Андрей Погарцев не верил до конца, что возвращается домой, даже когда приехал в Москву, и только в Клинцах на знакомом до боли вокзальчике понял, что все беды позади. Позади ли? Не рано ли он поверил в это?
Десять лет он ждал этого дня, изнемогая от жажды и голода, валясь с ног от ударной работы в раскалённой казахской степи. Караганда. Страшное слово, от одного упоминания которого стынут ноги. Караганда — чёрная земля в переводе с местного языка. Она была и на самом деле чёрной от фуфаек врагов народа и предателей, от людского горя. И яркое солнце над степью было чёрным, когда налетали страшные пыльные бури. И вот сейчас его от родной хаты отделяет всего две версты. Две версты до хаты, где его ждут жена и дочь. Но ждут ли?
За долгую дорогу домой он устал сомневаться и бояться, он устал изводить себя думами о неведомом будущем и поэтому решительно поднялся с пня, на который присел отдохнуть. Он, замирая от счастья, должен думать только о том, что всего две версты отделяют его от родной хаты, которую он срубил в год свадьбы, всего две версты отделяют его от той жизни, которую он оставил десять лет назад и в которую вновь приходит. Возвращается ли он в прежнюю, довоенную жизнь? Нет, прежней уже не будет, потому что нельзя вернуть человеку его молодость и нельзя отнять у него память о прошлом. Но пусть хотя бы на десятую долю вернётся то, что было до тридцать седьмого года, и он, Погарцев, будет счастлив.
Андрей шёл по лесной стёжке, по которой мог бы идти с закрытыми глазами. В низине мокрый папоротник цеплялся за сапоги, иногда ветка молодого дубка бросала в лицо пригоршню росинок — это было неожиданным и новым для Погарцева, потому что десять лет назад тропинка была широкой и чистой. Многое, поди, изменилось за эти годы и в селе и на его подворье. Поди, и хата покосилась, и хлев скособочился. Трудновато было одной бабе с хозяйством управиться, да ведь свет не без добрых людей — может быть, кто-нибудь и помог.
Только подумал об этом Погарцев — холодок вдоль спины пробежал: кто же поможет, как не мужик? Без него ни дров привезти, ни плетень поправить. И представился Андрею некий безликий мужчина, который в галифе и майке по двору расхаживает, курит махорку,
по-хозяйски хлопает по поленнице. Нет, нет! Не такая его Ольга. Ждёт мужа честно, слезами подушку смачивает. А почему он в этом уверен? Десять лет — не месяц. И она, его Ольга, — тоже живой человек.
К чёрту! К чёрту! Погарцев в сердцах сплюнул цигарку в кусты можжевельника, тряхнул головой. Куда, зачем он идёт? А вдруг не ждут его, вдруг не одна Ольга? Но ведь это будет ещё большая несправедливость, чем та, которая случилась в тридцать седьмом году, ведь без этого, без Ольги, дочери, ему жизнь — не жизнь.
Десять лет он в хороших и дурных снах свою хату видел, Ольгу, Марьюшку. Один и тот же сон: он идёт через двор, распахивается дверь хаты и навстречу ему летит жена — простоволосая, лёгкая, как в девичестве. Впрочем, и другие сны его навещали, но этот — чаще всего. Так уж бывает у людей: каждому на весь век дан один, самый заветный сон, который постоянно возвращается и обязательно, обязательно привидится в последний час перед смертью.
Встречей, которая должна произойти сегодня, Андрей жил долгие годы, в ней видел смысл своей дальнейшей жизни, без неё не мыслил себя. Ему казалось, что если он по какой-либо причине пройдёт мимо неё, этой встрече, там, дальше — мгла, тьма, зияющая пустотой бездонная пропасть, в которой никто и никогда не жил, и ничего в ней нет, кроме смерти.
А поблёскивающая в туманной мгле тропка между тем нырнула в небольшой сосновый бор. Погарцев отвлёкся от своих мыслей и, запрокинув голову, с удивлением смотрел вверх, где в угрюмой, едва различимой вышине чуть раскачивались на ветру причудливые шапки-кроны. Он помнит этот соснячок молодым, здесь когда-то полным-полно было маслят. А теперь это самый настоящий сосновый бор.
Всё-всё в этом ночном лесу, освещённом бледным светом новорождённой луны напоминало Андрею о протекшем мимо него времени, напоминало и не давало успокоиться боли в сердце. С любой утратой может смириться человек в конце концов, но только не с утратой времени, потому что его не так уж много отведено для жизни.
Вот и эти сосны возмужали без него, и много чего произошло на земле в его отсутствие. Да-да, он отсутствовал в жизни целых десять лет. Он работал рядом с людьми, но это все было из другой жизни, не принадлежащей ему. Те десять лет были до нелепости пустыми, зряшными, словно прожил он их из другой жизни, не принадлежащей ему. Те десять лет были до нелепости пустыми, зряшными, словно прожил он их на необитаемом острове и посвятил лишь сохранению собственной плоти. Всё, что делал он в эти годы, можно было сравнить с ношением воды в решете. Поэтому и время то пролилось, как вода сквозь решето, оставив в памяти страшную усталость, какая бывает после тяжёлого, совершенно бесполезного труда.
Но он наверстает, будет жадно жить и любить, дорожа каждой минутой. Были бы только живы и здоровы Оленька с Марьюшкой, а уж он сумеет сделать их счастливыми. Никого в его жизни не осталось, кроме них, и жизнь не стоит ничего, если не быть ему рядом с ними. Этого ради он через Карлаг прошёл, и муки адовы — ничто по сравнению с его страданиями, ибо грешники в аду знают, за что их принимают, а он и через десять лет не может вины своей понять. Да и один ли он такой был в Карлаге?
За думами Андрей не заметил, как бор кончился. И выскочила тропинка на опушку, можжевельником заросшую. И сразу дыхание перехватило, словно за бором вдруг воздуха не стало: при тусклом свете звёзд он рассмотрел тёмную полосу плетня вокруг подворья. Он перепрыгнул через канаву перед плетнём и, коснувшись рукой прохладных влажных прутьев, упал на колени. Он припал губами к заплесневевшей лозе, жадно вдыхая прелый запах разлагающейся от времени древесины. И был он, этот кисло-пряный дух, душистее и головокружительнее всех запахов на земле.
Погарцев дрожащими пальцами перещупал каждый прутик на плетне, им ли сплетённом, или позже него Ольгой (в том разве суть?), и, казалось, навсегда забытое ощущение радости земной возвращалось к нему. За десять лет Карлага он, оказывается, не разучился радоваться. наоборот, это чувство стало в нём острее и глубже, как вкус воды неизмеримо крепче в знойной пустыне, нежели в прохладных российских лесах.
Горячее нетерпение ударило в его виски, он подхватился с земли, молодо, одним махом перелетел через плетень и побежал по огороду, путаясь в картофельной ботве. В едином порыве, не помня себя, Андрей добежал до второго плетня разделяющего подворье и огород в десяти метрах от хаты, и остановился перевести дыхание.
Он взглянул на хату, бледно вырисовывающуюся в сумерках, и увидел зыбкое жёлтое пятно окна.
Ему сделалось страшно. Так страшно, что онемели ноги и плетьми обвисли руки — а вдруг давно не живут в этой хате Оленька с Марьюшкой, мало ли, как могла распорядиться ими судьба в гибельное военное лихолетье? А если в хате живут совсем чужие люди, для которых его возвращение будет чем-то вроде забредшего на огонёк мертвеца? Ведь живым его жаждут видеть только жена и дочь, и больше ни одному человеку на земле он не нужен живой. И если бы он верил в Бога, то немедленно упал бы на колени и стал молить Господа, чтобы свет в окне исходил от лампы, зажжённой рукой Ольги.
То ли рассеялся туман, то ли зорче стало его зрение, но свет в окне сделался ярче, реальнее, осязаемее, и Андрей рассмотрел в проёме оконца женский силуэт, который надвигался откуда-то из глубины, становился всё чётче, прорисованнее. Из гортани непроизвольно, независимо от желания Погарцева вырвался звучащий, хрипящий воздух, как стон умирающего человека, и до ушей Андрея доплыл чужой какой-то, совсем не его голос:
— Оленька!..
И вдруг приливом ударила в плечи неведомая сила, по его икрам полоснуло электрическим током — они сжались пружиной и перебросили Погарцева через плетень, за которым Андрей приземлился на четвереньки, запутался в полах брезентового плаща и лямках вещмешка, пытался подняться. Зло рванув с себя вещмешок, Погарцев вскочил и застыл, не в силах оторвать неподвижного, напряжённого взгляда от кона в котором увидел сладко потягивающуюся женщину. Он не мог сделать и шага, лицо его исказилось от боли, потому что к женщине со стороны, справа, вдруг подошёл мужчина, обнажённый по пояс. Андрей застыл в движении, словно статуя, наклонившись вперёд, обхватив лицо руками, словно с разгону врезался в колючую проволоку.
Он совсем не дышал, когда смотрел в окно, за которым мужчина обнял за талию женщину, а она подалась к нему всем телом, откинула голову, подставляя губы для поцелуя.
Погарцев стоял в пяти шагах от окна, он стоял так близко, что ему не представило труда рассмотреть в женщине свою жену Ольгу, а в мужчине — младшего своего брата Николая.
А когда мужчина приблизил свои губы к губам женщины, когда Николай приблизил свои губы к губам Ольги, Погарцев инстинктивно защитил глаза рукой, словно от грешного прикосновения их губ мог родиться разряд молнии, способный испепелить его.
Сколько времени длился поцелуй жены и брата? Невероятно долго — казалось Андрею, потому что, когда он отнял руку от глаз, увидел всё те же объятия прильнувших друг к другу любящих людей.
Время для Погарцева почти остановилось, секунда растягивалась до многих минут, каждое движение тех, кто был за ночным окном, раскладывалось на тысячу медленных, едва заметных человеческому взгляду движений — так рука Ольги, опустившаяся на шею Николая, падала вниз с той скоростью, с какой опускается на землю пух тополя. Это были влюблённые друг в друга люди. Он мог простить Ольге женскую слабость, но тут было совсем другое: она забыла его, она выбросила его из своего сердца, он для неё не существовал.
Андрей почувствовал себя мертвецом, умершим давным давно и сегодня призраком поднявшимся из могилы. На этой земле он не нужен ни одному человеку. Не стань его в эту минуту — исчезни он, испарись, провались под землю — никто не заметит, ничего не изменится в мире: завтра родиться новый рассвет, ничего не изменится в мире: завтра родится новый рассвет, завтра Ольга и Николай также будут любить друг друга. А он, Андрей Погарцев? Что он совершил такого, чтобы его выбрасывали из жизни, как до срока отслужившую вещь? Он не меньше Ольги хотел жить и любить, и не его вина в том, что десять лет не мог делать этого.
Взглянув на окно, нет, даже не взглянув, потому что он, не отрываясь, смотрел в него, а очнувшись, Погарцев вдруг вобрал голову в плечи и отпрыгнул в сторону, к хлеву. Ему показалось, что Николай, прикуривая папиросу, бросил взгляд через окно и узнал его. Андрей даже не подумал о том, что его невозможно увидеть изнутри комнаты, пока в ней горит свет от керосиновой лампы — всё происходящее с ним в эти минуты не контролировалось его мозгом, он и /себя/ не ощущал стоящим у своего дома, а кого-то другого, незнакомого ему человека, за которым он наблюдал со стороны. Этот человек, притаившись за стенкой хлева, неотрывно смотрел в жёлтый квадратик окна и наивно надеялся, что исчезнет это видение: женщина, прильнувшая к плечу мужчины, который курил и задумчиво смотрел в окно, в густую тьму за ним, и притаившийся человек увидит припавшее к стеклу лицо Ольги, с затаённой надеждой и тревогой высматривающей его, Андрея Погарцева. Но женщина сняла через голову белую кофточку, из-под которой бесстыдно выкатились полные, упругие груди, и дунула в стекло керосиновой лампы.
Медленно и страшно погас жёлтый квадратик окна. Погас, растворился среди туманной мглы, будто навсегда потухло небесное светило, дарящее жизнь. Тьма зашторила чёрной занавесью любовь мужчины и женщины, любовь его родного брата и жены, которую он помнил и о которой мечтал каждый день в течение десяти лет. Но ещё непроглядней тьма стала плотной стеной между Андреем и миром. Он, словно приняв пулю в грудь, покачнулся и медленно осунулся по стене хлева на землю, судорожным движением захватил в мёртво сжавшиеся кулаки пучки прелой соломы.
Сколько времени просидел он у бревенчатой стены без единой мысли в голове, покинув реальную действительность? Минуту? Две? Полчаса? Остановилось время, остановилось сердце, остановилось дыхание. Казалось, что он умер, и умерло всё вокруг. Не шелестели листья на свежем ветру, не вскрикивала ночная птица, не лаяла дворняга на другом конце деревни. Планета была погружена в мёртвый сон, и лишь единственный её житель, Погарцев, бодрствовал с открытыми глазами, которые смотрели, но не видели, и он готов был тоже забыться, умереть, ибо нет ничего бесполезнее в мироздании, чем жизнь, никому и ничему не посвящённая. Через короткие промежутки времени, вырвавшись из холодных объятий небытия, его посещали разбродные мысли и не мысли даже, а какие-то обрывки видений, в которых хаотично переплетались прошлое и настоящее. И только будущего не было в этих горячечных галлюцинациях. Не потому, что Андрей не знал и не мог знать его, а просто его не было и не могло быть — будущего, он его теперь не представлял, не мог представить при всём желании. Будущее ускользнула от него, как скользкий вьюн из рук.
Он недоумённо посмотрел на пучки соломы в своих руках — они пахли могильной прелью, они, не так давно тянувшиеся к солнцу, ощущавшие в своих жилах течение живительных соков, теперь были безжизненными и годились разве что на растопку. Погарцев взглянул на потухшее окно, потом снова на солому, и в его взгляде промелькнула осмысленность. Он подумал: "Поджечь бы этот мир, чтобы сгорело в огне всё живое на земле и я сам!"
Никогда ещё не казалась такой бессмысленной природа, сотворённая Богом — жестоким и неразборчивым. Для чего живёт и страдает человек? Родиться и умереть — вот два его главных дела в жизни, а стоит ли делать одно ради другого? Стоит ли боготворить рождение, если оно несёт муки, и хулить смерть, когда она дарит облегчение?
Подумав об этом, Андрей с тоской посмотрел на звёзды. И тоже не мог понять: ради чего они веками, тысячелетиями мерцают в чёрном небе? Какой в этом смысл? Жизнь? Неужели вокруг каждой звезды есть планеты, подобные Земле, и на них истязают себя и себе подобных живые существа? Рождение и смерть — это замкнутый круг, через который не прорваться человеческой мысли.
"Куда это меня занесло? — одёрнул себя Погарцев. — Что мне чужие звёзды, если потухли свои?"
Он не хотел истязать себя напрасной жизнью — и этим всё сказано. А звёзды? Они праздничным фейерверком рассыпались по чёрному атласу неба, и этот праздничный фейерверк в честь его возвращения показался Андрею жуткой, издевательской насмешкой судьбы. Его не ждали здесь, его не ждут ни в одном уголке Земли. Уже его приход на этот свет был ошибкой, а что уже говорить о дальнейшем существовании в реальной действительности?
Ни перед кем у него нет вины на этой планете — за что же тогда выброшен из жизни? Это вопрос он задавал себе много лет и никогда не получал справедливого ответа. Казалось, что этого ответа не существовало в природе.
В его глазах уже колыхалось то пламя, в которое он хотел обратить мироздание. Пылало небо, пылала земля, и в этом огне метались такие же, как он, далёкие людишки, молившие его о пощади. А разве они пожалели и пощадили его? Даже самые близкие, самые дорогие ему люди презрели в нём человека, изменили ему. Он отомстил бы всему миру, если бы не был так бессилен. Но хоть что-то он может сделать?
Тоска с каждой секундой копилась в нём, пока не закупорила каждую извилину в мозгу. От безысходности она стала трансформироваться в злость — сначала непонятную, абстрактную, потом стала обретать очертания Ольги, о которой мечтал десять лет, очертания брата Николая, которого любил когда-то, воспитывал без отца, погибшего в гражданскую. А когда он представил, чем, должно быть, занимаются сейчас они — Ольга и Николай, — представил во всех бесстыдных подробностях, какой-то клапан перекрыл доступ воздуха в лёгкие: он стал задыхаться, корчась на земле, пока не рванул на груди брезент плаща и не вскочил на ноги. И с этого мгновения его мысли, пылающие огнём, его дрожащие руки, подкашивающиеся ноги — всё жило и двигалось само по себе, не подчиняясь его воле.
Андрей зашёл в хлев, в темноте нащупал лестницу, ведущую на сенник, забрался по ней и стал сбрасывать вниз сухое сено. Он ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Не ощущал сладковатого запаха навоза и пряного духа сушеных луговых трав, которые грезились ему в лагере, не слышал как слабо мукнула и захрустела сеном корова, как хрюкнул встревожено проснувшийся подсвинок. В его ушах стоял лишь жаркий шёпот Ольги: "Милый мой!", который адресовался когда ему, Андрею, а теперь услаждает слух и мужское самолюбие брату Николаю. И чем назойливее и настойчивее звучал этот шёпот, тем ярче пламя разгоралось в его почти обезумевших глазах, а ему мало было этих сполохов, ему хотелось, чтобы в этом пламени горела, корчась и обугливаясь вся земля.
И Погарцев засуетился. Скатился по лестнице вниз, схватил большую охапку сена, бегом понёс его к дому, бросил у стены напротив потухшего окна, сбегал ещё в хлев и снова принёс сена. Затем он по-хозяйски, стараясь не шуметь, затворил окна ставнями. Обходя вокруг хаты с третьей охапкой сена, он подумал что надо чем-то подпереть двери сеней. Погарцев закатил на крыльцо колоду, на которой рубят дрова, приставил к двери. Но и этого ему показалось недостаточно. Он снял с ворот хлева заржавевший амбарный замок и запер им сени. Таская сено, подкатывая колоду, он совсем не заботился о том, чтобы не шуметь, он не думал о том, что в доме могут проснуться, поднять шум — в его ушах стоял жаркий шёпот Ольги, а перед глазами уже полыхало пламя.
Присев у кучки сена, он стал стучать кресалом, и от первых искр задымилась сухая трава, затем из-под неё высунулся язычок пламени. Весело занялся огонь.
Пламя, разыгравшееся на полнеба, плясало в зрачках поджигателя, и они отсвечивали безумием. Погарцев с каким-то сатанинским похрюкиванием засмеялся, исступлённо шептал одно слово: "Горит! Горит! Горит!.."
Тихо спала Разуваевка, не подозревавшая, какое несчастье грозит ей. Ничего не соображавший Андрей ликовал, стоя у адского кострища. Он не думал о том, что горит его хата, что в этом огне погибнут люди, близкие ему кровно, он ни о чём не думал, на несколько минут сведённый с ума величавым и неистовым бешенством огня. Лишь природный инстинкт самосохранения не давал исполниться настойчиво подзуживающему желанию броситься в пламя, превратиться в дым.
Но вдруг сквозь усиливающийся рёв огня он услышал, как звякнуло разбившееся окно. И в тот же миг из пасти пламени вырвался отчаянный детский крик, словно само пламя, жадно пожирающее деревянную плоть хаты, дралось с кем-то за свою добычу и, боясь упустить её, звало на помощь чёрные силы.
И звон разбитого стекла, и детский крик смутно дошли до сознания Погарцева, он, отключённый от реальности, лишь слегка удивился. По его остановившемуся сердцу полоснул крик ребёнка — ещё более душераздирающий, чем первый. Он не узнал этого голоса, он не мог его узнать, он сердцем почувствовал, кому крик принадлежит — и задохнулся от ужаса. Там, в красивом и диком пламени, живьём горела его плоть, его дочь Марьюшка, о которой он напрочь забыл в минуту помутнения разума. И вмиг протрезвевший, вмиг осмысливший весь ужас содеянного им, Погарцев стремительным прыжком рванулся к сеням, к дверям, которые он запер, но на втором его шаге-прыжке что-то страшно затрещало, загудело — и с грохотом обрушилась крыша, взметнув в небо тысячи новых звёзд.
На высокой, неподвластной человеческой гортани ноте оборвался безнадёжный детский крик, но, оборвавшись, он влетел, ворвался в широко открытый, судорожный рот Погарцева, начал распирать его лёгкие, колючим ежом протискиваться через гортань, пока, перерождённый в животный вой, не вырвался наружу.
С эти нечленораздельным, не похожим ни на один звук, когда-нибудь рождавшийся на земле, воем Погарцев на четвереньках, задом начал отползать к хлеву, не отрывая загипнотизированных ужасом глаз от разгулявшегося шторма пламени.
Он пятился со всё большим ускорением, похожий на странное, горбатое четвероногое животное, привыкшее передвигаться задом наперёд, миновав хлев, баньку; он бежал бы на четвереньках до леса, если бы не запутался ногами в лямках вещмешка, который сбросил у плетня. Он вскочил на ноги, подхватил вещмешок. В это время до него долетели истошные бабьи крики:
— Пожар! Пожар!
— Погарцевы горят!
Как попавший в капкан зверь, Андрей метнулся вправо, влево, присел за куст смородины, от страха и ненависти вздрагивая всем телом, и только через полминуты, поняв, что не схорониться от людей среди голых веточек смородины, рванулся к плетню, перепрыгнул через него и помчался к лесу.
Ни один разуваевец не заметил в зареве пожара, далеко осветившем округу, трусливо метнувшуюся в сторону леса фигуру человека.
А Погарцев бежал напрямик, через бор и рощу, не выбирая дороги; ветки плетьми хлестали его разгорячённое лицо, но он не замечал этого, не чувствовал боли, падая и поднимаясь, убегал всё дальше и дальше от разгулявшейся огненной стихии, пока не занесло его в осоку. Оступившись на шаткой болотной кочке, он упал в грязь и потерял сознание.