С пушкинскими штудиями, которые накладывались на ее собственные воспоминания о Царском Селе, связан и замысел поэмы «Русский Трианон», над которой Ахматова начала работать в 1925 году.
В тени елизаветинских боскетов
Гуляют пушкинских красавиц внучки,
Все в скромных канотье, в тугих корсетах,
И держат зонтик сморщенные ручки.
Мопс на цепочке, в сумочке драже,
И компаньонка с Жип или Бурже.
Как я люблю пологий склон зимы,
Ее огни, и мраки, и истому,
Сухого снега круглые холмы
И чувство, что вовек не будешь дома.
Черна вдали рождественская ель,
Кричит ворона, кончилась метель.
И рушилась твердыня Эрзерума,
Кровь заливала горло Дарданелл,
Но в этом парке не слыхали шума,
Хор за обедней так прекрасно пел;
Но в этом парке мрачно и угрюмо
Сияет месяц, снег алмазно бел.
Прикинувшись солдаткой, выло горе,
Как конь, вставал дредноут на дыбы,
И ледяные пенные столбы
Взбешенное выбрасывало море —
До звезд нетленных – из груди своей,
И не считали умерших людей.
. . . .
На Белой башне дремлет пулемет,
Вокруг дворца – гусарские разъезды,
Внимательные северные звезды
(Совсем не те, что будут через год),
Прищурившись, глядят в окно Лицея,
Где тень Его над томом Апулея.
О, знал ли он, любимец двух столетий,
Как страшно третьим будет встречен он.
Мне суждено запомнить этот сон,
Как помнят мать, осиротевши, дети…
Иланг-илангом весь пропах вокзал,
Не тот последний, что сгорит когда-то.
А самый первый, главный – Белый Зал
В нем танцевальный убран был богато,
Но в зале том никто не танцевал.
. . . .
И Гришка сам – распутник… Горе! горе!
Служил обедню в Федровском соборе.
C вокзала к паркам легкие кареты,
Как с похорон торжественных, спешат,
Там дамы! – в сарафанчиках одеты,
И с английским акцентом говорят.
Одна из них!.. Как разглашать секреты,
Мне этого, наверно, не простят,
Попала в вавилонские блудницы,
А тезка мне и лучший друг царицы.
Все занялись военной суетою,
И от пожаров сделалось светло,
И только юг был залит темнотою.
На мой вопрос с священной простотою
Сказал сосед: «Там Царское Село.
Оно вчера, как свечка, догорело».
И спрашивать я больше не посмела.
. . . .
И парк безлюден, как сибирский лес.
Ты прости мне, что я плохо правлю,
Плохо правлю, да светло живу,
Память в песнях о себе оставлю,
И тебе приснилась наяву.
Ты прости, меня еще не зная,[32]
Что навеки с именем моим,
Как с огнем веселым едкий дым,
Сочеталась клевета глухая.
И клялись они Серпом и Молотом
Перед твоим страдальческим концом:
«За предательство мы платим золотом,
А за песни платим мы свинцом».