Растленье душ и пустота,
Что гложет ум и в сердце ноет, —
Кто их излечит, кто прикроет?
Знал ли Гегель о том, что Шеллинг начал массированное наступление на его философию? Вполне возможно, что не знал. В печать пока еще ничего не проникало. Друг и постоянный корреспондент Гегеля Нитхаммер, проживавший в Мюнхене и исправно ходивший на модные лекции, об их содержании доносил в Берлин в самой общей форме. В январе 1828 года Нитхаммер сообщал Гегелю, что на лекциях Шеллинга он сидит вместе со своим сыном, встречает там много старых друзей. «И вообще эти лекции во многих отношениях весьма примечательны». В Нитхаммере умер незаурядный дипломат.
В те же самые дни С. Буасере писал Гёте: «Последние выступления Шеллинга полны острой полемики, он обходится с Гегелем как с кукушкой, которая уселась в чужое гнездо. И поскольку на его стороне не только приоритет и живость изложения, но и великие успехи в ясности, твердости и отточенности языка, которых он достиг за годы долгого молчания, то мрачная и невыразительная смесь гегелевской логики и метафизики дает ему превосходный материал для игры. Он утверждает, что так называемая чистая мысль у Гегеля в основе своей всего лишь экзальтированная пустота, которая приобретает содержание и интерес лишь вследствие уверток и непоследовательности своего изобретателя и что это самая худшая похвала для философии. Другой раз, сопоставляя предшествующую философию с гегелевской, он сравнил ее с попытками художника нарисовать человеческую фигуру, которому удалось далеко не все, кое-где возникли ошибки, несоответствие живой натуре, и вот приходит другой и повторяет попытку, подражая всему неудавшемуся, произвольному, неестественному, и получается уже просто обезьянничание, в результате две в общем сходные попытки отличаются друг от друга коренным образом».
Скорее всего Гегель не ведал о полемических выпадах в Мюнхене. Может быть, какие-то слухи и доходили до него, но мог ли он придавать им значение, обращать на них внимание, он, купавшийся в лучах славы как первый философ Германии? Он не достиг сановных вершин, что выпало на долю Шеллинга, не смог даже пройти в Берлинскую академию наук, но выходили и расходились его книги, лекции пользовались успехом, сложилась школа.
Вычеркнул ли Гегель Шеллинга из своей памяти? Нет, он только забыл некоторые детали. Например, где появился на свет божий его бывший друг и то обстоятельство, что они вместе учились в Тюбингенском университете. В гегелевских лекциях по истории философии говорится, что Шеллинг родился в вюртембергском городке Шерндорфе, что он «был студентом в Лейпциге и Иене». (В Лейпциге Шеллинг был доктором, а в Иене профессором, к которому Гегель обращался за протекцией!) Гегель уверял, что все ранние работы Шеллинга (в том числе и «Система трансцендентального идеализма») написаны «в фихтевском духе». Беда Шеллинга в том, что он, мол, «каждый раз начинал все с самого начала», «всегда находился в поисках новой формы». Гегель не оспаривал заслуг, более того, «великих деяний» Шеллинга, но все же рассматривал его лишь как последнюю подготовительную ступень перед тем, как философия достигла своей вершины в его, Гегеля, учении и засиял в ней свет абсолютной истины.
Однажды они встретились. Совершенно случайно, поздним летом 1829 года в Карлсбаде. Шеллинг писал жене: «Представь себе, вчера сижу я в ванне и слышу весьма неприятный полузнакомый голос, спрашивающий меня. Затем неизвестный называет свое имя, это был Гегель из Берлина, проездом из Праги, намеревающийся задержаться здесь на несколько дней. После обеда он пришел ко мне во второй раз, готовый к услугам и необычайно дружески расположенный, как будто между нами ничего не произошло. Так как мы не касались научных вопросов, чего я постараюсь не допустить, и так как он очень ловкий человек, то я провел несколько вечерних часов вместе с ним за интересной беседой».
В письме Гегеля жене иные интонации: «Вчера вечером я встретился с одним старым знакомым, с Шеллингом, который так же, как и я, прибыл сюда один, чтобы — в отличие от меня — пройти здесь курс лечения. Он бодр и здоров, ванны принимает только для профилактики. Мы оба обрадовались встрече и сошлись как старые сердечные друзья». Две разные реакции на встречу, две судьбы, Два человека. Гегель в благодушном спокойствии. (А через два года он умрет.) Шеллинг нервничает. [(Но жить ему еще четверть века.)
По-разному реагируют они и на плагиат, жертвами которого стали оба. Эрлангенский профессор Капп в 1826 году выпустил книгу «Конкретно-всеобщее в мировой истории», где довольно близко к тексту оригинала вдохновлялся гегелевскими лекциями по философии всемирной истории. Гегель обратил на это внимание, но скандала не учинил, просто не ответил автору, пославшему ему дарственный экземпляр. Через три года появилось новое сочинение Каппа «О происхождении людей и народов», которое он посвятил «Гёте, Шеллингу и Гегелю». Второй без труда обнаружил заимствования из своих лекций по философии мифологии и выступил с возмущенным заявлением:
«Господин профессор Капп из Эрлангена несколько лет назад публично обворовал конспекты своего учителя господина профессора Гегеля по философии истории, ныне он позволил себе позаимствовать положения и выдать их за свои из лекций нижеподписавшегося по философии мифологии. Нижеподписавшийся сожалеет, что господин профессор Капп, используя такой простой и дешевый способ выступить в качестве первооткрывателя, тем самым исключил себя из великого научного сообщества, которое, как и любое другое, покоится прежде всего на правопорядке, честности и святом уважении к чужой собственности, и поставил себя в ряды писак, стоящих по замыслам своим в шкале бесчестности гораздо ниже, чем те, которые перепечатывают чужие произведения без разрешения авторов, поскольку интеллектуальная собственность выше материальной. Всеобщее чувство негодования по поводу подобного грабежа идей основывается не только на естественном неприятии любого нарушения права духовной собственности, которая является наградой за усердие и труды, самое возмутительное в преступлениях подобного рода состоит в том, что разрушается прекрасное, продуманное, выношенное целое, откуда вырываются отдельные фразы и лишаются надлежащего обоснования».
Возмущение Шеллинга было искренним: он никак не мог решиться предать гласности выношенные годами идеи, а тут они приходили к нему со стороны искаженные, опошленные и без всякой ссылки на того, кому они принадлежат. Хорошо Гегелю сохранять спокойствие: идет по проторенной дороге, повторяя зады его, Шеллинга, юных идей. А каково ему, вознамерившемуся проложить новые, неизведанные пути философии?
Шеллинг снова чувствует прилив сил; пора болезней, слабостей и шатаний миновала, он снова «гранит», как когда-то называла его Каролина. Пусть судьба вознесла его близко к трону, но он не раболепствует, он готов самому королю, если понадобится, сказать суровые слова истины. Не побоялся он весной в день 70-летия Академии наук обнародовать то, что он думает о королевском вмешательстве в дела ученой республики. Король Людвиг приказал тогда сделать академиком австрийского историка барона Хормайра. Шеллингу это было не по душе, он считал, что Хормайру нечего делать в академии, и он прямо сказал: процветанию научных дел приказы помогают столь же мало, как росту растений, и в том и другом случаях нужно только создать подходящие условия, устранить препятствия и не вмешиваться в естественный процесс. Никаких фамилий он не называл, но всем было ясно, о чем речь.
Ему посоветовали воздержаться от публикации речи, по крайней мере, того места, где содержится прозрачный намек, угрожали опалой; он отказался наотрез, напечатал все, как сказал, и очень гордился своей публикацией. Считал ее фактически первым своим выходом в свет после четырнадцатилетнего перерыва. (В 1815 году вышла его речь о самофракийских божествах.) Король не обиделся на своего любимца, да и чего было обижаться, когда Шеллинг прав. Ведь он не пустой фрондер, готовый по любому поводу перечить начальству. Он полон пиетета перед двором и охотно поддержал идею избрать почетным академиком наследника престола Максимилиана.
«Его королевскому высочеству кронпринцу исполняется сегодня восемнадцать лет, и согласно конституции он достиг полного совершеннолетия. Королевская Академия наук, которая с момента ее основания всегда придерживалась патриотического направления и откликалась на все события, важные как для царствующего дома, так и для всей страны, не могла пройти мимо этого радостного события, не могла не присоединиться к всеобщим поздравлениям юному венценосцу, который по старонемецким обычаям получил право носить оружие, а со временем призван будет продолжить дело августейшего отца и деда на благо баварского народа». Это слова Шеллинга. А член академии фон Рот прочитал написанное по этому случаю латинское стихотворение, и собравшиеся единодушно проголосовали за предложение своего президента опубликовать стихотворение в трудах Академии наук, дабы достойным образом увековечить память о достославном дне 28 ноября 1829 года.
Шеллинг не ищет больше уединения, не скрывается от близких и посторонних. Его дом открыт для посетителей, а по пятницам он устраивает вечера для профессоров и студентов. В университете он читает только один курс, последовательно по частям излагая свою систему. Начал с большого, на целый семестр историко-философского введения, затем три семестра посвятил подробному изложению «Философии мифологии». На зимний семестр 1829 года объявил курс «Система мировых эпох».
В эту пору в Мюнхен для пополнения образования приехал молодой русский дворянин Петр Васильевич Киреевский, будущий выдающийся фольклорист. Шеллинг уже пользовался в России громкой известностью, и Киреевский поспешил записаться к нему на лекции. Курс должен был начинаться на следующий день, поэтому юноша отправился к профессору домой. Его встретили две дочки, и на вопрос, здесь ли живет господин тайный советник Шеллинг, старшая велела младшей узнать, дома ли отец, и стала разговаривать с приезжим по-французски о погоде. Младшая вернулась и сказала, что гостя просят пройти в приемную. «Взошел Шеллинг, но совсем не такой, каким я себе воображал его. Я часто слыхал от видевших его, что никак нельзя сказать по его наружности: это Шеллинг. Я думал найти старика, древнего, больного и угрюмого человека, раздавленного под тяжелою ношею мысли, каким видал на портретах Канта; но я увидел человека по наружности лет сорока (Шеллингу было тогда 54 года. — А. Г.), среднего роста, седого, несколько бледного, но Геркулеса по крепости сложения, с лицом спокойным и ясным. Глаза его светло-голубые, лицо кругловатое, лоб крутой, нос несколько вздернутый кверху сократически; верхняя губа довольно длинная и выдавшаяся вперед, но, несмотря на то, черты довольно стройные и лицо хотя округлое, но сухое; вообще он, кажется, составлен из одних жил и костей. Определить выражение лица всего труднее; в нем ничего определенного не выражается, и вместе с тем лицо ко всем выражениям способное. Лихонин, говоривший, что выражение лица на портрете Жан-Поля слишком индивидуально, назвал бы выражение Шеллинга абсолютным. Только в нижней части лица видна какая-то энергия и легкий оттенок задумчивости в глазах, когда он перестает говорить. Но когда он, опустив на минуту глаза в землю, вдруг взглянет — какое-то молние блеснет в его глазах, обыкновенно спокойных. Вот все, что можно сказать о наружности Шеллинга. Он встретил меня извинением, что заставил дожидаться, и пригласил взойти в другую комнату, которая, как кажется, его кабинет. Здесь, говоря с Шеллингом, я ничего не мог заметить, кроме кипы бумаг на большом столе, несколько рядов книг на досках, прибитых к стене. Когда я сказал, что желаю слушать его лекции, он отвечал, что очень рад, если хотя чем-нибудь может быть мне полезен, просил адресоваться к нему во всем, что он может сделать. Он посадил меня на диван, а сам сел передо мною на стуле и с вопроса, долго ли я намерен оставаться здесь, начал говорить о здешних собраниях по части искусства и библиотеках; потом, спросивши, в каком состоянии осталась библиотека Московского университета после пожара, начал расспрашивать о Москве… От университета он перешел к образу жизни москвичей, говорил, что воображает в Москве большое разнообразие во всех отношениях, смешение азиатской роскоши и, обычаев с европейским образованием, расспрашивал о состоянии нашей литературы, говорил, что он слышал, что она делает быстрые шаги, и что он слышал также, что у нас драматическое искусство процветает, особенно что есть отличные комики, но в последнем, по несчастью, я не мог подтвердить его мнения. Потом он перешел к настоящей войне.[10] „России, — сказал он, — суждено великое назначение, и никогда она еще не высказывала своего могущества в такой полноте, как теперь. Теперь в первый раз вся Европа, по крайней мере все благомыслящие, смотрят на нее с участием и желанием успеха; жалеют только, что в настоящем положении ее требования, может быть, слишком умеренны“. Он говорил о трудностях русского языка для иностранцев и как важно между тем его изучение; хвалил его звучность; говорил, что очень много слышал о нашем Жуковском и что, по всем слухам, это должен быть человек отличный. Очень хвалил Тютчева».
Расставаясь, Шеллинг пригласил Киреевского навещать его. Прошло, однако, два месяца, прежде чем Петр Васильевич воспользовался приглашением. Это было время спора Шеллинга с Каппой о плагиате. Домой Киреевский писал об этой истории: «Здесь она делает много шуму, и большая часть накидывается на Шеллинга, против которого уже и многие журналисты писали, в выражениях очень грубых, особенно осуждая его за то, что он так давно уже ничего не пишет. Вообще изречение „Несть пророка в отечестве своем“ над Шеллингом вполне оправдывается, и он здесь гремит так же мало, как у нас в Москве какой-нибудь Мерзляков. Главные обвинения против него, которые слышны здесь довольно часто, сводятся на два: „Непростительно Шеллингу, вопреки профессорской обязанности, так долго не печатать ни строчки“, и „возможно ли великому философу быть так молчаливу и не сообщительну“».
В том, что Шеллинг пытается рассеять, по крайней мере второе предубеждение, Киреевский убедился, побывав у него в гостях. «Я решился отправиться к нему сегодня, зная, что у него сегодня в силу пятницы препочтеннейшее собрание профессоров, дам и студенчества. Я туда явился в половине седьмого. Меня провели в другую половину его жилья, где у него большие и красивые комнаты, и так как у него еще никого не было и сам Шеллинг еще не появлялся из своего кабинета, то меня приняла сначала его жена, женщина лет 45 и, как кажется, очень простая, добрая и обыкновенная немка. Я пробыл с ней минут 5, наконец начали съезжаться (то есть сходиться) профессора, студенты, и явился Шеллинг. Он хотя и забыл мое имя, но узнал меня и рекомендовал жене; потом по поводу холодной погоды начал было говорить о многих сходных действиях подполюсных и подэкваторных климатов, но вновь явившиеся гости его прервали, и с тех пор, кроме потчеванья чаем и усаживаний, я уже не говорил с ним почти в продолжение всего вечера и рад был, что, следуя примеру многих других, можно было ловко молчать, наблюдать его и его слушать. К нему собралось несколько студентов, человек десять профессоров, из которых я некоторых знаю по физиономии, других не знаю, и человек шесть дам… О чем были разговоры — пересказать нельзя, потому что они беспрекословно менялись, и не было ничего постоянного; по большей части, однако же, он вертелся вокруг различных предметов физики и натуральной истории…» Придя домой, Киреевский нарисовал силуэт Шеллинга и отправил его в Россию отчиму — знатоку и любителю немецкой философии.
Что касается первого «обвинения» относительно его многолетнего молчания в печати, то оно беспокоило Шеллинга, может быть, даже больше, чем упреки в необщительности, и он предпринимает новую попытку издать свой труд. В письмах П. Киреевского нет ни слова о лекциях Шеллинга: дело в том, что объявленный на зимний семестр 1829 года курс Шеллинг не прочитал, ему снова предоставили отпуск для завершения литературного труда.
…Зиму он корпит над рукописями. Во второй половине февраля отправляет Котте письмо с предложением срочно начать печатание (в третий раз!) лекций по философии мифологии. Пока готовы две части, первая уже переписана и может быть сдана в производство. Хорошо бы поручить дело (для быстроты!) нескольким наборщикам. Формат книги и шрифт — как при издании переписки Гёте — Шиллер. Сейчас он не может сказать, сколько авторских экземпляров на бумаге повышенного качества ему потребуется, но пусть Котта даст соответствующее распоряжение в типографию, а он затем уточнит детали.
Через две недели с небольшим ему все ясно: потребуется 36 авторских экземпляров, и он точно называет сорта бумаги, какие бы он хотел иметь в авторских экземплярах. Обращается он прямо к типографу в Аугсбург, где печатается книга. Торопит. И вот книга снова отпечатана. Что дальше?
В июне 1830 года Шеллинг пишет Кузену в Париж: «Первый том моих лекций по мифологии напечатан четыре месяца назад, но я не могу найти время написать к нему предисловие». Дело осталось за малым, поэтому Кузен может подыскивать переводчика на французский.
Во время летнего семестра он снова приступил к лекциям. Читает «Введение в философию». К Петру Киреевскому присоединился его старший брат Иван. Они вместе ходят на лекции Шеллинга и к нему домой. Иван Киреевский, будущий философ и литературный критик, — большой почитатель Шеллинга, но услышанным недоволен: «гора родила мышь»; ничего нового по сравнению с тем, что он уже знал. «Лекции Шеллинга я перестал записывать, их дух интереснее буквальности».
1830 год полон революционных потрясений. Во Франции в третий раз (и теперь окончательно) рухнула династия Бурбонов. В Европе стало неспокойно. К рождеству в Мюнхене вспыхнули студенческие волнения. Войска наводили порядок. Пролилась кровь. Король пригрозил закрыть университет. Вечером 29 декабря в актовом зале Шеллинг собрал студентов и обратился к ним с взволнованной речью.
«Господа! Я собрал Вас по необычному поводу и хочу, чтобы вы выслушали меня еще сегодня. Я говорю не по поручению, не потому, что кто-то приказал или просил это сделать, исключительно по велению моего сердца, потому что я не могу допустить, чтобы повторилось то, что было здесь в последние ночи, чтобы продолжались волнения, которые имели печальные последствия и грозят нам всем более худшими». Он обращался к молодежи как учитель, наставник и друг. Он апеллировал к разуму и к благородству. Вспомните о ваших родителях, одумайтесь, пока на поздно! Присмотритесь к тем, кто вас будоражит. «Благодаря несчастливому стечению обстоятельств в Германии возник определенный сорт людей, правда немногочисленный, неспособных привлечь внимание сограждан, какой-нибудь великой мыслью или славным деянием и поэтому стремящихся к перевороту, чтобы поставить на заметное место свою незначительную, снедаемую бессмысленным честолюбием личность». Подумайте о родине, о чести нации. Разрушать сложившийся веками общественный порядок — безумие! Баварский народ достаточно горд, чтобы слепо подражать чужим привычкам, чтобы дать растоптать свои традиции и увлечь себя пустыми обещаниями.
Раздались аплодисменты. «Меня радует эта громкая, идущая от сердца овация, я отношу ее не к себе, а к высказанным мною идеям». Шеллинг говорил о том, что тоже был когда-то студентом и его сердце горело чувством справедливости, горит оно и сейчас, именно поэтому он и обращается к ним с призывом преодолеть свое безрассудство — во имя родины, во имя науки, во имя университета. Покажите, что не удары прикладов, штыков и сабель сломили вас, а убедило слово учителя, исполненного к вам сердечной склонности и любви. Оправдайте же доверие учителя, не подведите его!
Шеллинг умолк. К нему подошла группа студентов и заверила его от имени собравшихся: ночью никто не выйдет на улицу. «Они сдержали свое слово. Ночь прошла спокойно, на улицах стояла мертвая тишина, нарушаемая только шагами многочисленных патрулей линейных войск и гражданской гвардии. Никто из студентов не пострадал». Такой припиской заканчивалась брошюра Шеллинга с текстом его охранительной речи, выпущенная уже через неделю после его выступления.
Брошюры с текстом речей — вот то немногое, что Шеллинг незамедлительно выпускает в свет. В 1831 году он выступил на годичном собрании Академии наук, посвященном ее 72-летию, и в 1832 году — по поводу ее 73-летия. Вторая речь называется «О новом открытии Фарадея» и интересна тем, что говорит о непотерянном интересе позднего Шеллинга к успехам естествознания, (Об этом свидетельствуют и недавно опубликованные в ГДР письма философа к химику Шенбайну, открывшему озон.)
Мы помним, как юный философ говорил о связи между магнитными и электрическими явлениями. Выступая теперь по поводу английского открытия, он напоминает о том, что «некоторые немцы» давно говорили о единстве магнитных, электрических и химических явлений, и отсылает к своим ранним работам. В 20-е годы Эрстеду удалось продемонстрировать магнитное воздействие электрического тока. Теперь Фарадей открыл возникновение электрического тока под влиянием магнита. Когда устанавливается связь между различными явлениями природы, между существовавшими порознь науками, это значит, что науки начинают подлинную жизнь. Прогресс научного знания всегда радует.
И как тяжело при этом вспоминать об утратах. Умер Гёте. Ушел человек, возвышавшийся как колосс во всех немецких внешних и внутренних смутах. Его сердце служило Германии, ее искусству, науке, поэзии, жизни. Германия осиротела.
Смерть Гёте потрясла Шеллинга. Он отменил очередную лекцию, а следующую целиком посвятил памяти поэта, олицетворявшего собой духовное единство страны.
За год до этого умер Гегель. Скоропостижно, во время эпидемии холеры. Для Шеллинга это не утрата. Занятий он не отменял, на смерть соперника откликнулся лишь словами сожаления, обращенными к слушателям: ему желательно было бы спорить с самим Гегелем, а не с его наследниками.
Вдове Гегеля, судя по всему, он не послал соболезнования. Сначала один из учеников Гегеля, а потом вдова попросили его вернуть письма покойного. Ответил он через три месяца, сославшись на то, что юношеская переписка его лежит неразобранная. Письма Гегеля в кон-це концов вернул, но свои: к нему просил не публиковать, а в гегелевских сделать купюры.
Относительно гегелевской философии он по-прежнему высказывается резко отрицательно. «Так называемую гегелевскую философию в отношении того, что принадлежит ей самой, я могу рассматривать только как эпизод в истории повой философии, и к тому же печальный. Чтобы выйти на путь подлинного прогресса, надо не продолжать ее, а порвать с ней, рассматривать как несуществующую» (сентябрь 1832 года, письмо к Вайсе). Шеллинг по-прежнему настаивает на том, что гегелевский метод — это всего лишь переведенный на язык логики, созданный им, Шеллингом, метод потенцирования, от которого он не думает отказываться, считая, однако, его недостаточным для построения «положительной» философии.
К 1832 году у него уже сложилась более или менее четкая система положительной философии. В зимний семестр он объявил курс под таким названием. Сохранилась подробная запись этого курса, недавно опубликованная в Турине. Это третий том из серии публикаций, посвященных Шеллингу, которые выходят под общей редакцией туринского профессора Л. Парезона (и без обращения к которым сегодня невозможно серьезно заниматься Шеллингом). Особенно важны для биографа том первый и пятый, где собраны свидетельства современников о Шеллинге, а также — четвертый, который содержит огромное количество мелких статей и заметок, разбросанных по разным изданиям и н, е вошедших в Полное собрание сочинений. Ко второму тому мы обращались, знакомясь со «Штутгартскими беседами». Теперь откроем третий том — студенческою запись курса «Положительной философии», который Шеллинг читал зимой 1832/33 года и летом 1833 года.
Строго говоря, перед нами очередное введение, первая часть системы. Вторую часть новой системы взглядов Шеллинга составляет развернутая «Философия мифологии», третью, и самую главную, — «Философия откровения». Границы между указанными частями расплывчаты. Шеллинг часто повторяет себя, он многословен, в нем говорит ущемленное самолюбие: он то и дело напоминает о своих заслугах.
Идея системы по-прежнему важна для Шеллинга: философия познает всеобщие мировые связи, и потому она неизбежно принимает форму системы. Беда всех предшествующих систем в том, что они носили строго логический характер, были абсолютно замкнуты. Положительная философия не может быть завершена, и поэтому ее нельзя назвать системой. Но у нее другое преимущество: она систематически развертывает нечто положительное, утвердительное. Для того чтобы утверждать, надо иметь в основе твердое; такого фундамента нет в негативной, логической философии, и в этом смысле она не является системой.
Шеллинг снова рассматривает философские учения нового времени от Декарта до Гегеля. Специальный раздел он посвящает «Шеллингу». (Раздел так и озаглавлен в студенческой записи.) О себе Шеллинг, впрочем, не говорит в третьем лице. «Время охладило мою любовь к собственным идеям, да и современники постарались мне в этом помочь. То, что случилось более чем 30 лет назад, принадлежит истории. Ступень, на которую я поднял философию, была необходима. Позднее я передал свои первые идеи как эстафету другим… У каждого человека свое призвание: один изобретает, другой систематизирует. Последнее не требует ничего, кроме добросовестного усердия. Потомки сумеют оценить и то, и другое».
Здесь снова намек на Гегеля. Достойно было бы этим и ограничиться. Ведь бывшего друга нет в живых, он не может ответить. Но Шеллингу истина дороже дружбы, дороже представлений о благопристойности, й он снова нападает на гегелевскую философию. С самого начала она содержала «нечто совершенно старческое». К известным нам аргументам Шеллинг прибавляет новые. Гегель покончил с искусством: дух, вознесшийся до вершин абсолютного познания, не может теперь снизойти к художественному творчеству, этой низшей ступени его бытия. Для поэзии и искусства места теперь нет. А заканчивается гегелевское учение обожествлением государства. Несправедливо Гегеля обвинять в раболепии, но обожествление государства все же ошибка. «Государство — организм, воплощающий нравственную и религиозную жизнь. Но, как здоровое тело не чувствует свой организм, так и народы опускаются на более низкую ступень, если им приходится бороться во имя потребностей своего организма».
Гегелевская философия рационалистична и поэтому не имеет внутренней связи с религией. «Если превратить религию в рационализм, церкви опустеют». Культ разума невозможен: все умрут от скуки. Да мир и не выглядит как создание чистого разума. Разум — акциденция, нечто случайное, второстепенное.
Гораздо ближе к религии, чем рационалистическая философия, эмпиризм. Уже говорилось, что, употребляя этот термин, Шеллинг имеет в виду, не опытную науку о природе, а особое, основанное на единичных фактах, отношение к богу. Шеллинг опять с одобрением вспоминает Якоби и Бёме.
Но сам он не желает быть их последователем. Свою задачу он видит в том, чтобы преодолеть рационализм, и эмпиризм, вернее, объединить их; в познании бога исходить из единства всеобщего и особенного.
Это любимая идея Шеллинга. В молодости он хотел подобным образом конструировать логическую систему науки, видел в совпадении всеобщего, и особенного основополагающий принцип искусства. Теперь этот принцип он применяет к высшему существу. Бог есть всеобщее и одновременно единичное, живое существо. Он творит мир в результате акта свободной воли. Положительная философия — философия свободы. Положительный — значит кем-то положенный, установленный в результате действия.
Положительная философия стремится к знанию цельному, всеобъемлющему и совершенному, она утверждает положительный идеал. Речь идет о боге, но бог, как потом докажет Фейербах, — это отчужденная сущность человека. Поставьте ее на свое место, и вы узнаете в положительной философии Шеллинга высокоморальную концепцию человеческой свободы, его ноуменального, как сказал бы Кант, то есть независимого от внешних воздействий, нравственного поведения. Сегодня этими проблемами занимается теория ценностей.
Три условия необходимы для реализации положительной системы. Во-первых — полная свобода действующей причины, чтобы не было ей при этом никакой корысти. Во-вторых — транзитивность действия, то есть перенесение его результатов на другой предмет. В-третьих — вовлеченность действующего в определенный процесс.
Все это Шеллинг говорит о боге. А Кант аналогичные требования предъявлял к человеку. Его ноуменальная личность руководствуется только долгом, а не какими бы то ни было другими соображениями, она думает о благе другого, существуя в определенных социальных условиях. Кант секуляризовал новозаветные заповеди, положительная философия Шеллинга вернула им религиозную форму.
При этом он не забывает о своем давнем принципе тождества. В боге совпадает идеальное и реальное, субъект и объект. Когда субъективное, деятельное начало берет верх над объективным, возникает природа; развитие природы приводит к превращению объекта в субъект, так возникает человеческое сознание. «Именно здесь натурфилософия включается в высшую, положительную систему». Он не отрекся ни от одного из увлечений молодости, он только стремится превзойти их. Природу он любит и ценит по-прежнему, но постичь стремится мир духа, мир истории. «Наш непосредственный и ближайший интерес посвящен этому высшему процессу».
Любой процесс протекает во времени. Нашему нынешнему мировому времени предшествовало иное, «домировое» время, в ходе которого был сотворен мир, а в будущем предстоит «послемировое» время, когда исчерпает себя история. Итак, перед нами три «мировые эпохи» — прошлое, настоящее, будущее, — понять которые Шеллинг замыслил давно. Свои идеи о «мировом прошлом» он изложил в первой части положительной философии, которую он называет также «Мировые эпохи». «Историческому прошлому» посвящена «Философия мифологии».
С некоторыми ее идеями мы уже знакомы по лекциям, прочитанным в Эрлангене, и по тексту книги, которая чуть было не вышла в те годы. В Мюнхене «Философия мифологии» разработана куда более обстоятельно. Теперь это вторая часть системы положительной философии, переходная ступень к третьей, главной — «Философии откровения».
Мифология — исторически неизбежный момент в развитии сознания. В религии ей соответствует политеизм — многобожие. Изначально, по мнению Шеллинга, человеческой природе присущ монотеизм (представление о едином боге), но для того, чтобы такое представление укоренилось в сознании как нечто истинное, оно должно пройти через свое отрицание. Возникает триада: первобытный монотеизм — политеизм (мифология) — монотеизм христианства (откровение).
Положительная философия в целом посвящена обоснованию и истолкованию монотеизма. Некогда любезный ему термин «пантеизм» Шеллинг отвергает теперь как недостаточный, ошибочный, вредный. Пантеизм — это философия Спинозы, в которой нет ни жизни, ни развития. Еще меньше устраивает Шеллинга ходовой термин ортодоксии «теизм». В теизме бог противостоит миру как некая абстракция, всеобщее, лишенное индивидуальности, неспособное к творчеству. Шеллинг говорит об «импотентном боге» «импотентного теизма». Пантеизм богаче содержанием, чем теизм, но богаче всего «монотеизм». Только здесь, полагает Шеллинг, находит раскрытие принцип «всеединства» бога, единого в трех ипостасях.
Бог триедин, он представляет собой совпадение и различие трех «потенций»; когда-то потенциями Шеллинг называл ступени материального бытия, теперь это духовные творческие принципы — возможность (—А), долженствование (+А), необходимость (± А). Троичность божества придумало не христианство. В индийской религии, да и в других верованиях, можно обнаружить подобные идеи, которые подготовили появление христианской религии.
Путь к истинной религии, как и к истинной философии лежит через заблуждения. Это необходимый природный процесс. Мифологические представления нельзя назвать произвольными выдумками, но не следует видеть в каждом из них проявление разума. Какой разумный смысл был, например, в храмовой проституции, без которой замужняя женщина в Древнем Вавилоне не могла приобщиться к своей богине? А принесение в жертву первенцев, обряд, реминисценции которого заметны в библейской легенде об Аврааме, приготовившемся к закланию собственного сына? Но оба обряда подготавливали идею искупительского самопожертвования, которая легла в основу христианства.
Мифология — история «слепого сознания». Первая форма политеизма — культ звезд. Кочевники земли поклоняются кочевникам неба. Затем на небе появляется король, который в своем королевстве наводит порядки, аналогичные земным. Мифологический процесс повторяет в сознании человека подлинный процесс, происходящей в окружающем его мире, и воспринимается человеком как подлинная реальность. «Своеобразие моего способа объяснения состоит в том, что в мистериях и представлениях мифологии я вижу полную подлинность».
Высшую ступень политеизма представляет собой греческая мифология. Шеллинг усматривает в истории античных божеств смену культов, путь к все большей антропоморфизации и одухотворенности. Древнейшее божество Уран олицетворяло собой небо. Сочетавшись браком с Геей (землей), Уран заточал своих детей под землю. Младший из них Хронос (время) восстал против отца, оскопил его и занял его место. Своих детей Хронос пожирал. И, как перед этим его отец, он пал жертвой младшего сына — Зевса. Последний также невечен. Богоборец Прометей пророчит неизбежный конец господству Зевса. А в тайных обрядовых действиях древних греков — мистериях — бог умирал и воскресал вновь, был един в трех лицах. Мистерии готовили появление христианства, завершающее мифологический процесс.
Христианской религии посвящена «Философия откровения». Эту завершающую часть системы Шеллинг начинает с очередных уточнений и вводных замечаний. Он снова отвергает обвинение в мистике и теософии. Его положительная философия — прямая противоположность теософии, она основана на знании, а не на непосредственном общении с богом. Теософию он находит у… Регеля. Процитировав довольно туманное место из лекций по философии религии Гегеля о Сыне божьем, Шеллинг восклицает: «Все это настолько теософично, что выглядит как заимствование у Я. Бёме с той только разницей, что подобная фантастика у Бёме носит первозданный характер и действительно является плодом великого созерцания, а здесь она порождена философией, которая представляет собой чистейшую прозу, недвусмысленно трезвую и лишенную наглядности. По-настоящему опьяненному созерцанием можно простить, что он шатается, но не тому, кто совершенно трезв и лишь прикидывается захмелевшим».
Только теперь он приступает к делу. «Господа! Я начинаю сейчас лекции, которые можно рассматривать как своего рода цель всего изложенного мной ранее, которые содержат результат, подготовленный всем предшествующим ходом мысли. Многие из вас следили за ним с терпением и любовью. Все мои лекции внутренне едины и Предназначены для последовательного выявления последней системы, которая удовлетворяет не мимолетному, не формальному устремлению духа, но готова выдержать испытание жизнью. Этой системе не угрожает опасность потерять свое значение перед лицом великих проблем современности и исчезнуть как дым, наоборот, прогрессирующий жизненный опыт и все новые пути познания придают ей новую силу и мощь». Не слишком ли самоуверенно?
«Ни в одну эпоху не было такого количества умов, полностью потерявших связь с действительностью, как ныне. Причина лежит в распространенном мнении, будто подлинное образование состоит в том, чтобы погрузиться в мир абстракций и общих положений, между тем как все природное и все человеческое между собой связано сложнейшим образом. С одной стороны, наше время отворачивается от всего положительного, взаимообусловленного, традиционного, а с другой, как будто можно начать мир сначала и заново Построить его, пытается навязать действительности абстрактные и общие представления. Большинство пребывает в таком жалком заблуждении. Наше время страдает от многих бед, но спасенье не в абстракциях, противостоящих всему конкретному, а в оживлении традиции, которая только потому стала тормозом, что ее никто не понимает». Что это? Пустые причитания реакционера? Вы только прислушайтесь к нему: Шеллинг задумал остановить прогресс!
«Идея непрекращающегося прогресса есть идея бесцельного прогресса, а то, что не имеет цели, не имеет смысла, следовательно, бесконечный прогресс — это самая мрачная и пустая мысль. Последняя цель познания — достичь состояния покоя». Покой знания отличается от безмятежности невежества. Покой знания обоснован всем предшествующим развитием, это последняя остановка науки, «конец науки», когда она может перейти в веру. Начинать с веры наука не может, но завершиться ею должна. Вера не устраняет поиск, она стимулирует его, ибо она есть достигнутая цель. «Ищите, да обрящете».
Весь вопрос в том, что искать, к чему стремиться. Алхимики, например, противопоставили традиционной формуле — бог, добродетель, бессмертие, свою «чувственную» триаду — золото, здоровье, долгая жизнь. Алхимики искали «философский камень», превращающий в презренный металл все остальные, искали «эликсир жизни», возвращающий молодость и отдаляющий смерть. «Чувственный» человек противопоставляет себя природе, конструирует мир в отрыве от бога, становится эгоистом и в результате действует во вред самому себе. Положительная философия должна помочь «разорванному сознанию». Философ — по призванию своему врач, лечащий раны сознания. Излечение сознания — долгий процесс, для этого недостаточно прослушать лекцию. «Выздоровление затрудняется тем, что большинство больных не желает быть вылеченными, как те несчастные, которые поднимают истошный крик еще до того, как прикоснулись к их ранам; в подобном крике и состоит вся так называемая полемика против подлинной философии, которую ведут самозванные лжефилософы, пользующиеся успехом у черни».
Мысли Шеллинга несвоевременны. XIX век жил идеей буржуазного прогресса — накопление богатств, роста производства, расширения знания, захвата территорий. А тут приходит мудрец и говорит: пора остановиться. Иные смотрели на него как на кликушу, его сетования казались лишенными почвы.
Они обрели реальный смысл в наши дни, когда «дурная бесконечность», отрицательные последствия научно-технического прогресса поставили человечество на грань катастрофы: природные ресурсы близки к истощению, среда обитания загажена, искусственно порождаемые потребности достигли степени пресыщения, и висит над людьми призрак атомной гибели. Как тут не вспомнить о Шеллинге, не задуматься над его программой.
Сторонником безграничного прогресса был Кант, иронизировавший над идеей остановки, «конца всего сущего». Природа, мир вещей самих по себе пребывают у Канта в «почетной отставке», как выразился Якоби, люди с помощью продуктивного воображения сооружают свой самостоятельный мир. Шеллинг увидел в этой мысли слабое место кантианства. Еще в молодости он призвал исходить из природы, осваивать ее, подчинять. Теперь он добавил: и приноравливаться к ней, привести кантовский мир «беспредельного, ничем не регулируемого человеческого произвола» в соответствие с природой. Эта программа куда более разумна, чем гегелевское представление об абсолютной истине, самоуспокоении, которое наука обретает в его философии.
Ныне мы все чаще сопрягаем науку с нравственностью, требуем от науки постоянного этического самоконтроля. Не этим ли болеет Шеллинг в существе своей положительной философии? Он рассказывает студентам историю художника, который на вопрос, что он рисует, всегда отвечал: «что получится». У художника всегда, что бы он ни писал — церковь или кухню, героическое деяние или базарную сценку, — получается одно — красота. Так и у истинной философии одно название — нравственность. Философия означает любовь к мудрости. «Следовательно, не всякое знание без различия к его содержанию нужно философу, но знание, содержащее мудрость». Рассудочный ум и мудрость — вещи различные. Ум может содержать нечто негативное, бесцельное. «Мудрость не припишешь тому, что направлено к безнравственному или стремится достичь благие цели, используя безнравственные средства».
Каково познаваемое, таково и познающее. И наоборот. Если я требую от знания мудрости, оно должно быть направлено на определенного рода бытие. Мудрость порождается свободой. Следовательно, предмет философии — свобода. Как же выглядит наиболее свободное деяние?
Мысль Шеллинга движется в традиционных формах. Воспитанный в протестантской, пиетистской традиции, он мыслит традиционными религиозными категориями. Олицетворенная свобода для него Иисус Христос. Сын божий отказался от своей божественной ипостаси, выбрал человеческую судьбу, а в ней самое ужасное, мучительное и унизительное — незаслуженную, позорную казнь. В любой момент он мог прекратить свои мучения, во испил чашу до дна. Вот почему христианство, по Шеллингу, — «второе сотворение мира», на этот раз мира человеческой свободы.
Ветхозаветный и языческий мир подчинен законодательству или произволу богов. Идея искупительного жертвоприношения присутствует во всех религиях, идея самопожертвования только в христианстве. Христианство впервые провозгласило право человека на самостоятельный выбор судьбы — добра или зла.
Шеллинг не ломает теперь голову над природой зла. Олицетворение злого начала — сатана, он принадлежит божественному промыслу, и все тут. Бог терпит зло и использует его как средство. Как гётевский господь, обращающийся к Мефистофелю со следующим повелением:
Из лени человек впадает в спячку,
Ступай, расшевели его застой,
Вертись пред ним, томи и беспокой,
И раздражай его своей горячкой.
Большинство слушателей Шеллинга — верующие люди. Им импонирует религиозная увлеченность профессора. Впрочем, довольны не все: иные находят Баадера содержательней, а в лекциях Шеллинга видят только внешний блеск, ничего принципиально нового по сравнению с его прежней пантеистической философией тождества (сам Баадер называет Шеллинга банкротом в философии). Другие, склоняющиеся к атеизму, раздраже ны его религиозностью. В целом он пользуется небывалым успехом. В аудитории триста мест, она всегда полна, а пускают на его лекции только по предъявлению студенческого билета. «Этот человек умеет читать лекции! — записывает очевидец в 1835 году. — Его следует рассматривать как величайшего преподавателя, когда-либо переступавшего порог университета».
Сегодня мы не слышим голос Шеллинга, перед нами безмолвный текст. Рассуждения о боге и сатане не покоробят глаза: у нас достаточно образования, чтобы увидеть за ними человеческий смысл, достаточно вкуса, чтобы оценить их философские достоинства. Позднего Шеллинга мы читаем, как читаем «Фауста». Отвлекаясь от внешних атрибутов, смотрим в корень. А корень проблемы — нравственность. Она нам нужна.
Тем более что Шеллинг не апологет современной ему церкви, скорее критик, еретик. Он намерен превзойти известные ему формы христианства. Католицизм (церковь апостола Петра) он рассматривает как пройденный этап, протестантизм (церковь апостола Павла) — как переходный. Новое, будущее христианство он связывает с именем апостола Иоанна. Церковь Иоанна будет предельно универсальна, объединит все народы, включая язычников и иудеев. Есть основания полагать, что надежды на обновление христианства Шеллинг связывал с православием. В. Одоевскому он скажет: не будь я так стар, я принял бы православие.
В канун нового, 1833 года пришло траурное известие: умер давний друг, издатель Иоганн Фридрих Котта. Его сын Георг, унаследовавший фирму, скоро дал о себе знать, Лежит на складе, писал он, отпечатанный тираж «Лекций по мифологии», или как они там называются, без титульного листа и предисловия. Если соизволите прислать то и другое, то книга выйдет к пасхе. Издательство заинтересовано в том, чтобы выпустить скорее новый труд знаменитого автора.
Шеллинг не спешил отвечать: он не привык, чтобы его торопили. Котта-старший никогда не позволял себе такого.
Через десять дней пришло новое письмо от Котты-младшего. Пришлось отвечать. Шеллинг сослался на загруженность в университете: конец семестра, а в Академии наук годовое собрание. К тому же, чтобы принять решение о лекциях по мифологии, нужно еще раз прочитать отпечатанный текст, а этому препятствует нездоровье. Коль скоро необходим немедленный ответ, то «по причинам, о которых могу судить только я сам», он будет отрицательным: в отрыве от других частей его философии книгу выпускать нельзя. Убытки Шеллинг, разумеется, берет на себя. В дальнейшем, «самое позднее через год», он готов представить следующие работы:
Положительная философия (Система мировых эпох). Один или два тома.
Философия мифологии — шесть томов.
Философия откровения — два тома.
Котта попросил вексель на три с лишним тысячи флоринов за непроданный тираж «Философии мифологии» и представил господину тайному советнику документацию о других его денежных отношениях с издательством за четверть века. Получалось, что Шеллинг должен еще три тысячи флоринов. Котта попросил вернуть тысячу, Шеллинг выложил две. Но предупредил, что в дальнейшем будет требовать повышенные гонорары: он передаст издательству результат двадцатилетних раздумий, на который ушло много труда и который перевернет науку больше, чем все ранее написанное, к тому же у него большая семья. А также потребовал, чтобы Котта немедленно отремонтировал принадлежащий ему дом, в котором Шеллинг снимает квартиру. Еще когда он въехал в нее, на потолке была трещина, а теперь она увеличилась, так что в столовой опасно находиться. Внизу уже рухнул потолок, дело обошлось, слава богу, без жертв, но надо принимать срочные меры.
Проблема гонорара возникла вскоре, когда Шеллинг весной 1834 года написал предисловие к немецкому переводу работы Кузена. (Последняя, в свою очередь, представляла собой предисловие ко второму изданию его «Философских фрагментов».) Предисловие Шеллинга было кратким, но, писал Котте Шеллинг: «Я не могу исчислять гонорар за эту работу только по количеству страниц, я должен учитывать значимость содержания и глубокие его результаты, а также усилия, потраченные мной на перевод; надо принять во внимание и то, что благодаря моему предисловию, книга станет предметом всеобщего интереса. Поэтому 150 флоринов. Если это вас не устраивает, выпускайте перевод без предисловия и верните мою рукопись назад».
Котта принял условия Шеллинга. Он понимал, что появление философской работы Шеллинга после 22-летнего молчания (памфлет против Якоби вышел в 1812 году) вызовет сенсацию. Заодно напомнил Шеллингу, что типография в течение лета в любой момент готова принять первые тома его новых произведений. Шеллинг еще зимой обещал завершить работу. Да, да, он скоро все закончит. Поэтому он попросил Котту снабдить рекламу книги следующим текстом от имени издательства:
«Предисловие Шеллинга посвящено прежде всего трактату Кузена, но одновременно содержит и краткое изложение главнейших его позиций в философии и может рассматриваться как достойная подготовка его больших философских произведений, которые появятся в ближайшем будущем. От Шеллинга, конечно, ждали, что он выскажется в своей работе по всему тому, что было выдвинуто против него. Ожидания не будут обмануты; можно только подивиться, как простыми средствами и немногими штрихами он показал ничтожество того, что почиталось некоторыми как важнейшее. Слов здесь немного, но это убийственные слова».
Все это опять против Гегеля. Теперь уже не с кафедры, не в переписке, а в печати. Кузен почитал обоих. Шеллинга любил, перед Гегелем преклонялся. «Гегель, — писал он, — с трудом и лишь изредка выражает глубокие, загадочные мысли, его сильная, но затрудненная в подборе выражений манера говорить, его неподвижное лицо, суровый лоб кажутся символом замкнувшейся в себе мысли. Шеллинг — это развертывающаяся мысль, его язык, как и взгляд, полон света и жизни». У Гегеля — рефлексия, у Шеллинга — воображение, он — творец системы. «Гегель много заимствовал у Шеллинга, а я гораздо более слабый, чем они, много заимствовал у них обоих». Кузен хотел прославить обоих: поднести цветы здравствующему учителю и положить их на могилу покойного. Шеллинг принял поднесенный ему букет, но венок, предназначенный Гегелю, попытался сбросить с его могилы.
Шеллинг еще шесть лет назад предупреждал Кузена, что не потерпит сопоставления себя с Гегелем: «Я не хочу никакого сочетания, никакого смешения, никакого слияния абсолютно несопоставимых систем, даже если о них говорят как об истинных принципах. Оставьте мне мои идеи, не сочетая с ними, как вы это делаете, имени человека, который занимался лишь тем, что воровал их у меня и показал себя в такой же степени неспособным завершить их, как неспособен был их изобрести».
Теперь Шеллинг обязан Кузену орденом Почетного легиона и членством в Парижской академии наук. Да и вообще, выступая в печати, он должен выбирать обтекаемые выражения. Почитатели сравнивают Гегеля с Аристотелем: как Аристотель выправил Платона, так и Гегеле Шеллинга. Последний, однако, предлагает другую пару мыслителей для сравнения — Лейбниц и Вольф: как Вольф повторил и засушил Лейбница, так… и т. д.
В предисловии к Кузену он пишет об эмпирическом начале, которое присутствует в немецкой философии. Кант исходил из опыта, и он, Шеллинг, всегда старался избежать рационалистических крайностей. Это эмпирическое начало устранил более поздний пришелец, который казался предназначенным природой для создания нового вольфианизма, устранил тем, что живую действительность подменил логическим понятием. Между тем первично не понятие, не бытие как абстракция, а сущее. Полагать бытие первичным — значит, полагать его без носителя бытия, без сущего. Что касается Кузена, то можно только удивляться его юношеской непосредственности, с какой он признается, как мало понимает Гегеля (Шеллинг, мол, рад помочь ему). О своей положительной философии Шеллинг говорил глухо, намеками, в оракульских тонах. Работа возбудила любопытство, ясности не внесла, пробудила новые кривотолки.
Гегельянцы укоряли Шеллинга за то, что при жизни их учителя он молчал и только теперь поднял голос. Ученик Шеллинга Беккерс решил вступить в спор и уточнить детали. Шеллинг сам правил его текст, вписывая целые фразы. Вписал фразу о том, что гегелевская система возникла из его ранней системы. Беккерс напоминал: Шеллинг уже семь лет как критикует Гегеля. Шеллинг добавил: когда скончался Гегель, он высказал сожаление, что теперь придется спорить не с ним самим, а с его адептами.
Шеллинг все еще надеялся подготовить свои труды к печати. Два дня он в Мюнхене, а пять за городом. Пишет, пишет, пишет. Пышет негодованием по поводу бессовестных гегельянцев, использующих любой повод, чтобы ему напакостить, В Париже некто Коллов, бывший мюнхенский студент, начал публиковать свои записи шеллинговских лекций по мифологии в парижском журнале. Гегельянец Габлер отреферировал публикацию в берлинском журнале. Обращаясь к Шеллингу, он писал, что нора ему самому ознакомить читателей Со своей новой философией, а то он походит сейчас на мифологического Тифона, получившего от Зевса бессмертие, но не вечную молодость и влачившего жалкое старческое существование, пока его не превратили в цикаду. Философия мифологии — это цикада, в которую превратилось учение Шеллинга.
Шеллинг возмутился, написал в Париж по-французски гневный протест против недозволенной им публикации, искажающей его взгляды. (Кузен, однако, отсоветовал ему выступать с ним в печати), и решил форсировать выход своих трудов. У него уже готова к набору первая часть «Философии мифологии». За нее он хочет получить гонорар три тысячи флоринов. Он понимает, что это высокий гонорар, но сил и времени на книгу потрачено много. За другие тома он готов получить меньше. Первую часть он представит к Новому году, вторую — к пасхе. Третья часть будет содержать введение ко всей системе, после нее можно будет выпустить «Философию откровения». Сколько всего получится томов, он пока сказать не может.
Котта жмется, говорит, что многотомные издания нерентабельны, ему проще заплатить пять тысяч за два тома, чем четыре тысячи за четыре, но условия Шеллинга принимает, ставя, в свою очередь, свой условия: 1. Чтобы его высокоблагородие обязался печатать свои труды только в этом издательстве. 2. Чтобы гонорар за первую часть не стал масштабом оплаты после дующих частей. 3. Чтобы первая часть действительно была закончена к пасхе 1836 года.
Следующее упоминание о «Философии мифологии» в переписке Шеллинг — Котта мы встречаем в декабре 1837 года. Шеллинг рекомендует издать по-немецки «Историю Флоренции» Тьера, рекомендует переводчика и заканчивает письмо следующей вежливой формулой: «Оставляя за собой право в ближайшем будущем более детально написать о первой части моей „Философии мифологии“, пребываю в совершенном почтении».
Последние два года Шеллинг пребывал в напряжении и раздражении. Он напрягал силы, стремясь подготовить к печати рукопись, и раздражался по поводу того, что никак не может остановиться. Без конца меняет он свои планы: то убежден, что нельзя открывать публикацию своих новых трудов с мифологии, надо сначала дать введение, где будет показана ограниченность негативной философии и изложена суть философии положительной; то вдруг ему становится ясным, что введение еще совсем не готово, а в лекциях по мифологии наведен последний блеск, пусть они не внесут полную ясность, но все же напомнят о нем, о котором уже идут слухи, что он окончательно выдохся; то вдруг решает начать «с конца», с главного, с философии откровения; то решительно откладывает все рукописи и начинает редактировать философский отдел «Мюнхенских ученых записок».
От лекций уйти нельзя. Как ни ограничивает он доступ для посторонних, как ни упрашивает студентов использовать записи только для самих себя, конспекты расползаются по стране, попадают в печать, создавая неполное, а подчас и превратное представление о его нынешних взглядах. Никто толком незнаком с его положительной философией. А гегелевская система, внешне стройная, логичная, завоевывает все большее количество сторонников. Северные университеты все заражены гегельянством. Баадер, правда, уверяет, что Гегель перед смертью ему признался, будто у него нет никакой системы и он страдает от этого, но это знает только Баадер, а публика видит выходящие тома Полного собрания сочинений, где все изложено в строгом порядке и куда ретивые гегельянцы постарались включить даже то, что бесспорно принадлежит Шеллингу (некоторые статьи в «Критическом философском журнале»).
— Он пишет свою систему, но бывает редко доволен написанным и часто уничтожает свои рукописи… Не думайте, однако, что эта нерешительность и переменчивость происходят в Шеллинге от незрелости его системы и шаткости его основных положений. Нисколько. Его академические чтения в продолжение нескольких лет почти те же, он изменяет их разве в частностях. Нет, не сущностью своей системы, а ее формой он недоволен… Шеллинг давно отстал от мнения, будто наука мудрости должна быть исключительной принадлежностью одной малочисленной касты, и преподаваема на каком-то условном языке, понятном только для немногих.
Так объяснял сложившуюся ситуацию русскому литератору Н. А. Мельгунову, приехавшему в Мюнхен, известный коллекционер и искусствовед С. Буасере, близко знавший Шеллинга.
Правда ли, спросил русский, будто Шеллинг в поисках подходящей формы для своей системы пытался изложить ее стихами, в виде поэмы? Нет, это клевета, как и то, что Шеллинг перешел в католичество.
Один слух относительно Шеллинга, по мнению Мельгунова, имел под собой почву: будто баварский король назначил специального секретаря, дал ему в помощь опытных стенографов, вменив им в обязанность составить полную запись курса. «Надобно надеяться, что хотя этим средством сохранится для потомства учение, которому иначе угрожает незаслуженное забвение в неизвестности».
Мельгунов хотел повидать Шеллинга, но философа в Мюнхене не было. Закончив летний семестр 1836 года, он скрылся. Никто не знал куда.
Случайно Мельгунову удалось разведать, что Шеллинга видели в Аугсбурге, живет уединенно, почти инкогнито, усиленно работает. Мельгунов отправился в Аугсбург, запасшись поклонами Шеллингу от трех человек — Баусере и двух русских друзей философа — посла в Баварии князя Гагарина и сотрудника посольства поэта Тютчева.
В Аугсбурге Мельгунов поручил трактирному слуге разыскать философа и передать ему свою визитную карточку. Слуга долго бегал по городу, пока наконец не вернулся с известием, что господин тайный советник фон Шеллинг живет в скверной гостинице на краю города, занимает там маленькую комнату и потому не может принять у себя русского дворянина, но в четыре часа придет к нему сам.
В назначенное время Шеллинг явился. Мельгунов видел в Мюнхене репрезентативный портрет: самоуверенный вельможа в модном фраке при аккуратно повязанном шейном платке закутан в живописно драпированный плащ. Теперь перед ним стоял ученый, небрежно одетый и причесанный, простой в обращении.
Беседа продолжалась час. Мельгунов рассказывал о России, о русском интересе к Шеллингу, о том, что там ничего не знают о его новом учении. Шеллинг расспрашивал о трудах Погодина по философии истории. Жаль, что он не читает по-русски, ему так хочется следить за развитием молодой и свежей культуры. Относительно своего учения Шеллинг сказал, что оно состоит из четырех частей — историко-философского введения, системы положительной философии, философии мифологии, философии откровения. Мельгунов спросил о натурфилософии, исключена ли она из его новой системы. Ни в коем случае, наоборот, он полон новых идей в этой области, это будет особая, пятая часть его учения.
— Какое, существенное отличие Вашей теперешней системы от прежней?
— Она та же; главные, основные начала не изменены, только она возведена в высшую степень… Я стою на высшей точке, чем прежде, но основание, которое меня поддерживает, то же.
В пять часов Шеллинг поднялся, извинился: он ожидает сына, и ушел. Мельгунов сразу же записал содержание разговора.
Идея пригласить Шеллинга в Берлин возникла вскоре после кончины Гегеля. Прусский кронпринц симпатизировал ему, и по его инициативе вопрос рассматривался в правительстве. Шеллинг был в курсе дела. «Одно очень высокое лицо имеет намерение меня перетянуть, — писал он Беккерсу в конце 1834 года. — Все, что вокруг меня происходит, способствует тому, чтобы облегчить мое расставание с Мюнхеном и научными учреждениями Баварии».
Казалось бы, Шеллингу грех жаловаться на свою жизнь. Он вознесен на академический Олимп и осыпан милостями короля Баварии, который полностью ему доверяет, поручив ему философское образование своего сына. Шеллинг регулярно, помимо университетского курса, читает такой же курс лично кронпринцу Максимилиану (тому самому, которого в день его совершеннолетия приняли в Академию наук). Они подружились, и наследник его боготворит. И все же время от времени Шеллингу дают понять, что он чужак, протестант, ему нечего делать в католической Баварии. Чем дальше, тем явственнее поднимает голову церковная реакция. Поговаривают о том, что пора ограничить Шеллинга одной Академией наук, что в католическом университете философию должен читать католик. Вот почему Шеллинг иногда с надеждой взирает на Берлин.
Первую попытку передать Шеллингу кафедру Гегеля пресек прусский министр Альтенштейн, ведавший делами просвещения. Заядлый гегельянец, он выдвинул против Шеллинга целый веер аргументов: Шеллинг стар, давно ничего не публикует, полного философского курса, включая логику, никогда не читал, наверняка захочет он стать членом Государственного совета, а оклад придется положить ему четыре-пять тысяч талеров, что вызовет недовольство остальной профессуры. Прусский король согласился. Вопрос закрыли.
В 1840 году короля не стало, на прусский трон под именем Фридриха-Вильгельма IV вступил поклонник Шеллинга. Альтенштейна тоже не было в живых, а кафедра Гегеля все еще пустовала. В августе начались новые переговоры с Шеллингом. От имени прусского монарха к философу обратился дипломат Бунзен, который писал, что, став королем, Фридрих-Вильгельм IV еще острее, чем будучи наследником, озабочен ситуацией, сложившейся в Берлине, где все подчинено «высокомерию и фанатизму школы пустого понятия», приводил собственные его величества слова о том, что пора уничтожить «драконово семя гегелевского пантеизма». Настал великий миг, король решил с божьей помощью принять решительные меры. «Он хочет Вас видеть вблизи себя, чтобы лично почерпнуть Вашей мудрости, опереться на Ваш опыт и силу характера… Он приглашает Вас не просто на должность, им или Вами выбранную, но призывает на пост, предназначенный Вам самим богом для блага всего отечества. Никто не осудит Вас за принятие столь важного решения, все могут только приветствовать это. Пост уникален, как и личность, для которой он предназначен, которую король зовет как орудие нации». Таких приглашений в немецкой университетской практике еще не было.
Шеллинг колебался: в 65 лет бросать насиженное место, и какое место! Прусский король, правда, обещал сохранить все доходы, титулы и привилегии Шеллинга, полностью освободить его от цензуры как публикаций, так и устных выступлений. А в Мюнхене все труднее становилось ладить с католиками. Берлин — цитадель гегельянства, это влекло (хорошо бы вытравить «драконово семя») и отпугивало (а что, если оно тебя погубит?). И как он будет переносить непривычный северный климат? Шеллинг не говорил ни да, ни нет.
Тем временем прусская дипломатия делала свое дело. Баварского короля Людвига (родственника Фридриха-Вильгельма IV) уломали, труднее было с кронпринцем Максимилианом, учеником Шеллинга, тот жил в Афинах и молил своего учителя не покидать Баварии.
«Я не закрываю глаза на преимущества, которые мне дает здешнее положение, — объяснял Шеллинг брату сложившуюся ситуацию, — но мне также ясно, что те немногие годы, которые осталось мне прожить, можно с большим успехом использовать в Берлине, и ради этого следует пойти на жертву».
Для начала нашли компромисс: Шеллинг берет отпуск на год. 17 февраля 1841 года прусский король подписал декрет о назначении Шеллинга в Берлинский университет. Начались приготовления к переезду.
Июль и август Шеллинг провел в Карлсбаде. Отсюда он пишет А. И. Тургеневу. Прочтем его письмо полностью и потому, что оно еще ни разу не публиковалось (оригинал хранится в ЦГАЛИ, расшифрован, в Баварской академии наук), и потому, что ни к кому из своих коллег и единомышленников Шеллинг не обращался с такими проникновенными словами:
Высокочтимый, дорогой доброжелатель и друг!
До конца мая, пока Вы находились еще в Париже, я не мог сообщить ничего определенного, а теперь я не знаю, где Вас искать. Одна русская дама здесь, в Карлсбаде, взялась переслать Вам мое письмо через господина Жуковского; пользуюсь этой возможностью, чтобы сообщить, что самое позднее в конце сентября я буду в Берлине, останусь там на зиму и, такова господня воля, буду читать лекции. Какое было бы счастье встретить Вас там и видеться с Вами длительное время. Нет слов, чтобы передать, как часто мне Вас не хватало. Чем старше становишься, чем больше жизненный опыт и раздумья учат тебя, тем труднее найти человека, вместе с которым хотелось бы жить, а мы с Вами в глубине души, в самом сокровенном чувствуем одинаково. Не лишайте меня надежды на скорое свидание: в особых условиях моей жизни в Берлине мне в высшей степени важно будет иметь поблизости друга, такого, как Вы, которому я смогу выказать мою привязанность и глубокое почтение, с чем остаюсь
Ваш
искренне преданный и покорный слуга
В октябре Шеллинг прибыл в Берлин. Студенты хотели устроить в его честь факельное шествие, но он наотрез отказался, сказал, что не будет дома. Министр Эйхгорн дал парадный обед. Эту честь он, принял. Отвечая на приветствия, заявил, что прибыл в прусскую столицу, чтобы вывести философию из тупика, но надеется, что спор будет сугубо научным.
Шеллинг старался избежать скандала. Надо сказать, что и гегельянцы не все ощетинились против него штыками. Руге, бывший его эрлангенский студент, а ныне преподаватель философии в Галле, еще три года назад установил контакт с Шеллингом, послал ему свой журнал «Галлеские ежегодники», предложил начать переиздание старых трудов Шеллинга. Тот поблагодарил за журнал, от переиздания пока отказался, но помог Руге преодолеть свалившиеся на него цензурные неприятности.
Летом они виделись в Карлсбаде, и Руге остался доволен встречей. Некоторые из берлинских учеников Гегеля проявляли интерес к новому учению Шеллинга и ждали начала курса.
«Что касается гегельянцев, то большинство из них будет меня слушать, публично и приватно они заверили меня в почтении и оказывают его. В следующий понедельник вечером я начинаю. Напряжение невероятное, университетское начальство принимает меры, чтобы избежать скандала из-за того, что самая большая аудитория может оказаться маленькой для всех желающих. Я буду говорить свободно, ничего не скрывая, и боюсь, только наплыва; студенты уж заявили: если их не пустят в двери, они пройдут через окна».
И вот наступило 15 ноября. На следующий день после десятой годовщины смерти Гегеля его младший однокашник по Тюбингену, когда-то друг, затем соперник и враг, вступил на его кафедру. Выбрали самую большую аудиторию. Она полна, присутствуют человек четыреста, представители всех сословий, наций и вероисповеданий. Устроили тщательную проверку студенческих билетов, но на скамьях кого только нет. «Среди задорной молодежи вдруг видишь седобородого штабного, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за почтения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Старые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как внутри их начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, что за вещь христианское откровение. Слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи», — рассказывал очевидец — Фридрих Энгельс.[11]
(Никогда еще ни один профессор не собирал столь блистательной аудитории. Что генералы и сановники, в Берлине Шеллинга слушали властители умов: молодой тогда Фридрих Энгельс и стареющий Александр Гумбольдт, будущий знаменитый датский философ Серен Киркегор и польский — Аугуст Цешковский, русский революционер Михаил Бакунин и польский — Эдуард Дембовский, немецкий рабочий лидер Фердинанд Лассаль и русский писатель Владимир Одоевский, историки Леопольд Ранке и Якоб Бурхардт, философ истории Дройзен, философ права Савиньи, логик Тренделенбург. И знакомый нам Стеффенс, некогда присутствовавший на первой лекции молодого Шеллинга, — теперь старик — сидел у ног старика.)
Шеллинг появляется на кафедре, («Человек среднего роста, с седыми волосами и светло-голубыми веселыми глазами, в выражении которых больше живости, чем чего-либо импонирующего… производит впечатление скорее благодушного отца семейства, чем гениального мыслителя».[12]) Ждет, когда наступит тишина. «Господа! Я понимаю значение этого мгновения». Слова его тонут в шуме. Двери закрыты, в них ломятся. Кто-то кричит: «В актовый зал!» Ему отвечают хором: «Останемся здесь». Шеллинг совсем смешался.
Постепенно водворяется тишина, смолкает шиканье, можно продолжать. Шеллинг говорит: сорок лет назад он открыл новый лист в истории философии, одна сторона его исписана, ему хотелось, чтобы кто-нибудь другой перевернул страницу и начал бы писать дальше. Если придет юноша, созревший для такой задачи, он охотно уступит ему свое место. Увы, ему приходится самому продолжать свое дело и отвечать на вопросы, поставленные эпохой.
Берлин он назвал «метрополией немецкой философии». Высказал свое почтение королю, которого он чтил еще до того, как его украсил державный пурпур. Назвал имя Канта как философа, имевшего значение для всей Германии. Напомнил о Фихте и Шлейермахере. Гегеля не упомянул. Только одобрительно процитировал Ганса, безвременно скончавшегося ученика Гегеля, высказал сожаление по этому поводу и по поводу того, что «этот умный ж проницательный человек» приписал создателю философии тождества уход в «непроницаемую для науки веру». Ну что ж, значит, будет полемика, только пусть она не станет главным занятием. Он намерен не растравлять, а лечить раны, не разрушать, а созидать. Вот что нужно сегодня Германии. История немецкой философии вплетена в историю немецкого народа. В дни национального унижения философия поддерживала немцев. Как немец, он желает блага своей стране, а спасенье немцев — в науке!
Вступительная лекция была издана отдельной брошюрой. Шеллинг сам снесся с типографией, от имени Котты установил тираж (5000) и себе гонорар (200 талеров). Котта не возражал. Тем более что Шеллинг опять завел разговор о печатании своих лекций. Первый том («а может быть, и все») обещал представить к очередной пасхе (теперь уже 1842 года).
Шеллинг назвал курс «Философия откровения». Фактически это была выжимка из всех частей его новой философии. Он начал с установления различия между сущностью и существованием. Что представляют собой вещи, какова их сущность — этому учит разум; что вещи существуют — в этом убеждает нас опыт. Шеллинг требовал исходить из опыта, из факта существования вещей, не подменять бытие понятием. Негативная философия идет от мышления к бытию, позитивная — от бытия к мышлению.
Эта часть курса произвела сильное впечатление на Серена Киркегора. Создатель философии экзистенциализма почерпнет отсюда многие свои идеи. «Я помню почти каждое слово из тех, что он произнес. Отсюда придет ясность… Вся моя надежда на Шеллинга». Дальнейшие лекции, когда дело дошло до мифологии, разочаровали Киркегора: «Шеллинг невыносимо пустословит».
Недовольны были и другие. Гегельянцы, когда Шеллинг потревожил тень их учителя. Шеллинг старался быть сдержанным, он не ругал, он хвалил Гегеля, но как: «Только Гегель спас для будущего времени основную мысль моей философии… и сохранил ее в чистоте».
Берлин не Мюнхен. Здесь уже попытка умалить значение великого диалектика сразу встретила решительную отповедь. Одним из первых появившихся памфлетов была статья «Шеллинг о Гегеле». Автор не умалял заслуг Шеллинга. «Имя Шеллинга, коль скоро он выступает как предшественник Гегеля, всегда нами произносится только с глубочайшим благоговением. Но Шеллинг, преемник Гегеля, может претендовать только на некоторое почтение и меньше всего требовать от меня спокойствия и хладнокровия, так как я выступил в защиту покойника, а ведь борцу свойственна некоторая страстность… Более чем насмешкой звучит, когда Шеллинг отводит Гегелю место в ряду великих мыслителей в такой форме, что, по существу деда, вычеркивает его из их числа, третируя его как свое создание, как своего слугу».[13]
Статья, напечатанная в двух декабрьских номерах журнала «Телеграф для Германии», была подписана: Фридрих Освальд. Такого слушателя в многочисленной аудитории Шеллинга не было. За псевдонимом стоял Фридрих Энгельс.
Он еще был гегельянцем, постепенно переходившим на материалистические позиции. Последнее особенно заметно в следующем его выступлении против Шеллинга — брошюре «Шеллинг и откровение», которая появилась в начале 1842 года. Шеллинг к тому времени заканчивал семестр, Энгельс сравнил три конспекта и постарался добросовестно передать содержание шеллинговского курса. Он не отрицал заслуг Шеллинга в анализе мифологии. «Я охотно признаю выводы Шеллинга, касающиеся важных результатов мифологии в отношении христианства, но в другой форме, так как я рассматриваю оба явления не как нечто, внесенное в сознание извне сверхъестественным путем, а как наиболее внутренние продукты сознания, как нечто чисто человеческое и естественное».[14]
Тайной теологии является антропология. Кстати, Шеллинг подводит к этому выводу, утверждая «влияние человека на саморазвитие бога».[15] Энгельс показал, что христианство Шеллинга не является ортодоксальным, традиционным. Философский промах Шеллинга состоит в смешении свободы и произвола, в принижении разума. Разуму в философии Шеллинга отведено подчиненное место, даже бог не есть нечто разумное. Позитивная философия зависит только от веры и существует только для нее. Она должна быть у католика иной, чем у мусульманина. Шеллинг попал в западню веры и несвободы.
«Когда он еще был молод, он был другим. Его ум, находившийся в состоянии брожения, рождал тогда светлые, как образы Паллады, мысли, и некоторые из них сослужили свою службу в позднейшей борьбе. Свободно и смело пускался он тогда в открытое море мысли, чтобы открыть Атлантиду — абсолютное, чей образ он так часто созерцал в виде неясного миража, поднимавшегося перед ним в морской дали. Огонь юности переходил в нем в пламя восторга; богом упоенный пророк, он возвещал наступление нового времени. Вдохновленный снизошедшим на него духом, он сам часто не понимал значения своих слов. Он широко раскрыл двери философствования, и в кельях абстрактной мысли повеяло свежим дыханием природы; теплый весенний луч упал на семя категорий и пробудил в них все дремлющие силы. Но огонь угас, мужество исчезло, находившееся в процессе брожения виноградное сусло, не успев стать чистым вином, превратилось в кислый уксус. Смелый, весело пляшущий по волнам корабль повернул вспять, вошел в мелкую гавань веры и так сильно врезался килем в песок, что и по сю пору не может сдвинуться со своего места. Там он и покоится теперь, и никто не узнает в старой, негодной рухляди прежнего корабля, который некогда с развевающимися флагами вышел в море на всех парусах. Паруса уже давно истлели, мачты надломились, волны устремляются в зияющие бреши и с каждым годом все более заносят песком киль корабля».[16]
Шеллинг не чуял беды, не ведал о своем крушении. Он торжествовал победу. В январе 1842 года король пригласил его на обед, устроенный в честь баварского кронпринца. На обеде присутствовали только члены королевской семьи и он, Шеллинг, баловень судьбы, любимец двух монархов. Сообщая об этом Котте, он утверждал, что против него в Берлине нет партии, просто им недовольны отдельные завистники. А его младшая дочь помолвлена с сыном министра.
Семестр закончился овацией и факельным шествием. Но городу, правда, шли пересуды: тридцать факелов, не так уж много, и все организовано по команде сверху.
В следующем семестре, читая «Философию мифологии», он опять не мог пожаловаться на пустоту аудитории. Прошлогоднего ажиотажа не было, но интерес к его лекциям не пропадал. Именно в этом семестре его слушал В. Ф. Одоевский. Дважды они встречались. Сначала студент навестил профессора, потом профессор нанес ответный визит. Говорили о философии, религии, природе сна и гипнозе. Одоевский был горд тем, что просветил метра относительно термина «мартинизм». (Шеллинг полагал, что речь идет о последователях французского мистика Сен-Мартена, оказалось, что секту мартинистов основал португалец Мартинез Паскуаль.) Одоевский убеждал Шеллинга поскорее выпустить в свет свои труды. Философ отвечал, что сделает это «любой ценой».
Осенью истек год, как он покинул Мюнхен, отпуск кончился, надо было принимать решение. Шеллинг выбрал Пруссию. Получил увольнение с баварской службы и стал действительным тайным советником при прусском дворе.
Беда нагрянула в 1843 году. Произошло то, чего давно следовало ожидать. Заклятый (еще со времен Вюрцбурга) враг Паулюс раздобыл запись шеллинговского курса 1841/42 года и издал ее под названием: «Наконец открывшаяся позитивная философия откровения, или История возникновения, дословный текст, оценка и исправление шеллинговских открытий в философии, мифологии и откровении догматического христианства в берлинский зимний семестр 1841/42 года, представленные для всеобщего ознакомления».
Шеллинг обратился в суд и… проиграл процесс. Прусская юстиция как прусская казарма. Все в струнке, никаких исключений. Помните легенду о мельнике из Сан-Суси? Рядом с загородной резиденцией Фридриха II стоит ветряная мельница. Говорят, что шум ее мешал королю отдыхать и заниматься государственными делами. Он хотел купить мельницу, но получил отказ, обратился в суд и проиграл дело. Так и с Шеллингом. Фридрих-Вильгельм IV благоволил ему, министр юстиции был на его стороне, но судьи решили иначе. Исходя из собственных представлений об авторском праве, после многомесячного разбирательства они в конце концов не нашли в действиях Паулюса состава преступления.
Обиженный Шеллинг прекратил чтение лекций в университете. Он остался при своем высоком окладе и обязанностях члена Академии наук. И сделал для себя единственно правильный вывод: надо скорей издавать фактически уже готовые книги. Еще летом 1843 года, сообщая Котте о пиратской публикации Паулюса, он обещал к зиме представить «Философию откровения» в типографию; издательство не понесет убытков: акция Паулюса не уменьшила интереса к работам Шеллинга, а, наоборот, увеличила его. В январе 1845 года Шеллинг считает, что все окончательно готово, можно немедленно приступать к печати. Сначала пойдет «Философия мифологии», а затем и «Философия откровения», общий объем двух работ 120 печатных листов. Они договариваются о гонораре и тираже. Типографу в Берлине дано указание начинать работу.
«Мой сын, — сообщал потом хозяин типографии Котте, — отправился немедленно к господину фон Шеллингу, но ему велено было прийти на следующий день, потом они виделись, и поскольку мой сын знает дело лучше меня, они доверительно разговаривали о его произведении. Я хочу, сказал он, чтобы формат был малым, а шрифт — цицеро!! Мой сын возразил, что так научные труды не печатают, но он настаивал на своем и говорил, что для другого, более обширного произведения он выберет более крупный формат, он захотел видеть образцы, и мой сын вырезал образцы шрифтов из дефектных экземпляров и отнес к нему с просьбой выбрать. Тогда он спросил, можно ли из произведения в 10 листов обычного формата сделать 20, если потребуется. Он сказал, что поставит нас в известность, а мы ничего Вам писать не должны. Мой сын время от времени ходил к нему, и он все просил не писать, так как он ожидает ответа. Несколько дней тому назад я снова послал сына, и теперь дело выглядело совсем иначе. Он спросил, не можем ли мы напечатать его произведение, а он с нами рассчитается на тех же условиях, как и Вы… Вам лучше знать, в чем дело. Я думаю, что у него просто нет рукописи».
Автор письма ошибался. Рукопись была. И не одна. Письменный стол Шеллинга буквально ломился от рукописей, в том числе готовых к набору. В этом мы убедимся скоро, прочитав духовное завещание философа. Он не морочил голову типографу. Одно время он действительно думал издать свои труды помимо Котты. Весной 1845 года они повздорили. В «Альгемайне цайтунг», которую издавал Котта, появилась статья о его судебном иске к Паулюсу, которая возмутила Шеллинга своей необъективностью. В письме к Котте он бросил фразу о «моральном санкюлотстве», имея в виду редактора. Котта принял ее на свой счет и ответил резкостью. Шеллинг не остался в долгу. В конце концов ему пришлось спросить, как дело обстоит с юридической стороны, остается ли в силе их договоренность об издании. Котта подтвердил, что остается, но, если господину тайному советнику не нравится его издательство, он может себе искать другое. Больше Шеллинг Котте не писал и Котта ему. (Через четыре года сотрудник издательства напомнил философу о долге. Подтверждение того, что деньги получены и претензий больше нет, — последний лист в обширной, длившейся почти полвека и насчитывающей 231 документ переписке между Шеллингом и издательством Котты.)
Шеллинг не издал свои труды в 1845 году не из-за ссоры с Коттой. Было другое, куда более важное обстоятельство, которое, видимо, опять удержало его от публикации. Шеллинг все больше проникался сознанием того, что обнародованию положительной философии должно предшествовать знакомство с негативной философией. Ведь ее никто толком не знает, в этом убеждали многие направленные против него памфлеты гегельянцев. Надо изложить ее иначе, лучше, чем это сделал Гегель, надо обосновать необходимость выйти за ее границы, создать принципиально новый тип философствования.
Поэтому он обращается к своим старым трудам. Еще за полтора года до этого, зимой 1843 года, он прочитал курс, воспроизводивший его давние натурфилософские идеи. (В собрании сочинений он напечатан под названием «Описание природного процесса».)
Каждая наука обладает своим особым предметом изучения (астрономия изучает структуру космоса, химия — свойства тел и т. д.). Каждая наука изучает нечто существующее, философия — существование как таковое. О чем я думаю, когда размышляю о существующем? Прежде всего о его носителе, субъекте существования. Я мыслю субъект, не думая еще о его бытии. Он может быть или не быть, это пока только возможность бытия. Но не успел я подумать о субъекте существования, как эта мысль сменяется, снимается другой — мыслью об объективности этого существования, обе мысли затем сливаются воедино. То, что есть, может быть только субъектом и объектом одновременно, их единством. Декарт подошел к этой мысли, а Фихте выразил ее недвусмысленно. Итак, триада — субъект, объект и субъект-объект. — А+А±А — такова символика любой экзистенции (существования).
Существующее не случайно, это выражение необходимости. Такова идея разума. Но Шеллинг обещал дать описание природного процесса. Природа материальна. Как же совершается переход к материи? «Материя не может быть изначальной, как у Аристотеля, она полагается только в процессе становления». Понятие материи самое трудное, повторяет Шеллинг свое давнее признание. Увы, он не в состоянии и теперь объяснить, как происходит материализация «исключительного сущего». Он обозначает его символом Б. И просто констатирует факт: «Б должно стать материей, если суждено ему не остаться бескачественным, пустынным и пустым бытием, а стать организмом, от простого организма перейти к свободно передвигающемуся, от него к полностью заново рожденному — к человеку».
Не надо только думать, что человек — цель творения. «Наивно думать, как человечество полагало раньше, что вся вселенная, все бесчисленные, удаленные от нашей маленькой Земли и независимые от нее светила созданы для пользы и блага человека, так же наивно считать, как это было в позднее время, которому открылся более широкий взгляд на космическое целое, что все в нем выглядит как наша Земля, повсюду обитают человекоподобные существа, являющиеся последней целью».
Шеллинг разбирает проблему пространства, затем переходит к другим категориям философии природы, говорит о магнетизме, электричестве, химических процессах, напоминает, что их единство философия установила раньше, чем эмпирическое естествознание. Шеллинг ссылается на свои ранние работы, он ценит их, живет их пафосом.
Его, как и в молодые годы, занимает проблема перехода от неорганической природы к органической. «В начале органическое с трудом отделяется от неорганического, поскольку каждая последующая ступень удерживает что-то от предыдущей… В неорганическом материя утверждает свою субстанциональность, в органическом она все больше опускается до акциденции». Вместе с человеком, наделенным сознательным целеполаганием и свободой, заканчивается история природы, совершается необходимый переход в новый мир; это «мир духа, идеальная сторона универсума».
Можно, следовательно, говорить о натурфилософии позднего, «позднейшего» Шеллинга. Мельгунов передавал слова Шеллинга о том, что он рассматривает натурфилософию как «пятую» часть своей системы. На поверку оказалось, что это скорее «первая» часть, начало системы, изложение того, что Шеллинг называл негативной философией.
Интерес к естествознанию и натурфилософии заметен и в последней, опубликованной работе Шеллинга — предисловии к посмертным трудам Стеффенса. Давний друг и верный ученик, старше учителя на два года, скончался в феврале 1845 года. Открывая свой летний семестр в апреле, Шеллинг посвятил первую лекцию памяти Стеффенса, затем, обработав текст лекции, выпустил ее в свет.
Стеффенсу повезло в том смысле, что его увлечению философией предшествовало глубокое изучение природы. Он был геолог, а стал теолог. Превращение это знаменательно. Это дает повод Шеллингу порассуждать о религии, о том, что вера в бога не должна подменяться верой в авторитет.
Шеллинг прекратил читать лекции в. 1846 году. Потом перед началом каждого семестра к нему приходили студенческие депутации с просьбой начать курс, но он отказывался, ссылаясь на то, что в Пруссии нельзя отстоять свое авторское право.
Он недоволен правительством. И общегерманской политической ситуацией. В феврале 1848 года собеседник Шеллинга записывает следующие его слова: «Немец — вселенский осел. Судьба его не щадит. Мелкодержавье устарело и изжило себя. Вы увидите: через 30 лет все будет иначе».
То, что менее, чем через 30 дней грянет революция, Шеллинг не предполагал. Он обнаружил ее только тогда, когда под окнами его квартиры началась стрельба. «Уличный бой перенесся с той улицы (Унтер-ден-Линден), где я живу, на другие, и мы знали, что он идет, потому что он был слышен. Неприятнее были последующие дни, когда мы дважды на 24 часа оставались без начальства, без правительства, полностью предоставленные произволу толпы. Но я должен с похвалой отозваться о самоотверженности и твердости берлинских граждан, которые в тяжелых условиях сохраняли порядок». К правительству он не питал симпатии, поэтому воспринял его падение без сожаления. (Жаль было Эйхгорна, министра вероисповеданий, сын которого был женат на его дочери.) Материального ущерба он не понес и только досадовал на то, что общая суматоха, стрельба и смятение мешают ему работать. «От мира мне ничего не нужно, кроме необходимой тишины и покоя, чтобы закончить мои последние труды, и этого я лишен, но до последних дней, слава богу, я был в состоянии продолжать работу, которая поглощает все мои духовные и физические силы и отвлекает меня от современности. В одном отношении я вздохнул свободней: мне было не по себе в атмосфере прежних устремлений, когда христианство снова становилось слепой верой в авторитет (против чего я решительно высказался в предисловии к Стеффенсу) и что приносило больше вреда, чем пользы. Некоторые так называемые консервативные писатели покинули Берлин в первый же день (в этом сквозило лишь смешное самомнение о собственном значении), невелика беда, если некоторые из них не вернутся совсем». Ему советовали уехать в Баварию, где его ученик Максимилиан стал королем, его там примут с распростертыми объятиями. Но там тоже неспокойно. Шеллинг остается в Берлине.
Жизнь втягивала его в политику. Король Максимилиан обращался к нему за советами, и он давал их. Шеллинг — противник революции, любой государственный переворот называет «отцеубийством», но изъяны монархии ему тоже очевидны. «Я категорически отрицаю, что на этом свете вообще может быть идеальное государственное устройство», — пишет он баварскому королю.
Когда ему исполнилось 75 лет, дети хотели собраться все вместе, но у каждого теперь есть лучшая половина и свои дети. Одних внуков 12 человек. Где найти для всех помещение?
Работу он не прекращает, сил мало, но дело идет своим чередом. У него возникли новые идеи, он пишет совершенно новый раздел своей системы — негативную, «первую» философию, которая должна предшествовать «второй», положительной философии и обосновывать ее. Такого курса он никогда не читал, все приходится продумывать и излагать заново. (Некоторые мысли были, правда, сформулированы в «Описании природного процесса», другие — в докладах, с которыми ему приходилось выступать в Берлинской академии наук в последние годы.)
И опять его волнует проблема материи. Это настоящая «ловушка для философии». Того и гляди в нее попадешься, как попал впросак покойный Якоби. Полвека назад в Париже Якоби в числе других ученых представили Наполеону, тогда первому консулу. У Наполеона была привычка спрашивать сразу самое главное, в расчете на быстрый и точный ответ; как в бою, он не оставлял время для размышлений. Якоби он сразу спросил: «Что такое материя?» Философ смутился, не зная, что сказать, и недовольный диктатор проследовал далее. А Якоби мог бы, между прочим, ответить коротким афоризмом, принадлежащим его другу, голландцу Гемстергейсу, — «материя — это пролившийся дух». Шеллингу нравится такое определение.
Работа движется медленно. Рука дрожит, почерк становится неразборчивым. Его каракули научился разбирать зять Ульрих фон Цех, женатый на Каролине, он помогает переписывать черновики. Посылая в июне 1851 года рукопись своему сыну Фрицу, Шеллинг пишет: «Все мои мысли заняты работой. Я решил полностью закончить негативную философию, чтобы больше потом к ней не возвращаться. Я считаю это необходимым по той причине, что до тех пор, пока ей не будет уделено достаточного внимания, будут предъявляться претензии к другой, более-высокой, положительной философии и никто не сможет посвятить ей целиком всю свою душу. Поэтому я вынужден снова заниматься моей прежней системой. Это будет мое последнее слово, и на это уходит много времени, и так как я один, без помощников, то дело еще не кончено. Дай бог, чтобы я это закончил. Главная часть готова, нет еще только заключения».
Через полтора года работа все еще не сделана, и он обращается за помощью к своему ученику Беккерсу: «Учение о принципах и потенциях представляет собой мою метафизику, и это действительно не просто первая предпосылка, но содержание всей дальнейшей рациональной философии. Относительно того, как положительная философия не может обойтись без нее и включает ее себя, я достиг полной ясности только теперь. Я уверен, что Вы обрадовались бы, если бы я изложил, что пришло мне теперь в голову, и показал бы всю незыблемую последовательность перехода негативной философии в положительную. В Мюнхене я только декларировал это и никогда суть дела не излагал. Причина задержавшейся публикации состоит в том, что пришлось расширить готовый материал; с одной стороны, это служит доказательством, что найдены живые корпи, потому что ложное и ошибочное не поддается совершенствованию, но, с другой стороны, это затянуло работу.
Сейчас речь идет о завершении литературной работы. И меня беспокоит опасение, что помехи здешней жизни не дадут мне довести дело до конца, поэтому у меня возникло естественное желание, хотя бы устно сообщить молодому другу то целое, которое у меня сейчас сложилось в голове, чтобы все это не пропало. Если бы мне удалось заполучить Вас сюда хотя бы на полгода, то за это время можно было бы изложить все черным по белому. Постарайтесь следующим летом (я надеюсь дожить до него) несколько недель провести со мной здесь или в другом месте, чтобы я мог Вам все полностью изложить».
В феврале 1853 года Шеллинг уже чувствует приближение конца. Мучают старческие недомогания, силы катастрофически убывают. Он решает подвести итог, составить духовное, философское завещание. Это перечень рукописей и распоряжения относительно их судьбы. Есть там и одна, требующая пристального внимания фраза, излагающая сокровенный смысл последних поисков. «В негативной философии, то есть в науке разума, первичным является сущее, а содержание сущего (бог) вторичным. Конец негативной философии наступает тогда, когда Я требует перестановки, которая в начале представляет собой простой акт воли (по аналогии с кантовским постулатом практического разума с той только разницей, что не разум, а практическое Я в качестве личности выставляет требование и говорит: „Я хочу“, — что выше сущего). Эта воля только начало. Воля, поднявшаяся над сущим, и наука о ней (положительная философия) оказываются новым сущим, которое теперь выступает уже как вторичное и производное».
Тут необходим комментарий. Кантовский постулат практического разума — это идея бога как регулятора человеческого поведения. Бог Шеллинга в естественном ходе вещей вторичен. Он приобретает первичный определяющий характер лишь в практической деятельности человека в качестве свободного морального деяния. Вот к чему в конце своей жизни пришел Шеллинг. И еще — давно мучившая его идея коренного переустройства, «перестановки» человеческих дел и человеческого знания! Бесконечный «естественный» процесс невозможен, ведет в тупик, нужна остановка, вернее, «перестановка», переориентация. Как, что, какими средствами, Шеллинг, разумеется, не знает. Но он говорит: это неизбежно. И первое слово в грядущей «перестановке» будет принадлежать философии. Именно она должна воспитать человека, наделенного не только разумом (этого мало), но и высокой нравственной ответственностью, уподобить его богу (всеведущему, всемогущему, всеблагому), научить его, как встать над «сущим», над необходимым течением дел и актом свободной воли преобразовать, переориентировать мир на истину, добро и красоту. Так глазами материалиста можно прочитать последнюю волю Шеллинга.
Он перечисляет, что лежит в его письменном столе. «Философия искусства» — курс, который он читал еще в Вюрцбурге; лекции по системе философии тождества, написанные частично в Иене, частично в Вюрцбурге; «Мировые эпохи», последний вариант произведения, над которым работал много лет; текст приватных бесед, которые он проводил в Штутгарте («здесь много несовершенного, потому что главные идеи я нашел позднее»), Эрлангенские лекции («использовать в лучшем случае отдельные места, остальное уничтожить, если я не найду Времени сделать это сам»).
Затем рукописи последнего периода — частично готовые к набору, частично требующие доработки. «Философия мифологии», Шеллинг придавал ей большое значение. «Если я не смогу сам, Фриц и Герман должны обеспечить издание. Я не сомневаюсь, они отнесутся к памяти отца с тем же почтением, с каким относились к нему при жизни. Если Фриц в чем-нибудь усомнится, пусть спросит Германа, и наоборот. Герман последнее время больше жил со мной, поэтому лучше знает мой образ мысли». Свою последнюю работу по негативной философии, свою «метафизику» он включил в «Философию мифологии» в качестве второй части введения, полагая, видимо, что смена философских учений представляет собой такой же необходимый процесс, как и смена верований, и мыслители живут во власти иллюзии, как и народы, творящие мифы.
«Философия откровения» (где бог выступает как первичное, а сущее как вторичное) представлена многими рукописями, из которых изданию подлежит главная, обозначенная буквой О (есть еще 02 и 03, но их публиковать нельзя). Что касается лекционного курса 1841/42 года, то он представляет всего лишь исторический интерес; это была попытка, «уступившая место потом более правильному» ходу мыслей.
Рад рукописей посвящен системе философии. Это различные вводные курсы в систему положительной философии. В целом печатать их не следует, но можно кое-что позаимствовать, особенно в том случае, если не удастся ему завершить работу над рукописью по негативной философии. Кроме того, есть рукописный диалог о бессмертии (он был издан под названием «Клара»). И еще много разных записей, конспектов, неоконченных работ, дневников и т. д., большинство из них надо уничтожить.
«Трудный долг я возлагаю на моих сыновей — принять мое рукописное наследие и даже издать его, что я сам, к сожалению, не сделал. Videant quid possint.[17] Ульрих, верный друг, помоги советом. Только чтобы не попало в дурные руки! Лучше уничтожить!.. Все письма принадлежат матери; если она не переживет меня, Паулю, пусть он решает, что делать с ними, и вообще за ним решающее слово во веем, ему я поручаю настоящим главный надзор за моим рукописным наследием».
Через два года после его смерти начало выходить (и было быстро завершено) Полное собрание сочинений в 14 томах. Больше половины текста составляют не опубликованные при жизни работы. Руководил изданием сын Шеллинга Фридрих.
Фридриху он изложил и свое последнее философское кредо (удивительно совпавшее с тем, что он когда-то высказал в юные годы). В марте 1854 года Шеллинг писал сыну: «Лессинг в свое время сказал: все — единое, я не знаю ничего лучше. Я тоже не знаю ничего лучшего». Шеллинг ушел из жизни пантеистом.
Шеллингу принадлежит двустишие:
Блажен, кто выбрал цель и путь
И видит в этом жизни суть.
У него была цель, к которой он шел, пробуя разные пути. Мысль его обгоняла слово. Не успевал он зафиксировать идею, продумать и развить, как ее сменяла новая. Это был Протей, менявший свой облик не для потехи других, а в силу непрестанного совершенствования; он становился другим и именно поэтому оставался самим собой, неизменно устремленным к цели (а она уходила от него, как уходит горизонт от путника). Покой ему не был дарован.
Он обрел вечный покой 20 августа 1854 года. Перед этим лежал безмолвно и смотрел на открывающийся в окне горный ландшафт, затем поправил подушку и закрыл глаза. Смотри, как он спокойно спит, сказала Паулина, обращаясь к своей сестре. Та ответила: это уже вечный сон.
Он умер в швейцарском курортном городке Рагац. Там его похоронили. Там стоит ему памятник с надписью: «Первому мыслителю Германии».
Памятник Шеллингу поставил баварский король Максимилиан, посмертное собрание сочинений издал сын Шеллинга Фридрих, оба близкие ему как человеку. Как философ он пережил свою славу и не оставил наследников. Когда он умер, в немецкой философии преобладал вульгарный материализм. Затем прозвучал призыв: «Назад к Канту!» Помимо неокантианства, было в Германии сильное неогегельянство и нечто вроде-неофихтеанства. Неошеллингианства не было. Только в последние годы возник живой интерес к Шеллингу, и вдруг выяснилось, что он, как уже упоминалось в начале книги, наш «современник инкогнито». Он наш союзник и философский советник в будущем решении самого животрепещущего, глобального вопроса современности, который уже встал сегодня и еще острее встанет завтра, — сохранении жизненных ресурсов человечества.