КНИГА ПЕРВАЯ. ЭПОХА

Шеридан жил в век ораторов и актеров. Палата общин была театром для всей страны. Кулуары парламента, где люди просиживали до пяти утра в надежде услышать монолог одного из главных героев, выполняли в этом театре роль артистического фойе, так называемой «зеленой комнаты». Не только репортеры, но и сами парламентарии записывали выдающиеся речи, а сиятельные леди с нетерпением ожидали исхода парламентского спектакля. Леди Чэтам, леди Темпл, герцогиня Ратлендская и еще две-три знатные дамы дневали и ночевали в комнате по соседству с залом заседаний, набрасываясь на каждого вошедшего члена палаты с расспросами: «Как вы думаете, сударь, что произойдет дальше? А кто выступает сейчас?»

Англия переживала тогда эпоху несдержанных чувств и экспансивных выходок, эпоху заглавных букв, курсива и восклицательных знаков. Слезы считались хорошим топом вплоть до 1808 года, когда в моду вошли сюртуки и кончился восемнадцатый век. На протяжении сорока лет слезы рекой лились в обеих палатах и были в парламентской практике таким же обычным явлением, как латинские изречения. Берк проливал слезы умиления, когда Фокс пел ему хвалу в 1790 году, а год спустя рыдал Фокс, когда Берк бесповоротно порвал со своим другом и учеником. Впрочем, в моменты политических потрясений Фокс всегда плакал как дитя. Обильные слезы текли по толстым щекам этого пятидесятилетнего баловня судьбы, когда в 1799 году, покинув Сент-Энн, эту Аркадию, где он коротал дни в добровольном изгнании, Фокс, подстегиваемый тщетной надеждой свалить наконец Питта, спешил в Лондон. Фокс и Берк — натуры эмоциональные, но и Питт, невозмутимый Питт, тоже плакал, «надвинув на глаза шляпу», когда палата проголосовала за привлечение к суду его любимца Дандаса, лорда Мелвилла. Чопорный Эллиот (впоследствии лорд Минто) иной раз всхлипывал, растрогавшись чьим-нибудь красноречием, а однажды (когда произнес скучнейшую речь против Уоррена Хейстингса в связи с делом Импея) — своим собственным, которое, по его уверению, «имело честь вызвать слезы на глазах некоторых слушателей». Дженкинсон (лорд Ливерпул), прозванный «фигурой за троном», тоже частенько проливал слезы, поднося к глазам платок. Даже сухарь Барре уронил слезу, слушая обличительную речь Берка о притеснениях индейцев во время американской войны[1]. В 1789 году надменный, насупленный лорд- канцлер Тэрлоу (Фокс однажды сказал о нем: «Любой мудрец покажется рядом с глубокомысленным Тэрлоу глупцом») со слезами в голосе лживо клялся с вулсэка[2] в своей верности королю. А осенью предыдущего, 1788 года величественный лорд-канцлер разразился истерическими рыданиями при виде потерявшего рассудок монарха.

Пламенные речи великих ораторов неизменно вызывали потоки слез. Жена Шеридана и миссис Сиддонс обе лишились чувств, потрясенные обвинительной речью Берка против Уоррена Хейстингса. Слушая эту речь и речь Фокса, плакали, громко всхлипывая, все присутствующие. Шеридан тоже не стеснялся слез — он расплакался на виду у всей публики на представлении «Дуэньи», завидев в зале своего отца (с которым он тогда еще не примирился) и сестер. Наследник престола так разволновался во время тяжелого объяснения с Фоксом по поводу своих взаимоотношений с миссис Фицгерберт, что, потеряв всякое самообладание, катался по ковру. Стараясь покорить сердце упомянутой особы, наследный принц, словно языческий жрец, кололся кинжалом и угрожал покончить с собой. А когда впоследствии ему пришлось вступить в брак со злосчастной Каролиной Брауншвейгской, он в прямом смысле слова рвал на себе волосы в саду Карлтон-хауса. В довершение картины и сам его августейший родитель рыдал на плече у невозмутимого герцога Портлендского, жалуясь на тиранию коалиции.

В театре слезы не удивительны, но тут они лились водопадами. Гаррик должен был прервать свою прощальную речь при расставании с театром Друри-Лейн из-за подступивших к горлу рыданий. Когда миссис Сиддонс вернулась на подмостки Друри-Лейна, отец Шеридана, актеры и зрители растроганно плакали навзрыд. Все тот же Фокс, садившийся в оркестре, чтобы быть поближе к этой знаменитой трагической актрисе, однажды оросил слезами инструменты оркестрантов.

Ни в какую другую эпоху жесты не были столь театральными. Достаточно вспомнить сцену с кинжалом, разыгранную Берком в палате общин в 1792 году, когда, чтобы показать всю свою ненависть к якобинцам, он швырнул на пол бирмингемский клинок. На одном званом обеде Берк многократно пожимал руку Эллиоту, выражая восторг и восхищение по поводу его речи; Берк не раз демонстративно заключал в объятия ораторов после удачного выступления, причем подобным образом он поздравлял не только Шеридана, но также и Эллиота, чем значительно подпортил удовольствие Шеридану. Когда Берка подвергли в палате критике за то, что он восстановил в прежних должностях продажных чиновников, это привело его в такую ярость, что Фоксу и Шеридану пришлось силой усаживать его на место. Берк, как никто другой, был необуздан в своем гневе (а может, он просто больше, чем другие, переигрывал, изображая гнев?). Так, в 1778 году он запустил в членов кабинета, восседавших на скамье министров, проектом государственного бюджета — увесистая книга опрокинула свечу и больно ударила Уэлбора Эллиса по ногам. Два года спустя, когда Берк помогал Фоксу проводить предвыборную кампанию в Вестминстере, он вознегодовал на избирателей, высказавших оскорбительное предположение, что он католик, и в ответ на возгласы: «Пусть поклянется на Библии, что он не папист» — поцеловал Библию, а затем швырнул ее в толпу.

Пристрастие к драматическим эффектам находило свое выражение и в сценах иного рода. Небезызвестная герцогиня Кингстонская (выведенная Футом в комедии «Поездка в Кале» под именем Китти Крокодайл) день-деньской фланировала по главной аллее Бата, щеголяя пышным нарядом и разглагольствуя о своих болезнях, а вечером ее, кричащую и брыкающуюся, на руках относили в гостиницу. Знатные леди, туго затянутые в корсет, то и дело падали в обморок. А некая мисс Бейн умерла во время похорон Нельсона от истерики (правда, это уже более поздняя эпоха).

В 1773 году «макарони» — так называли тогда щеголей, следовавших европейской моде, — устраивали воскресными вечерами пышные карнавалы в парке Кенсингтон-гарденс; дамы наряжались молочницами, казаками, а некоторые из них, переодевшись в мужскую одежду, отправлялись послушать бурные дебаты в палате общин. Кавалеры не отставали от дам: секретарь наследного принца Джек Уиллет- Пейн явился однажды на бал-маскарад загримированным юной девицей — для пущего правдоподобия «девицу» сопровождала миссис Фицгерберт.

Фривольность поведения не являлась в тот век исключительной привилегией молодых, безрассудных или праздных. Так, герцог Графтонский, пренебрегая приличиями, появился на эскотских скачках в обществе потаскушки, подобранной на улице; он не постеснялся открыто беседовать с ней в опере, когда в королевской ложе находился король с семьей. Впрочем, Георг III охотно позволял герцогу Графтонскому приводить кого угодно под одну крышу с королевой — лишь бы он не пускал в кабинет министров таких людей, как Рокингем, Берк и Ричмонд.

Это была поистине хмельная эпоха. «Послушайте, сэр Джон, — обратился Георг III к одному из своих фаворитов, — говорят, вы любите опрокинуть стаканчик». «Те, кто говорил это вашему величеству, оболгали меня: я пью бутылками!» — отвечал тот.

Пьянствовали и стар и млад, притом, чем выше был сан, тем больше человек пил. Без меры пили почти все члены королевской семьи, за исключением самого короля. Считалось дурным тоном не напиться во время пиршества. Умные хлестали вино, чтобы блеснуть в беседе на серьезные темы; глупые бражничали, спасаясь от одиночества. Фокс пил как бочка, хотя иные считали его чуть ли не трезвенником; Шеридан — слишком много, а Грей — больше их всех. В магазинах на фешенебельной Бонд-стрит продавалась гравюра «Страдания любителя наслаждений», на которой был изображен в карикатурном виде наследный принц в расстегнутом жилете, задыхающийся от переедания и восседающий за столом, сплошь уставленным бутылками мараскина и других ликеров. За любовь к крепким напиткам приходилось дорого расплачиваться. Многие современники Шеридана мучились подагрой, распространившейся в тот век как никогда до и после; герои этого столетия были как на подбор толстяки, которых, по выражению Конгрива, «не своротит с места и потоп».

Шеридан называл пристрастие к вину «скверной, непростительной привычкой»; дважды в жизни ему почти удавалось избавиться от нее, но потом она быстро брала над ним верх, так что под конец он, подобно Гудибрасу[3], мог совершать свои подвиги только под хмельком. Доктор Бейн — врач, пользовавший Шеридана в течение последних двадцати пяти лет его жизни, — рассказывал, что однажды утром его позвали к Шеридану и он нашел у больного сильный жар; когда он спросил у дворецкого, не выпил ли чего-нибудь этакого его хозяин накануне вечером, тот ответил: «Нет, ничего особенного — лишь пару бутылок портвейна». А задолго до этого случая, когда Шеридану случилось растянуть связки ноги, Тикелл, подозревая подагру, рекомендовал ему «покой и бордо». Надо сказать, что привычка к вину, жертвой которой стал Шеридан, считалась своего рода символом мужественности во времена, когда крепко зашибал молодой Веллингтон, когда «Протестант» герцог Норфолкский, упившись, валялся на улице, так что его принимали за мертвеца, и когда спикер Корнуолл сидел в палате общин за баррикадой из кружек с портером — председатель, достойный своих багроволицых подопечных. Эта привычка к вину сохранялась еще долго после того, как вышло из обыкновения проливать слезы, которые, бывало, дождем капали на бумагу, смешиваясь с винными пятнами. И уже много лет спустя, когда одна благочестивая дама спросила Теодора Хука, знает ли он, о чем говорится в памфлете «Два слова, обращенные к пьющему», Хук, не задумываясь, ответил: «Два слова к пьющему? Дай отхлебнуть!»

Судьба рано свела Шеридана с Фоксом, который мог перепить флегматичного Дандаса, а затем углубиться в Гомера, или сыграть по крупной у Брукса, либо сразиться в кости у Крокфорда в компании других кутил, способных пить не пьянея. Но Шеридан, тонкая натура, не мог пить наравне с этими лужеными глотками и уступал пальму первенства таким выпивохам и пьяницам, как Дандас или Питт, у которых в жилах вместо крови текло красное вино. Однажды Питт, вообще-то имевший обыкновение пить в одиночку, возвращался домой из Холлвуда в компании Дандаса; после обеда в одной харчевне на Кентской дороге он уплатил по счету за семь выпитых бутылок вина. Вот что сообщала газета «Морнинг кроникл»: многие видели, как Питт, «направляясь к своей карете после банкета, устроенного в сентябре 1792 года Кентерберийским муниципалитетом, шатался подобно его собственным законопроектам». Все с тем же Дандасом он был частым гостем на званых обедах, где вино лилось рекой, языки развязывались, а застольная беседа принимала весьма веселый характер. После одной такой попойки эти двое, в обнимку и пошатываясь, ввалились в палату общин, будучи явно не в состоянии заниматься государственными делами:


«— Куда наш спикер скрылся?

Его ты видишь, друг?

— Ты, старина, напился:

Я ясно вижу двух!»


В другой раз Питт должен был поспешно ретироваться за кресло спикера, где его и вывернуло наизнанку.

Государственные дела Великобритании вершились над океанами спиртного и континентами снеди. Эрскин постоянно носил в кармане небольшую флягу с мадерой, к которой прикладывался, произнося речь. Государственный казначей вооруженных сил Ригби говорил, что у него есть одно-единственное достоинство, которым он может гордиться, — умение пить. Это полезное качество очень ему пригодилось, когда, попав в опалу, он стал секретарем герцога Бедфордского в Ирландии: свое недовольство он топил в потоках вице-королевского бордо. Правда, Ригби не соблюдал при этом, пользуясь выражением Берка, «принципов географической морали». В Дублине он пил столько же, сколько в Лондоне, а в Лондоне — столько же, сколько в деревне.

Дандас и Тэрлоу пили портвейн, Фокс — шампанское и бургундское; Шеридан начал с бордо, затем облюбовал портвейн, потом отдал дань увлечения сцеженному пуншу, горячему негусу, бренди, после чего опять вернулся к портвейну. Один только Уилкс отдавал предпочтение крепкому немецкому пиву (впоследствии к этому пиву пристрастился Босуэлл, то пьянствовавший, то каявшийся); что касается Берка, то он, начав с рюмочки бордо, кончил большими порциями горячей воды, хотя было время, когда он жаловался спикеру: «Мне нездоровится. Я слишком много ем, слишком много пью и слишком мало сплю». Питт под конец перешел на разбавленный водицей портвейн; вообще в большинстве своем эти бражники, становясь старше, пили все меньше, но Шеридан (увы, увы!) с годами все чаще прикладывался к бутылке. Если непьющий король любил иногда «запить грушу глотком воды», то принц Уэльский глушил все без разбору, пока не опустился, пресытясь, до кюрасо и цедрато.

Лорд Уэймут пьянствовал до утра, а днем отсыпался. Во время званого обеда у лорда Клермонта граф Карлейль жаловался, что у него разламывается голова: он выпил все вино, до которого мог дотянуться. Кембл, чей крутой нрав с годами смягчался, а облик приобретал величественность, хлестал бордо бочками. Однажды он швырнул в Шеридана графином, после чего сразу же примирительно протянул ему руку. Сэра Филиппа Фрэнсиса не раз развозило к концу послеобеденной беседы, хотя он пил наперстками, тогда как его собеседники осушали полные стаканы. А Порсон, ученейший человек своего времени, был так привержен крепким напиткам, что однажды выпил бутылку денатурата, приняв его по ошибке за джин.

Духовенство тоже не было оплотом трезвости. Герцогиня Девонширская писала, что священника, приглашенного в Чэтсуорт, пришлось выставить вон, ибо он прибыл в нетрезвом виде и стал грубо приставать к леди Элизабет Фостер и ее подруге.

А как любвеобильны были англичане под действием винных паров! Вот один пример. Одна весьма почтенная дама, вдова, занимавшая высокое положение в свете, вызвалась отвезти генерал-майора Пилле в своей карете домой после званого обеда. По обычаю того времени обед сопровождался обильными возлияниями. На задних сиденьях кареты поместились вдова и ее дочь, девушка лет восемнадцати, а на передних — генерал и возлюбленный этой девушки. Никогда, ни в одной другой стране целое сборище гусаров или гренадеров не вело бы себя, по словам Пилле, столь возмутительным, скандальным образом, как этот милый поклонник. Генерал не смог ни сдержать свое негодование, ни скрыть свою неловкость при виде того, как мать спокойно приводит в порядок растерзанную одежду своей дочери. В ответ на его замечания достойная леди лишь растерянно повторяла: «Не обращайте внимания, бедняга просто выпил лишнего».

Или возьмем случай на обеде у миссис Кру, когда трое молодых людей так перепились и «заговорили с такой откровенной развязностью», что леди Фрэнсис и леди Пальмерстон вынуждены были поспешно выйти из-за стола; миссис Шеридан пыталась последовать за ними, но ее удерживали силой, так что, когда ей все-таки удалось вырваться, все руки у нее были в синяках, а передник разорван.

Миссис Фицгерберт не ложилась спать, не дождавшись, когда вернется домой ее высокородный супруг. Услышав на лестнице пьяные голоса принца и его собутыльников, она не раз пробовала избавить себя от их общества, спрятавшись под диван. Увидев, что гостиная пуста, принц шутливым жестом извлекал из ножен шпагу и принимался обыскивать комнату, пока не вытаскивал дрожащую жертву из ее укрытия.

Жены не видели ничего зазорного в том, чтобы поведать миру, как их благоверные возвращаются домой под утро «в крепком подпитии, продрогшие и злые как черти» или как им всю ночь не дает спать «доносящееся из буфетной громкое хлопанье пробок, извлекаемых из бутылок с ужасным пятишиллинговым бордо».

Впрочем, женщины всех сословий старались, насколько это возможно, не отставать от мужчин. К моменту, когда в гостиную подавали чай, дамы находились в том состоянии, которое принято называть «слегка навеселе».

Хотя омаров леди обычно запивали портвейном или даже портером, они, стремясь к разнообразию, воздавали должное и многим другим колоритным напиткам, имевшимся в большом выборе, таким, как Венерин бальзам, Шафрановая настойка, настойка корицы, настойка горицвета, Померанцевый цвет, Мятная настойка, настойка пижмы, Ирландский коньяк с пряностями — зеленый, желтый и белый, Кофейный напиток, Шоколадный напиток, Ночная красавица, Турецкая наливка, Ландышевая наливка, мараскин, Флора граната, О кордиаль де Женев, О дивин, О де мильфлер, О д’ор, Оранжасс, Линет дез Инд, Цедра — красная и белая, Бергамотовая настойка, Айвовая — красная и белая, Жакомонуди, Шамбери, Нейи, не говоря уж об ароматичных лечебных водах, спасающих от разлития желчи, ожирения и чумы.

Зато каждый чистокровный и благонамеренный английский джентльмен свято веровал в превосходство портвейна над всеми другими винами. «В какой университет посоветовали бы вы мне определить сына?» — спросила одна дама у известного своей рассудительностью доктора Уоррена. «Насколько мне известно, сударыня, — ответил он, — в каждом из них пьют портвейн примерно одного и того же качества».

Впрочем, национальным напитком, потребляемым и утром, и днем, и вечером, оставалось пиво. В 1760 году пивоварни Лондона изготовили 35 107 812 галлонов пива, это составило по 47 галлонов на каждого горожанина, включая детей, или же по 70 галлонов на каждого взрослого лондонца. Простой народ налегал на обычное пиво, крепкое пиво — баб, христианский баб, первосортный баб, могучий баб и шипучий баб (ласкательное название эля), а из более крепких напитков отдавал предпочтение сладкой яблочной наливке, жженке, джину, флипу, пьяному элю, крепкому портеру, бренди, Барбадосскому рому, виски — чистому и пополам с водой, яблочной водке, шерри-бренди, янтарному пиву, Старому фараону, «сногсшибательной», пиву с бренди, ромовому шрабу, всевозможным поссетам и крюшонам. Исключительной популярностью пользовались также эль доктора Батлера, эль доктора Куинси и кресс-салатовый эль — лекарственные средства, обладавшие несомненной дополнительной привлекательностью для пациентов в силу того, что, лечась, они одновременно и напивались.

В описываемые времена в Лондоне насчитывалось 17 тысяч пивных и над дверью чуть ли не каждого седьмого дома красовалась вывеска, зазывавшая бедняков и гуляк из мира богемы выпить на пенни, напиться на два пенса и проспаться на соломе задаром.

Что касается людей богемы, то они вечно ожидали, что подвернется какой-нибудь счастливый случай, произойдет какая-нибудь счастливая встреча, а время ожидания заполняли ссорами и примирениями в бесчисленных клубах и кабачках, самым диковинным из которых была жуткая таверна «Два пополуночи», куда приходили на свои кошмарные сборища, смахивавшие на пляски смерти, дряхлые повесы и кутилы. Всех их сближало вино сердечности. Ведь добрый стакан вина почти с такой же легкостью тушит вспыхнувшую ссору, с какой вызывает ее:


«Глоток вина хороший

Мирит людей не плоше,

Чем судьи и святоши.

Полней стакан налей

И станешь веселей».[4]


Азартные игры пользовались не меньшей популярностью, чем горячительные напитки. Они наносили такой же ущерб кошельку, как спиртное — здоровью. Вся фешенебельная Англия азартно играла на деньги, и обнаружить свое незнакомство с модной карточной игрой значило уронить себя в глазах света. Аристократы, юристы, врачи, офицеры армии и флота, актеры, политики, даже священники — все они систематически и крупно играли. Играли при дворе, играли в самой захудалой корчме. Вся страна представляла собой один громадный игорный дом.

Стоило сойтись вместе нескольким людям из общества, и, что бы ни собирались они делать — музицировать, танцевать, заниматься политикой, пить лечебные воды или угощать друг друга вином, — тотчас же раздавался стук игральных костей и треск распечатываемых колод.

Страсть к азартной игре не мешала игрокам добиваться успеха у женщин, ибо вернейший способ завоевать расположение прекрасной дамы состоял в том, чтобы прослыть человеком, который играет рискованно и крупно проигрывает. Приехав как-то в Лондон, Хорас Уолпол отправился с визитом к леди Хертфорд — не успел он опомниться, как проиграл 50 гиней. Летним вечером в открытые окна дома герцога Бедфордского зазывно лились звуки валторн и кларнетов из сада, где на главных аллеях играли музыканты, но гости были глухи ко всему, кроме карточных терминов, выкрикиваемых игроками. В азартную игру вовлекся и прекрасный пол. Светские дамы всех возрастов, одинокие и замужние, регулярно встречались вечерами за карточным столом. Когда одна за другой ставятся на кон и проигрываются дорогие безделушки и драгоценности, в опасность, несомненно, попадает и драгоценнейшая из жемчужин, блистательнейшая из женщин. Принцессе Амелии было позволено играть в «мушку» только по маленькой, зато у герцогини Графтонской игра шла по крупной, и вот, как было замечено, едва только на приеме во дворце появлялись музыканты, а мебель сдвигали, освобождая зал для менуэта, ее высочество, пользуясь минутным замешательством, убегала от своих гостей на вечер к герцогине.

Во время длительных и бурных прений по делу Уилкса, когда голоса в палате общин разделились почти поровну (для обеспечения нужного исхода голосования пришлось подкупить двух голосующих, обещав им звание пэра, и доставить в зал заседаний больных парламентариев, одетых в теплое белье и закутанных в одеяла, так что палата общин приобрела некоторое сходство с лечебницей курортного города Бата), семь-восемь знатных дам, ярых сторонниц партии вигов, будучи не в состоянии найти свободное место на галерее, откуда они отлучились, чтобы уютно пообедать, преспокойно уселись за пульку в одной из служебных комнат спикера.

Джорджиана, герцогиня Девонширская, играла по большой и чувствовала себя несчастной, делая долги; когда Шеридан однажды помогал герцогине войти в карету, ее буквально сотрясали рыдания — так расстроил ее очередной крупный проигрыш.

Миссис Ламм проигрывала по две-три сотни фунтов за вечер, а миссис Фицрой чуть не лопалась от досады, что не ей достается выигрыш. И вот эта невезучая дама решила предпринять практические шаги, чтобы воспротивиться злым козням фортуны: села играть в «мушку», заранее припрятав пару трефовых валетов в кармане. Впрочем, дамы, жульничавшие в картах, были в конечном счете менее опасными партнершами, чем дамы, неспособные уплатить свой карточный долг. Ведь каждый порядочный человек отлично понимал, что его прекрасная должница, прося денег у разгневанного супруга, подвергает себя гораздо более трудному испытанию, чем он сам, обращаясь за деньгами к угрюмому банкиру или несговорчивому управляющему имением. Сколько ни играл Чарлз Джеймс Фокс, он не мог приучить себя быть неумолимым к хорошенькой должнице, которая горько плачет при мысли о том, что по возвращении домой она должна будет сознаться мужу, что просадила за один вечер втрое больше, чем было отпущено ей «на булавки».

Всю страну охватило повальное увлечение вистом. Вист объединил за одним карточным столом лояльных придворных и мятежных патриотов. Эдмунд Хойл написал трактат об игре в вист, который за один-единственный год выдержал семь изданий. Англичане восприняли эту книгу как откровение. Она вызвала бурю восторгов. Ее листали за едой, читали в постели, носили с собой в парламент и в церковь. Игроки в вист сделали ее своим евангелием. Они преклонялись перед ее автором, в котором видели второго Ньютона. Вокруг этой книги вертелись все разговоры, с ней ознакомились даже члены кабинета. После 1783 года в моду вошла новая игра — «фараон», затем — ЭО.

Но какой бы игре ни отдавали предпочтение англичане, они играли всегда азартно. С утра до ночи у Кайта, у Брукса, у Будля игроки испытывали свою судьбу; многие проигрывались в пух, обрекая себя на нищету и голод. Даже в артистических уборных театров велась большая игра. Случалось, актер или актриса проигрывали тысячи фунтов за вечер: кольца, броши, часы, жалованье на месяцы вперед, туалеты, корсеты. Для отцов лондонского света азартная игра во всех ее видах стала скорее профессией, чем приятным времяпрепровождением. Этим пресытившимся любителям острых ощущений азарт политической борьбы казался пресным, а выигрыш в политической игре ничтожным; то ли дело игра на деньги, когда от резвости лошади или от расклада карт сплошь и рядом зависят суммы, превышающие годовой доход министра. Сэр Джеймс Лоутер выиграл за вечер семь тысяч фунтов, Мейнелл — четыре тысячи, Пиго — пять тысяч. На одном пышном балу лорд Клермонт сорвал и еще больший куш. На другом балу герцог Нортумберлендский проиграл под звуки котильона ни много ни мало 20 тысяч фунтов. В азартные игры играли и Питт, и Джордж Селвин, и Шеридан, и Фокс, который, конечно же, сражался в карты как одержимый и вечно проигрывал. За ночь Фоксу случалось проигрывать по 20 тысяч фунтов. Однажды он просидел за картами двадцать четыре часа кряду, просаживая по 500 фунтов в час. В другой раз, сев за карты после обеда, он играл всю ночь и утро следующего дня и проиграл за это время 12 тысяч фунтов; к пяти часам дня он просадил новые 12 тысяч фунтов, а вечером — еще 11 тысяч фунтов стерлингов.


«Казнит игроков незадачливых рок.

Вот Фокс, он поистине горе-игрок.

Едва лишь коснется он карт иль костей,

Как мигом расстанется с сотней гиней».


(Надо сказать, что и на политической арене Фокс оставался все тем же азартным игроком: годами он вел рискованную политическую игру, ставя на карту свою карьеру и судьбы своей партии.)

Игра у Олмака, куда перенесли свои сборища картежники, собиравшиеся ранее у Уайта, представляла собой картину, достойную заката империи. Игроки ставили на кон по 50 фунтов — столбик золотых, а всего на карточном столе обычно лежало тысяч на десять денег звонкой монетой. Поражали своим своеобразием манеры и даже одеяния игроков. Усаживаясь за карты, они первым делом снимали с себя расшитые камзолы и облачались в грубошерстные кафтаны, причем иные надевали их — для везения — вывернутыми наизнанку. Затем, чтобы не помять гофрированные кружевные манжеты, они натягивали на руки кожаные нарукавники (подобные тем, которыми пользовались слуги при чистке ножей), а на голову надевали высокие и широкополые соломенные шляпы, украшенные цветами и лентами, чтобы ни резкий свет, ни падающие на глаза волосы не отвлекали их от игры. Играя в «пятнадцать», картежники к тому же надевали маски из опасения, как бы противники не разгадали их мысли по выражению лица. Рядом с каждым из игроков стоял аккуратный столик с высокими бортами, предназначаемый для чая и для монет, которые стопками складывались в специальную деревянную чашу с позолоченным ободком. Проигравшиеся занимали огромные суммы денег у евреев-ростовщиков под чудовищные проценты. Чарлз Фокс называл прихожую, в которой эти ростовщики дожидались, когда он встанет ото сна и выйдет к ним, своей иерусалимской палатой. Это он, Фокс, утверждал, что ничто другое в жизни — кроме, конечно, выигрыша — не доставляет такого большого удовольствия, как проигрыш. О его невезении в игре ходили легенды, а Уолпол иронически вопрошал, что же, интересно, будет делать Фокс, после того как промотает поместья своих друзей.


«Чу! Битвы гром. В бою сошлись полки.

На модников войной идут ростовщики.

Вот щеголей, галдя, теснит евреев рать,

Уж Фокса взяли в плен и тянут обрезать».


Увы, Фокс оказался в лапах ростовщиков задолго до того, как, покинув свет, он поселился в сельской тиши местечка Сент-Энн, где мирно наслаждался красотой роз и просодических стихов и где Фицпатрик нашел его сидящим на копне сена с открытой книгой в руке и задумчиво наблюдающим, как сойки таскают его вишни.

С этим самым Фицпатриком Фокс, засев у Брукса за карты, сражался с десяти вечера до шести вечера следующего дня, причем у их столика неотступно находился официант, подсказывавший, кому сдавать, когда на партнеров наваливалась дремота.

Здесь, у Брукса, не играли, а священнодействовали, и разговоры не поощрялись. Сэр Филипп Фрэнсис, награжденный по ходатайству Фокса орденом Бани, появился у Брукса при новой орденской ленте.

«Итак, вот каким образом вознаградили наконец вас за все, — заметил Роджер Уилбрахэм, подходя к столу, за которым шла игра в вист. — Вам повесили на шею красную ленточку, и вы уже счастливы, не правда ли? Интересно, что дадут мне? Как вы думаете, сэр Филипп, что получу я?» «Веревку на шею, и катитесь к черту!» — взревел выведенный из себя игрок.

Из-за крупных проигрышей многие кончали жизнь самоубийством. В 1755 году именно по этой причине пустил в себя пулю из пистолета лорд Маунтфорд. Просадив в карты огромные деньги и страшась нищеты, его светлость обратился к герцогу Ньюкаслскому с просьбой выхлопотать для него должность губернатора Виргинии или чего-нибудь в этом роде. В глубине души он решил поставить на карту жизнь: все будет зависеть от ответа герцога. Узнав, что в просьбе ему отказано, лорд Маунтфорд посоветовался с друзьями насчет того, каким способом легче всего уйти из этого мира. Вечером под Новый год лорд Маунтфорд поужинал в кофейне Уайта, после чего до глубокой ночи играл в вист. Назавтра он послал за адвокатом и тремя свидетелями, в присутствии которых составил завещание. После того как завещание трижды зачитали вслух пункт за пунктом, лорд спросил, будет ли оно действительно в случае, если он лишит себя жизни. Получив заверение, что и в этом случае завещание сохранит законную силу, он вежливо извинился перед присутствующими за то, что вынужден покинуть их, и, выйдя в соседнюю комнату, тихо покончил с собой — никто даже не услышал звука выстрела.

Впрочем, немало тогда было и таких игроков, которые не унывали, спустив целое состояние. В эпоху, когда играли все и большинство оставалось в проигрыше, способность не отчаиваться представляла собой незаменимое качество. Лорд Карлейль (который жаловался на cette lassitude de tout et de moi mÊme qu’on s’appelle ennui[5]), генерал Фицпатрик, лорд Хертфорд, лорд Сефтон, герцог Йоркский и многие другие просаживали в карты астрономические суммы. Крупно выигрывали считанные счастливцы. Одним из таких счастливцев был герцог Портлендский, другим — его тесть генерал Скотт. Этот последний выиграл 200 тысяч фунтов — правда, как презрительно утверждали злые языки, только благодаря своей пресловутой трезвенности. Повезло и полковнику Обри, имевшему репутацию лучшего среди современников игрока в вист и пикет. Он дважды наживал состояние в Индии и дважды спускал его, а в третий раз составил состояние за карточным столом, начав игру с пятифунтовой ассигнации, взятой взаймы.

Рассказывались легенды об игре в «фараон» у Брукса, когда банк держали лорд Чолмондели, Томпсон с Гровнор-сквер, Том Степни и еще один игрок. Банкометы разорили полгорода; некий господин Пол, вернувшийся на родину из Индии, где он сколотил состояние, ставил против банка и проиграл за один вечер 90 тысяч фунтов, после чего немедленно отбыл на Восток за новым состоянием.

Иностранцев принимали в почетные члены главных клубов. Во время визита союзных монархов Блюхер, заядлый игрок, проиграл 20 тысяч фунтов. Зато граф Монтрон оказался в выигрыше. «Кто такой, черт побери, этот Монтрон?» — спросил у Аптона герцог Йоркский. «Говорят, сэр, это милейший из негодяев и самый большой распутник во Франции». «Да неужели? — воскликнул герцог. — Надо немедленно пригласить его к обеду».

Монтрон отличался остроумием. Байи де Ферретти постоянно носил штаны до колен, треугольную шляпу и шпагу, такую же тонкую, как его ноги. «Послушайте, дорогой мой Байи, — сказал однажды Монтрон, — никак не возьму в толк: это у вас три ноги или три шпаги?»

Герцог Филипп Эгалите Орлеанский загребал огромные куши. Этот француз был крайне непопулярен. Леди Банбери называла его не иначе, как «гнусный Эгалите». Это о нем было сказано: «Paresseux sur mer, poltron sur terre, polisson partout»[6]. Принц Уэльский познакомился с герцогом Орлеанским в клубе и стал частенько появляться с ним на людях. Принц даже изъявил желание нанести ему визит в Париже, но король благоразумно не дал необходимого разрешения, предложив вместо этого принцу съездить в Ганновер. Принц ехать в Ганновер отказался. Ганновер — не Париж.

Жажда выигрыша не знала жалости к неопытной и незащищенной младости, не щадила ни родственников, ни благодетелей, ни хозяев, ни гостей. Если в какой-нибудь из лондонских клубов случалось зайти юнцу прямо со школьной скамьи, о котором известно, что любящие родители раскошелятся, чтобы спасти его от бесчестья, на него смотрели с деловитостью мясника, собирающегося потрошить теленка. Молодые люди спускали по пяти, десяти, пятнадцати тысяч в один вечер. Несовершеннолетний лорд Стейвордейл проиграл как-то раз 11 тысяч фунтов, но потом отыгрался, поставив все на одну карту. Дав зарок никогда больше не играть, он с сожалением говорил: «А ведь, займись я игрой, я, быть может, выиграл бы миллионы».

Опасным партнером за карточным столом был герцог Куинсберийский. Удачно играл он и на скачках, зная всю подноготную про ездоков и лошадей. Кроме того, он любил биться об заклад, особенно когда был почти наверняка уверен в своем выигрыше. Человек смекалистый и находчивый, он выигрывал не столько благодаря своему везению, сколько благодаря своему изобретательному уму. По определенным дням на столик в кофейне Уайта клали книгу для записей пари, куда заносились условия всех пари, заключенных в стенах этого заведения, и имя герцога то и дело появлялось на страницах книги. «Герцог Куинсберийский спорит с сэром Джоном Лейдом на тысячу фунтов стерлингов, что он представит едока, который съест за один присест больше, чем едок, выставленный сэром Джоном». Герцог не смог присутствовать на состязании лично, но о результате его оповестил доверенный. «Не имея времени для описания подробностей, спешу сообщить Вашей светлости главное: Ваш едок опередил соперника на поросенка и яблочный пирог».

(Распутство «старины К» стало притчей во языцех; он искал все новых утех и наслаждений до конца своих дней. Построив дворец в Ричмонде, он устраивал там бесчисленные оргии, но потом эта резиденция наскучила ему, подобно тому как надоедало ему рано или поздно почти все на свете. «Не понимаю, что особенного находят в этой скучной Темзе? Мне она опостылела. И течет, и течет, и течет себе, вечно одна и та же». В старости он часто сиживал на балконе первого этажа своего особняка на Пиккадилли и бросал нежные взгляды на проходивших мимо женщин; при этом один слуга держал у него над головой зонтик от солнца, а другой стоял рядом, готовый пойти следом за первой же хорошенькой девицей, которая приглянется герцогу, и узнать, где она живет. Но при всем том «старина К» отличался остроумием, любил музыку, неплохо разбирался в литературе и живописи. Одним из ближайших друзей герцога был Джордж Селвин; между прочим, каждый из этих двух считал себя отцом Марии Фаньяни, но ни тот, ни другой не был уверен в этом до конца.)

Босуэлла спас от «одержимости игрой» Томас Шеридан, одолживший ему денег для уплаты карточных долгов при условии, что он никогда больше не будет играть. Впрочем, впоследствии страсть к игре охватила Босуэлла с новой, непреодолимой силой, и он день и ночь проводил за картами.

Заключение всевозможных пари стало настоящей манией.

«Ставится 50 гиней, что лорд Илчестер при ближайшем голосовании проголосует против и что он подстрелит шесть из первых десяти фазанов, которые попадутся ему на охоте».

«Пять гиней наличными против сотни, которая должна быть уплачена в том случае, если герцог Куинсберийский отдаст богу душу до половины шестого пополудни 27 июня 1773 года».

«11 марта 1775 года. Лорд Болингброк дает гинею г-ну Чарлзу Фоксу и получит с него тысячу, как только государственный долг Англии достигнет 171 миллиона. Г-н Фокс не должен выплачивать тысячу фунтов, пока он не станет членом кабинета Его величества».

«29 января 1793 года. Г-н Шеридан спорит с г-ном Бутби Клоптоном на 500 гиней, что не позже чем через три года с момента заключения пари будет произведена реформа системы представительства английского народа».

«29 января 1793 года. Г-н Шеридан спорит с генералом Фицпатриком на 50 гиней, что в ближайшие два месяца после заключения этого пари в Голландию будет направлен британский экспедиционный корпус».

«Г-н Шеридан бьется об заклад с генералом Тарлтоном, ставя сотню гиней против пятидесяти, что на 28 мая 1795 года г-н Питт будет первым лордом казначейства. Г-н Ш. держит такое же пари с г-ном Ст.-Э. Джоном, ставя пятнадцать гиней против пяти. Еще одно такое же пари заключает г-н Ш. с лордом Сефтоном, ставя сто сорок гиней против сорока».

«Лорд Мейдстон заключает шесть пари с лордом Келберном, на 50 фунтов каждое, что в настоящее время у него в конюшне стоят шесть лошадей и что верхом на каждой из них он перепрыгнет пятифутовую стену на скаковом круге в Лите (Линкольншир)».

«Лорд Адольфус Фицкларенс держит пари с г-ном Джорджем Бентинком на 10 фунтов стерлингов, что в течение года в Лондоне не будет произведен ни один выстрел по причине раздражения».

«Г-н Ф. Кавендиш спорит с г-ном Браунригом, ставя два против одного, что он ляжет спать, не убив за день ни одной трупной мухи».

Об заклад бились по любому поводу, и не было для любителей пари ничего запретного. В одно прекрасное утро 1750 года как раз напротив кофейни Уайта внезапно упал навзничь какой-то человек. Завсегдатаи кофейни тотчас же принялись держать друг с другом пари насчет того, выживет этот несчастный или испустит дух. Кто-то предложил, чтобы бедняге пустили кровь, но держащие пари стали громко протестовать, утверждая, что применение ланцета нарушит справедливое соотношение ставок.

Г-н N, поспорив на 1500 фунтов, что человек может прожить двенадцать часов под водой, нанял какого-то отчаянного малого, посадил его ради эксперимента в трюм корабля, а корабль затопил. Ни о корабле, ни о человеке с тех пор больше никто ничего не слышал.

Ну и конечно же, заключались пари о том, какая из двух незамужних леди первой произведет на свет ребенка или какой из двух мужчин первым женится. С одинаковым жаром спорили о том, долго ли продержится министерство, много ли еще проживет министр, какая лошадь придет первой на скачках, чья собака окажется резвее, чем кончится состязание кулачных бойцов, кто выиграет партию в бильярд или какой петух победит в петушином бою. В общем, ставки были высокие, чаши глубокие, и каждый развлекался, как мог.

В ту же пору началось повальное увлечение лотереей. Оно охватило все слои общества, начиная от аристократа, который мог позволить себе приобрести целый лотерейный билет, и кончая служанкой, сумевшей всеми правдами и неправдами (например, воруя по мелочам) скопить сумму, необходимую для покупки шестнадцатой части билета. Сами законодатели стали жертвой лотерейной горячки. Народу, рассуждали они, лотерея пришлась по душе, так почему бы и не поддержать ее? Разве не по жребию разделили племена землю Ханаанскую? Разве не по жребию был выбран царем Саул?..

И вот приближается долгожданный день, когда должны решиться судьбы тысяч. Жизнерадостный владелец лотерейного билета, наперед убедивший себя в том, что выиграет 20 тысяч фунтов стерлингов, считает ниже своего достоинства идти к месту своего предвкушаемого торжества пешком; на ближайшей стоянке он нанимает шестиместный экипаж, запряженный парой лошадей, или на худой конец — портшез — кожаное кресло, в котором его доставят к лондонской ратуше. Что? Пешком?! Он, владелец билета, на который вот-вот выпадет выигрыш? Как бы не так! Эй, карету! Карету! К ратуше! Да поскорей! Не беда, что за проезд запрошено втридорога, — торговаться не будем. До экономии ли теперь? Главное — чтобы побыстрее: нашему оптимисту не терпится получить состояние, которое само идет ему прямо в руки. Как людно сегодня в зале ратуши, какие вокруг возбужденные, взволнованные лица! На одних написана надежда, на других — смешение надежды и страха, на третьих — глубокая сосредоточенность. Сразу видно, люди гадают, скоро ли начнется розыгрыш; скоро ли разыграют их номера; выигрышным или пустым окажется их билет; если выпадет выигрыш, то на какую сумму; если выйдет пустой билет... Смотрите, смотрите! У приютского мальчишки, который будет вытягивать номера, завертывают рукава. Спрашиваете зачем? Чтобы не спрятал под манжетой выигрыш — однажды его чуть было не застукали за этим делом. Глядите, колесо закрутилось. Выпал выигрыш! Что, что? Нет? Ах, вот как. Тише там! Перестаньте шуметь! Ба, возможно ли? Да, сомнений нет. Вон та толстуха служанка, которая то бледнеет, то краснеет от волнения, стала счастливой обладательницей 12 тысяч фунтов стерлингов, шестнадцатой части выигрыша. В дальнем конце зала шум и гомон. Наконец водворяется молчание. И снова завертелось колесо фортуны. Все напрягают зрение и слух, вытягивают шеи — может, мне повезет на этот раз? — увы и ах, пустой билет.

Долги — характернейшая примета того века, поистине «золотого века» для должников. Считалось, что долги никоим образом не бросают тень на репутацию человека. Был популярен тост: «За длинные пробки и длинный кредит». Обрушиваясь с критикой на законы о долгах, Берк горько сетовал на то, что эти законы исходят из презумпции о кредитоспособности каждого человека — презумпции, которая, по его словам, совершенно не соответствует реальным фактам. В среде богемы, как в низших, так и в высших ее слоях, залезать в долги было чем-то само собой разумеющимся. Двое известных драматургов, ученых и остроумцев того времени, Мерфи и Камберленд, были в долгах по уши, причем Мерфи расплачивался (без намерения обмануть кредитора) векселями, которые отказались акцептовать, и уже запроданными авторскими правами. Даже беднягу Тикелла, по уверению его жены, «изводят заимодавцы, требующие денег, которых у нас, бог видит, вовсе нет». Знатным дамам из общества иной раз приходилось занимать пять фунтов у своих лакеев, потому что эти бесконечные бутоньерки и шелковые чулки были сущим разорением. Родни так запутался в долгах, что выпутаться ему удалось только благодаря щедрости французского фельдмаршала. К 1773 году Фокс задолжал 100 тысяч фунтов, и девять раз в течение этого года к нему приходят на дом взыскивать долги по исполнительному листу. Союзник Фокса генерал Бергойн вынужден был, прежде чем отправиться воевать в Америку, скрываться от кредиторов во Франции. Даже Питту не было покоя от судебных приставов, а что касается наследного принца, то в 1786 году заместитель шерифа целых два дня фактически оккупировал его резиденцию, Карлтон-хаус, хотя дело шло о взыскании незначительной суммы порядка шестисот фунтов. Одни несостоятельные должники брали взаймы у других, таких же неплатежеспособных; вот самый поразительный пример: накануне отъезда в Ньюмаркет на скачки Фокс обратился к Шеридану с просьбой ссудить ему денег.

Огромные долги Фокса оплатил не только богач отец, но также и друзья, собравшие деньги по подписке, что обеспечило Фоксу безбедное существование. За много лет до этого у Брукса уже проводился сбор взносов на погашение долгов Фокса. (Обсуждая этот шаг, один из членов клуба деликатно осведомился у Селвина: «Как примет все это Чарлз?» «Не мешкая», — услышал он в ответ.) Кроме того, в 1802 году герцог Бедфордский оставил Фоксу по завещанию не меньше 10 тысяч фунтов стерлингов.

В свою очередь и друзья Питта уплатили за него долги, собрав подписные взносы, причем этот добровольный заем в размере 12 тысяч фунтов так никогда и не был погашен, хотя после смерти Питта государство выделило 40 тысяч фунтов на оплату его долгов. У Шеридана не было богача отца. Его богатым друзьям в голову не пришло избавить его от долгов, собрав для этого средства по подписке. Единственное, сделанное ему в частном порядке, предложение о денежной помощи было отклонено. Шеридану не оставлялись никакие наследства, ни пенса не получал он от власть имущих. И вместе с тем все долги Шеридана были сполна оплачены оставшимися в живых наследниками, в то время как долги Берка были погашены лишь в половинном размере, Питта — в шестой, а Фокса и того меньше — в тридцатой части.

То была эпоха поклонения золотому тельцу. Для прожигания жизни, удовлетворения честолюбивых замыслов, занятий политикой требовалось золото, много золота. Все и вся отдавалось на откуп, даже Америка, и сам «откупщик Георг» должен был выкладывать по 12 тысяч фунтов каждый раз, когда производились выборы. Голоса членов парламента приобретались в обмен на пенсии, и Шеридан утверждал, что на эти цели растранжириваются «такие громадные суммы, на которые можно было бы обеспечить средствами к жизни всех трудящихся бедняков». А сын лорда Норта тем временем выражал негодование по поводу того, что за три недели он не получил ни одной синекуры. Влиятельный лорд Чэтам вынужден был прибегать к раздаче пенсий как к средству избавиться от не устраивавших его искателей теплых местечек. Возвратясь из Франции, где он жил в изгнании, Уилкс не постеснялся потребовать в качестве «компенсации» круглую сумму в пять тысяч фунтов плюс годовую ренту. Когда в 1811 году кто-то сказал, что «наш Катон» лорд Гренвилл (чья добродетель была ненасытна в своей жажде вознаграждения) едва ли сможет прийти к власти из-за огромных трудностей, с которыми он столкнется при распределении государственных должностей, одна остроумная дама ответила, что никаких трудностей не будет, поскольку лорд Гренвилл с превеликим удовольствием займет все должности сам. Гренвилл и его брат Бекингем никогда не упускали случая поживиться.

Архисовместителем был Дандас, занимавший сразу три государственных поста. Благоволивший к Дандасу Питт изобрел специально для него третью министерскую должность, по поводу чего Шеридан, выступая в 1795 году, заметил: «У нас, разумеется, имелось поистине джентльменское правительство, а г-н министр Дандас был трижды джентльмен в сравнении с остальными членами кабинета, так как занимал в нем три места».

Впрочем, сам Питт, так же как Фокс, Грей и Шеридан, был совершенно неподкупен. Подобно своему отцу, он гордо презирал материальную выгоду. Так, он отверг предложенные городскими властями 10 тысяч фунтов в год и не принял подарок европейских властителей в размере 100 тысяч фунтов стерлингов; картины, присланные ему в дар иностранными монархами, разворовывались бесчестными слугами или покрывались плесенью в подвалах таможни. После того как Питт отказался стать у кормила власти в марте 1783 года, Дженкинсон, он же лорд Ливерпул, заявил, что благородство и принципиальность Питта «совершенно несовместимы с нравами, обычаями и наклонностями тех, через чье посредство только и можно управлять нашей страной». Несмотря на то, что Питт отменил многие синекуры, он был вынужден сплачивать ряды своей партии с помощью системы косвенного подкупа.

В открытую продавались и покупались дворянские звания. Бойкая торговля титулами началась еще при Якове I, но во времена Шеридана она приняла бесстыдный, разнузданный характер и велась в колоссальном масштабе. За первые тринадцать лет своего правления Питт пополнил палату лордов восемьюдесятью тремя новоиспеченными пэрами. За всю же свою жизнь он ухитрился пожаловать званием пэра ни много ни мало сто сорок человек. К моменту, когда он выпустил из рук бразды правления, чуть ли не половина всех пэров, заседавших в палате лордов, были его ставленниками. Питт создавал плебейскую аристократию, возводя в звание пэра безвестных сквайров и богатых скотопромышленников. Он вылавливал их в коридорах банкирских домов Ломбард-стрит или вытаскивал из недр бухгалтерий Корнхилла — рынка зерна. Одного такого толстосума- скотопромышленника рекомендовали как человека достойного носить титул баронета, однако Питт, которому представили этого кандидата, пришел в ужас от чудовищного диалекта будущего баронета и в титуле ему отказал.

В передней министров толпились всевозможные ходатаи и просители. «Да ведь это же, любезная, — говорит торговец теплыми местечками Надменный Джек[7], — не больше как простой обмен. Мы каждый день оказываем друг другу услуги и поважнее... Вот предположим, сударыня, что вы — первый лорд казначейства; у вас есть должностишка, нужная мне, а у меня имеется местечко, нужное вам; ну и рука руку моет, оба мы — стороны заинтересованные, сказали друг другу пару слов — и дело с концом».

И не без основания за сорок лет до этого Свифт начертил на окне вестибюля дома лорда Картрета следующее двустишие:


«Как скучно сидеть здесь и ждать Вашей милости

Тому, кто не ищет подачек и милостей!»


Что же касается награждения орденами, то злобный отступник Филипп Фрэнсис получил-таки орден Бани, а Шеридану так и не повесили на грудь это украшение, которое, по его словам, «втершиеся в милость пэры носят круглый год, а трубочисты — только первого мая».

То был век надменности и высокомерия, век кастовой замкнутости, когда все общество сводилось к каким-нибудь трем сотням лиц, а численность кабинета (вплоть до 1801 года) — к семи министрам. Престарелая леди Олбемарль однажды заявила джентльмену, общаться с которым считала ниже своего достоинства: «Вам наболтали, будто я злословила на ваш счет, но это неправда, потому что я никогда не взяла бы на себя труд говорить о вас; однако если бы я все же удостоила вашу персону каким-нибудь замечанием, я сказала бы, что в будни вы похожи на прохиндея, а по воскресеньям — на аптекаря». Даже Джорджиана, герцогиня Девонширская, которая, познакомившись с Шериданами, была совершенно очарована ими, колебалась, не зная, прилично ли будет пригласить к себе певицу и сына актера.

Вот анекдот, метко характеризующий ту эпоху. Дама, завидев в реке утопающего, умоляет сопровождающего ее денди, прекрасного пловца, спасти бедняге жизнь. Ее кавалер с флегматичным видом (это было непременным требованием хорошего тона) подносит лорнет к глазам, внимательно вглядывается в лицо несчастного тонущего, чья голова в последний раз показалась над водой, и спокойно отвечает: «Но это невозможно, сударыня. Меня не представили этому джентльмену».

И еще это был век острословов и говорунов, как и всякий другой век, отмеченный влиянием женщин и Франции. Остроумие и красноречие отпирали двери знатных домов, хотя золотой ключик к ним, надо сказать, изготовляли по политическому шаблону. Подобно враждующим партиям гвельфов и гибеллинов, сторонники Фокса, почти все время пребывавшего в оппозиции, и сторонники Питта, неизменно стоявшего у кормила правления, были вечно на ножах. Первые собирались в доме герцогов Девонширских, в салонах миссис Кру и миссис Бувери, последние были частыми гостями у герцогини Гордонской, известной своим тонким умом, а также у герцогини Ратлендской и леди Солсбери, блиставших зрелой красотой. В дальнейшем леди Эстер Стэнхоуп, всегда отличавшаяся деспотизмом, стала генералиссимусом армии приверженцев ее «дядюшки Питта». Впрочем, большинство остроумцев того времени держало сторону вигов. (Любимой темой разговора английских дам была политика. Сплошь и рядом на обеде или в опере только о политике и говорили. Дело дошло до того, что лорд Э. жаловался, что из-за увлечения политикой жена будит его по ночам — только он начинает засыпать, как она вскрикивает во сне: «Устоит премьер или падет?»)

Напротив, «синие», то есть сторонницы старых тори, — миссис Трейл, взявшая под свое крылышко доктора Джонсона, миссис Чалмондели, миссис Монтегю и им подобные — проявляли больше терпимости и широты при подборе своих гостей. В их домах блистали такие остроумцы, как Шеридан, Фокс, Латрелл, Джордж Селвин и «Хейр (заяц), имеющий многих друзей»; но и скучных зануд, конечно, тоже хватало. У них даже был свой собственный клуб «Приставал». Так же как и в век классической литературы, авторы надоедали друзьям с чтением своих рукописей, а каждое удачное произведение собратьев по перу объявляли плагиатом. Один из таких горе- литераторов, некий Джордж Дайер, отчаявшись найти где бы то ни было добровольных слушателей, отправился читать свои творения в грязелечебницу доктора Грэхема, пациенты которой, погруженные в грязь по пудреные парики, не могли спастись бегством.

Помимо всего прочего, это была эпоха злословия. Газеты уподобились шепчущимся сплетницам — их страницы пестрели пасквилями и инсинуациями, не щадившими ни маститых старцев, ни прекрасных дам. Пасквин — так именовал себя Уильямс — возвел клевету в степень изящного (вернее, как раз неизящного) искусства: его грубые карикатуры были развешаны в каждой лавке гравюр и эстампов. Неприкосновенность частной жизни стала привилегией бедняков. Когда миссис Трейл, презрев доктора Джонсона, вышла замуж за Пиоцци, это событие породило обширную пасквильную литературу, полную злобных сплетен и домыслов.

Резкие личные выпады омрачали парламентские прения. Холодное равнодушие Питта к прекрасному полу часто служило поводом для язвительных шуток. А сам Питт за каких-нибудь два года до своей смерти избрал в качестве объекта для грубых насмешек красные щеки Шеридана. Берк, постоянно переходивший все границы, называл лорда Шелберна «этот Борджиа и Катилина». Не пощадил его язык и самого монарха. Когда в 1788 и 1789 годах Георг III впал в безумие, Берк возгласил в палате общин, что господь бог низринул короля с трона. А когда Тэрлоу, совсем было собравшийся, как крыса, сбежать с тонущего корабля безумного монарха на утлое суденышко Фокса и наследника престола, торжественно заверял пэров: «Пусть покинет меня бог, если я покину моего короля», Уилкс, присутствовавший при этом, воскликнул: «Не только покинет — пошлет жариться в ад!» Стоявший рядом Берк добавил: «И чем скорее, тем лучше». Услышав про одного нового члена парламента, что он хорошо зарекомендовал себя как автор труда по грамматике и книги о добродетели, Тауншенд заметил, что палата общин — неподходящая ярмарка для подобных товаров.

Век Шеридана благоприятствовал расцвету литературы. Со времени Дефо литература шла в самую гущу жизни, в народ. Обретая свободу, она становилась демократичной. Так, Шеридан отличался от драматургов эпохи Реставрации тем, что не старался выводить в своих пьесах аристократов. Его герои — не вельможи, а горожане, занимающие, правда, высокое общественное положение, но все же простые граждане, чуждые преклонения перед древними реликвиями и освященными веками традициями.

При всем том этот век любил рядиться в живописные, пышные костюмы. Ведь именно тогда лорд Вильерс, спустивший в погоне за модой все свое состояние, мог появиться при дворе в бледно-лиловом бархатном кафтане с оторочкой лимонного цвета, расшитом вензелями из жемчуга, крупного как горошины, и украшенном многочисленными медальонами из чеканного золота в виде фигурок Купидона, а Уоррен Хейстингс явился на суд, устроенный над ним, в камзоле из красновато-коричневого атласа и при шпаге, рукоять которой была усеяна бриллиантами; именно тогда форейторы лорда Эгмонта каждый день надевали новые белые ливреи, обшитые муслиновыми оборками; у молодых франтов вплоть до восьмидесятых годов были в моде белоснежные атласные муфты (такие муфты обожал Фокс в пору своего увлечения дендизмом, за такими муфтами посылал Шеридан после побега с возлюбленной); а дамы носили столь высокие и пышные прически, что их называли «красавицами в шапке облаков», и в театре Друри-Лейн с успехом шла пантомима: Арлекин взбирается по лестнице, чтобы добраться до верха этих сооружений. Мода того времени объявляла осиную талию чуть ли не мерилом женской красоты: чем сильнее удавалось женщине стянуть свою многострадальную талию, тем больше ее фигура приближалась к совершенству. Многие несчастные подорвали свое здоровье, пытаясь превзойти тонкостью стана герцогиню Ратлендскую, ухитрявшуюся стиснуть свою талию до объема полутора апельсинов. По утрам дамы носили кринолины с узкими обручами, а одеваясь к выходу, облачались в широкие кринолины колоколом. В моде были накидки и газовые шейные платки, отделанные тонким кружевом. Что касается сильного пола, то непременными атрибутами благовоспитанного мужчины были пудреный парик, шпага, складной цилиндр, расшитый камзол, красные каблуки, кружевные гофрированные жабо и манжеты и пальмовая трость; чтобы иметь успех в обществе, мужчина должен был хорошо танцевать, хорошо фехтовать и сдабривать беседу понюшкой табаку.

Нюхательный табак ввела в моду королева Шарлотта, но во времена Шеридана эта мода пошла на убыль. Георг III не расставался с табакеркой, но нюхать табак не любил. С величественным видом брал он щепотку табаку большим и указательным пальцами, но старался рассыпать табак, не донеся до носа. Он отказался от обыкновения предлагать собеседникам понюшку табаку, а привычка залезать без приглашения в чужую табакерку стала рассматриваться как нарушение правил хорошего тона. Между тем, когда после смерти лорда Питерсхэма стали распродавать с аукциона его табачные запасы, трем работникам пришлось не покладая рук трудиться три дня, чтобы взвесить их, а выручка от продажи составила три тысячи фунтов стерлингов.

Стремление выставлять напоказ свои богатства и таланты находило отражение в устройстве домашних театров. Лорд Бэрримор, заплатив 60 тысяч фунтов за здание, в котором могли разместиться его зрители, исполнял на сцене шутовские танцы и играл Скарамуша. Лорд Вильерс разыгрывал «Пигмалиона и статую» в сарае неподалеку от Хенли. В глазах простого народа пэры все еще хотели выглядеть полубогами; так, злосчастный лорд Феррерс (осужденный на смерть судом пэров за убийство своего старого верного дворецкого) со всеми онерами прибыл на эшафот в вышитом серебром свадебном костюме и был торжественно повешен на шелковом шнуре.

Если Шеридан любил показную пышность, то показную пышность он видел повсюду вокруг себя. Он жил в эпоху утонченную и грубую, деликатную и буйную в одно и то же время. Миссис Монтегю была хозяйкой Салона Купидона, обходившегося ей во многие тысячи фунтов; целые ночи напролет разглагольствовала она о Шекспире и музыкальных стаканах[8] перед избранным кружком, составленным из дрезденского фарфора (герцогиня Девонширская) и чугунного литья (доктор Джонсон). Тем временем ее бедняга муж, утомленный занятиями математикой и всеми забытый, вкушал заслуженный отдых. Его каменноугольные копи покрывали любые расходы супруги. Стены ее гардеробной были украшены фресками, изображавшими розы и жасмин. «Зачем это понадобились немолодой женщине купидоны, — негодующе вопрошала миссис Делани, — если только она не воображает себя женой старика Вулкана и матерью всех этих амурчиков?»

Знатные дамы хихикали во время представления трагических сцен «Ромео и Джульетты», смеялись над страданиями Монимии или Бельвидеры[9] а короля Лира провожали со сцены дружным хохотом.

Зато к дуэлям относились тогда с полной серьезностью. Джентльмен, который убил человека, защищая свою жизнь и честь, только выигрывал в мнении света: раз уж на дуэли убивают, то джентльмен просто не имел другого выбора. Мало кто из выдающихся людей того времени не получал вызова на дуэль. Мания драться, так же как и страсть к азартной игре, вышла за рамки какого-либо одного класса или сословия и стала поголовным увлечением. На улице дубасили друг друга носильщики портшезов и факельщики; в городских закоулках подстерегали прохожего бандиты и головорезы — подонки общества, выплеснувшиеся на поверхность во время гордоновского мятежа.

Душным майским вечером молодые члены парламента могли проголосовать вразрез со своими убеждениями из боязни, что от жары у них потекут румяна и завянут букетики цветов в петлице. А на галереях над ними громко похрапывали закоренелые пьяницы. Берк поднимался, чтобы произнести пространную речь, но грубые нечестивцы кашлем заставляли его замолчать. Годы спустя лорд Элленборо при виде парламентария-вига, зевающего во время скучнейшей речи вига-оратора, заметил, что, хотя зевки свидетельствуют о хорошем вкусе зевающего, вряд ли справедливо посягать подобным образом на то, что является прерогативой соперничающей партии.

При четырехчасовом сне современники Шеридана ухитрялись сохранять крепкое здоровье, приятную наружность и хорошее настроение. Пороки взрослых людей сочетались у них с детской жизнерадостностью, и атлетически сложенные члены парламента могли поднять возню, словно мальчишки. Великие гении засиживались до полуночи, играя в вопросы и ответы, в мнения и отгадывание мыслей. Ни в какой другой век компания веселых остроумцев не городила столько чепухи. Фокса можно было застать резвящимся в поле или затеявшим шумную игру в коридорах своего дома в Сент-Энн. Питта можно было увидеть играющим в жмурки в Уимблдоне или пытающимся обрести достоинство после того, как секретари застигли его врасплох с лицом, вымазанным жженой пробкой. Лорд Бэрримор выряжался пшютом в Сент-Джеймсе и индейцем в Сент-Джайлсе, а на охоту выезжал скорее в обличье короля Франции и Наварры, чем английского джентльмена, между тем как его трубач-негр исполнял в лесу музыкальные фантазии. Разборчивые дилетанты покупали поддельных Тицианов и собирали коллекции редкостей, немало говорившие об окружающей их самих обстановке. Один из таких знатоков, воинственно размахивая «подлинным» зубом Сципиона Африканского, клялся, что вставит его себе в челюсть, а Джордж Селвин поражался, «как такая идея могла прийти кому-то в голову».

Светские люди рано обедали, ехали в оперу или театр и возвращались оттуда к позднему ужину, за которым остроумцы и государственные деятели, явившиеся прямо из палаты общин, где ломались копья по поводу доктрин свободы, просиживали в обществе первых красавиц страны долгие часы, пока не начинали оплывать и гнуться свечи в позолоченных канделябрах, а за окнами проступали в предрассветных сумерках силуэты портшезов да скучающие фигуры франтоватых носильщиков и лакеев во внутреннем дворе.

Жизнь людей из высшего общества состояла главным образом из приятного ничегонеделания. Большой свет пробуждался не раньше двух часов пополудни. Любознательный иностранец, который пожелал бы ознакомиться с великосветской жизнью во всех ее оттенках и проявлениях, едва ли выдержал бы лондонский сезон. На столе у себя он нашел бы более сорока приглашений, то есть по пять-шесть приглашений на каждый день. (Разумеется, всем этим любезным хозяевам надо будет нанести утренний визит, а ведь это дело нелегкое.)

Чувствительность уживалась с погоней за сенсациями. Всеобщее увлечение воздушными шарами позволило воздухоплавателю Лунарди ухаживать за герцогиней, а мода на животный магнетизм побуждала весь высший свет толпиться в приемной доктора Мэндюка. Одно время в моде были ужины-амбигю (наполовину обеды). Потом началось глупое увлечение разряженными куклами, с которыми светские люди обоего пола, хвастая друг перед другом, прогуливались в парке. Наряду с этим распространено было жестокое увлечение зрелищем смертной казни — знатные особы с утра посылали к эшафоту слуг, чтобы те заняли для них местечко с хорошим обзором. А в ближайший вечер эти же бездельники с одинаковой беззаботностью танцевали на балу или, надев домино, отправлялись на маскарад в Пантеон[10]. Ньюгейт или Тайберн, Рэнели или Воксхолл, Фоли или Мерилбон-гарденс[11] — все было сплошной рождественской пантомимой.

В свете вращалось множество престранных личностей. Удивительной фигурой был Субиз, чернокожий паж (было время, все помешались на пажах-негритятах), усыновленный герцогиней Куинсберийской, воспетой поэтами Геем и Прайором. Сорвиголова и чуточку позер, этот молодой Отелло писал стихи, покорял сердца, прожигал жизнь и свернул себе шею, объезжая арабских скакунов в Индии. Еще более удивительной личностью был шевалье д’Эон, великая загадка своего времени; друг Шеридана, Уилкса и генерала Паоли; бывший драгун, который и впоследствии с гордостью носил свой красный мундир с зелеными отворотами и серебряными галунами; остроумец и образованный человек; воин, в совершенстве владевший любым оружием и искусством верховой езды; наемный агент, состоявший на содержании у французского правительства, а, может быть, также и у британского министра; тот самый д’Эон, который так умело скрывал свои политические симпатии и... свой пол; д’Эон, который жил как солдат, а умер в юбке. Не менее эксцентричным субъектом был и лорд Стэнхоуп, отец леди Эстер Стэнхоуп, аристократ-якобит с лицом итальянского кардинала. Этот чудак шокировал своих друзей тем, что спал с открытыми окнами под дюжиной одеял и изучал естественные науки в доме, который король называл Демократическим собранием.

Век Шеридана явно не отличался благонравием, хотя, надо сказать, его беспутство было вызвано не изнеженностью упадка, а полнокровностью избытка сил. Похищения, побеги, дуэли, интриги сменяли друг друга с калейдоскопической быстротой. В высшем свете царили весьма низкие вкусы: фешенебельный Мейфер, ввозивший из Франции буквально все, за исключением ее тонких манер, ухитрялся соединять нравы эпохи Ришелье с «элегантными» замашками голландского буржуа. Герцог Йоркский выставил герцогиню Гордонскую из обеденного зала Пантеона за то, что она сказала грубость по адресу леди Тирконелл; герцогини — сторонницы вигов и герцогини — поборницы тори шипели друг на друга, входя в гостиную; про Фокса в девяностые годы говорили, что его манеры значительно улучшились по сравнению с той порой, когда он плевал на ковер в доме лорда Шелберна. (Скучная благопристойность воцарилась лишь в следующем веке, после эпохи Регентства. Величайшими из всех мыслимых нарушений английских правил хорошего тона стали считаться следующие три преступления: есть с ножа, брать сахар или спаржу рукой и, самое страшное, плевать в помещении. Последнее из вышеперечисленных преступлений преследовалось с такой педантичной последовательностью, что во всех лондонских домах едва ли сыскалась бы хоть одна плевательница.)

Идеи Руссо носились в воздухе, а вольность нравов доходила до крайности. В эпоху, когда, по словам Честерфилда, «сыновья сильных мира сего женились на дочерях выскочек», красота и талант пускались во все тяжкие. Откуда ни возьмись, появлялись дети загадочного происхождения, которых матери обменивали, возвращали отцам или тайно отдавали на воспитание в подходящую семью. Амурных историй было великое множество, но любовь стала редкостью, и порыв подлинной страсти вскоре вдребезги разбивал фарфоровых пастушков и пастушек. Семейные радости влекли современников Шеридана куда меньше, чем их предков с полсотни лет назад; впрочем, герцогиня Девонширская, заполнявшая свою жизнь литературными и сердечными увлечениями, подала смелый пример — кормила грудью своих детей; в дальнейшем этому примеру последовала миссис Сиддонс, чем навлекла на себя дружные насмешки всего актерского состава Друри-Лейна.

Женщины играли видную роль не только в сфере искусства и литературы, но также и в сфере филантропии и политики. Французская революция возвестила эру женщины, эру женского взгляда на вещи, так что «Права женщины», вышедшие из-под пера Мэри Уоллстонкрафт Годвин, стали в один ряд с «Правами человека» Томаса Пейна.

Каков бы ни был этот век, но, начавшись с Болингброка, он перед своим завершением подарил миру Шелли. Тем не менее георгианская эпоха представляла собой карнавал необузданной плоти, среди главных участников которого мы видим Шеридана и его друзей.


Загрузка...