ГЛАВА ТРЕТЬЯ РОМАНТИЧЕСКАЯ ШКОЛА

О, вещая душа моя,

О, сердце, полное тревоги,

О, как ты бьешься на пороге

Как бы двойного бытия.

Ф. Тютчев

1797 год, который Шеллинг провел в Лейпциге за изучением естествознания и натурфилософскими поисками, был весьма важным для формирования нового идейного направления, которое впоследствии получило наименование романтизма. Отметим несколько характерных его штрихов, чтобы воссоздать ту духовную атмосферу, в которую скоро окунется наш герой.

В 1797 году в Берлине была издана пьеса «Кот в сапогах», ломавшая прежние представления о театре. Ее автор Людвиг Тик взял сюжетную канву в известной сказке Перро. Но это только один план действия. Другой — сам спектакль, его восприятие публикой и критикой, театральные нравы. Перед нами как бы «театр в театре». Еще не началась сказка, а зрители (на сцене) уже обсуждают предстоящее зрелище, и они будут комментировать это зрелище на протяжении всего спектакля. Подразумевается, что Кота играет знаменитый Иффланд — «выглядит натурально, как большой кот». Но вот Кот заговорил, — критик возмущен: нарушена жизненная правда, пропала иллюзия, так не бывает. На сцене появился Сапожник, чтобы сшить Коту сапоги (что за чушь!), и просит Кота убрать когти, а то он уже оцарапался, но Может снять мерку (вот это уже на что-то похоже, кошачьи когти действительно опасная штука). Зрители непрерывно жалуются на отсутствие в пьесе характеров, абсурдность ситуаций. Почему иноземный Принц говорит на чистом немецком языке без переводчика?

Действие в спектакле распадается, возникают эпизоды, никак не связанные с историей Кота в сапогах и вообще лишенные смысла. Вот, например, корчма на границе. Появляется Солдат и заявляет во всеуслышание, что он дезертир. Тут же возникают на лошадях два преследующих его гусара (лошади вызывают одобрение: они подлинные, жаль, что не удалось заметить, какого полка гусары). Преследователи вместо того, чтобы схватить беглеца, пьют за его здоровье и возвращаются восвояси, а дезертир переходит границу, чтобы наняться на службу в соседнем герцогстве. (При чем тут Кот в сапогах?) Возмущение в зале нарастает, возмущены и актеры, они не знают своих ролей. Кот забрался под потолок. Автор с трудом наводит порядок.

Следующий акт начинается с того, что автор разговаривает с машинистом сцены по поводу декораций. Зрители опять в недоумении: какое отношение все это имеет к действию пьесы? Оказывается, просто раньше времени подняли занавес. То, что увидели зрители, к спеюаклю отношения не имеет. Выходит Петрушка и просит зрителей забыть то, что они только что видели: «Вам внушили иллюзию, это ужасно, постарайтесь себя деиллюзионизировать!» По ходу сказки поваляется на сцене Великан по имени Закон. Он суров, он не знает исключений, во одновременно он гибок, изменчив, может принять любой облик. Этим и воспользовался Кот в сапогах: взял да съел его, когда тот обернулся мышью. А без Закона — «равенство и братство», власть переходит в руки «третьего сословия» в лице Простака — хозяина Кота в сапогах. Зрители делают вывод — им показывают «революционную» пьесу («революционными» называли пьесы Иффланда, направленные против французской революции). Иффланд пародируется не только как актер, но и как автор. Заодно модный Коцебу, а порой и «Эмилия Галотти» Лессинга.

Когда-то Готтшед, устанавливая классические каноны для немецкого театра, официально изгнал Петрушку (Гансвурста) с немецкой сцены. Тик его снова показывает зрителям. И вкладывает в его уста фразу, которая станет символом веры вульгарного материализма: «Человек есть то, что он ест». Пародируетея все на свете. Кант с его почитанием закона, Фихте, прославивший революцию, Руссо, идеализирующий природу. (Король, залез на дерево, но тут же спрыгнул: там полным полно противных гусениц; Принцесса учит его: прежде чем иметь дело с природой, ее надо слегка причесать.)

Ирония — главный героя пьесы Тика. Ирония — важнейшая ипостась романтизма. «В иронии, — говорил теоретик романтизма Фридрих Шлегель, — все должно быть шуткой и все должно быть всерьез, все простодушно-откровенным и глубоко притворным. Она возникает, когда соединяются чутье к искусству жизни и научный дух, когда совпадают друг с другом и законченная философия природы, и законченная философия искусства. В ней содержится и она вызывает в нас чувство неразрешимого противоречия между безусловным и обусловленным, чувство невозможности и необходимости всей полноты высказывания. Она есть самая свободная из всех вольностей, так как благодаря ей человек способен возвыситься над самим собой, и в то же время ей присуща всяческая закономерность, так как она безусловно необходима. Нужно считать хорошим знаком, что гармонические пошляки не знают, как отнестись к этому постоянному самопародированию, когда попеременно нужно то верить, то не верить, покамест у них не начнется головокружение, шутку принимают всерьез, а серьезное принимают за шутку».

Романтики ценили смех. Видели в нем средство расковать сознание. А свобода духа — цель романтизма. Их обвиняли в том, что они смеются ради самого смеха, для них, мол, нет ничего святого. Это несправедливо. Романтизм всегда не только низвержение идола, но и утверждение идеала, при том прямое и непосредственное, без околичностей и уверток.

Идеал романтиков — свободная личность. «Только индивид интересен». Интерес к индивидуальному не перерастает, однако, в индивидуализм, в эгоистическое самолюбование, в пренебрежение другими и подавление их. Романтизм универсален, он выступает за преодоление любой нетерпимости, всякой узости. Для романтика интересна любая индивидуальность — человек, народ, все человечество как нечто неповторимое в богосотворенном маре.

О своих идеалах романтики умели говорить не только иронически двусмысленно, но возвышенно-патетически, с откровенной восторженностью. В том же, 1797 году, когда увидел свет «Кот в сапогах», появился и анонимный эстетический трактат «Сердечные излияния монаха — любителя искусств». Его автором был Вильгельм Генрих Вакенродер, его соавтором — Людвиг Тик («Кота в сапогах» он выпустил под псевдонимом).

Собственно, это не трактат, а сборник философских и искусствоведческих этюдов, поданных совершенно бессистемно, причем отсутствие системы возводится в добродетель. «Кто поверил в систему, тот изгнал из сердца своего любовь к ближнему! Уж лучше нетерпимость чув-сгва, чем нетерпимость рассудка, уж лучше суеверие, чем системоверие».

Этюд, из которого заимствована цитата, называется «Несколько слов о всеобщности, терпимости и любви к ближнему в искусстве». Творец, говорит Вакенродер, создал нашу землю и рассыпал по ней тысячи разнообразных зародышей, которые разрослись в огромный цветущий сад и приносят бесконечно разнообразные плоды. Рычание льва столь же ласкает божественный слух, как и крик оленя, запах алоэ столь же приятен творцу, как и аромат розы. И сам человек предстает во многих обличьях; родные братья не понимают друг друга, один предвечный знает все языки. Каждый говорит на своем и каждый прав. В каждом создании искусства, где бы оно ни родилось, заметны следы небесной искры, брошенной свыше в человеческое сердце. Творцу столь же мил готический храм, как и греческий, и грубая боевая музыка дикарей столь же услаждает слух, как изысканные хоры и церковные песнопения. Как мало стараются походить люди на божественный образец. Они ссорятся и не понимают друг друга, не хотят охватить единым взглядом человеческое целое. Им невдомек, неразумным, что земля полна антиподов, что сами они — чей-нибудь антипод. И только свое собственное чувство считают они мерой прекрасного, забывая, что никто не призвал их судьей, что судьей может стать и тот, кого они порицают. Ведь никому не придет в голову проклинать индейца за то, что он говорит по-индейски. Зачем же проклинать средние века за то, что тогда строили не такие храмы, как в Греции.

Предоставьте каждому смертному и каждому народу верить в то, во что он верит, и быть счастливым на свой собственный лад, умейте радоваться радости другого. «Мы как бы стоим, — говорит Вакенродер о своем поколении, — на высокой горной вершине, а вокруг нас и у наших ног, открытые нашему взору, расстилаются земли и времена. Будем же всюду находить общечеловеческое».

Имя Гарденберга (Новалиса) уже упоминалось. Теперь о нем немного подробнее. Новалис — из ранних романтиков, бесспорно, наиболее крупный поэт. В 1797 году он пережил духовную драму: скончалась девушка, которую он боготворил. Надежда на личное счастье была потеряна. К этому добавилось разочарование в своей специальности (юриспруденция), в социальных идеалах, которые он исповедовал (французская революция), в философских взглядах, которые усвоил в годы университетских занятий (фихтеанство). Новалис решил начать новую жизнь, поступил в горную академию во Фрейберге и стал искать новые (мистические) пути отношения к жизни и миру.

Во Фрейберге возникает философская повесть Новалиса «Ученики в Саисе». Это, собственно, не повесть, а скорее философский трактат. Здесь нет сюжета, нет характеров, едва намечены персонажи, все заполнено философскими размышлениями о природе. Один из разделов так и называется — «Природа». Мы помним аналогично озаглавленную статью, связанную с именем Гёте. То был восторженный панегирик прародительнице. Строки Новалиса полны заботы и тревоги: утеряна гармония в отношениях между человеком и природой, как восстановить ее?

Одни считают, что с природой вообще лучше не связываться; не стоит проникать в ее бесчисленные сочленения и расчленения, это опасное занятие, к тому же бесполезное и бесперспективное: никогда не будет найдена простейшая крупица твердых тел, ибо всякая величина теряется в бесконечности. Не следует расточать время в праздных созерцаниях. Природа — страшная мельница смерти, это прожорливая безмерность. Поэтому хвала детскому неведению!

Другие уверяют, что человеческий род ведет нескончаемую обдуманную войну с природой. Мы должны одолеть ее медленно действующим ядом. Такова программа утилитаристов-эмпириков, носителей Просвещения и «прогресса». Природа для них — дикое существо, которое надо обуздать, превратить в послушную рабыню. С помощью порабощенных сил природы люди создадут «новый Джинистан» — сказочное промышленное царство, где «звездный свод станет колесом прялки».

А вот голос фихтеанца, не желающего замечать ни величия, ни самостоятельности окружающего его мира. Природа для него, — игра ума, воображения, сновидения. «Наяву человек без содрогания смотрит на это порождение своего беспорядочного воображения, ибо он знает, что это не более как ничтожные призраки собственной его слабости. Он чувствует себя господином вселенной, его Я мощно реет над этой бесконечной бездной… Кто хочет достичь познания природы, пусть упражняет свое нравственное чувство, пусть действует, творит согласно благородному, в нем заложенному ядру, и природа откроется ему как бы сама собой».

(Романтики прошли через увлечение Фихте, им импонировали апелляция к творческим потенциям личности, нравственный пафос его учения. Но ригоризм оттолкнул. Во имя нравственных максим Фихте готов был растоптать живую жизнь. Близкий романтикам Генрик Стеффенс рассказывает о своем столкновении с философом по поводу абсолютного запрета, говорить неправду. Он привел Фихте такой пример: роженица опасно больна, а ее ребенок умирает в соседней комнате, любое потрясение будет стоить ей жизни. Ребенок умер; вы сидите у ее постели, и она спрашивает вас о состоянии младенца, правда убьет ее, что вам следует ответить? «Вопрос должен остаться баз ответа», — сказал Фихте. «Это равносильно тому, — возразил Стеффенс, — чтобы сказать: дитя нет в живых. Я предпочту сказать неправду и назову эту ложь правдой, моей правдой». На это Фихте закричал в возмущении: «Такой правды, которая принадлежала бы единичному человеку, не существует, не ты повелеваешь ей, а она тобой. Если женщина умрет, узнав истину, то она должна умереть». Стеффенс почувствовал, что им Не вонять друг друга.)

Романтики видели в природе не «порождение своего беспорядочного воображения», а абсолютную реальность. (Культ природы вскоре сведет их с Шеллингом.) Природа — объект не покорения, а поклонения. Поэзия, искусство — средства проникнуть в ее тайны, не нарушив первозданной гармонии. У поэта и подлинного естествоиспытателя общий язык, язык самой природы. Только полная гамма развитых человеческих потенций делает человека природным существом, ведет к слиянию с природой.

В повесть «Ученики в Саисе» включена маленькая притча о юном Гиацинте, оставившем свою любимую Розенблют и отправившемся в неизъяснимой тоске на поиски сокровенной тайны бытия, матери всех вещей. После долгих скитаний он пришел в Саис и в храме Изиды, отбросив покрывало богини, узрел… свою Розенблют. Мораль притчи проста: тайна бытия рядом с тобой, в простом чувстве любви. Романтики умели не только мечтать и грезить о далеком, несбыточном, но и находить свои идеалы в близком, повседневном, человеческом. Кто обвинит их в противоречивости? Противоречий полна сама жизнь. А она для романтиков выше всего. Они чураются абстрактного мышления, видя в нем если не умершее чувство, то, во всяком случае, жизнь серую и чахлую.

В литературе они ищут универсальную форму, которая полнее всего соответствовала бы богатству жизни. Они против жестких рамок художественного жанра. Универсальную форму они видят в романе (отсюда и название «романтизм»!). «Роман — это жизнь в форме книги», — говорит Новалис. Образцом для них служит «Вильгельм Мейстер» Гёте. Впрочем, Фридрих Шлегель к «романам» причисляет и драмы Шекспира. Термин еще не устоялся, понятия не прояснены. «Романтический» для романтиков — значит «всесторонний», «соответствующий жизни», «взятый из истории». Одновременно возникает и другое значение слова — «выходящий за рамки повседневности».

«Люцинда обладала решительной склонностью к романтическому… Люцинда была из тех, кто живет не в обыденности, но создает свой собственный, выдуманный мир, построенный по собственным законам». Это цитата из повести «Люцинда» Фридриха Шлегеля. Братья Шлегель считались теоретиками романтизма. (Старший — Август Вильгельм, элегантный, подвижный, слегка поверхностный и легковесный, но всегда блестящий и одухотворенный и в то же время педантичный: младший — Фридрих, глубокомысленный, внешне склонный к полноте, внутренне — к основательности.) В 1798 году Шлегель начали издавать журнал «Атеней», который явился как бы свидетельством о рождении нового идейного направления.

Стремясь к универсальности, всесторонности, братья пробовали свои силы в области художественного творчества. Август Вильгельм переводил Шекспира, писал стихи. Фридрих — прозу. Его «Люцинда» — одно из лучших произведений романтиков в этом жанре.

Шлегель назвал «Люцинду» романом. Но это вовсе не роман, скорее философская повесть или художественно выполненный трактат на тему о чувственной страсти. И здесь тоже полемика с Фихте, который в своих «Основоположениях естественного права» коснулся интимной стороны жизни. Фихте постулировал «разумность» полового наслаждения для мужчины и «неразумность» для женщины. Это была попытка «философски» обосновать двойной стандарт полового поведения, доставшийся в наследие от патриархата, — один для «сильного», другой для «слабого» пола. Что украшает одних, не к лицу другим. Что позволено Юпитеру, не позволено быку.

Фридрих Шлегель (вслед за Кантом) отстаивает равное право на наслаждение. Более того, он считает признаком мужественности способность не только наслаждаться самому, но и дать наслаждение женщине. Шлегель пишет о «высоком художественном чутье в области сладострастия». Это и природный дар, и результат воспитания.

В «Люцинде» рассказана история возмужания героя. В юные годы «любовь без объекта пылала в нем и разрушала его организм». Затем приходит влюбленность, стремление и боязнь лишить невинности любимую девушку, чего он так и не Сделал в решительный миг (причем при следующем свидании «девочка казалась скорее недовольной, что ее не соблазнили до конца»). Затем близость с дамой полусвета. Затем подлинная, глубокая любовь к женщине, которая выбрала его друга. И другие женщины. И наконец, связь с уже сформировавшейся женщиной, Связь, в которой Юлий находит успокоение. О любви он больше не думает. Его радует удивительное совпадение темпераментов, взаимная радость от обладания друг другом. (В романе есть глава, состоящая только из одних, порой бессвязных, реплик, которыми обмениваются любовники, и мы видим, как гармонично протекает их близость.) Близость телесная рождает близость духовную. Общие интересы и вкусы в искусстве. И вдруг приходит осознание того, что это и есть любовь, новая, безграничная, сильнейшая.

Фридрих Шлегель сам пережил нечто подобное — несчастную любовь к женщине (ставшей женой брата), затем связь с замужней дамой старше его на семь лет. Доротея Файт (дочь философа Моисея Мендельсона), некрасивая, но темпераментная женщина, окружила Фридриха Шлегеля обожанием. В конце концов, она оставила мужа-банкира и сочеталась браком с писателем.

Эта история скандализировала берлинское общество. По еще больше — роман «Люцинда». Он встретил враждебный прием критики и публики. «Гениальное бесстыдство», «эротическая безвкусица», «скука и отвращение, удивление и презрение, стыд и печаль» — такие оценки «Люцинды» можно найти в прессе и частной переписке того времени. «Вершина современного разрушения формы и естества», — назвал роман Шлегеля Шиллер.

Среди немногих, кто вступился за автора, был берлинский проповедник Шлейермахер, богослов романтизма. Он не только опубликовал хвалебную рецензию на книгу, но и специальную работу в ее защиту («Доверительные письма по поводу „Люцинды“). „Как можно говорить о том, что здесь не хватает поэзии, — писал Шлейермахер, — . когда здесь столько любви. Любовь делает это произведение не только поэтичным, но и религиозным и нравственным“.

Культ любви — важнейшая ипостась романтизма. (Недаром „романтический“ — синоним „любовного“!) Женщине в романтическом движении была уготована особая роль. Это фермент творчества, объект поклонения, но одновременно и соратница в борьбе. Среди муз романтизма первое место бесспорно принадлежит будущей жене Шеллинга.

Урожденная Михаэлис, по первому мужу — Бэмер по второму — Шлегель, по третьему — Шеллинг, она вошла в историю раннего романтизма просто под именем Каролины.

Ее никто не считал красавицей, но она умела быть удивительно женственной, обаятельной. Природный ум, интерес к людям, чуткость, отзывчивость делали ее душой общества. Она кружила голову мужчинам, вдохновляла поэтов и философов, вокруг нее всегда царила атмосфера обожания. Она шла навстречу своей судьбе, не задумываясь о последствиях. Это была сама романтика.

Вокруг ее имени возникали, правда, и дурные слухи. Иные видели в ней эгоистку и интриганку. Шиллер называл ее „мадам Люцифер“. И все же нельзя не верить тому словесному портрету, который начертал в „Люцинде“ Фридрих Шлегель.

„В ее натуре было все то высокое и грациозное, что только может быть свойственно женщине: все божественное и все непослушное, отмеченное печатью утонченности, культуры, женственности. Свободно и мощно развивалась и проявляла себя каждая особая черта, как если бы была единственной, и тем не менее это богатое дерзкое смешение столь различных качеств в целом не являлось простой сумятицей, ибо его одушевляло вдохновение, живое дыхание гармонии и любви. Она могла в течение одного и того же часа изображать какую-нибудь комическую сценку с выразительностью и тонкостью заправской актрисы и читать возвышенные стихи с чарующим достоинством безыскусного напева. То ей хотелось блистать и развлекаться в обществе, то она вся превращалась во вдохновение, то помогала советом и делом серьезно, скромно и дружески как самая нежная мать. Ничтожный эпизод благодаря ее манере рассказывать становился очаровательным, как красивая сказка. Все пронизывала она чувством и остроумием, во всем она обладала вкусом, и все выходило облагороженным из ее творческой руки и ее сладкоречивых уст. Ни одно из проявлений доброго и великого не было для нее столь святым или столь обыкновенным, чтобы воспрепятствовать ей принимать в нем страстное участие. Она воспринимала каждый намек и отвечала даже на вопрос, который не был задан“.

Каролина Альбертина Доротея Михаэлис родилась в 1763 году в семье известного профессора-ориенталиста. Двадцати одного года она вышла замуж за врача Вильгельма Бэмера, который через четыре года оставил ее вдовой с двумя детьми. Одна девочка вскоре скончалась. Другая — Августа, — нежно любимая, сопровождала ее во всех жизненных скитаниях.

Каролина влюблялась, в нее влюблялись. Геттингенский студент Август Вильгельм Шлегель готов был на ней жениться, она отвергла его домогательства: „Шлегель и я! Мне смешно, когда я пишу об этом. Нет, это точно — из нас пара не получится“.

Геттинген, Марбург, снова Геттинген, наконец, Майнц, куда она приехала по приглашению семейства Форстер. Георг Форстер — натуралист и философ, прославивший себя описанием кругосветного путешествия Кука, в котором ему довелось участвовать, — в браке был несчастлив. Когда наступили в его жизни сложные времена, жена оставила Форстера.

В октябре 1792 года Майнц взяли французы. Город объявил себя коммуной и присоединился к Франции. Во главе майнцских „якобинцев“ стоит Георг Бэмер, родственник покойного мужа Каролины. Форстер втягивается в революционное движение и становится одним из его лидеров.

Каролина воодушевлена происходящими событиями. „Какие перемены за восемь дней! Генерал Кюстин живет во дворце Майнцского курфюрста. Здесь в парадном зале собирается немецкий якобинский клуб. Улицы кишат национальными кокардами…

…В городе 10000 солдат, но повсюду господствует тишина и порядок. Дворяне все убежали, а с бюргерами обращение самое достойное. Это политика, но если бы солдаты были распущенными, какими их обычно изображают, если бы не строгая дисциплина, если бы не воодушевляло их сознание гордости за свое дело и не учило великодушию, было бы невозможно избежать бесчинств и грабежей“.

У Каролины складываются весьма своеобразные отношения с Форстером. Вначале ее угнетала необходимость разрываться между поссорившимися супругами, но после отъезда Терезы она целиком, на стороне покинутого мужа. Живет его интересами, жалеет его, заботится о нем. Возникает духовная близость, „Я его подруга, только не во французском смысле этого слова“ — так характеризует она их отношения. Каролина, по ее словам, выполняет при Форстере „должность моральной сестры милосердия“. Как только Форстер отправился в Париж (с делегацией майнцских клубистов), Каролина покидает Майнц.

Она попадает в руки пруссаков. Ее принимают за жену Георга Бэмера, в ней видят любовницу Форстера и самого генерала Кюстина (командующего французскими войсками на Рейне). Как опасную государственную преступницу и ценную заложницу, ее помещают в крепость Кенигштайн. Обращение самое грубое. В тюрьме, к ужасу своему, Каролина обнаружила, что она должна стать матерью. (К этому не были причастны ни Бэмер, ни Форстер, ни Кюстин; виновник — французский офицер Дюбуа-Крансе, мимолетное увлечение, совсем мальчик, которого она потом никогда не видела.)

Каролина в отчаянии, она; думает о самоубийстве: „Я дала себе определенный срок. Если в течение него не придет спасение, я перестану жить, моему ребенку лучше остаться сиротой, чем иметь опозоренную мать“.

Спасение пришло. Брат помог ей выйти на свободу. Но все от вернулись от нее, ее имя окружено позором. И тут появляется подлинный спаситель — отвергнутый ею четыре года назад Август Вильгельм Шлегель. Он увез Каролину в глухой провинциальный городок, где ее никто не знал, и оставил на попечение брата. Здесь она произвела на свет мальчика (который через два года умер). При крещении ребенка она назвала себя вымышленным именем — Юлия Кранц, замужем за Юлиусом Кранцем, коммерсантом (юный Жан-Батист Крансе, видимо, не подозревал о своем отцовстве: он сражался где-то под знаменами французской республики и погиб в одном из ее многочисленных сражений).

Крестным отцом ребенка был Фридрих Шлегель. Он не замедлил влюбиться в Каролину и наверняка стал бы ее любовником, если бы не видел в ней невесту своего старшего брата. (Ситуация описана в „Люцинде“.) В 1796 году Август Вильгельм женился на Каролине. Обосновались они в Иене.

На восходящую философскую звезду — Шеллинга — романтики не могли не обратить внимания. В марте 1797 года Фридрих Шлегель, тогда ярый фихтеанец, опубликовал восторженную рецензию о статьях Фихте и Шеллинга в „Философском журнале“. Остывая к Фихте, он охлаждался и к Шеллингу. „Идеи к философии природы“ ему решительно не понравились. Новалис, вначале с интересом читавший эту книгу, затем под влиянием Шлегеля изменил свое мнение. Но личность Шеллинга притягивает обоих. „С Шеллингом хочу познакомиться как можно скорее, — пишет Новалис Шлегелю. — В одном отношении он мне импонирует больше, чем Фихте. Шеллинг мог бы соперничать с тобой в силе, он превосходит тебя в четкости, но как узка его сфера по сравнению с тобой“. Фридрих Шлегель не согласен: „Я превосхожу Шеллинга в силе, как меня пока превосходит Фихте“.

Новалис был первым из романтиков, кто встретился с философом. Как мы помним, это произошло в декабре 1797 года. Фридриху Шлегелю он сообщал: „Я познакомился с Шеллингом. Я ему откровенно заявил о нашем недовольстве его „Идеями“. Он согласился со мной и надеется во второй части начать более высокий полет. Мы быстро стали друзьями“.

Вторая книга „Идей“ так и не появилась. Вместо нее Шеллинг написал трактат „О мировой душе“, воодушевивший Гёте. У романтиков книга успеха не имела. „В мировой душе“ божественная небрежность… Вся его философия мне представляется оледеневшей, я не просто опасаюсь чахотки, я уже вижу, как она начинается. Его так называемая энергия — всего лишь румянец, пылающий на щеках у таких больных. Для него всю жизнь составляют одни только плюсы и минусы» (Ф. Шлегель — Шлейермахеру).

Но личные отношения налаживались. В мае 1798 года с Шеллингом познакомился Август Вильгельм Шлегель. Видимо, тогда состоялось приглашение провести конец лета в Дрездене, где уже была Каролина, куда собирались его брат и Новалис. Шеллинг приглашение принял и в назначенный срок прибыл в назначенное место. Здесь впервые увиделся он с главным теоретиком романтической школы Фридрихом Шлегелем. Отношения установились приязненные, но сдержанные.

И в Иене первое время оставалась дистанция. Шеллинг бывал в доме Августа Вильгельма, своего коллеги по университету, иногда, видимо, переписывался с Фридрихом (письма не сохранились), жившим в Берлине. «Первый набросок системы натурфилософии» сблизил позиции. Сближению способствовал обнаружившийся у Шеллинга интерес к искусству, к поэзии. Свой третий семестр в Иене Шеллинг намеревался открыть чтением лекционного курса по философии искусства. Фридрих Шлегель размышлял над тем, не привлечь ли Шеллинга к сотрудничеству в «Атенее».

В сентябре 1799 года Ф. Шлегель перебрался на житье в Иену. За ним последовала Доротея (пока еще Файт). Вскоре здесь поселился и Тик. Временами наезжал Новалис. Так возник Иенский кружок романтиков, просуществовавший до весны следующего года.

Следует ли считать Шеллинга философским метром кружка? И да и нет. Он был не только постоянным гостем в доме А. В. Шлегеля, в сентябре он здесь поселился. Он разделял многие убеждения романтиков, их разочарование в идеалах Просвещения и французской революции, их стремление найти новые пути в духовной жизни — в философии, в науке, в искусстве. Их сближала любовь к природе (чем не мог похвастаться Фихте); препятствием, однако, служила разница в устремлениях: романтики мечтали «слиться с природой». Шеллинг думал над тем, как ее познать. Романтики принимали идущую от Канта и разрабатываемую Шеллингом идею двойственности бытия — мира природы и мира свободы. Но Шеллинг пытался построить систему натурфилософии и систему трансцендентальной философии, романтики же отвергли саму идею упорядоченного мышления. Отсюда их культ иронии, который далеко не всегда приходился по вкусу Шеллингу. Романтики полны благоговейного отношения к религии, а Шеллинг еще не разделался с просветительским скепсисом.

Единым фронтом выступают они против «Иенской всеобщей литературной газеты». А. В. Шлегель активно сотрудничал в «Литературной газете», за три с половиной года опубликовал на ее страницах около 300 статей. И вдруг разрыв.

«Литературная газета» осыпала похвалами анонимно изданный роман берлинца Николаи «Интимные письма Адельгейды Б.». В свое время Николаи кидался на Шиллера и Шеллинга. Теперь он принялся за романтиков. Его роман — поверхностная сатира на новое направление.

Герой романа и его друзья, полные сумасбродных идей, поварили цитатами из «Атенея».

А. В. Шлегель призвал к ответу редактора «Литературной газеты» Шюца. Не удовлетворившись его объяснениями, он напечатал в отделе объявлений газеты заявление о том, что прекращает с ней сотрудничать.

У Шеллинга возникли свои счеты с «Литературной газетой». С солидным опозданием в начале октября 1799 года она наконец откликнулась на его «Идеи и философии природы». В редакции давно лежала отрицательная рецензия. Печатать ее не решались. Между тем автор рецензии настаивал на публикации. В конце концов она была напечатана, а вслед за вей вышла другая, в общем положительная, задуманная как противовес первой.

Шеллинг не оценил благих устремлений редакции. Как всегда в подобных случаях, возмутился и тут же написал резкое заявление для опубликования в газете. Шюц вернул ему текст, потребовал смягчить тон. Шеллинг уступил. Шюц все равно тянул с публикацией. Шеллинг требовал свое, бомбардируя Шюца письмами. Только через месяц наконец появилась его «Просьба к господам, редактирующим „Всеобщую литературную газету“». Шеллинг настаивал на третьей рецензии и предлагал в качестве автора… себя самого.

Редакция не шла на попятную. Рядом с «Просьбой…» она тиснула и свой ответ, в котором говорилось, что при всем уважении к профессору Шеллингу газета не может позволить себе в третий раз возвращаться к его труду, который к тому же устарел, ибо профессор сам признает, что «реформировал» свои взгляды. Рецензировать надо его новые работы. Авторецензии газета не принимает, но она готова выслушать господина профессора, если у него есть предложения относительно возможных рецензентов его работ, с тем чтобы выбрать из них наиболее подходящего.

Одно время казалось, что примирение Шеллинга с «Литературной газетой» возможно. Он предложил в качестве рецензента своего ученика Стеффенса. При посредничестве А. В. Шлегеля со Стеффенсом начали переговоры, и он приступил к работе. Но потом все расстроилось. «Литературная газета» заявила, что она не публикует студенческие сочинения. Это была отговорка, к тому же плохо придуманная: Стеффенс хотя и ходил на лекции Шеллинга, но студентом не был, несколько лет он уже числился приват-доцентом в Киле. Истинная при-чина состояла в другом. Однажды в случайном разговоре Хуфеланд (вместе с Шюцем редактировавший «Литературную газету») спросил Стеффенса, считает ли он, что пределом истолкования природы являются работы Канта. Стеффенс ответил отрицательно и сослался на исследования Шеллинга. Разговор на этом оборвался, но вместе с ним и сотрудничество Стеффенса в «Литературной газете», которая не желала поддерживать ничего нового ни в искусстве, ни в философии.

Расхождения Шеллинга и романтиков касались проблемы религии. В 1799 году вышли в свет «Речи о религии» Шлейермахера. Ни в одном из своих произведений романтики не рвали столь решительно с традицией Просвещения, чем здесь. Шлейермахер вслед за Кантом разводил в разные стороны веру и знание. Религия не может быть метафизикой. Но и кантовская трактовка религии «в пределах только разума» тоже неверна. Религия не мораль и не средство ее упрочения. Религия — это особое чувство зависимости от бесконечного.

Иенские романтики увлечены книгой Шлейермахера. Под ее непосредственным впечатлением Новалис пишет статью «Христианство или Европа». Здесь религиозные искания «опрокидываются» в прошлое. У Новалиса — ностальгия по добрым старым временам, когда единая католическая вера объединяла Европу.

А что Шеллинг? Впоследствии он станет почитателем Шлейермахера. Пока он просто читатель, к тому же недовольный и придирчивый. И статья Новалиса у него вызывает раздражение. В результате возникает «Эпикурейский символ веры Гейнца Видерпоста», с которым мы уже немного знакомы. По словам Фридриха Шлегеля, Шеллинг написал свою поэму «в новом приступе своего старого энтузиазма иррелигиозности». Читатель уже знаком с десятью строками из нее, где Шеллинг утверждает примат материи, которая «всего, что на свете есть, прародитель». Далее речь идет о религии.

Моя религия предельно проста:

Жаркие надо любить уста,

Стройные бедра, высокую грудь,

Ну и живые цветы не забудь!

Вот оно — любви пропитанье,

Радости сладкое ожиданье.

Такой религии я не враг,

Без нее никуда ни на шаг.

А из всего остального, что знаю,

Католическую веру я выбираю.

Ту, что была в стародавнее время

И не лежала на людях как бремя.

В те времена — ни споров, ни брани,

Сидели все дома и знали заранее,

Что бог-небесную твердь сотворил

И обезьяну нам подарил.

Считали Землю центром мира,

А центром Земли — Рима порфиру.

В Риме Сидел наш господин

И управлял миром один.

Поп и приход припеваючи жили,

Сколько хотели, ели и пили.

В другую теперь мы живем эпоху,

От былого величья — одни только крохи.

И самый благочестивый католик

Страдает, как все, от желудочных колик.

Вот почему я от церкви отрекся,

Слушать проповеди зарекся,

Не хожу на исповедь в божий храм

И не советую вам.

Иронические эскапады против католицизма — камень в огород Новалиса. В Иенском кружке назревает разброд. В качестве компромисса кто-то предложил опубликовать в. «Атенее» и то и другое: и «Эпикурейский символ веры», и статью Новалиса. Ф. Шлегель готов на это пойти. А. В. Шлегель и Доротея Файт — решительно против. В арбитры приглашают Гёте. По его совету не печатают ни то ни другое.

Богохульную часть поэмы Шеллинг при жизни издать не решился. Свет увидела только часть натурфилософская, где автор призывает к постижению природы. Когда знаешь природу изнутри и снаружи, этот зверь превращается в ленивое, послушное животное, которое никому не угрожает. Все подчинено законам, овладей ими, и оно будет лежать у твоих ног. В нем таится исполинская сила, заключенная, однако, в панцирь, вырваться из которого не так-то просто. В маленьком карлике по имени «человек» мир пришел к самопознанию. Просыпается дух великана и не узнает самого себя. Как бог Сатурн, пожирающий своих детей, уже готов он поглотить карлика, но потом быстро утихает, понимая, что это он сам. В мире свершается «второе творенье»: руками созидающего человека.

Сравните «Эпикурейский символ веры» с «гётевской» «Природой» и с тем, что говорится в повести «Ученики в Саисе» Новалиса. Разница в интонациях очевидна. Каждый объясняется в любви к природе, но делает это на свой лад. Каждый по-своему прав. Истина, видимо, состоит в том, чтобы объединить позиции — гётевское преклонение перед природой, романтическую тревогу за ее судьбу и шеллинговский культ природопознания.

Полного единства в кружке иенских романтиков не было изначально. И все же, проявляя минимум терпимости, мужчины могли бы сосуществовать. Напряжение создавали женщины. Они разрушили кружок.

На Каролину Шеллинг сразу произвел сильное впечатление. В письме к Фридриху Шлегелю она называет его «человек, пробивающий стены» и добавляет: «Поверьте, мой друг, как человек он интереснее, чем вы думаете, — подлинно, первозданная натура; если сравнить с минералами — настоящий гранит». На что приходит от Шлегеля игривый ответ: «Где найдет Шеллинг, гранит, подходящую себе пару? Она должна быть по крайней мере из базальта. Это не пустые слова; мне кажется, что его любовные способности ничтожны». Их оказалось достаточно, чтобы разрушить семейное счастье его брата.

Каролину сердит, что Шеллинг равнодушен к ее чарам. Ей передали его слова, что он не даст себя околдовать. Она удивлена и полна любопытства. «Что касается Шеллинга, — признается она Новалису, — то я никогда не сталкивалась с более твердой скорлупой. Вместе мы не можем пробыть и шести минут без колкостей, и все же он во всех отношениях самое интересное из того, что я знаю, и мне бы хотелось видеться с ним чаще и доверительнее. Он всегда на страже по отношению ко мне и к иронии, которая царит в семье Шлегеля. Поскольку он вообще не расположен к веселью, он не может сразу схватить веселую сторону иронии. Напряженная работа часто мешает ему бывать на людях. Он не может болтать попросту или о чем-то рассказывать, поэтому есть в нем какая-то скованность, секрет которой я пока не смогла разгадать. Недавно мы отпраздновали его двадцатичетырехлетие. У него есть еще время стать мягче».

Еще весной 1799 года Шеллинг начал столоваться в доме А. В. Шлегеля. Но знаки внимания он оказывает не хозяйке дома, а ее подрастающей дочери. Августа смущена, дерзит профессору, отвергает его ухаживания.

Потом они подружатся. И перейдут на «ты». К своему отчиму Августа полна антипатии. Возможно, что она следует примеру матери: Каролина никогда не любила своего второго мужа, а чувство благодарности к Августу Вильгельму, пришедшему к ней на помощь в трудные дни, быстро улетучилось. В Иене она относится к нему «с холодным презрением», как свидетельствует очевидица.

В сентябре Августу отправляют на два месяца в Дессау к знакомым. В ее отсутствие Каролина находит наконец путь к сердцу Шеллинга. В письме к дочери она невольно выдает свой успех: «То, что ты последний раз сказала о Шеллинге, очень некрасиво. Если ты будешь против него так ершиться, то я могу надумать, что ты ревнуешь свою матушку… Я расскажу тебе, как доказал Шеллинг, что может быть милым: тайком он подарил мне черные перья на шляпу, которые очень мне идут. Подумай только. Я была совершенно смущена».

Знакомые начинают замечать, что в доме Шлегеля творится неладное. Ползут слухи. Фихте, обеспокоенный, пишет из Берлина своей жене: «Обрати внимание на Шеллинга и Шлегельшу. Я прошу тебя ради нашей любви… Шеллинг создает дурную репутацию, и мне жалко его. Если бы я был в Иене, я предостерег его. Беда в том, что в подобных случаях участники думают, будто никто ничего не видит, потому что никто ничего не говорит да тех пор, пока не начнется публичный скандал. Неужели муж не может положить этому конец?»

Муж? Ему в этой игре отведена рель последней пешки. Однажды после небольшого бала у Шлегелей одна гостья, вернувшаяся в зал, застает неприятную сцену: муж в слезах, а жена что-то резко ему выговаривает.

Впечатлительной Каролине возникшая ситуация тоже дается нелегко. Фридрих Шлегель, Доротея, Тик перестали разговаривать с Шеллингом. Сидя за общим столом, делают вид, что его нет. Каролина устраивает сцены Фридриху, но тот ледяным тоном поучает ее. Нервное напряжение переходит в нервное заболевание. В марте 1800 года состояние Каролины ухудшилось, врачи рекомендуют поездку на воды. Шеллинг называет курорт — Боклет. Это недалеко от Бамберга, где есть хорошие медики и где Шеллинг намеревается продолжить занятия медициной, начатые еще в Лейпциге.

В конце апреля все готово к поездке. «Она намерена еще на этой неделе убыть вместе с Шеллингом в Бамберг, а оттуда ездить к источникам. Этот план, который они, по-видимому, между собой давно обсудили и приняли, только вчера Шеллингом был подробно доложен Вильгельму. Последний сразу согласился, имея в виду ее выздоровление… Итак, она уезжает, и мы вздохнем свободно».

Эти слова принадлежат Доротее Файт. Пишет она об иенских делах Шлейермахеру и не скрывает своего недоброжелательного отношения к Каролине.

Между двумя «музами» Иенского кружка всегда существовала плохо скрываемая неприязнь. Шеллинга Доротея тоже не жаловала. Теперь все это выливается в открытую вражду. Доротея (в другом письме Шлейермахеру) предрекает влюбленным близкий разрыв.

«Она будет счастлива с Шеллингом не дольше, чем была с Вильгельмом, потому что завоевала его уловками: у него была к ней решительная антипатия, как к любой духовно богатой женщине. Неужели она думает, что такая предрасположенная к грубости натура из любви к ней может измениться, ведь она знает его отвращение к образованным женщинам. Как может она принимать страсть новичка за любовь и доверить себя человеку, потерявшему голову? Она не имела права так поступать…

Ее ненависть к Фридриху объясняется тем, что она видит в нем виновника вражды Вильгельма к Шеллингу, и она права: он действительно виновник, и я с ним здесь заодно. Если бы Вильгельм не стыдился Фридриха, то между ними троими все было бы мирно и культурно. Каролина принадлежала бы сегодня одному, а завтра другому, и какая-нибудь смазливая горничная, а то и сама Августа завершила бы этот брак вчетвером».

Иенский кружок распадался в судорогах. 2 мая город покинул Шеллинг. Через четыре дня выехала Каролина с Августой. Они условились по дороге встретиться и продолжить вместе путь в Бамберг.

* * *

Незадолго до отъезда из Иены Шеллинг нанес прощальный визит своему веймарскому благодетелю — Гёте. Посетил также Шиллера, жившего теперь в Веймаре (в отличие от романтиков у Шеллинга сохранялись добрые отношения с поэтом). Каждому преподнес свою новую, только что появившуюся книгу «Система трансцендентального идеализма».

Книга открывается постановкой проблемы, которую мы сегодня называем основным вопросом философии. Что первично: дух или природа? «Всякая философия должна всходить из того, что либо природа создается разумностью, либо разумность природой».

Естествознанию свойственна тенденция переходить от природы к духу. Натуралист открывает законы, оразумливает природу; благодаря этому естествознание превращается в натурфилософию, «которая является основной философской наукой».

Антипод натурфилософии — трансцендентальная философия. Она исходит из первичности субъективного духовного принципа. Шеллинг называет ее «другой основной философской наукой». (Отнюдь не единственной и даже не первой!) Это «знание о знании».

Шеллинг по-прежнему полон любви к природе и почтения к естествознанию. «Как ни стараешься избавиться от природы, она всегда настаивает на своем» — это латинское изречение он напоминает тем, кто готов отмахнуться от окружающего нас, мира. Шеллинг не отрекается от своих прежних работ. Он их по-прежнему ценит и отсылает к ним своего читателя.

В новой работе Шеллинг просто переходит к другому кругу проблем. Те, что поставили Кант и Фихте, частично решили, а частично сделали предметом размышления. Главное открытие Канта в «Критике чистого разума» — активность познания. Шеллинг раздвигает рамки этого открытия. Кант показал, как с помощью воображения рассудок конструирует понятия. Воображение помогает и чувствам создавать образы.

Современная психология экспериментально доказала, что и на уровне чувств происходит активный творческий, порождающий процесс. Не только понятие, но и самый примитивный образ — духовная конструкция. А вот слова Шеллинга: «Настаивать на том, что Я сводится к простому получению представлений, к чистой пассивности, мы не имеем права». Это прыжок мысли в XX век.

Простейший акт познания — ощущение. Вся реальность познания опирается на ощущения, и Шеллинг называет «неудавшейся» любую философию, которая «не в состоянии объяснить ощущение». Старые рационалисты игнорировали ощущения, эмпирики видели их значение, но не могли растолковать, что это такое. Одного воздействия извне недостаточно для понимания ощущения. Упругое тело отскакивает от другого, зеркало отражает упавшие на него лучи, но это еще не ощущение. Весь вопрос в том, каким образом Я, субъект, переносит внешнее воздействие в свое созерцание, делает его фактом сознания. Объект никогда не обращается к самому себе, не осваивает воздействия на себя, ибо он пассивен. Субъект становится ощущающим в силу своей деятельной природы.

Ответить на вопрос о происхождении ощущения — значит назвать породившую его причину. Но «закон причинности распространяется только на однородные вещи (вещи, принадлежащие одному и тому же миру) и не допускает перехода из одного мира в другой. Ввиду этого превращение первоначального бытия в знание было бы понятно, если бы можно было бы показать, что также и представление является родом бытия: такое объяснение, во всяком случае, выдвигается материализмом, системой, которую философу оставалось только приветствовать, если бы она действительно выполняла взятые на себя обещания. Однако материализм в том виде, как он до сих пор существовал, характеризуется полной непонятностью, а если он становится пригодным для понимания, его нельзя отличить от трансцендентального идеализма…».

Ценнейшее признание! Шеллинг по-прежнему тянется к материализму, но его не устраивает в известном ему материализме отсутствие диалектики. «Пригодный для понимания» материализм, то есть материализм, пронизанный диалектикой, по признанию Шеллинга, «нельзя отличить» от его философии. Как тут не вспомнить слова В. И. Ленина: «умный идеализм ближе к умному материализму, чем глупый материализм».[4]

Продолжим шеллинговскую цитату: «…Объяснение мышления в качестве материального явления возможно лишь тем путем, что самое материю мы превращаем в призрак, в простую модификацию интеллигенции, которая обладает сообща функциями и мышления и материи. В силу этого материализм сам заставляет нас вернуться к духовному как к первоначальному. Правда, с другой стороны, не может быть и речи о таком объяснении бытия из мышления, будто бы первое получается в силу действия последнего…»

Снова прервем цитату. Что это за идеализм, отказывающийся признать первичность сознания, духа? Трансцендентальный идеализм Шеллинга непоследователен, отягощен реминисценциями его натурфилософии.

«…Между тем и другим (бытием и сознанием. — А. Г.) невозможна вообще какая-либо причинная зависимость, и никогда они не могли бы сочетаться вместе, если бы не были изначально едины в Я. Бытие (материя), рассматриваемое в своей продуктивности, является знанием, а знание, взятое в качестве продукта, есть бытие».

Последнюю фразу можно превратить в два афоризма. «Знание — это продуктивное бытие». Безусловно, верно. «Бытие — продукт знания». Верно относительно того бытия, которое порождено мыслящим, знающим человеком. Придать этой мысли всеобщий смысл, что сделал Шеллинг, — значит, совершить идеалистическую ошибку.

Идея активности познания логично приводит к другой идее, едва намеченной в гносеологии Кантом и подхваченной Шеллингом, — идее историзма. Шеллинг набрасывает систему понятий, которая, по его представлению, совпадает с действительным движением познания и конструирования реального мира. «Философия является… историей самосознания, проходящего различные эпохи». Термин «эпоха» употреблялся раньше только применительно к истории человечества, Шеллинг включает его в теорию познания.

Изначальное тождество объекта и субъекта, духа и материи носит деятельный характер. Два противоположных вида деятельности — реальный, подлежащий ограничению, и идеальный, безграничный, сливаются в нечто третье, представляющее собой ощущение. Оно и идеально и реально одновременно, пассивно и активно.

В «первую эпоху» самосознание проходит путь от простого ощущения до продуктивного созерцания. Понятие продуктивного, или интеллектуального, созерцания — важнейшее в системе трансцендентального идеализма. С ним мы уже встречались. Это знание о предмете и одновременно порождение его. Как же конструируется материальный предмет? Материя существует в трех измерениях, которые создаются действием трех сил — магнетизма, электричества и химического сродства. Действие магнитной силы однолинейно, так рождается измерение длины; электричество растекается по плоскости, химический процесс протекает в пространстве.

«Вторая эпоха» простирается от продуктивного созерцания до рефлексии (размышления о самом себе). Третья — от рефлексии до акта воли. Таким образом Я, самосознание, восходит от мертвой материи к живой, мыслящей и далее к поведению человека. Мы мыслим категориями — предельно общими понятиями. Шеллинг не только перечисляет их — отношение, субстанция и акциденция, протяженность и время, причина и действие, взаимодействие и т. д. Он пытается построить их иерархию, показать, как распадается категория на две противоположные, как сливаются эти противоположности снова в одном, более содержательном, понятии, приближаясь все ближе и ближе к практической, поведенческой сфере деятельности человека. Возможность, действительность, необходимость — таковы последние ступени этой лестницы категорий, которая приводит вас в новый, верхний, этаж, где господствует свободная воля.

Когда вчитываешься в эти строки Шеллинга, невольно приходит на ум «Наука логики» Гегеля. Здесь перед нами ее предвосхищение, своеобразный зародыш. То, о чем Шеллинг рассуждает, пока еще робко, местами ярко, местами схематично, приобретет у Гегеля широкий размах, составит содержание двух объемистых томов, которые я по сей день являют собой образец диалектического мышления. Ничто не появляется на пустом месте.

У Шеллинга есть одно преимущество перед Гегелем: в его труде видны земные корни диалектики, связь ее с естествознанием, с процессом развития природы. Гегель будет отрицать развитие в природе. Для Шеллинга это непреложный факт. В разделе о «второй эпохе» он ставит следующие вопросы:

Чем объясняется неизбежность органической природы вообще?

Чем объясняется необходимость восхождения по ступеням органической природы?

Откуда возникает отличие между одушевленной и неодушевленной организованностью?

В чем основная особенность всякой организованности?

Пытаясь ответить на эти вопросы, прослеживая, в частности, усложнение органов чувств, Шеллинг ссылается на естествоиспытателя Кильмайера. И специально останавливается на значении эмпирического знания для теоретических построений. Наше познание «насквозь эмпирично» и одновременно «сплошь априорно». Врожденных понятий не существует; априори, то есть до опыта нам дана лишь способность познания, его механизм. Работать этот механизм заставляет общение с природой.

Переходя к практической философии, Шеллинг подчеркивает, что в его задачу не входит подробное изложение системы этических понятий (как это сделал Кант в «Критике практического разума»). Шеллинга влечет новая, еще не изведанная им сфера умозрения — философия истории.

Действующее лицо истории — человек, наделенный свободой воли. Но, подчеркивает Шеллинг, разумное существо, пребывающее в полной изолированности, не может подняться до сознания свободы, не в состоянии дойти даже до осознания объективного мира. Лишь наличие других индивидов и никогда не прекращающееся взаимодействие индивида с ними ведет к завершению самосознания. Речь, следовательно, идет об общественной природе сознания и деятельности человека.

Мораль и право регулируют отношения индивида и общества. Шеллинг принимает кантовский категорический императив («Ты обязан хотеть только то, что могут захотеть все разумные существа вообще») как принцип поведения человека, принимает кантовскую идею изначального зла в человеке и заложенных в нем задатков добра, которые должны возобладать в результате морального воспитания.

Моральность соответствует природе человека. Но ее мало. Для того чтобы полностью устранить возможность уничтожения индивидуальности в ходе ее взаимодействия с другими индивидуальностями, нужен еще принудительный закон. Над первой природой должна быть воздвигнута вторая, существующая исключительно ради свободы. Вторая природа — правовой строй.

Вслед за Кантом Шеллинг видит идеал общественного устройства в установлении всеобщего правового строя, который должен распространяться на отношения между государствами. Ни одно государство не может рассчитывать на безопасность, если не будет создана межгосударственная организация, «государство государств», своего рода федерация, члены которой взаимно гарантировали бы свою неприкосновенность. На случай распри народов должен быть создан общий ареопаг, куда войдут представители всех культурных наций с правом применять совместную силу всех стран против нарушителя международного спокойствия.

Движение общества к всемирно-гражданскому устройству — содержание истории. Здесь переплетается свободная деятельность людей с исторической необходимостью. «Человек хотя и свободен в отношении непосредственно своих поступков, но итог, к которому они приводят в пределах обозримости, зависит от необходимости, стоящей над действующим и соучаствующей даже в развертывании самой его свободы». Мы действуем совершенно свободно, с полным сознанием, но в результате в форме бессознательного возникает нечто такое, чего в помыслах наших никогда не было. Гегель назовет подобную комбинацию «хитростью разума».

До сих пор Шеллинг излагает или интерпретирует то, что писал Кант в своих статьях по философии истории. Далее, однако, следует нечто новое. Вернее, совсем древнее, восходящее к мистику XVII века Якобу Бёме. Почему, задает вопрос Шеллинг, к свободе привносится нечто такое, что этой свободе несвойственно, а именно закономерность? Да потому, отвечает он, что над тем и другим стоит нечто третье, высшее. Это высшее, начало не может быть ни субъектом, ни объектом, ни тем и другим одновременно, а «исключительно лишь абсолютной тождественностью, которая никогда не может подняться до уровня сознания ввиду отсутствия в ней какой-либо двойственности». (Раздвоение является предпосылкой любого сознания.) «Словно извечное солнце, сияющее в царстве духов и остающееся незаметным в силу незамутненности своего света, это извечно бессознательное, хотя и не может само стать объектом, вместе с тем всегда накладывает свой отпечаток на все свободные действия и таким является для всех интеллигенций, составляя ту незримую сердцевину, по отношению к которой все интеллигенции представляются лишь потенциями».

Вот как понимает бога Шеллинг: «Бога нет, если мы будем брать в том смысле, какое присуще объективному миру; будь он, в ничто обратились бы мы сами; но он непрерывно дается нам в откровении». (Против такого безличного бога, «извечно бессознательного», лишенного бытия в общепринятом смысле, не страшно вознести хулу, что Шеллинг не преминул сделать в «Эпикурейском символе веры», который был написан одновременно с «Системой трансцендентального идеализма».)

Откровение абсолюта — это всемирная история. Три основных ее периода — судьба, природа, провидение. Период судьбы охватывает древнюю историю, взлет и падение древних царств, от которых осталось лишь слабое воспоминание. Второй период начинается с расширения границ Римской республики. В этот период действуют естественные законы, устанавливается общение между народами, которое должно завершиться союзом народов и «мировым государством». Только тогда открывается третий период, когда законы природы преобразуются в промысел провидения. Нельзя сказать, когда он наступит. «Но когда он настанет — тогда приидет бог». Так заканчивает Шеллинг всемирную историю.

Но это еще далеко не все. Его труд охватывает весь круг проблем, затронутых в трех кантовских «Критиках». Осталась еще «Критика способности суждения», трактующая проблемы органических структур в живой природе и художественном творчестве. В «Системе трансцендентального идеализма» есть соответственно еще два раздела. Один из них, посвященный телеологии, предельно сжат: о том, как понимает Шеллинг живую природу, он высказался в теоретической части книги.

Что касается философии искусства, то здесь ему есть что сказать: он впервые высказывается на эту тему. И «первый блин» отнюдь не комом. Общение с романтиками пошло на пользу, легло на внимательное прочтение Канта. У последнего он заимствовал тезис — искусство преодолевает разрыв между природой и свободой — это промежуточная сфера, обладающая качествами и того и другого. Как вид творчества оно сочетает сознательные и бессознательные компоненты.

Кант сравнивал природный организм с органической структурой художественного произведения. Шеллинг устанавливает два важных различия. Организм рождается целостным; художник видит целое, но творить его может по частям, создавая из них нечто потом уже нераздельное. Далее, природа начинает с бессознательности и лишь в конце концов приходит к сознанию: в искусстве путь иной — сознательное начало и бессознательное завершение начатого труда.

И еще одно важное отличие. Произведение природы не обязательно прекрасно. Произведение искусства прекрасно всегда. Иначе это не искусство. Искусство в широком смысле слова создается двумя разными видами деятельности. Один из них — искусство в узком смысле слова, умение, которому можно научить, которое сопряжено с рассуждением, опирается на традицию в собственные упражнения. Другой не может быть изучен — это свободный дар природы. Его можно назвать поэзией в искусстве. Поэтическое бессознательно.

Бессознательное бесконечно. Художник, помимо того, что входило в его замысел, инстинктивно вкладывает в свое произведение некую бесконечность. В результате подлинное произведение искусства содержит неисчерпаемость истолкований, будто автору было присуще бесконечное количество замыслов. В противоположность этому в произведении, имеющем лишь личину искусства, преднамеренность и искусственность сразу бросаются в глаза. Это рабский слепок с сознательной работы мастера, он годится разве что для размышления, а отнюдь не для созерцания, которое лишь в бесконечном может найти свое успокоение.

Эстетическое созерцание — высшая форма продуктивного созерцания. Это созерцание, которое обрело объективность, полноту и общезначимость. Философия служит целям «особенного направления духа», остается «вообще вне круга обычного сознания», никогда не может стать общезначимой: эстетическое созерцание «проявляется в любом сознании». Шеллинга не раз упрекали в аристократизме духа. Мы видим, что это несправедливо, Шеллинг озабочен как раз тем, чтобы сделать знание общедоступным. И считает, что общедоступность дает только искусство.

Искусство выше философии еще в одном отношении: «Хотя философия достигает величайших высот, но в эти выси она увлекает лишь частицу человека. Искусство же позволяет добраться до этих высот целостному человеку».

Самосознание достигает высшей своей ступени. В художественном творчестве находит свое завершение продуктивная природа. «Одиссея духа» закончена. Это конец пути, который одновременно является его началом. В искусстве самосознание снова приходит к природе. «То, что мы называем природой, — лишь поэма, сокрытая в чудесной тайнописи».

Чем багаже к концу трактата, тем поэтичнее выражает Шеллинг свои мысли, тем решительнее превозносит поэззию как всеобъемлющий вид творчества. «Система завершена, когда она возвращается к своему исходному пункту. Но именно это с нами и случилось. Ибо в произведении искусства полностью освобождается от субъективности, объективируется до конца та первоначальная основа всякой гармонии субъективного и объективного, которая в своей изначальной тождественности может быть дана лишь в интеллектуальном созерцании. Таким образом наш объект — само Я — мы постепенно довели до того состояния, в котором находились сами, приступая к философскому размышлению.

Но если одному лишь искусству даровано превращать в объективно значимое то, что философ в состоянии излагать исключительно в форме субъективности, то отсюда можно сделать еще один вывод. А именно: раз философия когда-то на заре науки родилась из поэзии, наподобие того, как произошло это со всеми другими науками, которые так именно приближались к своему совершенству, то можно надеяться, что и ныне все эти науки совместно с философией после своего завершения множеством отдельных струй вольются обратно в тот всеобъемлющий океан поэзии, откуда они первоначально изошли».

И сегодня дух поэзии неистребим в науке. Творчество ученого может быть сродни творчеству в искусстве. Шеллинг не называет здесь имени Канта, но продолжает его рассуждения. В «Критике способности суждения» Кант противопоставил два вида творчества: художник — это гений, характер его озарений не поддается разумному истолкованию, иное дело ученый, в его деятельности все зависит от образования и усидчивости. Позднее Кант внес поправку: изобретение, то есть создание того, чего раньше не было, — удел «гения», в науке он тоже может проявить себя.

Шеллинг говорит о двух типах изобретения: «сциентистском» и «гениальном». В первом случае: «целое, система создается по частям, словно путем складывания». Для этого не требуется «гениальности». Она проявляется в том случае, когда идея целого предшествует частям. И еще в одном случае: когда утверждаются парадоксальные идеи, обгоняющие время, «безумные» идеи, как говорят ныне. Творчество научного «гения», как и художественного, свершается «путем внезапного совпадения сознательной и бессознательной деятельности». Шеллинг внятно произносит то, о чем у Канта можно было только догадываться.

Единство науки и поэзии существовало в древние времена в виде мифологии. Шеллинг предсказывает возникновение «новой мифологии». И сообщает, что он уже много лет работает над книгой о мифологии, которая выйдет в ближайшее время.

Мы помним, создание «новой мифологии» предрекал автор «Первой программы системы немецкого идеализма». Кто был его автором — Гегель, Шеллинг, Гельдерлин, двое из них или все трое вместе — неважно, важно то, что Шеллинг остается верным идеям, выношенным еще в Тюбингене.

«Система трансцендентального идеализма» предвосхищает «Феноменологию духа» в том плане, что здесь развернута «Одиссея духа» не менее величественная, чем в «Феноменологии». Впервые философские категории пришли в движение и система философии рассмотрена как история развития сознания, восхождения его к все более совершенным формам. Только для Гегеля абсолютная истина раскрывается в его собственной философии, а «мыслитель-поэт» Шеллинг отдает предпочтение искусству.

Загрузка...