Ха-ха! Даже когда я уже сидела в автобусе, следующем в Лейден, я все еще не знала, куда, собственно, направляюсь. Это может показаться странным, но меня в тот день меньше всего волновала разница между странным и нормальным, с этого времени подобный взгляд на вещи стал для меня естественным. Итак, я села в автобус у начала маршрута, остановка представляла собой стеклянную ротонду и была спрятана между дюнами. Обратившись к симпатичному усатому водителю, я сказала: «Мне билет в одну сторону до Хартебрюха», потом уселась у окна, радуясь, что я единственная пассажирка. Не успела я расстегнуть плащ, как захлопнулись двери и зарычал мотор. Должно быть, тогда я, несмотря на невообразимый грохот, немедленно провалилась в сон, потому что совершенно не помню первый отрезок пути — Бульвар Астрид, помню лишь лошадь, которая снилась мне в то мгновение, когда автобус неожиданно затормозил: это была кобыла с дружелюбным выражением черных глаз. Минуту или две мы простояли на месте. Поскольку просыпаться мне почему-то не хотелось, я не потрудилась поинтересоваться, в чем дело. Колеса тем временем снова начали вращаться. Окончательно проснувшись, я посмотрела в окно.
На краю серо-коричневой равнины виднелась деревня, в которой я прожила многие годы. Я находилась все еще неподалеку от дома, невдалеке от своего привычного мира, который состоял из водонапорной башни и бункеров, из песка дюн, который скапливался у краев тротуара, рыбаков, торгующих на набережной, которых каждый год фотографировали понаехавшие отовсюду туристы. Стоило мне прислушаться, и я могла бы различить звук собственных шагов по мостовой, это был гулкий звук, словно марширует рота солдат. Чего только не бывает с нами в жизни! Мне нравилось рассматривать чужие дома, особенно в дождь. Больше всего будоражили воображение пугающие, мрачные фасады, у меня дыхание перехватывало, когда я представляла себе спрятанные за ними лестницы и вестибюли, облицованные гранитом ванные комнаты, спальни с потемневшими обоями. Содрогаясь от ужаса, я думала про себя: «Ради тебя, Роберт, я могла бы, если бы понадобилось, выдержать и это!»
Выходит дело, я его бросила? Сидя в тряском автобусе, я увидела краем глаза, как скрылись из виду поселок и дюны, и не могла понять, правда ли я бросила мужа. Как это могло произойти? Кто из года в год живет одной привязанностью, рано или поздно заметит, что никогда не садится один в лифт или в поезд, никогда не любуется без пригляда цветком или летним небосводом, не может, забыв обо всем, смотреть в рот другу или подруге, не чувствуя при этом легкого пожатия руки, подающего знак, что пора собираться. Нет, тогда я не думала об этом. Просто проснулась утром с твердым намерением смотать удочки.
Надену, пожалуй, красное платье, размышляла я, раздвигая утром шторы, интересно, удастся ли отыскать одну из моих абрикосовых комбинаций, пусть такие вещи почти вышли из употребления, это как раз то, что было кстати в такой дождливый день, как сегодня. Я перегнулась через подоконник, закрывая окно, которое всю ночь было открыто. На мгновение я увидела в стекле свое отражение — заспанные глаза, холодная улыбка. Это ты, Магда, сказала я себе, ты, в жизни, полной света и тепла, испытавшая несколько незабываемых мгновений, сейчас, накануне отъезда, удивляешься, что так мало, оказывается, вещей, с которыми больно расставаться. Я отвернулась от окна и принялась заправлять постель, это было совсем не трудно, потому что в отсутствие Роберта я всю ночь не ворочалась. Встав под горячий душ, я подумала: нужно не забыть зайти в банк.
Десять минут десятого. Поздновато для собак. С мокрыми волосами я спустилась вниз, три питомца уже поджидали меня у лестницы, и, когда я распахнула дверь, они опрометью ринулись на улицу. Я немного постояла на пороге. В том, что у нас в саду так зелено, много цветов, трава свежескошена, немалая моя заслуга. В этой деревне надо стоять на ушах, чтобы уберечь растения от ветра, все садоводы жалуются, и многие в конце концов плюют на это дело: засыпают землю ракушками, не сажают ничего, кроме тюльпанов весной да бегоний в горшках — на зиму их уносят в помещение. Я бросила взгляд на клумбу, проложенную параллельно подъездной дорожке. Благодаря букам, посаженным еще матерью Роберта, флоксы и георгины у меня вырастают к августу по пояс…
Некогда это была ее кухня, ее очаг и ее пол, выложенный желто-красной плиткой. Я открыла шкаф, внутри которого стоял дедовский, пропитавший все насквозь запах фасоли, смальца и просеянной муки, и взяла пакет с кормом для собак и хлеб. Когда много лет назад я стала хозяйкой этого дома, мне даже нравилось служить продолжением своей свекрови, повторять ее жесты рачительной хозяйки. Я была совсем не против уподобиться ей, до сих пор хорошо помню веселую магию первых дней и недель, беготню по лестницам, перетрясание содержимого комодов, все способствовало радостному ощущению входа в прочную и незыблемую гавань.
— Магда, где ты? — Роберт вернулся домой раньше обычного. Он не успевал и договорить, как из подпола доносилось «Я иду!», возле его ног открывалась крышка люка, и из погреба появлялась я, вся в пыли и паутине, пропахшая сладкими яблоками давно забытого урожая. «Ах, Роберт! — выдыхала я в восхищении. — Какой сегодня чудесный день, сколько солнца! Похоже, лето снова вернулось!»
За спиной у меня послышалось посапывание. Собаки вернулись из сада в каплях после дождя и хотели есть. Я сделала шаг в сторону, пропуская летевших во весь опор маленьких собачек. Черный терьер Анатоль вел себя как подобает: уселся возле кухонной двери и терпеливо ждал. Ну что, побаловать их напоследок?! Я нарезала сердце, вскипятила молока и намешала кукурузу с овощами. Анатоль ест достойно, куда аккуратнее, чем человек. Берет пищу вначале осторожно губами, чуть дергая мордой, тщательно разжевывает, не закрывая пасти, и затем проглатывает — раз, и нету! Его миска пуста в мгновение ока. А потом он тщательно вылизывает языком нос и серо-черную шерсть. Я присела рядом с ним на корточки и стала гладить по спине, он в ответ слегка повилял хвостом и бросил на меня признательный взгляд. Эта собака знает меня насквозь. Что ему за дело до разницы между мной и моим индивидуальным запахом?
Теперь пора было подумать и о завтраке для себя, а потом еще уложить в сумку разные мелочи. Уже стоя в плаще у вешалки, я вновь испытала смятение чувств. Боже милостивый, каким волшебным светом озарен коридор, как блестят панели деревянной обшивки стен! О таком доме и такой жизни можно только мечтать, но удастся ли удержать хотя бы это мгновение, миг холодного, рационального удивления? На улице послышались шаги. Под дверь с силой пропихнули пачку корреспонденции. На коврике в прихожей рассыпались веером бумаги с неизвестными сообщениями. Я развернулась на пятках. Вперед, подумала я, пора наконец отвести собак к Нелли.
Кольцо с сапфиром на одном из пальцев женской руки. Тело, которое движется так легко, что, кажется, не имеет веса. Она подвинула мне чашку кофе, очень красивую, и села напротив за стол. От моего внимания, разумеется, не ускользнуло, что она исподлобья наблюдает за мной.
— Я уезжаю.
— Господи, почему бы и нет, — отозвалась Нелли. — Надолго?
В ответ я пожала плечами.
— Точно не знаю. Через несколько дней домой вернется Роберт и заберет собак.
— А ты что собираешься делать?
— Навещу родственников. — Она продолжала вопросительно смотреть на меня. Я небрежно добавила: — Заеду к Элен, к маме… В общем, посмотрю.
Мой взгляд скользнул по печенью, по розам… Нелли подвинула мне хрустальную пепельницу.
Погрузившись в свои мысли, я сделала первую затяжку. Если бы не ветер, рвущийся в окна, можно было бы услышать тиканье часов. Почему я обязательно должна все подробно рассказывать? Я знаю Нелли уже шестнадцать лет, при таком давнем знакомстве можно говорить о дружбе. Я испытываю дружеские чувства к ее теплому дому, засохшему саду, мне нравятся фаршированные мидии — фирменное блюдо, которое она готовит по праздникам, мне симпатичен ее муж, которого она покорила своими крестьянскими руками, я ценю чувственное очарование браслетов и фарфора, выставленных в магазине, где она прохаживается среди витрин в строгом черном костюме, привязана к ее сыну, который признан слабоумным. Я восхищаюсь силой ее фантазии, которая позволяет ей претворить все это в одухотворенную повседневность. Но почему мы никогда не плакали на плече друг у друга, хотя бы изредка? Ведь причин для этого хватало?
Нелли спросила:
— Почему ты так ухмыляешься?
— Разве я ухмыляюсь?
— Ты ухмыляешься как картежник, у которого на руках четыре туза.
— Принеси мне еще немного кофе.
— С удовольствием.
Когда она вернулась, я спросила:
— Помнишь, как мы впервые встретились?
— Роберт привел тебя к нам. Как сейчас помню — двадцать второе января тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года.
— Между нами стоял языковой барьер… — неуверенно произнесла я, пораженная тем, что она внезапно упомянула сразу две важные для меня вещи: моего мужа и вечер накануне рождения ее сына. — Мы не могли даже перекинуться словом…
Она рассмеялась и отвернулась. Понятное дело, но разве это имело хоть какое-либо значение? Разве это было так уж необходимо? Нам и не нужно было в тот вечер никаких слов. Все, что мы могли друг другу сообщить, существовало где-то помимо нас. В виде символов-знаков, говорящих сами за себя, как, например, говорит за себя погода, войны, стихийные бедствия. Как будет развиваться наша дружба, было ясно с самого начала. Воодушевление, беспокойство, чувственный голод мужчины, который привык требовать: «Иди ко мне», ускользающий взгляд ребенка, который думает про себя: «Оставьте меня в покое». И на пересечении этих линий — наша дружба. Я распрямила ноги под столом и только хотела спросить: «Ну, как Габи?», как отворилась дверь, и мальчик — ему было тогда шестнадцать лет — вошел в комнату.
— Магда? — обратился он к моросящему дождю у меня за спиной.
Он придвинул мне раскрытый журнал. Это был «Нью-сайентист», из десятой подшивки. Нелли подала мне блокнот, и я начала переводить — «Загадка Эты Карины…», зная, что моя рука, которая водит по бумаге, ручка и остроконечные буквы, появляющиеся на бумаге, заключают в себе суть моего имени и меня самой для этого мальчика, который стоит, наклонившись надо мной, пыхтя и вздыхая.
— Вот, пожалуйста, — я протянула ему готовый перевод.
Он вышел из комнаты, а Нелли подошла к окну. Я бросила сзади взгляд на ее фигуру. Она стояла неподвижно и ничего не говорила. Ветер налетал порывами. Занавески по обеим сторонам окна вздувались и снова опадали. Порой я слышала вой ветра где-то вдали, он был то громче, то тише, и когда доходил до еле слышного свиста, то напоминал мне, что где-то есть мир, полный гор и морей, церквей и кораблей, и в нем живут простые смертные, которым я ничего не должна. Сейчас обстоятельства складываются так, что я вольна уйти.
Нелли обернулась ко мне.
— Опять ты ухмыляешься, черт тебя побери!
Вдруг заторопившись, я отодвинулась от стола и встала.
— Ты не знаешь, во сколько отходят автобусы?
— Знаю, — ответила Нелли. — Они отправляются каждый час с конечной остановки.
Итак, я решила предпринять путешествие. Села в автобус, расстегнула плащ и, расслабившись, опустилась на сиденье. Даже первые километры пути отдаляют привычный тебе мир на необозримое расстояние. Теперь, когда все детали стали мельче, панорама расширилась. Одна картина за окном с готовностью уступает место другой. Цветочные поля закончились, пошли длинные ряды теплиц. Вот показалась водонапорная башня, значит, проезжаем территорию фабрики по производству кормов «Де Йонг и сын».
На перекрестке у светофора в поле моего зрения попадает женщина на зеленом, вырви глаз, велосипеде, она везет впереди на раме ребенка, а на багажнике собаку, стоит автобусу тронуться, как вместо нее за окном возникает прохожий с палочкой. Ох уж эта тряска в общественном транспорте, который везет тебя неизвестно куда!
Разумеется, я давно уже была в автобусе не одна. В конце Старой Морской улицы водитель впустил целую группу пассажиров, среди них толстый парнишка-школьник, жена рыбака и еще один тип, которого я сочла за чокнутого, потому что, проходя мимо меня, он вдруг ни с того ни с сего шепнул доверительно: «Черт, всю ночь сегодня не спал!» И так продолжалось все время. Когда мы подъезжали к Рейнсбюргу, в непосредственной близости от меня оказались два фермера, которые что-то озабоченно считали и записывали огрызками карандаша, каждый на своем клочке бумаги; время от времени один из них поднимал голову и отрывисто спрашивал другого: «Сходится?», на что второй отвечал: «Сходится!» Также неподалеку сидели муж и жена, которые вместе сосредоточенно разделывали на сером листке огромную рыбину макрель, за моей спиной расположились две подружки, они вели животрепещущую беседу, доверительности которой, несомненно, способствовало тепло в автобусе, летевшем вперед на пневматических шинах.
— Что мне было делать? — шепотом рассказывала одна из девушек. — Я сняла чулки и забралась к нему в постель. Он мне сразу голову на живот положил, а мне что? — мне было приятно. А у него жена, мальчик, который уже хорошо умеет рисовать! На следующее утро я слова дурного не сказала. Пока он стоял, рассчитывался за номер, я вылетела из гостиницы и подозвала такси.
— Ну и ну! — ахала вторая, то ли желая утешить подругу, то ли дивясь ее рассказу.
На остановке «Лейдсе Бююрт» в автобус вошла неряшливого вида женщина лет шестидесяти. Заплатив за проезд, она огляделась и заприметила свободное место рядом со мной.
— Идите сюда, милая, — негромко позвала я ее.
Усевшись как следует, она сразу же наклонилась вперед и достала из сумки одно из своих приобретений, при этом искоса взглянула на меня, словно приглашая: пожалуйста, пожалуйста, давайте вместе посмотрим… Мы стали обе рассматривать рамку для фото, новую, только что из магазина, с нее был еще не снят ценник — да, она стоила ровно два с половиной гульдена, — и саму фотографию, которая — не поверишь! — до миллиметра совпадала по размеру с размером стекла.
— Словно специально для нее сделана, — сказала я, готовая поддержать разговор.
— Да-да, — она кивнула. — Когда я пошла в «Блоккер»[6], то для верности взяла карточку с собой.
Это был нечеткий снимок, сделанный дешевым автоматическим фотоаппаратом, изображавший двух бедняков в их бедной гостиной, ее и ее мужа. На нем джемпер домашней вязки и симпатичная рубашка, но до чего же он худ, однако улыбка до ушей, он припадал изможденным лицом к ее шее. Фон — ваза с розами, подсвечник и тарелка с яблоками, расставленные на безвкусном буфете.
— Уже три месяца прошло, — она начала рассказывать свою семейную трагедию, от первого подозрения — «Кажется, что-то у меня внутри разладилось?» — до того дня, несколько месяцев спустя, когда он сказал смущенно: «Каким же я стал дохляком», и до того самого последнего ненастного четверга, — его гримаса и вымученная улыбка на прощанье заставляли ее то и дело отводить глаза и смотреть на то, что, по правде говоря, запомнилось ей больше: на умывальник, развешанные рядом салатные полотенца и небрежно свисающий занавес.
Голоса, запахи, эта рамка, вещественное доказательство любви, — ей предстоит красоваться на столе рядом с вазочкой с живыми цветами. Должно быть, выражение у меня на лице было одновременно сочувственное и радостное. Ну и пусть. Ведь я очнулась от своего любимого сна, мозаика чужой жизни как нельзя лучше соответствует моим пробудившимся страстям. Подумать только! Не надо больше быть хозяйкой дома, верной супругой, старой подругой, здорово, впервые можно немного расслабиться. Тем временем мы приехали в город. Вспоминается, как я думала, глядя на затянутое тучами небо над крышами домов. Надо же, давненько я не чувствовала себя такой умной и великодушной!
Только теперь, сама отправившись в путь, я начала понимать туристов, что вечно настраивают объективы своих фотоаппаратов на Бульваре Астрид. Человеку нужна ничем не нарушаемая плоскость пространства. Устанавливаешь только лишь выдержку и расстояние — фон же остается неизменным. Я чувствовала рядом локоть попутчицы. Вокруг витал приятный запах зеленого мыла. Зачем мне знать, кто она вне данного мгновенья? У путешественников, так же как у мертвых или дикарей, нет чувства прошлого или будущего, уроки истории им непонятны, смейся со всеми сейчас, ешь и пей от души, ведь только так можно ощутить свою связь с настоящим! Мы, конечно, увидимся? Да-да, конечно, завтра, послезавтра или никогда… Вон рыбаки выстроились на набережной у моря. За той маской, что сейчас на их лицах, — вспышки ярости, бахвальство, упрямство. Почтительно проплываешь мимо них и умело сплетаешь в единое целое взгляд и прозрение. Я почувствовала, как от подступивших слез защекотало в носу. Моя попутчица быстро-быстро, словно боясь опоздать, вязала свитер. Разве могла бы я испытать, пусть даже к близкому родственнику, больше симпатии, чем к ней, сидевшей сейчас рядом со мной в бордовой кофточке, порванной в плечах?
Автобус начал снижать скорость, приближаясь к Хартебрюху, мы обе встали, приготовившись выходить. Стояли у дверей, держась за поручень, и нас мотало из стороны в сторону. Она спросила: «Тебе куда нужно?», я ответила: «К свекрови». Мы обменялись рассеянной насмешливой улыбкой. Двери раскрылись. Мы шагнули в дождь и расстались, не прощаясь.
Я старалась успеть. Сжимая в руке билет, я вбежала по гранитным ступенькам, пятый перрон. «Это пятый перрон?» Мне ответили: «Да», и действительно — перед глазами у меня возник серо-зеленый экспресс. Я поняла быстрее, чем увидела, что он медленно тронулся, отходит, уезжает тот самый поезд, на который у меня билет. В тамбуре багажного купе стояли двое смуглых усатых молодцов, они с готовностью подхватили меня и за руки втащили внутрь, Боже, когда еще в жизни я так летела? Услужливая рука открыла передо мной раздвижную дверь из тамбура в вагон, и я плюхнулась на красный бархатный диван, второй класс, вагон для курящих. Уфф!
Дышать нечем. До чего забавно, что мы, растения и животные, так тонко устроены: одной молекулой меньше, всего один градус разницы в температуре, и готово. Умираем, но не сразу. До этого — легкое кислородное голодание, оно чуть-чуть пьянит, легонько щекочет и прочищает мозги. Когда я вспоминаю, как сидела тогда в вагоне, откинувшись на спинку дивана, я не могу удержаться от смеха: ведь это надо — грудь колышется, волосы разметались, но глаза, несмотря ни на что, вобрали в себя картину, которую жалко упустить. Стоило составу выехать из-под свода вокзала, как взору предстали знакомые виды: пасущиеся коровы и овцы на фоне польдера[7] — пейзаж, который благодаря моему браку стал мне родным. Время — пять часов пополудни. Раскидистые ивы, каналы, поросшие бледно-оранжевой ряской. Жаль, что после всего этого я увидела лицо моей свекрови, бледное, с тяжелым подбородком, такое лицо было у нее, когда она в тот день приоткрыла дверь и посмотрела в щелочку: старушка не любила непрошеных гостей и знала, что мне это известно.
— …Так-так, Магда, славно, славно, проходи, рассказывай, зачем пожаловала…
Она прошла вперед меня на кухню и, не спрашивая, стала наполнять водой чайник со свистком. На ней было ее любимое кашемировое платье и золотые побрякушки, но она уже ничуть не походила на ту необыкновенную женщину, на которую я много лет смотрела снизу вверх, нет, теперь это была солидная крепкая старуха с таким отличным аппетитом, что испугаешься.
Я уезжаю, размышляла я, передвигая ей на противоположный край стола чашку темно-красного чая. Я уезжаю и пришла проститься от имени безукоризненно внимательной невестки госпожи Ноорт. Прощайте, звонки вежливости утром по понедельникам, белые букеты в дни скорби и торжеств и обращенное к Роберту пожелание: «Налей-ка нам по рюмочке ягодной наливки перед обедом, вот увидишь, как у нее заблестят глаза!» Кто объяснит мне, почему молодая женщина подарила свою мягкость, свою привязанность той, которая ее совсем не любила?
Причиной тому бурная влюбленность в сына. Все в жертву изматывающему неотступному желанию, от которого лишаешься разума и не можешь свободно дышать. Чего я только не вытворяла в ту пору перед зеркалом — надувала щеки, высовывала язык, тренировала всхлипы, улыбочки, замирала, уставившись на свои красные каблуки или на пену на собственном животе, словом, бедная девочка, совсем потеряла голову. Французская Канада. Обжигающе жаркое лето 1963-го. Когда мы познакомились, я была студенткой весом в пятьдесят пять килограммов, с обкусанными ногтями и любовником по имени Теренс. Природа наделила его правильными чертами, лоб, нос, голубые глаза, ангел в мужском обличье, который так хорошо ко мне относился, что отводил на всякий случай, для моего же блага, от края канала, а потом брал обеими руками за голову и заставлял смотреть на облака… «О чем ты думаешь?» — шептал он по ночам, лежа на сбившейся простыне, в лунном свете. «О тебе», — всегда шептала я в ответ. Возможно ли, чтобы влюбчивость передавалась по наследству?
В 1938 году, когда мама была беременна, Чехословакия уже начала разваливаться на части, но страна еще не была оккупирована. Лето на юге Моравии продолжалось до самого октября. Я представляю себе, как моя мать, живя там среди холмов в чистеньком беленом домике, удивлялась своему ровному темному загару. Вижу, как она в сумерки стоит под сине-фиолетовым небом и наблюдает за работой мужа — он перетаскивает свежеспиленные ветки тутовника, который растет на южной безветренной стороне, вымахал уже на десять метров, — она смотрит, впитывая в себя каждое его движение, во что он одет, кажется, на нем летние брюки и рубашка цвета слоновой кости? Мне, во всяком случае, запомнились его черные глаза, в них всегда искрилось заразительное веселье, я была желанным ребенком. Мамина способность любить у меня в крови.
Была ли я хоть когда-либо свободна от нее? Нет, насколько я помню, никогда в жизни. Даже если вернуться к далеким временам детства. Помню, еще совсем кроха, иду по раскаленной улице родной деревни, иду и жую персик и вдруг заприметила мальчика. Война не война, по дороге проезжал бродячий цирк — призрачные существа с музыкальными инструментами, они стучали в тарелки и гремели в барабаны, с ними шли лошади и пони, украшенные перьями, оставляя за собой катышки помета, а в самом конце, замыкающим, топал босиком пацан, шел и мечтал на ходу, не имея при себе ничего, кроме тепла собственного тела, прикрытого брюками и рубашкой…
«Ты видела лошадь?» — крикнула мне мама, когда шум от процессии затих за мостом, — она не заметила, что я часто-часто вздыхаю, лишь гораздо позднее с моих губ сорвалось: «У него на руке был браслет…»
И после, когда я жила уже по другую сторону океана, были и другие, постоянно кто-нибудь был, мне нетрудно извлечь их из памяти, тех, что подавали мне знаки, далекие и близкие одновременно, как звезды над торговой улицей после дождя, — я старалась обернуться, замедлить шаг, чуть обождать, несмотря на холод… Учительница в начальной школе в свитере из ангорской шерсти, отбивающая такт перед классом, мальчик, проехавший мимо на велосипеде с окурком в зубах, высокий темноволосый красавец — отец подружки, и мой первый мальчик, мне было тринадцать, когда ему вдруг пришло в голову показать мне нечто у себя в комнате.
«Ну как?» Он ждал от меня ответа, стоя рядом в расстегнутых белых брюках. На что я, испытывая чувство обжигающей новизны, ответила: «По-моему, колоссально» — и сразу отошла к зеркалу поправить волосы. Ох уж эти мои добрачные романы! Вся эта сумятица, птички в чернильно-синем небе, физическое недомогание и пластинка с песней Азнавура… Je ne ferai pas mes adieus…[8], все это было не лишено притягательности, но я постепенно становилась все более молчаливой. Итак, любовные порывы были мне свойственны. Все же, оглядываясь назад, случившееся по-прежнему кажется мне невероятным: именно тогда, когда у меня был дружок, тот, с кем я делила стол и постель, жизнерадостный поклонник, который часто меня смешил, звал меня «зайчиком» и однажды, похитив на грузовике, полном яблок, отвез в кафе с бильярдом «Монплезир», — именно в то лето, повторяю, я, как колоду карт, решилась вручить всю свою свободную, таинственную жизнь единственному мужчине, голландцу с выгоревшей шевелюрой. «Скажи, пожалуйста, ты все играешь и шалишь, а, если серьезно, что ты думаешь по поводу моих рисунков и картинок? Недурны, правда?»
А роскошное лето тем временем шло на убыль, искрясь и сверкая. В начале осени он заявил: «Все настоящие художники работают в Европе». Я кивнула утвердительно и посмотрела в окно. У корней магнолии сидела на корточках мама и растирала в ладонях торф.
В гостях у матери Роберта я была похожа на привидение. Сидела, закинув ногу на ногу, улыбалась и пила чай в маленькой гостиной, где мне все было чужим. Сидевшая напротив собеседница пыталась мною командовать — взглядом принудить меня к действию. Ее чашка была пуста, вероятно, мне следовало поухаживать за ней? А пока моя рука тянулась к чашке, я мысленно путешествовала по комнате, скользила взглядом от предмета к предмету, по мебели, комнатным растениям, разным безделушкам, вот, скажем, цветные фотографии детей и внуков, внуки — это ее страсть, болезнь, портреты развешаны в рамочках вокруг небольших настенных часов с подвесными гирьками. А мужей нет, один проштрафился, и его прогнали, другой не оставил потомства. Дойдя до окна, я мысленно прижалась щекой к стеклу. Оно было гладкое и холодное, а легкий запах спирта гармонировал с пейзажем с чайками и фонарными столбами за окном. Интересно, будет ли дождь? Нет, не похоже.
— Разрешите, я возьму вашу чашку.
Я опустилась на диван, чтобы пообщаться еще немного с этой женщиной, с этой матерью, чей родительский инстинкт уже много лет назад угас. Я сказала:
— Сегодня днем я ненадолго заходила к Элен.
Она рассеянно кивнула.
— Элен, — повторила она и сомкнула губы, словно прислушиваясь к отдаленному звуку. Помолчав, наконец спросила: — Ну и как тебе у нее понравилось?
Я улыбнулась и развела руками — что за вопрос? Золовка, высокая и радушная, как всегда, горячо обняла меня и, махнув кудрями по моим щекам, втолкнула в гостиную — стол к обеду был уже накрыт. Она сказала:
— Давай садись, дети скоро придут, вот кекс с изюмом, вот бери молоко и — ах, да! — еще торт, у меня еще есть половина сливочного торта, как хорошо, Магда, как здорово, что ты пришла!
И, насилу успокоившись, она встала, широко расставив ноги, посмотрела мне прямо в глаза и, зардевшись, с глазами, потеплевшими от нежности, выпалила:
— Ну, как там мой братик?!
Я взяла десертную вилку и принялась за торт.
— Все хорошо. Поехал в Вену. Ты уже знаешь, что на прошлой неделе он спас кошку? Даже ботинки не снял, прямо так зашел в воду, в хорошем костюме, — в пруд, где утки плавают…
— Да брось ты!
Элен покатилась со смеху, хохотала преувеличенно громко, раскатисто, что называется, обезумела от счастья. Я с любопытством наблюдала за ней. И вдруг словно меня что-то осенило, я зримо различила образ любимого, промокшего до нитки брата, в ее голове, словно в химической реакции, сливающийся с сотнями, тысячами воспоминаний юности, чуть нарушая их строй и слегка убавляя их яркость. Что ж, так бывает, ничего странного. Но я ощутила потребность встать с места, опереться взглядом на что-то реальное: сарайчик во дворе сиял яркой зеленью после покраски, на руле велосипеда устроился воробей. «Надо уходить», — подумала я. Ударил серебряный колокол.
— Полчетвертого, — сказала, хмурясь, старуха, она не скрывала раздражения и была права. Мне пора было уходить, сматываться, еще чуть-чуть — и начнется мигрень. Какое-то заблуждение удерживало меня здесь многие годы. Мне суждено было уживаться с этой родней, с этими небесами, с этими улицами. Они были окружающими меня тайнами, пусть бледными и небольшими, но все так или иначе связанными с мужчиной, к которому я питала глубокие, но, увы, немного театральные чувства. Сегодня я восстанавливаю нормальное соотношение между собой и всей этой цепью случайностей. Если поторопиться, я еще, возможно, успею на поезд в Париж.
Я встала и обошла кругом стол, чтобы расцеловать свекровь на прощанье.
— Не провожайте меня. Я сама закрою.
Запах лаванды, идущий от ее кожи, чуть было не заставил меня произнести ставшую привычной фразу: «Завтра до обеда Роберт заедет за вами». Но я вовремя прикусила язык и с милой улыбкой вышла из комнаты.
В третий раз за день я надевала плащ. Отведя его полы в стороны, я оглядела свою фигуру в зеркале: рост метр шестьдесят восемь, не слишком худая комплекция, красное платье и туфли с перепонками. Лицо задумчивое. Может быть, я хочу понять, что осталось от меня настоящей? Когда я подняла руки, чтобы поправить прическу, я почувствовала, как по запястью скользнул коралловый браслет. В следующий миг старая нить, на которую были нанизаны кораллы, порвалась.
Лишь в Роозендале я очнулась от своего обморока. Кто-то отодвинул снаружи дверь купе, трое человек, как и я до этого, искали, где бы им притулиться. Маленького роста лысый мужчина, подросток в солдатских ботинках и женщина с фарфоровым личиком кивнули мне в знак приветствия и стали снимать пальто. Раздался свист, шипенье, почти бесшумно тронулся поезд. Мы видели задние стены домов, рекламный щит, изображавший человека с лошадью, фабричный комплекс из красного кирпича и затем поля, они отодвигались, пропадая вдали, становясь все темнее, майский день быстро подходил к концу.
Когда проехали Брюссель, официант пригласил нас обедать. В вагоне-ресторане мы положили руки на ослепительно белую скатерть и под влиянием вина, да-да, горячего жаркого из птицы и вина, вскоре болтали вовсю, доверительно понизив голос. Лысый мужчина поведал, что любит на рассвете носиться по лесу и перепрыгивать через рвы, на что женщина, рассмеявшись, рассказала, что сама не знает почему, но обожает все розовое — розовые цветы, розовые скатерти, розовые солонки, а я в свою очередь описала им Бульвар Астрид: если спускаться вниз по набережной, то по одну сторону будет ряд пансионов с облупившейся краской, по другую же — морские шхуны. Тут в разговор вступил юноша, и мы узнали о том, что он вел судебный процесс против собственного отца, сегодня утром суд огласил решение — процесс он выиграл, но перед лицом Фемиды он вдруг повел себя по-идиотски.
— Я сидел и всхлипывал, распустил нюни, как осел!
Мы налили ему еще, а потом выслушали исповедь лысого мужчины, которую он, как будто и сам удивляясь, подытожил следующими словами: «Мда, в сущности, совершал одни ошибки, представьте себе только — все было ошибкой!..»
— «Все» — это слишком много, — обронила женщина, разглядывая кончики своих пальцев. — Но «ничего», пожалуй, слишком мало.
После того как я рассказала, что провела юность в Канаде, потому что ничто больше не удерживало мою мать, потерявшую мужа, ничего более не говорили ее сердцу ни дома деревни, ни их жители, соблюдающие свои обычаи, ни ее родня, принадлежащая к враждебному немецкому племени, они стали ей вдруг совершенно чужими, и, знаете, как бывает, — в один прекрасный день вдруг покидаешь свой дом… Итак, после того как я все это рассказала, мы решили вернуться в свое купе. Женщина потушила свет, закрыла дверь купе и устроилась среди подушек. Двое мужчин тоже откинулись, выдвинув вперед колени. Под непринужденный храп и свист моих попутчиков я сидела и смотрела в окно.
Вращающийся космос. Вечернее небо. Взбегающий холм, синий, как океан, и такой же неприступный. Побыть одной — этого не бывало со мной со времен юности. Стараясь не шелестеть, я полезла за сигаретой. Пусть другие спят, а я хочу жить сама по себе, одна курить, бодрствовать и смотреть на облака, закрывающие луну. Я была удивительно спокойна. Помню это свое спокойствие, эту пустоту до самой сердцевины. Деревья… пашни… хутор, словно яхта в ночном море… Мне вдруг пришло в голову, что наша с Робертом жизнь — это стихотворение. Все, что касалось меня лично, в свете случайной встречи с ним чуточку сдвинулось, повернулось под другим углом. Мои глаза и кожа — предназначенные для другого. Прошлое мое и моей матери, закрепленное в словах. Мое будущее: смотри, залитая солнцем равнина, которую мы собирались заполнить горами, лесами и реками, которые должны были принадлежать нам обеим. Я вытянула вперед ноги. С нежностью смотрела в лицо спящему юноше, лоб его казался смертельно бледным в отблесках, падавших из окна. Я хочу узнать вот что: можно ли, стоя на каменном полу, взять это стихотворение в руку и, как вазу, отпустить? Чтобы оно разлетелось на куски, превратилось в необработанный камень… Мы из года в год ходили на речку удить рыбу. Каждый сезон натягивали горные ботинки, плутали среди скал и утесов, а затем, вернувшись домой, забирались под одеяло. В дождь, снег и в солнечную погоду; однажды ураган сорвал крышу с флигеля и унес ее в долину, но что поделаешь? Затем были сентябрьские ночи, неудержимые рыдания и, главное, — наши диалоги. Безумны были эти наши разговоры ночи напролет, враждебные, лицемерные, об искусстве, о Боге, о любви, о человеческой эволюции, о домашнем хозяйстве и снова об искусстве. Мы достигли совершенства в умении видеть сны наяву и сплетать воедино наши мечты и фантазии… Я хочу знать следующее: должно же среди всего этого быть нечто такое, что невозможно единолично присвоить?
Мимо проносились картины Северной Франции. Все чаще попадались города и поселки. Все больше огней, все больше полустанков, на которых рядом со своим багажом стоят люди, чего-то с нетерпением ждут и не знают, что уже как серая бесформенная масса скрылись навсегда из поля зрения дремлющей компании, которой о них ничего не известно и которая мечтает как можно скорее попасть из пункта А в пункт Б. Поезд прорвался сквозь лабиринт стрелок, все купе вздрогнуло, мужчина напротив меня проснулся. «Пол-одиннадцатого», — провозгласил он, взглянув на часы, и прокашлялся со сна.
Отлично, подумала я. Через три четверти часа мы прибудем на Северный вокзал. Я помню, где там стоянка такси. Представляю, как я сяду на заднее сиденье и скажу: «Отель Гаспар». Там у них номера с полами мореного дерева, окна выходят на старый вход в метро, и еще там есть кровать с матрацем, слишком мягким для меня и Роберта, так нам тогда показалось, мы все время скатывались на середину и просыпались друг у друга в объятиях. «Отель Гаспар». Я сразу приму ванну и лягу спать, буду спать как убитая, а утром после завтрака отправлюсь дальше, в Севенны.
Наперегонки с солнцем. Лететь на запад, откладывая ночь на потом. Девятнадцать часов. Августовским вечером я поднялась в воздух из аэропорта Шарль де Голль, чтобы совершить перелет через Атлантический океан. Температура воздуха в самолете позволила мне перевести дух, уже несколько дней стоял гнетущий зной, я знала, что сейчас в парках и на улицах подо мной полно людей, которые из-за жары и не думают садиться за стол. Через четверть часа я расстегнула ремень безопасности, откинула назад спинку кресла. Паря между небом и землей, я доверилась своему отдыхающему телу, хаосу в голове и невидимому экипажу, который, следуя точным указаниям из Исландии, Гренландии и Ньюфаундленда, ровно через семь с половиной часов посадит эту махину в Квебеке, в тот же августовский вечер, в половине девятого — время, когда под конец прекрасного дня матери во Французской Канаде зовут ребятишек домой ужинать. Выходит, солнце опередит меня на полтора часа.
Я взглянула. По ковровой дорожке ко мне шла молодая женщина. Не хочу ли я чего-нибудь выпить? Конечно, хочу. Она с улыбкой протянула мне маленькую бутылочку шампанского, прозрачный стаканчик и пропитанную одеколоном салфетку. Все о’кей? Скоро подадут обед. Испытующий взгляд темных глаз. Я утвердительно кивнула и тоже улыбнулась. Конечно, конечно, все о’кей, невозможно поверить, но я пью, слушаю полифонию этого упрощенного мира с кондиционированным воздухом и могу больше не ломать себе голову над вопросом, как случилось, что я почти шестнадцать месяцев проторчала в Севеннах.
Забыла о времени. Не первый раз в своей жизни не потрудилась взглянуть на часы. Словно ребенок, который не ведает времени, но тем лучше ощущает пространство, в котором находится, я то и дело совершала остановки и озиралась по сторонам, открыв рот. Голубые овраги, желтые террасы, поросшие одичалыми каштанами, лица, мелькающие за задергиваемыми шторами, не убранные после трапезы столы, на которых пепел, крошки, пробки от бутылок, палящая полуденная жара, резкое завывание зверя, которого задрал другой зверь, где-то ночью, очень далеко, пальцы мужчины у меня на груди, его смуглое лицо на рассвете, его доброе расположение… так ли уж удивительно, что я немного потеряла ориентацию в пространстве? Я отправилась на поиски знакомых, но уже отчасти забытых образов. Они были мне нужны в связи с моей автобиографией. Но, непонятно как, я вдруг очутилась в другой системе координат, хотя и близко от тех линий и точек, которые сама когда-то наметила. И вместо того, чтобы бродить по своему старому дому, заглядывая под кровати и проверяя шкафы, я вдруг пустилась в любовную авантюру с совершенно незнакомым человеком, беглым преступником, живущим под фальшивым именем, — он не спускал с меня глаз и однажды заговорил, когда я освободилась после работы. Жил он в маленьком домике, прилепившемся к подножию лесистого склона горы Трибаль. Севенны гостеприимно встречают тех, кому нужно скрываться. Он побелил стены домика и обложил печку огнеупорным кирпичом. Ни разу той зимой мне не пришлось мерзнуть.
Я сделала открытие, что рядом с той жизнью, в которую ты случайно окунулась, существует другая жизнь, которая точно так же могла бы быть твоей.
Как-то раз я лежала на постели в комнате для прислуги «Отеля Ролан». Окно было раскрыто, на стуле висело мое платье, я чувствовала шелковистое прикосновение простыни, которой было застлано трехспальное ложе, после душа я ненадолго прилегла. По привычке глаза мои следовали по лабиринту розово-красных линий на стенах и потолке. Время близилось к полудню. Уже через полчаса мне нужно быть внизу, подавать легкий картофельный суп и тушеного кролика — местное фирменное блюдо.
Сен-Мартьяль. Деревушка в трех километрах от нашего с Робертом хутора. Приехав туда в мае 1980 года, я поселилась в единственной на всю округу гостинице. В воздухе тихих улочек, между домами было что-то колдовское, нечто тягучее и притом невероятно располагающее к отдыху, из-за этого я спала по ночам как убитая, без сновидений. Через неделю я поняла, что хочу здесь остаться. Я посоветовалась с хозяйкой гостиницы, женщиной моего возраста, которая с трудом передвигалась на больных ногах с черными венами.
Она окинула меня оценивающим взглядом, словно крестьянин, выбирающий корову на базаре.
— Вы умеете готовить?
Она провела меня мимо судков с форелью в желе, с копченой утиной грудкой, мимо банок с аппетитным светло-розовым и желтым содержимым, открыла ящики на кухне, показала кастрюли и сковородки и объяснила подробно назначение ножей, висящих на гвоздиках в ряд.
— Имейте в виду, цесарок лучше вешать, а не резать.
Наконец она вручила мне ключ от комнатки под самой крышей. В мои обязанности входило накрывать и подавать на стол днем и помогать у плиты вечером. Я могла, когда захочу, пользоваться зеленым пикапом.
Единственный раз я действительно так и сделала. Единственный раз проехала мимо подножия той горы, на которой раньше жила, раздумывая, стоит ли поддать газу и на полной скорости въехать в кручу. Я хорошо помнила новых владельцев дома — архитектора с длинными светлыми волосами, его жену и дочку. Но поостереглась, посетив одну-другую ферму, где пополнила запас козьего сыра, вернулась прямиком в Сен-Мартьяль, откуда днем так приятно смотреть на склоны холмов, заросшие виноградниками, на овечьи пастбища и заросли тутовника, откуда в вечерних сумерках можно спуститься по винтовой лестнице и пройти на площадку, где гуляют дети и собаки, где по ночам спишь, не видя снов, а просыпаясь, распахиваешь ставни и видишь прямо напротив небольшое, обнесенное оградой кладбище на той стороне дороги. Она круто сбегает вниз, а потом, сделав несколько резких виражей, столь же круто поднимается вверх. Вероятно, покойники в сосновых гробах на пути к последнему приюту теряют всякую ориентацию и испытывают облегчение, когда скорбная процессия останавливается наконец на теневой стороне горной котловины, откуда им по крайней мере несколько веков предстоит взирать на родную деревню, что прилепилась на противоположной солнечной стороне.
Я поднялась. Пробили часы на церковной башне. У этой лютеранской церкви забавный двойной звон — то высоко, то низко, то долго, то коротко и глухо — и так двенадцать раз. Я соскользнула с постели, натянула платье, подвела глаза и подкрасила губы ало-красной помадой.
Когда я вошла в обеденный зал гостиницы, в глаза мне бросились сразу три вещи. Шесть из восьми столиков были заняты посетителями — для сентября месяца необычно многолюдно. Один из клиентов — мужчина с лицом одновременно гордым и застенчивым — пришел уже во второй раз, а в глубине зала сидела за столиком дружная семейка, они узнали меня и радостно поздоровались: блондин-архитектор, его жена и дочка, которая за это время успела подрасти, на вид я дала бы ей лет девять.
— Вы должны заглянуть к нам как можно скорей.
После десерта они угостили меня рюмкой грушевого ликера. Большинство посетителей уже разошлись, только мужчина за столиком в углу пожелал еще раз кофе, так что я вполне могла присесть к ним за столик.
Архитектор направил на меня стекла своих очков. Наклонив корпус вперед, он внушительно сообщил, что с домом пришлось повозиться — расширили оконный проем в кухне, подняли потолок в комнате на втором этаже, утеплили пол в ванной, побелили стены и выкрасили в голубой цвет двери.
— Извините, — я встала и подошла, улыбаясь, к столику в углу. — Вы что-то хотели, месье?
Но оказалось, что я ошиблась. Он не делал мне никакого знака. Немного удивленно посмотрел мне в глаза и, словно чтобы сделать мне приятное, заказал коньяк дорогой, малоизвестной марки. По его акценту я еще раньше догадалась, что он не из здешних мест.
Когда, придвинув стул и с выражением интереса на лице, я снова присела за столик дружной семейки, я слушала их уже не так внимательно. Что ж, замечательно, что они вычистили колодец во дворе, что под крышей вьют гнезда ласточки, что нет больше выгоревших на солнце голубых клеток для кроликов, только я сидела как на иголках. И пока жена архитектора загибала пальцы, перечисляя: «Фиолетовые георгины, японские розы, качели, песочница…», я беспокойно втягивала носом воздух — по залу в мою сторону потянулся, словно по узкому туннелю, острый запах табака, это веселило, будоражило — что-то будет? — промелькнула мысль: еще чуть-чуть, и я, забыв про приличия, повернусь в его сторону.
Тут на меня посмотрела девочка и сказала:
— А у меня около кровати на стене слон.
Все рассмеялись и встали из-за стола. Было приятно, напились-наелись вдоволь, счет оплатили. Предвкушая часы сиесты, архитектор, вяло ворочая языком, подтвердил свое приглашение: «Все же заглядывайте к нам…»
— Непременно, — сказала я, понизив голос, чтобы показать, как мне любопытно взглянуть на свой старый дом.
Выходит, я врала им в глаза? Ведь знала же я, что из этой затеи пока ничего не выйдет. Я пожимала руки, улыбалась, сознавая, что в голове у меня совсем другое, потому что человек, который немало перевидал на своем веку, тем временем стал пробираться между столов и стульев ко мне. Я не удивлюсь, если он вот сейчас возьмет меня за локоть и я услышу: «Могу я узнать ваше имя?»
Угрюмые овраги. С высокогорья яростно несется вниз дождевая и талая вода, выворачивая с корнем деревья, увлекая за собой животных и постройки. Расхожий эпитет для Севенн — «негостеприимные». Но я не единственная, кто знает, что это не так. Не только волки и орлы, но и люди находят здесь приют среди гранита и сосен. Terre de refuge[9]. Местное население — протестанты, народ очень своенравный, держится особняком, игнорирует центральные власти. На объявления о розыске и поимке здесь по традиции никто не реагирует.
Я так и не узнала, что за преступление совершил этот человек. Я его об этом не спрашивала, а он сам ни словом не обмолвился, не дал никакого намека. Но с первого же мгновения, когда я упала навзничь с обнаженной спиной и, закрыв глаза, прошептала самозабвенно: «Да… да…», я почувствовала, что вместе с лаской его узких темных рук, вместе с запахом дыма и горящих поленьев, солнечным зноем, а зимой — с жаром горящей печки мешается и проходит по моему телу что-то ужасное, какая-то несмываемая вина.
Он увез меня с собой на мопеде. Да-да — на мопеде! Есть что-то невероятно комичное в подобной картине: мужчина и женщина, оба уже немолодые, катят себе с горки на горку, на ней халат официантки, на нем развевающаяся на ветру рубашка, волосы на голове уже поредели, — он то и дело оборачивается и серьезно поясняет: «Еще немного осталось, последний пригорок… теперь по тропинке, осторожно, держитесь крепче…» — так мы ехали, чтобы очутиться наконец на жесткой парусиновой раскладушке, в тайной хижине, скрытой между деревьями.
Он выключил мотор. Тропинка сузилась и круто пошла вверх. Последний участок пути пришлось пройти пешком. Я наблюдала, как он мелкими шажками движется вперед и катит перед собой мопед, смотрела также вверх и в сторону. Всюду деревья, папоротники, мертвые ветки. Несмотря на колотье в боку, мне по душе был этот зеленый уголок.
— Вот мы и прибыли, — сказал он, и я увидела грязно-белый покосившийся домик у подножия горного уступа.
Сумерки в четырех стенах. Кровать, стол, полуослепшая, я подошла к окну. И отсюда тоже вид в голубых тонах. Зачем? Зачем тянуть время? Сегодня днем совершенно не было того, что так часто удивляло меня раньше: к некоторым людям невозможно прикоснуться, немыслимо, и точка. Он не был типом с желтыми зубами, который брызжет слюной во время разговора, сидит, развалясь во всю ширь на диване, где могут поместиться трое, выставив на обозрение нахально выступающий гульфик. Нет, он не был таким, но все же между ним и мной стояла бетонная стена. Может быть, вокруг него незримо витает его прошлое и отпугивает меня, как лимон комаров, а бузина — мух? Ведь мы с этим преступником вот уже несколько часов как прекрасно поладили! Почему бы мне прямо сейчас не повернуться, не расстегнуть застежку на платье, не прижаться к нему и не ощутить, как стены этой бедной лачуги раздвигаются вширь до бесконечности, как бывает перед тем, когда заснешь… Ох, сексуальное влечение! Проваливаешься, тонешь, сливаешься с партнером просто так, вне связи с прошлым и будущим, ведь никогда не было между нами ничего такого, что бы сейчас вдруг незаметно повлияло, ни болезненных размолвок, ни укоризненных взглядов, ни прелюдии в виде сказочки, соединяющей твою прошлую жизнь с жизнью другого. К чему это? Разве, барахтаясь на постели, я не различаю детали, не вижу ясно, какой он, этот мужчина, его лицо, обнаженные плечи, грудь, его член, торчащий под прямым углом, полоска черных волос на его животе, которая, поднимаясь вверх, начинает обильно куститься, — он приземленный, милый, чувственный, безразличный, верный, преступный, лживый, беспечный… и все это я наблюдала из своего прекрасного одиночества.
Сейчас, когда я сижу, откинувшись, в кресле самолета, листая журнал, пока не стало резко темнеть, передо мной проходят летние и зимние дни прошедшего года и словно превращаются в один многоцветный час, в котором всему хватает места. Вот я встряхиваю белоснежную скатерть, чтобы застелить ею стол, вот фарширую свиную голову и одновременно слушаю исповедь хозяйки гостиницы, которая рассказывает о своих военных годах, сплю так крепко, что не помню снов, завожу дружбу с несколькими деревенскими, выпиваю с ними у костра, а про себя думаю: а может, и вправду взять зеленый пикап и махнуть к Трибалю? Там можно будет оставить машину до утра на не большой площадке, откуда начинается тропинка.
Подумать только, опять у меня мужчина-художник! Передать невозможно, что я испытала, когда однажды, бросив взгляд на его стол, обнаружила там среди разного бытового барахла бумагу, краски и тушь.
— Что это?
Он подошел сзади, чтобы посмотреть, что меня так удивило. Это был тщательно выполненный рисунок, изображающий сказочно красивое насекомое, у него темно-красный панцирь, шесть черных-пречерных лапок, а на голове два темно-красных усика.
— Это жук-щелкун, — сказал он и показал мне натуру.
На листе промокашки лежал неподвижно маленький мертвый жучок.
В тот же день во время прогулки по лесу он вдруг приложил палец к губам и посмотрел на меня. «Тихо, слушай». Мы опустились на колени. Ярко-зеленый жук раскачивался всем туловищем на лапках туда-сюда и вдруг, громко щелкнув, взмыл в воздух.
— Вот ты и попался.
Он уже держал насекомое между ладоней.
Я смотрела во все глаза, стояла в зарослях кустарника, выставив вперед левую ногу, и разглядывала, затаив дыхание, зеленое существо длиной в полтора сантиметра.
— Он относится к семейству Элатерид, которое насчитывает восемь тысяч видов.
Я кивнула.
— Ух, как много!
— На брюшке у него есть жало, которое спрятано в щель между лапами.
Рядом с нами порхала бабочка, было жарко, но благодаря четырем бокалам красного вина мне все было нипочем. Я впитывала загадочные сведения: «Когда насекомое отклоняется назад, жало выходит из щели» — и изучала его сложенные лодочкой руки, пытаясь понять, откуда берется в них нежность, испытывая головокружение, рассматривала форму его ногтей, фаланги пальцев, волоски на них, которые были, конечно, гораздо темнее, чем у Роберта. Роберт, я думаю о тебе. Я вспоминаю тебя часто, но считаю благоразумным не слишком об этом распространяться. Взять хотя бы твою необузданность в деловой сфере, впрочем, мне это нравилось в тебе, твой страх обиды и унижения, чего мне только из-за этого не пришлось вытерпеть!.. и еще твою — как бы получше сказать — вездесущесть. Я сижу работаю за письменным столом, тут подкатывает по дорожке твоя машина. Я принимаю ванну, ты несешь свежесваренный кофе-«эспрессо» и горькое печеньице к нему. Я захожу в магазин модной одежды и покупаю красное платье прямого фасона впереди с застежкой на пуговицах. У меня начинает колоть сердце, когда я вспоминаю, как лежала в дождь по ночам, прижавшись щекой к твоему плечу, и думала: пусть пройдет десять, двадцать, тридцать лет, мне все равно. Должна признаться теперь, что, когда шестнадцать лет назад я напропалую кокетничала с тобой, мне впервые запала неслыханная, головокружительная мысль заполнить тобой все мое существование. А сегодня я рада, что смогла поставить между тобой и собой, как преграду, этот душный до дурноты день…
— Прыгнувший жук очень часто возвращается на прежнее место или садится чуть поодаль, — сказал он и бросил насекомое через плечо в кусты.
Мы переглянулись. Я вскинула бровь и спросила:
— Почему так?
— Таков уж рефлекс.
Это были чудесные дни, непохожие и не связанные между собой. Утро, вечер, дождь, солнце с легкостью сменяли друг друга. Смешно было даже задумываться о будущем. Что-то приходило, вызывая ненадолго удивление, и снова исчезало. Стал падать снег. На вершинах гор появились серебряные полоски. Повсюду витал аромат горящих поленьев. Когда подмораживало, становилось нелегко добираться до хижины у склона горы.
Возможно, в своей действительной жизни он был энтомологом. Мои знания о клопах и бабочках существенно пополнились. Бабочки «адмиралы» улетают осенью на юг, у «павлиньего глаза» пятна на крыльях изумительно переливаются. Этот беглец легко добывал деньги на жизнь. По всей округе шла молва о его способностях. Он подключал электричество, проводил телефонный кабель, умел находить места для колодцев. Слегка вытянув вперед руки, он бродит кругами по свежескошенному полю, я смотрю на безразличное выражение его лица, совершенно непроницаемое, на его кисти, он слегка перебирает пальцами, как меняла. И вот происходит невероятное чудо.
— Вода! — провозглашает он. Его руки бессильно падают. — На глубине метра в два-три.
Нет никаких сомнений в том, что мы хорошо изучили друг друга. Но наши тайны не смешивались. Я раскладывала свою одежду на теплой печке для просушки. Он на примусе заваривал кофе. Я прислушивалась к тому, как кричит орлица. Его больше волновали лавины. Я могла рассказывать ему о себе самые интимные вещи, позволяла ему взять мои руки в свои, он слушал меня с участием, но не в состоянии был выйти из круга собственных размышлений и вобрать в себя хоть крупицу моих.
Знал бы ты, как вчера под вечер я стояла и смотрела на свой бывший дом. Холод пробирал до костей. Прежде чем я смогла выехать, мне пришлось целых пятнадцать минут провозиться с цепями для шин, но свой план я во что бы то ни стало решила осуществить: надо наконец навестить этих симпатичных людей, кто знает, может быть, это будет интересно. И если там еще сохранился запах пепла и древесины, может, здорово будет зажмурить глаза и увидеть себя прежнюю, в кресле-качалке, за кухонной дверью, на лестнице, ведущей на чердак…
Тропинка, залитая лунным светом, резко уходила вверх. Она была присыпана слоем шлака. На первой скорости я въехала наверх, припарковала машину и последний отрезок пути прошла пешком, как обычно и бывало в гололед, по покосившимся ступенькам, опираясь руками на колени. У меня перехватило дыхание. Я пришла. Вон он стоит, мой дом, на противоположной стороне открытой площадки, возле кустов тутовника с облетевшей листвой, стоит, безмолвный, мой дом, стен его почти не видно из-за кружения метели, но все окна мягко освещены. Я сразу поняла, как следует себя вести. Остановиться, не двигаться, не давать о себе знать. Ведь ты теперь здесь чужая. Я отступила на несколько шагов в сторону и спряталась за сосной, кора ее оказалась теплой, как шкура зверя. Так я и стояла, представь себе, предельно сосредоточенная, устремив взор на фасад, крышу, окна, словно в любую секунду могло произойти что угодно… Но вот открылась дверь. На снег упал прямоугольник света. Появился белокурый мужчина, застегивающий на ходу короткую куртку. «Доминик!» В одной руке у него был фонарь, в другой — ведерко для молока. Возникла фигурка девочки. «Папа!» Сквозь решетку ограды мои глаза следили за ними — они прошли вдоль стены, вдоль пристроенного хлева для овец. Здесь все изменилось, я ничего не узнавала. Вспыхнула яркая дуговая лампа, овцы вышли из хлева, белые как мел, похожие на привидения, в тумане они выпускали изо рта облачка пара, сбивались в кучу, куда-то карабкались, мыча, пока в хлеву шла дойка; я слышала, как папа с дочкой смеются и ведут беседу, состоящую из монотонного повтора двух слов: «Папа!» — «Доминик!» — «Папа!» — «Доминик!» У меня снизился пульс. Может, мне так и суждено замерзнуть здесь? Прислонившись головой к поросшему мхом стволу, я почувствовала, как вся эта сцена исчезает, чтобы незаметно уступить место другой. Свет стал бледнее, звуки глуше, мои зрачки закатились — я уже лежала в постели. Всего минуту назад кровать с решетчатыми спинками с приличной скоростью вкатили в зал, кто-то легонько провел по моей щеке. Я открыла глаза. Рядом со мной на круглой табуретке сидел Роберт. Он казался испуганным и смущенным, спрашивал, болит ли у меня что-нибудь. Я успокоила его: «Да нет, ничего, абсолютно ничего, конечно, я немного расстроена». Я протянула руку, которую сжала его сильная рука. А потом?
А потом у меня в голове поселился глумливый серый чертик. И это его проделки: стаканы, разлетавшиеся на осколки у меня в руках, мертвый соловей в саду, сны про кошек. Это было горе, которое я целый год поддерживала, как тлеющий огонек, склонялась перед ним на колени и тихонько раздувала.
До того самого дня, пока Роберт однажды не преградил мне путь. «Куда ты?» — спросил он. А я надела на голову соломенную шляпу и сказала: «В деревню».
Еще одно лето промелькнуло. Не пора ли распрощаться с этими местами? Я вернулась сюда, чтобы найти что-то из прошлого. Надеялась восстановить в памяти несколько небольших деталей, лично меня касающихся. Между тем в поле моего зрения попали другие тайны. Они заняли мое время, развлекали, заставили испытать влюбленность. Благодаря им я спала — и это было для меня важно, — спала по ночам без задних ног, такое бывало со мной лишь в юности. Однажды мне приснилась моя мать.
С некоторых пор я начала думать о своей матери. Не просто так вспоминать, что и как, — подобные мысли даже не есть воспоминание, а просто поиск куда-то запропастившихся кусочков мозаики, — нет, я начала видеть ее в невероятно ярких образах. Представляла, как она стоит в эркере нашего дома в Гаспе с зажженной сигаретой во рту, как, склонив набок голову, засовывает в сумку стопку школьных тетрадок, как, преследуемая собакой, бежит в черных сапогах по пляжу близ Кап-де-Розье, потом останавливается и указывает мне на что-то, но я слежу лишь только за ее рукой и запястьем на фоне мраморного неба…
Все чаще случалось, что, окончив работу в ресторане, я поднималась в комнату на чердаке, ложилась на постель и, посмотрев на часы, думала: «Скоро четыре». Обычно в это время мы с ней возвращались из школы, открывали стеклянные двери в сад и с комфортом устраивались в шезлонгах в красно-белую полоску. Собака радостно каталась на спине, задрав все четыре лапы, осклабив пасть. Мы молчали, мы спорили по пустякам, мы разговаривали: она смотрит на меня и улыбается, ее меланхолия, точно недвижная равнина, лежит позади нее. Она не хотела беспокоить меня своей печалью. У меня были праздники, подружки, первая любовь, которая жестоко ударила меня, надолго выбила из колеи, она мне ни в чем не перечила, но когда я возвращалась домой, то находила у себя в комнате забавные вещицы: то маечку с мишкой, то книжку про ящеров и пресмыкающихся с раздвижными картинками, ручку с бесцветными чернилами. Все время, что я жила дома, в гостиной стоял портрет моих родителей.
Наполовину раздевшись, я легла в постель. На ощупь нашла сигареты. Окутав себя клубами дыма, стала вспоминать, как мама однажды приехала к нам на месяц в Севенны. Она стояла в лучах весеннего солнца в бежевом платье, с закатанными по локоть рукавами и спокойно слушала мои рассуждения о том, что надо перестроить флигель из каменных глыб в нормальный дом. Как это, интересно, тогда было, нужна ли была виза для въезда в Канаду?
Морское путешествие началось в Неаполе.
От причалов Неаполя летом 1947 года отошел шведский корабль для перевозки войск «Гойя», где на борту в числе двух тысяч других эмигрантов находились моя мать и я. Было раннее утро, мы стояли у бортика на верхней палубе, зажатые со всех сторон толпой. Я помню, что мама, неподвижная как статуя, не проронила ни слова, я же размахивала обеими руками. Ведь я впервые отправлялась в плаванье на корабле — я махала подъемным кранам, судам, чайкам, белеющей вдали береговой линии с домами и дворцами и, помню, до смерти напугалась, когда «Гойя», выходя в открытое море, дал прощальный гудок. Я была тогда худенькой девочкой восьми лет от роду.
Нам ни с кем не надо было прощаться. В Баньоли в лагере для беженцев, где мы проторчали целый месяц, все были проездом. Чехи, поляки, греки, итальянцы жили в мире и согласии на раскаленной добела площадке между двумя разбомбленными сталелитейными заводами. Мне там все нравилось. Люди выходили из своих бараков и разговаривали до глубокой ночи, пели, в любое время дня готовили еду — в этом было что-то поистине маниакальное, — готовили на кухнях, на спиртовках, на самодельных очагах, в жестяных банках из-под консервов: все были беспрерывно заняты едой. Еще там были дети, очень много детей, которые никогда не разбивались на враждебные лагери, поскольку прежде, чем могло дойти до этого, они уже исчезали, погрузившись на корабли, увозившие их в Австралию или в Канаду.
Я никогда раньше не видела моря. Лишь в Баньоли, под Неаполем, я взглянула на него впервые. Моя мать взяла меня с собой на пляж. И прежде чем скинуть тяжелые кожаные туфли и платьице и обнаружить, что легендарное море из рассказов и с открыток состоит не только из воды, но и из соли! — солью пропитались мои волосы, ресницы, губы покрылись солью, даже мои панталончики по колено стали солеными, — я смотрела во все глаза. Бледная равнина, окаймленная с трех сторон сушей, показалась мне до ужаса громадной. Недели спустя, когда мы уже вышли из Средиземноморского бассейна, я обнаружила, что вода сменяется еще большим количеством воды, воды и суши. Сардиния, Северная Африка, Гибралтарский пролив, Португалия, где мы видели последние европейские порты. Затем шел океан. Пространство, его познание. Вся эта зыбь, темно-зеленые волны, барашки пены на них будут маячить до тех пор, пока глазам не станет больно, а в голове не пойдет гул. Что там были за старинные города? Что за театры эстрады? Бидермайеровские столы-бюро с выдвижными ящиками, где хранятся письма, пудреницы и косметика, лайковые перчатки? Европа стала запахом, а запах узнаешь лишь в ту минуту, когда возвращаешься к нему. Моя мама, должно быть, навсегда прощалась со Старым Светом.
Она искала своего мужа повсюду. Проверила все списки, прошла по всем инстанциям, вначале в Чехословакии, затем в Берлине. Хваталась за каждую зацепку. Может быть, он сидел в таком-то или в таком-то лагере или сошел с ума и находится в психиатрической лечебнице. Она разыскала администрацию концлагеря Терезин и однажды явилась туда и смотрела в измученные лица людей, уже окончательно сбитых с толку. Позднее она рассказывала мне, что понимала бессмысленность своих блужданий, но не могла иначе. Одержимость в поиске помогала ей выстоять вплоть до того дня, когда она узнала о международной организации, отделении Объединенных Наций, которая способствовала людям, желавшим выбраться из Европы.
Мы делили каюту с четырьмя польскими женщинами. У них были гривы курчавых волос до плеч. Сумки забиты до отказа чесноком и водкой. В свете лампочек ночного освещения у меня перед носом мелькали туда-сюда их голые бледные ляжки. Моя койка была второй по счету. Обычно они держались по отношению к нам абсолютно безразлично: зевали, ели и пили, словно все еще были у себя дома в деревне. Иногда одна из них оборачивалась и протягивала бутылку водки, которую мать всегда охотно брала и деловито прикладывала к губам. Но однажды ночью от запаха чеснока, которым они хрумкали как яблоками, от духоты и кромешной тьмы в каюте, от стонов и скрежета зубов, сопровождавшего их беспокойный сон на трясущемся корабле, я чуть не закричала от ужаса и отвращения.
— Мама… — я взобралась наверх на ее койку.
Она тут же включила свет.
— Что случилось?
— Гамак. Где гамак? Ты ведь взяла с собой гамак?
Она встала. Посмотрела на меня и поняла, что я задумала.
— Ты хочешь пойти спать на палубу?
— Да.
— Погоди, я сейчас…
Через секунду она в пижаме, босиком шла со мной по коридорам, по лесенкам на верхнюю палубу: там некоторые люди уже устроили себе ночлег.
— Вот здесь голова, — пояснила она. — А здесь ноги.
Она повесила гамак между планками мачты. Укрыла меня одеялом, немного постояла рядом.
— Спокойной ночи, — она поцеловала меня.
— Спокойной ночи…
Она ушла, оставив меня среди прохлады, под черным небом, полным звезд.
Если вы захотите добраться из Квебека до северо-восточной оконечности полуострова Гаспе, где на берегу бухты, прорезанной в гранитном крае суши, расположен городок Гаспе, садитесь на самолет ДЦ-9 Брюстерских авиалиний, и глазом моргнуть не успеете, как будете там. Вы можете, конечно, ехать и поездом — машинисты и служащие железной дороги провезут вас через всю страну по диагонали, мимо города с индейским названием Матапедия и доставят в пункт назначения, на конечную станцию, крытый вокзал Гаспе, с просмоленной крышей в духе старых времен. И оттуда уже можно плыть по реке, сесть на кораблик и часов на шесть-семь потеряться, а потом снова найтись, плывя мимо берегов по течению; с каждым часом вы будете замечать, как берега все дальше и дальше удаляются, — жители Гаспе, говорящие по-французски, до сих пор называют эту реку Сен-Лоран. Кругом вода и птицы — морские и живущие на суше. На борту есть и другие пассажиры. Боже правый, где она, моя настоящая реальность?
На палубе я, как всегда, разговорилась. Когда я захотела поджечь сигарету, какой-то мужчина лет семидесяти в очках, за стеклами которых весело поблескивали светло-карие глаза, галантно предложил мне зажигалку. Еще у него были усы. Я сразу заметила, что он с некоторым трудом выражает свои мысли по-французски. Интересно, откуда этот господин? Как выяснилось, он был родом из Голландии.
— Я из Алфена, — уточнил он. — Хохе Рейндейк, дом девятнадцать. На первом этаже лежит мой больной отец. Он укрыт белым покрывалом, над головой распятие. На втором этаже моя семья — жена и восемь детей. Наверху мой кабинет — бухгалтерская контора…
Он посмотрел на меня добродушно и снова прищурился, вглядываясь в горизонт.
— Бухгалтерия… — рассеянно пробормотала я.
— Да, — подтвердил он. — Если б я не покинул страну, меня бы схватили и бросили в тюрьму.
Последовала пауза, и я почувствовала, что и мне не мешает в ответ рассказать что-либо из своей жизни. Итак, я стала вспоминать о своих чешских корнях и о морском путешествии, которое мы с мамой предприняли из Неаполя. Путешествие и рассказы — я часто замечала это и раньше — хорошо дополняют друг друга. В меняющемся мире, не имея твердой почвы под ногами, берешь и помещаешь себя в контекст страны в Центральной Европе, говоришь о матери, о морских снастях, мачтах и канатах, сообщаешь о том, как проснулась однажды под открытым небом с бьющимся сердцем, потому что почувствовала, как кто-то стоит рядом и пристально смотрит: это был морской офицер — темные плечи, глаза, зыркающие из-под фуражки, — он протянул мне зеленое-презеленое яблоко.
— Наверняка это был дядюшка Сэм.
Я вдалась в подробности, порой придуманные, но посреди этих мелочей была я сама. Польские женщины, которые складывали губы в трубочку и выплевывали в воздух, на несколько метров вверх, очистки от чеснока. Тучи мух на борту океанского корабля, возможно ли такое? Входя в каюту, надо было наклоняться из-за свисающих слишком низко гирлянд липучки, и вот приклеились волосы, чувствуешь мягко колышущийся живот матери, она прижалась ко мне и говорит: «Стой спокойно, не дергайся, иначе мне не отлепить».
Я повернулась лицом к тому, кто стоял рядом со мной у бортика, и сказала:
— Иной раз я задумываюсь: а на каком языке говорили мы тогда с мамой?
— Наверное, все же на чешском.
Нет, не на чешском. На немецком. Моей маме приходилось говорить со мной на языке, который с некоторых пор резал ей слух. Она так и не научилась бегло говорить по-чешски, потому что мой отец свободно владел немецким, кроме того, целый год перед тем, как покинуть Европу, мы прожили у ее родственников в Берлине.
Берлин. Я вспоминаю этот город, но больше всего дом, где мы жили, он находился в районе Райникендорф, прямо возле железнодорожного вокзала, эта часть города была занята французами. В доме все было цвета ржавчины, этот цвет брал тебя в плен, подкрадываясь с паласов, штор, неплотно закрывавшихся, покрытых лаком дверей, помнится, этот эффект усиливал даже солнечный свет, что попадал в гостиную с западной стороны и отражался в помпезной медной люстре, под которой, спиной к окнам, восседала моя пышущая злобой бабушка, нацистская бабушка, никак не желавшая примириться с капитуляцией. Помимо нас с мамой в доме у бабушки жила еще и мамина старшая сестра Мими со своим сыном Вальтером. Мы с Вальтером — ему уже исполнилось десять — решили не обращать внимания на этот ржавокрасный цвет. В хорошую погоду мы убегали играть между обгоревших остатков города. Местом наших игр были автобусные остановки, писсуары, коробки домов, готовые вот-вот обвалиться, заваленные осыпавшейся штукатуркой и осколками стекла. Когда шел дождь, мы устраивались вместе на диване. Покой, полудрема, разные вольности. Трем взрослым женщинам, что были с нами, и в голову не приходило этому воспрепятствовать, потому что все они были в отключке, каждая по-своему: бабушка — та обычно молчала, но порой разражалась проклятиями: «Боже мой, Боже мой, какой кошмар! Французские мундиры! Их знаки различия! По радио оскорбляют!», тетя Мими каждое утро, натянув тонкие чулки и короткую юбку, отправлялась на работу, а мама… где же была мама? Она где-то целые дни пропадала, исхаживая город вдоль и поперек в поисках сведущих лиц, или моталась, в замаскированной форме продолжая свой маршрут беженки, по разбитой грузовиками улице Юнгфернхайде. Поздно вечером она с ледяными ногами забиралась ко мне в постель.
Мне было приятно, хорошо на душе. Кораблик спокойно плыл по реке. Пожилой человек слева от меня курил, задумавшись о чем-то своем. Хотя река Св. Лаврентия в этом месте была так широка, что уже не видно было противоположного берега, я продолжала вглядываться в даль, шел сентябрь 1981 года, день был в разгаре. Поистине, какое значение имеют все эти вещи сейчас, когда я стою, устремив взгляд на стайку облаков со светлыми краями, что вместе с нами молча движутся по небу? Ветер ерошил мне волосы.
Когда неделю назад я предъявила в аэропорту Квебека свой паспорт и сняла с ленты-транспортера большую желтую багажную сумку, то почувствовала, что мое путешествие прошло слишком быстро. Минимальной оказалась линия водораздела между моим прошлым в Севеннах и настоящим, которое составляли Квебек и Гаспе — места, где прошли мои девические годы. Я решила немедленно отыскать место для ночлега. «Такси!» — прокричала я. На улице уже сгущались сумерки. По дороге в пансион (я назвала первый пришедший мне на ум) я закрыла глаза и не смотрела на мелькающие за окном освещенные улицы и площади, старые дома, стены старой крепости и здание Гранд-Театра — главного театра города, где я когда-то училась и который знала как свои пять пальцев. Здесь можно до глубокой ночи посещать кафе и рестораны, танцевать, участвовать в уличных шествиях зимой во время карнавала. Соревнуясь с другими спортсменами, плыть на каноэ по реке среди льдин… Завтра, подумала я и зарегистрировалась в книге постояльцев пансиона, взяла ключ из рук красивой загорелой женщины, поднялась по лестнице, до блеска натертой мастикой, открыла дверь и увидела постель с белыми простынями, приготовленную для меня в комнате, где кто-то предусмотрительно задернул жалюзи. Ах, как хорошо! Я кинулась на нее плашмя, раскинув руки и ноги.
На следующий день я взялась за телефонную книгу. Захотелось навести справки о моих старых друзьях. Но за семнадцать лет люди обыкновенно меняют имя и адрес. Я попыталась дозвониться Алетте, Джонатану, Лизе… да, особенно мне было интересно узнать про Лизу, раздосадованная, я вдруг ощутила острую тоску по ней, какой-то незнакомый голос называл имя, другой — другое, нет, Лизу никто не знал, я продолжала настаивать: «Ну как же, Лиза, девушка с коричневыми курчавыми волосами, мягкими, как у верблюда, кроткая…» Затем я набрала номер, который, по моему разумению, мог принадлежать моему другу Теренсу, — никто не взял трубку, — наконец я дозвонилась его матери.
«Милая Магда, как хорошо, обязательно приходи к нему в гости, он преподает французский, его жена психолог, у них два мальчика, мои любимые внуки. Кстати, у него сегодня день рожденья!»
Погода была отличная. Я гуляла по извилистым улочкам городка, построенного в семнадцатом веке, а в середине дня заказала себе на обед в кафе блюдо из рыбы и выпила добрую толику сухого белого вина. Затем ноги сами понесли меня дальше, в парке играли дети и двигались по дорожкам хорошо одетые женщины, которые, проходя расстояние от одного выхода до другого, смотрели прямо перед собой, — они шли на работу. Я поднялась по ступенькам к Цитадели, спустилась к деревянному мостику Террасы Дюфферан, где уселась на одну из скамеек с видом на реку, чтобы на свободе почувствовать себя жительницей этого городка, женщиной, у которой интересная работа, муж — преподаватель французского языка, в него она была когда-то по-настоящему влюблена за его синие глаза, завидный аппетит, песни, которые он распевал за рулем, и доброту (однажды он взял ее окоченевшие руки и засунул их себе глубоко под свитер, где было тепло).
— Вам звонил какой-то господин, — сказала хозяйка пансиона, когда я вернулась. — Он просил вас позвонить ему вот по этому номеру.
Полдесятого вечера. На улице Сен-Жан передо мной широко распахнулась дверь. Теренс! — пошли объятия, и сразу следом за тем я очутилась в празднично убранной гостиной, где среди пиджаков и декольте увидела лица Алетты, Джонатана и Лизы. Так вот вы где, оказывается! Я прижалась щекой к щеке Лизы, ее шоколадная рука тихонько похлопывала мою… Лиза, ты совсем не изменилась… Я с удивлением отметила, что время пощадило и Джонатана, и Алетту, и некоторых других моих друзей, лишь Теренс, как мне показалось, немного раздался, что его ничуть не портило, вовсе нет, он был в небесно-голубой рубашке. Теренс подвел меня к своей жене, тоже весьма упитанной, она была само радушие. Я согласилась на той же неделе прийти к ним на ужин, муж и жена переглянулись и тут же принялись с серьезным видом обсуждать меню. Меня ждут артишоки, палтус со сливочной подливкой и соленые тартинки с бенедиктином.
— Чем вы зарабатываете себе на хлеб? — спросила я вдруг, ни с того ни с сего, как полная идиотка, того мужчину, рядом с которым я затем случайно оказалась.
Он представился:
— Мишель Туссен. — И, поклонившись с подчеркнутой вежливостью, сообщил, что работает в лаборатории астрофизики.
Что-что? Астрофизика? Астрономия? Так, значит, передо мной человек неба, наблюдатель звезд, изучающий синюю бескрайнюю равнину, которая размером в тысячи миллионов раз больше, чем могут вместить в себя наши зрачки… Габи!
— Так вы работаете в обсерватории?..
Я изучала лицо астронома, а в мыслях передо мной возникло совсем другое существо — мальчик с оттопыренными ушами и глазами, похожими на плоские коричневые камешки.
— Университет уже мало использует старую обсерваторию, — сказал Туссен.
Я видела, как он рос, этот малыш, как раскачивался, перебирал пальцами, размахивал руками, смотрел всегда в сторону, — эта ночная птичка, не терпящая прикосновений к своим перышкам. Примостившись на одном краю тьмы, он смотрит в подзорную трубу на что-то по другую сторону пространства, ему неважно, что его внимание сосредоточено только на одном: узнать, каковы его координаты в бесконечности. Я подсовываю ему великолепный журнал. Взгляд невменяемого скользит по моему лицу.
— Почему не использует? — спрашиваю я собеседника.
— Судите сами. Огни города, загрязненная атмосфера, малое число ясных ночей в этой части света.
И он рассказал мне, что канадцы совместно с французами построили обсерваторию на Гавайях. Однажды он проводил там исследование, да-да, именно там, на многокилометровой высоте, в разреженном воздухе на Мауна-Кеа, это было страшно. Проведя там несколько дней за телескопом, управляемым компьютером, с которым не сравнится никакой человеческий глаз, он спустился вниз с горы на вспомогательную станцию, все еще достаточно далеко от обитаемого мира, и целый день, кто бы к нему ни обращался, не отвечал ни слова.
— У меня в глазах потемнело, — произнес он, и я заметила по нему, что он все еще под впечатлением. На меня смотрел худой симпатичный мужчина с глубоко посаженными глазами. — Ну, да ладно, давайте я лучше схожу и принесу вам и себе еще по стаканчику.
Чуть позже он пообещал сводить меня в старую обсерваторию. «Вы увидите, зеркальный телескоп с 35-сантиметровым фокусом по-прежнему в полном порядке».
«Зеркальный телескоп по-прежнему в полном порядке». Так он, кажется, выразился? Какая скромность! Это было — Боже правый! — просто бесподобно! С обитого кожей кресла на четырех колесиках — его спинка была установлена при помощи рычага под углом в сто градусов к сиденью — я из положения полулежа смотрела в светло-зеленый цилиндр 35-сантиметрового телескопа Шмидта на небо Северного полушария… этот купол… эта фиолетовая стена с точечками на ней, какие знакомые точки, но здесь не только это, здесь целое действо разворачивается: ленты туманностей, темные, похожие на реки пятна и на их фоне шесть бело-голубых факелов.
— Плеяды…
Было уже далеко за полночь, темно как в могиле, когда Мишель Туссен отворил передо мной дверь обсерватории. Безмолвный зал. Столб, соединяющий все этажи, служит опорой телескопу. На глаза мне попалась книжная витрина.
— О! — Я обнаружила написанную моим проводником научную работу.
Когда Туссен предложил мне в подарок экземпляр его изданной на английском книжки «Формирование галактик», я сказала: «Да-да, конечно, огромное спасибо» — и попросила об одной маленькой любезности: «Пусть из вашего университета отошлют книгу по такому-то адресу». Я назвала фамилию адресата, улицу и номер дома на голландском побережье. Габи. Звуковой образ его имени прочно сидел у меня в мозгу, до боли знакомый, он продолжал стучать в висках даже тогда, когда, поднявшись на три лестничных пролета, я села в кожаное кресло, а Туссен у меня за спиной с помощью механического устройства на двух колесиках отдернул полог и стало видно небо. Габи.
В середине нашего путешествия через океан, когда целую неделю стоял полный штиль, двое человек умерли. Первой опочила старушка. Бабушка успела благословить своих взрослых детей и тихо отошла в мир иной. Второй усопший был младенец. Узнав от матери, что завтра на рассвете его кинут в море, я сказала, что пойду смотреть.
Безветренное утро, час очень ранний. Солнце едва скользнуло лучами на поверхности воды. Рука об руку с мамой я спустилась на нижнюю палубу, на передней части которой, размером с танцплощадку, вскоре собралась небольшая толпа: пассажиры, офицеры, выстроившиеся в ряд матросы и на переднем плане на столе младенец в белой картонной коробке. Подойдя поближе, я вгляделась в него внимательно. Это был плотненький славный малыш с личиком спокойным и одновременно гордым. Опустив веки с длинными ресницами, он хранил тайну о том, каково быть мертвым. Я обрадовалась, заметив уложенные вокруг его тельца темно-розовые розы.
Они были сделаны из женских прокладок. Вчера днем я видела, как женщины занимались их изготовлением. Брали в руки прокладку, осторожно отделяли белый слой от розового — требовался лишь розовый — и искусно мастерили из него красивые бумажные цветы, которые затем скрепляли с обратной стороны иголкой с ниткой. «Расскажи мне, — тихонько попросила я ребеночка, — правда ли, все вначале становится серым, потом белым, потом голубым и ты летишь к звездам? И еще скажи — как тебе нравятся эти розы? Я лично не видела в жизни ничего прекрасней».
Прочитали молитву. Кто-то вскрикнул. Двое матросов закрыли коробку и поставили ее на доску, она была гладкая, светло-коричневого цвета. Матросы накренили ее в направлении волн. Не успела я и глазом моргнуть, как ребенка уже не было.
Когда голос из кабины пилота сообщил, что один из реактивных двигателей требует дополнительного форсирования, так, для полной гарантии, и что «Боинг», вместо того чтобы взлететь, еще некоторое время простоит на аэродроме, пять или шесть человек в салоне немедленно поднялись со своих мест. Они прошли вперед с ручной кладью, попрощались у выхода с двумя стюардессами и без лишних слов покинули самолет. Большинство пассажиров, однако, не проявляли внешне такого страха перед смертью. Одни продолжали тихонько переговариваться, другие, как бараны, тупо смотрели в одну точку, третьи сидели задумавшись.
Я могла бы навсегда остаться в Гаспе, да-да, в самом деле. Я бы могла с легкостью перейти к той жизни, которая, как оказалось, верно меня ждала, сохранив вкус и запах моей юности.
Во-первых, давний знакомый моей матери подыскал мне работу. Прохаживаясь среди книжных стеллажей французской библиотеки Гаспе, Bibliotheque Gaspeoise, то глядя на экран компьютера, то перебирая пальцами служебные слайды, я в любой момент могла посмотреть в кристально чистые окна и увидеть рыночную площадь, залитую осенним солнцем, — алые клены, детские коляски, прислоненную к стене лестницу — и прохожих, которые вышли кто за хлебом, кто купить газету. Невольно приходила в голову мысль: нет, это не просто экскурсия, это жизнь, дающая достаточный простор, чтобы реализовать отпущенный мне срок.
Во-вторых, мне сделали предложение. Однажды морозным январским днем, когда мы с целой группой друзей катались в Лаврентидах на горных лыжах, Мишель Туссен взял мои руки в свои. Я посмотрела на него испуганно. Мы сидели в маленькой горной хижине под желтой лампой. Одетые в лыжные свитера и стеганые куртки, мы дольше, чем следовало, задержались в пространстве, состоящем из абстрактных серо-белых линий и плоскостей, — я до смерти замерзла. Его глаза под черными как смоль бровями. Наши взаимоотношения с астрономом на протяжении многих месяцев были приятными и легкими, как облако. Сейчас он сделал этот добрый жест, а я вскочила как ужаленная — такое уже было однажды, холод, лыжный свитер и этот трогательный порыв — все это осколок прошлого, которое было настоящим семнадцать-восемнадцать лет назад. Теренс, моя мама, мои белые коньки, Роберта нет и в помине… Боже, я сплю, я мертва!
— Но я уже замужем! — воскликнула я, но он это, разумеется, и сам знал. Обернувшись через плечо, он заказал горячего чаю и принялся рассуждать про то, как легко улаживаются такие пустяки в наше время, пусть даже через океан.
— Это твои родители? — незадолго до этого спросил он. Мишель с интересом наклонился над портретом, стоявшим слева на моем столе, прямо возле стены, между пепельницей и словарем, — я снимала верхний этаж в доме, крашенном серой краской, неподалеку от порта Гаспе.
Я ответила не сразу. Босая, с волосами, еще влажными после мытья, я засовывала свитер в дорожную сумку. Час был поздний. Мишель приехал за мной, на следующий день мы собирались в Гринвиль смотреть радиотелескоп. Я уже представляла, как буду изумленно осматривать ряд огромных тарелок, прикидывая их возможный диаметр, приблизительно двадцать пять метров, подсчитаю, сколько их, — десять, ровно десять элегантных конструкций, которые можно перевезти через пустыню по железной дороге и установить в ряд по прямой линии длиной в три километра для проведения наблюдений. Я буду смотреть в небо и любоваться на звездочки, смотреть вниз и облегченно вздыхать при виде прочно прикрученных ножек, зайду в подсобное строение и увижу там на экранах мониторов радиокарты. Что ты изучаешь? Звездные системы. Что ты хочешь узнать? Почему они так неравномерно распределены во Вселенной. Это действительно так? На расстоянии в четыреста миллионов световых лет они расположены так близко друг к другу, что мы, ученые, говорим о стене. Стена! Да, стена протяженностью в шесть миллиардов световых лет… Хм… может быть, пойдем перекусить? Хорошо.
Я отодвинула свою дорожную сумку ногой, чтобы она не мешала пройти. Сказала: «Скорее ложись. Окно не закрыто, я оставила щелочку, поэтому давай укроемся поплотней теплым одеялом. Да, правда, это мои родители. Они десять лет обожали друг друга, и вдруг все разом оборвалось. Как ты думаешь, был бы ты осмотрительнее, как бы себя вел, если бы знал заранее, что впереди у тебя десять лет, десять долгих лет, но ни дня больше?»
Он встал, мимоходом взъерошил мне волосы и, насвистывая, прошел в ванную.
И почему, Господи Боже мой, я не осталась? Мне ведь ни капельки не было скучно с Туссеном. Ведь это с ним мы заблудились в чащобе на Блэк-Маунт, в его сухую одежду я переоделась на яхте под парусом, это он со страстным выражением на продолговатом лице сидел напротив меня в «Гран-Кафе-Леблан». Когда я облизала пальцы, съев порцию вкуснейших устриц «Рокфеллер», и, чуть пьяная, пустилась в разговоры.
Он спокойно задал вопрос: «О чем ты думаешь?»
Я замотала головой, смущенно улыбаясь, и стала рассказывать про свое детство. Про то, каково это, расти рядом с матерью, которая не понимает, почему одна половина ее жизни наполнена бесконечным счастьем, солнцем, в ней — развевающиеся светлые волосы, заросли тутовника, мужчина, который умеет охотиться и скакать на лошади как казак, а другая половина — немой черно-белый фильм, действие которого разворачивается в приморском городке во Французской Канаде, где есть домик, плетеная мебель, заснеженный сад и дочка, которую в детстве два раза сбивала машина, но в остальном она была вполне милым и послушным ребенком.
Я понизила голос, поставила на столик свой стакан.
— Она знала о моем комплексе вины. Когда Роберт заговорил о нашем с ним будущем в Европе, она лишь посмотрела с выражением легкой заинтересованности, и только.
Мишель подливал мне вина, подвигал бутерброды, подносил зажигалку и время от времени задавал вопросы. Почему она больше ни в кого не влюбилась? И пока я давала честный ответ, я чувствовала, что моя мама, со всей историей ее жизни, оставалась моей — карта Европы в ее классе, ее меланхолия, вновь возникавшая каждый год в первые дни сентября, — ничто не изменилось и не исчезло. Однажды я решила, отлив свою боль в слова, отдать ее другому. Желая освободить меня от переживаний, Роберт хотел знать факты, дабы затем показать их мне в ином свете, увиденные его глазами. Я сказала: «Невозможно. Она казалась нежной и мечтательной, но в действительности была упряма как ослица!» В эту секунду я представила себе ее воочию, как наяву, в ее красной, как цикламен, шали, с сильными руками и горячим дыханием. Святая святых моего сердца.
Мишель спросил:
— Ты похожа на нее?
Я ответила:
— Да, ужасно похожа.
Я передернула плечами и сделала веселое лицо. Я знала, что ничто из моего рассказа не останется в памяти у этого человека, ни единого эпизода он не возьмет себе для того, чтобы в обход меня самой доверить женщине-тени, незримо присутствующей, подобно «ты» в лирическом стихотворении. Я запросто ела и пила с ним как с добрым товарищем и однажды вечером, идя вместе с ним по улице, поеживаясь от холода — это-то все и решило, — схватила его за руку, а позже, пройдя коридор красных и зеленых огней, очутилась в его комнате с дощатым полом, где, словно трагическая актриса, играющая королеву, присев на край постели, томно стягивала чулки, выгибала шею, задирала ноги, попав вдруг во власть знакомого запаха, давнего обещания, давно не испытанного потрясения чувств… «Что с тобой? — спрашивал меня он. — Ты кажешься такой счастливой!»
…Роберт! Пойми, это не обычная встреча, это танец тустеп во дворце, плывущем над землей.
Пляж у мыса Кап-де-Розье. Я лежу бок о бок с голландцем, у него отличная фигура, голубые глаза и загадочный характер. Я одновременно сплю и бодрствую. Небо меняет цвет, приобретает матовый медный оттенок, должно быть, сейчас около семи вечера, число отдыхающих на пляже тает. Стоило мне только подумать: он лежит как утопленник, как он поднялся, опираясь на локти. Меня поразило, что у него на лице нет былой улыбки. Возле глаз у него остался белый след.
…Мы видели играющих китов, Роберт, мы летели в открытой машине навстречу ветру, занимались любовью и потом смотрели на полную луну и на игру бликов на стене напротив нашей кровати в гостиничном номере. Добавляло ли это что-либо к тому, что мы уже и так знали? Мы одевались и раздевались, всегда с бьющимся сердцем, даже волосы причесывали и ноги мыли не без тайного значения. Что придавало очарование двум влажным полотенцам, небрежно брошенным на пол в ванной? Помнишь ли, Роберт, нашу поездку в Форийон? Мы проезжали скромные крестьянские домики, богатые виллы, видели лошадь и свинью на лугу, ехали медленно, не торопясь, и вдруг все пришло в движение вместе с нами, словно нас обвели в кружок цветным карандашом, и из-за этого мы стали чем-то вроде трогательной парочки, сошедшей с детского рисунка. Итак, мы лежали на пляже Кап-де-Розье, когда начался прилив. Песчаная полоска становилась все уже и уже. Я засмеялась и показала рукой на собаку: «Видишь?» Ты посмотрел в ту сторону, куда я показывала, на пса, роющего песок черными передними лапами, — все его туловище было в движении, а волна, набегая, всякий раз заливала вырытую им ямку, у меня тоже так бывало в детстве. Ты вдруг схватил меня за руку повыше кисти, нахмурил брови. Я догадалась: ты хотел проникнуть в мои мысли. Долговязый парень с глазами моряка, ты смотрел куда-то сквозь меня, словно заметил маячащий на горизонте корабль. «А ведь все это простая случайность…» — ты пробормотал эти слова наполовину про себя. Что ж, значит, я тебя любила. Но какое беспокойство овладело мною вдруг! Я больше не проводила дни во время каникул дома с мамой. «Я ухожу, срочно, — говорила я ей, — я молода, свободна, у меня свидание», и с этими словами я оставляла нетронутым дымящийся кофе и летела к себе в комнату, где рассматривала в зеркале свои распухшие губы. Может быть, таким образом я восстанавливала нарушенный миропорядок? Тогда мне так и казалось. В номере мотеля «Ле-Муэт» я бросилась на постель и лежала ничком. Ты пошел в деревню за лимоном и кальмарами, а я лежала и раздумывала о нас. Ты не первый, Роберт, кто раздвинул ногой мои колени, расстегнул на мне платье и прижал меня к сердцу, и потому ужасно странно будет, если ты окажешься последним. Я сама судорожно хватаюсь за твою одежду, обнимаю тебя руками и коленями, моя плоть сокращается, принимая тебя внутрь, словом, ты у меня не первый. Но когда ты вскоре вернешься, я буду ошарашенно смотреть на тебя: мы можем остаться навсегда вместе, можем, наоборот, предать или покинуть друг друга, но я чувствую, что это навсегда. Я оторвала голову от подушки. Летний день подходил к концу. В мотеле хлопали двери. Доносился шум воды из душевых. Слезы струйками катились из моих глаз.
Гигантскую оранжевую птицу из металла привели в порядок. Ответственные специалисты дали «добро» на старт. Летите себе спокойно, с машиной все о’кей, насколько это зависит от нас, мы гарантируем, что никто из сидящих в ней не покинет досрочно сей мир. По проходам салона забегали стюардессы. Самолет перед стартом пошел на поворот, в эту минуту я взглянула на часы: было 18.30, мы взлетали на час позже времени, запланированного по расписанию.
Я встретила взгляд пассажира на соседнем сиденье. Маленький седовласый господин заметил, что я смотрела на часы.
— Над океаном западный ветер, — сказал он. — Порой это дает целый час выигрыша во времени. Вполне возможно, мы не опоздаем.
Я улыбнулась. Как хорошо. Какое облегчение! Для меня эта задержка вовсе ничего не значит. Есть возможность лишний часок поразмыслить, все взвесить для порядка, может, еще не поздно дать обратный ход. Но нет, все правильно. Все идет своим чередом. И в зале для вылетающих пассажиров никто меня больше не ждет.
Мы простились с Мишелем очень нежно.
— Жизнь — смешная штука, — сказал он.
— Да, — согласилась я, — ты правильно выразился. Она смешная и непонятная. В ней всего понамешано — и страх, и наслаждение, в этом сам черт не разберется. Давай пропустим еще по стаканчику пива, вон там, в уголке.
В баре зала вылета мы были не единственной прощающейся парой, вон и еще: человек в светлом дорожном костюме беспокойно поглядывает на часы, второй провожает, один из этих двоих улетает. Ты ведь вернешься, правда? Ты будешь писать, звонить? Обещай мне, что будешь беречь себя.
Я нахмурилась, приготовилась к обороне.
— Перестань, ты опять за свое!
Мы все уже обговорили. Я путешествую из ниоткуда в никуда. Провожу исследование, собираю материал и компоную его. Я работаю над автобиографией, но внезапно жизнь подкидывает мне что-то еще. Тогда приходится все заново перерабатывать, исправлять и добавлять.
— Ты очень хорошенькая в этом платье.
— Правда?
— Я буду ужасно скучать по тебе.
— Я по тебе тоже.
Он проводил меня до паспортного контроля. Там уже выстроилась целая очередь.
— Незачем тебе здесь толкаться, — сказала я.
Оказавшись перед окошком контроля, я обернулась и сразу нашла в толпе его глаза. Мы еще раз помахали друг другу, и я увидела, как он прошел через стеклянную дверь и очутился на улице среди припаркованных машин. Майский вечер только начинался, вдруг я заметила, что кто-то взял его под руку — женщина, смешливая и любознательная, похожая на меня, моя тень с ни на что не похожей линией судьбы. Вот они перешли на ту сторону и скрылись за мечущим брызги фонтаном.
Я посмотрела в иллюминатор. Мы пролетали над Восточной Канадой. Я различила реку и залив Святого Лаврентия, продолговатый полуостров Гаспе, с которым я прощалась второй раз. В первый раз, много лет назад, в самолете рядом со мной сидел молодой человек, чей голос и поза будоражили меня всю дорогу. Теперь я расстегнула ремень безопасности одновременно с седым мужчиной и заметила в этот момент, что салон «Боинга-747» заполнен далеко не весь, остальные кресла в нашем ряду были свободны. В тот первый перелет, пробуждаясь время от времени от своих эротических грез, я, должно быть, вспоминала мать — она долго стояла на вокзале Гаспе и махала на прощанье. Голова, чуть склоненная набок, светлые волосы падают на плечи, на лице обиженно-удивленное выражение — я часто видела его во сне. Сейчас наяву я задаю себе вопрос о том, что я нашла, когда вернулась.
Я блуждала с букетом цветов в руках по кладбищу, разыскивая ее могилу. Неожиданно увидела розовую гранитную плиту как раз посредине ряда. Я говорила с ее подругой, с соседкой, с директором школы, в которой она прежде работала. Мама дожила до пятидесяти девяти лет. Она работала в школе, пока не заболела. Она любила свою работу. Всегда приходила в класс заранее, чтобы полить цветы на подоконниках, нарисовать на доске календарь и развесить географические карты. Дети приходили в помещение, где витал живой дух. Она считала Гаспе милым городком, посещала краеведческий музей не Только ради исторических выставок, но и просто так, чтобы попить чаю, глядя из полукруглого окна на бухту. Она много читала, каждый вечер в десять часов привычно принимала ванну, надевала красивое кимоно и еще несколько часов кряду проводила в постели с книгой, курила, ставила неподалеку от себя рюмку виски. Перед тем как лечь спать, она выносила пепельницу и открывала окна. Когда умер наш лабрадор, она не хотела заводить новую собаку. Однако в прогулках на берег моря ее сопровождал веселый игривый зверек, соседская собака, помесь дворняжки со спаниелем. «Мики, Мики!» — кричала она, но лохматая псина уже неслась пугать чаек — обычно птицы сидели на песке у линии прибоя, неподвижно отражаясь на гладкой, как металл, поверхности. Итак, ее дочь вернулась в Европу. Должно быть, она восприняла это как неизбежность. Она звонила, писала и радовалась как дитя, когда получала ответ — конверт со вложенными внутрь фотографиями. Но почему же после ее смерти я не нашла в доме этих писем, ни единой карточки, ни одного фотоальбома времен моей юности? Никто не мог мне этого объяснить. Моя мать, как говорили знакомые, не казалась убитой горем женщиной, она была только очень рассеянной. Когда она слушала или говорила, меж бровей у нее пролегала легкая морщинка, словно она все время внимательно слушала какой-то голос внутри себя. Ее можно было принять за ослепшую женщину, тренирующую память.
Да, вот такой, с морщинкой между бровей, она и осталась в моей памяти. Вспоминаю февраль на улице, холод, так холодно бывает, только если тебе шестнадцать и ты тащишься в пургу из школы домой. У меня заплаканное лицо, мы с мамой крупно поссорились, а затем от души помирились. Я слежу за тем, как она разжигает огонь в очаге, сидит на корточках, вполоборота ко мне, плотная шерстяная юбка закрывает ее ноги как сутана, от жара у меня сразу же начинают гореть щеки. Я рассматриваю ее лицо, кожа на нем словно колышется от отблесков пламени, играющего в очаге, я вдруг начинаю ощущать кончиками пальцев, словно ощупываю ими собственное лицо, какой у нее нос, лоб, подбородок… потрясенная, я жду, пока это пройдет, пройдет момент откровения, который дал мне почувствовать, как много общего у меня с этой немкой, эмигранткой, изгнанницей, живущей в маленьком городке…
— Мама, — говорю я медленно, в глубокой задумчивости. — Интересно, а как дела у Вальтера, у тети Мими? Почему бы нам как-нибудь не навестить их?
Когда она посмотрела на меня, я увидела все ту же морщинку. Я знаю, что она подумала: дитя мое, что нам за дело до них? Подумала, но не сказала. Она улыбнулась ласково своей дочке, которая вдруг вспомнила про свою родню, и произнесла: «Да, может, когда-нибудь мы их и навестим».
Летим со скоростью девятьсот пятьдесят километров в час, с попутным ветром. Темнота ускоренным темпом движется вперед. В потемках пассажиры «Боинга» выпили аперитив и поздним вечером, едва успев потушить сигареты, принялись за ужин. Все уже проголодались, и это было естественно. Что лучше успокаивает нервы, как не свой собственный, индивидуальный ритм удовлетворения голода и жажды? Я наклонилась вперед и подала знак стюарду принести еще выпить, при этом слегка улыбнулась попутчику. Он был определенно моложе, чем я вначале подумала, глядя на его седые, зачесанные назад волнистые волосы. Мы познакомились. Он был врач, специализировался на трансплантации сосудов, сейчас летел на конгресс в Стамбул. Я представилась как автор биографий и переводчица, летела к родственникам в Берлин. Мы начали ни к чему не обязывающий разговор.
Я говорила с воодушевлением: «Самые счастливые минуты моей жизни… крушение… радость бродяжничества… мое второе, более свободное «я»…»
Уплетая слегка приправленную специями баранину с рисом, я смотрела на экран, развернутый посреди салона, на котором мелькали кадры из фильма. Пустыня. Две смеющиеся женщины. Ослик. Я смотрела и думала об урагане, бушующем за окошком, рядом с которым я сидела, об ужасающей, заполненной водой впадине в земной коре внизу подо мной и еще о ставшем нереальным мире, затерянном где-то во времени: о моем доме на Старой Морской улице, о моем муже и трех моих собаках.
Меня пробила испарина.
— Мне нечем дышать, — еле слышно сказала я, обращаясь к седому соседу. — Боже правый, что со мной…
Он посмотрел на меня с участием.
— Погодите, мадам, я сейчас все улажу.
С этими словами он потянулся наверх и установил решетку вентилятора у меня над головой таким образом, что мне в лицо повеял прохладный ветерок, воздух, настоящий свежий воздух. О, девичьи мечты о романе с врачом! Эти исцеляющие глаза и руки. Я успокоилась. Успокоилась и положила голову вначале на плечо, а потом, чуть позже, на колени, обтянутые мягкой фланелью. Пальцы врача перебирали волосы у меня на висках. Самолет то и дело качало и подбрасывало, как корабль. «Интересно, сколько времени…» — бормотала я в полусне.
Так возвращалась я назад в Европу, уткнувшись лицом в живот совершенно постороннего мне мужчины. Еще полчаса назад я думала о том, что мне надо все распланировать, что следует как можно скорей отправить телеграмму. Теперь, в полуобморочном состоянии, я сознавала, что в каждом человеке есть ничейная полоса, где пересекаются события жизни, как куры, которые прогуливаются на негнущихся лапах, клюют зерно и поглядывают на соседа, не причиняя ему никакого вреда. Я переменила позу. Распустив волосы, расстегнув блузку, я безоглядно отдалась ритму ночи.
Полусон. Абстрактные видения. Короткие сокрушительные аргументы. Проблуждав почти два года по земному шару, я поняла свой маршрут, но никак не свое место на нем. Меня по-прежнему разбирало любопытство. Можно ли вернуться к своему прошлому? Конечно же, да. Можно ли выйти из собственной оболочки? Я видела разные города, взбиралась на горы, не раз окуналась в реки. По всей вероятности, я уже не та, что была раньше. А какой я была?
В то бесконечно жаркое лето, когда я встретила Роберта, мне часто случалось опрокидывать солонки и по нескольку раз переспрашивать. Но с ним все было иначе. В зените красоты, ценя свои слова на вес золота, в полном смятении чувств, я бесстыдно подписала контракт большой любви. Теперь я должна отдать себя целиком, вот что это значит. В том состоянии, в каком я находилась, я открыла ему свои симпатии и антипатии, делилась воспоминаниями о каникулах, о перенесенных в детстве болезнях, выдавала свои девичьи тайны, а потом, увлекшись, оживляла образы друзей и подруг моей юности, описывала прежние влюбленности, свою собаку, свою мать и своего отца.
Но что это? Поблекшие воспоминания словно сносило ветром. Что-то вдруг становилось значительней, другое, наоборот, уменьшалось. Только одно совершенно исчезло. Ушел ночной кошмар. Кошмар, который с самого детства преследовал меня своими коридорами, лесенками, тускло освещенными комнатами, выветрился из моего сознания. Через несколько дней после того, как я рассказала Роберту, что во сне искала своего отца по тюрьмам, по всем дворам, по всем камерам с бетонными стенами, какие только есть на свете, мне приснилось вот что:
Я пробираюсь по скалистой местности. Меня ведет за руку какой-то человек. Я ребенок. Моя рука целиком умещается в его руке — во сне я вижу только эту руку и часть рукава белой хлопчатобумажной рубашки. Но тем не менее я знаю, кто это. Это мой отец. И одновременно Роберт. Покуда мы карабкаемся среди каменистых обломков, мне вдруг приоткрывается смысл наших блужданий. Я должна прекратить поиски. Должна прекратить глазеть сквозь ограды, не таскаться по коридорам, не заглядывать в замочные скважины. Будущее впереди, а не позади тебя, запомни. Мы останавливаемся. Перед нами открывается перспектива. Рука мужчины отпускает мою руку, на что-то показывает, и вот я тоже увидела. На уступе отдаленной скалы совершенно буднично лежит нож. Мы смотрим на него молча. Ничто не мешает нам рассмотреть элегантную форму и металлический блеск сверкающего на солнце предмета, напоминающего продолговатый узкий лист диковинного растения, неведомо откуда заброшенный ветром.
Я открыла глаза и осмотрелась. Атмосфера покоя, и одновременно все жутко вибрирует, я даже не сразу поняла почему. Не сразу распознала гул самолета. И тут же я почувствовала, как в характерном сером свете едва пробуждающегося дня кто-то смотрит на меня и улыбается.
Я приподняла голову с его колен. Немного смущенная, встала.
— Боюсь, что я вас чересчур обеспокоила.
Он сохранял все ту же уравновешенность, что и в начале ночи.
— Никакого беспокойства, — сказал он. — Мне было приятно прижимать вас к себе. — Он чуть помедлил и затем добавил: — Я уже давно не держал женщину в объятиях.
Мы оба засмеялись и, не откладывая, принялись за ласки — поцелуи в подбородок, в нос, верхнюю и нижнюю губу, терлись носами, посапывали, наконец я приняла нормальную позу и осмотрелась кругом. Утро после ночи в пути. Кругом зевки, помятые лица. Если сейчас пойти в туалет, там наверняка еще нет очереди. Я подхватила свою сумку и, извинившись, протиснулась мимо него в проход.
В туалете я рассматривала свое лицо в зеркале. Похлопала себя по щекам и ощупала подбородок. Я такая же, как и была? Они помнят меня восьми-девятилетней девочкой с прозрачными зелеными глазами и льняными волосами. Будет ли им больно увидеть теперь эту даму, что, глядя в зеркало, деловито подкрашивает сейчас губы? Вальтеру теперь, должно быть, — погодите, дайте сосчитать — лет за сорок, совершенно невозможно представить себе, какой он стал, но из-за его спины выглядывает сильно отощавший за последний год войны темноволосый мальчишка, выглядывает и строит мне гримасы, подмигивает, приглашая прилечь на темно-красный диван. Я показываю ему язык. Тетушка, наверное, как только меня увидит, сразу скажет, что я похожа на мать. Ладно, хватит, надо подушиться немного и идти назад к своему креслу.
За завтраком он сказал:
— Поехали со мной в Стамбул.
Мы посмотрели друг на друга, на секунду всерьез задумавшись, но потом я засмеялась и отрицательно покачала головой, мол, мне очень жаль, но… Уже тогда я поняла, что и он смирился с окончанием нашего знакомства, которое произойдет в это майское утро в снижающемся метр за метром самолете, где мы сидим среди чашек из-под кофе, пакетиков с сахаром, недоеденных сухариков, произойдет после того, как загорятся красные буквы, знаменующие собой завершение позже, чем надо, начавшегося, но в дальнейшем приятного полета: по smoking, fasten your seat-belts[10].
— И-и раз, — сказала Мими.
Она только что уселась рядом со мной на заднем сиденье и потянулась к дверце, остававшейся открытой.
— И-и два, — произнесла она, когда Вальтер, под струями проливного дождя, захлопнул за ней дверцу. — И… — Мими откинула капюшон и расстегнула плащ, и вот теперь старческими руками с синими жилками она стряхнула с него капли, поставила ноги вместе и выпрямила спину, — три!
Тетка посмотрела на меня с довольным выражением.
Биргит, сидевшая за рулем, подождала, пока ее бабушка со всем управится, пока ее отец, который тем временем занял соседнее сиденье, разместит на полу сумку с фотокамерами. Из-за дождя она уже завела мотор и оставила его разогреваться, но компрессор пока еще продолжал подавать холодный воздух. Нам всем четверым пришлось протирать стекла руками.
— Поехали, — сказала Биргит.
Я видела в зеркальце ее глаза. Глаза этой серьезной девятнадцатилетней девушки, так же как и волосы, имели цвет и поразительный блеск только что очищенного от оболочки каштана. Биргит, которая, получив водительские права, старалась как можно больше практиковаться на отцовской машине, предложила отвезти меня на вокзал Цоо. Я предполагала, что поезд на Прагу отправляется где-то под вечер.
— На счет «раз», — пробормотала Мими, — выключить подфарник, гоп-ля-ля, вот мы и поехали, на счет «два»…
Мы выехали с Вольфштрассе. Чувствуя, что я прощаюсь с ними навсегда, я смотрела на грязно-белые панельные дома с маленькими окнами. За тремя из них я чувствовала себя как дома. По причине кровного родства с обитателями квартиры я знала, где стоит телефон, знала особенности газовой колонки, сидела за столом на кухне и пила пиво с хозяином дома и его дочкой в розовом банном халате, именно по этой причине старая дама, живущая у сына, при моем первом появлении — это было три недели назад — положила руки мне на лицо, посмотрела долгим взглядом и прошамкала: «Вначале поставить кофе, затем достать коньяк и говорить, говорить…»
Кто бы мог поверить! Когда мы обогнули парк Виктория, небо вдруг пожелтело, средь бела дня во всех окнах зажглись огни, прохожие пустились бежать.
— Сейчас как грянет! — сказал Вальтер.
Помня об уговоре не вмешиваться, как бы ни вела машину дочь, он наполовину перекинулся через спинку переднего сиденья и добродушно поглядывал то на мать, то на меня. Его пророчество сбылось в то самое мгновение, когда мы выехали на Йоркштрассе. Молния прорезала небо, последовал такой чудовищный удар грома, что душа ушла в пятки. Словно гигантский вертолет повис низко над городом, от вращения его пропеллера сдувало с мостовой людей и собак, вихрем несло по проезжей части газеты; деревья вдоль бульвара гнуло и так и этак. Мы во все глаза смотрели на это действо природы. Машину немного трясло, но нам это не мешало.
Мими подтолкнула меня в бок. Она подняла брови и движением головы показала куда-то в сторону.
— Смотри внимательно, Магда, скоро покажется мост. Да что там, одно название, что мост, на самом же деле ржавая железяка, по нему проходит только С-бан — городская железная дорога.
Она загнула по очереди три пальца, перечисляя:
— Большая, страшная, ржавая железяка.
Я встретилась взглядом с Вальтером. Она расстроена, прочитала я по его глазам. Я кивнула. Да, я знаю. Ей больно, что я уезжаю. Что ж, продолжил он молчаливый диалог, мне это тоже неприятно.
— Она многое пережила, — произнес он вслух несколько дней назад, обращаясь наполовину ко мне, наполовину к себе самому. Мы оба находились в темной комнате и рассматривали серию фотографий, которую он только что напечатал и развесил сушить. Я наклонилась и стала с интересом всматриваться в эти этюды лица старой женщины, ведь и я видела ее такой. Вот она смотрит на тебя с улыбкой, спокойно слушает и, отвечая на твои вопросы, простодушно сама рассказывает: «Мое детство было сплошной идиллией — кукольный театр и летние вечера; что бы ни натянула на себя моя младшая сестренка, ей все было к лицу; когда в Берлин вошли русские войска, все женщины оказались беззащитны перед ужасом насилия». Я знала, что тетка — страстная картежница, любит готовить, сама ходит за овощами на рынок и что иной раз, движимая стремлением все упорядочить и восстановить, изгнать хаос и развал, она смотрит взглядом, из которого разом уходит покой, и считает, отмеряет, суммирует…
— Да, — подытожила я, — тут она в полный рост.
Когда мы выехали из-под железнодорожного моста, дождь хлынул по-настоящему. «Ну и ну», — проворчала Биргит и пустила «дворники» с устрашающей скоростью. За какие-то считанные секунды асфальт мостовой скрылся за переливающейся и дрожащей массой воды. Мы свернули на Бюловштрассе, ехали, то прибавляя скорость, то останавливаясь, вдоль светофоров и наконец угодили в дьявольское скопление машин, желтых такси и кремового цвета автобусов, на этом месте произошел несчастный случай, дальнейший проезд по улице Бюловштрассе был перекрыт.
Биргит не теряла самообладания. Она пристроилась в хвост такси и сумела выехать с перекрестка, свернула, резко нарушив правила, на Потсдамерштрассе. Это был бедный район. Реклама эротических шоу, бары, мусорные контейнеры и наглухо заколоченный ресторан под названием «Сувлаки-Джонни».
Она посмотрела на меня в зеркальце.
— Не волнуйся. Ты успеешь на поезд.
Но на самом деле я не волновалась. Благодаря беспокойной Мими мы выехали из дому на целый час раньше положенного. Я не возражала бы, если б мы доехали до самой Стены. Да и вообще все мне стало безразлично. Поезд вскоре отправляется с вокзала Цоо. Ну и что с того? Это ведь не последний поезд в моей жизни. Погрузившись в тепло, в компании тетки и двоюродного брата, которые точно так же, как я, не произносили больше ни слова, и еще племянницы, которая единственная, казалось, не спала, я давно уже ни на что не реагировала.
Я посмотрела на девушку за рулем. На ее затылок, на маленькие белые ушки, которые, выступая из-за забранных наверх волос, придавали ей особенное обаяние. Биргит изучает биологию, на прошлой неделе, глубоко страдая, она порвала с молодым человеком, о котором рассказывала мне до этого со всеми подробностями. Бархатные брови, раскосые глаза. Ее внешность и манера держаться выдают мне ее тайны больше, чем самый доверительный разговор. Вот сейчас она сняла руку с руля, провела ею по щеке, переставила тремя пальцами подфарник и через левое плечо покосилась на нас. На мой взгляд, она невероятно хорошенькая.
Мы свернули налево. Затем снова направо. Перед нами небольшая площадь. Дерево, обнесенное оградой. Дождь монотонно барабанил по крыше машины. Мои веки налились свинцом. Я оперлась локтем о раму и стала поддерживать голову, потому что все время клевала носом. Нас с воем обогнала машина «Скорой помощи», пришлось затормозить, я засмотрелась на автобусную остановку, где жалась в углу группка людей и собак, темные, бесплотные фигуры, похожие на привидения с неясными контурами. Когда мы продвинулись на метр вперед, возникла стена с надписями флуоресцентной краской: «Jankees raus! Chinesen raus! Türken nicht erwünscht!»[11]. Я скользнула по стене безразличным взглядом. По мне, что этот город, что любой другой (любое другое скопище трущоб, любая выгребная яма, которая переносит лишь собственную вонь) — ко мне все это не имело отношения. Одно сейчас в целом мире было для меня важно — рокот мотора и глубокое дыхание моих родственников… я почувствовала, как мои мускулы расслабляются.
— Мы подъезжаем к Ноллендорфплац, — неожиданно раздался голос Биргит.
Я подняла голову. Это четкое сообщение привело меня в чувство. Куда бы меня ни занесло воображение, сколь бы долго я ни отсутствовала, сейчас я встряхнулась, приняв более удобную позу, и заметила в машине бледные лучи послеполуденного солнца. Я взглянула в окно. Вон театр, станция метро и дома, фронтоны которых украшают балкончики с гнутыми металлическими решетками. Они располагались вокруг площади, как раз на пути к вокзалу. Ага, вот я и приехала! И гроза кончилась.
Трое моих попутчиков тоже заметно приободрились. Мими легонько постукивала кончиком сигареты по ногтю большого пальца, Вальтер поднес ей горящую спичку, Биргит сказала: «Вы только посмотрите…»
По колено в воде, что хлестала из канализационного колодца, стояла и пела группка Божьих странников. Нищенка в намокшей юбке, облепившей икры, рылась у себя в сумке, пытаясь что-то найти, и вот достала кожаный дорожный несессер. За стойкой крашенного красной краской буфета мужчины пили пиво и ели колбасу с кетчупом, а за ними неотрывно наблюдали сбившиеся в стаю вымокшие под дождем овчарки. Возле тротуара затормозило такси, оттуда вышел мальчик, который с таинственным видом прижимал к себе какой-то футляр темно-фиолетового цвета.
Мы наблюдали молча, все четверо, за тем, как ведут себя люди, которые, в отличие от нас, не клюют носом, а, напротив, поддерживают оживленную беседу. Мы составляли единое целое, полностью, на сто процентов, — мы будем вместе, все как один, философствовать, обиженно молчать, буянить или смеяться. Который час? Проезжая мимо магазина часов, мы все дружно оглянулись: без пяти пять.
Кляйстштрассе. Кафе «На том свете». В этом зале, освещенном неоновыми огнями, мы не раз сидели с Вальтером за рюмкой. Заведение не закрывалось всю ночь, кого мы там только не видали: журналисты и алкоголики, билетерши и кондукторши, парикмахерши и бармены. Позавчера к нам за столик подсел некий поэт, он милостиво согласился выпить за наш счет кофе с ликером, а потом взялся читать из своих произведений.
— По-моему, это было трогательно, — ни с того ни с сего сказал Вальтер. Он прочитал мои мысли.
В тот же вечер, только позднее, из публики неожиданно поднялись двое музыкантов, никто не видел, как они вошли, они были завсегдатаями кафе. Выключили музыкальный автомат — на долю секунды возникло неловкое молчание, потом зазвучала музыка, гармоника и банджо, — посетители сорвались с мест, каждый стал шутки ради хватать соседа и кружить его в некоем подобии вальса под тягучие, томительные, одинокие звуки забытого шлягера… Вальтер, мужчина за сорок лет, делает в танце короткие шаги. У него затуманенный взгляд профессионального фотографа. В его профессиональную экипировку входят усы и кожаная куртка.
— Магда…
Мими пристально смотрела на меня, покусывая губу. Она шевелила пальцами левой руки, но так и не могла решить, что бы пересчитать. Я махнула в сторону окна.
— Гляди. «Европейский центр». Мы почти доехали.
Мгновение мы обе смотрели на розовую звезду концерна «Мерседес», вращающуюся на своем бетонном основании.
Мы припарковали машину. Вышли. Перед нами было здание вокзала и ступеньки, которые Мими пересчитала все до одной: их оказалось восемь. Поезд, который должен был доставить меня в Восточный блок, стоял, готовый к отправлению, на первом пути. Я попрощалась, вся в слезах. Когда прозвучал гудок и состав пришел в движение, маленькая светловолосая Мими в неправильно застегнутом плаще побежала по перрону, что-то крича вдогонку, и мне вдруг бросилось в глаза, как разительно она похожа на мою мать.
Должно быть, что-то стряслось. Поезд снова стоял. Я не знала, как поступить. Мне не хотелось лишний раз вылезать из постели.
Мы уже много часов провели на границе. Мой паспорт неоднократно проверяли. Женщина в расстегнутом форменном пиджаке без тени сострадания обшарила простыни, мои босые ноги, пристально рассмотрела мое сонное недовольное лицо. Когда эта ведьма удалилась, поезд, похоже, снова пришел в движение, поэтому я закрыла дверь своего купе на задвижку. Хо-хо, едем в Голландию, если повезет, до Нюрнберга можно будет поспать. Я сняла с себя платье и снова улеглась. Было два часа ночи, но проехать ничтожное расстояние от Праги до западногерманской границы оказалось делом весьма нешуточным.
До моего слуха доносились тревожные звуки. Они зарождались где-то вдали, медленные, тихие, угрожающие, такие звуки всякий узнает нутром, поневоле обеспокоится даже тот, кто незнаком с тайным языком глухой стены и тюремной двери с бесшумным запором. Гулкий топот сапог. Жаркое дыхание собак, которых держат на поводке. Я подлетела к окну и закатала вверх штору.
На улице туман. Поезд остановился на плавном повороте. Вагонов было так много, что я не могла разглядеть ни первого, ни последнего. Правда, метрах в ста от себя я различила освещенное прожекторами здание, над входом в которое виднелось название населенного пункта. Помезье. Еще я увидела в тумане группу мужчин и женщин в форме, с собаками на коротком поводке, маршировавших в сторону поезда. Я быстро надела туфли, платье и плащ.
Хочу домой, подумала я. Шум приближался. Не хочу, чтобы кто-то или что-то меня задерживали. Из соседнего купе раздавались приказы на языке моего отца, который я понимала с трудом. Теперь, раз уж я решила вернуться домой, я спешу. Дверь в мое купе открыли рывком.
Вообще-то все это было смехотворно. Они кого-то искали — преступника, врага государства. Неужели они в самом деле думают, что подобный субъект сидит в ящике под спальной полкой? Они постучали прикладами автоматов по потолку, обшарили незанятые верхние места. Ползая на коленях, исследовали пол. Когда все удалились, я вспомнила, что уже видела лицо той женщины, она бросила на меня ничего не выражающий взгляд, я еще обратила внимание, что теперь пиджак на ней был застегнут.
Я стояла у окна, сна ни в одном глазу. Мимо проплывала ничейная земля. Я увидела наблюдательную вышку, яркие прожектора, деревянные настилы с оградой из колючей проволоки. За перелеском показалась следующая станция. «Ширндинг», — прочитала я на табличке, это уже была Германия. Интересно, какой меня увидел одинокий дежурный, стоявший на платформе? Наверное, я показалась ему привидением со стиснутыми зубами. Женщина возвращается домой, несколько дней назад ее вдруг что-то кольнуло, возник неясный душевный подъем — не пришло ли время, — но теперь, после того эпизода на границе, она с упорством маньяка, которому чуть было не подставили подножку, одержима одной-единственной навязчивой мыслью: черт побери, я еду домой!
Перед глазами проплывали лиственные и хвойные леса, освещенные солнцем долины и обнесенные изгородями фермы. Несмотря на ясную июньскую погоду, на лугах было мало животных. Я приближалась к родному дому. Из Праги добиралась на поезде. Затем автобус доставил меня в глубь Моравии. Чем ближе подъезжаешь, тем яснее вспоминаются цвет и свет родной деревни. Больше всего меня радовали первые лучи солнца, утром, когда оно еще только восходит из-за холмов, мне было в ту пору лет пять или шесть. Дорога взбирается в гору. Ты замечаешь, что не слишком внимательно смотришь на ряды буков, на кукурузные поля, на огромную страшную кучу сельскохозяйственных отходов, возможно, не подошло еще время узнать, как идут дела. Лучше зайти вначале в кабачок, который, как ты наверняка помнишь, расположился в самой высокой точке села, там, где сходятся три проселочные дороги и где летом на площадке традиционно разжигают огонь и начинают праздники. Во время этих праздников ты стоишь под открытым небом пронзительно-розового цвета и не можешь глаз отвести от живых петушков, которые торжественно приплясывают под звуки волынки на украшенных лентами столах…
Автобус остановился на вершине холма. Не успела я со ступенек сойти, как уже увидела — вон он, стоит трактир «Гостинец на выгледеш». Это название, которое я и выговорить-то не могла, затронуло во мне какие-то струны. Я осмотрелась кругом и засмеялась. Гостиница «На смотровой площадке». Гостиница «На смотровой площадке». Разве это не смешно? Фасад выходит на обсыпанное со всех сторон щебенкой бетонное зернохранилище, из боковых окон вид на бензоколонку. Я толкнула входную дверь — она оказалась заперта. Тут я обнаружила написанную от руки бумажку с каким-то сообщением.
«Открыто с 16 до 18 часов». Вот так-то. Здесь пропускают рюмочку после работы. Тут никто не ужинает и, уж само собой, не спит. Ну ладно, не пройтись ли для начала по этой асфальтированной дорожке? Там, на другой стороне холма, должны стоять дом, качели и белый тутовник десятиметровой высоты, который рос там со времен моего раннего детства. Но, однако, что это со мной? Надо стереть с лица это дурацкое выражение, словно вот-вот прыснешь со смеху — как дурочка. Кстати, почему здесь так тихо?
Какая удивительная тишина! По заросшему цветами склону я спустилась вниз с холма, я уже успела заметить, что машины здесь несутся на полной скорости, не отклоняясь со своей трассы ни на пядь. Ниже холма простирались поля, некоторые были засажены какой-нибудь сельскохозяйственной культурой, кукурузой или хмелем, вдалеке рокотал трактор, дул легкий ветерок, над кучей мусора носились с криком чайки, их крылья сверкали на фоне голубого неба. Какие же здесь строят высокие сараи! Удивительная пустота, ни одного человека не увидишь на огороде или в поле. А это что? Уж не усадьба ли барона Шебека — там, подальше, где маячит высокая узкая труба винокуренного завода, на котором изготовляли самую крепкую в здешних краях сливовицу? Я вошла во двор, но навстречу мне не выскочила с лаем собака, пораженная, я наблюдала картину полного запустения. Стены разрушены, подсобные строения осели, жилым казался лишь один этаж усадьбы. По запаху навоза я нашла конюшни, из-за низенькой дверцы на меня поглядывала белая лошадь, но, когда я захотела погладить ее по носу, она меня укусила. Еще в хлеву стояли коровы с добрыми, терпеливыми глазами, почему вы не на пастбище, милые? Просторов здесь довольно, травы довольно, почему же вы не чищены, навоз густым слоем облепил ваши бока?
По улице прошла группка людей. Мальчонка с рюкзаком приветливо поздоровался со мной. Наш дом подальше, еще чуть пройти, и я его увижу. Это хороший дом, довольно большой, у нас семья обеспеченная. В гостиной ковры с замысловатым орнаментом, повсюду в вазах цветы, за роялем сидит моя мать и, кусая губу, играет одной рукой. Эта рука, что сейчас вдруг стала похожа на миленького, ластящегося зверька, перебегает сверху вниз по клавиатуре. Но вот она поднимает глаза, корчит гримаску и говорит: «Ах, научусь ли я когда-нибудь? Ну ладно, пошли в сад». Собака — дикий зверь, наполовину собака, наполовину волк, — поняла и немедленно поднялась с места. В саду у нас красиво. Там есть небольшая шпалера винограда, тутовник, возле аллеи подвязанных молодых яблонь — курятники и загон для поросенка. В сарае, на задворках всегда кипит жизнь: слева в стойле чистокровная лошадь арабской породы, в гараже справа — синий мотоцикл и коляска к нему. Мой отец, директор сахарного завода в Ославанах, на работу ездит на мотоцикле либо верхом, это не так уж далеко, километров пять, не больше, по тропинке вдоль реки. Я помню до сих пор…
Я прибыла на место. Да-да, стояла перед своим домом. Какая буря чувств! На глаза навернулись слезы: как хорошо, до мельчайших деталей знаю я эти стены и эту крышу! Только странно, что на первом этаже теперь сделали магазин. Погляжу-ка я, что здесь есть на витрине, это поможет немного успокоиться, — тут сахар, фасоль, джем, печенье, туалетная бумага, а на стекле чем-то белым выведено: «Смишене Збожи», верно, это означает «всякая всячина». Теперь я смотрю на сад. Он определенно стал меньше, и старого тутовника уже нет, подвязанных яблонь тоже, но козлик с ярко-голубыми глазами, который вдруг приблизился ко мне, по-моему, очень милый. Я толкнула его кулаком в упрямую морду, он решительно дал сдачи. Что, братец, захотелось побороться?
— Эге-гей! — вдруг услышала я.
Я обернулась.
В нескольких шагах от меня стояла светловолосая женщина. Ее улыбка предназначалась мне.
— Эй! — еще раз воскликнула она и чуть-чуть вытянула шею вперед. Руки у нее были заняты. Одной она держала девочку лет четырех, другая сжимала ручку тележки, на которой женщина перевозила большой мешок картошки.
Она принялась мне что-то объяснять, о чем-то меня спросила, показала на дом. Я рассматривала ее красивое широкое лицо — должно быть, она была со мной одного возраста, — интересно, о чем это она?
— Я жила здесь, — наконец произнесла я по-английски. — Летом сорок шестого мы с мамой уехали.
Тут произошло невероятное: ее серые глаза широко распахнулись — она меня узнала.
— Магда!
Она выпустила из рук тележку и даже, без всяких колебаний, ребенка. Ей нужны были две руки — обе обвились вокруг меня, похлопывали меня по спине, брали крепко за плечи и отдаляли ровно настолько, чтобы можно было еще раз меня осмотреть, но при этом ни в коем случае не дать мне улизнуть.
— Магда… Магда Резкова!
Милена Цепова родилась в той же деревне, что и я. Должно быть, еще детьми мы играли вместе, наши матери дружили. Она с грехом пополам говорила по-английски.
— Ты пойдешь со мной, — решила она в радостном возбуждении. — Смотри. Мой дом стоит на углу, отсюда в ста метрах. Ты поешь и останешься у нас.
Она наклонилась и вновь подхватила ручку ребенка.
По деревенской улице мы покатили тележку дальше, было четверть первого. Пришли к дому с остроконечной крышей и с добротным, отдельно стоящим сараем, ветер играл ветками вишни и тутовника, под навесом веранды стоял диван.
Милена указала на дом и сарай и, просияв, пояснила:
— Кузница. Этот дом раньше был кузницей.
По заросшему травой пригорку мы притащили картофель на кухню, расположенную во флигеле, четырехлетняя девочка Эли боязливо смотрела на меня. Милена открыла дверь и провела меня в гостиную с распахнутыми окнами, через которые внутрь падал свет, к двум мальчикам. Один из них — семилетний Куба, у него была круглая, как шарик, голова и такие длинные ресницы и мягкие щеки, что его можно было принять за короля эльфов, другой — девятилетний Матей — высыпал из горсти на стол, глядя на меня сияющими черными глазами, палочки для игры в микадо, прямо передо мной. Я протянула руку, подержала ее в воздухе, а потом, затаив дыхание, в наступившей тишине, которую, казалось, можно было резать ножом, подцепила с филигранной точностью самую верхнюю палочку.
Затем нас позвали к столу, детей и меня. Нам подали хлеб с творогом и луком, чай и горячие вареники со сливовой начинкой.
— Попробуй, Магда, — сказала Милена, подвигая ко мне блюдо с белыми кругляшками, от которых шел пар. — Видишь, это называется швесткове кнедлики. Ешь, тебе понравится!
Милена и ее муж с удовольствием говорили по-английски. Когда сегодня днем я познакомилась с этим радушным евреем-юристом, я поняла, почему это так. Иржи бывал в Амстердаме и в Лондоне. Дневная и ночная жизнь буржуазного общества покорила его. Наличие свободы, дорогих машин и газет само по себе не преступно.
— А моя страна — это трагедия! — то и дело восклицал Иржи, сопровождая меня на прогулке по полям и вдоль реки, протекающей по родным мне местам, и помогая мне проникнуть в дом, дворы и сердца людей моей деревни.
— Кто она? — Все хотели узнать у него про меня.
Одна крестьянская вдова разрешила мне пройти во двор — мы застали ее, когда она выносила ведро супа поросенку. Она разговаривала с ним, он отрывал бело-розовую мордочку от похлебки, слушал и даже хрюкал что-то в ответ. Учитель начальной школы показал мне своих голубей — у каждого из них был отдельный домик, приделанный к стене сарая. Управляющий водяной мельницы, а прежде ее владелец, проходил старое строение слоем свежей краски. Увидев нас, он прервал свою работу для того, чтобы откупорить бутылку шипучего белого вина. Иржи рассказал, кто я такая. Затем еще несколько дверей распахнулось перед нами, открывались новые бутылки, лица людей начинали лучиться, одна женщина заплакала, здесь хорошо помнили моего отца, мою мать и их белокурую дочурку.
— Какая трагедия! — воскликнул Иржи, когда, пройдя через заброшенный лес, мы не нашли там ни одной лисички к ужину.
Милена никогда не ходила вместе с нами на подобные прогулки. Эта красивая женщина, которая впервые стала матерью лишь на десятый год супружества, однажды сделала свой выбор. По утрам, очень рано, когда я еще лежала под ватным одеялом за каменной печкой, я слышала, как она возится с детьми на кухне. Чтобы не нарушать их привычный распорядок, а также ради себя самой я выходила позднее, когда уже негромко играло радио, а покрытые росой овощи из собственного огорода лежали возле мойки, Милена, на которую падали лучи солнца, оборачивалась ко мне с улыбкой, а сама тем временем скручивала вместе две половинки кофеварки. Булочки, посыпанные сахаром. Мое платье, сохнущее на веревке. Женщина, которая горячо принимает к сердцу мою безопасность и здоровье. Милена мне и подруга и мать и прежде всего сестра: в первый же предоставившийся для беседы вечер, прислонясь спиной к нагревшейся за день стене дома, мы выяснили, что весной 1945 года прятались в одном и том же подвале.
Мы выпустили кур. Бомбардировки приближались все ближе и ближе, поговаривали, что русские подошли уже под Брно, наша деревня пролегала как раз у дороги, ведущей к аэропорту, если будет прямое попадание, куры смогут разбежаться врассыпную.
Мы с мамой укрылись в подвале у нашего друга-винодела по имени Грубец. Мы взяли с собой и собаку-волкодава. Вместе с тремя-четырьмя другими семьями мы лежали на матрацах среди гигантских бочек и слушали, как над головой у нас бушует война. Все пытались по свисту, взрывам, треску пулеметных очередей определить, чья берет. Обсуждали замечание, брошенное немецким телеграфистом, который в тот момент, когда мы появились на ферме, упаковывал свои манатки: «Ну, погодите. Вот придут русские, тогда вам не поздоровится».
К концу пятых суток установилась мертвая тишина. Все переглядывались в свете карбидной лампы. Надо спокойно пересидеть. Грудному младенцу помазали губы медом. Лучше бы он не плакал. Но тут раздался топот сапог, земля дрожала под ними, неизвестные шли, разговаривая на чужом языке, звуки становились все яснее и громче. Шаги на лестнице подвала, они спускаются, все мы смотрели на дверь, в нее забарабанили, кто-то из нас услужливо открыл.
Я никогда в жизни не видела подобных людей. Два солдата, оба с широкими лицами, плоскими носами и черными как угли раскосыми глазами, они были монголы. Они зашли в подвал и посмотрели на нас без улыбки и не здороваясь. Казалось, один из них проявил интерес к моей красивой белокурой матери. Он подошел к ней. В эту секунду его товарищ сделал жест автоматом — по лестнице, наверх, живо! — всем нам разрешили разойтись.
На улице даже от сумеречного света у меня появилась резь в глазах. В воздухе витал запах железа, от которого першило в горле. Я увидела военные грузовики, мотоциклы, монгольского вида солдат верхом и женщин, затянутых в гимнастерки, с патронташем, перепоясывавшим грудь, — они с каменным лицом смотрели по сторонам и лающим тоном отдавали приказания.
В темноте мы двинулись к дому, я, моя мама, собака и двое маленьких мальчиков, которые почему-то были доверены ее заботам. Хотя до дома было всего-то полтора километра, мы шли не меньше часа. Мне не раз мерещилась на обочине разрушенной дороги серая скорчившаяся фигура. И вот наконец наш дом. В саду на газоне, освещенные пылающим костром, стояли два танка. В полном молчании мы вошли во двор. Повсюду лежали бесчувственные тела русских солдат. Мы их насчитали восемь.
В эту минуту навстречу нам из дома вышел офицер. Он поздоровался с мамой по-французски, извинился за попойку, которую устроили его солдаты, и сказал, что если мы поселимся на верхнем этаже, то бояться нам нечего, никто нас и пальцем не тронет.
Он перевел взгляд с матери на нас, детей. Я увидела, как он заулыбался и покачал головой. На его лице появилось озорное выражение старого дядюшки, который что-то задумал. Он зашел на кухню, вернулся с карманным фонариком и сделал нам знак следовать за ним. В углу сарая на мягкой подстилке из сена лежала целая куча яиц.
Есть события, которые не уходят в прошлое. У них есть ужасное свойство происходить не однажды, даже не дважды-трижды через равные промежутки времени, а просто-напросто оставаться, никуда не исчезать, сколько бы лет ни прошло. И не в динамичной форме, а в статичной. Не как поток времени, а как застывшее мгновение. Когда ранним сентябрьским утром я отперла дверь отчего дома, я была еще крохой. Мне было без малого шесть лет. Одной рукой я отодвинула щеколду, другой, держась за медный замок, потянула на себя — я знала, что дверь заедает. Я нервничала. В конце концов меня разозлило, что снаружи кричали и били прикладами в дверь, а с лестницы мать с распущенными волосами, нагнувшись, шептала мне что-то свое. Тут дверь распахнулась, и действие началось.
Моего отца предали в сентябре 1944 года. До этого немцы его не трогали, возможно, благодаря его браку с арийкой. Приходя утром на работу, он перепечатывал на машинке радиосообщения Би-би-си, прослушанные им накануне вечером. Затем переправлял их партизанам в горы. Хотя должности директора он больше не занимал, но по-прежнему руководил фабрикой. То утро, казалось, началось как обычно. Проснувшись, я забралась в постель к родителям, устроилась среди теплых перьевых подушек и наблюдала оттуда за тем, как бреется отец. Пена покрывала его подбородок до ушей, губы казались слишком красными, он подмигивал мне в зеркало и распевал с остановками веселую песенку про птичий оркестр, по-чешски «Птачи капела». Когда возле нашего дома остановились грузовики, я была внизу одна. Одетая в пушистый домашний халатик, сидела на кухне, обхватив руками чашку суррогатного какао-напитка с молоком. Я прислушалась. На улице раздались громкие возгласы. В машинах не отключали мотор, но с места они не двигались. Я ринулась к лестнице и увидела мать, перекинувшуюся через балюстраду.
Я стою в проеме двери. Не двигаясь и не моргая смотрю на гестаповцев. Они хотят войти в наш дом. Я ничего не чувствую. Вижу сапоги, кожаные ремни и оружие и не обращаю внимания на то, что загораживаю дорогу. Тогда чья-то рука отпихивает меня в сторону. С силой, потому что я лечу и утыкаюсь лицом в пальто, висящие на вешалке. Они пахнут травой и дождем. Я слышу странные звуки, которыми сопровождается арест моего отца. Это продолжается недолго. На лестнице появляется группа людей, они поспешно спускаются, мой отец посредине. Волосы у него немного всклокочены, на нем старый пиджак, я не могу как следует разглядеть выражение его лица, потому что он прикрывает рот носовым платком. Не поднимая глаз и не оглядываясь, он проходит прямо мимо меня и покидает дом.
Июньские дни тянулись для меня бесконечно. Я не была отягчена никакими обязанностями, никаким долгом. Только лишь смотрела на траву. На вишню, крона которой заполнила полнеба. Спокойная семейная жизнь Милены, почти что в отрыве от реального времени, ограничила для меня горизонты — вот Матей, Куба и их отец выходят по одному на улицу с мокрыми волосами и в чистых майках, вон кошка сидит, вон растут помидоры, опрыскиватель рядом, — а когда я смотрю на четырехлетнюю Эли, которая уже подросла, но мама все еще дает ей подслащенное молоко из бутылочки, я думаю: «Я и сама мало чем отличаюсь от этого ребенка. Я опять ничего не понимаю, как в детстве, что ж, события жизни непреходящи. Все будет так, как и должно быть». И я поворачивалась на другой бок, чтобы найти сигареты.
Иногда бывало приятно поделать что-нибудь по дому. Я вытирала посуду. Ходила за хлебом. Чем чаще, с буханкой под мышкой, я проходила мимо родного дома, тем, казалось, сердечнее он меня приветствовал. Иногда я замечала, что на втором этаже открыто окно, занавеска ходила ходуном вдоль подоконника. Я начала понимать, что ни я, ни дом не в ответе ни за дурацкий магазин, ни за безвкусный сад. Разве это имело какое-либо значение? Важен был летний воздух, струящийся в комнаты сквозь окна, ведь он-то ничуть не изменился, был прежним, более того, я его никогда не забывала, так же, как не забывала и голубую вазу с алыми маками, что стояла перед зеркалом в холле, и колоссальных размеров белую луну, что всходила зимой над холмами. И я вдруг останавливалась посреди дороги. Но как раз тогда мне вдруг случалось подумать: «Я чистая страница, свободна от прошлого», я вспоминала с фантастической ясностью тот восторг, который охватывал меня, когда мы с папой ездили на фабрику. Бывало, ранним летним утром мы скакали рысью по тропинке среди ольхи вдоль реки Ослава, и все то появлялось, то исчезало: кустарник — река, кустарник — река. Только папа, я и кобыла никуда не девались, приезжали вскорости на сахарную фабрику, где лошадь распрягали и она паслась на лугу, а мы с папой устраивались в комнате с высокими окнами — он, со своим смуглым, узким, оживленным лицом, начинал звонить по телефону и что-то записывать, я же раскрашивала красным и зеленым карандашом обведенных черным контуром медведей и жирафов…
— Знаешь, — сказала я однажды Милене, которая прилегла рядом со мной на траву, — пора мне потихоньку трогаться домой.
Я задумала проехаться на прощанье по округе. Поглядеть на окрестные деревни, ведь завтра я уезжаю. Взяла велосипед Милены, по-спортивному вскочила в седло и покатила вниз по асфальтированному спуску. Ветер свистел у меня в ушах, бабочка пыталась забраться мне под блузку, смешно, что я уезжаю, эти увитые виноградом склоны мне ничуть не надоели.
Доехав до перекрестка, я вдруг услышала: «Тето!» Оглянувшись, я увидела худенького мальчонку, который, стоя во весь рост, нажимал на педали. «Тето!» — крикнул он вторично, уже догнав меня, это означало «Тетя!». Матей захотел сопровождать меня в моей прогулке.
Мы разговорились, чешский мальчик и я. Проехав молча какой-то кусок пути рядом со мной, Матей изобрел гениальное решение языковой проблемы, стоявшей между нами. Что за беда, что я говорю с его родителями на совершенно непонятном наречии? Я ведь не сумасшедшая, нет, наоборот, славная. Он поехал чуть медленнее, бросил на меня быстрый взгляд, показал куда-то вдаль и принялся что-то объяснять. Не понять было невозможно: подъем голоса, замедление, ускорение темпа речи, вот он задумался, наморщив лоб, сделал паузу, подыскивая слова, затем вывод, улыбнулся. И вот закончил, точка, посмотрел на меня.
Я тоже улыбнулась, согласившись с его доводами, и подумала: «Чешский отличается сильной артикуляцией и большим количеством звука ”а”».
Дорога не просто взбиралась на кручу, она становилась значительно хуже. Во многих местах асфальт был разбит. Нам обоим пришлось ехать с осторожностью, чтобы позорно не свалиться. И наконец вершина холма. Мы вздыхаем с облегчением, говорим «уфф!» — немного наигранно. Он снова заговорил. Я слушала. На этот раз рассказ требовал от него серьезного, убедительного тона. Время от времени он смотрел в сторону и продолжал говорить лишь после моего кивка. Разговор — разговор! — это не сообщение чего-то, что тебе известно, а желание утвердить свое значение в глазах других.
Его заключительная фраза звучала так: «…старавранаколач!»
Чтобы сказать что-то в ответ, я повторила последнее слово:
— Колач.
Он с серьезным видом покачал головой и поправил меня.
— Колач, — снова сказала я.
— Колач! — Как я поняла, «л» должно было звучать значительно тверже.
— Колач, — повторила я.
Теперь правильно. Он удовлетворенно кивнул: получилось. Догадается ли он теперь снизить темп? Дорога шла по заросшей цветами долине. Воздух был мягок и ароматен, как розовые лепестки. Какой мне выбрать язык, чтобы в свою очередь что-то рассказать ему? Экзотический словарный состав нидерландского языка, наверное, не уступает чешскому. Я немного подумала, прокашлялась и начала, убедившись, что он меня слушает, рассказ про своего мужа, собак и житье-бытье на южноголландском побережье. Я уже не помню, что еще я ему наплела, но, должно быть, это было забавно — у меня до сих пор стоит перед глазами лицо Матея, он весело и понимающе улыбается мне.
— Самое лучшее — это цветущие поля тюльпанов, нарциссов и гиацинтов, — так я закончила свой рассказ. — Тогда по всей деревне идет такой же запах, какой бывает в шкафу с бельем, переложенным мылом.
Холмы Моравии. Река Ослава. Прощание и возвращение. Я думаю о Матее, девятилетнем мальчике в синем тренировочном костюме. Когда он хотел прибавить скорость, чуть обогнать меня, он вставал на педалях. Я видела его худенькую фигурку то справа, то слева от велосипеда. Если мысленно убрать этот велосипед, то будет похоже на комический фантастический танец в воздухе.
Вернувшись домой, я спросила Милену, что означает слово «колач».
— Колач! — смеясь повторила она. — Это такой пирог!
Услышав это слово, Матей вернулся к прерванной теме. Он хотел испечь для меня пирог с вишневой начинкой. Чтобы я завтра в поезде не умерла с голоду. Его матери ничего не оставалось, как отмерить муки и растопить печь.
Они возились довольно долго.
На рассвете поезд прибыл в Нюрнберг. Толпа измученного народу высыпала из вагонов в поисках сосисок и газет. Все еще было закрыто. Я покорно поплыла вместе с потоком пассажиров, побродила по платформам и, увидев, что поезд еще не подали, встала в очередь перед кофейным автоматом. Когда подошел поезд, все стали проталкиваться вперед. Вместе с тремя словаками и двумя цыганками с грудным ребенком я устроилась в свободном купе в вагоне поезда, который, проезжая ночью по каким-то неизвестным местам, вобрал в себя серный дух. Мы с трудом нашли такое купе. Поставили в ногах сумки, сели сложа руки и стали ждать отправления.
Все было нормально до тех пор, пока не стали подъезжать к Вюрцбургу. Когда поезд остановился в пригороде, в наше купе ввалился рослый белобрысый детина с красной шеей — служащий железной дороги. Вид у него был злой. Он побарабанил ногтями по стеклу с приклеенными снаружи полосками бумаги и спросил, умеем ли мы читать. Никто не ответил. Тогда он выпятил грудь и буквально уничтожил нас значительностью своего официального сообщения. Оказывается, мы заняли купе матери и ребенка. «Вон! — рявкнул он по-немецки, лаконично подытоживая ситуацию. — Все вон!» И не успели еще словаки, цыганки с ребенком и я выйти, как мать уже появилась на пороге. Красивая молодая женщина с отрешенным взглядом проскользнула мимо нас в купе, прижимая к себе ребенка, чтобы, несмотря на все трудности пути, посвятить себя радостям материнства. Служащий закрыл за ней дверь.
Я стояла в проходе. Один из словаков угостил меня тонкой черной сигаретой. Дым разъедал мне глаза и легкие, но принес такое облегчение, что я готова была расплакаться. Я прислонилась спиной к стеклу, отвернувшись от мелькавших за ним пейзажей и забыв об усталости, желании спать, страхе, отвращении, обо всем, кроме чувства совершенного одиночества, которое словно покрывало легло мне на плечи. Рядом со мной, на откидном сиденье, приделанном к стене, примостилась цыганка со спящим младенцем на руках. Выражение ее лица было глухое и непроницаемое, ее словно не было здесь вовсе, несмотря на ее длинную юбку и пузатую сумку у ног. Поезд трясло. Прозвенел колокольчик на железнодорожном переезде. Прямо напротив меня, за стеклянной дверью, мать целовала своего ребенка и доставала ему из специального термоса бутылочку молока. Привезли передвижной буфет, нам пришлось встать на цыпочки, чтобы дать дорогу этому чудовищу. Официант в форменной куртке из льняной ткани открывал одну за другой двери купе и с легкостью сбывал свой товар — та мамочка тоже купила у него кофе и булочку, — но нам ему ничего не удалось всучить. Мы были пассажиры другого рода. Словаки достали черный хлеб, цыганка, прикрывшись красной шалью, приложила ребенка к груди, а я развернула белую бумажную салфетку с вишневым пирогом, нарезанным на квадратики.
Я ехала домой. Устремив взор на маленький оазис, фата-моргану за оконным стеклом, я думала: что это значит для человека — иметь дом, адрес, место жительства? Я это уже плохо помнила. Стоя в коридоре среди отбросов общества, которые посмели двигаться куда-то по своему усмотрению, я вспоминала — откуда-то из невообразимо далекой седой старины — презрение кочевника к жителю деревни, который хочет удержать если не время, то хотя бы свое место на земле. Поезд прогрохотал по мосту. Я переминалась с ноги на ногу. Нет, уставшей я себя не чувствовала. С удовольствием наблюдала за легким облачком сигаретного дыма, которое словно морской конек проплывало у меня перед глазами, разрасталось и таяло в солнечном свете.
Это было длинное путешествие. Цепочка событий, сигналов, знаков, которые теперь, спустя время, выстроились в логичную и таинственную последовательность. Объяснения, разумеется, никакого нет. Нужно не думать, а действовать. Не говорить, а смотреть. Вскоре я вернусь в исходную точку. На автобусную остановку в дюнах. Мысленно я уже вдыхаю морской ветер, пишу письма, звоню, работаю и хожу в гости, вскоре я снова стану той женщиной, что и была, — Роберт, я иду! — я мысленно разглаживаю обеими руками простыни на широкой постели, окна в сад открыты. Изменилась ли я? Постарела? О нет! Все узнают меня, мое тело, мою одежду, интонации моего голоса… никто, глядя на меня нынешнюю, не догадается, что зрение мое стало острее, что я могу на глаз определять расстояние и видеть в темноте. И если я вскоре сяду читать газету или приглашу друзей на ужин, разве помешает, если я между тем залюбуюсь на никому, кроме меня, не ведомый пейзаж и увижу что-то такое, что мне приятно вспомнить, — мои гордые, варварские, глубоко личные сны, которыми я никогда и ни с кем не могу поделиться…
Я повернулась к окну. Поезд шел сквозь холмистые поля. На следующий день я была дома.