Глава 16. Мышеловка

У Лешки Ермолаева отец погиб в шахте, а у Кольки Слежнева умер с перепою. Они жили по соседству и дружили сызмальства. Ермолаевская хата стояла в небольшом саду, с вишнями да грушами, а около слежневской даже плетня не было, так, росла на задах какая-то кривая береза. В семилетке они сидели за одной партой, «на Камчатке». Учились оба неважно, хотя Колька больше ленился, наука ему легко давалась, а у Лешки это дело шло туговато, несмотря на все его старания.

Колька был заводилой в их компании. Всегда торчал на виду, говорил и смеялся громче всех, вообще любил побалагурить, особенно похвастаться. Врал, конечно, напропалую, но если ему не верили, сразу обижался и лез в бутылку. В таких случаях Леха его выручал, поскольку был силачом. Обычно же он, по застенчивости характера, держался за Колькиной спиной. Впрочем, вранья его он тоже терпеть не мог, особенно разных срамных подробностей, касавшихся амурных побед над поселковыми красавицами. Тогда Леха начинал злиться, ужасно краснел и выдавливал из себя, что-то вроде: «Брешешь ты все, Коль, это самое, вот что я тебе скажу!» – «А вот не брешу!» – только и отвечал ему Колька. На Леху он не обижался. Они вообще никогда не ссорились. В армию их вместе провожали, и из армии оба в один день воротились. На шахту тоже вдвоем устраиваться пошли и попали в одну бригаду. Тогда только разделение у них пошло. Леха после смены в рабфак торопился, а Колька – на гулянки.

Девушки летели на него, как мухи на мед. Так что байки его вскоре сделались довольно правдоподобными, только сам Колька потерял к ним интерес и травил как бы по обязанности, после долгих уговоров. Особым красавцем он, может, и не был, зато вел себя чрезвычайно нахально, за словом в карман не лез, а танцевал – так просто загляденье. Еще он обожал всякие модные штучки и словечки. Что до Лехи, то, хотя все было при нем, из-за глупого своего характера он с девушками не водился. Танцевать не умел, а если какая из Колькиных подруг пыталась все же с ним заговаривать, глухо отмалчивался и глядел в сторону.

Но едва только Ермолаев, идя на смену, получал лампу и жетон, вся его застенчивость мигом улетучивалась. Очень старался парень превзойти все тонкости горного производства, ну и выдвинули его бригадиром. Вскорости проходческая бригада Ермолаева прочно закрепилась на «Доске почета». Рабочие, даже те, которые по возрасту в отцы ему годились, величали его теперь Алексеем Прокопьевичем. Опять же заработки у них неплохие выходили. Колька, хотя и позволял себе из самолюбия фамильярное с ним обращение, и сам тоже сделался неплохим крепильщиком. От других, короче, не отставал. Так вот они и жили. В шахте Леха смотрел орлом, а Колька – серым воробышком, на танцульках же наоборот, орлом был Колька, а Леха тушевался.

В мае тридцать девятого, кажется, произошел один незначительный на первый взгляд случай, изменивший всю их дальнейшую судьбу. В забой, где они тогда работали, завернул с обходом начальник участка Скрынников, а с ним – Левицкая, главный маркшейдер. Осмотрев проходку за предыдущие дни, она крикнула резким своим голосом, словно ворона каркнула:

– Кто тут бригадир?

– Ну я, – отозвался Леха.

– Что-то больно молод бригадир у тебя, – с усмешечкой бросила она Скрынникову.

– Уж какой есть, – ответил Леха.

– И как тебя звать, мальчик?

– Алексеем Прокопьевичем! Фамилия – Ермолаев.

– Что ж это вы, многоуважаемый Алексей Прокопьевич, штрек не по отвесам проходите? Влево он у вас, Алексей Прокопьевич, ушел до полнейшей невозможности.

– Всегда мы по отвесам работаем, напраслину возводите! – попытался отбрехаться Леха и очень ошибся.

– А где они у вас?

– Чего?

– Того самого. Отвесы где?

Бригадир пошел искать, искал долго, но никаких отвесов, само собой, не нашел. Скрынников, со скучающим видом водивший все это время фонарем из стороны в сторону, добавил:

– Крепь у тебя «пьяная», лунки мелкие, замки заделаны кое-как, рамы расклинены дерьмово…

– Вы их даже не прибиваете, ребятки, – опять встряла вредная маркшейдерша. – Вам, что ли, жить надоело?

Ермолаев, свесив повинную голову, начал переминаться с ноги на ногу и со всем соглашаться. Тут уж Колька не вытерпел:

– Дорогая гражданочка маркшейдерша! Опоздали вы со своими интересными замечаниями. Крепь у нас принята уже по месячному замеру, вот, товарищем начальником участка нашего, здесь присутствующим, и безо всяких, между прочим, замечаний! Нам уже за нее уплочено все до копеечки. Так что…

– Так что рамы вам придется перекрепить, «уплочено» за них или нет! Тем более глядите! Кровля тут никакая – сыпучий песок. Немедленно все перекрепить, и без разговоров!

– Небось дураков нет, за бесплатно вкалывать! Не будем, …, по новой перекреплять! Ходют тут грымзы всякие, ученые больно, хвостами крутят.

– Ну ты, это самое, полегче давай! Язык-то попридержи, – сделал замечание подчиненному Скрынников, а Леха вдруг как заорет:

– Замолчи, Слежнев, не пори ерунды! И перед товарищем главным маркшейдером извинись сейчас же!

– Левицкая моя фамилия, если кто не знает, – развязно вставила дамочка.

– Перед товарищем Левицкой. А крепь мы сейчас же переделаем, товарищ Левицкая, обещаю вам, – унижался бригадир.

– Можешь сам извиняться перед этой… товарищем Левицкой, – продолжал бузить Колька, – а рамы эти, …, тоже, кому охота, тот, …, пусть и перекрепляет!

– Нет, ты извинишься! – еще громче заорал Леха. – И сейчас же!

– Молчу, молчу, – поднял в шутовском ужасе руки Слежнев, – успокойся только, а то товарищ главный маркшейдер подумает, что ты оченно нервный у нас.

Как только начальство скрылось из виду, он начал беззлобно подтрунивать над другом:

– А бабенка-то чудо как хороша! Личико породистое, как у кобылки, ножки вот только кривоваты, но это ничего, зато ручки грабельками. А носик…

– Да заткнись же ты наконец! Правду она, …, сказала, перекреплять надо. А носик ее тут совершенно ни при чем.

– Для такой красотки и поработать лишку не жалко. Прям прынцесса Греза.

В ближайший выходной Слежнев заприметил Левицкую в клубе. Она стояла со злым лицом около буфета и разговаривала о чем-то все с тем же Скрынниковым. Дождавшись, пока занудный начальник не отвалил, Колька гоголем подлетел к ней с кулечком мятных карамелек, намереваясь завязать непринужденную светскую беседу. Но был резко отшит. Что ему особенно не понравилось, так это то, что маркшейдерша глядела на него так, словно был он каким-то насекомым типа таракана. Колька решил попробовать еще раз, уже по-серьезному, на улице. Увидев, как она стремительной походочкой выходит из клуба, он вынырнул из-за газетного стенда, где успел отсмолить уже четвертую папироску, и, широко улыбаясь, предложил себя в провожатые. Она только безразлично рукой махнула. Слежнев попробовал, как обычно, распустить руки и схлопотал звонкую оплеуху. Народ вокруг издевательски засмеялся – многие в это время расходились по домам. Колька ужасно обозлился.

– Граждане-товарищи, чего это она? Я еще ничего такого не делал! Ты чего творишь, а? Цаца гребаная! Чего об себе воображаешь? – на этой высокой ноте он попытался снова ее облапить. Левицкая влепила ему еще пару пощечин, да таких, что ухажер чушкой повалился в грязь. Публика зааплодировала.

– Так ему и надо, козлу поганому, наподдайте ему еще, товарищ маркшейдер, – завизжала девушка Нюрка, старая Колькина знакомая.

– Правильно! – поддержала ее рыжеволосая подруга. – Еще ему, гаду, наподдайте!

– Ишь ты! – закричал не своим голосом Колька. – Чего ж это творится? Ну, счас я тебя… вас… – и получил еще пару расчетливо отмеренных ударов. Вконец опешив, он забормотал что-то невнятное.

– И извиняться-то ты, Слежнев, толком не умеешь. Придется мне, видно, заняться твоим воспитанием, – победительно засмеялась Левицкая. – Ну, чего разлегся, словно купчиха на перине? Ты, кажется, провожать меня собирался? Так провожай!

Потерявший последнее соображение Колька поплелся за ней. Когда они подошли таким манером к ее крыльцу, она свистнула в два пальца прямо ему в лицо и, не попрощавшись, ушла, громко хлопнув дверью.

Вскоре Слежнев таскался за ней повсюду, превратившись не то в мальчика на побегушках, не то во что-то и вовсе непотребное. Но ничего «такого» между ними не было. Даже намека. Он теперь и помыслить не мог о том, чтобы без позволения дотронуться хотя бы до ее руки. А если это ненароком случалось – бледнел и терял дар речи. Боялся ее до чертиков, но какая-то неодолимая сила заставляла его все время о ней думать, искать с ней встречи или хотя бы быть от нее неподалеку. Она же относилась к нему скорее покровительственно, как к неразумной зверушке. Бывала с ним в кино и на танцах, а иногда под настроение и если погода была хорошая – они гуляли по парку. Танцевать она очень любила и высоко ценила Колькино мастерство, а он осторожно, едва прикасаясь, обнимал ее за талию, будто тончайшую стеклянную вазу, и был при этом на седьмом небе от счастья. Во время совместных прогулок Колька вовсю плел свои байки, она тоже рассказывала ему много всякого. Когда же он завирался окончательно, она делала строгое лицо, поднимала узкий указательный пальчик, и он умолкал.

– Ну и балаболка же ты, Слежнев, – укоризненно говорила Левицкая в таких случаях.

Несмотря на такое пренебрежительное к себе отношение, а может быть, именно благодаря ему, Колька втюрился не на шутку.

– Вот это так девушка, – расписывал он ее приятелям, – умная, красивая, сердце золотое просто. А характер какой!

– Ты ж говорил, лицо у ней лошадиное, – нарочно подтрунивал Леха.

– Так это когда было, мне теперь и самому это странно. Дурак был, – сокрушался Колька. – Эх, кабы я тогда не… Все равно никуда теперь не денется, моя будет!

– Я считаю: бабе ум ни к чему. И характер тоже. Мой тебе совет: бросай лучше ерундить. Мало ль девок вокруг? Ты у нас ходок известный, взять хоть эту, как ее?

– Ни … ты, Лешка, не соображаешь! Нашел с чем сравнивать. Не встречал я еще таких, как она. Это ж, …, совсем другое дело!

Как-то во время перерыва в кинокартине Левицкая попросила его:

– Ты бы, Слежнев, познакомил меня со своим бригадиром, что ли.

– Как хотите, Елизавета Сергеевна, а только он малокультурный персонаж, кроме как о производстве говорить ни об чем не может, к тому же…

– К тому же?

– Ну не способен он такую девушку, как вы, понимать. Еще, чего доброго, обидит вас, придется мне тогда… А мы ведь с ним приятели как-никак.

– Не беспокойся, Слежнев. Если не забыл, я вполне могу сама за себя постоять.

Колька эту ее просьбу так и не выполнил. Все время находились разные причины. Но через неделю он повстречал их, идущих вместе по улице и увлеченно беседующих. Более того, она держала его под ручку, словно буржуя какого. Колька сперва чуть не умер на месте, но потом взял себя в руки и нарочно пошел им навстречу, как бы случайно. Поравнявшись, поздоровался, а они ответили так безразлично, словно бы не узнали его. Разговор же у них, как ни странно, велся о чем-то жутко скучном, вроде того, что в газетах на первой странице печатали.

Весь тот вечер Слежнев прослонялся около ее дома. Если бы она только улыбнулась ему или проехалась ехидно насчет Ермолаева, как она умела, он бы все ей простил. Но она все никак не шла, а когда наконец появилась, вышло совсем по-другому, не так, как он надеялся:

– Чего ты тут отираешься, Слежнев?

– Да, так… Я думал… Завтра в клуб артисты из области приезжают, я уже билетики прикупил. Вот…

– Завтра не смогу. Ты бы лучше еще кого-нибудь пригласил. И вообще, нечего тебе все время за мной таскаться.

– Но как же так, Лиза? Почему?

– А все так же. Надоел ты мне. Пытаешься с вами как-то по-человечески… Так что давай, Слежнев, оставь меня в покое, сделай одолжение. У тебя что, других дел нету?

И ушла.

Всю свою недлинную жизнь Колька свято верил, что может заполучить все, чего бы ни захотел. К примеру, захотелось ему мотоцикл – и пожалуйста, купил. Подзанял только деньжат у того же Лехи, и вот он, в сарае стоит. Захотел на гармошке выучиться – мигом выучился! И очень даже просто. Опять же, захотел поиметь Нюрку Пиченюк, первую красавицу на шахте, и тоже никаких проблем, хотя многие не верили. А тут вдруг нашла коса на камень.

Между тем у Ермолаева с Левицкой завязались какие-то странные отношения. Ночи напролет они бродили по степи, болтая обо всякой ерунде, а то и просто молча. Бедный Колька высох от ревности. Он часами раздумывал, почему все так неудачно сложилось, перебирал всю свою жизнь, эпизод за эпизодом, и всякий раз приходил к выводу, что человек он необыкновенный, совершенно не такой, как другие-прочие, потому их любовь с Лизой обязательно должна была совершиться, не могла она никого другого встретить, кто смог бы ее понять и оценить. И всякие там Лехи были тут совершенно ни при чем. Он легко убедил себя, что общение у нее с Ермолаевым чисто товарищеское, какие-то там дела, но все равно одна мысль об этом была ему нестерпима. Он придумывал необыкновенно сложные причины, вследствие которых она временно отдалила его от себя. Бедный Колька даже не подозревал, какая глубокая пропасть лежала между ним и Левицкой. К тому же она была лет на пять старше них с Лехой.

На работе он теперь все больше волынил, чуть не спал на ходу, а в остальное время вел самое эфемерное существование. Устроил в бурьяне близ ее дома «наблюдательный пункт», форменное звериное логово. Забравшись туда, он вечерами подстерегал Левицкую, умудряясь как-то не попадаться на глаза. Для успокоения совести внушил себе, что таким манером охраняет ее от неких страшных опасностей. Во время ее прогулок с Ермолаевым Колька с горящими глазами крался за ними, напряженно вслушиваясь в негромкие, неразборчивые их разговоры. Иногда, чтобы лучше разобрать, он подбирался слишком близко, но они так ни разу и не заметили, словно был он до того незначительным, что его и разглядеть-то нельзя. Временами ему мерещилось, что головы их слишком близко склоняются друг к другу, и рука его безотчетно сжимала булыжник. Колька чувствовал, что все глубже погружается в бездонный колодец. Леху он теперь ненавидел. До судорог. «Чем он ее взял? Чего она в нем нашла, в байбаке этом безмозглом?» – беззвучно шептал он, уставясь в Лехину спину, когда они спускалось в клети или шли по извилистым темным выработкам. Все теперь было ему противно, прежние товарищи обернулись злейшими врагами, только и ждущими, чтобы исподтишка нагадить. Даже мать, женщина слабохарактерная и очень его любившая, представлялась ему какой-то мегерой.

Шли дни. Слежнев все дальше скатывался в пьяную муть. Выходя с шахтного двора, он, как на службу, отправлялся шпионить за Левицкой, а если та была на работе, то – в пивную. Там для поднятия настроения он подливал себе в кружку водки, и начиналась безумная карусель, кончавшаяся обычно черт знает где и чем. Просыпаясь теперь по утрам, он частенько обнаруживал, что морда разбита, все тело ломит, а сам он валяется в канаве под чужим забором. И в больной его голове всплывали жуткие картины. Вроде бы он пил где-то самогон, а потом бил кого-то жестоко. В другой раз, наоборот, какие-то со зверскими харями, хакая, топтали его самого. Он вспоминал, содрогаясь, что гнался за кем-то по темным закоулкам или нет – это сам он драпал во все лопатки от милиции. А вот как наяву: он дерет незнакомую ноющую бабу с распухшим кровоточащим носом. От таких воспоминаний его пробирал озноб, и он принимался доказывать себе, что все это не более чем похмельный бред. Слежнева начали регулярно прорабатывать за прогулы, получать он стал мало, по крайней мере, приносить деньги домой перестал совсем.

Короче говоря, он превратился в жалкое подобие того разбитного, не знающего уныния парня, каким был еще недавно. Погруженный в мрачные переживания, он окончательно перестал отличать реальность от болезненных видений. Впрочем, одно из таких видений было очень даже реальным – обрамленная жесткими черными кудрями физиономия Деброва. Кольку в его мрачном расположении как магнитом тянуло к этому человеку. Как-то они столкнулись на пятачке у пивного киоска, где собиралось обычно избранное поселковое общество. Дебров, видимо, обрадовался встрече и полез обниматься.

– Гляжу я на тебя, паря, тоскуешь ты чего-то.

– Отстань Семка, оставь меня в покое!

– Ты что же это, не уважаешь меня? Брезгуешь?

– Нет, это я так, не хочу ни с кем разговаривать, и всё.

Дебров сочувственно подлил ему водочки. Потом они взяли еще по пузырю и хорошо посидели на лавочке в парке.

– Эх, паря, приворожила тебя эта баба! Плюнь ты на нее! Сколько их вокруг нас шляется, только свистни!

– Не понимаешь ты ничего, Сема, уж извини меня! Нету таких больше на свете.

– Я-то как раз все понимаю. Сказать? Дурачок ты, Коля. Хахаль у ней имеется.

– Врешь! Кто?

– Да бригадир наш.

– Леха?!

– Он.

– Вранье! Я точно знаю, нету между ними ничего!

– Ан есть.

– Иди ты на …! Не хочу больше тебя слушать, – озлился Колька и встал, намереваясь уйти.

– А может, я присоветую чего.

– Чего ты присоветовать можешь?

– Убрать его надо.

Колька даже протрезвел.

– Ты чего несешь? О…ел? Как это – убрать?

– А так, шахта – шмахта, то-сё, мало ли чего случиться может? Все будет как надо, точно тебе говорю.

– Да ты что? Да за такие… такое… я … тебя!

– Шучу я. Не разбухай. Шутки это у меня такие. А ты думал, я взаправду советую? Хорош, разбегаемся. Учти, я тебе ничего не говорил. Понял меня?

После того разговора Слежнев старался всячески избегать Деброва, даже не смотреть во время работы в его сторону, но страшная идея убить Леху и все этим покончить постепенно, как червь, выгрызала его изнутри. «Предположим, убью я его, а дальше? Расстреляют. А Лиза? Она же все равно меня не полюбит!» – думал он. А тут еще, на свою беду, он углядел наконец как Ермолаев и Левицкая, тесно прижавшись друг к другу, целовались на скамейке в парке. По-настоящему. В исступлении он до самого утра катался по бурьяну, бил какие-то окна, плакал, – ничего, конечно, не помогало. Картина лижущейся парочки делалась от этого только ярче в его мозгу. Он перестал спать – во сне было то же самое, даже хуже. «Я так скоро с ума спячу. Надо решать. И концы в воду. Шахта, то-сё…» – повторял он про себя. Вскоре, сам того не замечая, он начал бормотать вслух. Даже мамаша забеспокоилась:

– Ты, Коленька, все чего-то кричишь во сне, – сказала она ему, – лучше бы в больничку сходил. Пущай они тебе капельки какие-нибудь пропишут.

Колька, конечно, обругал ее по-всякому, да что с того? Никто на свете не хотел видеть, как ему плохо, никому не было до него дела. А Ермолаев еще остановил его в раздевалке и эдак, с подходцем, подковырнул:

– Чего с тобой творится в последнее время? Случилось что-нибудь? Может, заболел?

– Заболел! – заорал в бесстыдные зенки бригадира Слежнев. – Твое какое собачье дело, гад ползучий!

Леха отвалил в полном недоумении. Тут Колька и решился. Один только вопрос у него остался: как? Вскоре ответ нарисовался. И тогда приятное, полузабытое ощущение покоя заполнило его опустелую, измученную душу.

Бригада Ермолаева состояла из трех звеньев, работавших посменно. В одну смену с ним выходили четверо: Алимов Муса, Пилипенко Иван Иванович, он же – «дядя Ваня», Колька Слежнев и Дебров. Скрынников как начальник участка довольно положительно отзывался о самом бригадире, называя его «вообще молодцом». К остальным же относился скорее иронически. Алимова величал «Ишаком», дядю Ваню – «Шаляй-валяем», Слежнева – «Стрекозлом», а Деброва не иначе как «Хитрожопым уркаганом». Они тоже не остались в долгу и придумали ему отличную кличку, совершенно, впрочем, невоспроизводимую. Между прочим, Дебров не был последним человеком в бригаде. Он ходил в передовиках еще в лагере, за что, по его словам, и был выпущен досрочно, затем прославился на шахте, его тогда даже в комсомол приняли, а теперь не отставал от самого Алимова – известного в районе ударника. Дебров сочинил Скрынникову свое, особенное прозвище: «Трынды-брынды-балалайка», очень точно раскрывающее внутреннюю сущность начальника участка.

Ермолаевцы проходили в ту пору двухкилометровый штрек по углю так называемым «скоростным методом». Пласт там залегал складками, к тому же кровля подкачала. Это здорово тормозило работу. По соцобязательству они должны были давать почти пятьсот метров в месяц, а выходило – едва по двести. Но Леха упорно, хотя и излишне медленно, по мнению товарища Скрынникова, наращивал темпы. Роли у них распределены были так: сам бригадир сидел за рычагами новой погрузочной машины «ГНЛ-60», ну и руководил, конечно. Алимов с Дебровым орудовали отбойными молотками и ставили временную крепь. А дядя Ваня с Колькой меняли эту временную крепь на постоянную, удлиняли с Лехиной помощью конвейер и подчищали лопатами то, что не захватывала машина.

В забое все они были как пальцы одной руки, а за воротами шахты разбегались в разные стороны. Чем занимались в свободное время Леха с Колькой, уже говорилось. Алимов больше всего любил пить чай со своими друзьями татарами и петь с ними народные песни. Семья у него была немаленькая: отец, мать, жена и шестеро детей, все девочки. Это хозяйство, как жернов, висело на его могучей шее, хотя, конечно, помогал огород, и скотину они кое-какую держали. Алимов, будучи строгих правил, очень уважал начальство, включая сюда и Ермолаева. Когда же тот выговаривал ему за подхалимаж, Муса сердился:

– Зачем обижаешь? Какой такой падхалим? Не падхалим, а уважаем тебя, потому что ты – большой человек, справедливый человек, денги много даешь!

Дядя Ваня вел бесконечную войну с супружницей за право свободной выпивки. Она этого права не признавала, поэтому дяде Ване приходилось все время маневрировать. Он имел несколько плоских фляжек, помещавшихся за голенищем, и свое богатство всегда носил с собой. Правда, в последнее время терпел поражение за поражением и часто появлялся со свежим фингалом на морщинистой физиономии. Подозревали, что он и в рабочее время себе позволяет, но поймать его никому еще не удавалось, тем более что он никогда окончательно не просыхал. Где и как жил Дебров, никто не знал. Сам он иногда упоминал какую-то «тетю Мотю», но кто она такая и кем ему приходилась, для всех оставалось загадкой. Вроде ничего особенного не делал человек, работал ударно, пьяным его ни разу не видели, даже, кажется, матом он почти не ругался. А вот – не любили его. И боялись. Каждый в глубине души уверен был, что Дебров этот настоящий злодей. Дело было не в том, что побывал он в местах заключения, таких в поселке хватало, а так, черт его знает в чем.

Хотя кое-кто мог бы поведать о нем немало интересного. Александр Александрович Скрынников, например. С ним вышла просто ужасная история. Получил он как-то в кассе довольно солидную сумму. Ему тогда разом выдали зарплату, отпускные за два года и квартальную премию. В сумме набралось около шести тысяч. Дважды пересчитав деньги, Александр Александрович аккуратно завернул их в газетку и засунул толстенький сверток во внутренний карман пиджака, который, в свою очередь, застегнул на все пуговицы. Не то чтобы он чего-то там опасался, а просто воспитан был в уважении к деньгам. Вышел, значит, он из конторы и пошел себе неторопливо по своей надобности. Погода выдалась замечательная, вокруг порядочно людей толкалось, которые вышли на воздух покурить или тоже пришли за жалованьем. Уже в воротах он напоролся на Деброва.

– Наше вам с кисточкой, как здоровье многоуважаемого гражданина начальника? – с блатной издевочкой приветствовал его уркаган. Злодейская его рожа кривилась в подлейшей ухмылке.

– Физкультпривет, – небрежно ответил Скрынников, намереваясь спокойно пройти мимо. Не тут то было! Волосатая ручища Деброва мягко, но крепко охватила его грудь, змеей заползла под пиджак. Одновременно слева, под ребра, ткнулось что-то очень острое.

– Тихо, сучара, не то враз уконтрапупим! – прошипела в ухо зловонная пасть. Рядом вдруг оказались два незнакомых небритых типа и загородили происходящее от глаз окружающих. Все случилось необыкновенно быстро. Начальник участка едва успел заметить, как Дебров сунул его деньги одному из незнакомцев, миг – и оба они как сквозь землю провалились. А Дебров остался. Отпустил только жертву и стоял, по-прежнему мерзко улыбаясь.

– Ч-что такое? Что ты делаешь? – прошептал Александр Александрович.

– Смотри, Сашка, чтобы никому… Стукнешь – не жить тебе больше на свете. Понял меня?

Пришлось кивнуть. Уркаган повернулся и неторопливо пошел в сторону бытовки. Скрынников услышал, как он громогласно поздоровался там с кем-то, как это вообще принято у подобной публики. Александр Александрович был крайне возмущен, хотел даже несмотря ни на что пойти и заявить, но, по здравому размышлению, ничего не предпринял.

Вслед за тем в поселке приключилось еще одно, гораздо более страшное дело. Слесарь Сичкин не вышел на работу. Не вышел он и в последующие дни, так что примерно через неделю начальство обеспокоилось. Человек он был семейный, малопьющий. И вдруг разнеслась страшная весть, что в овраге бродячие собаки раскопали мертвое его тело и сильно обгрызли, так что опознать его удалось только по обрывкам одежды. Милиция предприняла энергичные меры. Деброва, конечно, вызвали в первую очередь. Сам Василий Иванович Кирюхин, начальник отделения, показал ему фотографию того, что осталось от несчастного слесаря, и спросил:

– Признавайся, падла, твоя работа?

– Никак нет, гражданин начальник, – спокойно ответил Дебров, – не балуюсь я мокрухой, смыслу никакого нет, вот гляньте лучше сюда, – и он продемонстрировал свою расчетную книжку, где заработок был указан по три тыщи ежемесячно. И Василий Иванович ему поверил, подумал только: «Вот ведь какие деньжищи загребает, вошь лагерная. А тут всю свою жизнь без толку мучаешься…» Убитый слесарь даже ограблен не был, так что все на том и закончилось.

В ночную смену с субботы на воскресенье, в самую запарку, когда каждый видел только то, что делали его собственные руки, Колька, пробормотав что-то насчет клиньев, оставил дядю Ваню возиться с подгонкой только что поставленной ими рамы, а сам пружинистым шагом пробежал из забоя до того места, где пласт круто выклинивался. Крепь там была особо дрянная. Он остановился у загодя примеченной рамы, выключил фонарь, оглянулся. От волнения у него перехватило дыхание. Переноска, прицепленная над погрузочной машиной, ярко освещала голову ненавистного бригадира. Рядом колыхалась широкая спина Алимова. Чуть ближе по почве елозило пятно света от фонаря на каске Пилипенко. Запечатлев в мозгу эту мирную картину, Колька поднял «балду», нарочно оставленную им в том месте, одним ударом вышиб оголовник и прыгнул вперед. Но зацепился ногой за рештак и свалился, причем глубоко рассек лоб ограждающим листом, да еще, падающий оголовник задел его по макушке. Он попытался подняться, но тут треснула тонкая прослойка угля, специально оставленная над рамами, и поток сухого песка хлынул вниз, сразу же засыпав его. Как спички, одна за другой рамы пошли ломаться дальше по штреку, и когда песчаная река наконец остановилась, она заполнила его метров на двадцать. Конвейер встал. Оставшиеся в забое кинулись на место происшествия. Их встретила рыхлая масса желтого песочка, наглухо перекрывшая выход.

Все выглядело совсем не страшно, так что в первый момент никто из них не испугался. Ну, высыпалась куча песку, неприятно конечно, но не более того. Двухсотсвечовая переноска продолжала ярко гореть, освещая оставшееся им пространство. Алимов снял ее и поднес к завалу.

– А где Колька-то? – спросил он.

– Сюда вроде побег. Незадолго. Может, и проскочил, – угрюмо ответил Пилипенко.

– Да нет, не проскочил! Гляньте, сапог его из песка торчит! – с неуместной веселостью воскликнул Дебров.

Через несколько секунд все они лихорадочно копали. Только это было без толку. Вместо каждой вынутой лопаты сверху сыпалось две.

– Стой, робя! Эдак мы только сами себя зароем. – Прохрипел дядя Ваня. – Ну-ка, хватаемся разом!

Уцепившись вчетвером за сапог, они легко вытянули тело из кучи.

– Не дышит, кажись, – определил дядя Ваня.

– Готов! – подтвердил Дебров.

– Вы чего? Как это – готов? Быть того не может! – заорал Леха и принялся делать Кольке искусственное дыхание, как нарисовано на плакате. То есть попеременно разводить в стороны и резко сводить вместе Колькины руки. Через пять минут Леха взопрел, а Слежнев так и не ожил. Дебров сделал ему знак погодить и прижался мохнатой башкой к груди потерпевшего.

– Бьется. Вроде бы. Не, точно, бьется. Живой! – сообщил он.

Тогда «искусственное дыхание» взялся делать Алимов. Прошло еще пять минут, потом еще пять – Слежнев оставался неподвижным.

– Продолжай, Муса! Продолжай! Это не так просто, тут время требуется, – причитал Ермолаев.

– Амба! Теперь не оживет, – объявил, ухмыляясь, уркаган.

Алимов, не обращая внимания, продолжал. Минут через сорок Колька все еще не очнулся, хотя сердце его слабо билось.

– Эх, видать, придется другое средство применить, – туманно выразился дядя Ваня.

– Какое еще средство? – заинтересовался Дебров.

– Какое-какое? Народное, – и Пилипенко жестом заправского фокусника извлек фляжку из сапога.

– Ах ты, старый хрен, чего ж ты до сих пор-то молчал? – не сдержался бригадир.

– Правильно! Мы, значит, тут надрываемся, надрываемся, а ты, значит, молчал! – укоризненно покачал головой Муса.

– Да я было забыл про нее совсем, а тут гляжу… – пытался оправдываться дядя Ваня.

Кольке приподняли голову и влили в приоткрытый рот немного водки.

– Осторожнее, осторожнее, не пролейте, – переживал Пилипенко.

В горле у Слежнева забулькало, он дернулся, открыл глаза и в ужасе начал водить ими по сторонам. Потом жалко замычал, но закашлялся и забился в судорогах.

– Держи его, – скомандовал бригадир. Но держать никак не получалось, пока Муса не навалился на Кольку всем своим могучим телом.

– Ты, Муська, потише там. Он хоть и молодой, а все ж не девка, смотри, задавишь сгоряча, – принялся зубоскалить Дебров.

– Ты заткнись лучше давай, а то я тебя… – начал приподниматься Алимов, но Ермолаев подавил свару в зародыше. Слежнев успокоился, хотя выглядел жутко. Лицо и грудь его залиты были кровью, волосы тоже в крови, смешанной с песком, одежда разорвана. Он, похоже, ничего не соображал.

– Ништяк, Коленька, жить будешь! – хлопнул его по плечу дядя Ваня. Слежнев зарыдал. Сквозь судорожные всхлипывания можно было разобрать, что он всех благодарит и просит прощения.

– Да заткнись ты, и без тебя тошно! – рявкнул Дебров.

– Погибли мы теперь, пропали здеся, – надрывался Слежнев.

Тут все одновременно заметили, что стало душновато. Ермолаев бросился к отбойным молоткам и отсоединил один от трубы. Упругая струя холодного воздуха хлынула в забой. Сразу полегчало.

– Можно и второй отцепить, да только не нужно, – заметил, жмурясь, как довольный кот, Муса.

– Живем, ребятки! Воздух есть теперя, значит, нам по энтой трубе и водичку подадут, и хавку. Вы мне поверьте, я знаю, – вещал дядя Ваня. Глаза его ярко блестели под мохнатыми бровями. Стало ясно, что он успел приложиться к своей фляжке.

Им достался сухой отрезок штрека, но закрепленный кое-как. В последнее время из-за Колькиных переживаний крепильщики едва успевали за проходкой. Имелось пять «тормозков», то есть по хорошему шмату сала, пирожку с изюмом, краюхе ржаного хлеба и луковице и пять фляжек чаю, уже, правда, неполных. У Пилипенко отобрали весь его запас водки – три фляжки, хотя в первой оставалось граммов сто, не больше. Ермолаев солидно разъяснил подчиненным:

– Ясное дело, нам тут недолго сидеть, откопают. По песку, конечно, у них не получится, так что, вернее всего, нажмут на вентиляционник. Он сейчас отстает метров на двадцать, ну двадцать пять, да сбойка еще метров десять, получается… на третий день будут здесь. И никаких проблем!

Слушали его очень внимательно, а Алимов так просто прижался к бригадиру, будто щенок к матке.

– А они там дотумкают насчет вентиляционника? Или спервоначалу пару неделек песочек выгребать будут?

– Да уж небось не глупее нас с тобой, Семен. Скрынников тот же…

– И я про это самое. А жрать чего станем?

– Ну, есть же у нас. Вот и дядя Ваня говорит… Ничего, потерпим. Три дня человек и так может прожить, без еды. Наукой доказано.

– Ни … себе! Да я уже сейчас жутко жрать захотел! Три дня! А может, неделю? Или две? – не унимался Дебров.

– И хавку, и водичку тебе прямо сюда подадут. Я знаю, ребятки, не впервой, чай! – поддержал бригадира оптимистично настроенный Пилипенко.

– Ага, держи карман. А я говорю – хана нам! Они потом на бумажках замечательно все распишут, мол, завалило нас вконец. Кто надо актик подмахнет, и всего делов! Спишут подчистую! И никто-о не узна-ает, где моги-илка мо-оя-а, – разошелся Дебров.

Казалось, происходившее доставляло ему огромное удовольствие. Дойдя так до исступления, он схватил топор и принялся, со всей силы, колотить обухом по трубе воздуховода. Нельзя сказать, что его подлые речи не возымели никакого действия. Напротив. Все, кроме дяди Вани, просто-таки окаменели. Раздались ответные удары, такие громкие, словно стучали совсем рядом.

– Услыхали! Услыхали нас! – заорал Алимов. – Спасут теперь! Спасут!

Он обхватил по-медвежьи Деброва и попытался станцевать с ним барыню. Дебров яростно отбивался, но Муса даже не почувствовал его ударов.

– Хорошо, – первым пришел в себя бригадир, – убедились теперь: никто нас бросать не собирается. Так что есть предложение израсходовать часть водки на медицинские цели.

– Это на какие же такие цели? – нахмурился Пилипенко.

– Надо бы Коле раны промыть, а то за три дня у него заражение крови начнется. Алимов, давай!

Дядя Ваня отвернулся. Муса, которому водка была без надобности, достал фляжку.

– Нет! – заорал Дебров. – Отдайте сперва мою долю, суки! Мы все равно тут подохнем, а ему теперь без разницы, что лечиться, что нет!

Муса в ответ скорчил такую страшную рожу, что нарушителю порядка пришлось отступить. Отойдя на безопасное расстояние, он продолжал там злобно ворчать, как пес, у которого отняли сахарную косточку. Слежневу промыли и забинтовали рану на голове. Он молча, с каким-то отчаянием глядел из-под повязки на бригадира.

– Вот, Коля, все в порядке, лежи теперь спокойно, отдыхай, – на всякий случай сказал тот.

Слежнев страдальчески зажмурился.

Каждый устроил себе лежку на свой вкус. Ермолаев, чтобы убить время, начал записывать все произошедшее в тетрадку. Остальные по большей части молчали, только Муса монотонно бубнил что-то неразборчивое. Как-то странно им все казалось – из-за тишины, безделья, а главное, из-за нелепой кучи песка, отделявшей их от всего мира. Даже яркий электрический свет, не оттененный темнотой позади, вызывал тревожное чувство. Каждый ожидал про себя, что вот-вот случится что-то еще, особенно плохое. Вдруг дядя Ваня приподнялся и молча указал трясущимся пальцем на воздуховод. Труба больше не свистела, воздух перестал идти. Едва они начали осознавать весь ужас этого факта, как оттуда вырвалась упругая струя воды. Все, кроме раненого, рванулись к ней и, немилосердно толкаясь, напились, наполнили опустевшие фляги и каски. Опять пошел воздух. Договорились дежурить у трубы по очереди, чтобы не пропустить еще чего-нибудь. Через часик с той стороны по-особенному застучали, эдак в темпе вальса, и полился теплый бульон с мелко порубленным мясом. Каждый набрал полную каску, а жратва все шла и шла. Глядя, как отличная еда льется без толку в грязь, дядя Ваня пришел в негодование.

– Я, может, такой супец только по праздникам себе позволить могу, а тут, нате вам, льется! И ведь некуда деть-то его, – разорялся он и в сердцах саданул «балдой» по трубе. Супный поток немедленно иссяк.

– Совсем санаторий, Крым-курорт! – радовался Алимов.

Все нажрались от пуза и тут же уснули, напрочь позабыв о дежурстве. Проснулись, впрочем, довольно скоро. Где-то тарахтели отбойные молотки.

– Всё, спасают нас! – постановил бригадир, вскочив от возбуждения на ноги. – А вы, …, не верили, сомневались.

– Какой-такой, сомневался? Я не сомневался. Я никогда не сомневался! – обиделся Муса. – Это Семка у нас сомневался!

– А я и посейчас сомневаюсь! – нахально заявил тот. – Постучат, поди, часок для формы, да и бросят. А может, это они не нас вовсе откапывают, а… так, план по проходке выполняют.

Леха только выругался в сердцах. Что можно было ответить на такую глупость? Пока они спали, опять пошел воздух, и помещение заполнил ядреный бульонный дух. Стук отбойных молотков не прерывался ни на минуту. Когда наконец им надоело обсуждать мельчайшие детали предстоящего вызволения, все, кроме Лехи и Кольки, опять уснули. Бригадир что-то чиркал карандашом в своей тетрадочке. Колька же неотрывно буравил его глазами.

– Ты чего, Коля, смотришь так? – не вытерпел наконец Леха.

– Да так, ничего.

– Болит?

– Х…я!

– Ну так поспи, легче будет.

Через десять минут сопели уже все пятеро. Вроде бы им больше не о чем было беспокоиться, однако неминучая опасность медленно, со скоростью часовой стрелки, сгущалась вокруг. Чувствовали ли они ее хотя бы во сне?

Пробудились разом, подброшенные пружиной ужаса. Разбудил их жуткий вопль Пилипенко. Оказалось, по трубе пустили опять воду, и ледяная струя окатила его с ног до головы. Мокрый как цуцик, дядя Ваня отчаянно матерился, а остальные, не переставая хохотать, попили и умылись. Леха намочил концы и обтер Кольке лицо, тот все еще не мог сам подниматься, хотя чувствовал себя гораздо лучше. По крайней мере, над дядиваниным несчастьем он смеялся вместе со всеми.

– Правильно! Потому что не надо дрыхнуть на посту, – философствовал Алимов.

С момента аварии прошло уже шестнадцать часов. Молотки стучали вроде поближе, чем сначала. Вновь потянулось бездеятельное бодрствование, все более раздражающее. Пилипенко первым нашел выход из положения, взявшись затачивать пилу.

– И то дело, – похвалил его бригадир. Сам он продолжал убористо писать. Вдруг Дебров встал и заговорил, нервно захлебываясь словами:

– Суки вы все, суки!

– Ну, ты, это, Семка, полегче давай! Вожжа тебе, что ли, под хвост попала?

– Вожжа попала? А сами «уркаганом» меня обзываете. Даже если кто прямо не говорит, вот как бригадир наш, все равно про себя думает. Потому что я ходку сделал? Нет! Если бы не сделал, то же было бы! Вы все меня ненавидите! Ага, молчите! Всю жизнь, чего б я ни сделал, выходило, что конченый я, ненужный никому человек. Еще когда мальцом был, – всхлипнул Семка, – если кто шкоду делал, всегда меня наказывали. И разбираться не надо. Бабы вот тоже нос воротят. А вы говорите! Опять же, вкалывал всю жизнь как дурак, старался, а кто мне хоть раз спасибо сказал? Эх-ма!

– Где-то я это все уже слышал, – с сомнением пробормотал Леха, ему было ужасно неловко, – или читал. Дядь Вань, тебе, как, знакома эта музыка?

Тот только плечами пожал, продолжая свербить надфилем по зубьям двуручной пилы. Зато Муса слушал с большим вниманием, сочувственно качая своей большой головой и цокая языком в наиболее драматичных местах.

– Вот, – удовлетворенно продолжал свою речь Дебров, – вот оно ваше ко мне отношение. А за что? Молчите? Тогда я сам скажу. За то самое! Сколь лет думал, мучился, пока не допер. За то самое! Мальчонкой трехлетним был, а меня уже как только не шпыняли: и «упырем», и «каторжником», и еще по-всякому. Я тогда не понимал ничего, только и мог, что плакать. Мамаша родная каждый вечер, пьяная, колотила меня смертно. За то самое! Ну, ладно. К двенадцати годкам я уже делал все, чего хотел. Я ее, суку, саму бить начал, пока из дому не свалила куда-то. Воровал. Девок насильничал. Все меня забоялись, зауважали. Одна девка, помню, особенно мне приглянулась, так я ей проходу не давал, у всех на глазах по-всякому с ней обходился. Никто пикнуть не смел! Раз как-то застал ее с одним и убил. Думаете, приревновал? Нет. Начхать мне было на дешевку эту. Так просто убил, чтобы неповадно было. То есть просто, да не совсем! Хитро обделал, чтоб на того, кто тогда с ней гулял, подумали. Мужички наши его кольями забили. То-то смеху было. Я потом еще много людишек поубивал. Приятно руду человечью лить, на душе весело становится, лучше водки или бабы любой. Кабы не рожа моя, и на кичу не угодил бы, а красовался сейчас, как Муська наш, на «Доске почета». Посадили-то меня ни за что! Смехота. По моим делам, меня в Москву везти надо было, в Колонном зале с медными трубами к вышке приговаривать. Во всех газетах мой портрет пропечатать, в кино казать! Глядите, граждане-товарищи, какой он есть из себя страшный преступник Семен Иваныч Дебров! Бабы в зале визжали бы со страху! Только во всем этом не я, а вы виноваты. Думаете, дурак Дебров, что выболтал про себя все? Нет! Сами вы дураки. Как бы они там ни шебаршились, а не спасут нас. Уж не знаю почему, но точно чувствую – могила нам тут выходит. А чувство мое никогда меня еще не подводило. Вот, думаете – люди вы, жизнь у вас, бабы, детки, работа, деньжонки имеются, пивка попьете еще? А я, наоборот, законченный человек? Ан не так оно! А так, что мелкие мы мышатки, угодили по дури в мышеловку и сидим спокойненько, сырок кушаем, не ведаем, что придет сейчас хозяйка и утопит нас в поганом ушате, не посмотрит, какие мы – беленькие или черненькие. И это хорошо, потому что отдохнуть мне очень охота, – неожиданно заключил Дебров свой монолог. Он вспотел, на бугристом лбу вздулась косая толстая жила. Помолчали.

– А Сичкина тоже ты убил? – спросил Ермолаев.

– Я.

– За что?

– Так просто, скучно было.

Опять помолчали. Дебров, сидя на корточках, разглядывал свои грязные пальцы и улыбался.

– Так ты, Семка, может, и нас зарезат хочешь? – спросил Алимов, тяжело, по-бычьи, взглянув на Деброва.

– Может быть, не решил еще.

– Тады вязать тебя надо!

– Вяжи, коли охота. Мне плевать.

Никто не двинулся с места. Со стороны забоя послышался треск. Все, кроме Деброва, закричали, а он продолжал сидеть у стенки и похабно ухмыляться. Впрочем, в забое все осталось по-прежнему, ничего не изменилось.

– Брось, Дебров, загибать, зачем тебе нас резать? Чего мы тебе сделали? – пробормотал, запинаясь, Леха.

– Ты гляди, бригадир, как он смотрит! Смеется над нами. Ему человека сгубить, что моргнуть. Пускай прямо скажет, убьет нас или нет?

– Убью, конечно, – просто ответил Дебров. Затрещало громче, раздался скрежет, потом – несколько тупых ударов. Все вскочили на ноги, даже Слежнев. Бежать он не мог, только кричал:

– Чего? Чего там?

В забое обрушилась временная крепь и высыпалась такая же куча песка. Погрузочную машину почти завалило. Три рамы постоянной крепи заметно накренились.

– Дело наше табак, прав бандюган этот, – бесцветным голосом сказал дядя Ваня, – больно слабую крепь поставили.

Дебров захохотал.

– Ты, ты сам эта креп ставил! Не мы! – заорал Муса.

– Мы не мы, мы не рабы – рабы не мы… Я-то человек маленький, а вот куда начальство твое любимое глядело?

Они понуро вернулись к месту своего лежбища у конца воздушной трубы, а Пилипенко прошел дальше, туда, где в полумраке виднелся первый завал.

– Идите все сюда! – раздался его голос. Оказалось, что и там несколько рам сильно накренилось. Вернувшись, каждый улегся на свое место, делать все равно было нечего. Уркаган глядел по-прежнему вызывающе, но интерес к нему почти иссяк. Слежнев дышал тяжело, постанывал. Алимов что-то мычал и время от времени колотил огромным своим кулачищем по ни в чем не повинному рештаку. Один только дядя Ваня выглядел обыкновенно, если что и проявлялось на его морщинистом лице, так это желание испить водочки. Но в этом, конечно, ничего особенного не было.

– Бандыт! Настоящий бандыт! Из-за него все, – крикнул вдруг Муса. Никто не отозвался. Леха возился со своей тетрадкой. Отбойные молотки монотонно стучали за черной толщей угля. По трубе пошел борщ. Они набрали полные каски, но есть не стали. Супный туман, вновь наполнивший их камеру, вызывал отвращение к еде. В четыре часа пополудни шесть рам со стороны выхода рухнули. Песчаный откос приблизился еще на несколько шагов. Обе кучи были теперь прекрасно видны, освещенные пронзительным светом переноски. Все пятеро скорчились, каждый наособицу, на своих местах. Так, в полудреме-полузабытьи прошел остаток дня. Дядя Ваня уставился в кровлю невидящим взглядом и вспоминал. Послышался шорох. Рамы у забоя упали почти бесшумно. Зашелестел песок. Дядя Ваня привстал, глянул, махнул рукой, опять лег и закрыл глаза. Вскоре он захрапел. Ермолаев проснулся оттого, что его душили слезы. Поднявшись справить нужду, он увидел, как мало места им осталось. К горлу поднялась тошнота. «Значит, все-таки пропадаем, – сблевав, отчетливо понял он. – Надо бы что-то срочно придумать».

– Ребята! – заорал Леха, – Вставай! Беда! Беда! Вставай! А то подохнем тут!

Все, кроме Деброва, вскочили и уставились на бригадира, а потом на придвинувшиеся осыпи.

– Интересно, – сказал Дебров с торжеством.

– Все сделаем, начальник, только скажи! – умоляюще сложил ладони Муса.

– Чего делать? – Ермолаев попытался собраться с мыслями. – Так это… это самое… Ходок прорубать будем в сторону вентиляционного штрека! Узкий. Там переждем. А то сгинем тут ни за что.

– Где? Где начинать? – Алимов уже прикручивал к трубе прорезиненный шланг своего молотка.

– Тут прямо. Давайте по очереди, один рубит, остальные отгребают.

– Я не буду, – сказал Дебров, – я, может, желаю в покое посидеть перед смертью, да на вас, придурков, полюбоваться. Ходок этот ваш первым делом завалится, то-то смеху будет!

– Сам ты, Семка, дурак! Бригадир знает, он правильно говорит, а ты здесь оставайся, подыхай один, как собака, – прорычал Муса.

– А что, попытка – не пытка, – потер руки дядя Ваня, – мне вот, к примеру, помирать чего-то не хочется.

Время, прежде едва тянувшееся, понеслось стрелой. Леха, Муса и дядя Ваня остервенело вгрызались в уголь. Колька, хоть ползком, хоть рачком, а тоже помогал – отгребал назад отбитые куски. Они не заметили бы очередного обвала, если бы не восторженный вопль проклятого уркагана. Оказалось, что всего пространства у них осталось: семнадцать метров – семнадцать рам все еще стояли. Через четыре часа пришлось передохнуть, потому, что молоток захлебнулся, – пошла вода. Напились, наполнили фляги и каски. Ермолаев записал себе, что за четыре часа пройдено было три метра. Трое работников окатили, напоследок, свои потные спины, и Муса бешено заколотил по трубе, чтобы давали воздух.

Ходок шел тяжело. Они падали с ног от усталости, а воздух стал заметно хуже – отработанный выхлоп давал недостаточно кислорода. Когда через шесть часов сделали второй перерыв, оказалось, что пройти удалось еще только два метра, то есть всего – пять. Все трое, вконец обессиленные, рухнули где стояли.

– Товарищ бригадир, – выговорил сухими губами Муса.

– А?

– Пускай Семка тоже работает.

– Черт с ним, обойдемся!

– Муса прав, – вмешался дядя Ваня, – я так понимаю, нам еще столько же пройти нужно. Не сдюжим мы, Алешка, не успеем. Надо его заставить, гаденыша.

– Я заставлю, – посулил Алимов. – Вставай, шайтан! – заорал он.

– Чего надо? – выкрикнул из штрека Дебров. Видно было, что он весь напрягся, словно змея перед броском. Правая рука потянулась к голенищу.

– Работать будешь! Вставай давай, – навис над ним Алимов.

– Не хочу!

– Заставим!

В руке у Деброва возникла финка.

– Не надо, Муса, брось его!

– Слышишь, татарва, чего тебе начальство советует? Ты его слушай, оно умное, хороший совет тебе дает, – прошипел Дебров.

Муса вдруг стремительно врезал ему кулаком в зубы. Семка отлетел, но сразу же вскочил, как резиновый. Рожа его исказилась от ненависти, из пасти закапала кровь. Он пригнулся, держа оружие на отлете.

– Осторожней, Муса! – Ермолаев выпрыгнул из ходка и обхватил Деброва сзади.

– А, ты так! – заорал Муса и со всей силы ударил врага под дых. Тот согнулся и упал, нож откатился в сторону. Алимов принялся пинать его ногами, стараясь попасть в лицо. Когда ему это удавалось, раздавалось чавканье, словно носок сапога попадал в тесто.

– Прекрати! – попытался оттащить его Ермолаев. – Ты убьешь его.

– Убью! Убью его! Не могу терпеть! – орал Муса.

– Зачем тебе из-за него в тюрьму идти? – резонно спросил дядя Ваня. – Его и так в расход пустят, по суду. Давайте лучше свяжем этого субчика, пока не оклемался.

Так они и сделали. Дебров не шевелился. Его оттащили с глаз долой и бросили на песок.

– Вот те и помощь, – сплюнул Пилипенко.

– Сильный, шайтан, чуть не зарезал меня, – отдувался Муса.

– Давайте работать, ничего! – поднялся Леха. Вдруг Слежнев завыл, тонко и протяжно, так, что пробирала дрожь.

– Ты, Коленька, успокойся, – забормотал дядя Ваня. Ничего. Правильно Алешка говорит, живы будем – не помрем. А этого не жалей. Пришлось нам его связать, а то бы он нас всех тут кончил. Ничего.

Но Колька не унимался.

– Меня, меня вяжите, я тоже бандит, еще хуже, – выговорил он наконец.

– Что ты, что ты, Коля, успокойся. Тоже мне бандит нашелся, – улыбнулся Ермолаев. – Жар у тебя.

Слежнева напоили водой и вновь навалились на работу. Молотки спасателей стучали уже близко, рукой подать. Часа через два, пройдя еще полтора метра, они решили все-таки пошабашить. Спать улеглись рядом, у самого входа в ходок. Дядя Ваня остался дежурить, объявив, что его черед.

Леха не спал. Страх у него прошел. Ему казалось в тот момент, что он очень ясно, до тонкости понимает происходящее. Судьба, или кто там, играла с ними в очко, и пока с одной стороны, мерно тарахтя, неторопливо пододвигалось спасение, с другой – с той же скоростью, бесшумно подкрадывалась смерть. Угадать, кто победит, было нельзя. Самое замечательное, что все выглядело совсем буднично: штрек, транспортер, уголь, даже песок был самый что ни на есть обыкновенный. Вообще смертью не пахло, а пахло прокисшим бульоном. Спокойно, уверенно горела электрическая лампа, приятно шипя, выходил из трубы свежий воздух. «В случае чего, ходок, даже такой короткий, выдержит, обязан выдержать!» – решил для себя Леха. На чем основывалась эта уверенность, думать ему не хотелось. По мере погружения в дремоту милые, светлые образы окружили его. С ними было легко, покойно, он смеялся, легкомысленно болтал, все дальше уходя от ненасытного черного зева. Вдруг он проснулся, как от удара, уже точно зная, что случилось. Поглядел в сторону забоя. Там ничего не изменилось. Хотя, сидевший рядом Пилипенко смотрел именно туда, шевеля губами и часто, мелко крестясь.

– Дядь Вань, ты чего?

Тот, не отвечая, продолжал креститься. Леха глянул в другую сторону. Ну да, куча песка пододвинулась еще на четыре рамы. «Осталось, значит, тринадцать», – вяло подумал бригадир. Он встал, сделал пару рывков локтями для развития плечевого пояса и пошел смотреть. Что-то было не так. Деброва не было! Они же его бросили там, связанного, на откосе. И его засыпало.

– Ребята, вставай! Пилипенко, Алимов! Сюда, сюда все! Леха схватил лопату и бросился к осыпи. Рядом, тоже с лопатой, приткнулся мигающий со сна Алимов. Подковылял и Слежнев.

– В чем дело, бригадир, зачем звал?

– Деброва засыпало. Это мы его… Мы его тут бросили. Он даже не мог…

– Ай, шайтан! Ай, шайтан! – Муса принялся размашисто разгребать песок.

– Ребята, не надо, – подал голос Пилипенко, так и не двинувшийся с места, – без толку это. Его уж не достать, метра три там. И потом…

– Правильно! Так ему и надо! – Муса бросил лопату и, харкнув, сплюнул на откос.

– Потом, он сам этого хотел, – закончил дядя Ваня.

– Все равно. Мы не должны были, не имели права!

Слежнев, держась за стойки, поплелся назад и рухнул на свое место. Свинцовое чувство вины охватило всех оставшихся, даже Алимов пробормотал:

– Алла, умер человек, совсем пропал, мы виноваты, связали, положили, убежать не мог человек…

– Куда там бежать? – негромко заспорил дядя Ваня. – Видел я. Раз, и всё. Связанный, не связанный, олень и то не убежал бы. Никто бы не убежал.

– А ты, Пилипенко, умереть не боишься разве? – с какой-то неприязнью спросил Колька.

– Чего ее, Коленька, бояться? Так и так не миновать. Я всю жизнь ее, паскуду, боялся, да попривык, что ли. Один черт, в землю зароют, а тут чисто, и бабе моей экономия получится.

– Так нас же опять потом отроют и все равно по новой хоронить будут. Так что с экономией ошибся ты, дядь Вань.

– Верно, не сообразил я!

– Хватит вам, – крикнул Муса, – нельзя! Нельзя мне теперь помирать, дочки сиротами останутся, милостыню просить пойдут, водку пить будут, пропадут совсем. Никак нельзя!

– Ну-ка, ребятки, за работу. Муса, цепляй молоток.

– Вот это правильно, еще чуток поиграемся. А ну, дай мне, – попросил Пилипенко, подтягивая шланг в ходок, – и это, давайте-ка все лучше сюда. И ты, Коленька. От греха. Инструмент, воду – всё сюда тащите!

Алимов с Ермолаевым быстро собрали вещи, Слежнев взялся укреплять переноску на новом месте. Забрали всё, даже каску Деброва, выплеснув из нее холодный борщ. Пилипенко открутил от трубы шланг Семкиного молотка, с усилием, преодолев свистящий напор, закрутил заглушку. Конец шланга он сунул под транспортер.

– Ты чего делаешь, дядь Вань? – спросил Слежнев.

– Потом сам поймешь, Коленька. А пока протяни-ка его в ходок. Да и молоток открути там.

– Молодец, дядя Ваня, а я и не подумал об этом. Вот бы… – содрогнулся Ермолаев.

Через пять часов, длина тупичка достигла девяти с половиной метров. Дядя Ваня силой не мог сравниться с Мусой, зато брал опытом. Уронив наконец молоток, он присел, неторопливо, дрожащими пальцами отвинтил его от шланга. Упругой струей ударил холодный воздух. Старик, а за ним и все остальные, омылись этой живительной струей, как душем. Часы мучительной работы отодвинули в их мыслях страшную смерть Семки Деброва в бледное, выцветшее прошлое. Выходить, даже по нужде, в штрек, никому теперь и в голову не приходило.

– Теперь должно хватить, – уверенно сказал Леха.

– Да, так оно повеселее будет, – согласился дядя Ваня.

– Правильно, – добавил Муса.

Слежнев промолчал. Он сидел рядом с остальными, но как будто на другом конце шахты. Уже несколько часов Колька не мог понять, зачем все это сотворил. Вызывал в памяти Лизу, но ее лицо казалось некрасивым и злым. Вспомнились сухие морщинки около рта, резкий, холодный голос, взгляд чужой и колючий. «Что же это? – удивился он, не чувствуя к предмету своей любви ничего, кроме неприязни. – Что за дурь на меня нашла?» Собственное сидение в кустах, подглядывание, слезы, загулы, мысли о смерти – все это выглядело теперь непонятным, постыдным безумием. «Убийца я. Настоящий. Псих. Хуже Семки. Он просто думал, что его никто не любит, и правда – никто его не любил. Почему же ему было не убивать? А я, оттого только, что одна стерва мне не дала, хотел четверых жизни лишить. И одного лишил, все равно каким бы он ни был. А может, и всех, неизвестно еще. Меня надо было связать и бросить в завал», – думал мечущийся в горячке Слежнев. Рана его воспалилась и ныла, мысли бились изнутри по черепу, боль от этих ударов смешивалась с болью от раны. И не было спасения от этой муки, горшей, чем все предыдущие. «Если откопают нас, хана мне. Расстреляют. И правильно сделают. Пусть лучше не откапывают. Погоди, погоди… А зачем мне сознаваться? Буду жить-поживать как ни в чем не бывало. Уеду, все равно куда. Дерьмо! Уж лучше пусть расстреливают. Она узнает, поймет тогда, на что я из-за нее пошел, что не такая я серая личность, как она думает. Решено». Он живо представил, как его ведут на казнь, ставят лицом к стенке… «Нет! Ни за что! Пусть все будет, как будет». Колька рывком сел. Рядом безмятежно спал Ермолаев. Даже улыбался во сне. «Хорошо ему, суке!»

– Алеша, Алеша! Проснись, пожалуйста! – он коснулся плеча бригадира. Тот распахнул глаза и начал озираться.

– Коля? Случилось что? Опять?

– Нет.

– Плохо тебе? Болит?

– Болит. Я тебе одну вещь сказать хочу.

– Ну?

– Я это.

– Чего ты?

– Я завал устроил.

– Приснилось тебе. Ложись, скоро нас спасут, тебя положат в больницу, вылечат. Все хорошо будет. Ложись.

– Нет. Я не свихнулся еще, ты не думай. Из-за Лизы это. Мы ведь с ней… Точнее, я… А она бросила, из-за тебя. Вот и решил я тебя убить. Тебя одного!

– Молчи! Все не так, не понял ты, она… Мы с ней…

– Нет, так! Не буду молчать, не хочу, пусть расстреливают. То-то вы с ней порадуетесь!

– Коля, услышат, не надо.

– Ничего, пускай слушают, их тоже касается! Это я, м…, балдой ту раму выбил! Вас всех положить хотел, а сам убежать. Не вышло. Чего уставился? Вяжите и меня теперь!

– А может, все-таки… Может, приснилось тебе?

– Нет, Леша.

Бригадир задумался. Двое других, похоже, крепко спали.

– Значит, из-за Лизы ты…

– Да. Нет, не знаю теперь.

– Понимаю.

– Чего ты там понимать можешь? Понимает он!

– Погоди, послушай…

– Чего еще слушать? Вяжите меня, говорю!

– Нет, я тебя очень понимаю, Коля. Может, на твоем месте я бы тоже что-нибудь такое сотворил. Еще похуже.

– Да ты пойми, не от всяких там «любовей» это. Завидовал тебе просто.

– Коля, ты потише говори, не надо их будить. Пускай все между нами останется.

– Чего у вас, бригадир? Слушаю-слушаю, ничего понять не могу, – поднял голову Муса.

– Ничего, Муса, спи, – отозвался дядя Ваня, – у них свои дела, нас не касается. Расшумелись маленько ребятки. Ничего. Спи.

Раздался короткий треск и длинный удар, не удар даже, а тяжелый вздох. В воздухе зароились пылинки. Лампа потухла.

– Амба, – ясно прозвучал в темноте голос Пилипенко. – Молодец ты, бригадир, хорошо придумал с ходком. Теперь чуток подождать надо, посмотреть, как оно там…

– Лампы наши где?

– Тут валялись.

– Ага, есть одна. Не горит. Вот еще одна.

Оранжево зажглась нить в лампочке фонаря, ничего не освещая, как светляк.

– Горит! – обрадовался Алимов.

Дядя Ваня попробовал третью. Тоже нет. Зато четвертая вдруг вспыхнула ярким белым светом.

– Живем, ребятки! Это чья ж такая? Ну-кось… Дебровская. Хоть одна польза от гаденыша.

Песчаный откос продвинулся в их нору почти на три метра.

– Вот, – важно сказал старик, – таперича самое интересное начнется. А воздух, как, идет?

– Нет, – упавшим голосом ответил Леха.

– Значит, все-таки приехали. А ведь в норе этой, твоей, нас, пожалуй, и не найдут никогда. Так что ошибся ты, Лешенька, не будут меня второй раз хоронить.

– Нас не будут, а Семку будут, он в штреке остался.

– Точно! С музыкой. Митинг торжественный устроят…

Все четверо захохотали, до того смешной показалась нарисованная дядей Ваней картина. Леха достал свою тетрадку. Они находились в завале ровно трое суток. Тут из шланга хлынула вода, прямо на дядю Ваню.

– А, чтоб тебя, второй ведь раз! – запричитал он.

Леха с Мусой опять засмеялись, а у Кольки полились слезы. «Значит – это не смерть еще, воздух будет!» Они разделись до пояса и помылись.

– Вот только постучать мы им теперь не сможем, чтобы воздух дали, – сказал Леха.

– Сами догадаются.

Догадались. Воздух пошел. Молотки стучали теперь совсем близко – справа и почему-то внизу. «Это что, пласт так морщинит? А вдруг они мимо нас проскочат?» – ужаснулся Ермолаев.

– Ничего. Молоток есть, в крайнем случае мы к ним и сами пробьемся, – ответил на эту его невысказанную мысль дядя Ваня и молодецки подкрутил ус.

– Точно, – обрадовался Муса, – правильно говоришь! Через минуту каждый из них что-то кричал наособицу, размахивал руками или смеялся. Со стороны могло бы показаться, что все они пьяны. Верно, они были пьяны страхом. Страх наконец овладел ими, затопил с головой в этой тесной черной дыре. Первым, как и положено, опомнился бригадир.

– Ребята, у нас водка осталась? – крикнул он.

– Точно! Осталась! – восторженно закричал в ответ дядя Ваня. – Муса, давай ее сюда, родимую.

– Ни хрена себе! Это же целый литр выходит? – удивился Ермолаев. – А я было позабыл о ней.

– Кто позабыл, а кто и… не совсем. На каждого по четвертинке. Если, конечно, магометанин наш не откажется.

– Не, я буду! Чего это? Как что, так магометанин, а как… – и отвинтив пробочку, Муса одним глотком отхватил полфляжки.

– Эй, ты чего? Давай сюда, – Слежнев вырвал посудину из рук Алимова и сам присосался к горлышку.

– Молодежь! – удрученно посетовал Пилипенко. – Ни …я толком делать не умеете. Мы с тобой, Лешенька, не торопясь ее приговорим, по-людски. Ну давай, глоточек ты, глоточек я. Это дело спешки не любит. Посидим, побеседуем. Вот я вам сейчас одну жизненную историйку поведаю.

– Давай, дядь Вань, бреши, – позволил Слежнев. Его заметно повело.

– Ладно, – не обиделся Пилипенко, – слушайте. Ты, Муса, лампочку-то погаси, неча зазря жечь, она нам пригодится еще. Вот так. Не знаете вы меня ребятки совсем, вот что. А биография у меня, между прочим, очень даже любопытная.

«Ничего себе, и этот – туда же?» – всполошился бригадир.

– К примеру, – продолжал старик, – за империалистическую у меня два креста Георгиевских, а за Гражданскую, наоборот, четыре ранения, чуть концы в ту пору не отдал. Вот, сынки, каков я есть человек! Так что не брехня это, Коленька. Вы меня не видали в настоящем-то деле. Потому отчаянный я человек, нипочем никогда не унываю, на все мне начхать и растереть.

«И всего-то ему стакан нужен был, чтобы так поправиться», – удивился про себя Леха.

– Вот я вам расскажу, чего со мной было. В девятнадцатом, во Владивостоке-городе. Я молодой тогда был, характером горячий, бабы… Ну, это – ладно. Работал я в те поры грузчиком, мешки с пшеничкой китайской на пароходы таскал. Еще жмыхи бобовые, двухпудовые, ящики с чаем... Зарабатывал хорошо. И пожрать, и попить, и на остальное-всякое очень даже хватало. Особенным франтом не рядился, врать не буду, но приодеться при желании мог. Имел штиблеты «шимми», костюмчик шевиотовый цвета попугая и все такое прочее. Да. Времена, между прочим, тяжелые были. В городе контра всяческая заправляла: тут тебе и офицерьё белое, и анархия черная, и эсдеки-эсеры с кадетами. Всех и не упомнишь теперь. Короче – контрик на контрике, полный зажим рабочего классу! А еще, между прочим, интервенция: американцы в шляпах, христиане-баптисты с ними понаехали, из общества «Маяк», народишко мутили по-всякому; японцы, те со штыками такими ходили, типа кинжалов, улыбались все время; чехословаки и прочая разная Антанта. Тяжело было трудовому элементу на это все смотреть, оттого, значит, и пили, и непотребства всякие творили. Ладно. Был там тогда один чех, генерал. Вроде как Гайда́, по фамилии. Или – Га́йда. Все, помню: Гайда́, да Га́йда. Своим, сука, прикинулся, красным, агитацией среди рабочих занимался, насчет вооруженного восстания супротив мировой буржуазии. Оружие выдал железнодорожникам, морячкам и нашим, в доках, тоже. А оказался – провокатор, заранее у них там все договорено было. Мы, как вышли, так сразу на пулеметы и нарвались. Начали они нас косить – ну, братва! Мы, конечно, тоже дрались отчаянно, да только эта шушера всем скопом навалилась. Короче, пошинковали они нас в лапшу. По всему городу трупы валялись. Да. Меня в ногу ранило, легко, но бежать не решился. Притворился тоже мертвяком. Лежу, не шевелюсь, а тут пришли гардемарины и стали трупы на площадь за ноги стаскивать. Меня, значит, тоже потащили. Ну, я терплю, виду не подаю. Бросили меня на гору мертвецов, хорошо еще, на самый верх. А может, и не так чтобы очень хорошо. Лежу с закрытыми глазами, дышать стараюсь незаметно. Слышу только: вокруг публика собралась, любопытствуют, значит. А руки-ноги уже отнимаются. Дело-то к декабрю шло. Трупы спервоначалу еще не совсем холодные были, а как задубели они – понял я, что каюк мне! И притворяться уже не нужно будет. Тут снег пошел, да густо так! И сразу все заметили: на других он лежит – не тает, а у меня на лице – тает! Закричали, друг дружке на меня показывают. А я лежу, виду все-таки не подаю, чего делать, не знаю. Часовой там стоял, гардемарин. Слышу, затвор взводит, дострелить меня, значит, хочет. Я привстал и такую вижу картину: он винтовку на меня навести пытается, а какие-то двое американцев не дают, в сторону ствол отталкивают и матерятся по-своему. Я вскочил, народ, девки по большей части, – в стороны. Так дунул, что… И про ногу раненую забыл. А вид у меня приметный – роба черная, вся в кровище, да тельник рваный. Сейчас погоня организовалась: свистки, пальба, травили по всей форме, как зайца. Я тогда бегал быстро. Так что не словили они меня. К вечеру загнали на Покровское кладбище. Гляжу – могил понарыто штук двадцать. Я бежать не мог больше, сиганул в одну, какую поближе, и затаился там. Стемнело уже почти. Тут и они подвалили. Слышу, говорят промеж себя, что всё вокруг прочесали и, кроме как в эти могилы, деваться мне не куда было. Один предлагает: «Надо все могилы пересмотреть». А другой ему отвечает: «Как их смотреть, не видно же ни …я! Тебе больше всех надо – ты и смотри». Надоело им, значит. Тогда первый: «У меня две гранаты есть. Давайте бросим их в могилы. Попадет – хорошо. Не попадет – … с ним! Вдруг как бабахнет! Первую, значит, гранату бросили. Ну, думаю… И тут по башке мне что-то как звезданет! Не знаю, сколько времени прошло, пока не очухался. Пощупал – на лбу шишка огромная, рядом граната лежит. Не взорвалась она. Прислушался. Вроде тихо все. Выглядываю – темно, нет никого. Ну, я к дружкам, на железку подался. Посадили меня на товарняк, и – адью! Вот, ребятки, какой со мной случай был. А вы говорите.

– Ты, дядь Вань, герой у нас, оказывается! – восхитился Ермолаев.

– А то! Молод ты еще, Лешенька.

Замурованные в узкой, низкой щели глубоко под землей, они долго еще обсуждали дядьванину байку. Он просто-таки неизмеримо вырос в их глазах. Вдосталь наговорившись, мирно уснули. Молотки громко стучали совсем рядом.

Проснулись от тишины. Под ними было мокро. Загомонили, опять каждый что-то свое, отчаянное. Ермолаев нащупал и зажег фонарь. Когда глаза привыкли, стало окончательно ясно, что пока они спали, давали воду, и она залила всю почву в их тесной камере.

– Хорошо, хоть не суп это был, – заметил Пилипенко.

– А сейчас будет, – сообщил Леха, сверившись со своей тетрадкой, – всегда через сорок минут после воды суп идет.

Действительно, вскорости из шланга полился борщ.

– Мне неохота, – сообщил Слежнев, – даже смотреть на него не могу.

– Зря. Отличный борщец. Ты, Коленька, вчера перебрал малость, ослабли, видать, нервишки твои. Теперь пересиль себя, порубай горяченького, сразу полегчает, – отечески поучал его дядя Ваня.

Сам он, зажав между коленями полную каску, скоро орудовал ложкой. Ложка была только у него одного, остальным, в ожидании своей очереди, приходилось, пока, пить через край. Поели. Опять пошел воздух. Леха вытянул конец шланга из поганого угла, где у них была параша, и куда сливался лишний борщ.

– Эх, жисть наша! – подытожил дядя Ваня. – Гаси лампу, Муса!

Все это время каждый из них думал только о том, почему замолкли спасатели. Каждый придумал свое ужасное объяснение.

– Мало ли что могло произойти, – нарушил молчание Леха, – пики, к примеру, меняют или, там, совещание…

– Что-то долго они их меняют, – возразил Колька и закашлялся.

– Чего, Коля? – встревожился Алимов. – Эй, бригадир, зажигай давай лампу. Опять Колька наш болеет.

– Нет. Не надо лампу, – просипел Слежнев, – все нормально. Я, это самое, одну вещь сказать хочу. Очень важную вещь.

«Не терпится дураку, – огорчился Леха, – сейчас погубит себя вконец».

– А хочешь сказать, Коленька, так и говори, не томи душу, – ласково попросил дядя Ваня.

– Я и говорю. Бандит я, хуже Деброва. Вяжите меня, не беспокойтесь, сопротивляться не буду!

Наступило молчание. Потом в темноте зашевелился Муса:

– Ты это чего, Колька? Больной совсем? Чего говоришь такое?

– Говорю, что из-за меня вы тут погибаете, ведь это я завал устроил. Лехе отомстить хотел. Делайте теперь со мной чего хотите!

Опять нависло молчание. И опять первым заговорил Муса.

– Ты, Колька, зачем такое сделал? Чем я тебя обижал, что ты детей моих сиротами сделать хотел?

– Ничем. Я только Леху хотел, а вы – так, случайно оказались.

– Мы, значит, как бесплатное приложение пошли, – хихикнул Пилипенко.

Слышно было, как закипает Алимов. Он пыхтел, пыхтел все громче, и его прорвало:

– У-у-у, шайтан! Меня хотел убивать? Как бесплатный приложений? Дядю Ваню, бригадира нашего хотел убивать? Теперь я тебя убью! Он навалился на Слежнева и замутузил по нему кулачищами.

– Угомонись, Муса! – высоким голосом крикнул Леха. – Он не хотел! Не виноват он! От ревности это, из-за бабы. Перестань! Не надо, Алимов, перестань, я приказываю тебе!

– Не-ет, – сдавленно просипел Слежнев. Голос его часто прерывался от ударов. – Не-ет, не верь ему Муса, я специально…

– Пусти!.. – ревел Алимов. – Пусти, бригадир! Все равно убью его. Все равно!

– Брось, Муська, – вмешался наконец дядя Ваня, – убьешь его, тебя же самого и посадят. Опять девки твои сиротами останутся. Брось! Убивать не надо. Поучи, конечно, для порядку, и хватит с него. Сопляк еще.

– Для порядку? Какой такой порядок? Убивать его надо, стрелять, как собака! – горячился Муса, но бить все же перестал.

– Стой! – заорал не своим голосом Ермолаев. – Молоток! Там молоток стучит!

Действительно, стук возобновился, но не справа, как раньше, а слева. То есть спасатели проскочили-таки их ходок.

– Алимов, Пилипенко, давайте, прикручивайте скорей наш! Будем сами к ним пробиваться! Где фонарь?

– Верно! – поддержал его дядя Ваня. – Нам теперь и упираться не надо. Они, как нас услышат, сами смекнут, куда пиками тыкать.

Зажгли фонарь. Дядя Ваня поплевал на ладони и задолбил понизу забоя, там, где должна была ближе всего подходить выработка спасателей. И верно, стук с той стороны умолк, а еще через пару минут, молотки забарабанили, казалось, всего в нескольких сантиметрах от молотка Пилипенко. Он постучал еще чуток и бросил.

– Ну вот, хватит покудова.

– Не хватит! – заволновался Муса. – Давай еще! Давай мне!

Он схватил молоток и яростно вогнал острие в уголь.

– Постой, Муська, – крикнул дядя Ваня, присев над неподвижным Слежневым, – кажись, прибил-таки ты его.

– Нет! – прошептал Леха.

– Не может быть, – растерянно пролепетал Алимов, – я раза два только немножко ударил.

– Раза два? Да ты избивал его, как… Он раненый был, беззащитный, сам ведь нам во всем признался, – заплакал Леха.

– Погоди, Лешка, отпевать, дышит он. Так просто, отрубился немножко. Очухается.

Стенка позади них обвалилась, и из появившейся дыры хлынул яркий свет, из которого возникла улыбающаяся чумазая голова в каске.

– Приветик! – прогудела голова. – Ну, как вы тут? Все живы-здоровы?

– Живы, живы! Все живы! – заорал Муса. – Один немножко раненый только. Врача скорей надо!

Голова исчезла. Трое сидели над телом Слежнева и ждали. Наконец из дыры выползла Леночка Петрова, фельдшерица. Строгим взглядом оттеснив в сторону мужиков, она склонилась над Лехой.

– Ничего, пульс ровный, температура не очень высокая, – сказала она, – через пару неделек выйдет на работу.

Через тридцать минут они, окруженные толпой веселых людей, стояли в рудничном дворе и ждали клеть. Слежнев, заново перебинтованный, вытянулся на носилках. Он уже очнулся и молча водил глазами. Муса глянув, нет ли поблизости начальства, прошептал ему:

– Ты, это, Колька, извиняй, погорячился я немножко. Давай забудем, будто не было ничего. Давай, а?

Слежнев закрыл глаза.

Загрузка...