ау меня нет телика. Я смотрю на этих людей, идущих с гордо поднятой головой, смотрю на немногочисленных усмехающихся полицейских, стоящих вдоль тротуара, и говорю себе, сколько же надо жалости и сколько мужества, чтобы выйти на улицу, не боясь показаться смешным, защищая такое непопулярное дело.
Беспокоиться о мучениях телят, предназначенных на бойню, в то время как мужчин, женщин, детей легко убивают сотнями тысяч в Африке, в Боснии, в России… В то время как методически разрушаются города, день за днем, под ливнем бомб, по всему миру бросают людей в тюрьмы, пытают, высылают… Нищета становится у нас "нормальной" участью большинства… Наркотики убивают детей, обогащают зарвавшееся ворье и понемногу разрушают всю систему… Сумасшедшие фанатики все множатся и готовятся устроить апокалипсис… Эта цивилизация дала многочисленные протечки, как лопнувшая труба, и скользит к неминуемой бездне нового Средневековья, когда феодалами станут мерзавцы из разнообразных мафий… Перед растущей волной упадка и равнодушия оплакивать страдания невинных и вопить о своей солидарности со всеми живыми существами — в этом что-то есть, ничего не скажешь!
Животные. Самые невинные из живых существ, они могут только страдать, не понимая за что, человеческие боги всегда провозглашали их предметами, не обладающими душой и, следовательно, бесправными, они не способны даже на злопамятство… Не здесь ли собраны все страдания, все ужасы, вся боль убиенных младенцев, поруганной невинности, святости, отданной на растерзание палачу? Животное — мученик, исчерпывающий символ всех подлых низостей.
Я говорю себе это, заложив руки в карманы и рассматривая их решительные лица, им не устоять под ударами дубинок, и думаю, что очень жаль, что в марше участвует так мало настоящих мужчин. Это даст еще одну возможность полицейским писакам изобразить манифестацию как вздорное сборище домохозяек с их песиками… На грудь мне кидается шар из шерстяных одежек. Клубок шерсти, когтей и лая вцепляется мне в ногу.
— Ты пришел? О, это прекрасно! Идем со мной. Как я рада!
Женевьева! Которую я не видел уже… Гм. Давно. Плакат у нее на груди гласит яркими буквами:
Я ЛЮБЛЮ ЖИЗНЬ!
Она поворачивается ко мне спиной, где написано мрачными черными буквами:
Я НЕНАВИЖУ СМЕРТЬ!
— Тебе нравится?
— Я даже прослезился, Женевьева! Это лучше всего. Этим сказано все.
— Я сама придумала. Не знаю, понятно ли это им, мне плевать, главное, я сама понимаю.
Женевьева знакомит меня со своими подружками - с высокой тощей молодой женщиной с горящими глазами, посвятившей жизнь приюту для брошенных собак и кошек, и, поверяет мне Женевьева на ухо, она сломает себе на этом шею, ты не можешь себе представить, какая это каторга. Другая, молодая девица в каске, закрывающей лицо и голову, окружена еще более юными мальчишками и девчонками с касками под мышкой. А она, объясняет мне Женевьева, особенно не любит вивисекторов. Ты видел каски? Это трудно и опасно, ты понимаешь? Нет, я не понимаю. Я беру Женевьеву под руку, другой рукой подхватываю амазонку в каске, и мы шагаем. Я ору вместе с другими лозунги, которые выкрикивает громкоговоритель с крыши фургончика, его я сначала и не приметил. И правда, так приятно идти тесными рядами, знать, что ты не одинок, и одновременно знать, что мы еще не весь мир. Я радостно ору лозунги, сейчас это "Рыболовов в воду! Охотников в берлогу!" Я пребываю в состоянии восхищения богатством рифмы, когда стройная фигурка бросается мне на шею. Определенно, мне сегодня везет!
— Папа! О, как это прекрасно! Папа, папа! Как я рада!
Поцелуи, представления.
— Моя дочь Жозефина.
Она решительно втискивается между Женевьевой и мной, берет нас за руки. Она сияет. У нее есть отец. А я вовсе не чувствую себя отцом. Она говорит Женевьеве:
— Мой отец, он ужасно любит животных. Однажды он набил морду одному типу, который пинал свою собаку ногами в живот.
Это правда. Я успел позабыть. Надо сказать, что тот тип меня еще и обматерил. Это подстегивает рыцарские порывы.
Женевьева оценила мой подвиг. Она замечает:
— И ты, Жозефина, тоже любишь животных, поэтому ты с нами.
— —А я хожу на все манифестации против всяких гадостей. В прошлый раз из-за парня, которого прикончили менты, это называется у них в "пределах законной самообороны". Еще бы, он же был арабом!
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать. Но я выгляжу старше. Это здорово, я могу проделывать те же штуки, что взрослые.
Здесь, мне кажется, отец должен забеспокоиться. Я беспокоюсь:
— Какие, например?
— Ну, в общем, всякие штуки…
Я должен удовлетвориться этим. В конце концов, лучше не лезть куда не надо. Однако шествие, честно говоря, весьма немногочисленное, продвигается вперед. Застрявшие позади манифестации машины отчаянно сигналят, им вторит лай собак, сдерживаемых на поводках. Жозефина, втиснувшись между нами, скандирует лозунги пронзительным голосом под аккомпанемент лая Саша, которого она взяла на руки. Внезапно в голове колонны что-то происходит. Люди топчутся на месте. Я замечаю, что девушки в каске и ее юных друзей больше не видно поблизости. Женевьева толкает меня локтем:
— Здесь лаборатории Южной Жиронды.
— Ну и что?
— Они производят опыты над животными. У них в подвале есть питомник подопытных животных. Я уверена, что молодежь попытается провести боевую операцию, но те приготовились, кажется. Ты только посмотри на кордоны жандармов.
Действительно, наблюдается скопление темно-синих мундиров и кожаных портупей. Несколько серых машин с зарешеченными окошками вносят в пейзаж мрачную ноту, которой раньше не было.
Я не очень хорошо понимаю, в чем дело, мы находимся слишком далеко от головы шествия. Все происходит очень быстро. Вдруг поднимается сильный шум, большая толпа манифестантов проталкивается вперед, чтобы встать на пути жандармов перед запертой решеткой ворот лаборатории, юркие фигурки в касках или с лицами, закрытыми шарфами, вооруженные железными штырями, кровельными ножницами, ломами и разным строительным инструментом, подобранным неизвестно где, пробираются вдоль стены с крысиным проворством, и вдруг раздается оглушающий грохот массивной решетки, сорванной с петель и рухнувшей на мостовую под мощное коллективное "ура!"; жандармы ринулись было с дубинками наготове, но, не обнаружив перед собой никого, кроме сплоченного ряда респектабельных старых дам, готовых принять удар на себя, замялись, потеряли свой карательный азарт, в то время как парни и девчонки в касках или в капюшонах выбегают по узкому коридору, образовавшемуся между толпой и стеной, прижимая к себе собак, кошек и даже обезьянок, обмотанных окровавленными бинтами, ощетинившихся трубочками, наспех сорванными как попало.
Высокий негр в разодранном белом халате бежит за ними, махая руками и вопя:
— Они сломали клетки! Они заперли меня! Спросят же с меня! Они все растащили!
Но его голос сразу же тонет во всеобщем гаме, и так как в пылу погони он выскочил в чем был, и к тому же он черный, два жандарма набрасываются на него с дубинками и утаскивают.
Ввиду серьезного оборота, который принял ход событий, большая часть манифестантов рассеялась, оставив зачинщиков объясняться с "силами порядка", как любят выражаться в полицейском участке. Несмотря на мое любопытство природного зеваки, я тоже хотел было улизнуть, но Жозефине это не подходит. Она тянет меня вперед, она хочет видеть все, она хочет принимать участие в деле защиты животных.
Женевьева пытается урезонить ее:
— Больше нечего смотреть и нечего делать, мой цыпленок. Ребятам удалось освободить нескольких животных, они спрячут их в надежном месте, будут их выхаживать, сфотографируют… Посмотри: теперь все полицейские отправились в лабораторию. Если один или два парня не успели вовремя смыться, легавые будут праздновать победу!
Женевьева — само благоразумие. Последняя кучка манифестантов еще пытается дразнить жандармов, но почти все уже рассеялись. Нам остается сделать то же самое. Жозефина разочарована. Я говорю ей:
— В конце концов, чего же ты хотела? Вернуться домой с фонарем под глазом?
— Ты ничего не понимаешь! Я хотела привести с собой несчастное страдающее животное, чтобы утешать его, ухаживать за ним, ласкать его, заставить его забыть все ужасы и чтобы оно поняло, что не все люди такие злые… Бедного котенка… Обезьянку, может быть. Совсем маленькую… Как бы я ее любила!
— Знаешь, это не так просто. Так нельзя. Ребята, которые украли…
— Не украли! Освободили.
— Ты права. Извини меня. Ребята, освободившие животных, организованы, их где-то поджидали машины, у них есть дом, где можно всех спрятать. Они поднимут журналистов, вызовут телевизионщиков… Пошли отсюда, здесь становится небезопасно, сейчас начнут хватать всех подряд. Смоемся, пока не слишком поздно.
Уже слишком поздно.
Оттуда, где мы топчемся, невозможно ускользнуть. Это ловушка для дураков. Все оцеплено. Я налетаю на гранитной твердости грудь. Рука в кожаной перчатке делает заградительный жест. Поднимается забрало, словно для того, чтобы поприветствовать дам после поединка. Хриплый голос восклицает:
— О, надо же, старые знакомые! Я не ошибаюсь? Посмотрим… Это ведь вы присутствовали при выселении жильцов из дома на снос прошлой зимой? Негритосы и все такое… Ну да, черт подери! С кошкиной мамашей! И не ее ли опять я вижу здесь? Ну конечно! Честь имею, сударыня! Значит, всегда в гуще заварушки, а? Профессиональные агитаторы? Сеятели профсоюзного дерьма? Мы все проверим. А пока спокойненько садитесь в машину, мы вместе совершим небольшое веселенькое путешествие…
Я вспоминаю, что несу ответственность за кое-кого:
— Эй, как вас там! Моя дочь несовершеннолетняя. Вы не имеете права!
— Ваша дочь? Это еще надо доказать.
Жозефина считает, что настало время вмешаться:
— Конечно, это мой отец! Может, скажете, этого не видно? Посмотрите в профиль. У нас одинаковый нос, совершенно одинаковый. Мама всегда говорит, что это все, что мне досталось от него, к счастью.
Яспрашиваю:
— Она говорит "к счастью"? Ты уверена?
— Я не знаю, такой же ли у нее нос, но он выглядит лучше, чем ваш, — говорит жандарм.
И принимается хохотать. Смех обезоруживает. Совершенно довольный собой, раб закона делает нам небрежный и утомленный знак, означающий: "Убирайтесь отсюда, и чтобы я вас больше не видел". Саша яростно лает ему прямо в лицо.
— Что с вашей собакой? На ней должен быть намордник. Она опасна.
— Это из-за забрала, — говорит Женевьева.
— Моего забрала? Причем тут забрало? Забрало положено по форме. А вот вашей собаке по форме положен намордник. А у нее его нет.
— Забрало всегда пугает собак, это всем известно. Именно поэтому они облаивают мужчин в каскетках.
— Это забрало положено по форме к моей положенной по форме каске. Что вы еще тут рассказываете мне про каскетки? У вас к тому же с головой не все в порядке… Уходите, пока я не разозлился. Я еще вполне могу вас забрать.
Женевьева заявляет наудачу:
— У вас нет права забирать людей с собаками.
— Может быть, но это всегда можно уладить. Я пошлю собаку в собачник, а хозяина в тюрьму.
— Это будет глупо и гадко, — вмешивается Жозефина.
И она опускает забрало жандарма, который сразу становится похож на большую красную рыбу в слишком тесном аквариуме. Жозефина хохочет:
— А теперь кто оказался в наморднике?
Я приготовился к худшему. К счастью, раздается пронзительный свисток, серые машины трогаются, наш приставала кидается к той машине, которая положена ему по инструкции.
Я говорю Жозефине:
— Ты со своим болтливым языком… Заметь, это у тебя тоже от меня. Не только нос. Кстати, твоя мать знает, что ты здесь? Ты не должна быть уже дома?
— Да нет, это не горит. У нас есть время пойти выпить что-нибудь с твоей подружкой. Ты нас приглашаешь? Она мне нравится, твоя подружка. Вы мне очень нравитесь, мадам.
— Взаимно, моя дорогая.
— Не говорите мне "моя дорогая", так мачехи говорят. Меня зовут Жозефина, если вы забыли.
— А меня Женевьева, Жозефина.
Мы сидим на террасе кафе, расположенного немного в стороне. Жозефина сосет газировку через соломинку, Женевьева подкрепляется стаканчиком белого сухого вина, а я погрузился до ушей в свежевзбитые сливки. Подводим итоги. Женевьева рассказывает о своих кошках, об их побегах, их простудах, их экземах и заодно о собаках и кошках своей домовладелицы, которая, будучи почти инвалидом, ужасно нуждалась в том, чтобы к ней на помощь пришла такая вот Женевьева. Мне удается выведать у Женевьевы, что она, кроме того, выполняет роли сиделки, компаньонки и прислуги за все. Я ужасаюсь:
— И тебе удается работать? Я имею в виду твою настоящую работу, рисование подписей?
— Удается. .
— И ты находишь время поспать?
Она улыбается:
— По правде говоря, немного.
Следующий вопрос дурацкий:
— Ты счастлива?
— Уменя есть мои кошки, Саша, у меня кошки и собаки старой дамы… Как же мне не быть счастливой?
Вмешивается Жозефина:
— У меня будет куча животных, как только я получу такую возможность.
— Где ты их будешь держать?
— Я куплю старую хижину в захолустье. Это стоит гроши. Ведь деревенские бегут оттуда. Там запустение, ты слышал об этом?
— А питаться чем? А кормить своих зверушек? Если деревенские бегут, это значит, что у них там нечего ловить, в их зеленых кущах.
— О, я еще не знаю. Надо, чтобы это созрело. Может быть, я устрою убежище или платный приют для того, чтобы эти идиоты, уезжая в отпуск, не оставляли собаку на улице. Или у меня будет мужик, который будет зарабатывать деньги. Я недурна как баба, не знаю, заметил ли ты. Подожди только, чтобы у меня кончился подростковый период. Поскорее бы!
Еще бы я не заметил! Какая же она красавица, моя дочка! Это остренькое личико, эти глаза, этот нос — который у нее от меня, это точно, но который выглядит намного лучше, блюститель порядка был прав, — эта шея, эти пугающие обещания грудей, готовых продырявить ткань майки… Я ловлю себя на том, что бормочу: "Ну и ну…" Разве настоящий отец говорит себе "ну и ну…", когда замечает подобные вещи? Трудно не видеть женщину в собственной дочери… Или же я действительно мерзавец из мерзавцев, о чем я уже упоминал.
Мы провожаем Женевьеву, которая должна забрать свой мопед во дворе дома одной приятельницы, друга животных, у них целая масонская ложа, — ну, ладно, привет, заходи, обязательно, поцелуи, до свидания Саша, да, да, уф.
Я провожаю Жозефину домой, я хочу сказать, до ее дома. Мы пересекаем Люксембургский сад. Я так любил Люксембургский сад! Больше я стараюсь сюда не ходить. Слишком много воспоминаний. Слишком много воспоминаний повсюду в Париже. Нет почти ни одной улицы, где бы не зацепился кусочек моего сердца. Если бы только одна любовь вытесняла другую! Но нет, она только добавляется и занимает свое место в хвосте когорты, вносит собственные восторги и собственные мучения, не уменьшая былого горя и не смягчая воспоминаний…
Держать ли за руку девочку двенадцати лет? Жозефина разрешает проблему: она берет меня под руку. Я смотрю на нее, она смотрит на меня, нам весело. Она говорит:
— Почему ты такой дурак, папа?
— Это еще почему?
— Ты сам знаешь. Не притворяйся. Ведь нам всем вместе было так хорошо.
— Гм… У тебя память оптимистки. Правильней было бы сказать, что это было невыносимо.
— Потому что ты не можешь удержаться от дурацких поступков.
— Я не могу удержаться, ты сама сказала.
— А мама не переносит этого.
— Твоя мама не переносит.
— А что, это было неразрешимо?
— Это не было неразрешимо. Доказательство: мы нашли решение.
— О каком решении ты говоришь?
— Не самом худшем. Твоей маме хватило смелости. Потому что я…
— Да. Ты, ты можешь жить в условиях, непригодных для жизни.
— Ну, это уже риторический прием! И даже два, кажется. Я уж не помню, как они называются.
— Хватит заливать.
— Да, правда. Я заливаю. Ни к чему снова все пережевывать. Кто старое помянет…
— Скажи, папа, может быть, ты просто трус?
— Не исключено. Ну и что? Надо нести свой крест.
— Пф… Сплошные увертки. Мама…
— Мне кажется, она не так уж плохо устроилась, твоя мама. По крайней мере, выглядит она гораздо лучше, чем в мои времена.
— Ну, мама! Она влюблена. Она снова стала подростком.
— А с тобой этот, как бишь его, любезен? ;
— О да. Супер. И он вовсе не лезет для этого из кожи вон. Не старается изобразить запасного папашу. Он просто психолог, этот мужик.
— Класс, в общем. Ну тогда все к лучшему.
— …в этом лучшем из миров. Это из "Кандида".
— Но ты еще ведь до Вольтера не дошла?
— Нет, но я преждевременно созревший ребенок. Я ведь читаю.
Вот мы уже перед дверью. Жозефина подбородком показывает вверх:
— Ты поднимешься?
— Нет. Я предпочитаю не рисковать, это может оказаться некстати.
— Если даже нельзя поздороваться друг с другом из-за того, что когда-то вы занимались любовью….
— Жозефина! Мешает не та любовь, которой занимались когда-то. Мешает та любовь, которой она занимается с этим типом.
— Ты ревнуешь, что ли?
— Ну, можно назвать и так.
— Я все же могу сказать, что я тебя видела?
— Почему бы и нет? Ты моя дочь.
— Да-а… Мама находит, что ты мне недостаточно отец.
Она бросается мне на шею с неожиданным пылом, прижимается на мгновенье щекой к моей груди, затем отрывается, нажимает на дверную кнопку, исчезает… У того типа хватает такта не навязываться в эрзац-отцы, что очень похвально с его стороны, хотя из-за этого маленькой девочке не хватает небритой морды, чтобы потереться об нее утром.
По дороге я говорю себе, что совсем скоро — если это уже не произошло, теперешние детки поспевают так быстро, что мы всегда опаздываем на одно-два поколения, — что совсем скоро она лишится своей защитной пленочки в объятиях классного петушка — такая хорошенькая и скрытная, какой она мне кажется, она уведет его у подружек, этого дурачка, в этом я ей вполне доверяю! — потом, спустя пять или шесть лет, завершив круг прыщавых увлечений, безумно влюбится в учителя гимнастики, или инструктора по лыжам, или в очкастого троцкиста на худой конец, короче, в урода моего типа… Вдруг я вспоминаю про Лизон и чувствую себя грязной вонючей скотиной, и в результате мне до ужаса нужно видеть Лизон, даже не переспать с ней, а только видеть ее, смотреть, как она двигается, как существует.
С тех пор как я вновь обрел полное и нераздельное право пользования своим домом, у меня больше нет причин работать за столиком кафе. Мне также больше не нужна задняя комната кафе, чтобы встречаться с Элоди. Элоди тоже перестала приходить туда проверять пачки листочков в клеточку. Она призналась мне с озабоченным видом, что замечает у своих учеников совершенно определенные плохо скрываемые смешки, гнусные перемигивания заговорщиков. Абсолютно неизбежно наши невинные тет-а-тет, какими бы чопорными они ни были, в конце концов должны были возбудить нездоровое любопытство этих чертенят, готовых видеть секс повсюду, а особенно там, где он действительно присутствует.
Мы встречаемся просто-напросто у нее после телефонного звонка, предупреждающего меня, что путь свободен, то есть, что ее сынок, уже большой мальчик, не рискует застать свою мамочку за занятием такого рода, за которым сыновьям вовсе не нравится находить свою мамочку. Это придает нашим любовным встречам привкус буржуазного адюльтера в удобной и укромной обстановке, где я катаюсь как сыр в масле.
Наше влечение друг к другу не ослабевает, так же как удовольствие, с которым мы предаемся вовсе не сексуальным занятиям. Просто в силу стечения обстоятельств и сложившихся привычек мы приспособились к этакой крейсерской скорости. Мы уже представляем собой нечто вроде устоявшейся супружеской четы, как она однажды замечает мне со счастливой улыбкой.
Если все же мне случается время от времени присаживаться за свой привычный столик, так это только для того, чтобы разбудить свои первые сердечные волнения, чтобы вновь унестись воображением в мечты при воспоминании о женском силуэте, который больше угадываешь, чем видишь, который я украшал достоинствами настолько чарующими, насколько было изобретательно желание, вдохновленное моими врожденными наклонностями. Значит ли это, что тень для меня является более возбуждающей, чем завоеванная добыча?.. Нет, не то чтобы пойманная добыча меня разочаровала, но ведь тень украшается причудами грез, самыми сокровенными желаниями… Короче, добыча — это одно, а тень совсем другое, каждой отводится своя роль. Так что я прихожу сюда искать тень, но не тень Элоди, а моих первых грез об Элоди.
Лизон случается там появляться вместе со своей неразлучной Стефани.
Они очень быстро помирились, с Лизон невозможно долго оставаться в ссоре. Когда Стефани удивилась, что не видит больше свою старую врагиню Крысельду на ее привычном месте, Лизон рассмеялась и объяснила:
— Знай, дочь моя, что предварительные околичности длятся недолго, на то они и предварительные, и что после сева следует жатва, и что, наконец, Мадам отныне обслуживается на дому, если ты понимаешь, что я хочу сказать, и что в связи с этим ты должна была бы, подобно всем нам, стонущим под ее железной пятой, считать себя совершенно счастливой, ибо, как ты, конечно же, заметила, это не только награждает Мадам красноречивыми кругами под глазами, но и одаряет ее замечательным благодушием, которым нам было бы грешно не воспользоваться.
Сказав это, она прижимается ко мне и целует взасос, будто хочет убедить меня, что совершенно не ревнует.